Мы возвращались с прогулки, Р*** и я, при свете луны, слабо серебрившей тропинки на потемневших полях. Был мягкий и слегка облачный осенний вечер; мы отмечали особую звучность воздуха, свойственную этому времени года, и то неизвестное и таинственное, что царит в эту пору в природе. Точно при приближении тяжелого зимнего сна каждое существо украдкой старается насладиться остатком жизни и движения перед неизбежным оцепенением стужи: и будто желая обмануть течение времени, будто боясь быть застигнутым и прерванным в последних своих забавах и наслаждениях, все создания и вещи предаются бесшумно и без видимых проявлений ночным своим безумствам. Можно расслышать сдавленные крики птиц взамен их радостных летних трелей. Насекомое в бороздах испускает изредка какой-нибудь нескромный возглас, но тотчас же прерывает его и несет свою песню или жалобу в другое место призыва. Растения торопятся испустить последнее благоухание, тем более сладостное, что оно очень слабо и даже как бы скупо. Желтеющие листья не смеют содрогаться от воздушного дыхания, а стада пасутся в безмолвии, без криков любви или борьбы.
Мы сами, мой друг и я, шли с известной осторожностью, и инстинктивная сосредоточенность делала нас безмолвными и как бы особенно внимательными к смягченной красоте природы, к волшебной гармонии ее последних аккордов, потухавших в неуловимом пианиссимо. Осень — меланхоличное и прелестное анданте, замечательно подготовляющее торжественное адажио зимы.
— Все так спокойно, — сказал, наконец, мой друг, который, невзирая на наше безмолвие, следовал за моими мыслями так же, как и я за его: — все погружено в задумчивость столь странную и столь безразличную к работам, заботам и предусмотрительности человека, что я спрашиваю себя, какое выражение, какой цвет, какое проявление искусства и поэзии мог бы дать разум человеческий лику природы в такую ее минуту. И чтобы лучше определить тебе цель моих исканий, я сравниваю этот вечер, это небо, этот пейзаж, все угасшее, но в то же время такое гармоничное и полное, с душою благочестивого и благоразумного крестьянина, работающего и пользующегося своим трудом, который наслаждается присущей ему жизнью, без потребности, без желания и без возможности проявить и выразить свою внутреннюю жизнь. Я сам стараюсь войти в таинственное лоно этой жизни, простой и безыскуственной, я — цивилизованный человек, не умеющий наслаждаться одним инстинктом, всегда мучимый желанием отдать отчет и другим, и самому себе о каждом своем наблюдении и размышлении.
— И тогда, — продолжал мой друг, — я с трудом нащупываю, какая же связь может создаться между моим чересчур много работающим разумом и разумом этого крестьянина, который работает слишком мало; а также я спрашиваю себя сейчас, что может прибавить живопись, музыка, описание, словом, всякая подобная попытка искусства — к красоте этой осенней ночи, открывающейся мне своим таинственным безмолвием и пронизывающей меня какою-то, я сам не знаю какою, магической близостью ко всему этому.
— Посмотрим, — ответила я, — хорошо ли я понимаю, как поставлен вопрос. Эта осенняя ночь, это бесцветное небо, эта музыка без определенной и последовательной мелодии, это спокойствие природы, этот крестьянин, который уже ближе к нам, но по своей простоте способный наслаждаться и понимать ее без всяких описаний, возьмем все это вместе и назовем первобытною жизнью, в отличие от нашей, развитой и сложной жизни, которую я бы назвала искусственной жизнью. Ты спрашиваешь, каково возможное соотношение, прямая связь между этими двумя противоположными состояниями существ и вещей, между дворцом и хижиной, артистом и творением, поэтом и землепашцем?
— Да, — продолжал он, — и уточним: между языком, которым говорит эта природа, эта первобытная жизнь, эти инстинкты, и языком, которым говорит искусство, наука, знание — одним словом.
— Говоря языком, который ты принимаешь, я отвечу тебе, что связь между знанием и ощущением, это — чувство.
— Именно об определении этого чувства я тебя и спрашиваю, как спрашиваю и себя. Оно должно обнаружить то, что меня затрудняет, это-то и есть искусство, художник, если хочешь, передающий эту искренность, это очарование, эту прелесть примитивной жизни — тем, кто живет одною искусственной жизнью и кто, позволь мне тебе это сказать, перед лицом природы и ее божественными тайнами — самый большой глупец в мире.
— Ты у меня спрашиваешь не больше и не меньше, как о тайне искусства; ищи ее в лоне бога, так как никакой художник не сможет тебе ее открыть. Он сам не знает и не может отдать себе отчета в причинах своего вдохновения или бессилия. Как нужно приняться за то, чтобы выразить прекрасное, простое, истинное. Разве я это знаю? И кто может нас этому научить? И самые большие художники не смогли бы этого, так как, если бы они постарались это сделать, они перестали бы быть художниками и стали бы критиками; а критика!..
— А критика, — продолжал мой друг, — веками вертится вокруг тайны и ничего в ней не понимает. Но извини меня, не про это именно я спрашиваю. Я более дикарь в настоящую минуту; я сомневаюсь в могуществе искусства. Я его презираю, я его отрицаю, я предполагаю, что искусство не родилось, что оно не существует, или же, если оно жило, его время уже прошло. Оно износилось, оно не имеет больше форм, не имеет больше дыхания, оно не имеет средств, чтобы воспевать красоту истины. Природа есть произведение искусства, но бог — единственный существующий художник, а человек только устроитель с плохим вкусом. Природа прекрасна, чувство испаряется из всех ее пор, любовь, молодость, красота в ней нетленны. Но человек, чтобы их почувствовать и выразить, имеет лишь бессмысленные средства и жалкие способности. Лучше было бы ему совсем в это не вмешиваться, быть немым и замкнуться в созерцании. Посмотрим, что ты на это скажешь.
— Я с этим согласна, это самое лучшее, — ответила я.
— Ах! — воскликнул он, — ты заходишь слишком далеко, ты чересчур проникаешься моим парадоксом. Я утверждаю, — возражай!
— Так я возражу, что сонет Петрарки имеет свою относительную красоту, которая равноценна красоте Воклюзской воды; что прекрасный пейзаж Рюисдаля имеет свое очарование, равноценное нынешнему вечеру; что Моцарт поет языком людей так же, как Филомела[274] языком птиц; что Шекспир показывает страсти, чувства и инстинкты так, что их может почувствовать и человек самый примитивный, доподлинно первобытный. Вот в чем искусство, соотношение, чувство, одним словом.
— Да, это творческое перевоплощение! Но если оно меня не удовлетворяет? Может быть, ты тысячу раз права, в согласии с правилами вкуса и эстетики; но если я нахожу стихи Петрарки менее звучными, чем шум водопада, а так же и остальное? Если я утверждаю, что прелесть этого вечера никто бы не мог мне открыть, когда бы я сам не наслаждался ею; и все страсти Шекспира холодны по сравнению с тем, что блестит в глазах ревнивого крестьянина, когда он бьет свою жену, — что можешь ты мне ответить? Ведь нужно убедить мое чувство. А если оно уклоняется от твоих примеров, противится твоим доказательствам? Значит, искусство не есть безупречный истолкователь, и чувство не бывает всегда удовлетворено лучшим из определений.
— Я ничего не могу ответить, действительно, кроме того, что искусство есть конкректное выявление природы: оно как бы «доказательство», которое может быть оправдано или опровергнуто, то есть подлежит проверке на «документе» природы;— и что нельзя создать хорошего доказательства, не вникнув в наш документ с любовью и проникновенностью.
— Итак, доказательство не могло бы обойтись без документа; но сам документ, не мог ли бы он обойтись без доказательства?
— Бог смог бы без него обойтись несомненно, но ты, говорящий так, будто ты не принадлежишь к нам, бьюсь об заклад, что ты ничего бы не понял в документе, если бы не нашел в традициях искусства доказательства — в тысяче видах — и если бы ты сам не был доказательством, всегда действующим на документ.
— Вот на это-то я и жалуюсь. Я хотел бы избавиться от этого вечного доказательства, которое меня раздражает. Уничтожить в моей памяти все знания и формы искусства; не думать о живописи, когда я смотрю на пейзаж, о музыке, когда я слушаю ветер, о поэзии, когда я любуюсь и восхищаюсь всем в целом. Я хотел бы наслаждаться всем инстиктивно, потому что этот сверчок, который поет, кажется мне более радостным и более опьяненным, чем я.
— Одним словом, ты жалуешься, что ты человек?
— Нет, я жалуюсь, что я больше не первобытный человек.
— Нужно еще знать, мог ли он, не понимая, наслаждаться.
— Я не думаю, чтобы он был подобен животному. С того момента, как он стал человеком, он понял и почувствовал иначе. Но я не могу себе сделать определенного представления об его переживаниях, и это меня мучает. Я хотел бы, по крайней мере, быть тем, что современное общество разрешает большому количеству людей, с колыбели и до могилы, я хотел бы быть крестьянином; крестьянином, который не умеет читать, но которому бог дал хорошие инстинкты, спокойную организацию, прямую совесть, и я представляю себе, что в этом оцепенении ненужных способностей, в этом неведении развращенных склонностей, я буду так же счастлива, как примитивный человек, о котором мечтал Жан-Жак.
— И я также мечтаю об этом: кто об этом не мечтал? Но это не даст восторжествовать твоим рассуждениям; ведь крестьянин, самый простой и самый наивный, все-таки художник; и я, я предполагаю, что их искусство даже выше нашего. Это другой вид искусства, но он больше говорит моей душе, чем иные формы, присущие нашей цивилизации. Песни, рассказы, народные сказки рисуют в немногих словах то, что наша литература умеет только преувеличивать и переряжать.
— Итак, я торжествую, — продолжал мой друг. — Это искусство самое честное и самое лучшее потому, что оно больше вдохновляется природой и находится с ней в более прямой связи. Я согласен, что впал в крайность, говоря, что искусство ни для чего не нужно; но я сказал также, что хотел бы чувствовать, как чувствует крестьянин, и я от этого не отрекаюсь. Есть несколько бретонских жалобных песен, придуманных нищими, которые стоят всего Гете и всего Байрона, и всего-то три куплета; они доказывают, что оценка истинного и прекрасного была более непосредственной и совершенной в этих простых душах, чем в душах знаменитых поэтов. А музыка! Разве нет в нашей стране замечательных мелодий? Что касается живописи, у них этого нет; но они обладают этим в своем языке, который более выразителен, более энергичен и во сто раз более логичен, чем наш литературный язык.
— Я согласна, — ответила я; — а что касается последнего пункта, то в этом причина моего отчаяния, я вынуждена писать языком Академии, тогда как я гораздо лучше знаю другой язык, который много совершеннее передает целый ряд переживаний, чувств и мыслей.
— Да, да, этот наивный мир! — сказал он: — незнакомый мир, закрытый нашему современному искусству! Никакое изучение его не поможет даже тебе, внутренно близкой крестьянину, если ты захочешь ввести его в область цивилизованного искусства, в духовную связь с искусственной жизнью.
— Увы! — ответила я, — я очень много этим занималась. Я видела и почувствовала сама, вместе со всеми цивилизованными людьми, что примитивная жизнь была мечтой, идеалом всех людей во все времена. Начиная с пастухов Лонгуса и до пастухов Трианона, пастушеская жизнь является раздушенным Эдемом, где измученные и утомленные суетою света души пробовали укрыться. Искусство, этот великий льстец, этот любезный искатель утешения для чересчур счастливых людей, прошло через непрерывный ряд пастушеских произведений. И под заглавием «История пастушеской поэзии» я много раз хотела написать исследовательски-критическую книгу, где я дала бы обзор всех этих пастушеских мечтаний, которыми с таким увлечением питались высшие классы. Я бы исследовала их, как они менялись, всегда в обратном соотношении к разложению нравов, и становились тем более чистыми и чувствительными, чем более общество было развращено и бесстыдно. Я хотела бы иметь возможность заказать эту книгу писателю, способному более, чем я, написать ее, и затем читала бы ее с удовольствием. Это был бы исчерпывающий трактат об искусстве, так как музыка, живопись, архитектура, литература во всех ее формах: театр, поэма, роман, эклога, песня, моды, сады, даже костюмы, — все это подвергалось обаянию пасторальной мечты. Все эти типы из золотого века, эти пастушки — сначала нимфы, а потом маркизы, пастушки из Астреи,[275]которые проходят и через Линьон Флориана и носят пудру и атлас при Людовике XV и которым Седэн в конце монархии начинает надевать сабо, все они более или менее фальшивы и кажутся нам теперь глупыми и смешными. Мы покончили с ними навсегда и видим теперь только их призраки в Опере, и однако же они царили при дворах и услаждали королей, которые заимствовали у них пастушеский посох и котомку. Я часто спрашивала себя, почему больше нет пастухов, ведь мы вовсе не так в это последнее время привержены к правде, чтобы искусство и литература были бы в праве презирать эти условные образы больше, чем те, которые освящены модой. Теперь мы в полосе выразительности и жестокости и вышиваем на канве этих страстей украшения, от которых волосы встали бы дыбом, если бы только мы принимали все эти страсти всерьез.
— Если у нас нет больше пастухов, — возразил мой друг, — если литература не имеет больше этого фальшивого идеала, который очень стоил теперешнего, не значит ли это, что искусство делает попытку, без ведома для самого себя, выравняться, примениться к понятиям всех интеллигентных классов? Мечта о равенстве, брошенная в общество, не толкает ли она искусство быть грубым и пылким, чтобы возбудить инстинкты страсти, общие всем людям, к какому бы слою они ни принадлежали? Но до правдивости еще не дошли. Ее настолько же нет в обезображенной действительности, как и в разряженном идеале; но ее ищут, это несомненно, и если ищут плохо, то тем более алчут ее найти. Посмотрим: театр, поэзия, роман оставили пастушеский посох, чтобы взять кинжал, и когда они выводят на сцену сельскую жизнь, они придают ей некоторый характер действительности, которого не хватало пастушеской поэзии былых времен. Но поэзии там нет совсем, и я на это сетую; я еще не вижу способа обновить идеал сельской поэзии без накладывания на него красок и теней. Ты много об этом думала, я это знаю; но сможешь ли ты с этим справиться?
— Я не надеюсь на это, — ответила я, — так как у меня нет для этого формы, и чувство мое, вызванное деревенскою простотой, не находит себе языка для выражения. Если я предоставлю говорить человеку полей так, как он говорит в действительности, то нужно дать рядом перевод для просвещенного читателя, а если я заставлю его говорить, как мы, то получится невозможное существо, у которого приходится предположить несуществующий у него образ мыслей.
— И даже если бы ты заставила его говорить так, как он говорит, твой собственный язык создавал бы рядом с ним ежеминутно неприятный контраст; ты для меня не вне этого упрека. Ты изображаешь деревенскую девушку, называешь ее Жанной и вкладываешь в ее уста слова, которые она может говорить лишь в исключительном случае. Но ты, романист, желающий, чтобы читатели с тобой разделили очарование, которое ты испытываешь, рисуя этот тип, ты сравниваешь ее с друидессой, с Жанной д’Арк и еще не знаю с кем! Твое чувство и твой язык, наряду с ее чувствами и языком, дают впечатление нескладное, подобное встрече крикливых тонов на картине; и отнюдь не так я мог бы войти целиком в природу, даже идеализируя ее. Ты сделала с тех пор лучший этюд действительности в «Чортовом Болоте». Но я еще и им недоволен; автор еще показывает в нем время от времени кончик своего уха; там есть слова автора, как выражается Анри Монье, художник, которому удалось быть правдивым в шарже и который таким образом разрешил поставленную себе задачу. Я знаю, что твою задачу не легче решить. Но нужно еще попытаться, не боясь неудачи; великие произведения искусства всегда лишь счастливые попытки. Утешься в том, что ты не создаешь великих произведений; только бы ты делала добросовестные попытки.
— Я заранее утешена, — отвечала я, — и вновь попытаюсь, как только ты захочешь; посоветуй мне.
— Например, — сказал он, — мы вчера присутствовали на деревенском вечере на хуторе. Коноплянщик рассказывал истории до двух часов утра. Служанка кюрэ ему помогала или поправляла его: это была немного уже образованная крестьянка, он же — совсем темный, но, к счастью, очень одаренный и по-своему очень красноречивый. Вдвоем они рассказали нам действительную историю, довольно длинную, которая походила на интимный роман. Запомнила ли ты ее?
— Прекрасно, и я могла бы ее пересказать слово в слово на их языке.
— Но их наречие требует перевода; нужно писать по-французски и не позволять себе ни одного другого слова, исключая того случая, когда оно так понятно, что примечание излишне для читателя.
— Ты мне задаешь такую работу, что я могу потерять рассудок, и, погружаясь в которую, я всегда выходила недовольная собой и проникнутая сознанием своего бессилия.
— Это безразлично! Ты опять погрузишься в нее, ведь я знаю вас, художников; вы загораетесь только перед препятствиями и делаете плохо то, что делаете без страдания. Ну, начинай, расскажи мне историю Подкидыша, но не такую, как я ее выслушал вместе с тобой. Это было образцовое повествование для здешних умов и здешних ушей. Но ты расскажи мне ее так, будто у тебя справа сидит парижанин, говорящий на современном языке, а слева крестьянин, перед которым ты бы не хотела произнести ни одной фразы, ни одного слова, которых бы он не понял. Итак, ты должна говорить ясно для парижанина и простодушно для крестьянина. Один будет тебя упрекать в недостатке красочности, другой в недостатке изящества! Но я буду также здесь, я, ищущий, каким образом искусство, не переставая быть искусством для всех, может проникнуть в тайну первобытной простоты и передать уму очарование, разлитое в природе.
— Значит, мы вдвоем сделаем этюд?
— Да, так как я буду тебя останавливать там, где ты споткнешься.
— Хорошо, сядем на этот холмик, заросший богородицкой травкой. Я начинаю, но сначала позволь мне прочистить голос и взять несколько гамм.
— Что это значит? Я не думал, что ты поешь.
— Это метафора. Прежде чем приступить к работе по искусству, нужно, мне кажется, припомнить какую-нибудь тему, которая могла бы служить образом и привести ваши мысли в желаемое состояние. Итак, чтобы приготовиться к тому, что ты с меня спрашиваешь, мне нужно рассказать историю собаки Брискэ, она коротка, и я знаю ее наизусть.
— Что это такое? Я не помню.
— Это первый ход для моего голоса, написанный Шарлем Нодье, который пробовал свой голос всевозможными способами; большой художник, по-моему, он не имел той славы, какую заслуживал, потому что, среди разнообразных его попыток, он сделал больше плохих, чем хороших; но когда человек сделал два или три образцовых произведения, как бы коротки они ни были, нужно его увенчать славой и забыть его ошибки. Вот собака Брискэ. Слушай.
И я рассказала своему другу историю Болонки — она растрогала его до слез, и он объявил ее образцовым произведением этого жанра.
— У меня должна была бы пропасть всякая охота к тому, что я пытаюсь сделать, — сказала я ему, — ведь одиссея Бедной собаки Брискэ, которую я рассказала меньше, чем в пять минут, не имеет ни единого пятна, ни малейшей тени; это бриллиант, отшлифованный лучшим гранильщиком на свете, так как Нодье был действительно гранильщиком в литературе. У меня же нет знаний; значит, нужно, чтобы я взывала к чувству. Кроме того, я не могу обещать, что буду краткой, и заранее знаю, что первое качество, делать хорошо и кратко, будет отсутствовать в этюде.
— Ну, дальше, — сказал мой друг, которому наскучили мои предварительные речи.
— Так это история Франсуа-Подкидыша, — продолжала я, — и я постараюсь вспомнить начало без изменения. Это — Моника, старая служанка кюрэ, она приступила к рассказу.
— Одну минуту, — сказал мой строгий судья, — я тебя останавливаю на заглавии. Champi — не французское слово.
— Извини меня, — ответила я. — Словарь называет его старым, но Монтэнь его употребляет. И я не собираюсь быть более французской, чем великие писатели, которые делают язык. Я не буду озаглавливать — Франсуа-Найденыш, Франсуа-Незаконнорождённый, но именно Франсуа-Подкидыш, то есть ребенок, подкинутый в поле; так говорили раньше всюду, и так говорят еще и теперь у нас.
Однажды утром, когда Мадлена Бланшэ, молодая мельничиха из Кормуэ, отправилась через луг постирать у источника, она нашла там маленького ребенка, сидевшего перед ее плотиком и возившегося с соломой, которую прачки кладут себе под колени.
Мадлена Бланшэ пригляделась к этому ребенку и удивилась, что не знает его, так как здесь не было большой дороги и встретить можно было только местных людей.
— Кто ты, дитя мое? — спросила она мальчика, который смотрел на нее с доверием, но, казалось, не понял ее вопроса. — Как зовут тебя? — продолжала Мадлена Бланшэ, посадив его рядом с собой и став на колени, чтобы стирать.
— Франсуа, — ответил ребенок.
— Франсуа, а чей?
— Чей? — сказал ребенок совсем простодушно.
— Чей ты сын?
— Я не знаю, подите вы!
— Ты не знаешь, как зовут твоего отца?
— У меня нет отца.
— Значит, он умер?
— Я не знаю.
— А твоя мать?
— Она там, — сказал ребенок, указывая на бедную хижину, за два ружейных выстрела от мельницы, соломенная кровля которой виднелась сквозь ивы.
— Ах, я знаю, — продолжала Мадлена, — это та женщина, которая приехала сюда жить и устроилась со вчерашнего вечера.
— Да, — ответил ребенок.
— А вы раньше жили в Мерсе?
— Я не знаю.
— Совсем ты неразумный мальчик. Знаешь ли ты, по крайней мере, как зовут твою мать?
— Да, Забелла.
— Изабелла, а дальше? Другого имени ты ее не знаешь?
— Право, нет, подите вы!
— То, что ты знаешь, не утомит тебе мозги, — сказала Мадлена, улыбнувшись и принимаясь бить свое белье.
— Как вы сказали? — переспросил маленький Франсуа.
Мадлена еще посмотрела на него; это был красивый ребенок с чудесными глазами. «Досадно, — подумала она, — что у него такой глупый вид».
— Сколько тебе лет? — продолжала она. — Может, ты и этого тоже не знаешь?
По правде говоря, он это знал так же хорошо, как и все остальное. Он сделал все возможное, чтобы ответить, так как стыдился, быть может, того, что мельничиха считала его таким глупым, и разрешился таким изумительным возгласом:
— Два года!
— Вот так так! — сказала Мадлена, отжимая белье и уже не глядя на него, — да ты еще настоящий гусенок, и никто не позаботился тебя поучить, бедный малыш! Тебе, по крайней мере, шесть лет по росту, а по разуму нет и двух.
— А может быть! — ответил Франсуа.
Затем он сделал еще усилие над собой, будто желая стряхнуть оцепенение со своего бедного разума, и сказал:
— Вы спрашивали, как меня зовут? Меня зовут Франсуа-Подкидыш.
— Ах вот что, понимаю, — сказала Мадлена, с сочувствием посмотрев на него; и Мадлена больше не удивлялась, что этот красивый ребенок был такой грязный, оборванный и предоставлен самому себе.
— Ты совсем раздет, — сказала она, — а ведь время не теплое. Наверное, тебе холодно?
— Не знаю, — ответил бедный подкидыш, который так привык страдать, что уже этого не замечал.
Мадлена вздохнула. Она подумала о своем маленьком годовалом Жани, который спал в тепленькой люльке под охраною бабушки, в то время как этот бедный подкидыш дрожал здесь у источника, оберегаемый лишь милостью провидения: он мог утонуть, ибо был так простодушен, что и не подозревал, что можно умереть, упав в воду.
У Мадлены было очень жалостливое сердце, она взяла руку ребенка и нашла, что она очень горяча, хотя временами его пробирал озноб, и хорошенькое личико его было очень бледно.
— У тебя лихорадка? — спросила она его.
— Я не знаю, подите! — ответил ребенок, которого лихорадило всегда.
Мадлена Бланшэ сняла с плеч шерстяной платок и закутала им подкидыша; он позволил это, не проявляя ни удивления, ни удовольствия. Она собрала всю солому из-под своих колен и сделала ему постель, где он не замедлил уснуть. Мадлена же закончила стирку вещей своего маленького Жани и сделала это проворно, так как кормила и торопилась к нему домой.
Мокрое белье стало тяжелее, и когда все было выстирано, она не могла сразу его унести. Она оставила валек и часть белья у воды, решив разбудить подкидыша, когда вернется из дому, куда она тотчас и понесла все, что могла захватить. Мадлена Бланшэ не была ни высокой, ни сильной. Это была очень хорошенькая женщина, никогда не терявшая бодрости, она славилась свою кротостью и рассудительностью.
Когда она открыла дверь своего дома, то услыхала за собою звук деревянных башмаков на мостике шлюза и, обернувшись, увидела догонявшего ее подкидыша, который нес ей валек, мыло, оставшееся белье и ее шерстяной платок.
— Ну, ну! — сказала она, положив ему руку на плечо, — ты не так глуп, как кажешься, ты ведь услужлив, а у кого доброе сердце, тот не бывает дураком. Войди, дитя мое, отдохни у меня. Посмотрите на этого бедного малютку, он несет ношу тяжелее его самого. Посмотрите, матушка, — сказала она старой мельничихе, которая подносила ей ребенка, свеженького и улыбающегося. — Вот бедный подкидыш, совсем больной на вид. Вы ведь знаете толк в лихорадке, нужно постараться его вылечить.
