Жорж Санд МЕЛЬХИОР


I

В конце 1789 года береговой лоцман по фамилии Локрист погиб во время шторма у рифов Бретани. После него осталось два сына: старший, Анри, женился и кое-как перебивался ловлей сельдей, а его брат Жам отправился в плавание в качестве поваренка.

Двадцать лет спустя, побывав главным коком на большом военном корабле, поваром губернатора Индии, метрдотелем китайского императора и членом придворного штата короля Камбоджи, Жам Локрист обосновался на малабарском берегу и зажил в роскоши. Благодаря огромному состоянию, нажитому им на службе у стольких именитых хозяев, он выстроил себе великолепную резиденцию в европейском вкусе; после этого он женился на богатой англичанке, которая родила ему семерых детей.

Став матерью последнего ребенка, госпожа Дженни Локрист умерла. А вскоре палящий климат Индии безжалостно уничтожил ее многочисленное потомство.

Выжила только младшая дочь, самая хилая, самая чувствительная и именно поэтому самая выносливая; она росла, как слабая тростинка, гибкая и хрупкая, в этой раскаленной атмосфере, от которой погибли ее более крепкие братья.

Теряя одного за другим законных наследников своих владений, отставной повар Сына Неба (так называют китайского императора) утратил всякий интерес к своему богатству, которое, видимо, никому не суждено было с ним делить.

Он понял, как мало значит роскошь для человека, который осужден пользоваться ею в одиночестве. Его дом стал казаться ему не таким красивым, бамбуковая мебель не такой изящной, титул набоба не столь почетным; и он возненавидел свою новую родину, родину его денег, к которой он успел до того привязаться, что целых сорок лет и не вспоминал о Франции, и которая лишила его всякой надежды и опоры в старости.

И тогда изгнанника охватило неудержимое желание вновь повидать песчаные берега, которые были свидетелями его рождения; а еще сильней его побуждала отцовская тревога за свое последнее дитя. Жам Локрист решил спасти свою ненаглядную Женни от смертоносных лучей экватора, угрожавших ее жизни, до того, как ей исполнится пятнадцать лет, ибо именно в этом возрасте погибли все ее братья. Он начал ликвидировать свое имущество, чтобы обратить его в деньги; а так как на это требовалось никак не меньше года, то он решил за это время навести справки о своей родне, которую покинул в Бретани, и возобновить хоть какую-нибудь связь с родным краем, где он боялся очутиться одиноким.

Спустя восемь месяцев Жам получил из Франции ответ. Ему сообщали, что вот уже лет двадцать, как умер его брат Анри, оставив в нищете вдову и четырнадцать детей.

Но стужа и голод истребили потомство Анри, так же как солнце и роскошь погубили детей Жама.

В Бретани, как и в Индии, осталось в живых только двое: семидесятилетняя вдова, которая влачила жалкое существование в окрестностях Бреста, и ее сын Мельхиор Локрист, только что получивший чин лейтенанта в торговом флоте.

Обо всем этом писал приходский священник скромной деревушки с соломенными крышами, где могущественный набоб впервые увидел свет.

Письмо было составлено в устарелых, отечески елейных выражениях, в которых просвечивали, по выражению Голдсмита, гордость священнослужителя и смирение человека; были в нем и робкие сетования на то, что Жам так долго оставлял в забвении своих близких, и шаблонные, неуклюжие наставления о суете мирской и о неправедном использовании богатства, и деликатные, но настойчивые попытки привлечь внимание набоба к судьбе его бедных родичей.

Одно место в письме очень рассердило господина Локриста, и он чуть не выбросил его с презрением, зато другое так сильно задело его за живое, что слеза скатилась по его иссохшей, пожелтевшей щеке.

И в самом деле, невозможно было не почувствовать жалости к этой бедной вдове, по словам священника — такой благочестивой и несчастной, и симпатии к молодому человеку, который со слезами расстался с матерью, чтобы быть ей полезнее на чужбине.

«Мельхиор, — писал добрый священник, — самый красивый мужчина в Бретани, самый смелый моряк на океане, самый лучший сын, какого я знаю».

Он добавлял, что этот бравый малый находится в настоящее время в море, на борту корабля «Инкл и Ярико», зафрахтованного на Малайский архипелаг. В заключение он выражал пожелание, чтобы по воле случайностей, которыми полна жизнь моряка, дяде и племяннику удалось встретиться.

Письмо священника вызвало у набоба живейший интерес к молодому родственнику, чему помогло еще одно немаловажное обстоятельство. Женни, его бесценная Женни, его тщедушное и хрупкое дитя, почувствовала первые признаки недуга, который до сих пор щадил только ее одну, а теперь, казалось, решил обрушиться на свою последнюю жертву. Врачи шепнули на ухо отцу слова, от которых зарделись бы стыдливые щеки девушки. Надо было выдать ее замуж, и как можно скорее.

Этот совет сначала поверг господина Локриста в сильное замешательство. Не говоря о том, что его дочери на хватало шести месяцев до того возраста, когда французские законы разрешают вступление в брак, трудно было подыскать ей мужа, который согласился бы немедля выехать в Европу и поселиться там вместе с нею.

Он понимал, что подобные обязательства очень легко нарушить после женитьбы, и не видел вокруг себя ни одного человека, достаточно честного и бескорыстного, чтобы ему можно было вполне довериться.

Было еще одно препятствие: Женни, выросшая в романтическом уединении, испытывала непреодолимое отвращение ко всем мужчинам, которые думали только о том, как бы разбогатеть. Она заявляла, что отдаст свою руку и сердце человеку, достойному ее, иными словами — утопическому герою, которого она встречала в книгах, но которого и в помине нет в этих краях, где европейцы ценят золото даже больше самой жизни.

И тогда господин Локрист, вполне естественно, подумал о племяннике, или, вернее, сама Женни навела его на эту мысль. Она с волнением выслушала письмо бретонского священника и, увидев, что оно пробудило в ее отце живое сочувствие к Мельхиору, бросилась ему на шею со словами: «Ну вот, теперь я счастлива, потому что если я умру, ты не будешь одинок: с тобою останется мой двоюродный брат».

С этого момента набоб не знал минуты покоя: ему не терпелось разыскать своего родного, дорогого племянника.

Он писал на все острова — Цейлон, Яву, Серам и Тимор. Он наводил справки во всех портах полуострова: в Барселоре, Тутикорине, Пуликате, Чикаколе. Губернатор, которого с господином Локристом связывала тесная дружба, обещал ему следить за прибытием всех кораблей. И вот, в один прекрасный долгожданный день, на который уже почти не надеялись, он написал, что лейтенант Мельхиор Локрист прибыл в Калькутту на корабле «Инкл и Ярико».

Набоб немедленно уселся в паланкин и, оставив Женни на попечение кормилицы, устремился на встречу с племянником.

Мельхиор был рослый и сильный малый, великолепный представитель армориканского типа, истый сын моря и бурь, с мужественным сердцем и неловкими манерами; любо было смотреть на него, когда он боролся с ветром, взобравшись на бизань-мачту, но для роли будущего богатого наследника он совсем не подходил; а беседовать с юной мисс он умел не больше, чем управлять кавалерийским конем.

Когда пред ним распахнулись двери губернаторского дворца и хозяин принял его лучше, чем капитана военного корабля, и рассказал ему о богатом и щедром дяде, который ждет не дождется его, чтобы усыновить, Мельхиор подумал, что ему все это снится; но привычная беспечность взяла верх над изумлением, и в ответ на эти ошеломляющие новости он произнес только:

— Ну что ж, тем лучше!

В этих словах выразилась вся житейская философия моряка.

Верный наставлениям господина Локриста, губернатор ни словом не обмолвился о существовании Женни. Он только сказал Мельхиору, что дядя принимает его как холостяка и под тем непременным условием, что он никогда не попытается жениться без его согласия.

Это неожиданное требование, видимо, озадачило Мельхиора: лицо его, до тех пор беззаботное и спокойное, приняло недоверчивое и смущенное выражение, несколько удивившее губернатора.

— Черт возьми, — сказал моряк, выронив трубку изо рта, — что за странная фантазия! Уж не собирается ли дядюшка сбыть мне уродливую и горбатую дочь, от которой все здесь отказываются?