— Ах, это лихорадка нищеты! — ответила старуха, глядя на Франсуа: — ее можно вылечить хорошим супом; но этого-то у него и нет. Это подкидыш — у той женщины, которая переехала вчера. Ведь это жиличка твоего мужа, Мадлена. Очень что-то они убоги на вид. Боюсь, что часто они не будут платить.
Мадлена ничего не ответила. Она знала, что свекровь и муж были не очень-то жалостливы и любили деньги больше, чем своего ближнего. Она накормила своего ребенка, и когда старуха пошла искать гусей, она взяла Франсуа за руку, посадила Жани на другую руку и отправилась к Забелле.
Забелла, которую в действительности звали Изабеллой Биго, была старою девой пятидесяти лет, она была добра к другим настолько, насколько можно быть добрым, не имея ничего и постоянно дрожа за свою собственную жизнь. Она взяла Франсуа от женщины, которая его вскормила и как раз умерла к этому времени, и она воспитывала его с тех самых пор, чтобы иметь каждый месяц несколько серебряных монет и сделать из него своего маленького слугу; но у ней пала скотина, и она должна была при первой возможности приобрести что-либо в долг; она пробивалась обычно лишь несколькими овцами и дюжиной кур, а все это, в свою очередь, кормилось на мирской земле. Франсуа должен был сторожить по дорогам это жалкое стадо, а затем после первого причастия его могли бы нанять свинопасом или взять помощником при пахоте; и если бы у него оказались добрые чувства, он помог бы тогда приемной матери своим заработком.
Дело происходило после святого Мартына. Изабелла покинула Мерс, оставив последнюю козу в уплату за квартиру.
Она переехала жить в маленькую хижину на мельничной усадьбе в Кормуэ, в обеспечение платежей у нее была всего лишь жалкая кровать, два стула, баул и немного глиняной посуды. Но дом был такой плохой, столь мало защищенный и негодный, что приходилось оставлять его нежилым или рисковать, отдавая в наймы беднякам.
Мадлена поговорила с Забеллой и увидела, что она была не плохою женщиной; она по совести сделает все возможное, чтобы платить, и у нее была привязанность к подкидышу. Но она привыкла видеть его страдания, страдая сама, и сочувствие богатой мельничихи к этому бедному ребенку вызвало в ней сначала больше удивления, нежели удовольствия.
Когда же она, оправившись от изумления, поняла, что Мадлена пришла не с какими-либо требованиями, а чтобы самой ей помочь, она прониклась доверием к ней и пространно рассказала всю свою историю, которая походила на историю всех несчастных, и очень поблагодарила за участие. Мадлена предупредила ее, что она сделает все возможное, чтобы ей помогать, но просила никогда и никому об этом не говорить, так как, не будучи полной хозяйкою в доме, она сможет делать это только тайком.
Она начала с того, что оставила Забелле свой шерстяной платок, взяв с нее обещание вечером же раскроить его на платье подкидышу и не показывать кусков, пока оно не будет сшито. Она хорошо видела, что Забелла давала обещание нехотя, так как находила платок очень хорошим и нужным для нее самой. И ей пришлось сказать, что она не будет ей помогать, если через три дня не увидит подкидыша одетым тепло.
— Уж не думаете ли вы, — прибавила она, — что моя свекровь, которая все видит, не узнает моего платка у вас на плечах? Разве вы хотите, чтобы я нажила через вас неприятности? Я вам буду помогать еще и иначе, если вы на этот счет будете скрытной. И потом, знаете, у вашего подкидыша лихорадка, и если вы за ним не будете хорошо смотреть, он умрет.
— Неужели? — сказала Забелла, — для меня это будет горе, ведь у этого ребенка сердце, какого другого и не сыщешь; он никогда не жалуется и такой покорный, как настоящее дитя из семьи; он совсем не похож на других подкидышей, они отчаянные и упрямые, и всегда ум у них направлен на шалости.
— Это потому, что их отталкивают и обижают. Если этот добр, то лишь оттого, что вы добры с ним, будьте в этом уверены.
— Это правда, — возразила Забелла, — дети больше понимают, чем обычно это думают. Поглядите, уж на что этот прост, однако же прекрасно соображает, как он может быть полезным. Однажды, когда я болела в прошлом году (ему было только пять лет), он за мной ухаживал как взрослый.
— Послушайте, — сказала мельничиха, — вы мне присылайте его утром и вечером к тому времени, как я кормлю супом своего маленького. Я буду варить больше, и он будет съедать остаток; на это не обратят внимания.
— О, я не посмею его к вам приводить, а он сам никогда не будет знать времени.
— Сделаем так. Когда суп будет готов, я буду класть прялку на мостик шлюза, поглядите, отсюда это будет прекрасно видно. Тогда вы будете посылать мальчика с сабо в руке будто за огнем, он будет съедать мой суп, а весь ваш будет оставаться для вас. Вы оба будете так лучше питаться.
— Это правильно, — ответила Забелла. — Я вижу, что вы умная женщина, и мне посчастливилось, что я переехала сюда. Меня очень пугали вашим мужем, который считается тяжелым человеком, и если бы я нашла в другом месте, я не взяла бы этого дома, тем более, что он очень плох и за него много с меня запросили. Но я вижу, что вы добры к беднякам и поможете мне воспитать моего подкидыша. Ах, если бы суп мог прекратить его лихорадку! Не хватало только, чтобы я потеряла этого ребенка! Конечно, это жалкий доход, и все, что я получаю из приюта, идет на его содержание. Но я люблю его, как своего, потому что он добр и будет мне помогать впоследствии. Правда, ведь он очень хорош для своих лет и рано будет в состоянии работать.
Так и вырос Франсуа-Подкидыш благодаря заботам и доброму сердцу Мадлены-мельничихи.
Очень скоро здоровье его поправилось, так как он был, как у нас говорится, построен с известью и песком, и не было богача в стране, который не пожелал бы иметь сына с таким красивым лицом и такого прекрасного сложения. К тому же он был храбр, как настоящий мужчина; в воде он чувствовал себя, как рыба, и нырял на глубине у мельницы, не боясь воды, как и огня; он прыгал на самых резвых жеребят и гнал их на луг без всякой веревки на шее, направляя их пятками ног и придерживаясь за гриву, когда нужно было вместе с ними перескакивать рвы. И, странно, он делал все это очень спокойно, без всякого затруднения, ничего не говоря и не меняя своего простоватого, немного заспаннного вида.
За этот самый его вид он считался за дурачка; однако же, если нужно было вытащить сорок из гнезда с верхушки самого высокого тополя или разыскать потерявшуюся далеко от дома корову, или подбить камнем дрозда, не было ребенка более смелого, ловкого и уверенного в себе, чем он. Другие дети приписывали это счастливой судьбе, которая сопутствует подкидышам на этом свете. И они всегда пускали его первым в каких-нибудь опасных забавах.
— С этим-то, — говорили они, — ничего не станется, ведь он подкидыш. Посеянная пшеница боится непогоды, а сорная трава не погибает.
Все шло хорошо в продолжение двух лет. Забелла получила возможность купить себе немного скота, никто не знал каким образом. Она делала много мелких услуг на мельнице и упросила хозяина, Кадэ Бланшэ, мельника, починить немного крышу ее дома, которая всюду протекала. Она смогла лучше одеться и одеть подкидыша и понемногу стала выглядеть менее жалкой, чем когда приехала. Правда, свекровь Мадлены сделала несколько суровых замечаний по поводу потери кое-каких вещей и большого количества хлеба, поедаемого в доме. Один раз Мадлене пришлось даже обвинить себя, чтобы отвести подозрение от Забеллы; но против ожидания свекрови Кадэ Бланшэ почти не рассердился и, казалось, хотел закрыть глаза на все это.
Тайна этой снисходительности заключалась в том, что Кадэ Бланшэ был еще очень влюблен в свою жену. Мадлена была хорошенькой и совсем не кокеткой, всюду он выслушивал ей похвалы, и, кроме того, дела его шли очень хорошо; он же был из тех людей, которые бывают злы только при боязни сделаться несчастными, к Мадлене у него было больше внимания, чем это можно было бы предполагать. Это вызывало некоторую ревность у матери Бланшэ, и она мстила невестке мелкими придирками, которые Мадлена переносила в молчании и никогда не жалуясь своему мужу.
Это был лучший способ скорее всего их прекратить, и не было женщины более терпеливой и более рассудительной в этом отношении, чем Мадлена. Но у нас говорят, что выгода от доброты скорее изнашивается, чем выгода от лукавства; и пришел день, когда Мадлена, действительно, подверглась допросу и брани за свою доброту.
Случился год, когда хлеба вымерзли, а вышедшая из берегов река испортила сенокос. Кадэ Бланшэ был в плохом настроении. Однажды он возвращался с базара со своим приятелем, только что женившимся на очень красивой девушке, и тот ему сказал:
— Впрочем, и тебя нечего было жалеть, в твое время; твоя Мадлена была тоже очень приятная девушка.
— Что ты хочешь сказать словами в мое время и твоя Мадлена была? Разве мы уже старые, она и я? Мадлене всего двадцать лет, и я что-то не замечал, чтобы она стала некрасивой.
— Нет, нет, я не говорю этого, — продолжал тот. — Конечно, Мадлена еще хороша; но ведь когда женщина так рано выходит замуж, долго на нее не насмотришься. Когда она выкормит ребенка, она уже устала; а твоя жена никогда не была крепкой, и вот она теперь стала очень худа и потеряла свой свежий вид. Разве она больна, эта бедная Мадлена?
— Я, по крайней мере, этого не знаю. Почему ты меня об этом спрашиваешь?
— Да так себе. Я нахожу, что у нее печальный вид, как у человека, который страдает или у которого заботы. Ах, женщины, у них всего одно мгновение, это, как виноградник, когда он цветет. Нужно и мне ожидать того же, и у моей вытянется лицо, и сама она станет серьезной. А мы-то сами каковы! Пока наши жены возбуждают в нас ревность, мы в них влюблены. Это нас сердит, мы кричим, бьем даже кое-когда; это их огорчает, они плачут; они остаются дома, боятся нас, скучают и перестают нас любить. Тогда мы довольны, тогда мы хозяева!.. Но вот в одно прекрасное утро мы решаем, что, раз никто больше не домогается нашей жены, значит, она стала безобразной, и тогда — вот ведь судьба! — мы их больше не любим и начинаем желать чужих жен… Добрый вечер, Кадэ Бланшэ, ты немного чересчур целовал мою жену сегодня вечером; я ведь это хорошо заметил, но ничего не сказал. А теперь скажу, что это не помешает нам остаться добрыми друзьями и что я постараюсь не делать ее такой грустной, как твоя, потому что знаю себя: если я буду ревновать, я буду зол, а когда не будет повода ревновать, я буду, может быть, еще хуже…
Хороший урок полезен для умной головы, но Кадэ Бланшэ, хотя неглупый и деятельный, был чересчур тщеславным, чтобы иметь умную голову. Он вернулся с красными глазами и приподнятыми плечами. Он посмотрел на Мадлену, будто не видел ее очень давно. Он заметил, что она изменилась и была бледна. Он спросил, не больна ли она, но так грубо, что она еще больше побледнела и ответила, что здорова, совсем слабым голосом. Это его рассердило, бог ведает почему, и он сел за стол с желанием с кем-нибудь поссориться. Повод к этому не заставил себя долго ждать. Говорили о дороговизне хлеба, и старуха Бланшэ заметила, как делала это каждый вечер, что съедалось чересчур много хлеба. Мадлена не промолвила ни слова. Кадэ Бланшэ захотелось сделать ее ответственной за расточительность. Старуха заявила, что она еще сегодня утром застала подкидыша, уносящего полковриги… Мадлена должна была бы рассердиться и отстоять себя, но она сумела лишь заплакать. Бланшэ припомнил слова своего приятеля и стал еще более едким; и с этого дня, объясните это, если можете, он больше не любил своей жены и сделал ее несчастной.
Он сделал ее несчастной; и так как очень счастливой он никогда ее и не делал, ей вдвойне не повезло в замужестве. В шестнадцать лет она дала себя выдать за этого человека с красным лицом, который совсем не был нежным, он много пил по воскресеньям, злился весь понедельник, горевал во вторник, а в остальные дни работал, как лошадь, чтобы наверстать потерянное время, так как был суп, и не имел досуга подумать о своей жене. Он был менее груб в субботу, так как, отработав свое, думал поразвлечься на следующий день. Но одного дня хорошего настроения в неделю недостаточно, и Мадлена не любила его веселости, так как знала, что на следующий день вечером он придет весь раскаленный от злости.
Но она была молоденькая, хорошенькая и такая кроткая, что нельзя было долго на нее сердиться, и у него еще случались минуты справедливости и дружелюбия. Тогда он брал обе ее руки и говорил:
— Мадлена, нет женщины лучше вас, мне думается, вы созданы нарочно для меня. Если бы я женился на кокетке, каких я много вижу, я бы ее убил или бросился под колеса мельницы. Но я сознаю, что ты разумна, трудолюбива и вообще неоцененный человек.
Но, когда любовь его прошла, что случилось через четыре года, у него не осталось больше для нее хороших слов, и он досадовал, что она никак не отвечает на его злобные выходки. Что могла она ответить! Она чувствовала, что муж ее несправедлив, но не хотела его в этом упрекать; она считала своим долгом уважать господина, которого никогда не могла любить.
Свекровь была довольна, видя, что ее сын опять становится хозяином у себя в доме; так говорила она, будто он когда-нибудь забывал быть хозяином и давать это чувствовать другим. Она ненавидела невестку за то, что та была лучше ее. Не зная, за что ее упрекнуть, она попрекала ее за недостаточно сильное здоровье, за то, что она кашляла всю зиму и имела только одного ребенка. Она презирала ее за это и также за то, что Мадлена умела читать и писать и по воскресеньям в каком-нибудь уголку фруктового сада читала молитвы, вместо того, чтобы болтать и сплетничать с соседними кумушками, как это делала она сама.
Мадлена положилась всецело на бога и, находя бесполезным жаловаться, страдала, будто несла что-то заслуженное. Она отошла от земли и часто мечтала о рае, как человек, которому хочется умереть. Однако же она следила за своим здоровьем и внушала себе, что надо быть мужественной, так как чувствовала, что только она может дать счастье ребенку, а сама мирилась со всем из-за своей любви к нему.
Она не питала слишком большой приязни к Забелле, но все-таки относилась к ней недурно, так как эта женщина наполовину по доброте, наполовину из корысти продолжала старательно ухаживать за бедным подкидышем; а Мадлена, видя, как дурны становятся те, кто думает только о себе, склонна была уважать лишь тех, кто думает хотя немного о других. Но она была одна такая в этих краях: она не думала совсем о себе и потому чувствовала себя очень одинокой и очень скучала, не понимая причины своей муки.
Однако мало-по-малу она стала замечать, что подкидыш, которому тогда было десять лет, начинал думать так же, как и она. Когда я говорю «думать», нужно предполагать, что она судила по его действиям, так как этот бедный ребенок так же мало проявлял свои мысли словами, как и в тот день, когда она впервые заговорила с ним. Он не умел связать двух слов, и когда хотели с ним поговорить, он тотчас останавливался, так как ничего ровно не знал. Но, когда нужно было услужить и куда-нибудь сбегать, он был всегда готов; а когда дело касалось Мадлены, то он бежал еще до того, как она успевала сказать. По его виду можно было подумать, что он не понимает, о чем идет речь, но то, что ему поручили, он исполнял так скоро и так хорошо, что она сама бывала восхищена.
Однажды он нес на руках маленького Жани и позволял ему для забавы дергать себя за волосы. Мадлена взяла у него ребенка, немного недовольная, и сказала ему как бы нечаянно:
— Франсуа, если ты будешь все переносить от других, то неизвестно, на чем они остановятся.
И к ее большому изумлению Франсуа ей ответил:
— Я предпочитаю переносить зло, чем отвечать тем же.
Удивленная Мадлена посмотрела в глаза подкидыша. В них было то, чего она никогда не находила даже в глазах самых разумных людей: что-то столь доброе и в то же время такое решительное, что у нее закружилась голова; она села на траву со своим малюткой на коленях и посадила подкидыша на край своего платья, не смея с ним заговорить. Она не могла объяснить себе, почему у нее появились как бы страх и стыд за то, что она так часто подшучивала над простотой этого ребенка. Правда, она всегда делала это мягко, и, может быть, именно эта его недалекость и заставляла ее все больше жалеть и любить его. Но в эту минуту она вообразила, что он всегда понимал ее шутки, страдал от них, но не мог ответить.
Потом она забыла об этом маленьком приключении, так как вскоре после этого ее муж влюбился в одну разбитную бабенку, жившую в этих местах, возненавидел жену совершенно и запретил ей пускать Забеллу и ее мальчишку на мельницу. Тогда Мадлена стала изыскивать способы помогать им еще более тайно. Она предупредила об этом Забеллу, сказав ей, что на некоторое время она сделает вид, будто совсем забыла ее.
Но Забелла страшно боялась мельника и не была способна, подобно Мадлене, все претерпевать из-за любви к другим. Она обсудила все это про себя и решила, что мельник, будучи хозяином, может выгнать ее вон или повысить квартирную плату, и тут Мадлена уже не сможет помочь. Она подумала также, что, изъявив покорность старухе Бланшэ, она восстановит с ней отношения, а ее покровительство будет ей более выгодно, чем покровительство молодой женщины. И она пошла к старой мельничихе и повинилась, что принимала помощь от ее невестки, но делала это помимо своей воли — только из сострадания к подкидышу, которого не была в состоянии прокормить. Старуха ненавидела подкидыша из-за одного того, что Мадлена принимала в нем участие. Она посоветовала Забелле избавиться от него, обещая ей за это оттянуть на шесть месяцев квартирную плату. Это было опять как раз на другой день после святого Мартына, и у Забеллы не было денег, так как год был плохой. За Мадленой следили так зорко, что она не могла ей их передать. Забелла мужественно приняла эти условия и обещала завтра же отвести подкидыша в приют.
Но, как только она дала это обещание, тотчас и раскаялась в нем; при виде маленького Франсуа, спящего на своем убогом ложе, она почувствовала на сердце такой камень, будто собиралась совершить смертельный грех. Она совсем не могла спать; но еще до света старуха пришла к ней и сказала:
— Вставайте, вставайте, Забо! Вы дали обещание и должны его сдержать. Если с вами успеет поговорить моя невестка, вы этого не сделаете. Но для ее блага, видите ли, так же, как и для вашего, нужно удалить этого малого. Мой сын его не взлюбил за его глупость и жадность; невестка его чересчур разбаловала, и я уверена, что он уже и воришка. Все подкидыши — воры с самого рождения, безумие полагаться на этих каналий. Из-за вашего подкидыша вас отсюда выгонят, он сделает вам дурную славу, из-за него мой сын побьет в один прекрасный день свою жену, и, в конце концов, когда он станет большим и сильным, он сделается разбойником на больших дорогах, и вы будете стыдиться его. Пора, пора в дорогу! Отведите его лугами до Корлей. В восемь часов проходит дилижанс. Сядьте в него вместе с ним и, самое позднее, в полдень будете в Шатору. Вы можете вернуться сегодня же вечером, вот вам пистоля на дорогу, и вам хватит еще закусить в городе.
Забелла разбудила ребенка, дала ему лучшее его платье, сделала сверток из остальных его пожитков и, взяв его за руку, пошла с ним при свете луны.
Но, по мере того как она шла и приближался день, мужество ее покидало, она не могла скоро итти, не могла говорить, и когда она достигла дороги, то, ни жива, ни мертва, присела на краю рва. Дилижанс приближался. Она только-только поспела ко времени.
Подкидыш не имел обыкновения волноваться, и до сих пор он следовал за матерью, ничего не подозревая. Но, когда в первый раз в жизни он увидел едущий на него огромный экипаж, он испугался его шума и стал тянуть Забеллу снова на луг, откуда они только что вышли на дорогу. Забелла подумала, что он догадывается о своей участи, и сказала ему:
— Полно, бедный мой Франсуа, это необходимо!
Эти слова еще более напугали Франсуа. Он подумал, что дилижанс — это большой зверь, бегущий безостановочно, который его проглотит и пожрет. Он, всегда такой храбрый при всяких опасностях, знакомых ему, тут совсем потерял голову и с криком убежал на луг.
Забелла погналась за ним, но, увидав, как он бледен, будто собирается умереть, она совсем перепугалась. Она бежала за ним до самого конца луга и пропустила дилижанс.
Они возвращались тем же путем, как и пришли, но на полдороге от мельницы почувствовали такую усталость, что остановились, Изабелла была озабочена видом ребенка, он дрожал с головы до ног, а сердце билось так сильно, что приподнимало его рубашку. Она усадила его и старалась утешить. Но она сама не знала, что говорит, а Франсуа не был в состоянии ее понять. Она вытащила из корзинки кусок хлеба и хотела убедить его поесть, но он не проявил ни малейшей охоты, и они долго сидели, ничего не говоря.
Изабелла, поразмыслив, устыдилась своей слабости и решила, что, если она вновь появится на мельнице с ребенком, она совсем погибла. Другой дилижанс проходил в полдень; она решила отдохнуть здесь и затем вновь вернуться на дорогу; но Франсуа был так напуган, что совсем потерял свой и так невеликий рассудок; в первый раз в жизни он способен был на сопротивление, и она пыталась соблазнить его бубенцами лошадей, шумом колес и скоростью этого большого экипажа.
Она пробовала восстановить его доверие и сказала больше, чем того хотела; может быть раскаянье заставило ее говорить помимо собственной воли; или Франсуа слыхал, проснувшись утром, некоторые слова старухи Бланшэ, и они пришли ему теперь на память; или же его бедные мысли внезапно прояснились при приближении несчастья; но он начал говорить, смотря на Забеллу теми глазами, которые удивили и почти испугали Мадлену.
— Мать, ты хочешь меня куда-то отдать! Ты хочешь отвести меня далеко отсюда и покинуть там.
Затем слово приют, которое несколько раз при нем произносили, пришло ему на память. Он не знал, что такое приют, но это показалось ему еще более ужасным, чем дилижанс, и, весь дрожа, он закричал:
— Ты хочешь отдать меня в приют!
Забелла чересчур далеко зашла, чтобы отступать. Она думала, что ребенок больше знает о своей участи, чем это было в действительности, и, не сообразив, что удобнее было бы его обмануть и избавиться от него хитростью, она начала ему говорить правду и хотела ему разъяснить, что в приюте он будет счастливей, чем с ней, там будут о нем больше заботиться, научат его работать и поместят на время к какой-нибудь женщине, менее бедной, чем она, которая ему снова заменит мать.
Эти утешения окончательно привели в отчаяние подкидыша. Неизвестное будущее напугало его гораздо больше, нежели все то, чем старалась Забелла отвратить его от совместной их жизни. Он любил к тому же, любил изо всех сил эту неблагодарную мать, которая дорожила собою больше, чем им. Он любил еще кого-то почти так же, как и Забеллу. Он любил Мадлену, но не знал, что ее любит, и не говорил об этом. Он только лег на землю, рыдая и выдергивая траву руками, закрывал ею себе лицо будто в припадке падучей. Когда же Забелла, обеспокоенная и потеряв терпение, стала ему угрожать и захотела поднять его силой, он так сильно ударился головою о камни, что весь залился кровью, и она подумала, что он в конце концов себя убьет.
Богу было угодно, чтобы Мадлена Бланшэ как раз проходила в это время. Она ничего не знала об отъезде Забеллы и ребенка. Она возвращалась из Пресла от одной зажиточной женщины, куда относила шерсть, которую ей заказали выпрясть особенно тонко, так как она была лучшею прядильщицей во всей округе. Она получила там деньги и возвращалась домой с десятью экю в кармане. Только что собиралась она перейти речку по маленькому дощатому мостику, каких очень много в этих местах, как услыхала раздирающие душу крики и внезапно узнала голос бедного подкидыша. Она побежала в ту сторону и увидела ребенка, всего окровавленного, бьющегося в руках Забеллы. Сначала она ничего не поняла; глядя на них, можно было подумать, что Забелла его чем-то ударила, чтобы от него избавиться. Она подумала именно так потому что Франсуа, заметив ее, подбежал к ней, обвился вокруг ее ног, как маленькая змейка, и вцепился в ее юбки с криком:
— Мадам Бланшэ, мадам Бланшэ, спасите меня!
Забелла была большая и крепкая женщина. Мадлена маленькая и тоненькая, как камышевая тростинка. Однако она не испугалась и, думая про себя, что женщина эта внезапно помешалась и хочет его убить, встала перед ребенком с твердым решением защищать его или даже пожертвовать собою, пока он не убежит.
Но не нужно было много слов, чтобы все объяснилось. Забелла, гораздо более расстроенная, чем рассерженная, рассказала все, как было. И Франсуа, наконец, понял несчастное свое положение; на этот раз он извлек из всего им услышанного гораздо больше пользы, чем это можно было предполагать. Когда Забелла закончила свой рассказ, он начал цепляться за ноги и юбки мельничихи, говоря:
— Не отсылайте меня, не давайте меня отослать.
И он переходил от плакавшей Забо к мельничихе, плакавшей еще сильнее, просил их и говорил им слова, которые выходили как бы не из его уст, так как в первый раз он находил возможность выражать именно то, что ему хотелось:
— О, мама, моя миленькая мамочка! — говорил он Забелле, — зачем ты хочешь меня покинуть? Разве ты хочешь, чтобы я умер от горя, не видя больше тебя? Что сделал я такого, что ты меня разлюбила? Разве я не слушался всех твоих приказаний? Разве я сделал что-нибудь плохое? Я всегда хорошо ходил за нашей скотиной, и ты сама мне это говорила, ты целовала меня каждый вечер, ты говорила мне, что я твое дитя, ты никогда мне не говорила, что ты — не моя мать! Мама, оставь меня, оставь у себя, я молю тебя об этом, как молят бога! Я всегда буду заботиться о тебе; я всегда буду работать на тебя; если ты не будешь довольна мной, ты побьешь меня, и я ничего не скажу; но подожди меня отсылать, пока я не сделаю чего-нибудь плохого.
И он подходил к Мадлене и говорил ей:
— О, госпожа! Сжальтесь надо мной. Скажите моей матери, чтобы она оставила меня у себя. Я никогда больше не приду к вам, раз этого не хотят, и когда вам захочется мне дать что-нибудь, я буду знать, что я не должен брать. Я пойду говорить с господином Кадэ Бланшэ, я скажу, чтобы он меня побил и не ругал вас из-за меня. А когда вы пойдете в поле, я всегда буду ходить с вами, я буду носить вашего маленького и буду забавлять его весь день. Я буду делать все, что вы мне скажете, а если я сделаю что плохое, вы меня не будете больше любить. Но не позволяйте меня отсылать, я не хочу уходить, лучше я брошусь в реку.
И бедный Франсуа смотрел на реку и так близко подходил к ней, что было ясно — жизнь его держалась только на волоске, и достаточно было слова отказа, чтобы он утопился. Мадлена говорила в защиту ребенка, а Забелла умирала от желанья ее послушаться; но она была близко от мельницы, а это было не то, что вдали — на дороге.
— Ну, что же, гадкий ребенок, — говорила она, — я оставлю тебя у себя; но из-за тебя я буду завтра просить на дороге. Ты чересчур глуп и не понимаешь, что по твоей вине я буду к этому вынуждена. Вот ради чего я связала себя чужим ребенком, не окупающим даже хлеба, который он съедает!
— Однако довольно уже, Забелла, — сказала мельничиха и подняла подкидыша с земли, чтобы унести его с собою, хотя он и был уже очень тяжел. — Вот вам десять экю, чтобы заплатить вашу аренду или переехать в другое место, если отсюда вас будут выгонять. Деньги эти мои, я сама их заработала, я знаю, что их с меня спросят, но мне это безразлично. Пусть меня убьют, если хотят, я покупаю этого ребенка, теперь он мой, он больше уже не ваш. Вы не заслуживаете того, чтобы оставлять у себя дитя с таким прекрасным сердцем и который вас так любил. Теперь я буду его матерью, и его должны будут терпеть. Можно все перенести из-за своих детей. Я бы дала себя разрезать на куски из-за моего Жани. Ну, что же, я буду все переносить и для этого. Идем, мой бедный Франсуа. Слышишь, ты больше уже не подкидыш! У тебя есть мать, и ты можешь ее любить, сколько хочешь; она тебе ответит тем же, и от всего сердца.
Мадлена говорила эти слова, сама не очень отдавая себе в них отчет. Она, всегда такая спокойная, сейчас была вся как в огне. Ее доброе сердце восстало, и она, действительно, очень рассердилась на Забеллу. Франсуа закинул обе руки вокруг шеи мельничихи и сжал ее так крепко, что она потеряла дыхание, в то же время он замочил своей кровью ее чепец и платок, так как у него было несколько ран на голове.
Все это произвело такое впечатление на Мадлену, у нее одновременно было столько жалости, столько ужаса, столько горя и столько решимости, что она направилась к мельнице с таким мужеством, с каким солдат идет под огонь. И, не думая о том, что ребенок тяжел, а она сама так слаба, что с трудом носила своего маленького Жани, она стала переходить небольшой мосток, который совсем не был прочен и шатался у ней под ногами.
Посредине моста она стала. Ребенок становился таким тяжелым, что она совсем сгибалась, и пот катился у нее со лба. Она почувствовала, что сейчас упадет от слабости, и внезапно вспомнила одну прекрасную и чудесную историю, которую прочла накануне в своей старой книге Житие святых; это был рассказ о святом Христофоре, который переносил ребенка Христа через реку и, вдруг почувствовав, как он тяжел, от страха остановился. Она оглянулась, чтобы посмотреть на подкидыша. Глаза его заволокло. Он не сжимал ее больше руками, у него было чересчур много горя, и он потерял слишком много крови. Бедный ребенок лишился сознания.
Когда Забелла увидела все это, она подумала, что он умер. Вся ее любовь к нему вернулась в ее сердце, и, не думая больше ни о мельнике, ни о злой старухе, она взяла ребенка опять у Мадлены и принялась его целовать, плача и крича. Они положили его на свои колени у края воды, промыли раны и остановили кровь своими платками; но у них ничего не было, чтобы привести его в чувство. Мадлена, согревая его голову у своего сердца, начала дуть ему в лицо и в рот, как это делают с утопленниками. Это его оживило и, как только он открыл глаза и увидел, как о нем заботятся, он поцеловал Мадлену и Забеллу, одну за другой, так горячо, что они принуждены были его остановить, боясь, как бы он опять не лишился чувств.
— Полно, полно, — говорила Забелла, — нужно возвращаться домой. Нет, никогда, никогда я не смогу покинуть этого ребенка, я это прекрасно вижу и не хочу больше об этом думать. Я оставлю ваши десять экю у себя, Мадлена, чтобы заплатить сегодня вечером, если меня будут к этому принуждать. Но ничего об этом не говорите; завтра я пойду в Пресль и предупрежу вашу заказчицу, чтобы она нас не разоблачала, и она скажет при случае, что еще не заплатила вам за вашу работу; таким образом мы выиграем время, а я так уж буду стараться, хотя бы мне пришлось просить милостыню, и расплачусь с вами, чтобы вас не оскорбляли из-за меня. Вы не можете брать этого ребенка на мельницу, ваш муж может его убить. Оставьте его мне, и я клянусь, что буду о нем заботиться, как обычно, а если нас будут мучить еще, тогда мы это обсудим.
Судьбе угодно было, чтобы возвращение подкидыша произошло бесшумно, никто не обратил на него внимания, так как старуха Бланшэ опасно заболела, с ней случился удар, и она не успела предупредить сына о том, что она потребовала от Забеллы относительно подкидыша; и хозяин Бланшэ первым делом позвал эту женщину помогать по хозяйству в то время, как Мадлена и служанка должны были ухаживать за его матерью. В продолжение трех дней все было вверх дном на мельнице. Мадлена не щадила себя и провела три ночи у изголовья свекрови, которая испустила дух на ее руках.
Этот удар судьбы смягчил на некоторое время тяжелый нрав мельника. Он любил свою мать настолько, насколько вообще мог любить, самолюбие заставило его похоронить ее сообразно его средствам. Он забыл на это время свою любовницу и вздумал даже разыгрывать великодушие, раздав старые вещи покойницы бедным соседкам. Забелле также досталась ее часть, и даже сам подкидыш получил монету в двадцать су, потому что Бланшэ вспомнил, как в ту минуту, когда спешно нужны были пиявки для больной, и все понапрасну суетились, чтобы их достать, подкидыш, ни слова не говоря, побежал и выудил их в болоте; он знал, что они там водились, и принес их прежде, нежели другие успели собраться в путь.
Таким образом, Кадэ Бланшэ забыл постепенно свою ненависть, и никто не узнал на мельнице о глупом намерении Забеллы Отвести своего подкидыша в приют. История с десятью экю Мадлены всплыла позднее, так как мельник не позабыл потребовать с Забеллы аренду за свой ветхий домишко. Но Мадлена сказала, что потеряла деньги на лугу, когда бежала, узнав о происшествии со свекровью. Бланшэ долго их искал и сильно ругался, но он так и не узнал, куда они делись, и Забелла осталась вне подозрения.
Со смертью матери характер Бланшэ постепенно изменялся, но однако же не улучшался. Он больше скучал дома, меньше обращал внимания на то, что там происходило, и стал менее скуп в своих расходах. Он стал отходить от хозяйственных дел, и, так как он толстел, вел рассеянную жизнь и утратил любовь к работе, он стал искать прибылей на всяких сомнительных торгах и в мелком барышничестве, которые его обогатили бы, если бы он не тратил одною рукою того, что наживал другой. Его любовница с каждым днем приобретала над ним все большую и большую власть. Она возила его по ярмаркам и другим подобным местам, чтобы там спекулировать на разных темных делах и проводить время в кабаках. Он научился играть и часто бывал счастлив в игре; но было бы лучше, если бы он всегда проигрывал, тогда бы игра ему опротивела; эта распущенная жизнь окончательно выбила его из колеи, и при малейшем проигрыше он бесился на себя и становился страшно зол на других.
В то время, как он вел такую постыдную жизнь, жена его, всегда разумная и кроткая, правила домом и с любовью воспитывала их единственного ребенка. Но она считала себя матерью вдвойне, так как очень сильно привязалась к подкидышу и заботилась о нем почти так же, как и о собственном сыне. По мере того, как ее муж вел все более и более распутную жизнь, она становилась все более хозяйкою в доме и чувствовала себя менее несчастной. В первое время он еще бывал с нею очень груб, так как боялся упреков и хотел держать жену в страхе и подчинении. Но когда он увидел, что по природе своей она ненавидела ссоры и не проявляла ревности, он счел за благо оставить ее в покое. Его матери не было, и некому было возбуждать его против нее; он сознавал, что ни одна женщина не тратила бы так мало на себя, как Мадлена. Он приобрел привычку проводить целые недели вне дома, а если иногда и возвращался в бурном настроении, гнев его быстро проходил, так как его встречало такое терпеливое молчание, что он сам ему сначала удивлялся, а кончал тем, что мирно засыпал. Таким образом, его видели дома только усталым и тогда, когда ему необходимо было отдохнуть.
Мадлена должна была быть очень хорошей христианкой, чтобы жить таким образом одной, со старой девой и двумя детьми. Но и на самом деле она была, пожалуй, лучшею христианкой, нежели любая монахиня; бог оказал ей большую милость, дав ей возможность научиться читать и понимать то, что она читает. Однако же чтение это было всегда одним и тем же, так как она имела только Евангелие и сокращенное Житие святых. Евангелие ее очищало и заставляло плакать в одиночестве, когда она читала его по вечерам у кровати сына. Житие святых имело на нее другое действие: этого нельзя сравнить с тем, когда люди, которым нечего делать, читают сказки и наполняют себе голову всякими бреднями и выдумкой. Все эти прекрасные истории возбуждали в ней бодрость и даже веселость. И иногда в полях подкидышу приходилось видеть, как она улыбалась и краснела, держа на коленях книжку. Это очень его удивляло, и ему очень трудно было постичь, как все эти истории, которые она ему пересказывала, переделывая их немного для его понимания (а может быть и потому, что она сама не очень хорошо понимала их все от начала и до конца), могли выходить из этого предмета, который она называла книгой. Ему пришла охота тоже научиться читать, и он научился этому с нею так быстро и так хорошо, что она была удивлена, и в свою очередь он мог обучить тому же маленького Жани. Когда для Франсуа подошло время первого причастия, Мадлена помогла ему изучить катехизис, и кюрэ их прихода был обрадован разумом и хорошей памятью этого ребенка, который всегда считался глупцом, потому что не умел разговаривать и совсем не был смел с людьми.
После первого причастия он был уже в том возрасте, когда его могли нанять на работу, и Забелла была очень рада, что его взяли прислуживать на мельницу, и хозяин Бланшэ не противился этому, так как всем стало ясно, что подкидыш был честным малым, очень трудолюбивым, услужливым и более сильным, проворным и разумным, чем другие дети его возраста. Кроме того он довольствовался жалованием в десять экю, и, следовательно, был полный расчет его нанять. Когда Франсуа увидел себя всецело на службе у Мадлены и у дорогого маленького Жани, которого он так любил, он почувствовал себя счастливым, и когда он понял, что его заработанными деньгами Забелла могла платить за аренду и избавиться от самой своей большой заботы, он почувствовал себя богатым, как король.
К несчастью, бедная Забелла недолго пользовалась этою заслуженною наградой. В начале зимы она сильно заболела и, несмотря на все заботы подкидыша и Мадлены, умерла на Сретенье, хотя перед тем чувствовала себя хорошо, и считали, что она идет на поправку. Мадлена жалела ее и много плакала, но она старалась утешить бедного подкидыша, который без нее не перенес бы своего горя.
Спустя год он еще думал об этом каждый день, чуть ли не каждую минуту, и сказал как-то мельничихе:
— У меня как бы раскаяние, когда я молюсь о душе моей бедной матери; я ее недостаточно любил. Я увидел, что делал всегда все возможное, чтобы она была довольна мной, я говорил ей только добрые слова и служил ей так, как теперь служу вам; но мне нужно, мадам Бланшэ, сознаться вам в одной вещи, которая меня угнетает и в которой я часто прошу у бога прощения: с того дня как моя бедная мать хотела меня отвести в приют, а вы заступились за меня, чтобы помешать ей в этом, привязанность моя к ней, помимо моей воли, уменьшилась в моем сердце. Я не сердился на нее, я даже не позволял себе думать, что она плохо поступила, желая меня покинуть. Это было ее право, я ей мешал, она боялась вашей свекрови, и, наконец, она это делала неохотно; я тогда увидел, что она меня очень любила. Но я сам не знаю, как это все перевернулось в моем разуме, это было сильнее меня. С той минуты, как вы сказали слова, которых я никогда не забуду, я вас полюбил больше, чем ее, и думал о вас чаще, чем о ней. Наконец, она умерла, и я не умер от горя, как умер бы, если бы вы умерли.
— А какие же слова я сказала, бедное мое дитя, что ты мне отдал всю свою любовь? Я не помню.
— Вы не помните, — сказал подкидыш, садясь у ног Мадлены, которая пряла на своей прялке, слушая его. — Так вот, вы сказали, давая несколько экю моей матери: «Возьмите, я покупаю у вас этого ребенка; он мой». И вы поцеловали меня, сказав: «Теперь ты уже больше не подкидыш, у тебя есть мать, которая тебя будет любить так, будто она тебя родила». Разве вы так не сказали, мадам Бланшэ?
— Возможно, я сказала, что думала и что думою сейчас. Разве ты находишь, что я не сдержала слова?
— О нет! Только…
— Только что?
— О нет, я не скажу, стыдно жаловаться, и я не хочу быть неблагодарным.
— Я знаю, что ты не можешь быть неблагодарным, и я хочу, чтобы ты сказал, что у тебя на душе. Ну, посмотрим, чего тебе не хватает, чтобы быть моим ребенком. Скажи, я приказываю тебе, как приказываю Жани.
— Так вот… вы целуете Жани очень часто, а меня вы никогда не целовали с того дня, о котором мы только что говорили. Я однако же очень старательно мою лицо и руки, так как знаю, что вы не любите грязных детей и всегда моете и причесываете Жани. Но вы все-таки меня не целуете, а моя мать Забелла тоже меня никогда не целовала. Я однако же вижу, что все матери ласкают своих детей, и поэтому вижу, что я все-таки подкидыш и вы не можете этого забыть.
— Иди поцелуй меня, Франсуа, — сказала мельничиха, сажая его на колени и целуя его с большим чувством в лоб. — Я не права действительно, я никогда не думала об этом, и ты заслуживаешь лучшего от меня. Ну, вот посмотри, я целую тебя от всего сердца! Ты веришь теперь, что ты — больше не подкидыш, не правда ли?
Ребенок бросился на шею Мадлены и стал таким бледным, что она удивилась. Тихонько сняв его с колен, она постаралась его развлечь. Но очень скоро он покинул ее и убежал один, точно хотел спрятаться, и это обеспокоило мельничиху.
Она стала его искать и нашла Франсуа в слезах; он стоял на коленях в риге, в углу.
— Ну, полно, полно, Франсуа, — сказала она, поднимая его, — я не понимаю, что с тобой! Если ты думаешь о твоей бедной матери Забелле, то нужно помолиться о ней, и ты почувствуешь себя спокойнее.
— Нет, нет, — ответил ребенок, вертя в руках край Мадлениного фартука и целуя его изо всех сил, — я не думал о моей матери. Разве не вы моя мать?
— Так чего же ты плачешь? Ты меня огорчаешь.
— О нет! о нет! я не плачу, — ответил Франсуа, быстро вытирая глаза и принимая веселый вид, — то есть я не знаю, отчего я плакал. Правда, я совсем не знаю, так как я сейчас так счастлив, будто я в раю.
С этого дня Мадлена целовала ребенка утром и вечером, будто он был ее собственный, и единственной разницей, которую она делала между Жани и Франсуа, была та, что младшего более баловали и ласкали, как и полагалось для его возраста. Ему было семь лет, в то время как подкидышу было двенадцать, и Франсуа прекрасно понимал, что такого большого мальчика, как он, нельзя было ласкать как малыша. Впрочем, они еще больше, чем только годами, отличались друг от друга по виду.
Франсуа был такой большой и дородный, что казался пятнадцати лет, а Жани был маленький и худой, как и его мать, на которую он очень походил.
Так, однажды утром, когда она здоровалась с ним на пороге своей двери и по обыкновению его поцеловала, служанка сказала ей:
— По моему мнению, хозяйка, не в обиду будь сказано, этот малый слишком велик, чтобы целовать его как маленькую девочку.
— Ты думаешь? — ответила удивленно Мадлена. — Но разве ты не знаешь, сколько ему лет?
— Нет, знаю; я не видела бы в этом ничего плохого, не будь он подкидышем, но так — даже я, ваша служанка, и за большие деньги не поцеловала бы его.
— То, что вы говорите, Катерина, гадко, — возразила госпожа Бланшэ, — и особенно вы не должны были бы этого говорить при бедном ребенке.
— Пусть она это говорит и весь свет вместе с ней, — сказал очень бойко Франсуа, — меня это не огорчает. Только бы мне не быть подкидышем для вас, мадам Бланшэ, и я буду очень доволен.
— Подумайте только! — заметила служанка. — Первый раз слышу, чтобы он так долго разговаривал! Так ты умеешь нанизать три слова под ряд, Франсуа? А я-то думала, что ты даже не понимаешь, о чем мы говорим. Если бы я знала, что ты слушаешь, я бы не сказала при тебе того, что сказала, у меня нет ни малейшей охоты тебя оскорблять. Ты — хороший мальчик, очень спокойный и услужливый. Ну, полно, полно, не думай об этом; я нахожу смешным, что наша хозяйка тебя целует потому, что ты мне кажешься чересчур большим, а эта ласка придает тебе еще более глупый вид, чем есть на самом деле.
Поправив таким образом это дело, толстая Катерина пошла варить свой суп и больше об этом не думала.
Но подкидыш последовал за Мадленой на плот, и, сев рядом с ней, он заговорил так, как умел говорить только с ней и для нее.
— Вы помните, мадам Бланшэ, — сказал он ей, — как один раз, очень давно, я был здесь, и вы меня уложили спать в вашем платке?
— Да, дитя мое, — ответила она, — и даже тогда мы в первый раз увидались.
— Так это в первый раз! Я в этом не был уверен и плохо это вообще помню; когда я вспоминаю то время, оно как во сне. А сколько этому лет?
— Этому… погоди, да приблизительно шесть лет. Моему Жани было тогда четырнадцать месяцев.
— Значит, я был моложе, чем он сейчас. Как вы думаете, после своего первого причастия он будет помнить, что с ним было сейчас?
— О да, я буду помнить, — сказал Жани.
— Это еще как знать! — продолжал Франсуа. — Что ты делал вчера в это время?
Жани с удивлением раскрыл рот, чтобы ответить, и так и застыл, совсем сконфуженный.
— Ну, а ты сам? Ручаюсь, что ты тоже ничего не помнишь, — сказала мельничиха, которая любила слушать, как они вместе болтают.
— Я, я, — сказал подкидыш в смущении, — подождите-ка… Я ходил в поле и прошел здесь… думал о вас; как раз вчера я вспомнил день, как вы меня завернули в свой платок.
— У тебя хорошая память, и удивительно, что ты помнишь о таком давнем. А помнишь ли ты, что у тебя была лихорадка?
— Ну уж нет!
— А что ты донес мне белье домой, хотя я этого тебе не говорила?
— Также нет.
— А я всегда это помнила, так как поэтому узнала, что у тебя доброе сердце.
— А у меня тоже доброе сердце, правда, мама? — сказал маленький Жани, подавая матери яблоко, которое он уже наполовину сгрыз.
— Конечно, тоже, и все, что Франсуа делает хорошего, ты тоже это позднее сделаешь.
— Да, да, — быстро ответил ребенок, — я сяду сегодня вечером на соловую кобылку и поведу ее на луг.
— Как раз, — сказал Франсуа, смеясь, — ты еще полезешь на высокую рябину разорять птичьи гнезда. Подожди, чтобы я тебе это позволил, малыш! Но скажите мне, мадам Бланшэ, есть одна вещь, которую я хотел бы у вас спросить, но не знаю, захотите ли вы мне это сказать.
— Посмотрим.
— Почему они думают меня рассердить, называя подкидышем? Разве скверно быть подкидышем?
— Да нет же, дитя мое, раз не твоя в этом вина.
— А чья же это вина?
— Это вина богатых.
— Вина богатых! Как же так?
— Ты меня много сегодня расспрашиваешь; я тебе скажу это как-нибудь в другой раз.
— Нет, нет, сейчас же, мадам Бланшэ.
— Я не могу этого тебе объяснить… Во-первых, знаешь ли ты, что такое подкидыш?
— Да, это тот, кого отец и мать отдали в приют, потому что не имели средств его кормить и воспитывать.
— Правильно. Ты видишь, значит, что есть люди такие несчастные, что не могут сами воспитывать своих детей, и в этом вина богатых, которые им не помогают.
— Да, это так! — ответил подкидыш очень задумчиво. — Однако же есть добрые богатые, раз вы такая, мадам Бланшэ; главное их встретить.
Между тем подкидыш, который постоянно над чем-нибудь задумывался и искал всему причины, с тех пор как он умел читать и совершил свое первое причастие, обдумывал слова Катерины, сказанные госпоже Бланшэ относительно него; но сколько он об этом ни размышлял, он не мог понять, почему, раз он становился большим, он не должен был больше целовать Мадлену. Это был самый невинный мальчик на свете, и он не знал того, что другие ребята в его возрасте очень рано узнают в деревне.
Большая чистота его мысли происходила оттого, что он был воспитан иначе, чем другие. Его положение подкидыша не причиняло ему стыда, но всегда делало его несмелым; и хотя он не считал этого прозвища за оскорбление, однако не мог привыкнуть к тому, что оно отличало его от всех тех, с кем он вместе бывал. Другие подкидыши почти всегда чувствуют себя униженными своею судьбой, и им это так грубо дают чувствовать, что очень рано отнимают у них их христианское достоинство. Они воспитываются в ненависти к тем, кто произвел их на свет, но не любят и тех, которые их на этом свете оставили. Но случилось так, что Франсуа попал в руки Забеллы, которая его любила и никогда его не обижала, затем он встретил Мадлену, у которой милосердия было больше и мысли которой были более гуманны, чем у всех окружающих. Она явилась для него, не более и не менее, как доброю матерью, а подкидыш, встречающий привязанность, бывает лучше всякого другого ребенка, так же, как становится хуже других, когда его притесняют и унижают.
И Франсуа ни с кем не находил столько радости и удовольствия, как в обществе Мадлены; вместо того, чтобы ходить играть с другими пастушатами, он рос совсем один, или прицепившись к юбкам двух женщин, которые его любили. Особенно когда он бывал с Мадленой, он чувствовал себя таким счастливым, каким мог бы себя чувствовать только Жани, и он не торопился итти бегать с теми, кто очень быстро начинал обходиться с ним, как с подкидышем, так как с ними внезапно, не зная сам почему, он чувствовал себя чужаком.
Так дожил он до пятнадцати лет, не зная ничего плохого; его рот никогда не повторял ни одного дурного слова, а его уши не понимали таких слов. И однако же, с того дня, как Катерина осудила его хозяйку за ту любовь, которую она проявляла к нему, этот ребенок имел настолько здравого смысла и решимости, что больше не давал себя целовать мельничихе. Он сделал вид, что больше не думает об этом, а может быть и стыдился казаться баловнем или маленькой девочкой, как говорила Катерина. Но в глубине души не этот стыд его останавливал. Он бы над всем этим только посмеялся, если бы как-то не догадывался, что могут упрекнуть эту дорогую женщину за то, что она его любит. Но почему же могли упрекнуть? Этого он объяснить себе не мог и, не находя объяснения сам, не хотел обратиться за этим к Мадлене. Он знал, что она способна была переносить упреки и по своей доброте и по своей привязанности к нему; у него была хорошая память, и он прекрасно помнил, что когда-то Мадлену ругали, и ей угрожали даже побои за то, что она делала ему добро.
Таким образом, он инстинктивно хотел ее избавить от насмешек и осуждения из-за себя. Он понял, — и это изумительно! — он понял, этот бедный ребенок, что подкидыша можно любить только тайно, а чтобы не причинить неприятности Мадлене, он согласился бы, чтобы его и совсем не любили.