Это подозрение вызвало улыбку на лице губернатора.

— У вашего дяди нет никакой горбатой дочери, — сказал он весело, — и вдобавок он ярый противник брака как для себя, так и для других. Советую вам принять это к сведению.

— Пусть так! — сказал Мельхиор, поднимая трубку.

II

Два дня спустя, когда молодой лейтенант крепко спал в своей подвесной койке на борту «Инкла», его сон был внезапно прерван бурными объятиями маленького человечка, желтого и худого, одетого в дорогие индийские ткани. Скроены они были по французской моде 1780 года, ибо в то время набоб имел честь служить поваром у господина Дюпле, индийского губернатора, костюмы которого оставались для него образцом французской элегантности в течение всей остальной его жизни.

На нем был камзол из алой камки, полы которого были украшены сверкающими алмазными пуговицами невероятной величины, и расшитый жемчугом жилет с карманами, свисавшими до самых колен.

Этот достойный представитель отмирающего поколения, живой обломок Франции времен мадам Дюбарри, носил также узорные шелковые чулки розового цвета, башмаки с пряжками и шпагу, эфес которой был выложен драгоценными камнями. Мельхиор с трудом удерживался от смеха, разглядывая своего дядю во всем великолепии его наряда.

Они немедленно отправились в резиденцию набоба, расположенную милях в тридцати к северу от Калькутты.

Слон, на котором они ехали, покрыл это расстояние за один день.

В пути господин Локрист так многословно расхваливал племяннику свои владения, вдавался в такие скучные и утомительные деловые подробности, что молодой моряк клевал носом, сидя рядом с ним. Но о главном своем сокровище, которым он гордился больше всего, о своей дочке Женни Жам умолчал, хотя это стоило ему немалого труда. Так потребовала юная дочь Индии.

Планы отца были ей известны, но она желала, чтобы Мельхиор оставался в неведении: ей хотелось сперва поближе познакомиться с ним, чтобы решить, достоин ли он ее руки. Хотя она с нетерпеливым любопытством ожидала прибытия суженого, хотя живое воображение рисовало ей самые лучезарные картины будущего, инстинктивное чувство женского достоинства заставляло ее медлить и не обещать своего сердца никому, пока оно само не захочет отдаться.

Одиночество тяготило Женни; но медицина, которая лечит только по рутине, прописала ей замужество, как она прописывает опиум, не считаясь с тем, что гордая душа, как и нежный организм, требует особого подхода.

И вот романтически настроенная девушка захотела прибегнуть к уловке в духе Мариво, не догадываясь об ее избитости и неправдоподобии: она предстала перед кузеном в роли скромной экономки, к которой готовилась четыре дня. Любому мало-мальски начитанному человеку не понадобилось бы и четырех часов, чтобы распознать обман; но Мельхиор был столь же мало знаком с обществом, как и с театром. Ему был одинаково чужд язык юной мисс, выписывающей «Придворный журнал» и «Обозрение» фешенебельного лондонского общества, как и язык комедийной субретки. Он ничего не заподозрил, бесцеремонно расположился у дяди, из любезности, но без особого интереса осматривал его рисовые и шелковичные плантации, его футляры и кашемиры, очень много ел, не меньше того пил, большую часть дня курил, а в минуты досуга весьма развязно волочился за мнимой экономкой.

Тогда Женни, возмущенная такой наглостью, сбросила маску и, чтобы разом осадить дерзновенного, заявила ему, что она единственная и законная дочь набоба Жама Локриста.

Но моряк очень быстро оправился от изумления; он взял ее за руку — на этот раз скорее дружески, чем галантно.

— В таком случае прошу прощения, прелестная кузина, — сказала он, — но согласитесь, что если я виноват, то вы очень неосторожны. Неужто вы разыгрывали эту комедию, чтобы проверить мою нравственность? Ей-богу, испытание было опасное!

— Довольно, сударь, — прервала его Женни, глубоко оскорбленная тоном и манерами человека, которого она в мечтах наделяла всевозможными совершенствами. — Я отлично понимаю все, что вы себе вообразили, но я должна вас разуверить…

— Да разразит меня бог, если я что-нибудь воображаю! — воскликнул Мельхиор.

— Выслушайте меня, Мельхиор, — продолжала Женни. — По желанию моего отца, или, если хотите, его фантазии, все окружающие его обречены на безбрачие; я в особенности. Он захотел выдать меня за постороннюю из боязни, что вы можете склонить меня к непослушанию; но я думаю, что самый лучший способ избегнуть опасностей, якобы угрожающих нашим отношениям, это откровенно признаться, что мы друг другу не подходим и никогда не изменим взаимному равнодушию, которого от нас требуют.

Лицо Мельхиора осветилось неподдельной радостью, а Женни почувствовала, что бледнеет.

— Коли так, кузиночка, — сказал моряк, снова пытаясь завладеть холодной и дрожащей ручкой Женни, — давайте поступим еще лучше: будем братом и сестрой. Клянусь, мне больше ничего не надо, и такой уговор снимет с моей души большую тяжесть. Для меня, знаете, женитьба — это то же, что суша для макрели, а я-то вбил себе в голову вот уже несколько дней, будто дядюшка…

— Хорошо! — снова прервала его Женни, выдергивая руку. — Я замолвлю за вас слово перед отцом, я постараюсь, чтобы он выделил вам часть своего имущества, пока я жива, и усыновил вас после моей смерти.

— Позвольте, позвольте, кузина, — воскликнул Мельхиор совсем иным тоном, словно поняв, сколько горечи и презрения таится под этим великодушием. — Мне ничего не нужно, я молод, силен; лишняя горсточка золота не сделает меня счастливее. Вы чертовски ошибаетесь (ах, простите, кузина!)… вы здорово ошибаетесь, если думаете, что я пришел просить милостыни у моего уважаемого дядюшки, которого я полюбил всей душой, несмотря на его шелковые штаны и кружевные манжеты. Не я его искал; неделю тому назад я даже не знал о его существовании. Я приезжаю в Калькутту, он бросается мне на шею, привозит сюда, показывает мне свои богатства, спрашивает, хотел ли бы я всем этим владеть; я из вежливости отвечаю «да». А сегодня вы мне заявляете, что вы его дочь. Это меняет дело. Мне остается только порадоваться, что у меня такая хорошенькая родственница, поблагодарить дядюшку за его доброту и вернуться на свой корабль, пока я не надоел вам окончательно.

— Вы, кажется, сомневаетесь в наших добрых чувствах, — сказала сконфуженная и приунывшая Женни, — вы к нам несправедливы.

Видя, к какой плачевной развязке привели ее радужные планы, она не смогла удержать слезу, которая задрожала на ее ресницах.

Мельхиор приободрился.

— Сестрица, — начал он со свойственной ему резкостью и прямотой, — я вам докажу, что верю в вашу дружбу и ценю ваше сердце. У меня есть одно желание; оно меня тяготит, но краснеть за него мне не приходится. Я доверю его вам, а вы поможете мне перед дядюшкой, или, вернее, сами передадите ему мою просьбу. Дело вот в чем: моя мать — добрая женщина, у меня нет никого на свете, кроме нее; поэтому я ее люблю. Она вырастила, как могла, четырнадцать детей; все они умерли, она так и не дождалась от них помощи. Ей пришлось войти в долги. Для того чтобы с ними расплатиться из моего жалования, мне и десяти лет не хватит. А за это время матушка умрет от голода и холода. Женни, вы не знаете, что такое холод, а к нам это зло возвращается каждый год. Особенно страдают от него старики. Пусть дядюшка назначит ей годовую ренту в шестьсот ливров; для него это пустяки, а мне он окажет этим огромную услугу.

На этот раз Женни сама протянула руку моряку.

— Пойдем вместе к отцу, — сказала она, — я все беру на себя.

Когда набоб увидел, как дружно они идут, взявшись за руки, лицо его просияло

Женни, не тратя лишних слов, с детской решительностью потребовала от отца, чтобы он выделил капитал в шесть тысяч ливров годового дохода для матери Мельхиора.