Он был прилежен к своей работе, а так как, по мере того как он вырастал, работы становилось у него все больше, то он мало-по-малу стал проводить все меньше времени с Мадленой. Но это не огорчало его, так как, работая, он говорил себе, что это все для нее и что он будет вознагражден удовольствием видеть ее во время еды. Вечером, когда Жани засыпал и Катерина тоже шла спать, Франсуа оставался еще на час или на два с Мадленой. Он читал ей книги или беседовал с нею в то время, как она работала. Деревенские люди не читают быстро; таким образом, двух книг, которые они имели, было для них достаточно. Когда они прочитывали три страницы, это было уже много, а когда книга бывала окончена, проходило уже достаточно времени, чтобы можно было опять приступить к первой странице, которую они уже плохо помнили. Кроме того существуют два способа чтения, и это нужно бы сказать людям, которые считают себя хорошо образованными. Те, у кого много времени и много книг, проглатывают их, сколько могут, и так переполняют себе голову, что и сам бог в этом не разберется. Те же, у кого мало времени и мало книг, бывают счастливы, когда нападают на хорошее место. Они перечитывают его раз сто, не уставая, и каждый раз замечают что-нибудь новое, дающее им новую мысль. В сущности, это все та же мысль, но ее так со всех сторон изучили, так тщательно откусили и переварили, что разум, ее воспринявший, становится здоровее и плодовитее, чем тридцать тысяч ветреных умов, наполненных вздором. То что я говорю вам, дети мои, я знаю от кюрэ, который понимает в этом толк.
И так жили эти два человека, довольные теми знаниями, которые они имели, а пользовались они ими столь медленно, помогая друг другу понимать и любить, что это делало их добрыми и справедливыми. Отсюда получали они большую веру и большую бодрость, и не было для них большего счастья, как чувствовать себя хорошо расположенными ко всем окружающим и быть всегда в согласии, во всякое время и во всяком месте, относительно истины и желания хорошо поступать.
Кадэ Бланшэ больше не обращал внимания на то, сколько у него тратилось в доме, так как он установил определенную сумму денег, которую давал ежемесячно своей жене на все домашние расходы, и сумма эта была очень мала. Мадлена имела возможность, не сердя мужа, лишать себя многого и помогать тем несчастным, которых она знала; она давала им когда немного дров, когда часть своего обеда, когда овощей, белья, яиц, я не знаю еще чего. Она достигала того, что помогала своему ближнему, а когда не хватало средств, она делала собственными руками работу за бедняков и мешала болезни или усталости доводить их до могилы.
Она была так бережлива, так старательно чинила свою одежду, что, казалось, живет совсем хорошо: однако же, так как она не хотела, чтобы окружающие ее домашние страдали от ее благотворительности, она приучила себя почти ничего не есть, никогда не отдыхать и спать как можно меньше.
Подкидыш видел все это и находил весьма понятным; по природе своей и по воспитанию, полученному им у Мадлены, он чувствовал в себе те же вкусы и склонность к тем же обязанностям. Только иногда его беспокоила усталость, до которой доводила себя мельничиха; и он упрекал себя, что чересчур много спит и слишком много ест. Он хотел бы проводить ночь за шитьем и за пряжей на ее месте, а когда она собиралась выдавать ему жалованье, которое выросло уже приблизительно до двадцати экю, он сердился и заставлял ее беречь тайно от мельника это жалованье у себя.
— Если бы моя мать Забелла не умерла, — говорил он, — эти деньги были бы для нее. А что вы хотите, чтобы я сделал с этим деньгами? Мне они не нужны, вы заботитесь о моей одежде и снабжаете меня деревянными башмаками. Сберегите для более несчастных, чем я. Вы и так уже слишком много работаете для бедняков! Так вот, если вы мне отдадите деньги, вам придется еще больше работать, а если вы заболеете и умрете, как моя бедная Забелла, то, я спрашиваю себя, на что мне тогда нужны будут деньги в моем сундуке? вернут ли они вас и помешают ли мне броситься в реку?
— Что это ты вздумал, дитя мое, — сказала однажды Мадлена, когда он опять вернулся к этой мысли, как это с ним случалось время от времени. — Убить себя — это не по-христиански, и если бы я умерла, твой долг был бы пережить меня, чтобы утешать и поддерживать моего Жани. Разве ты этого бы не сделал, скажи мне?
— Да, конечно, пока Жани был бы еще ребенком, и ему необходима была бы моя любовь. Но потом!.. Не будем про это говорить, мадам Бланшэ. Я не могу быть добрым христианином в этом отношении. Не утомляйте себя так, не умирайте, если хотите, чтобы я жил на земле.
— Будь покоен, я совсем не хочу умирать. Я чувствую себя хорошо. Я привыкла к работе, и теперь я даже сильнее, чем была в молодости.
— В молодости! — сказал Франсуа удивленно: — разве вы не молоды?
И он испугался, что она уже достигла тех лет, когда умирают.
— Я думаю, что я не имела времени быть молодой, — засмеялась с некоторой горечью Мадлена: — а теперь мне двадцать пять лет, и это что-нибудь да значит для женщины моего сложения; я не родилась крепкой, как ты, мальчик, и у меня были горести, которые состарили меня преждевременно.
— Горести! Да, конечно, в те времена, когда господин Бланшэ говорил с вами так грубо, я это прекрасно тогда заметил. Ах, да простит мне бог, я вовсе не зол; но однажды, когда он поднял руку на вас, будто хотел вас ударить… Ах, хорошо, что он от этого удержался, так как я схватил цеп, никто этого не заметил, я хотел уже броситься на него… Но это было уже очень давно, мадам Бланшэ, я помню, что был на голову ниже его, а теперь я вижу его волосы сверху. Но сейчас, мадам Бланшэ, когда он вам больше ничего не говорит, вы не несчастны.
— Больше уж нет, ты так думаешь? — сказала Мадлена чересчур живо, думая о том, что у нее не было любви за все время замужества. Но она прервала себя, так как это не касалось подкидыша, а она не должна была говорить об этом с ребенком. — Теперь же, конечно, ты совершенно прав, я не несчастна; я живу, как мне хочется. Мой муж гораздо лучше со мной обходится, сын мой хорошо растет, и мне нечего жаловаться.
— А я, со мной вы не считаетесь? Я…
— Ну, что же, ты тоже хорошо растешь, и это меня радует.
— Но, может быть, я еще чем-нибудь вас радую?
— Да, ты хорошо себя ведешь, у тебя добрые мысли обо всем, и я довольна тобой.
— О, если бы вы еще были мной недовольны, каким негодяем, каким ничтожеством был бы я после всей вашей доброты ко мне! Но есть еще что-то другое, что делало бы вас счастливой, если бы вы думали, как я.
— Ну, так говори же, какие еще тонкости ты придумал, чтобы меня удивить?
— Никаких тут тонкостей нет, мадам Бланшэ, мне достаточно посмотреть в себя, чтобы увидеть, что если бы мне пришлось переносить голод, жажду, жар, холод, и если бы сверх всего этого меня еще били до полусмерти каждый день, а отдыхать мне пришлось бы на терниях или на куче камней, то все-таки!.. вы понимаете?
— Кажется, что да, милый мой Франсуа, ты не страдал бы от всего этого, лишь бы сердце твое было в мире с богом.
— И это, конечно, во-первых. Но я хотел сказать другое.
— Ну, тогда я не знаю, вижу, что ты стал умнее меня.
— Совсем нет. Я хочу сказать, что я перетерпел бы все страдания, какие только могут быть у живого человека в земной жизни, и все-таки был бы доволен, думая о том, что Мадлена Бланшэ так привязана ко мне. Потому я и говорил сейчас, что, если вы думали бы так же, вы бы сказали: Франсуа меня любит так, что я счастлива, что живу на свете.
— В самом деле ты прав, бедное, дорогое дитя, — ответила Мадлена, — иногда от твоих слов мне прямо хочется плакать. Да, правда, твоя привязанность ко мне — это то, что есть хорошего в моей жизни, и может быть самое лучшее после… нет, я хочу сказать вместе с любовью моего Жани. Но ты старше, ты лучше понимаешь, что я говорю, и лучше можешь сам сказать, что думаешь. Так вот я могу тебя уверить, что я никогда не скучаю с вами обоими, и теперь прошу у бога только одного, чтобы нам так долго оставаться всем вместе, семьей, не расставаясь.
— Не расставаясь, еще бы! Да я предпочел бы, чтобы меня разрезали на куски, чем расстаться с вами. Кто стал бы меня любить так, как вы меня любите? Кто стал бы себя подвергать обидам и ругательствам из-за несчастного подкидыша, кто стал бы называть его своим ребенком, своим дорогим сыном? Ведь вы часто меня так называете, почти всегда. А также вы часто говорите мне, когда мы остаемся одни: называй меня своей мамой, а не мадам Бланшэ. А я не смею, так как слишком боюсь привыкнуть и вымолвить это слово при всех.
— Ну, так что же, если бы и случилось так?
— О, если бы так случилось! вас бы этим попрекнули, а я не хочу, чтобы у вас были неприятности из-за меня. Я ведь не гордый, поверьте! мне не нужно, чтобы все знали, что вы не считаете меня за подкидыша. С меня достаточно счастья знать одному, что у меня есть мать, и я ее ребенок. Ах, не нужно вам умирать, мадам Бланшэ, — прибавил бедный Франсуа и с грустью поглядел на нее, последнее время у него были мрачные мысли — если я вас потеряю, у меня никого не будет на земле, да и вы пойдете, наверное, к богу, в рай, а я не знаю, заслужил ли я такую награду — итти туда вместе с вами.
В словах и мыслях Франсуа было как бы предчувствие большого несчастья, и через некоторое время, действительно, это несчастье свалилось на него.
С некоторого времени он сделался работником на мельнице. Он должен был разъезжать на лошади и забирать зерно, чтобы возвращать его мукой. Ему часто приходилось совершать длинные поездки, а также часто он ездил и к любовнице Бланшэ, которая жила недалеко от мельницы. Этого последнего поручения он очень не любил и ни минуты не оставался там после того, как зерно было вымерено и вывешено…
………………………………
………………………………
………………………………
………………………………
На этом месте рассказчица остановилась.
— А знаете, я ведь уж очень давно говорю, — обратилась она к слушавшим ее прихожанам. — А легкие-то у меня не как в пятнадцать лет, мое мнение, что коноплянщик, который знает это дело еще лучше меня, мог бы меня сменить. К тому же мы подходим к месту, которое я не очень-то хорошо помню.
— А я, — отозвался коноплянщик, — прекрасно знаю, почему вы вдруг потеряли память к середине, когда так хорошо все помнили вначале; дело плохо оборачивается для подкидыша, а это вас огорчает, так как у вас, как у всех богомолок, куриный страх перед всякими любовными историями.
— Значит, все это теперь перейдет в любовную историю? — сказала Сильвина Куртиу, которая здесь находилась.
— Вот, вот, — ответил коноплянщик, — я так и знал, что молодые девушки навострят уши, как только я произнесу это слово. Но терпение; место, с которого я буду продолжать, с обязательством довести до благополучного конца, еще не такого свойства, как бы вы хотели. На чем вы остановились, тетка Моника?
— Я дошла до возлюбленной Бланшэ.
— Так, — сказал коноплянщик. — Эта женщина звалась Севе́рой,[276] имя это не очень-то ей подходило, ничего подобного и в мыслях у нее не было. Мастерица была она усыплять людей, когда хотела видеть их экю сверкающими на солнце, Нельзя сказать, чтобы она была зла так как нрав имела беззаботный и веселый, но она думала об одной себе и не горевала о других, только бы ей самой было весело и хорошо. Она была в моде в этих краях, и, как говорят, многие люди пришлись ей по вкусу. Она была еще очень красивая и очень приветливая женщина, живая, хотя и дородная, и свежая, как шпанская вишня. Она не обращала большого внимания на подкидыша, но, встречая его в амбаре или на дворе, она говорила ему какой-нибудь вздор, чтобы посмеяться над ним, без всякого дурного желания и чтобы посмотреть, как он краснеет; он краснел, как девушка, когда эта женщина с ним говорила, и чувствовал себя очень не по себе. Он находил, что у нее дерзкий вид, и она казалась ему безобразной и злой, хотя в действительности не было ни того, ни другого; по крайней мере злоба ее проявлялась только тогда, когда нарушали ее интересы и мешали ее довольству собой; нужно также сказать, что она любила давать почти так же, как и получать. Она щеголяла своим великодушием и очень любила, когда ее благодарили. Но подкидышу она казалась настоящей чертовкой, из-за которой мадам Бланшэ должна была довольствоваться малым и работать сверх сил.
Но случилось так, что, когда подкидышу минуло семнадцать лет, мадам Севера нашла, что он чертовски красивый малый. Он не походил на прочих деревенских детей, которые в эти годы бывают коренастыми и приземистыми, а развиваются и делаются на что-нибудь похожими только два-три года спустя. А он был уже высок и очень хорошо сложен; его кожа оставалась белой даже во время жатвы, а волосы его вились, и, темные у корней, они на концах золотились.
— Вы их такими любите, Моника, — волосы конечно, я тут никак не говорю о парнях.
— Это вас не касается, — ответила служанка кюрэ. — Продолжайте ваш рассказ.
— Он был всегда бедно одет, но любил чистоту, как приучила его к этому Мадлена Бланшэ; и такой, каким он был, он не походил на других. Севера мало-по-малу все это разглядела и в конце концов увидела это так хорошо, что решила сделать его немного более развязным. Она была без предрассудков, и когда она слышала, что говорят: «Как жалко, что такой красивый малый — подкидыш», — она отвечала: «Подкидыши должны быть красивыми, ведь любовь произвела их на свет».
Вот что она придумала, чтобы остаться с ним наедине. Она подпоила Бланшэ сверх меры на ярмарке Сен-Дени-де-Жуэ, и когда увидала, что он не способен больше передвигать ногами, она поручила своим тамошним друзьям, чтобы они уложили его спать. Потом она сказала Франсуа, приехавшему вместе с хозяином для продажи скотины на ярмарке:
— Послушай-ка, малец, я оставляю твоему хозяину свою кобылу, чтобы он вернулся на ней завтра утром; а ты поедешь на своей и верхом отвезешь меня домой.
Такое решение было совсем не по вкусу Франсуа. Он сказал ей, что мельникова кобыла недостаточно сильна, чтобы везти на своей спине двоих, и предложил, чтобы она ехала на своей, он же проводит ее на лошади Бланшэ, возвратится за хозяином на другой лошади и ручается, что будет рано утром в Сен-Дени-де-Жуэ; но Севера и слушать его не стала и приказала ему повиноваться. Франсуа боялся ее, так как Бланшэ на все смотрел ее глазами, и его могли рассчитать с мельницы, если она будет им недовольна, а как раз подходил Иванов день. И он посадил ее на свою лошадь; бедный малый и не подозревал, что это не было лучшим средством избежать своей злой судьбы.
Когда они пустились в путь, были уже сумерки, а когда проезжали мимо пруда в Рошефолле, была уже полная ночь. Луна еще не выходила из-за леса, и дороги, которые в этих местах все испещрены ручейками, были совсем не хороши. Но Франсуа гнал кобылу и ехал быстро, так как очень соскучился с Северой и хотел быть поскорее с мадам Бланшэ.
Но Севера совсем не торопилась домой, она начала разыгрывать настоящую даму и говорила, что ей страшно и что нужно ехать шагом, потому что кобыла еле передвигает ногами и может легко упасть.
— Ну вот еще! — сказал Франсуа, не обращая на нее внимания. — Тогда это будет в первый раз, что она помолится богу; я еще не видывал такой небогомольной кобылы!
— Ты, однако, умен, Франсуа, — сказала Севера, усмехаясь, будто Франсуа сказал что-нибудь очень смешное и новое.
— Да совсем нет, — ответил подкидыш, он подумал, что она смеется над ним.
— Однако, ты не поедешь рысью с горки?
— Не бойтесь, конечно, поеду.
При спуске рысь прерывала дыхание толстой Севере и мешала ей разговаривать, а это очень ее сердило, так как она рассчитывала обольстить молодого человека разговорами. Но ей не хотелось показать, что она не была уже достаточно молодой, чтобы переносить усталость, и она не промолвила ни слова всю дорогу.
Когда они были в каштановой роще, она вздумала сказать:
— Погоди, Франсуа, остановись, мой друг Франсуа, кобыла потеряла подкову.
— Когда бы это было и так, — сказал Франсуа, — у меня нет ни гвоздей, ни молотка, чтобы ее подковать.
— Но не нужно терять подковы. Она стоит денег! Сойди-ка и поищи ее.
— Тьфу ты, чорт, я могу ее проискать два часа в этих папоротниках и все равно не найду! А мои глаза ведь не фонари.
— Да нет, Франсуа, — сказала Севера полушутливо, полуласково, — твои глаза блестят как светящиеся жуки.
— А вы их, должно быть, видите через мою шляпу, — ответил Франсуа, совсем недовольный тем, что он принимал за насмешку.
— Сейчас я их не вижу, — сказала Севера со вздохом, столь же обширным, как она сама: — но я их видела в другие разы.
— Они никогда вам ничего не говорили, — продолжал невинный подкидыш. — Вы могли бы их оставить в покое, они никогда не были дерзки с вами и ничего вообще вам не сделают.
— Я думаю, — сказала в этом месте служанка кюрэ, — что вы могли бы свободно пропустить часть рассказа. Не очень-то интересно знать, каким дурным образом хотела эта скверная женщина обмануть нашего подкидыша.
— Будьте спокойны, тетка Моника, — ответил коноплянщик, — я пропущу все, что нужно. Я знаю, что говорю перед молодежью, и не скажу лишнего слова.
Мы дошли до глаз Франсуа, которые Севера хотела видеть менее честными, чем он говорил.
— Сколько вам лет, Франсуа? — сказала она ему, пробуя называть его на вы; она хотела дать ему понять, что не считает его больше за мальчишку.
— О, по правде говоря, я не знаю наверняка, — ответил подкидыш, заметив, что она продвигается большими шагами. — Не часто забавляюсь я подсчетом своих дней.
— Говорят, вам всего семнадцать лет, — продолжала она, — но бьюсь об заклад, что вам уже двадцать, ведь вы очень большой, и скоро у вас будет борода.
— А мне это безразлично, — сказал Франсуа, зевая.
— Ну, однако, поезжайте потише, паренек; вот я кошелек потеряла.
— Ах, чорт возьми! — сказал Франсуа, который еще не подозревал, что она была так хитра, — вам нужно сойти и поискать его, это ведь может быть дело немаловажное.
Он сошел с лошади, помог и ей спуститься; она не пропустила случая опереться на него, и он нашел, что она тяжелее мешка с зерном.
Она стала делать вид, что ищет свой кошелек, который был у нее в кармане, а он отошел на пять-шесть шагов, держа лошадь под уздцы.
— Эй! А вы мне не поможете поискать?
— Нужно же мне держать кобылу, — ответил он, — она думает о своем жеребенке и убежит, если ее так оставить.
Севера стала искать под ногами кобылы, совсем рядом с Франсуа, и тогда он увидел, что она ничего не потеряла, кроме разве рассудка.
— Мы тут еще и не ехали, когда вы закричали о своем кошельке. Значит, и найти вы его тут никак не можете.
— Так ты думаешь, милый, что это притворство? — ответила она и хотела дернуть его за ухо, — вижу я, что ты хитришь…
Но Франсуа отшатнулся, так как совсем не хотел дурачиться с ней.
— Нет, нет, — сказал он, — если вы разыскали ваши экю, поедемте дальше, мне больше хочется спать, чем шутить.
— Тогда мы побеседуем, — сказала Севера, водрузившись за ним, — это, говорят, прогоняет дорожную скуку.
— А мне нечего прогонять, — ответил подкидыш, — мне вовсе не скучно.
— Вот первое любезное слово, которое ты мне говоришь, Франсуа!
— Если это приятное слово, то оно пришло помимо меня, я не умею говорить таких слов.
Севера начинала беситься, но она еще не понимала, как обстоит дело. «Этот малый, наверное, глуп, как коноплянка, — сказала она про себя. — Если я заставлю его сбиться с дороги, ему придется поневоле побыть подольше со мной».
И вот она начала пробовать его обмануть и понуждать его ехать налево, когда он хотел взять направо.
— Мы так собьемся с дороги, — говорила она, — ведь вы в первый раз едете по этим местам, я знаю их лучше вас. Послушайте же меня, или вы заставите меня проводить ночь в лесу, молодой человек!
Но Франсуа, если он хотя бы раз проходил по какой-нибудь дороге, так хорошо ее запоминал, что нашел бы ее и через год.
— Нет, нет, — сказал он, — сюда нужно ехать, и я еще не спятил. Кобыла тоже хорошо узнает дорогу, и у меня нет никакой охоты всю ночь рыскать попусту по лесам.
Таким образом, он приехал к поместью Доллен, где жила Севера, не потеряв ни четверти часа времени и не раскрыв на ее любезности ухо даже на игольное ушко. Когда они прибыли на место, она захотела его задержать у себя и стала говорить, что ночь чересчур темна, вода поднялась и через брод не перебраться. Но подкидыш не боялся этих опасностей, ему казались скучными все эти глупые слова, он крепко стиснул лошадь ногами и пустился в галоп, не дослушав до конца; скорехонько он вернулся на мельницу, где поджидала его Мадлена Бланшэ, обеспокоенная его опозданием.
Подкидыш не рассказал Мадлене о том, что дала ему понять Севера; он этого не посмел бы, да и сам не смел думать об этом. Я не скажу про себя, что и я был бы столь же благоразумен, как и он при этой встрече; но ведь благоразумие никогда не мешает, да я и рассказываю так, как это действительно было. Этот малый был столь же приличен, как хорошая девушка.
Но Севера, раздумывая ночью об этом, обиделась на него и решила что он, может быть, был более высокомерен, нежели глуп. От этих думок она вся разгорелась от гнева, печенка у нее заиграла, и в голове родилось сильное желание отомстить.
На следующий день, когда Кадэ Бланшэ, наполовину протрезвившись, вернулся к ней, она сказала ему, что его работник — маленький нахал, что она принуждена была держать его в узде и утереть ему клюв локтем, потому что он вздумал за ней приударить и хотел ее поцеловать, когда она ночью возвращалась лесами вместе с ним.
Уже одного этого было вполне достаточно, чтобы совсем расстроить рассудок Бланшэ, но она нашла, что этого не довольно, и стала еще насмехаться над ним, что он оставляет дома, со своей женой, такого слугу, у которого лета и нрав подходящие, чтобы она не соскучилась с ним.
И вот внезапно Бланшэ воспылал ревностью и к любовнице, и к жене. Он хватает свою большую палку, надвигает шляпу на глаза, как гасильник на свечу, и бежит на мельницу, не глядя по сторонам.
По счастью он не нашел там подкидыша. Тот ушел, чтобы срубить и распилить дерево, которое Бланшэ купил у Бланшара из Герен, и должен был вернуться только вечером. Бланшэ, конечно, пошел бы к нему на работу, но он боялся, что молодые мельники из Герен будут насмехаться над его досадой и ревностью, которые были вовсе не ко времени после того, как он покинул свою жену и пренебрегал ею.
Он подождал бы его возвращения, но ему скучно было оставаться до конца дня у себя дома, а ссоры, которую он хотел затеять с женой, не могло хватить до вечера. Нельзя сердиться, когда сердишься один.
В конце концов он, может быть, и пренебрег бы насмешками и скукой из-за одного удовольствия отлупить хорошенько бедного подкидыша, но во время ходьбы он немного пришел в себя и подумал, что это несчастье — подкидыш — уже не маленький ребенок, и раз он был в таких летах, что любовь забрела к нему в голову, значит, он был в таких летах, что мог в гневе хорошо защищаться с кулаками.
Все это заставило его постараться привести в порядок свои чувства; он молча тянул из полуштофа и перебирал в голове речь, которую должен был завести со своею женой, не зная, с какого конца подойти.
Когда он вошел, он грубо сказал ей, что желает, чтобы она его выслушала, и она стояла тут, по своему обыкновению грустная, немного гордая и не произнося ни слова.
— Мадам Бланшэ, — сказал он, наконец, — я должен отдать вам приказание, и если бы вы были такою, как кажетесь и за какую все вас принимают, вы не стали бы ждать моего предупреждения.
Тут он остановился, будто перевести дыхание, но на самом деле ему было почти стыдно того, что он скажет, так как добродетель была написана на лице его жены, как молитва на странице Часослова.
Мадлена не помогла ему объясниться. Она не проронила ни слова и ждала, когда он кончит, думая, что муж хочет упрекнуть ее за какую-нибудь трату, и совсем не ожидала, к чему все это клонится.
— Вы точно не слышите меня, мадам Бланшэ, — вернулся к прежнему мельник, — и, однако же, это вещь совершенно ясная. Дело в том, что нужно выкинуть это вон, и как можно скорее, с меня уже этого довольно.
— Выбросить что? — в изумлении спросила Мадлена.
— Выбросить — что! вы не посмели бы сказать: выбросить — кого.
— По чистой правде, нет! я ничего не знаю, говорите, если хотите, чтобы я вас поняла.
— Вы заставляете меня выходить из себя, — заревел, словно бык, Кадэ Бланшэ. — Я вам говорю, что этот подкидыш — лишний в моем доме, и если он будет тут еще завтра утром, я сам, вот этими кулаками, провожу его вон, если только он не предпочтет отправиться под колесо моей мельницы.
— Вот дурные слова и скверная мысль, хозяин, — сказала Мадлена, которая не могла удержаться, чтобы не побледнеть, как ее чепчик. — Вы окончательно погубите свою мельницу, если рассчитаете этого мальчика; другого такого вы не найдете для вашей работы, да еще и с такими его скромными требованиями. Что сделал вам этот бедный ребенок, что вы хотите его так жестоко прогнать?
— Из-за него я выхожу дураком, говорю это вам, госпожа жена, а я не собираюсь быть посмешищем всей нашей округи. Он — хозяин у меня, а работа, которую он тут делает, заслуживает дубинки.