— Я сказал — шестьсот, — возразил молодой человек.

— А я говорю — шесть тысяч, — смеясь, отпарировала Женни. — Для нас это ничего не стоит, и будьте уверены, что батюшка этим не ограничится. Мы скоро увидимся с тетушкой; но пусть первый же корабль, готовый к отплытию, доставит ей эту сумму.

— Разумеется, разумеется, — сказал господин Локрист, подписывая чек на одну из крупнейших торговых фирм в Нанте; при этом ему казалось, что он составляет брачный контракт своей дочери с Мельхиором. — Скоро мы все будем вместе и больше не расстанемся.

— О, матушка будет счастлива провести остаток жизни с вами, — сказал Мельхиор, горячо обнимая дядю. — Что касается меня… ведь я моряк!

— Что? Что? — спросил набоб, удивленно поднимая глаза; он увидел огорченное лицо дочери и нахмурился. — Не забывайте, Мельхиор, — сказал он строго, — что я требую полного повиновения. Уж не замышляете ли вы устроить свою жизнь помимо моей воли?

— У меня этого и в мыслях нет, дорогой дядюшка, — отвечал Мельхиор.

— Так запомните же, — продолжал набоб, — с каким условием я подписываю эту дарственную в пользу вашей матери… Вы не должны жениться без моего согласия.

— Ну, на этот счет можете быть спокойны, — сказал Мельхиор улыбаясь. — Мне нетрудно подчиниться вашему требованию. Даю вам честное слово.

— А вас, добрая моя Женни, — добавил он вполголоса, оборачиваясь к ней, — я клянусь всегда любить, как я люблю мать, и только так.

«Он не понимает!» — подумала Женни, оставшись одна; и она расплакалась.

Три дня спустя Мельхиор захотел проститься с дядей, уверяя, что его присутствие необходимо на «Инкле».

Приближался срок отплытия этого корабля во Францию.

— Иди, — сказал набоб, — и займи для нас с дочерью две самые лучшие каюты. Мы отправимся все вместе.

«Ну, теперь мне не избавиться от дядюшкиной нежности», — подумал Мельхиор.

2 марта 1825 года «Инкл и Ярико» поднял паруса, увозя Мельхиора и его родных.

III

Два месяца плавания протекли, почти ничего не изменив во взаимоотношениях наших трех героев.

Мельхиор не проявлял особо пылких чувств. Набоб недоумевал, а Женни огорчалась, потому что она горячо полюбила Мельхиора, еще не видев его; а узнав его смелость и прямодушие, она мучительно раскаивалась, что так необдуманно отвергла его. Ей страстно хотелось, чтобы он ее полюбил. Но тщетно пускала она в ход всевозможные женские уловки, чтобы открыть ему истину: Мельхиор, казалось, твердо решил не давать ей отступиться от прежнего решения.

Когда она обращалась с ним как с братом, он держался доверчиво и ласково, но становился насмешливым и скептическим, как только в словах Женни помимо ее воли проскальзывал намек на любовь. Это упорство, из-за которого они как бы поменялись ролями, возбуждало в девушке жгучее любопытство и наполняло ее жизнь страданием, болью и тревогой. Оно зажгло в ее сердце романтическую страсть, которая бывает всепоглощающей и стойкой несмотря на то, что родилась из фантазии.

Сперва она надеялась, что жизнь на море будет способствовать невольному сближению; она не подозревала, что на корабле Мельхиору будет легче, чем где-либо, уклоняться от ее невинных обольщений и избегать встреч наедине, хотя и целомудренных, но таящих в себе опасность.

Между тем непогода в течение двух недель заставляла пассажиров укрываться в каютах, а офицеров приковала к своим постам. Женни тешила себя надеждой, что Мельхиор не избегает ее, что только служба мешает ему встречаться с нею и что с хорошей погодой он к ней вернется.

Однажды, привлеченная утренними лучами яркого солнца и великолепной панорамой африканских гор, юная уроженка Индии вышла на палубу. Экипаж еще не просыпался, а Мельхиор заканчивал вахту у грот-мачты.

Алое сияние востока загоралось в волнах, которые от близости мелей из кобальтово-синих становились изумрудно-зелеными.

Столовая гора, покрытая белой облачной скатертью, пики Тигровых гор и холмы Натальского побережья окрашивались в серебристо-розовые оттенки. Легкие морские бризы, резвившиеся в складках парусов, были пропитаны пьянящими запахами трав, которые доносились с берега за четыре мили с лишним.

Стаи пингвинов и альбатросов скакали среди пены перед носом корабля, а олуша, прекрасная птица, прозванная «бархатным рукавом», легко опускалась на волны, которые казались менее гибкими и эластичными, чем она.

Женни села на скамейку, делая вид, что не замечает Мельхиора.

Он видел, что она прошла мимо, но не подошел к ней по двум причинам: во-первых, из деликатности и уважения; во-вторых, потому, что ему хотелось докурить сигару, а Женни не терпела табачного запаха.

Однако, когда он заметил, какой у нее унылый и печальный вид, врожденная доброта заставила его отбросить остаток сигары, и он подошел к ней, стараясь ступать и говорить как можно мягче.

— О чем это вы задумались, мисс Женни? — спросил он, усаживаясь на скамейку возле нее.

— Я хотела бы знать, куда мчатся эти волны, — отвечала она, указывая на струю за кормой, которую рассекал корпус корабля. — Я хотела бы знать, куда мчится наша жизнь. Может быть, чтобы стать счастливым, надо катиться, как волны, ни к чему не привязываясь. Так поступаете вы, Мельхиор; вы ничего не любите, кроме моря, правда? Вы считаете, что земля не может быть отечеством для сильных душ.

— По правде говоря, я не знаю, в чем назначение человека, — сказал Мельхиор, — это меня беспокоит не больше, чем судьба дыма, который я выпускаю из трубки; пусть ветер уносит его, куда хочет. Я люблю землю, люблю море, люблю все, что проходит через мою жизнь. Когда я на море, для меня нет ничего лучше хорошо оснащенного корабля, который бежит на всех парусах, а вымпел его развевается среди стаи петрелей[270]. Но когда я на суше, я люблю смотреть на красивый дом, где все окна, все балконы унизаны хорошенькими женщинами. Небо прекрасно на океане; оно прекрасно ночью над саваннами; прекрасно оно и на моей родине, когда выглядывает по утрам из-за серых облаков. Почем я знаю, для чего создан человек — чтобы странствовать или оставаться на месте? Скажите, кто счастливее — птица или рыба? Я не из тех, кто боится сквозняков и выбирает сухари повкуснее. Я умею жить там, где нахожусь; куда бы ветер меня ни занес, я приспособляюсь ко всему и живу себе, не задумываясь, пока противный ветер не умчит меня на другой конец света, как те водоросли за кормой; они направляются к берегам Америки завершить цветение, начатое у азиатских песков.

— Разве нет такого места на земном шаре, с которым вам трудно было расставаться? — медленно произнесла Женни.

— Нет, — отвечал Мельхиор, — пожалуй, за исключением того, где я каждый год оставляю мою мать. Кроме нее и вас, Женни, нет у меня человека, который был бы мне дороже хорошей сигары. Я никого не знал достаточно долго, чтобы дружба могла дать нам счастье. Она длилась какой-нибудь день, который удавалось мимоходом урвать у морских опасностей и у превратностей судьбы. Назавтра нас ожидала разлука… Так стоило ли поддаваться слабости и готовить себе на будущее бесплодные сожаления?

— Вы правы, — грустно сказала Женни, — счастье — в отсутствии привязанностей.

— Для меня это закон, — продолжал Мельхиор. — Я видел на Зейдер-Зе добропорядочных буржуа, которые воспитывали своих детей и работали для своих будущих внуков. А я моряк. Ласточка гнездится где попало, и у чайки нет родины.

— Так вы никогда не любили? — простодушно спросила Женни.

Потом, устыдившись своего любопытства, добавила:

— Простите меня, кузен, я задаю вам нескромные вопросы, но ведь если брак между нами невозможен, разве нам нельзя быть вполне откровенными друг с другом, ничего не опасаясь?

Мельхиор нашел эту уверенность весьма наивной, но это ничуть не уменьшило его уважения к Женни.

— Как вам угодно, — ответил он. — Я скажу вам правду. Я любил очень часто, но по-своему, а никак не по-вашему. Однажды меня постарались уверить, что я серьезно влюбился. Но — пусть я сквозь землю провалюсь, коли вру! — никогда я не был влюблен меньше, чем в тот раз.

— Расскажите, как это было, — попросила побледневшая девушка; она тревожно вслушивалась в слова Мельхиора.

— Простите, Женни, — возразил он, — поставим точку. С этой историей для меня связаны неприятные воспоминания.

— Это я прошу прощения, — кротко сказала Женни. — Может быть, я нечаянно пробудила раскаяние, дремлющее в глубине вашей совести?

— Нет, даю вам честное слово, Женни. Я был тогда очень молод и неопытен. Меня обманули. Вся история умещается в этих двух словах.

— Я хотела сказать… Быть может, сожаление…

— Нисколько. Как могу я жалеть о злой и лживой женщине, если я спокойно покидал ананасы Сан-Доминго ради вяленой рыбы эскимосов? Свет велик, море открыто для всех, жизнь длинна. Воздуху хватает всем людям, и женщины есть на все вкусы… Я утопил этот несчастный случай в своей памяти и с тех пор создал себе собственную мораль: никогда не любить женщину больше двух недель. После этого я снимаюсь с якоря, и попутный ветер развеивает мою любовь.

— Значит, — заметила Женни, — вы затаили обиду на женщин и наказываете их презрением и равнодушием?

— Вовсе нет, — возразил моряк, — я их не сужу. Больше того — я люблю их всех, кроме старых и безобразных.

При этих словах Женни охватило чувство отвращения; она встала, намереваясь уйти.

Мельхиор продолжал, как будто не замечая этого:

— Я осмеливаюсь говорить вам такие вещи, Женни, только потому, что вы для меня не женщина и у меня никогда и в мыслях не было…

— Пойду к отцу, он, наверно, проснулся, — прервала она.

И Женни заперлась в своей каюте, чтобы наплакаться вдоволь.

IV

Несколько дней прошло в унынии и безнадежности. Потом ей удалось убедить себя, что Мельхиор, конечно, способен полюбить, только ему надо встретить женщину, достойную его; и она робко мечтала, почти не смея надеяться, что этой женщиной будет она сама. Невинной девушке было невдомек, насколько она выше всех тех, которые попадались ему на пути. Она была так чиста сердцем, так скромна, что причину своих неудач искала только в самой себе. Она порочила себя, сетуя на природу за свою стройную и изящную фигуру, за целомудренную, чисто английскую красоту, которою наделила ее мать. Она проклинала свою нежную, как у северянки, кожу, не темневшую ни от солнца Индии, ни от морских ветров, тонкую талию, на которую грузинка посмотрела бы с презрением, и даже белые руки, которые индианка покрыла бы красной краской. Ей не приходилось жить в странах, где ее красота была бы всеми признана, и она боялась, что в глазах Мельхиора она некрасива. Ее пугало также, что она недостаточно умна; она забывала, что привычка к чтению и размышлению открыла ей сложный духовный мир, недоступный этому человеку, доброму и смелому от природы, но неспособному разбираться в самом себе. Она видела его в ореоле своих прежних восторженных мечтаний об иллюзорном будущем, идеализируя его, чтобы оградить себя от разочарования.

Наконец, она осуждала в себе, как недостатки, все те качества, которых Мельхиор был лишен, не понимая, что любовь, которую она испытывала, а он нет, делала из нее настоящую женщину, а из него — несовершенного мужчину.

Пока Женни мучилась сомнениями и колебалась между надеждой и отчаянием после каждой беседы с Мельхиором, пока, раздираемая противоположными чувствами, она боролась то с равнодушием своего возлюбленного, то со своей собственной любовью, Жам Локрист, которому, как и подобало набобу, чужды были тонкости девичьей любви, подвергал ее настоящему преследованию, требуя, чтобы она высказалась.

Его роль становилась все затруднительнее в лабиринте сердечных тайн, в которых он ничего не смыслил. Сперва он с удовольствием взирал на зарождающуюся близость молодых людей; но когда через три месяца он пожелал узнать, к чему она привела, его поразил небрежно меланхоличный тон ответа Женни:

— Я не знаю.

В это время судно находилось в виду берегов Гвинеи.

После долгих и бесплодных разглагольствований набоб пришел к выводу, что Мельхиор всерьез поверил нехитрому маневру, который был придуман, чтобы его испытать. Он не допускал мысли, что сердцу его племянника могли быть чужды как любовь, так и тщеславие.

Но Женни, видя, что отец готов открыть Мельхиору свои истинные намерения, решилась на отчаянный шаг.

Ее женская гордость возмущалась при мысли, что ее руку предложат человеку, у которого нет никакого желания завладеть ее сердцем. Возможный отказ Мельхиора казался ей хуже самой смерти, ибо чувство унижения усугублялось мучениями несчастной любви. Она предпочла безнадежность позору несбывшихся надежд и решительно заявила отцу, что очень ценит Мельхиора, но любит его не настолько, чтобы сделать его своим мужем.

Этот неожиданный результат трехмесячных колебаний сперва очень огорчил набоба; но потом он утешился мыслью, что наследнице нескольких миллионов долго засиживаться не придется. Он даже порадовался, что не успел унизить себя и своих денег излишней откровенностью с племянником, и предоставил Женни распоряжаться по своему усмотрению как будущим, так и настоящим.

А между тем, невзирая на борьбу всех этих противоречивых желаний, неотвратимый рок вершил свое дело, неуклонно направляя события по предначертанному пути.

Мельхиор слепо поддавался уловке, которую почти перестали от него скрывать. Он никогда бы не догадался, что ему, бедному моряку без образования и без денег, собираются предложить самую богатую и красивую наследницу двух полуостровов. На подобные смелые догадки способны только люди, одержимые любовью или алчностью и готовые на все, чтобы их осуществить.

Мельхиор даже вообразил, что Женни печальна оттого, что любила кого-то в Индии против воли отца. Он так остерегался ее, что и не подумал остерегаться самого себя: он был убежден, что его сердце всегда будет мирно дремать в своей скромной доле.

Как мог он предвидеть будущее, если он не знал самого себя и страсти никогда не владели им?

И тогда в уме молодого человека совершилась странная и неожиданная перемена: продолжая отрицать любовь для себя, он стал допускать возможность ее у других; он подумал, что такая девушка, как Женни, вполне заслуживает быть любимой, и стал судить о себе гораздо хуже, чем прежде, ибо сравнение убедило его, что он во всех отношениях ниже ее.

Быть может, сознание своего ничтожества — первый шаг к высокому взлету; у глупцов его не бывает.

Невежество может долго быть лишено скромности; но если оно хоть раз устыдится самого себя, это уже не невежество.

Как только Мельхиор понял, насколько Женни выше его, пропасть между ними стала меньше; но с тех пор в нем пробудились неведомые прежде чувства, внося в его душу смятение, тайну которого знала только его совесть.

Он решил избегать своей кузины: он считал себя очень сильным, потому что ему никогда не приходилось подвергать свою силу подобному испытанию; но оно оказалось труднее, чем он предполагал. Недуг помимо его ведома успел проникнуть очень глубоко.

V

Однажды он сделал героическое усилие: попробовал еще раз похвалиться перед Женни своим презрением к тому, что она называла любовью; но в тот же момент душу его пронзило чувство, опровергавшее его слова, и он поспешно удалился. Он погрузился в размышления, которые были ему прежде незнакомы, и ужаснулся, почувствовав в себе две противоположные воли, два совершенно несовместимых стремления. Он словно пробудился от глубокого сна и недоумевал, как мог он прожить двадцать пять лет, не зная таких обыкновенных и простых вещей.

Редко, очень редко достигаем мы зрелого возраста, не растратив безрассудно свою энергию, не заглушив юношеский пыл страстей, не притупив девственную свежесть чувств, столь хрупкую и драгоценную. Воспитание с самого отрочества развивает в нас пылкое любопытство и даже мнимые сердечные стремления.