Нужно было некоторое время, чтобы Мадлена поняла, что именно хотел сказать муж. Она совсем не имела этого в мыслях и представила ему все доводы, какие только могла, чтобы утихомирить его и заставить отказаться от своей фантазии.
Но она даром потратила силы; он рассердился еще сильнее, и когда увидел, что ее огорчает потеря доброго ее слуги, Франсуа, он опять впал в ревность и сказал ей по этому поводу столь жестокие слова, что она, наконец, поняла, и начала плакать от стыда, гордости и большого горя.
Дело шло все хуже и хуже; Бланшэ клялся, что она влюблена в этот приютский товар, что он краснеет за нее, и если она не выставит этого подкидыша завтра же, без всякого рассуждения, вон, то он грозился убить его и смолоть, как зерно.
На это она ему ответила более громко, чем обыкновенно, что он, конечно, хозяин и может увольнять, кого ему вздумается, но не в праве обижать и оскорблять свою честную жену, что она будет жаловаться на это богу и святым его как на несправедливость, принесшую ей слишком много вреда и слишком много горя. И так, слово за слово, пропив собственного желания она стала упрекать его за дурное поведение и представила ему справедливый довод, что если у самого шапка не в порядке, то хочется, чтобы у другого она слетела в грязь.
Так дело совсем испортилось, и когда Бланшэ стал сознавать свою неправоту, гнев остался для него единственным исходом. Он грозился заткнуть ей рот кулаком и сделал бы это, если бы привлеченный шумом Жани не встал между ними; он ничего не понимал, но был весь бледен и очень расстроен этою ссорой. Бланшэ хотел его выслать вон. Но ребенок заплакал, и это подало повод отцу сказать, что он плохо воспитан, трусишка и плакса, и что мать не сделает из него ничего вообще путного. Затем он приободрился, встал и, размахивая палкой, стал грозить, что идет убивать подкидыша.
Когда Мадлена увидела его в такой ярости, она бросилась перед ним, и с такой смелостью, что он совсем опешил и от изумления позволил ей действовать; она выхватила из рук его палку и забросила ее далеко в реку. Затем она сказала ему, нисколько не сдаваясь:
— Вы не погубите себя из-за своей вздорной головы. Легко совершиться несчастию, когда теряешь себя, и если у вас нет человеческих чувств, подумайте о себе самом и о последствиях дурного поступка на жизнь человека. Уже давно, муж мой, вы скверно ведете свою жизнь и идете все быстрее и быстрее по плохой дороге. Я помешаю вам, по крайней мере сегодня, бросаться в худшее зло, за которое вы понесете наказание и в этом мире и в будущем. Вы никого не убьете, вы вернетесь лучше туда, откуда пришли, и не будете настаивать на мести за оскорбление, которого вам никто не нанес. Уходите отсюда вон, я приказываю вам это в ваших собственных интересах, и в первый раз в жизни я отдаю вам приказание. Вы послушаетесь его, так как увидите, что я не теряю уважения к вам, для меня обязательного. Я клянусь вам честью, что завтра подкидыша уже не будет здесь, и вы сможете вернуться, не опасаясь здесь его встретить.
Вслед затем Мадлена открыла дверь дома, чтобы дать выйти своему мужу, и Кадэ Бланшэ, совершенно уничтоженный таким ее обращением, но в сущности довольный тем, что может уйти и что, не подвергая опасности свою шкуру, он добился своего, надвинул опять шляпу на голову и, не сказав ни слова, пошел обратно к Севере. Он хвастался, конечно, ей и другим, что расправился с женой и подкидышем; но так как ничего этого не было, Севера вкусила лишь воображаемое удовольствие.
Когда Мадлена Бланшэ осталась одна, она отправила своих овец и коз в поле под присмотром Жани, а сама направилась к самому краю мельничных шлюзов; на этом уголке земли, подточенном со всех сторон водою, росло столько побегов и веток на старых пнях, что не видно было ничего на расстоянии двух шагов. Ходила она туда часто беседовать с богом, так как там никто ей не мешал, и она могла спрятаться за высокой буйной травой, как водяная курица в своем гнезде из зеленых ветвей.
Как только она очутилась там, она встала на колени, чтобы совершить молитву, она очень в ней нуждалась и надеялась найти в ней поддержку; но она могла думать только о бедном подкидыше, которого нужно было уволить и который так ее любил, что мог умереть от этого с горя. Но она не могла ничего сказать богу, кроме того, что она очень несчастна, теряя свою единственную поддержку и расставаясь с ребенком своего сердца. И она так сильно плакала, что было прямо чудом, что она в конце концов пришла в себя: она совсем задохнулась и упала во весь рост на траву; так пролежала она без чувств более часа.
Когда стало темнеть, она постаралась оправиться, и, услыхав, что Жани поет, возвращаясь домой со скотиной, она встала, как могла, и пошла приготовлять ужин. Вскоре после этого она услыхала, что волы привезли дуб, купленный Бланшэ, и Жани радостно побежал навстречу своему другу Франсуа, он соскучился, не видав его целый день. Бедный маленький Жани был очень огорчен в ту минуту, когда увидал, что отец злыми глазами смотрит на его дорогую мать, и он поплакал в полях, не будучи в состоянии понять, что произошло между ними. Но детское горе — как роса поутру, оно непродолжительно, и он уже ничего не помнил. Он взял Франсуа за руку и, прыгая, как молодая куропатка, повел его к Мадлене.
Достаточно было подкидышу взглянуть на Мадлену, чтобы заметить ее красные глаза и побледневшее лицо. «Боже, — сказал он про себя, — наверное, несчастие в доме», и он начал тоже бледнеть и дрожать, и смотреть на Мадлену, думая, что она с ним заговорит. Но она усадила его и подала ужин, ничего не сказав, и он не мог проглотить ни глотка. Жани ел и разговаривал один, у него не было больше печалей, мать целовала его время от времени и уговаривала получше ужинать.
Когда он улегся спать, а служанка убирала комнату, Мадлена вышла и сделала знак Франсуа итти вместе с ней. Она опустилась по лугу и дошла до источника. Тут, взяв себя в руки, она сказала ему:
— Дитя мое, несчастие над тобой и надо мной, господь посылает нам жестокий удар. Ты видишь, как я страдаю из-за любви к тебе, постарайся быть более сильным, ведь если ты меня не поддержишь, я не знаю, что со мной будет.
Франсуа не догадался ни о чем, однако же предположил тотчас же, что зло исходило от мосье Бланшэ.
— Что вы мне говорите! — сказал он Мадлене, целуя ее руки, будто она была его матерью. — Как можете вы думать, что у меня не хватит сил вас утешить и поддержать? Разве я не ваш слуга, пока только буду существовать на земле? Разве я не ваш сын, который будет работать для вас и у которого теперь достаточно сил, чтобы не дать вам нуждаться? Предоставьте мосье Бланшэ поступать так, как ему нравится. Я буду вас кормить, одевать вас и нашего Жани. Если нужно вас покинуть на время, я пойду и наймусь, конечно, где-нибудь поблизости, чтобы встречаться с вами каждый день и проводить с вами воскресенье. Я теперь достаточно силен, чтобы пахать и зарабатывать деньги, которые вам нужны. Вы так благоразумны, и вам нужно так мало! Ну, что же! вы не будете себя больше так лишать из-за других, и вам будет полегче. Полно, полно, мадам Бланшэ, дорогая моя мать, успокойтесь и не плачьте больше; ведь если вы будете плакать, я думаю, что умру от горя.
Мадлена увидела, что он сам не догадывается и что нужно все ему сказать, положилась на бога и решилась причинить ему это большое горе; она к тому была вынуждена.
— Полно, полно, Франсуа, сын мой, — сказала она ему, — дело не в том. Мой муж еще не разорился, насколько я могу знать состояние его дел; и если бы дело шло только о лишениях, ты бы не видел меня в такой печали. Тот не боится нищеты, кто чувствует себя достаточно сильным для работы. Если уж нужно сказать, чем болеет мое сердце, так узнай же, что мосье Бланшэ рассердился на тебя и не хочет тебя больше терпеть в своем доме.
— А, так вот что! — сказал Франсуа, вставая. — Пусть же он меня убьет сразу, все равно я не смогу жить после такого удара. Да, да, пусть он прикончит меня, ведь я давно уже ему мешаю, и он хочет моей смерти, я это хорошо знаю. Ну, а где же он? Я хочу пойти к нему и сказать: «Объясните мне, за что вы меня прогоняете? Может быть я найду, что ответить на ваши злые обвинения. А если вы продолжаете упорствовать, скажите, для того чтобы… для того чтобы…» Я сам не знаю, что говорю, Мадлена, правда, совсем не знаю; я себя больше не чувствую и ничего ясно не вижу; у меня холодеет сердце, и голова моя кружится; наверное, я помру или сойду с ума.
И бедный подкидыш бросился на землю и стал ударять свою голову кулаками, как в тот день, когда Забелла хотела отвести его в приют.
Увидав это, Мадлена вновь обрела свое мужество. Она взяла его за руки и сильно их потрясла, чем его и принудила выслушать ее:
— Если у вас так мало воли и покорности, как у малого ребенка, — сказала она ему, — вы не заслуживаете моей привязанности, и мне будет стыдно, что я воспитала вас как своего сына. Встаньте. Ведь вы уже взрослый мужчина, а не подобает так мужчине кататься по земле, как вы это делаете. Поймите меня, Франсуа, и скажите, любите ли вы меня достаточно, чтобы побороть свое горе и прожить некоторое время, не видев меня. Видишь ли, дитя мое, это из-за моего спокойствия и из-за моей чести, так как иначе муж мой заставит меня страдать и унизит меня. И ты должен меня покинуть сегодня из-за своей любви ко мне, как я тебя держала у себя до этой минуты тоже из-за моей любви к тебе. Ведь любовь доказывается различными способами смотря по времени и обстоятельствам. И ты должен покинуть меня тотчас же, так как, чтобы помешать господину Бланшэ совершить безумный поступок, я обещала ему, что тебя не будет уже завтра утром. Завтра Иванов день, и ты должен пойти наниматься, и не очень близко отсюда, потому что, если мы часто будем видеться, это усилит подозрения Бланшэ.
— Но каковы же эти подозрения, Мадлена? На что он жалуется? И что плохого я делал? Он, может быть, до сих пор думает, что я причиняю убыток тем, что тут живу. Но ведь это невозможно, раз я теперь сам принадлежу к дому! Я ем только, чтобы утолить голод, и не беру себе лишней крошки. Может, он думает, что я беру у вас свое жалованье, и оно чересчур велико? Так что же! позвольте мне сделать так, как я думаю, и пойти объяснить ему, что, со смерти моей бедной матери Забеллы, я не хотел принять от вас ни одного экю; — или, если вы не хотите, чтобы я сказал ему это… Да и действительно, если он это узнает, он захочет, чтобы вы вернули ему всю сумму невзятого мною вознаграждения, которую вы употребили на благотворительные дела, — тогда я предложу ему делать так впредь. Я скажу ему, что останусь служить вам даром. Таким образом, он не найдет меня убыточным и будет терпеть меня в вашем доме.
— Нет, нет, Франсуа, — быстро возразила Мадлена, — это невозможно; если бы ты сказал ему подобную вещь, он впал бы в такой гнев против нас с тобой, что это повлекло бы за собою всякие несчастия.
— Но почему же? — спросил Франсуа, — в чем же дело? Значит, он делает это только из удовольствия причинить нам горе?
— Не спрашивай, дитя мое, о причине его злобы против тебя; я не могу тебе этого сказать. Мне было бы чересчур стыдно за него, и лучше было бы для всех нас, чтобы ты и не пробовал себе этого представить. Я могу тебе только еще подтвердить, что твой долг относительно меня — уйти отсюда. Ты уже большой и сильный и можешь обойтись без меня; и ты лучше даже будешь зарабатывать себе на жизнь в другом месте, раз ты ничего не хочешь получать от меня. Все дети покидают свою мать, чтобы итти работать, и многие уходят далеко. Стало быть, ты сделаешь, как другие, я же буду от этого горевать, как все матери; я буду плакать, буду думать о тебе и молиться богу утром и вечером, чтобы он предостерег тебя от зла…
— Да! И вы возьмете другого слугу, который плохо будет вам служить, не будет заботиться о вашем сыне и стеречь ваше добро, он будет, может быть, вас ненавидеть, потому что господин Бланшэ прикажет ему не слушаться вас, и он будет доносить ему обо всем добром, что вы делаете, переводя это на плохое. И вы будете несчастны; а меня уж не будет здесь, чтобы вас защитить и утешить! Ах! вы думаете, что у меня нет мужества, раз я так огорчен. Вам кажется, что я думаю только о себе, и вы говорите, что мне будет выгодно на другом месте! А я совсем не думаю о себе во всем этом. Не все ли мне равно — выиграть или потерять. Я даже не спрашиваю себя, как справлюсь со своим горем. Вуду ли я жив или умру от него, это как богу будет угодно, и это для меня не важно, раз мне мешают употребить мою жизнь для вас. Но что меня удручает и чему я не могу подчиниться, это то, что я вижу, как надвигаются ваши беды. Вы будете растоптаны в свою очередь, и если меня убирают с дороги, это для того, чтобы лучше наступить на ваши права.
— Даже если бы господь и допустил это, — сказала Мадлена, — нужно уметь переносить то, чему нельзя помешать. И особенно не нужно ухудшать свою злую судьбу, сопротивляясь ей. Представь себе, что я уж очень несчастна, и спроси себя, насколько еще несчастнее я буду, если узнаю, что ты болен, что тебе опротивело жить и ты не хочешь утешиться. А вместо этого я получила бы некоторое облегчение в своих горестях, если бы узнала, что ты ведешь себя хорошо и поддерживаешь в себе мужество и здоровье из-за любви ко мне.
Этот последний удачный довод помог Мадлене. Подкидыш поддался ему, и, встав на колени, как во время исповеди, обещал сделать все возможное, чтобы бодро нести свое горе.
— Ну, полно, — сказал он, вытирая свои влажные глаза, — я уйду рано утром, и я прощаюсь с вами здесь, мать моя Мадлена! Прощайте на всю жизнь, быть может; ведь вы ничего мне не говорите, смогу ли я еще когда-нибудь вас увидеть и поговорить с вами. Если вы думаете, что этому счастью не суждено вовсе случиться, не говорите мне этого, иначе я потеряю мужество жить. Оставьте мне надежду — когда-нибудь опять найти вас у этого светлого источника, где я встретился с вами в первый раз, тому же около одиннадцати лет. С этого дня до сегодняшнего у меня все было радостно; и то счастье, которое бог и вы мне дали, я не должен его забыть, но хорошо его помнить, чтобы принимать, начиная с завтрашнего дня, время и судьбу, какими бы они ни пришли. Я ухожу с сердцем, истерзанным от отчаяния, думая о том, что не оставляю вас счастливой и что, уходя от вас, я отнимаю у вас лучшего вашего друга; но вы мне сказали, что, если я не постараюсь утешиться, вам будет еще тяжелее. Я буду стараться утешиться, как могу, думая о вас: я чересчур предан нашей дружбе, чтобы потерять ее, становясь слабым. Прощайте, мадам Бланшэ, дайте мне побыть здесь немного одному; мне будет легче, когда я выплачусь досыта. Если мои слезы упадут в этот источник, вы будете думать обо мне каждый раз, как придете стирать. Я хочу также нарвать мяты, чтобы надушить мое белье, так как сейчас я сложу свой узел; а пока я буду чувствовать на себе этот запах, я буду представлять себе, что я здесь вас вижу. Прощайте, прощайте, дорогая моя мать, я не хочу возвращаться домой. Я, конечно, мог бы поцеловать моего Жани, не разбудив его, но я не чувствую для этого достаточно мужества. Вы поцелуйте его за меня, прошу вас, а чтобы он не плакал, вы скажите ему завтра, что я скоро вернусь. И так, ожидая меня, он меня немного забудет; но со временем вы будете говорить с ним о его бедном Франсуа, чтобы он не чересчур меня позабыл. Дайте мне ваше благословение, Мадлена, как в день моего первого причастия. Мне оно нужно, чтобы получить божью благодать.
И бедный подкидыш встал на колени и сказал, что, если когда-нибудь, против своей воли, он ее как-нибудь обидел, она должна простить его.
Мадлена поклялась, что ей нечего было ему прощать и что, давая ему благословение, она хотела бы, чтобы оно было столь же благоприятно по своим последствиям, как и божье.
— А теперь, — сказал Франсуа, — когда я опять должен сделаться подкидышем и никто меня больше не будет любить, не поцелуете ли вы меня, как поцеловали из милости в день моего первого причастия? Мне очень нужно все это запечатлеть в памяти, чтобы быть вполне уверенным, что вы продолжаете в своем сердце быть мне вместо матери.
Мадлена поцеловала подкидыша в том же духе благочестия, как и тогда, когда он был маленьким ребенком. Однако, если бы люди это увидали, они оправдали бы господина Бланшэ в его злобе и осудили бы эту честную женщину, которая не думала ни о чем плохом и поступок которой и дева Мария не сочла бы за грех.
— И я также нет, — сказала служанка кюрэ.
— А я и еще того меньше, — возразил коноплянщик и продолжал:
Она вернулась домой и всю ночь ни на минуту не уснула. Она хорошо слышала, как возвратился Франсуа и складывал свои вещи в соседней комнате, и она слышала также, как он ушел на самом рассвете. Но она не пошевельнулась, пока он не прошел довольно далеко, чтобы не ослабить его решимости, а когда она услыхала, что он идет по маленькому мосту, она внезапно приоткрыла свою дверь, не показываясь сама, чтобы увидеть его еще раз. Она видела, как он остановился и посмотрел на реку и мельницу, будто с ними прощаясь. А затем он пошел очень быстро, после того как сорвал листочек тополя, который прикрепил у себя на шляпе, как это было в обычае, когда шли наниматься, для того чтобы показать, что ищешь места.
Хозяин Бланшэ пришел к полудню и не проронил ни слова, пока жена не сказала ему:
— Ну, что же, нужно итти нанимать другого работника, ведь Франсуа ушел, и вы без слуги.
— Хватит, жена, — ответил Бланшэ, — я сейчас пойду, но предупреждаю вас, чтобы вы не рассчитывали на молодого.
И это была вся его благодарность за покорность ее; она почувствовала себя такой огорченной, что не могла этого не показать.
— Кадэ Бланшэ, — сказала она, — я подчинилась вашей воле: я рассчитала без всякого повода хорошего человека, и с большим сожалением, от вас я этого не скрываю. Я не прошу у вас за это благодарности, но со своей стороны я вам приказываю: не наносите мне оскорбления, так как я его не заслуживаю.
Она произнесла это так, что произвела впечатление на Бланшэ: никогда еще она так с ним не говорила.
— Полно, жена, — сказал он, протягивая ей руку, — давай помиримся и не будем больше об этом думать. Может, я был чересчур опрометчив в своих словах, но, видите ли, у меня были причины не доверять этому подкидышу. Дьявол порождает этих детей на свет и всегда им сопутствует. Если они с одной стороны и хороши, то с другой, наверное, негодяи. Итак, я прекрасно знаю, что с трудом найду такого неутомимого в работе слугу, каким был он; но дьявол, а он хороший отец, нашептал ему распутство в ухо, и я знаю женщину, которая на это жаловалась.
— Эта женщина не ваша жена, — ответила Мадлена, — и возможно, что она лжет. А если бы даже она и говорила правду, меня из-за этого нечего подозревать.
— А разве я тебя подозреваю? — сказал Бланшэ и пожал плечами, — я имел в виду только его, а теперь, когда он ушел, я и не думаю больше об этом. Если я сказал тебе что-нибудь, что тебе не понравилось, прими это за шутку.
— Такие шутки не по моему вкусу, — возразила Мадлена. — Сберегайте их для тех, кто их любит.
Первые дни Мадлена Бланшэ переносила довольно хорошо свое горе. Она узнала от своего нового работника, который встретился с Франсуа при найме, что подкидыш сговорился за восемнадцать пистолей в год с одним из эгюрандских земледельцев, у которого была хорошая мельница и земли. Она была довольна, что он получил хорошее место и сделала все возможное, чтобы приняться за свои дела без чересчур большого сожаления. Но, помимо ее воли, горе ее было велико, и она долго болела небольшой лихорадкой, которая подтачивала ее совсем потихонечку, так что никто не обратил даже на это внимания. Франсуа правильно сказал, что, уходя от нее, он уводит с собой ее лучшего друга. Ей скучно было быть совсем одной и не иметь даже с кем поговорить. Потому-то она еще больше возилась со своим сыном Жани, который, действительно, был славным мальчиком и не злее ягненка.
Но кроме того, что он был еще мал, чтобы понять все, что она могла сказать Франсуа, он не выказывал к ней той заботливости и того внимания, которые проявлял подкидыш в его лета. Жани любил свою мать больше даже, чем большинство детей, потому что она была матерью, какую не встретишь каждый день. Но она его так не трогала и не удивляла, как это было с Франсуа. Ему казалось совсем обыкновенным, что его так любят и ласкают. Он пользовался этим, как своим добром, и рассчитывал на это как на должное, в то время как подкидыш был благодарен за самую маленькую ласку и так благодарил за нее всем своим поведением, тем, как он говорил, смотрел, краснел и плакал, что Мадлена, находясь с ним, забывала, что никогда не имела ни отдыха, ни любви, ни утешения в своей семейной жизни.
Оставшись в одиночестве, она снова и снова думала о своем несчастливом браке и долго перебирала все свои горести, которые, благодаря этому общению и этой дружбе, оставались как бы в тумане. Ей не с кем было больше почитать вместе, некому было поинтересоваться вместе с ней человеческой нуждой, помолиться вместе единым сердцем и даже посудачить и пошутить простодушно и честно. Все, что она видела, все, что она делала, потеряло для нее вкус и напоминало ей те времена, когда был с нею этот добрый товарищ, такой спокойный и дружелюбный. Шла ли она на свой виноградник или к фруктовым деревьям, или на мельницу, не было местечка, хотя бы в ладонь величиной, где бы она не проходила десятки тысяч раз с этим ребенком, повисшим на ее платье, или с этим усердным слугою, хлопочущим рядом с ней. Она чувствовала себя так, будто потеряла сына, замечательного и подающего большие надежды; как бы она ни любила того, который оставался, с другой половиной своей привязанности она не знала, что делать.
Ее муж видел, что она хиреет, и, сжалившись над угнетенным и печальным видом ее, он испугался, что она может сильно заболеть, а у него совсем не было охоты ее терять, так как она держала в порядке его добро и сберегала то, что он расточал на стороне. Севера не хотела, чтобы он был связан с мельницей, а он хорошо чувствовал, что все там пойдет плохо, если Мадлена не будет больше смотреть за ней; он по привычке попрекал ее и жаловался, что она недостаточно старательна, но совсем не мог рассчитывать на лучшее со стороны кого-либо другого.
Чтобы ухаживать за ней и развлекать ее, он постарался найти ей подходящую компанию; как раз в это время дядя его умер, и самая младшая из его сестер, находившаяся под его опекой, свалилась ему на руки. Сначала он думал поселить ее у Северы, но другие родные устыдили его; да, впрочем, когда Севера увидела, что этой девчурке было уже пятнадцать лет и она обещала быть красивой, как день, у нее отпала охота пользоваться выгодами от этой опеки, и она сказала Бланшэ, что считает присмотр и заботу за молодой девушкой чересчур рискованным для себя делом.
По этой причине Бланшэ, который видел выгоду в том, чтобы стать опекуном сестры, — так как дядя, воспитавший ее, одарил ее в своем завещании, — и который никак не хотел поручать ее другим родным, привел ее на мельницу и предложил своей жене принять ее как сестру и подругу; нужно было научить ее работать и помогать по хозяйству и, однако же, не обременять ее работой, чтобы у нее не явилось желания уйти в другое место.
Мадлена охотно согласилась на это семейное решение. Мариета Бланшэ понравилась ей прежде всего за ту самую красоту, которая не понравилась Севере. Она подумала, что ум и доброе сердце всегда соединены вместе с прекрасным лицом, и приняла это юное дитя скорее как дочь, чем как сестру, которая могла, может быть, заменить ей бедного Франсуа.
В это самое время бедный Франсуа старался переносить свое горе терпеливо, но это плохо ему удавалось, так как никогда еще никакой другой мужчина или ребенок не был обременен такой тяжестью. Сначала он сильно заболел от всего этого, и это было, пожалуй, счастьем для него, так как он испытал доброе сердце своих хозяев, которые не отправили его в больницу, а оставили у себя и хорошо за ним ухаживали. Этот мельник ничуть не походил на Кадэ Бланшэ, и его дочь, которой было за тридцать и которая еще не была пристроена, славилась своей благотворительностью и хорошим поведением.
Эти люди, впрочем, видели, что, несмотря на болезнь, подкидыш был для них хорошей находкой.
Он был такой крепкий, такого хорошего сложения, что справился с болезнью скорее, чем всякий другой, а кроме того он начал работать прежде, чем по-настоящему выздоровел, но не разболелся от этого вновь. Совесть его мучила за потерянное время, и, кроме того, он хотел вознаградить своих хозяев за их доброту. Больше двух месяцев он продолжал чувствовать недомогание и, начиная утром работать, ощущал такую тяжесть в теле, будто упал с крыши. Но мало-по-малу он согревался и никому не говорил, как трудно было ему приниматься за работу. Им были так довольны, что вскоре поручили ему много более важных дел, которые вовсе не входили в его обязанности. Было также очень удачно, что он умеет читать и писать, и ему доверили вести счета, чего еще никогда не удавалось раньше делать, а это часто вносило путаницу в дела мельницы. Вообще он держался очень хорошо в своем несчастьи; а так как из осторожности он не хвастался тем, что был подкидышем, никто не попрекал его происхождением.