Из литературы, словно поставившей себе целью поэтизировать желание и разжигать страсть, наше скороспелое воображение жадно черпает мечту о великой любви.

И поэтому, ожидая от жизни неведомых радостей, мы разыгрываем на житейской сцене лишь жалкую пародию. Вступив на нее полными жизненных сил, руководимые и в то же время обманутые поэтическими традициями минувших времен, преданиями о давно умершей любви, мы пожинаем только страдание и стыд. Мы слепо растратили свои богатства, мы щедро дарили свое сердце направо и налево. И вот почему, еще не дойдя до самой прекрасной поры нашей жизни, мы уже разочарованы. Природа еще не успела дать созреть нашим способностям, как их уже задушил преждевременный опыт. Если бы вдруг воплотились старые наши иллюзии, мы бы уже не смогли им отдаться: эти хрупкие цветы увяли бы, упав на истощенную почву.

Тот самый день, когда мы становимся взрослыми, превращает нас в стариков, или, вернее, между детством и дряхлостью нет и часу промежутка. Таков результат цивилизации.

Но молодой Локрист, выросший вдали от общества и искусства, с детства получивший хорошую закалку для суровой и скудной жизни, никогда не пил из этого отравленного источника. В обществе он был как новенькая монета, только что пущенная в обращение и еще совсем не стершаяся.

Если он до тех пор не блистал обилием мыслей, зато у него не было и ложных понятий. Ему было чуждо как знание, так и заблуждение, которое так тесно связано с знанием. Любовь, по его понятиям, сводилась к мимолетному наслаждению, она не воспламеняла его кровь, не утомляла мозга, не сушила умственных способностей.

Этот отважный моряк, с виду такой неотесанный, с такими низменными выражениями и манерами, похожий на сырой металл, отлитый в грубую форму, таил, однако, в себе сокровища любви и поэзии, которые ожидали только луча света, чтобы раскрыться.

Сколь часто приходилось нам встречать подобных людей! Сколь многие казались неспособными, а потом совершали великие дела! А сколько было таких, которым сулили высокую будущность и которые остались бесплодными! Не родись такой-то человек вблизи трона, он был бы годен только для самого последнего места в обществе. А если бы другой умел читать, он стал бы вторым Кромвелем.

И вот настоящая любовь огромным и бурным потоком ворвалась в жизнь Мельхиора и мигом смела все его прошлое, как пустой сон. Она нашла в нем нетронутые богатства и Поглотила их подобно пожару. У этого грубого, невежественного и распутного моряка она развивалась глубже и драматичнее, чем в мозгу какого-нибудь салонного стихотворца.

Переворот совершился с такой устрашающей быстротой, что Мельхиор не успел опомниться. Все, чем прежде было заполнено его существование, рассеялось, как облако на горизонте. Вино, игра, табак, единственные развлечения моряка, стали вызывать в нем отвращение; пламя пунша не веселило его; грубые речи оскорбляли его слух.

Среди шумных попоек он сидел угрюмый и раздраженный, опасаясь, как бы пение не потревожило покоя Женни, а когда товарищи, смутно догадываясь о его состоянии, осмеливались подшутить над ним, он отвечал им угрозами и мстительными взглядами. Первый, кто произнес бы в этот миг имя Женни, пал бы под ударом ножа, который он сжимал в дрожащей руке.

На борту тайны недолго остаются неразгаданными. До слуха Женни вскоре дошли намеки на перемену, происшедшую в ее двоюродном брате.

Самая недалекая женщина становится проницательной, когда речь идет о главном, единственном интересе ее жизни. Мельхиор еще считал, что тайна скрыта в глубине его сердца, а девушка уже разгадала ее.

От счастья красота Женни озарилась торжествующим блеском; почувствовав свою власть, наивное дитя превратилось в пятнадцатилетнюю королеву: она стала своенравной, насмешливой, простодушно кокетливой, ласково жестокой. Для Мельхиора это было последним ударом.

Он перестал бороться со своим сердцем; для него началась новая жизнь, и он покорно принял все, что было в ней тяжелого и отрадного; он только старался не совершить ничего, в чем бы пришлось потом раскаиваться.

Такая борьба с самим собой была бы нелегка и в обычных условиях, а там, где находился Мельхиор, она требовала, можно сказать, сверхчеловеческих усилий.

Мореплаватель, заброшенный на середину необъятного океана, живущий в маленьком замкнутом мирке, где необходимость становится богом, не станет подчинять свою волю тем требованиям, которые господствуют на суше.

Море — это огромное пристанище; у него свои незыблемые привилегии, свои права убежища и торжественного прощения. Там законы теряют свою власть, если только слабому удастся стать сильным; там рабство может насмеяться над разбитым игом и просить у стихий защиты против людей.

Для человека, которому, подобно Мельхиору, уже не дано устроить свое счастье в обычной жизни, шесть месяцев, проведенных на волнах и вырванных у неумолимых людских законов, могут обернуться грозным искушением.

VI

Увы! Путешествие по морю часто похоже на причудливый сон. Там все перепутывается, все забывается; там становится возможной близость, запретная на обитаемой земле.

Не надо думать, что необычность этой жизни сводится к варварским названиям досок и веревок, к диким нравам и раскатистой ругани матросов. Морская литература изменяет своему назначению и не использует своих богатств, когда ограничивается сухими статистическими подробностями; она недостаточно говорит нам о влиянии этих условий на человеческое сердце, когда оно оказывается выхваченным из своей среды и его общение с другими, так сказать, временно нарушается.

Такое резкое смещение привычного уклада жизни может выбить его из колеи и толкнуть на путь несбыточных надежд. Гостеприимные волны баюкают блаженную мечту, но она испаряется при первом же соприкосновении с сушей!

Мельхиор не раз поддавался таким обманчивым мыслям. Его дикая и первобытная философия искала ответа на вопрос, не является ли человек наименее удачно созданным из всех животных, потому что он способен заглядывать в будущее: быть может, он лучше отвечал бы намерениям творца, если бы просто наслаждался настоящим, не омрачая его сожалением о вчерашнем дне и боязнью перед завтрашним.

Для Мельхиора это были очень высокие и дерзновенные мысли, но они появляются чаще, чем мы думаем, в простых и бесхитростных умах.

Каждую ночь переживал он бредовые часы, когда клялся забыть искусственные условности, чья власть над нами именуется совестью; он в исступлении ломал руки и, среди рева волн и завывания ветра в снастях, вопрошал небо, почему он лишен права надеяться на что-то в будущем, как остальные люди.

В чем же крылась причина мучительных бессонных, ночей этого человека? Почему он не догадывался, что счастье у него под рукой? Почему он не принимал его с восторгом, вместо того чтобы в ужасе бежать от него?

Дело в том, что в его душе была ужасная тайна; дело в том, что его любовь не могла принести Женни ничего, кроме стыда и бесчестья; дело в том, что Мельхиор был женат.

Ему едва исполнилось двадцать лет, когда он возвращался на родину с крупной суммой денег, которая досталась ему при разделе добычи, взятой у алжирского пирата. По пути он остановился в Сицилии и прокутил часть своего богатства с некой Терезиной. Остальное он предназначал матери.

Терезина была девица ловкая, интриганка и умела довольно искусно разыгрывать оскорбленную добродетель.

Когда Мельхиор захотел распрощаться с нею, она так удачно пустила в ход все свои драматические способности (в тот день она была в ударе), что доверчивый и наивный юноша всерьез поверил, будто он лишил ее невинности. Он женился на ней.

Брат Терезины, алчный и изворотливый судебный исполнитель, проследил за тем, чтобы не была упущена ни одна из формальностей, делающих брак нерасторжимым. Нечего и говорить, что контракт закреплял за супругой Мельхиора остаток денег, полученных им после ограбления пиратского судна.

На другой день после брачной церемонии он наткнулся на неопровержимое доказательство неверности жены. Он уехал с пустыми руками и свободным сердцем, но тем, не менее остался бесповоротно связанным с этой вскоре забытой им женщиной, о которой ему поневоле пришлось вспомнить из-за Женни. В этом и была причина его безропотного повиновения, его грубой холодности. Он думал, что сможет вполне безопасно и не совершая преступления пойти на мысленный компромисс со странной фантазией своего дяди. Он без всяких угрызений совести опустился до этого притворства, чтобы облегчить жизнь матери; и до сих пор еще он считал, что поступился только собственным счастьем, поставил на карту только собственное будущее.

Однако бывали дни, когда ему казалось, что рука Женни дрожит и пылает в его руке, когда в ее кротком взоре он читал невысказанные признания. Но он тут же краснел от стыда, что слишком возомнил о себе, ругал себя за самонадеянность и еще глубже погружался в неслыханные страдания, раздиравшие его душу.

Как только к нему возвращалось чувство долга, душа его наполнялась болью; с горьким рыданием сетовал он на бога за то, что отпущенная ему доля земной жизни так бесповоротно исковеркана. Если же ему удавалось заглушить голос совести, он в ужасе пробуждался на краю пропасти и молил небо защитить его от самого себя.

Возможно, что полгода назад он и решился бы обмануть женщину, которая отдалась бы его грубой любви; ведь если до тех пор он был честным, то скорее благодаря инстинкту, а быть может, и случаю.

Правда, в нем всегда жила какая-то врожденная честность, залог душевного величия, долгое время остававшегося в зародыше; но теперь сияющий и чистый образ Женни осветил его духовный мрак, подобно откровению свыше.

До нее он знал одни лишь ощущения; она дарила ему мысли; она находила названия для всех свойств его натуры, вкладывала смысл во все названия, бывшие для него до тех пор только словами; она была книгой, по которой он изучал жизнь, зеркалом, в котором он познавал свою душу.

* * *

Однажды вечером Женни показалась ему еще более опасной, чем всегда. В тот день она разговаривала с отцом наедине и призналась ему, что Мельхиор, пожалуй, не так уж недостоин ее. Набоба это порадовало.

Женни думала, что держит счастье в своих руках; она благословляла свою судьбу, которая открывалась перед ней безоблачная и неоглядная. Единственное, что могло вызывать в ней сомнение — любовь Мельхиора, — было ей теперь обеспечено. Он, вероятно, еще не смел надеяться и поэтому медлил, но достаточно было одного слова, чтобы его осчастливить.

Нетерпение, которое Женни приписывала Мельхиору, забавляло ее, как ребенка; она играла его мучениями, она была так уверена, что скоро их прекратит. Она с гордостью берегла свое признание как бесценное сокровище и манила его блеском несчастного, которому не суждено было им насладиться.

Мельхиор, растерянный и трепещущий под огнем ее взглядов, старался понять их немой язык и пугался, когда ему казалось, что он его постиг. Во время ужина, который продолжался дольше обычного, его не покидало сильное нервное возбуждение. Пили пунш и кофе с коньяком. Женни пила чай.

Мельхиор был словно прикован к дивану рядом с ней; лампа, висевшая на потолке, слабо освещала кают-компанию. В этом неверном свете Женни казалась бестелесным и пленительным существом. Мельхиор воображал, что он видит сон, один из тех лихорадочных снов, которые терзали его по ночам, когда Женни являлась ему, ускользающая и обманчивая, как его надежды. Он бешеным движением схватил ее руку и под покровом сумрака, сгущавшегося вокруг них, поднес ее к губам, но не поцеловал, а впился в нее зубами. То была ласка жестокая и устрашающая, как его любовь.

Женни чуть не вскрикнула от боли и взглянула на него с упреком; по ее щеке скатилась слеза. Но при тусклом освещении Мельхиору почудилось, будто он прочел в ее влажных глазах прощение и такую страстную нежность, что он чуть не упал к ее ногам.

Тогда, сделав над собой усилие, он сказал, что пойдет распорядиться насчет света, бросился по трапу к люку, выбежал на палубу, перемахнул через коечные сетки и в изнеможении упал на руслени.

Эти скамейки, прикрепленные с наружной стороны к корпусу корабля, представляют собой очень удобные сиденья, чтобы мечтать или дремать на подветренной стороне тихой летней ночью, когда свежий и чистый воздух расширяет легкие, а пена мягко целует вам ноги.

День выдался пасмурный; небо еще было усеяно длинными узкими, клочковатыми облаками, когда луна начала подниматься из океана. Ее диск был огненно-красен, как раскаленное железо; один край был еще погружен в черноватые волны, а другой врезался в синюю полосу, окаймлявшую горизонт.

Можно было подумать, что угасающее светило в последний раз восходит над миром, готовым погрузиться и хаос. Для души, исполненной любви, а следовательно, и суеверия, в этой тусклой и кровавой луне было нечто зловещее.

Мельхиор стал думать о боге. Он больше не спрашивал себя, существует ли бог; он слишком нуждался в нем, чтобы сомневаться; он заклинал бога охранять его и спасти Женни.

Легкий шум заставил его поднять голову; обернувшись, он увидел над собой какую-то прозрачную тень, как будто порхавшую на поручнях корабля. Это Женни неосторожно и шаловливо преследовала своего беглеца. Ее белое платье хлопало и раздувалось на ветру, а широкие складки панталон обрисовывали тонкие и округлые ноги.

— Уходите отсюда, Женни, — повелительно крикнул Мельхиор. — Вы упадете в море, вы с ума сошли!

— Если вы считаете меня такой неуклюжей, — возразила она, — подайте мне руку.

— Не подам, — раздраженно отвечал он, — женщины сюда не ходят; это запрещено.

— Вы лжете, Мельхиор!

— Порыв ветра может сбросить вас в море.

— А если я упаду, разве вы меня не спасете?

И, послушно поддаваясь мягким колебаниям волн, качавших корабль, Женни, то ли из кокетства, то ли желая позабавиться испугом Мельхиора, не двигалась с места, как молодая чайка, примостившаяся на тросах.

— Возможно, что мне не удастся вас спасти, Женни; но тогда я погибну с вами!

— Раз вы дрожите за себя, я избавлю вас от беспокойства.

С этими словами она прыгнула вниз, как белая левретка, и оказалась рядом с Мельхиором; он протянул руки, и от толчка девушка упала в его объятия.

Мельхиор чувствовал, как трепещет на его груди прекрасное тело, он вдыхал запах индийского муслина, пропитанного чистым девичьим ароматом, а лицо его ласкали развевавшиеся от ветра белокурые волосы Женни. Силы стали покидать его.

Облако застлало ему глаза, и кровь застучала в висках. Он прижал Женни к сердцу; но радость эта была мимолетна, как молния. Она сменилась мертвящим холодом. Он печально опустил девушку наземь и стоял угрюмый и немой, чувствуя, что у него нет больше сил страдать.

Но Женни, несмотря на свою неискушенность, в эту минуту, казалось, поняла всю опрометчивость своего поступка. Она смутилась, почувствовала неловкость и пожалела, что спустилась на руслени; но она пришла туда загладить свою жестокость, и сознание, что она делает доброе дело, придало ей мужества.

— Мельхиор, — начала она, — давеча вы не были уверены, что сумеете меня спасти, если я упаду в море. Мне кажется, это в вашем характере. Вы не доверяете судьбе; у вас есть мужество в несчастье, но нет веры в будущее.

— Каждому свое, — гордо возразил Мельхиор. — Вы довольны своей участью, еще бы! И я на свою не жалуюсь; мужчине это не пристало.

— Кто вас так изменил за последнее время? — спросила она мягко и вкрадчиво; ибо ей хотелось заставить его хоть немного добиваться ее благосклонности. — Вы прежде говорили, что несчастье властно только над слабыми сердцами. Что вы сделали со своим сердцем, Мельхиор?

— А откуда вы взяли, что оно у меня есть, Женни? Кто вам его показывал, кто им хвалился? Уж только не я. А если вы станете его искать и не найдете, кого в этом винить?

— Вы озлоблены, дорогой мой Мельхиор; у вас какое-то горе? Почему бы вам не поделиться со мной? Может быть, я сумела бы его смягчить?

— Хотите помочь мне, Женни?

Женни сжала руку Мельхиора и обещала сделать все, что в ее силах.

— Тогда оставьте меня, — сказал он, отстраняя ее, — больше я у вас ничего не прошу; по правде сказать, вы очень жестоки со мной, сами того не зная.