Но ни хорошее обращение, ни дела, ни болезнь не могли его заставить забыть Мадлену и эту милую мельницу в Кормуэ, и маленького Жани, и кладбище, где покоилась Забелла. Сердечные привязанности его были далеко от него, и по воскресеньям он уносился мечтами вдаль и совсем не от дыхал от своей усталости за неделю. Он был так отдален от своих краев, на целые шесть миль расстояния, что не имел оттуда никаких вестей. Он думал сначала к этому привыкнуть, но беспокойство его пожирало, и он придумывал себе всякие способы, чтобы по крайней мере два раза в год узнавать, как живет Мадлена: он ходил по ярмаркам и искал глазами какого-нибудь знакомого из своих прежних мест, и когда он его находил, он расспрашивал обо всех, кого знал, начиная из осторожности с тех, до которых ему было мало дела чтобы дойти до Мадлены, которая интересовала его больше всего, и таким образом он имел немного вестей о ней и о ее семье.
— Но, однако, становится поздно, уважаемые мои друзья, и я засыпаю над своим рассказом. До завтра; если вы хотите, я вам тогда доскажу остальное. Добрый вечер компании!
Коноплянщик пошел спать, а работник зажег фонарь и пошел проводить тетку Монику до дома кюрэ, так как она была пожилая женщина и не очень-то хорошо видела.
На другой день мы все очутились на ферме, и коноплянщик продолжал свой рассказ так:
— Прошло уже приблизительно три года, как Франсуа жил в местности Эгюранд, по направлению к Вильширону, на прекрасной мельнице, которая называлась либо Верхняя Шамполь, либо Нижняя Шамполь, либо Средняя Шамполь, так как в этой стране, как и в нашей, название Шамполь очень распространенное. Я был два раза в этих местах; это красивая и хорошая страна. Деревенский люд там богаче, у них лучше дома, они лучше одеты; там больше занимаются торговлей, и хотя земля менее плодородна, она больше приносит. Почва там, однако же, очень неровная; там пробиваются скалы, и ручьи бороздят землю. Но там все-таки очень красиво и привлекательно. Деревья там замечательно хороши, а обе Крезы бегут там извилистым узором, чистые, как горная вода.
Мельницы там более значительны, чем наши; а та мельница, где находился Франсуа, была одна из самых сильных и лучших. Однажды зимою его хозяин, который звался Жан Верто, сказал ему:
— Франсуа, слуга мой и друг, мне нужно сказать тебе что-то, и я прошу тебя уделить мне внимание.
— Прошло уже некоторое время, как мы знаем друг друга, ты и я; и если я много выиграл в своих делах, если моя мельница процветает, если я получил предпочтение перед всеми моими собратьями, если, наконец, я смог увеличить свое состояние, я не скрываю от себя, что всем этим обязан тебе. Ты мне служил не как слуга, а как друг и родственник. Ты предался моим интересам, как если бы они были твоими. Ты управлял моим имуществом, как я никогда сам не сумел бы этого сделать, ты всем показал, что имеешь больше знаний и способностей, чем я. Господь бог не сделал меня подозрительным, и я всегда бывал бы обманут, если бы ты не проверял людей и все прочее вокруг меня; лица, злоупотреблявшие моей добротой, немного покричали, но ты смело захотел взять на себя ответственность, и это подвергало тебя не раз опасностям, из которых ты всегда выходил с мужеством и кротостью. Мне нравится в тебе, что у тебя сердце такое же хорошее, как голова и руки. Ты предан порядку, а не скаредности. Ты не даешь себя так обманывать, как я, и однако же так же, как и я, любишь помогать ближнему. С теми, кто действительно был в нужде, ты первый советовал мне быть великодушным. С теми же, которые только притворялись, ты быстро мешал мне быть обманутым. И потом ты очень ученый для деревенского человека. Ты хорошо мыслишь и рассуждаешь. У тебя есть выдумки, которые тебе всегда удаются, и все, что бы ты ни затеял, оканчивается хорошо. Так вот, я доволен тобой и хотел бы, чтобы и ты со своей стороны был доволен. Скажи же мне совершенно откровенно, не желаешь ли ты чего-нибудь от меня, так как я ни в чем тебе не откажу.
— Я не знаю, почему вы меня об этом спрашиваете, — ответил Франсуа. — Для этого нужно, чтобы я проявил какое-нибудь недовольство вами, а этого совсем нет. Прошу вас быть в этом уверенным.
— Недовольство, я этого не говорю. Но у тебя обычно такой вид, какой не бывает у счастливого человека. Ты никогда не бываешь весел, ни с кем не смеешься, ты никогда не веселишься. Ты такой тихий, будто носишь всегда траур.
— Разве вы осуждаете меня за это, хозяин? В этом я не могу вас удовлетворить, так как не люблю ни бутылки, ни танцев; я не посещаю ни кабаков, ни вечеринок; я не знаю ни песен, ни шуток, чтобы посмеяться. Мне ничто не нравится, что отвлекает меня от моего долга.
— За что ты заслуживаешь большого уважения, мальчик, и не я тебя буду за это осуждать. Говорю же я тебе об этом потому, что мне кажется, что у тебя есть какие-то заботы, может быть ты находишь, что чересчур много трудишься здесь для других, а тебе от этого никогда ничего не будет?
— Напрасно вы так думаете, хозяин Верто. Я так хорошо вознагражден, как только могу этого желать, и нигде в другом месте я, может быть, и не получил бы такого большого жалованья, какое вы, по собственной воле, без всякой просьбы с моей стороны, мне назначили. Так вы мне прибавляете каждый год, и в прошлый Иванов день вы определили мне сто экю, а это очень большая плата для вас. Если это когда-нибудь будет вас стеснять, я охотно откажусь от нее, поверьте мне.
— Полно, полно, Франсуа, мы совсем друг друга не понимаем, — возразил хозяин Жан Верто, — я не знаю, с какой стороны к тебе и подойти. Ты однако же не глуп, и я думал, что я достаточно помог тебе, чтобы ты высказался; но раз ты стыдишься, я помогу тебе еще. Не питаешь ли ты склонности к какой-нибудь девушке из нашей округи?
— Нет, хозяин, — совсем прямо ответил подкидыш.
— Правда?
— Клянусь вам в этом.
— И ты не знаешь ни одной, которая тебе понравилась бы, если бы ты имел возможность к ней посвататься?
— Я не хочу жениться.
— Странная мысль! Ты еще чересчур молод, чтобы за себя ручаться. Но какая же тому причина?
— Причина! Вам хочется ее знать, хозяин?
— Может быть, так как я интересуюсь тобой.
— Я скажу вам ее; у меня нет причины скрывать. Я никогда не знал ни отца, ни матери… И вот еще одна вещь, которую я вам никогда не говорил; я не был к этому вынужден, но если бы вы меня спросили, я бы вам не солгал. Я — подкидыш, я — из приюта.
— Вот так так! — воскликнул Жан Верто, взволнованный этою исповедью; я никогда бы этого не подумал.
— Почему никогда бы не подумали?.. Вы не отвечаете мне, хозяин. Ну, что же, я, я сам отвечу за вас. Дело в том, что, зная меня за честного человека, вы удивляетесь, как может подкидыш быть таковым. Так это, действительно, правда, что подкидыши не пользуются доверием, и есть всегда что-то против них! Это несправедливо, это жестоко; но однако же это так, и нужно к этому примениться, раз лучшие сердца от этого не свободны, и вы сами…
— Нет, нет, — сказал хозяин, спохватившись, так как он был человек справедливый и рад был отказаться от дурной мысли, — я не хочу противиться справедливости, и, если я на мгновение забыл ее, ты можешь простить меня, это уже все прошло. Значит, ты полагаешь, что не можешь жениться, потому что родился подкидышем?
— Не в этом дело, хозяин, меня не беспокоит это препятствие. Всякие мысли бывают у женщин, у иных такое доброе сердце, что это было бы только лишним доводом за меня.
— Глядите-ка, а ведь это правда! — сказал Жан Верто. — Женщины, однако, лучше нас!.. Да затем, — прибавил он смеясь, — такой красивый парень, как ты, в расцвете молодости, здоровый и душою, и телом, может, пожалуй, возбудить охоту стать добрым. Но приведи же свои доводы.
— Послушайте, — сказал Франсуа, — я был взят из приюта и вскормлен женщиной, которую я не знаю. Когда она умерла, меня приютила другая, она взяла меня за то скудное вознаграждение, которое дает государство за таких, как я; но она была добра ко мне, и когда я имел несчастие ее потерять, я не утешился бы, если бы не помощь другой женщины, которая была лучшей из трех, и я сохранил к ней такую привязанность, что не хочу жить ни для кого, как только для нее. Однако я покинул ее и, может, никогда ее больше не увижу, так как она имеет состояние, и я, быть может, никогда ей не буду нужен. Но может случиться и так, что ее муж, который, как мне говорили, хворает с осени и который много порастратил неизвестно куда, скоро умрет и оставит ей больше долгов, чем имущества. Если бы это случилось, я не скрою от вас, хозяин, что я вернусь в те места, где она живет, и у меня не будет другой заботы и другого желания, как помогать ей, ей и ее сыну, и не дать нужде их заесть. Вот почему я не хочу никаких обязательств, которые задерживали бы меня на месте. У вас я связан на год, а женитьба меня свяжет на всю жизнь. Да и это было бы чересчур много обязанностей сразу на мои плечи. Когда у меня будут жена и дети, неизвестно, смогу ли я зарабатывать на два дома; неизвестно также, если я и найду жену с небольшим состоянием, смогу ли я с полным правом лишать достатка свою семью и делиться с другой. Из-за всего этого я и решил остаться холостым. Я еще молод, и время еще терпит; но если бы случилось, что мне забрела бы на ум какая-нибудь любовишка, я сделал бы все, чтобы от нее избавиться, потому что из женщин, видите ли, существует для меня только одна, и это моя мать. Мадлена, та, которую не смущало мое состояние подкидыша и которая воспитала меня, будто она сама произвела меня на свет.
— Ну, что же! Все, что ты рассказал мне, друг мой, заставляет меня еще больше уважать тебя, — ответил Жан Верто. Нет ничего отвратительнее неблагодарности, и нет ничего более прекрасного, как память о полученных услугах. Я мог бы представить тебе кое-какие хорошие доводы и указать тебе, что ты мог бы жениться на молодой женщине, которая была бы с тобой одних мыслей и помогла бы тебе быть полезным старухе; но об этом мне нужно еще посоветоваться и поговорить с кем-нибудь.
Не нужно быть очень догадливым, чтобы понять, что Жан Верто, по своей доброте и чувству справедливости, задумал брак между своею дочерью и Франсуа. Она не была плоха, его дочь, и если была несколько старше Франсуа, у нее было достаточно экю, чтобы сгладить эту разницу. Она была единственная дочь, и это была выгодная партия. Но до сих пор у нее была мысль не выходить вовсе замуж, что причиняло большую досаду ее отцу. А так как он уже несколько времени замечал, как высоко ценила она Франсуа, он поговорил с ней о нем, но она была девушка очень сдержанная, и ему было очень трудно добиться от нее признания. Наконец, не говоря ни да, ни нет, она согласилась, чтобы ее отец поразведал у Франсуа относительно этого брака, и ждала ответа немного более встревоженная, чем хотела бы это показать.
Жан Верто, в свою очередь, очень хотел бы принести ей лучший ответ, во-первых, из желания видеть ее пристроенной, затем потому, что он не мог желать лучшего зятя, чем Франсуа. Кроме дружеских чувств, которые он питал к нему, он ясно видел, что этот парень, хотя и пришел к нему совершенным бедняком, приносил с собою в семью больше, чем золото: свои способности, спорость в работе и хорошее поведение.
То обстоятельство, что он был из подкидышей, огорчило немного девушку. Она была чуточку горда, но она скоро с этим примирилась; и чувство ее расшевелилось, когда она выслушала, что Франсуа противился любви. Женщины поддаются из противоречия; и если бы Франсуа хотел заставить забыть пятно своего происхождения, он не мог бы поступить хитрее, как показав свое отвращение к браку.
Таким образом, дочь Жана Верто остановилась в этот раз на Франсуа, как никогда еще ни на ком не останавливалась.
— Неужели же только всего? — говорила она своему отцу. — Так он думает, что у нас не хватит доброго сердца и средств, чтобы помогать старой женщине и устроить ее сына? Да он просто не понимает, на что вы ему намекали, отец; если бы он знал, что дело идет о том, чтобы вступить в нашу семью, это его не мучило бы.
И вечером, после работы, Жанета Верто сказала Франсуа:
— Я высоко вас ценила, Франсуа, но теперь ценю еще больше с тех пор, как отец мне рассказал о вашей привязанности к женщине, которая вас воспитала и для которой вы хотите работать всю вашу жизнь. Это, конечно, ваше дело иметь такие чувства… Я очень бы хотела узнать эту женщину, чтобы оказать ей при случае услугу, вы так к ней привязались, что, наверное, это очень хорошая женщина.
— О, да! — сказал Франсуа, которому приятно было говорить о Мадлене, — эта женщина, которая хорошо думает, женщина эта думает, как в вашей семье.
Эти слова обрадовали дочь Жана Верто, и она почувствовала в себе уверенность.
— Я хотела бы, — сказала она, — в случае, если бы она сделалась несчастной, чего вы опасаетесь, чтобы она переехала жить к нам. Я помогла бы вам ухаживать за ней, ведь она уже немолодая, не правда ли? Может быть она уже дряхлая.
— Дряхлая? нет, — сказал Франсуа, — она не в тех летах, чтобы быть дряхлой.
— Так она еще молодая? — сказала Жанета Верто и немного насторожилась.
— О нет! Совсем не молодая, — ответил с большою простотой Франсуа. — Я не могу припомнить, сколько ей теперь может быть лет. Она была для меня как мать, и я не обращал внимания на ее лета.
— А она была хороша, эта женщина? — спросила Жанета, поколебавшись немного перед тем, как задать этот вопрос.
— Хороша? — сказал Франсуа, немного удивившись, — вы хотите сказать, была ли она красивою женщиной? Для меня она достаточно красива такою, как была; но, по правде говоря, я никогда не думал об этом. Что это может прибавить к моей привязанности? Если бы она была даже безобразнее чорта, я на это не обратил бы внимания.
— Но, однако, вы же можете сказать приблизительно, сколько ей лет.
— Погодите! Ее сын был на пять лет моложе меня. Так вот! Это женщина еще не старая, но и не особенно молодая, приблизительно она…
— Как я, — сказала Жанета, смеясь немного насильственно. — В таком случае, если она овдовеет, ей, пожалуй, уже поздно будет выходить замуж. Не правда ли?
— Это как придется, — ответил Франсуа. — Если ее муж не растратит всего и у нее останется состояние, будут и женихи. Есть ведь парни, которые за деньги готовы жениться на своих двоюродных бабушках так же, как и на своих внучатных племянницах.
— А вы не уважаете тех, которые женятся из-за денег?
— Да, это во всяком случае, мне бы не подошло, — ответил Франсуа.
При всем своем простодушии подкидыш однако же понял, что старались ему внушить, и то, что он говорил, было сказано с намерением. Однако же Жанета этого так не приняла и влюбилась в него еще немного больше. За нею много ухаживали, но она не обращала внимания ни на одного своего поклонника. Первый, кто ей понравился, оказался тот, который поворачивался к ней спиной; уж таким образом устроены мозги у женщины.
Франсуа хорошо видел в следующие дни, что она была озабочена, почти ничего не ела, и, когда он, казалось, не смотрел на нее, глаза ее были прикованы к нему. Он уважал эту добрую девушку и хорошо понимал, что, оставаясь равнодушным, он еще более влюбит ее в себя. Но она не нравилась ему, и если бы он ее и взял, то больше по рассудку и по долгу, чем по расположению.
Это заставило его подумать, что ему не придется долго оставаться у Жана Верто, так как рано или поздно это дело повело бы за собой какие-нибудь огорчения и неприятности.
Но в это время с ним случилась столь необычайная вещь, что она чуть не изменила все его намерения.
Однажды утром кюрэ из Эгюранда зашел, как бы гуляя, на мельницу Жана Верто, он повертелся немного в помещении, пока ему не удалось подцепить Франсуа в одном из уголков сада. Там он принял очень таинственный вид и спросил его, был ли он действительно Франсуа, прозванный Родинка, имя, которое было ему присвоено в гражданском порядке, когда он был доставлен как подкидыш, из-за родимого пятна, бывшего у него на левой руке. Кюрэ осведомился также самым точным образом об имени женщины, которая его выкормила, о местах, где ему приходилось жить, и, наконец, обо всем другом, что он только мог знать о своем рождении и жизни.
Франсуа пошел за своими бумагами, и кюрэ остался ими очень доволен.
— Ну вот! — сказал он, — приходите завтра или сегодня вечером ко мне и смотрите, чтобы никто не узнал про то, о чем я вас извещу, ибо мне запрещено разглашать, а это является делом совести для меня.
Когда Франсуа пришел к господину кюрэ, тот закрыл как следует все двери своей комнаты, затем вынул из шкафа четыре небольшие тонкие бумажки и сказал:
— Франсуа Родинка, вот четыре тысячи франков, которые посылает вам ваша мать. Я не могу открыть вам ни ее имени, ни в какой стране она находится, ни мертва ли она или жива в настоящую минуту. Благочестивая мысль заставила ее вспомнить о вас, и, по-видимому, у нее всегда было некоторое намерение сделать это, потому что она сумела разыскать вас, хотя вы и живете вдалеке. Она узнала, что вы порядочный человек, и она дает вам на обзаведение с условием, что в течение шести месяцев, начиная с сегодняшнего дня, вы никому не скажете, исключая женщины, на которой захотели бы жениться, об этом ее даре. Она возлагает на меня поручение переговорить с вами относительно вклада этих денег под проценты или взносе их на хранение и просит, чтобы я предоставил вам мое имя для сохранения в тайне всего этого дела. Я поступлю так, как вы захотите, но мне предписано отдать вам деньги только в обмен на вашу клятву ничего не говорить и ничего не делать, что бы могло разгласить тайну. Известно, что на ваше обещание можно рассчитывать, даете ли вы мне его?
Франсуа дал клятву, оставил деньги у господина кюрэ и просил его поместить их, как находит тот нужным; он знал этого пастыря за прекрасного человека, а они, как женщины, или очень хороши, или совсем плохи.
Подкидыш вернулся домой скорее грустный, чем радостный. Он думал о своей матери и охотно отдал бы эти четыре тысячи франков за возможность ее увидеть и поцеловать. Но также он говорил себе, что она, вероятно, скончалась, и что ее подарок был одним из тех распоряжений, которые принимаются перед лицом смерти; и это делало его еще более сосредоточенным, так как он был лишен возможности носить по ней траур и служить по ней мессы. Но была ли она жива или мертва, он помолился за нее богу, чтобы он простил ее за то, что она покинула своего ребенка, так же, как ее ребенок от всей души прощал ей это, моля бога о прощении и своих собственных грехов.
Он старался ничего этого не показывать, но более двух недель, в те часы, когда все собирались к столу, он оставался погруженным в глубокую задумчивость, и вся семья Верто очень этому изумлялась.
— Этот малый не высказывает нам всех своих мыслей, — говорил мельник. — Наверное, у него какая-нибудь любовная история на уме.
— Может быть, это любовь ко мне? — думала девушка, — а он чересчур деликатен, чтобы открыться. Он боится, чтобы не сочли его влюбленным скорее в мое богатство, чем в мою особу; и все, что он делает, — это, чтобы не разгадали его тайных забот.
И она забрала себе в голову, что она должна приручить его, и так усердно ласкала его и словами, и взглядами, что он этим был потрясен даже среди всех своих невеселых размышлений.
Иногда он говорил себе, что был достаточно богат, чтобы помочь Мадлене в случае несчастья, и что он может свободно жениться на девушке, не требующей от него состояния. Он не чувствовал себя влюбленным ни в какую женщину, но видел хорошие качества Жанеты Верто и боялся проявить сердечную жестокость, не отвечая на ее намерения. Минутами ее печаль огорчала его, и у него являлось желание ее утешить.
Но совершенно неожиданно, когда он однажды поехал в Креван по делам своего хозяина, он встретил там одного из дорожных смотрителей, который жительствовал около Пресля, и тот сообщил ему о смерти Кадэ Бланшэ и прибавил, что он оставил дела в большом беспорядке, и неизвестно было, как из всего этого выпутается вдова.
У Франсуа не было никакой причины любить или оплакивать Бланшэ. И если у него было столько благожелательства в сердце, что, когда он услыхал это известие, глаза его стали влажными, а голова тяжелой, будто он сейчас заплачет, то лишь потому, что он подумал о Мадлене, которая оплакивала в этот час своего мужа, прощая ему все и помня лишь, что он был отцом ее ребенка. И сожаления о Мадлене отзывались в его душе и заставляли его плакать об ее горе.
Ему захотелось тотчас же сесть на лошадь и помчаться к ней; но он подумал, что должен испросить на это разрешения у своего хозяина.
— Хозяин, — сказал он Жану Верто, — мне нужно уйти от вас на некоторое время, длинное или короткое, я за это не поручусь. У меня есть дела на моем прежнем месте, и я вам предлагаю дружески меня отпустить, так как, говоря по правде, если вы не дадите мне этого разрешения, я не смогу вас послушаться и уйду против вашей воли. Извините меня, что я говорю вам все так, как оно есть. Если я вас сержу, меня это очень огорчает, и потому я прошу у вас, как единственную благодарность за все мои услуги, не принимать это за обиду и простить мне мою теперешнюю вину, что я оставляю вашу работу. Может, я вернусь и в конце недели, если там, куда я иду, не нуждаются во мне. Но может статься, что я вернусь только к концу года или совсем не вернусь, я не хочу вас обманывать. И все же, как только смогу, я приду, при случае, помочь вам в том, чего вы не можете распутать без меня. И перед тем как уйти, я найду вам хорошего работника, который бы меня заменил и которому, если это нужно, чтобы его уговорить, я оставлю все мое жалованье с прошлого Иванова дня. Таким образом все может устроиться, не причиняя вам особого вреда, и вы подадите мне свою руку на счастье, и чтобы облегчить немного мое прощание с вами.
Жан Верто прекрасно знал, что у подкидыша не часто являлись желания, но за то, когда чего-нибудь он хотел, то уж так сильно, что ни бог, ни дьявол не могли ему помешать.
— Пусть будет по-твоему, паренек, — сказал он, протягивая ему руку: — я солгал бы, если бы сказал, что мне это безразлично. Но вместо того, чтобы спорить с тобой, я выражаю согласие на все.
Франсуа употребил весь следующий день на поиски своего заместителя на мельнице и повстречал одного очень усердного и честного человека, который вернулся из армии и был рад найти хорошо оплачиваемую работу у доброго хозяина, так как Жан Верто имел хорошую славу и никогда не причинил никому вреда.
У Франсуа было в мыслях пуститься в путь на рассвете следующего дня, и перед ужином он захотел проститься с Жанетой Верто. Она сидела в дверях риги, сказав, что у нее болит голова, и она не придет ужинать. Он заметил, что она плакала, и это его мучило. Он не знал, с какой стороны к ней подойти, чтобы поблагодарить ее за ее доброту и сказать ей, что он уходит. Он сел рядом с ней на ствол ольхи, находившейся там, и напрягал все усилия, чтобы ей что-нибудь сказать, но не находил ни одного хотя бы самого жалкого слова. Она видела его, хотя и не смотрела на него, и вдруг поднесла свой платок к глазам. Он поднял было руку, будто хотел коснуться ее руки и утешить ее, но его остановила мысль, что он не сможет сказать ей по совести то, чего она от него ожидала. И, когда бедная Жанета увидала, что он спокойно сидит, ей стало стыдно своего горя, она тихонько встала и, не выказывая обиды, прошла в амбар, чтобы там хорошенько выплакаться.
Она оставалась там некоторое время, думая, что он может быть придет и решится сказать ей несколько добрых слов, но он не позволил себе этого и пошел ужинать, довольно грустный и не говоря ни слова.
Было бы ложью сказать, что он ничего не почувствовал к ней, увидав, как она плачет. Сердце его немного защемило, и он подумал, что мог бы быть очень счастливым с женщиной, пользующейся столь доброю славой; к тому же он так нравился ей, и ласкать ее было бы совсем не неприятно. Но он остерегался этих мыслей, думая о Мадлене, которая могла сейчас нуждаться в друге, в совете и в слуге; ведь когда он был всего лишь жалким, оборванным ребенком, пожираемым лихорадкой, она столько для него перетерпела, работала и стольким пренебрегла, как никто на свете.
«Полно! — сказал он утром, просыпаясь еще до рассвета, — мне не до любви, спокойствие и богатство тоже не для меня. Ты охотно забыл бы, что ты подкидыш, и вложил бы свое прошлое в заячье ухо, как делают это многие другие, принимающие все хорошее мимоходом и не оглядывающиеся назад. Да, но Мадлена Бланшэ тут, она стоит в твоей памяти и говорит тебе: берегись, не будь забывчивым и подумай о том, что я сделала для тебя. Итак, в дорогу, и пусть господь наградит вас, Жанета, возлюбленным более любезным, чем ваш слуга!»