«Сами того не зная», — мысленно повторила Женни. Она почувствовала в этих словах заслуженный упрек.

— Я больше не буду жестокой, — горячо воскликнула он. — Послушайте, Мельхиор, вы считаете меня кокеткой? О, как вы ошибаетесь! Это вы были жестоким, и очень долго! Но все это позабыто. Мои горести кончились, пусть исчезнут и ваши!

И она улыбнулась ему сквозь слезы.

Но, видя, что Мельхиор стоит молча и неподвижно, она еще раз постаралась побороть в себе стыдливую женскую гордость, которую он не умел щадить.

— Да, дорогой брат, — сказала она, положив свои маленькие ручки на широкие ладони Мельхиора, — доверьтесь мне… Боже мой, ну как мне вам это сказать? Как заставить вас поверить? Вы не хотите понять. Виною в том ваша скромность, и я еще больше уважаю вас за это. Ну что ж! Я нарушу девичью сдержанность, открою вам свое сердце. К чему мне дольше таиться от вас? Разве вы не достойны им обладать?

Мельхиор не отвечал. Он крепко сжимал руки Женни. Он дрожал и смотрел на нее блуждающим взглядом. И полутьме глаза его сверкали, как у пантеры, и в них была магнетическая сила. Но вдруг он так резко оттолкнул Женни, что чуть не уронил ее. Испугавшись, он подхватил ее и снова прижал к груди. Скамья была слишком коротка для двоих; он притянул Женни к себе на колени и стал терзать ее нежную шею стремительными и неистовыми поцелуями.

Женни испугалась; она хотела бежать, потом расплакалась и, рыдая, бросилась ему на шею.

— Говори, Женни, говори, — просил Мельхиор глухим голосом. — Когда я тебя слушаю, мне становится легче. Скажи, что ты меня любишь, скажи, чтобы хоть один день в моей жизни прошел не зря.

— Да, я любила тебя, — прошептала девушка, — и все еще тебя люблю, нехороший. Ну, зачем ты в этом сомневаешься? Я любила тебя, еще когда ты презирал эту любовь, скрытую в моем сердце. Я еще сильнее люблю тебя теперь, когда мне открылась твоя мужественная душа; и еще люблю тебя за то, что ты так мало ценишь себя, за то, что ты честно сопротивлялся, чтобы не нарушить слово, данное моему отцу, за твое презрение к богатству, за твою любовь к матери и еще за многие, многие качества, о которых ты не знаешь; за все это я люблю тебя, Мельхиор!

— Ах, перестаньте, перестаньте, Женни, — взмолился он, закрыв лицо руками, — не хвалите меня; я сгораю от стыда. Ведь вы ничего не знаете, Женни, я не был достоин вас; вы не можете, вы не должны меня любить. Вовсе не эти добродетели заставляли меня молчать. Я… я не любил вас; я был скотиной, ничтожеством; я не хотел вас понять; я думал, что мое мужское сердце выше этих слабостей. Я пренебрегал вами, Женни; помните это и не прощайте меня… Нет, Женни, меня не надо прощать.

Несчастный обходил истинную, роковую причину своего упорства, а Женни все еще тешила себя надеждой его сломить.

— Я знаю все, — говорила она, — вы были большим ребенком; вы ничего не знали о таких вещах, которые мне открыло образование. О, я давно мечтала о вас. Я была гораздо моложе, чем теперь, а уже ждала вас от будущего, мне было так одиноко, так грустно! Если б вы знал среди каких невзгод и страданий я росла и в каком ужасном одиночестве я оказалась, когда все мои братья умерли один за другим. Как меня угнетало отчаяние отца, как его слезы отзывались в моем сердце! И тогда я почувствовала, что мне нужна поддержка, нужен брат, который помогал бы мне его утешать; но никто из тех, кто ко мне приближался, не отвечал моим ожиданиям. Эти люди с узкой душой видели во мне только наследницу набоба. Никто из них не потрудился понять Женни. И тогда, мой друг, я каждый вечер молила моего ангела-хранителя привести тебя ко мне. Я призывала благородное сердце, чистое, как твое, сердце, в котором не царили другие женщины и которое принесло бы мне в приданое такие же сокровища любви, какие я хранила для него. О, когда я услыхала в первый раз твое имя, я вся вздрогнула, словно оно мне что-то напомнило. Видишь ли, Мельхиор, я разделяю некоторые суеверия страны, в которой я родилась. Я верю, что мы живем больше одного раза на этой земле, и, может быть, в другом облике мы уже знали, уже любили друг друга…

— Да услышит тебя бог, Женни! — пылко вскричал Мельхиор. — И пусть он даст мне еще одну жизнь, чтобы я мог обладать тобою.

Грот-мачта-шкот заскрипел от резкого и сухого порыва ветра.

Капитан выскочил на палубу с рупором в руке.

— К снастям, к снастям! Пассажиры — в кормовую каюту! Мельхиор, следите за штормовой бизанью!

Мельхиор поднял Женни на руки, отнес ее на верхнюю палубу и занял свой пост: привычка к пассивному повиновению была настолько сильна, что она еще заглушала голос страсти.

Ночь была тревожная, море бурливое и неспокойное.

Однако под утро ветер стих; небо уже очистилось от облаков, когда солнце, ясное и палящее, поднялось из-за утеса Святой Елены. Утренний ветерок доносил слабый аромат герани.

Только двое, Мельхиор и Женни, почти равнодушно проплывали мимо этого острова, еще окруженного ореолом царственного величия.

Голубизна неба была так ослепительна, что от нее уставали глаза. Лишь небольшая дымка затуманивала прозрачный горизонт.

Мельхиор утверждал, что погода предвещает шквал; старые матросы не соглашались с ним; пассажиры забеспокоились. Мельхиор с жестокой радостью настаивал ни своем зловещем предсказании. Никогда больше не увидеть земли, мечтал он, умереть, держа Женни в объятиях, — вот отныне единственное возможное для него счастье! И он призывал яростный гнев стихий.

Вскоре утренняя свежесть перешла в нестихающий ветер; воздух стал колючим, и волны забурлили, покрываясь пеной. Стаи дельфинов, урча, проплывали под носом корабля, а буревестники в траурном оперении то и дело опускались на кильватерную струю.

Мало-помалу волны почернели; ветер с запада усилился, и эта часть неба как-то сразу покрылась легкими беловатыми тучками. Они быстро росли, сгущались и принимали блеклые, мрачные, мертвенные оттенки. Сперва они мчались по небу, не растворяясь; потом таяли, развеянные ветром. Но под конец образовалась туча, более стойкая и густая, чем другие. Она незаметно дотянулась до корабля и нависла над ним, хотя основание ее не сдвинулось с места.

Вскоре она заволокла все небо, и таившаяся в ней буря прорвалась с грохотом, похожим на хлопанье бича.

Под ударами ее гибельных крыльев судно касалось волн концами длинных рей. Пришлось спускать марсели и крепить паруса.

Огромные черные птицы с зловещими криками кидались на палубу, окружая команду. Порою косой луч солнца пробивался сквозь разрыв в огромной туче; но его бледный и холодный свет еще усиливал леденящий ужас этой картины.

Среди помрачневшего и удрученного экипажа один Мельхиор снова обрел свою жизнерадостную беспечность, свою энергичную живость. Он один приближался к исполнению заветного желания, единственного, которое еще могло сбыться.

Женни была подавлена. В пятнадцать лет не так-то легко безропотно отказаться от зарождающейся любви, от восходящего счастья.

Наступила ночь, но ветры не стихали; море бушевало все сильнее.

Среди мрака волны светились тысячью фосфорических искр, и судно качалось на огненном море. Ударяясь в него, громады валов рассыпались снопами огней.

Мельхиор покинул свой пост в момент самой сильной опасности. Товарищи подумали, что его смыла одна из волн, которые ежеминутно бешено перекатывались по палубе.

Он прошел в салон, где укрылись пассажиры. Они не могли устоять на ногах и валялись как попало на полу, прислонившись к круговому дивану, прикрепленному к. стенам. Одних терзала морская болезнь, другие оцепенели от страха. Они уже исчерпали весь запас жалоб и воплей и хранили горестное и мрачное молчание.