Так думал он, проходя под окном своей славной хозяйки, и ему захотелось, если бы было подходящее время, оставить у оконного стекла цветок или листочек в знак прощания; но это было на другой день после крещения; земля была покрыта снегом, и не было ни одного листочка на ветках, ни одной самой маленькой фиалочки в траве.
Он придумал завязать в уголок белого платка тот боб, который он выиграл накануне в пироге, и привязать этот платок к раме Жанетиного окна, чтобы показать ей, что он выбрал бы ее своей королевой, если бы только она показалась за ужином.
«Боб — ведь это пустячная вещь, — говорил он себе, — это маленький знак вежливости и дружбы, и этим я как бы извинился перед нею за то, что не сумел как следует с нею попрощаться».
Но он услышал в себе как бы голос, который отсоветовал ему делать этот дар и твердил ему, что мужчина не должен поступать подобно тем молодым девушкам, которые хотят, чтобы их любили, думали о них и сожалели, когда они сами и не думают отвечать этим чувством.
«Нет, нет, — оказал он себе, кладя этот залог дружеского расположения обратно в карман и ускоряя свой шаг, — нужно твердо знать, чего хочешь, и дать о себе забыть, когда решаешь сам позабыть».
И после этого он пошел очень быстро; он не был еще на расстоянии и двух выстрелов от мельницы Жана Верто, как уже видел перед собою Мадлену, и ему казалось, что он слышит слабенький голос, который зовет его на помощь. И эта мечта вела его за собой, и он думал, что видит уже большую рябину, источник, луг Бланшэ, шлюзы, маленький мост и Жани, бегущего к нему навстречу; а от Жанеты Верто не оставалось ничего, что бы удерживало его за блузу и мешало бежать.
Он шел так скоро, что не чувствовал стужи и не подумал ни поесть, ни попить, ни передохнуть, пока не покинул большой дороги и, свернув в сторону Пресля, не достиг Плессийского креста.
Когда он очутился там, он стал на колени и поцеловал дерево креста с чувством истинного христианина, который встречает вновь своего хорошего знакомого. Затем он стал спускаться с откоса, имеющего вид дороги, но широкого, как поле; место это — одно из самых красивых на свете — и по своему прекрасному виду, и по вольному воздуху, и по открытому небу; но крутизна здесь такая, что, когда бывает лед, можно мчаться с большой быстротой даже в самой тяжелой телеге и очутиться внезапно внизу — в реке, которая никогда не предупреждает.
Франсуа, который не доверял этому месту, несколько раз снимал свои сабо и, ни разу не кувырнувшись, подошел к мостику. Он оставил Монтипурэ с левой стороны и приветствовал большую старую колокольню, этого всеобщего друга, который первым показывается всем возвращающимся в эти края и выводит их из затруднения, если они сбились с дороги.
Что касается дорог, я не желаю им зла, такие они веселые, зеленеющие и приветливые в жаркую погоду, есть и такие, где можно и не получить солнечного удара. Но эти-то как раз и есть самые предательские, они могут вести вас в Рим, когда вы думаете итти в Анжибо. По счастью, славная колокольня из Монтипурэ не скупится себя показывать, и нет ни одного просвета между деревьев, где бы ни появилась верхушка ее блестящей шапки, чтобы сказать вам, поворачиваете ли вы к северу или к северо-западу.
Но подкидышу не нужно было никакого маяка, чтобы ему указывать путь. Он так хорошо знал все боковые дорожки и тупички, все лошадиные и охотничьи тропы и тропки, вплоть до лазеек через живые изгороди, что даже глубокою ночью он отыскал бы кратчайший путь по земле, как голубь отыскивает его по небу.
Было приблизительно около полудня, когда он увидел крышу мельницы в Кормуэ; она виднелась сквозь оголенные ветки деревьев; маленький синий дымок, подымавшийся над домом, обрадовал его: значит, дом не был покинут на одних мышей.
Чтобы поскорее добраться, он обогнул луг Бланшэ поверху и оставил источник в стороне. Но деревья и кустарники не имели листвы, и он видел, как блестели на солнце резвые его воды, никогда не замерзавшие, так как там били ключи. Зато у мельницы все замерзло, и нужна была ловкость, чтобы бежать по скользким камням и откосу реки. Он увидал старое мельничное колесо, почерневшее от времени и воды; с него свисали большие ледяные сосульки, острые на концах как иглы.
Но не хватало многих деревьев около дома, и местность кругом вообще сильно изменилась. Долги покойного Бланшэ заставили-таки поиграть топором, и во многих местах виднелись красные, как кровь христианина, только что срубленные ольховые пни. Дом вообще плохо содержался снаружи; крыша была еле покрыта, и хлебная печь совсем разваливалась под напором мороза.
И что еще было грустно — так это то, что не было слышно ни малейшего движения во всем жилье. Ни одной живой души — ни животных, ни людей; только серая, с черными и белыми пятнами собака, несчастный деревенский пес, вышла с крыльца и затявкала на подкидыша, но она, тотчас же затихнув, подползла и легла у его ног.
— Так, так. Лябиш, ты узнала меня, — сказал ей Франсуа, — а я бы тебя не узнал, такая ты стала старая и плохая: все ребра твои повылезли, и совсем поседела борода.
Франсуа разговаривал так с собакой и смотрел на нее; его охватило страшное беспокойство, и он точно хотел выиграть время, прежде чем войти в дом. До самой последней минуты он очень торопился, а теперь ему было страшно; он представил себе, что не увидит больше Мадлены, что она уехала или умерла вместо своего мужа, что ему дали ложную весть о смерти мельника; вообще у него были те мысли, какие обычно появляются, когда приближаешься к тому, чего желал больше всего на свете.
Наконец, Франсуа толкнул дверь, и вот вместо Мадлены он увидел перед собой красивую молодую девушку; она была румяна, как весенняя заря, и резва, как коноплянка; девушка приветливо ему сказала:
— Кого вам нужно, молодой человек?
Франсуа взглянул на нее лишь мельком, как ни была она привлекательна; он окинул взглядом комнату, ища мельничиху. И он увидел только то, что полог ее кровати был спущен и, значит, наверняка она была там. Он и не подумал ответить хорошенькой девушке, которая была младшей сестрой покойного мельника и звалась Мариетой Бланшэ. Он пошел прямо к желтой кровати и проворно откинул полог, не задавая никаких вопросов; там он увидел Мадлену Бланшэ: она лежала, вытянувшись, вся бледная, измученная и усыпленная лихорадкой.
Он долго молча разглядывал ее и не двигался с места: невзирая на горе, что видит ее больной, не глядя на страх, что она может умереть, он был счастлив, что ее лицо было перед ним и он может оказать себе: я вижу Мадлену.
Но Мариета Бланшэ тихонько оттолкнула его от кровати, закрыла полог и сделала ему знак подойти вместе с ней к очагу.
— Послушайте-ка, молодой человек, — произнесла она, — кто вы и что вам нужно? Я вас не знаю, и вы не из наших мест. Чем я могу вам служить?
Но Франсуа не слышал, что она ему говорила, и вместо ответа сам стал задавать ей вопросы: давно ли болеет мадам Бланшэ? Была ли она в опасности и хорошо ли за ней ухаживают?
На это Мариета ему ответила, что больна она со смерти своего мужа от чересчур большой усталости, так как она ухаживала за ним и помогала ему день и ночь; врача еще не звали, но пошлют за ним, если ей будет хуже; а что касается ухода за ней, то она сама, та, которая говорит, не щадила себя, так как это было ее обязанностью.
При этих словах подкидыш стал внимательно ее разглядывать, и ему не понадобилось спрашивать ее имени, потому что, хотя он и знал, что вскоре после его ухода Бланшэ поместил свою сестру к жене, он нашел еще кроме того в этом миленьком юном личике большое сходство с неприятной физиономией покойного мельника. Случается, что такие тонкие мордочки бывают похожи на совсем невыносимые морды, и не понимаешь, как это вышло. И хотя на Мариету Бланшэ весело было смотреть, а на ее брата прямо противно, но оставалось все же семейное сходство, которое не обманывало. В чертах покойного были угрюмость и раздражительность, а у Мариеты это переходило скорее в насмешливость и некоторую дерзость.
Франсуа почувствовал себя хотя и не огорченным, но и не успокоенным насчет ухода, который могла получить Мадлена от этого юного существа. Ее чепец был очень тонкий, заложен в складочку и хорошо приколот; ее волосы, убранные слегка по моде ремесленниц, были очень блестящи, хорошо и аккуратно расчесаны; руки ее и фартук были чересчур белы для сиделки. Вообще она была слишком юна, нарядна и развязна, чтобы думать день и ночь о человеке, лишенном возможности помочь самому себе.
И Франсуа сел у огня, не спрашивая больше ничего; он решил никуда отсюда не уходить, пока не увидит, куда повернется болезнь его дорогой Мадлены.
Мариета очень удивилась, что он совсем не стесняется и даже расположился у огня, будто пришел в свой собственный дом. Он склонился над головешками и, казалось, совсем не хотел разговаривать, и она не посмела его больше расспрашивать, кто он был и чего ему было нужно.
Но очень скоро вошла Катерина, служившая у них восемнадцать или двадцать лет; не обращая на него внимания, она подошла к постели своей хозяйки, с осторожностью посмотрела на нее, а затем подошла к огню, чтобы поглядеть, как Мариета приготовила отвар для больной. По всему ее поведению видно было, что она принимала большое участие в Мадлене, и Франсуа, который одним толчком почувствовал всю суть обстоятельств, захотел дружески с ней поздороваться, но…
— Но, — сказала служанка кюрэ, перебивая коноплянщика, — вы сказали неподходящее слово. Толчок не значит мгновение или минута.
— А я вам скажу, — возразил коноплянщик, — что мгновение ровно ничего не значит, а минута чересчур длинна, чтобы только одна мысль пробежала у нас в голове. Я не знаю, о скольких миллионах вещей можно подумать в одну минуту. А чтобы увидеть и понять одну вещь, достаточно времени одного толчка. Я могу сказать — маленького толчка, если вы хотите.
— Но толчок времени! — сказала старая пуристка.
— Ах, толчок времени! Это вас смущает, тетка Моника? Разве все не идет толчками? И солнце, когда оно, огненное, поднимается при восходе, и ваши глаза, которые моргают, когда вы на него смотрите, и кровь, которая бьется в наших венах, церковные часы, которые отсеивают нам время крошка за крошкой, как сито отсеивает зерно, ваши молитвы, когда вы их шепчете, ваше сердце, когда господин кюрэ запаздывает, дождик, падающий капля за каплей, а также, как говорят, земля, которая вертится, как мельничное колесо. Но вы не чувствуете, как она скачет, и я также, так как машина хорошо подмазана; а ведь наверное есть толчки, раз мы делаем такой большой круг в двадцать четыре часа. И оттого мы говорим: круг времени, вместо того, чтобы сказать: некоторое время. Так вот я и говорю — толчок, и от этого не отступлю. И не прерывайте меня, если не хотите сами продолжать.
— Нет, нет, ваша машина чересчур хорошо подмазана, — ответила старуха. Дайте еще немного толчков вашему языку!
— Значит, я говорил, что Франсуа склонен был поздороваться с толстой Катериной и дать ей себя узнать; в тот же самый толчок времени ему захотелось плакать, и, стыдясь быть таким дураком, он не поднял даже головы. Но Катерина, которая склонилась над огнем, заметила его большие ноги и отошла, сильно перепуганная.
— Это еще что такое? — забормотала она Мариете в другом углу комнаты, — откуда вылез этот христианин?
— Спрашивает еще у меня! — воскликнула девчурка. — Да разве я знаю! Я его никогда и не видала. Он вошел сюда, как в гостиницу, и даже не поздоровался. Он спросил о здоровьи моей невестки, будто ей родственник или наследник; а теперь, как видишь, он сидит у огня. Говори с ним сама, а я и не подумаю. Может быть он и не в себе.
— Как! вы думаете, что он помешанный? Однако у него не злой вид, насколько можно видеть; он ведь будто прячет свое лицо.
— А если у него дурные мысли?
— Не бойтесь, Мариета, я ведь тут, чтобы его удержать. Если он пристанет к нам, я брошу ему на ноги котел с кипятком, а в голову запущу таган!
В то время как они так кудахтали, Франсуа думал о Мадлене. «Эта бедная женщина, — говорил он себе, — всегда имела только горести и неприятности от своего мужа, а теперь она лежит больная из-за того, что ухаживала за ним и поддерживала его до самой смерти. И вот эта молодая девушка, сестра его, и, как я слышал, балованное его дитя — не очень-то видна забота на ее щеках! Совсем не кажется, чтобы она уставала и плакала, глаза ее ясны и светлы, как солнце.»
Он не мог удержаться и смотрел на нее из-под шляпы, никогда не видел он такой свежей и здоровой красоты. Но если она и ласкала его взор, то зато совсем не трогала его сердца.
— Полно, полно, — шепталась Катерина со со своей молодою хозяйкой, — я с ним поговорю. Нужно узнать, что у него на уме.
— Говори с ним повежливее, — сказала Мариета. — Не нужно его сердить: мы ведь одни дома, Жани может быть далеко и не услышит нашего крика.
— Жани, — произнес Франсуа, который из всей их болтовни услыхал только имя своего старого друга. — Где же Жани и почему я его не вижу? Какой же он — очень большой, очень красивый, очень сильный?
— Вот, вот, — подумала Катерина, — он спрашивает об этом потому, что у него, вероятно, нехорошие намерения. Кто бы, прости господи, мог быть этот человек? Я не узнаю его ни по голосу, ни по фигуре; я хочу наверняка узнать, кто же он, и заглянуть ему в лицо.
А так как она была женщиной, которая не отступила бы и перед самим чортом, то она приблизилась к нему, отважная, как солдат, и крепкая, как пахарь, твердо решив заставить его снять или самой сбить с него шляпу, чтобы увидать, оборотень ли он или крещеный человек. Она шла на приступ подкидыша, очень далекая от мысли, что это был он; кроме того, что не в ее обычае было думать о вчерашнем дне больше, чем о завтрашнем, и она предала подкидыша полному забвению, он так поправился, был таким высоким и стройным, что ей пришлось бы раза три на него посмотреть, прежде чем узнать; но в то самое время, как она хотела его толкнуть или задеть, быть может словами, проснулась Мадлена; она позвала Катерину таким слабым голосом, что ее едва было слышно, и сказала ей, что вся горит от жажды.
Франсуа вскочил так быстро, что первый был бы около нее, если бы его не удержала боязнь чересчур ее разволновать. Он удовольствовался тем, что очень быстро передал питье Катерине, а та заторопилась к своей хозяйке, забыв справиться о чем-либо другом, кроме ее здоровья.
Мариета также вернулась к своим обязанностям, она поддерживала своими руками Мадлену, пока та пила, и это не было трудно: Мадлена стала такою худою и хилой, что жалко было на нее смотреть.
— А как вы чувствуете себя, сестрица? — спросила Мариета.
— Хорошо, хорошо, дитя мое, — ответила Мадлена тоном умирающего человека; она никогда не жаловалась, чтобы не огорчить других.
— Но, — сказала она, глядя на подкидыша, — ведь там не Жани? Кто это, дитя мое, если только я не брежу, этот высокий человек у печки?
И Катерина ей ответила:
— Мы не знаем, хозяйка; он ничего не говорит, точно помешанный какой-то!
И подкидыш сделал легкое движение, взглянув на Мадлену; он все еще боялся чересчур ее разволновать, а сам умирал от желания с нею поговорить. Катерина его увидала в это мгновение, но она не знала его таким, каким он сделался за эти три года, и сказала, думая, что Мадлена боится его:
— Вы не беспокойтесь, хозяйка; я как раз хотела его отсюда выпроводить, когда вы меня позвали.
— Не выгоняйте его, — сказала Мадлена голосом немного окрепшим и раздвинула слегка свою занавеску, — я-то ведь знаю его, и он хорошо сделал, что пришел меня навестить. Подойди, подойди, сын мой; я каждый день просила у бога милости дать тебе мое благословение.
И подкидыш подбежал и бросился на колени перед кроватью и так плакал от горя и от радости, что совсем задохнулся. Мадлена взяла обе его руки, затем голову, поцеловала его и сказала:
— Позовите Жани! Катерина, позови Жани, чтобы и он порадовался с нами. А я, я благодарю бога, Франсуа, и хочу теперь умереть, если такова его воля. Ведь все мои дети теперь поставлены на ноги, и я могу с ними проститься.
Катерина поспешно побежала за Жани, а Мариета последовала за ней; ей хотелось поскорее узнать, что все это значило, и она думала ее расспросить.
Франсуа остался один с Мадленой, которая еще раз поцеловала его и заплакала; после этого она закрыла глаза и впала в изнеможение и слабость, еще большую, чем до того. И Франсуа не знал, как привести ее в чувство; он совсем потерял голову и мог только поддерживать ее обеими руками, называть своей дорогой матерью и другом и умолять ее, будто это было в ее власти, не умирать так скоро, не услыхав того, что он хочет ей сказать.
Своими добрыми словами и ласковым обращением он привел ее в себя. Она опять стала его видеть и слышать. И он сказал ей, что как бы угадал, как он был нужен ей; он все покинул и пришел, чтобы не уходить, пока она позволит ему оставаться, и, если она хочет взять его к себе слугой, он с радостью будет просить ее об этом, и для него будет утешением провести всю свою жизнь в подчинении ей.
И он говорил ей еще:
— Не отвечайте мне, не говорите со мной, дорогая моя мать, вы слишком слабы, не разговаривайте! Только смотрите на меня, если вам приятно опять меня видеть, и я прекрасно пойму, принимаете ли вы мою дружбу и услугу.
И Мадлена смотрела на него таким ясным взором, и слова его так ее утешали, что оба они были счастливы и довольны, невзирая на болезнь.
Жани, которого Катерина вызвала громкими криками, пришел в свою очередь разделить с ними радость. Он стал красивым мальчиком, лет около пятнадцати, не очень сильным, но чрезвычайно живым; он был так хорошо воспитан, что от него слышали только вежливые и дружелюбные слова.
— О, как я рад тебя видеть таким, какой ты сейчас, мой Жани! — сказал ему Франсуа. — Ты не очень большой и не очень полный, но это мне доставляет удовольствие, так как я воображаю, что я буду еще помогать тебе лазить по деревьям и перебираться через реку. Ты все еще такой хрупкий, я вижу это, но ты не болен, не правда ли? Ну, что же, ты будешь еще моим ребенком на некоторое время, если тебя это не сердит; я тебе еще буду нужен, да, да; и, как прежде, ты будешь заставлять меня исполнять все твои желания.
— Да, мои четыре сотни желаний, — сказал Жани, — как ты называл это в старые времена.
— Чорт возьми, у него хорошая память! А как это мило, Жани, что ты не забыл своего Франсуа! Ну, что же, у нас все также по четыре сотни желаний на каждый день?
— О, нет, — сказала Мадлена, — он стал очень благоразумен, у него их всего две сотни.
— Ни больше, ни меньше? — спросил Франсуа.
— О, я согласен на это, — ответил Жани, — раз моя миленькая мамочка начинает немного смеяться, я согласен, с чем хотите. И даже скажу, что теперь у меня бывает больше пятисот раз в день желание увидеть ее выздоровевшей.
— Хорошо сказано, Жани, — заметил Франсуа. — Как хорошо он научился говорить! Увидишь, мой мальчик, эти твои пятьсот желаний будут услышаны богом. Мы будем так хорошо ухаживать за твоей миленькой мамочкой и подкреплять ее и смешить ее понемножку, что усталость ее, глядишь, и пройдет.
Катерина стояла на пороге двери; ей очень любопытно было поскорее увидать Франсуа и тоже с ним поговорить; но Мариета держала ее за руку и не переставала ее расспрашивать.
— Как, — говорила она, — это подкидыш? Однако у него очень порядочный вид.
И она смотрела на него со двора, немного приоткрыв дверь.
— Но почему же он такой друг для Мадлены?
— Но ведь я же вам говорю, что она его воспитала, и он был очень хороший малый.
— Но она никогда мне о нем не говорила и ты также.
— Ну, конечно! Я никогда о нем и не думала; его больше здесь не было, и я почти забыла о нем; потом я знала, что у нашей хозяйки были какие-то неприятности из-за него, и я не хотела, чтобы она это вспоминала.
— Неприятности? Какие же неприятности?
— Ну, ведь она к нему привязалась, и очень: у него было такое доброе сердце, у этого ребенка! А ваш брат не захотел его терпеть в своем доме: вы же сами знаете, что не всегда-то был он любезен, ваш брат!
— Не будем этого говорить про него, Катерина, ведь он умер!
— Да, да, правильно, я просто не подумала об этом, у меня ведь такая короткая память! А всего-то прошло две недели! Но дайте мне войти, барышня, я хочу накормить его обедом, этого малого; наверное, он очень голоден.
И она убежала от нее, чтобы пойти поцеловать Франсуа: он был такой красивый парень, что она совсем забыла, как когда-то сказала, что предпочла бы лучше поцеловать свои сабо, нежели какого-то там подкидыша.
— Ах, мой бедный Франсуа, — сказала она ему, — как я рада тебя видеть! Я, правда, думала, что ты уже никогда не вернешься. Да посмотрите же, хозяйка, какой он стал! Я прямо удивляюсь, как вы его сразу узнали. Если бы вы не сказали, что это он, мне долго бы пришлось его узнавать. Как он красив, и у него пробивается уже борода, да! Это еще не очень заметно, но уже чувствуется. Конечно, ведь она совсем еще не кололась, когда ты уходил, Франсуа, а теперь уже колется немного. А сильный-то он какой, други мои! Какие руки, какие ноги! Такой работник целых троих стоит. А сколько же тебе там платят?
Мадлена потихоньку смеялась, глядя, как Катерина восторгалась Франсуа, и она смотрела на него, тоже довольная, что он так прекрасен, юн и здоров. Она хотела бы, чтобы и ее Жани, когда вырастет, был бы таким же.
Что касается Мариеты, то ей было стыдно, что Катерина так смело разглядывала этого парня, и она вся покраснела, хотя и не думала ничего плохого. Но чем больше она запрещала себе смотреть на Франсуа, тем больше его видела и находила, как и Катерина, что он замечательно красив и крепко стоит на ногах, как молодой дуб.
И вот, сама того не замечая, она стала очень вежливо прислуживать ему, наливать ему лучшего вина и угощать его, когда он, заглядевшись на Мадлену и Жани, забывал есть.
— Кушайте же получше, — говорила она ему, — вы совсем ничего не едите! У вас должен быть аппетит, ведь вы пришли издалека!
— Не обращайте на меня внимания, барышня, — ответил ей под конец Франсуа, — я чересчур рад, что нахожусь здесь, и совсем не имею желания ни пить, ни есть.
— Ну, теперь, — сказал он Катерине, когда стол был прибран — покажи-ка мне немного мельницу и дом. Мне показалось все это сильно запущенным, и мне нужно поговорить с тобой.
И когда они вышли наружу, он стал расспрашивать ее о состоянии дел, как человек, который понимает в этом толк и хочет все знать.
— Ах, Франсуа, — сказала Катерина, начиная плакать, — все идет донельзя плохо, и, если никто не поможет моей бедной хозяйке, эта злая женщина выкинет ее отсюда вон и разорит ее на одних тяжбах.
— Не плачь, мне трудно тебя слушать, — сказал Франсуа, — и постарайся все хорошенько мне объяснить. Какая злая женщина? Севера?
— Ну, конечно, она! Ей не довольно, что она разорила нашего покойного хозяина. Она теперь хочет завладеть всем, что после него осталось. Она затеяла пятьдесят дел и говорит, что Кадэ Бланшэ оставил ей векселя, и что если она заставит продать все, что осталось, то и тогда этого не хватит, чтобы ей выплатить. Каждый день она присылает к нам судебных приставов, и издержки очень уже велики. Наша хозяйка, чтобы удовлетворить ее, уже заплатила, что могла, но все это так беспокоит ее после усталости от болезни мужа, что просто боюсь, как бы она не умерла. Если все пойдет так и дальше, мы очень скоро будем без хлеба и без дров. Работник от нас ушел: ему задолжали за целых два года и не могли с ним расплатиться. Мельница стоит, и, если так продолжится, мы растеряем всех наших помольщиков. Уже захватили и лошадь, и урожай, и тоже продадут; хотят срубить все деревья. Ах, Франсуа, прямо одно отчаяние!
И она вновь стала плакать.
— А ты, Катерина? — сказал ей Франсуа, — тебе тоже задолжали? Твое-то жалованье тебе платят?
— Мне, задолжали! — завопила Катерина; голос ее из жалобного стал похож на рев быка. — Да никогда! Никогда! Заплачено ли мне жалование или нет, это никого не касается.
— В добрый час, Катерина, это хорошо сказано! — промолвил Франсуа. — Продолжай хорошенько ухаживать за своею хозяйкой и не беспокойся об остальном. Я заработал немного у своих хозяев и принес с собою довольно, чтобы спасти лошадей, урожай и деревья. Что же касается мельницы, то я скажу ей два словечка, и если она порасстроилась, мне не нужно мастера, чтобы она у меня заплясала. Пусть Жани, который проворен, как бабочка, побежит сейчас же, до вечера, а также завтра с самого утра, и оповестит всех, что мельница кричит, как десять тысяч дьяволов, и мельник ждет зерна.
— А врача для нашей хозяйки?