Набоб так изнемог от усталости, что перестал ощущать страх и впал в какое-то бессмысленное отупение. Он погружался в забытье в промежутках между страшными толчками, когда боковая качка яростно подбрасывала корабль и каждый удар казался последним. Женни стояла перед отцом на коленях, бледная, окутанная длинными распущенными волосами, и призывала богоматерь. Никогда Мельхиор не видел ее такой прекрасной.

Он положил свою холодную руку на плечо девушки; она вздрогнула и с силой ухватилась за него.

— Вы пришли умереть вместе с нами? — прошептала она.

Мельхиор ничего не ответил и привлек ее к себе.

Женни машинально позволила ему увести себя в одну из кают, двери которых выходили в салон. То была каюта Мельхиора. Он затворил дверь.

— Зачем вы привели меня сюда? — спросила Женни, словно пробуждаясь от сна. — Мое место возле отца. Идем к нему, Мельхиор, пусть он нас благословит, и умрем все вместе.

— После, Женни, — отвечал Мельхиор спокойным тоном. — Пройдет еще час, пока это прекрасное судно разобьется. Один час! Слышите, Женни, это все, что нам осталось.

— Но мне нельзя быть здесь, — встревожилась Женни: теперь ее беспокоило совсем другое. — Что обо мне подумают?

— В эту минуту никому нет дела до вас, Женни, даже вашему отцу. Один я помню, что мне предстоит потерять две жизни. Слушайте, Женни, если бы мы были оба свободны и стояли сейчас перед священником, вы отдали бы мне вашу руку?

— И руку и сердце, все, все, — отвечала она.

— Так вот, священника здесь нет, но мы стоим перед господом богом. Пусть он будет мне свидетелем, что я люблю вас всеми силами человеческой души. Разве это не торжественная и священная клятва?

— Мне ее достаточно, чтобы умереть счастливой, — сказала Женни, обвив руками шею моряка.

— А тогда, — воскликнул он в порыве страсти, походившем на ярость, — будь же моею на земле; кто знает, заслужил ли я небо, как ты? Ты же не захочешь расстаться со мной навеки, не став мне женой, правда, Женин? Если провидение отказывается подарить мне хотя бы один день настоящей жизни, ты ведь не согласишься стать его сообщницей? Иди ко мне! В эту великую минуту ты выше бога, карающего меня; ты вырываешь у него жертву, ты уничтожаешь действие его гнева. Приди ко мне и не бойся смерти, я тоже не буду сожалеть о жизни.

Он стоял перед ней на коленях, орошая ее грудь жгучими слезами.

— О Мельхиор, — в смятении молила Женни, — послушайте, как трещит корабль; не будем гневить небо в такую минуту.

— Небо — это ты! — сказал Мельхиор. — Разве есть иной бог, кроме тебя, моя Женни? Не отталкивай меня, если не хочешь, чтобы смерть была для меня проклятием… О, поспешим! Ты слышишь, какая волна обрушилась над нашими головами? А вот еще одна, словно пушечный залп. О небесное блаженство! Женни, моя Женни, тебе остается одно мгновение, чтобы доказать мне твою любовь. Ты не откажешь мне!..

VII

Тем временем корабль, измотанный качкой, валился то на один бок, то на другой и, казалось, в томительной агонии ждал своего разрушения.

Но, против всякого ожидания, он устоял; ветер утих, море постепенно успокоилось.

Под утро сквозь рокот волн послышались человеческие голоса — Жама Локриста, тревожно звавшего дочь, и капитана, который кричал в нактоуз:

— Эй вы, внизу! Мельхиор! Молебен, что ли, служить, чтобы вытащить вас наверх?

Воспользовавшись суматохой, которая все еще царила на корабле, влюбленные разошлись, никем не замеченные.

Женни спрятала пылающее лицо на груди отца, а Мельхиор, поднявшись на палубу, с ужасом увидел, что опасность миновала и все благодарят кто бога, кто святую деву, кто сатану, в зависимости от своих личных склонностей и убеждений.

Весь этот день Мельхиор был бледен, подавлен, рассеян; его глаза больше не встречались с глазами Женни, а когда она решилась осведомиться о его здоровье, он ответил с растерянным видом, что его страшно одолевает сон.

До самого вечера команда была слишком занята починкой судна, чтобы обратить внимание на озабоченность Мельхиора; но вечером, за ужином, товарищи заметили, что он безуспешно старается напиться и что, выпив изрядное количество рому, он загрустил еще сильнее. Капитан, который его любил, отложил на завтра выговор за его ночную отлучку.

Луна еще не взошла, когда Мельхиор спустился на руслени. Через минуту Женни была возле него: он незаметно поманил ее, выходя из кают-компании.

— Женни, — сказал он, заставив ее сесть к нему на колени, — ты не жалеешь, что сделала меня счастливым? Не стыдишься быть моей женой?

Женни отвечала ему только слезами и ласками.

— Ты ведь веришь в будущую жизнь, правда, моя любимая? — спросил Мельхиор.

— Верю, особенно с тех пор, как люблю тебя, — отвечала она.

— Прошлой ночью, во время урагана, — продолжал. Мельхиор, — я видел, как два огонька метались на верхушках мачт; они как будто тянулись один к другому, разбегались, манили друг друга, потом слились и исчезли. Не думаешь ли ты, Женни, что то были две души?

С этими словами Мельхиор выпрямился на скамейке, не выпуская Женни из объятий. Это движение испугало ее, она вцепилась в его одежду.

— Не беспокойся, — сказал он, — ничто нас не разлучит; ты никогда не будешь принадлежать никому, кроме меня, и я никогда не потеряю твою любовь.

И Мельхиор бросился с нею в море.

Сигнальщик услыхал крик Женни. Забили тревогу. Видно было, как Мельхиор боролся с зыбью, которая была еще сильна и отбрасывала его к корме корабля.

Один из матросов, искусный пловец, которому он когда-то спас жизнь, вытащил его из воды; но девушка, которую Мельхиор сжимал в объятиях, больше не открыла глаз, и на другой день ее тело вернулось в океан, сопровождаемое обрядами, установленными для морских похорон. Мельхиор ничего не понимал из того, что происходило вокруг него; он тупо улыбался, глядя на набоба, который рвал на себе седые волосы.

Его здоровье восстановилось быстрее, чем можно было надеяться, и он вернулся на службу, которую безупречно нес до самого возвращения во Францию. Но невозможно было добиться у него хотя бы слова относительно его прошлой жизни и того страшного события, которое отняло у него память.

* * *

Когда Мельхиор приехал к матери, его внимание привлекла одна бумага среди пачки ожидавших его писем. Он долго всматривался в нее и, по-видимому, делал нечеловеческие усилия, чтобы вникнуть в ее содержание; как вдруг скомкал ее и с безумным криком кинулся к окну, чтобы выброситься.

Его успели удержать; бумагу подобрали с пола: то было свидетельство о смерти Терезины.

Несколько дней его держали связанным; он перегрызал веревки зубами; он напрягал мышцы, чтобы их разорвать; он осыпал проклятиями своих сторожей, которые пытались оградить его от собственного бешенства; и тут же, рыдая, умолял их дать ему оружие, чтобы покончить с собой.

Приступ миновал, но память пропала. Мельхиор снова поступил на корабль, направлявшийся в Буэнос-Айрес. Он и поныне остается образцовым морским офицером, пунктуальным, бдительным и храбрым. Лишь раз в году к нему возвращается память; он, бросается к борту, зовет Женни и хочет утопиться.

Матросы, знавшие его на «Инкле и Ярико», утверждают, будто он потерял рассудок оттого, что никогда не умел пить по-настоящему, и выводят из этого такие правила личного режима, какие им больше по душе. Они считают минутами просветления те, когда он перестает чувствовать свое несчастье и раскаяние. Но это не так: наоборот, сознание возвращается к нему вместе с отчаянием и яростью.

Тогда его приходится держать в трюме.

В остальное время он спокоен и вполне разумно рассуждает о всех делах.

Именно тогда он и бывает сумасшедшим.

Загрузка...