— Я подумал и об этом; но я хочу еще поглядеть на нее сегодня до ночи, чтобы решиться. Видишь ли, Катерина, по-моему врачи очень кстати, когда они необходимы больному; но когда болезнь не очень сильна, от нее лучше избавляешься с помощью божьей, чем от их лекарств. Не говоря уже о том, что лицо врача, исцеляющее богатых, часто убивает бедных. То, что радует и забавляет довольство, пугает тех, кто видит эти лица только в минуты опасности, и это все в них переворачивает. У меня сидит в голове, что мадам Бланшэ скоро поправится, когда увидит, что ей помогают в ее делах. Но, прежде чем мы кончим этот разговор, скажи мне, Катерина, еще одно: я жду от тебя правдивого слова, и ты не должна стесняться сказать мне правду. Все это останется между нами, и если ты меня помнишь, а я не изменился, ты должна знать, что сердце подкидыша хорошо сохраняет тайну.
— Да, да, я знаю это, — сказала Катерина, — но зачем ты себя считаешь подкидышем? Тебя не будут больше так называть, так как это к тебе не подходит, Франсуа.
— Не обращай на это внимания. Я всегда буду тем, что я есть, и мне это безразлично. Скажи мне, что ты думаешь о твоей молодой хозяйке, Мариете Бланшэ?
— Ах, вот что! Она хорошенькая девушка. Не пришло ли вам в голову на ней жениться? У нее есть кое-что; ее брат не мог коснуться до ее имущества, так как это имущество несовершеннолетней, и если только вы не получили наследства, господин Франсуа…
— Подкидыши не получают наследства, — сказал Франсуа, — а что касается женитьбы, мне столько же времени думать об этом, как каштану в печи. Я хочу знать от тебя, лучше ли эта девушка, чем ее покойный брат, и принесет ли она Мадлене радость или, наоборот, неприятности, оставаясь у нее в доме?
— Вот на это, — сказала Катерина, — один бог мог бы вам ответить, но не я. До сего времени в ней не было хитрости, да и вообще ничего сколько-нибудь серьезного. Она любит наряды, уборы с кружевами и танцы. Мадлена ее так балует и так хорошо с ней обращается, что она не имела повода показать, есть ли у нее зубы. Она еще никогда не страдала, и мы не можем сказать, что из нее выйдет.
— Очень ли она любила своего брата?
— Да так себе, разве только когда он водил ее по вечеринкам, а наша хозяйка ему выговаривала, что нельзя водить приличную девушку в общество Северы. Тогда девчурка, у которой одни удовольствия в голове, ласкалась к брату и дулась на Мадлену, которой приходилось уступать. И, таким образом, Мариета не настолько враждебна к Севере, как мне этого хотелось бы. Но нельзя сказать, чтобы она была нелюбезна и плохо обходилась со своею невесткой.
— Этого достаточно, Катерина, я не спрашиваю тебя больше ни о чем. Но я запрещаю тебе говорить молодой девушке об этом нашем разговоре.
Все то, что обещал Франсуа Катерине, он сделал очень хорошо. Уже с вечера, благодаря проворству Жани, привезли зерно, и мельница была приведена в порядок; сломали и растопили лед вокруг колеса, подмазали машину, починили деревянные куски там, где была поломка. Славный Франсуа проработал до двух часов ночи, а в четыре он уже был на ногах. Он тихонько вошел в комнату Мадлены и, найдя там добрую Катерину, которая бодрствовала, спросил ее о больной. Она хорошо спала, утешенная приходом своего дорогого слуги и тою помощью, которую он с собою принес. И, так как Катерина отказывалась оставить свою хозяйку, пока не встанет Мариета, Франсуа спросил ее, в котором часу поднималась красотка из Кормуэ.
— Да не раньше, как рассветет, — сказала Катерина.
— Значит, тебе придется ее ждать больше двух часов, и ты совсем не будешь спать?
— Я сплю немного днем на моем стуле или прикурну на гумне, на соломе, когда задаю коровам корм.
— Так теперь ты пойдешь спать, — сказал Франсуа, — а я подожду барышню и покажу ей, что есть люди, которые ложатся попозднее и встают пораньше. Я пока рассмотрю бумаги покойного и те, которые принесли судебные пристава после смерти. Где они?
— Тут, в сундуке Мадлены, — сказала Катерина. — Я сейчас зажгу вам лампу, Франсуа. Ну, в добрый час и постарайтесь вывести нас из затруднения, раз вы разбираетесь во всех этих писаниях.
И она пошла спать, слушаясь подкидыша как хозяина дома; правду говорят про того, у кого хорошая голова и доброе сердце, что он всегда повелевает и имеет на это право.
Прежде чем приняться за работу, Франсуа, как только он остался один с Мадленой и Жани, — мальчик этот помещался всегда в одной комнате с матерью, — подошел посмотреть, как спала больная, и он нашел, что она выглядела гораздо лучше, чем когда он только что прибыл. Он порадовался при мысли, что ей не нужно будет врача и что он один принесет ей утешение и спасет ее здоровье и жизнь.
Он начал рассматривать бумаги и вскоре узнал, на что посягала Севера, и какое имущество оставалось у Мадлены, чтобы ее удовлетворить. Кроме всего того, что Севера сама промотала и заставила промотать Кадэ Бланшэ, она требовала еще уплаты долга в двести пистолей, на что только-только хватило бы оставшегося у Мадлены имущества, вместе с наследством, перешедшим к Жани от отца — мельницей и ее угодьями: это было, как определил бы суд, — луг, строения, сад, конопляное поле и древесные насаждения; все остальные земли и поля растаяли, как снег, в руках самого Кадэ Бланшэ.
«Слава богу, — подумал Франсуа, — у меня четыреста пистолей у господина кюрэ из Эгюранда, и, если даже я не смогу лучше устроить, у Мадлены все-таки останется ее жилище, доход с мельницы и то, что сохранилось от ее приданого. Но мне сдается, что останется и больше. Сперва нужно будет узнать, не были ли векселя, подписанные Бланшэ для Северы, исторгнуты у него хитростью и мошенничеством, затем нужно заняться проданными землями. Я знаю хорошо, как делаются такие дела, и, судя по именам покупщиков, я дам руку на отсечение, что это золотое дно».
А дело было в том, что за два-три года до своей смерти Бланшэ, сильно нуждаясь в деньгах и придавленный своими, тяготившими его долгами Севере, продал по очень низкой цене и кому попало свои земли, а долговые обязательства на них передал Севере, он думал таким образом избавиться от нее и от окружающих ее пройдох, которые помогали ей его разорять. Но вышло так, как часто случается при продаже в рассрочку.
Почти все те, кто поторопился купить, будучи привлечены запахом плодородной земли, не имели ни гроша, чтобы заплатить, и с большим трудом вносили проценты. Так могло продолжаться десять и двадцать лет; это были деньги, помещенные для Северы и ее приятелей, но плохо помещенные, и она очень роптала на поспешность Кадэ Бланшэ, боясь, что ей никогда не будет выплачено. Так, по крайней мере, она говорила. Но это была спекуляция, как и всякая другая. Крестьянин, впав даже в крайнюю бедность, всегда будет платить проценты, так он боится выпустить из рук тот кусок, который кредитор может всегда у него отнять, если он будет недоволен.
Мы хорошо все это знаем, добрые люди, и не раз нам приходилось обогащаться, наоборот, купив хорошую землю по низкой цене. Но как бы низка она ни была, это всегда чересчур много для нас. Алчность глаз наших больше, чем толщина нашего кошелька, и мы надрываемся, работая над полем, доход с которого не покрывает и половины тех процентов, которых требует продавец; и, когда мы потрудились и пропотели над ним половину нашей жалкой жизни, мы разорены, и только земля обогатилась от наших трудов и стараний. Она стоит теперь вдвое, и как раз время ее бы продать. Если бы мы ее хорошо продали, мы были бы спасены; но случается иначе. Проценты так нас истощили, что приходится продавать спешно, продавать по любой цене. Если мы упрямимся, суд нас к этому принуждает, и первый продавец, если он еще жив, или его преемники и наследники вновь забирают свое имущество таким, каким они его находят; то есть получается так, что в течение долгих лет они помещали свою землю в наши руки по восемь или десять процентов и вновь получают ее, когда она стоит вдвое больше благодаря нашим стараниям и обработке, ничего им не стоящей, а также потому, что с течением времени всегда повышается стоимость поместья. И так мы, бедные уклейки, всегда бываем съедены большими рыбами, которые за нами охотятся, и всегда бываем наказаны за нашу жадность и простоту.
Таким образом, деньги Северы были помещены под ее же собственную землю за хорошие проценты. Но, тем не менее, она держала в своих когтях наследников Бланшэ, потому что она так хорошо его обкрутила, что он поручился за покупателей своих земель, а поручительство это имело силу.
Обнаружив все эти махинации, Франсуа задумался над способом получить эти земли обратно по дешевой цене и никого не разоряя, и в то же время сыграть хорошую штуку с Северой и с ее шайкой, разрушив их спекуляцию.
Но это было нелегкое дело. У него было достаточно денег, чтобы получить почти все обратно по той же цене. Ни Севера, ни другие не могли отказаться принять этот платеж; купившим было очень выгодно поскорее продать и избавиться от предстоящего разорения; я повторяю вам, молодые и старые, кому я рассказываю, что земля, купленная в долг, — это патент на нищенство нашей старости. Но, сколько бы я сам ни твердил этого, вы не избавитесь от болезни покупщиков. Никто неможет увидать на солнце пара над обработанной бороздой, чтобы не получить сильной лихорадки — жажды сделаться ее собственником. И вот чего Франсуа очень боялся: этой самой лихорадки крестьянина, который не хочет отказаться от своего земельного ярма.
Знаете ли вы, что такое земельное ярмо, дети? Одно время очень много говорили об этом в наших приходах. Говорили, что прежние сеньоры прикрепили нас к земле, чтобы мы погибли на ней, потея на работе, а Революция перерезала этот канат, и мы больше не тянем, как волы, плуг хозяина; но правда — в том, что мы сами влезли в ярмо, потеем не меньше и так же погибаем.
Против этого есть одно только лекарство, как предполагают здешние буржуа, а именно: отказаться навсегда от всяких потребностей и желаний. И в прошлое воскресенье я дал хороший ответ одному из таких, он очень хорошо это мне проповедывал, что, мол, если бы мы, маленькие люди, могли быть настолько благоразумными, чтобы никогда не есть, всегда работать, никогда не спать и пить прекрасную прозрачную воду, конечно, в том случае, если бы лягушки на это не рассердились, мы сделали бы хорошие сбережения, нас находили бы благоразумными и милыми и наделили бы тысячью похвал.
Рассуждая так, как вы и я, Франсуа-Подкидыш ломал себе голову, чтобы найти способ уговорить покупателей продать ему земли обратно. И в конце концов он придумал пустить среди них маленький слушок о том, что Севера кажется более богатой, чем она есть на самом деле; что долгов у нее больше, чем дыр в решете, и что в один прекрасный день ее кредиторы наложат руку на ее собственное имущество и на имущество ее должников. Он расскажет им это все по секрету, а когда хорошенько их напугает, то заставит действовать Мадлену Бланшэ, которая на его деньги сможет получить земли обратно по той цене, по которой они были проданы первоначально.
Ему совестно было, однако, этой лжи, пока не пришло на мысль прибавить понемногу каждому из этих бедных приобретателей, чтобы вознаградить их за уплаченные уже ими проценты. Таким образом Мадлена вновь войдет в свои права и владения, и в то же время он спасет покупщиков от всякого убытка и разорения. Что же касается Северы и потери ею кредита после этого ложного слуха, то в этом отношении совесть его была совершенно спокойна. Курица может попробовать вытащить перо у злой птицы, которая ощипала ее цыплят.
Но тут Жани проснулся и тихонько встал, чтобы не обеспокоить свою мать; затем, поздоровавшись с Франсуа, он не стал терять времени, и побежал оповестить остальных помольщиков, что неурядица на мельнице окончилась, и у жернова стоит прекрасный мельник.
Был уже полный день, когда Мариета Бланшэ вышла из своего гнезда, она была очень нарядна в своем траурном платье, и прекрасный черный и белый цвет делали ее похожей на маленькую сороку. У бедняжки была большая забота. Этот траур должен был помешать ей на некоторое время ходить танцовать на вечеринках, и все ее поклонники будут очень огорчены; у нее было такое доброе сердце, что она их сильно жалела.
— Как! — сказала она, увидев Франсуа убирающего бумаги в комнате Мадлены, — так вы здесь на все руки, господин мельник! Вы мелете муку, ведете дела, приготовляете больной питье; скоро, пожалуй, увидишь вас за шитьем и за прялкой…
— А вас, барышня, — сказал Франсуа, который прекрасно видел, что она любезно на него поглядывала, хотя и дразнила словами, — я еще не видел ни за прялкой, ни за шитьем; мне кажется, что скоро вы будете спать до полудня, и хорошо сделаете. Это сохраняет свежий цвет лица.
— Вот как, господин Франсуа, мы уже говорим друг другу любезности. Берегитесь этой игры: и я тоже умею кое-что сказать.
— Я с удовольствием послушаю вас, барышня.
— Это придет; не бойтесь, прекрасный мельник. Но куда же девалась Катерина, что вы здесь сторожите больную? Не нужны ли вам юбка и чепчик?
— Тогда, пожалуй, вы попросите блузу и колпак, чтобы итти на мельницу. Вы не хотите делать женской работы, посторожить немного вашу сестру, значит, вы предпочитаете засыпать зерно и ворочать жернова. Пусть будет так! Поменяемся платьем.
— Можно подумать, что вы читаете мне наставление.
— Нет, сначала вы мне его прочитали, и потому я из вежливости возвращаю вам то, что от вас получил.
— Хорошо, хорошо! Вы любите посмеяться и подурить. Но вы плохо выбрали время; у нас не до веселья. Недавно мы были на кладбище, а если вы будете так много болтать, вы не дадите покоя моей невестке, а она в нем нуждается.
— Потому-то вы и не должны были бы так повышать голос, барышня, я ведь говорю с вами тихо, а вы говорите не так, как следовало бы говорить в комнате больной.
— Довольно, однако, господин Франсуа, — сказала Мариета, понижая голос, но вся покраснев от досады, — будьте любезны посмотреть, где Катерина, и почему она оставляет мою невестку на ваше попечение.
— Извините, барышня, — сказал Франсуа, совершенно не вспылив, — она не могла оставить ее на ваше попечение, так как вы любите поспать, и принуждена была доверить ее мне. А звать ее я и не подумаю, эта бедная девушка изнемогает от усталости. Уже две недели, как она не спит, не в обиду будь вам это сказано. Я послал ее спать и до полудня буду исполнять ее работу и свою, ведь справедливо, чтобы каждый помогал один другому.
— Послушайте, господин Франсуа, — сказала, внезапно переменив тон, девушка, — вы словно хотите мне сказать, что я думаю только о себе, а все тяжелое оставляю на других. Может быть, и правда, я должна была бы сидеть при больной, если бы Катерина сказала мне, что она устала. Но она мне этого не говорила, и я не считала, чтобы моя невестка была в большой опасности. И вы думаете, что у меня плохое сердце, хотя я не знаю, откуда вы это взяли. Вы знаете меня только со вчерашнего дня, и мы еще недостаточно коротко знакомы, чтобы вы меня попрекали, как вы это делаете. Вы поступаете, будто вы глава семьи, а между тем…
— …Ну, что же, прекрасная Мариета, договаривайте, что у вас на языке. А между тем я был принят и воспитан из милости, не правда ли! И я не могу принадлежать к семье, потому что у меня нет семьи; и, будучи подкидышем, я не имею на это права! Это все, что вам хотелось сказать?
И, отвечая Мариете с такою откровенностью, Франсуа так смотрел на нее, что она покраснела до корней волос, так как она увидела, что он был строгий и очень серьезный человек, и в то же время проявлял столько спокойствия и мягкости, что не было возможности его рассердить и заставить думать или говорить несправедливо.
Бедная девушка почувствовала как бы небольшой страх, вообще же она всегда бойко отвечала и никогда не робела, и этот страх не мешал некоторому ее желанию понравиться этому красивому парню, который так твердо говорил и смотрел так открыто. И она почувствовала себя такой пристыженной и смущенной, что едва сдерживала слезы, и быстро повернула нос в другую сторону, чтобы он не видел ее смятения.
Но он это заметил и очень дружески ей сказал:
— Вы меня совсем не рассердили, Мариета, и самой вам нечего сердиться. Я вовсе не думаю о вас плохо. Только я вижу, что вы молоды, что дома несчастие и вы не обращаете на это внимания, нужно же было мне вам сказать, как я думаю.
— А как же вы думаете? — спросила она, — скажите это сразу, чтобы знать, друг ли вы или недруг.
— Я думаю, что если вы не любите заботы и беспокойства, какие несешь за тех, кого любишь, а те находятся в беде, то нужно отойти в сторону, над всем смеяться, думать о ваших нарядах, о ваших ухаживателях, о будущем вашем замужестве и не сердиться, что вас здесь заменяют. — Но если у вас есть сердце, прекрасное дитя, если вы любите вашу невестку и вашего славного племянника, и даже бедную верную служанку, которая способна умереть на работе, как ломовая лошадь, то нужно просыпаться немного пораньше, ухаживать за Мадленой, утешать Жани, помогать Катерине и особенно затыкать уши от врага этого дома, Северы; это скверная душонка, поверьте мне. Вот как я думаю, и больше ничего.
— Я довольна, что я это узнала, — сказала Мариета немного суховато, — а теперь скажите мне, по какому праву вы хотите, чтобы я думала по-вашему.
— О! — ответил Франсуа. — Мое право — это право подкидыша и, чтобы вы все знали, право ребенка, принятого и воспитанного здесь милостью мадам Бланшэ; а по этой причине я должен любить ее, как мать, и в праве поступать так, чтобы вознаградить ее за ее доброе сердце.
— Мне здесь нечего осуждать, — ответила Мариета, — и я вижу, что мне остается только начать уважать вас теперь же и подружиться с вами со временем.
— Идет, — сказал Франсуа, — дайте мне по жать вашу руку.
И он приблизился к ней, протягивая свою большую руку и делая это отнюдь не неловко. Но этого ребенка вдруг укусила муха кокетства, и, спрятав свою руку, она сказала ему, что неприлично молодой девушке дать свою руку молодому человеку.
Тогда Франсуа засмеялся и оставил ее, он видел, что она была искренна и больше всего хотела ему понравиться. «Ну, моя красавица, — подумал он, — это уже оставьте, и мы не будем такими друзьями, как вам этого хочется».
Он подошел к Мадлене, которая только что проснулась, и она сказала ему, взяв его за обе руки:
— Я хорошо спала, сын мой, и бог меня благословляет, потому что, пробудившись, я увидала тебя первого. Как это случилось, что Жани не с тобой?
Но когда он все объяснил, она обратилась с дружескими словами к Мариете, беспокоясь, что та просидела с ней ночь, и уверяя, что она не так плоха и не нуждается в таких заботах. Мариета ждала, что Франсуа скажет, что она и встала-то очень поздно; но Франсуа ничего не сказал и оставил ее с Мадленой, которой захотелось попробовать встать, так как она не чувствовала больше лихорадки.
Через три дня ей стало настолько лучше, что она могла поговорить с Франсуа о делах.
— Будьте спокойны, дорогая моя мать, — сказал он ей. — Я там немножко пообтерся и понимаю толк в делах. Я выведу вас из затруднения и все доведу до конца. Предоставьте только все мне, не отрицайте того, что я буду говорить, и подписывайтесь под всем, что я вам буду давать. А сейчас, так как я успокоился насчет вашего здоровья, я поеду в город и посоветуюсь с людьми, сведущими в законах. Сегодня базарный день, я найду тех, кого мне нужно видеть, и рассчитываю, что не потеряю времени даром.
Он сделал так, как сказал; и, когда он посоветовался и осведомился у людей знающих, он узнал, что последние векселя, выданные Бланшэ Севере, могут служить поводом к большому судебному процессу, ибо тот подписал их почти в беспамятстве от лихорадки, вина и собственной дурости. Севера воображала, что Мадлена не посмеет тягаться с нею, боясь издержек. Франсуа не хотел советовать мадам Бланшэ полагаться на превратность судебных процессов, но он думал благоразумно окончить дело соглашением, выказав сначала большую решительность; а так как ему нужен был кто-нибудь, чтобы передать несколько слов врагу, он придумал план, который ему удался в лучшем виде.
Уже три дня, как он внимательно наблюдал за маленькой Мариетой и видел, что она каждый день ходила гулять в сторону Доллен, где проживала Севера, с которою она была в лучших отношениях, чем ему хотелось бы этого, — из-за знакомой молодежи и из-за горожан, которых она там встречала и которые все приударяли за нею. Не то, чтобы она поддавалась соблазну, она была девушка невинная и не полагала, что волк так близко от овчарни, но она страшно любила похвалы и любезности и жаждала их, как муха молока. Она тщательно скрывала от Мадлены об этих своих прогулках; а так как Мадлена не любила болтать с другими женщинами и не выходила еще из комнаты, то она ничего и не видела и не подозревала. Толстая же Катерина совершенно не была способна отгадать или заметить что бы то ни было. Таким образом, девчурка эта, сдвинув чепец на ухо, отправлялась пасти овец в поле, а на самом деле оставляла их под присмотром какого-нибудь пастушонка, сама же шла проводить время и красоваться в этой дурной компании.
Франсуа, который много ходил взад и вперед по делам мельницы, заметил это; он дома не проронил ни слова, но воспользовался этим так, как я вам сейчас расскажу.
И он пошел и расположился как раз по ее пути у брода реки; и когда она, вблизи Доллен пошла по мостику, она нашла там подкидыша, сидевшего верхом на доске, опустив ноги к воде, с видом человека, которому некуда торопиться. Она покраснела, как ягода остролистника, и, если бы у нее было время сделать вид, что она тут случайно, она свернула бы в сторону. Но так как в самом начале перехода было много ветвей, она увидала волка только тогда, когда попала ему в зубы. Его лицо было обращено в ее сторону, и она не видела возможности пойти вперед или назад, не будучи им замеченной.
— Так, господин мельник, — сказала она, думая взять смелостью, — не посторонитесь ли вы немножко, чтобы дать людям пройти.
— Нет, барышня, — ответил Франсуа. — Я на сегодняшний вечер сторожем на мостике и требую с каждого дорожную пошлину.
— Да вы с ума сошли, Франсуа. В наших местах не платят, и вы не имеете никаких прав на мостик, мосток, мостишку или мостенок, как называют, может быть, у вас в Эгюранде. Но называйте, как хотите, а уходите отсюда поскорее. Тут вовсе не место болтать, я могу из-за вас упасть в воду.
— Так вы думаете, — сказал Франсуа, не двигаясь с места и скрещивая руки на животе, — что мне хочется с вами посмеяться, а моя дорожная пошлина в том, чтобы поухаживать за вами? Выбейте это себе из головы, барышня: мне нужно серьезно поговорить с вами, и я вас пропущу, если вы мне разрешите пройти с вами часть дороги, чтобы поговорить.
— Это совсем неприлично, — сказала Мариета, немного разгорячившись от мысли, что у Франсуа было, что ей сказать. — Что скажут про меня, если встретят меня одну с парнем, а он — не мой жених?
— Это правильно, — сказал Франсуа, — Северы нет здесь, чтобы охранять вашу честь, и об этом будут говорить; вот потому-то вы и ходите к ней, чтобы гулять в ее саду со всеми вашими женихами. Ну, чтобы вас не стеснять, я поговорю с вами здесь и совсем коротко, ведь это спешное дело, и вот в чем оно состоит. Вы — добрая девушка, вы отдали ваше сердце вашей невестке Мадлене; вы видите ее в стесненных обстоятельствах и хотели бы ей помочь, не правда ли?
— Если вы об этом хотите со мной поговорить, я вас слушаю, ведь все, что вы говорите, — правда.
— Так вот, моя добрая барышня, — сказал Франсуа, вставая и прислонясь вместе с ней у обрыва. — Вы можете оказать большую услугу мадам Бланшэ. Раз вы на ее счастье и в ее интересах, я хочу этому верить, хороши с Северой, значит, вы можете склонить эту женщину к некоторому соглашению; она хочет двух вещей, которых нельзя выполнить одновременно: поручительства наследников покойного Бланшэ в уплате за земли, которые он продал, чтобы заплатить ей, и, второе, она требует уплаты по векселям, выданным ей самой. Но она может, сколько ей угодно, сутяжничать и мучить этих жалких наследников, но ведь не может появиться то, чего нет. Убедите ее, что, если она не будет требовать поручительства относительно уплаты за земли, мы сможем ей уплатить по векселям; но если она не даст нам освободиться от одного долга, нам не из чего будет ей заплатить второй, а если она будет заставлять нас нести издержки, без всякой пользы для нее самой, она рискует потерять все.
— Это мне кажется вполне правильным, — сказала Мариета, — и хотя я ничего не понимаю в делах, но это я поняла. И если бы, случайно, мне удалось ее уговорить, Франсуа, что было бы лучше для моей невестки — заплатить по векселям или избавиться от поручительства?
— Заплатить по векселям было бы наихудшим, так как это будет самое несправедливое. Можно оспаривать эти векселя и судиться; но чтобы судиться, нужны деньги, а вы ведь знаете, что их в доме нет и не будет никогда. Таким образом, вашей невестке совершенно безразлично, куда уйдет оставшееся у нее, на ведение ли тяжбы или на уплату Севере, а для Северы лучше, чтобы уплатили без всякой тяжбы. Разорение — так разорение, и Мадлена предпочитает, чтобы у нее отобрали все оставшееся, чем оставаться навсегда под угрозою долга, который может продолжаться всю ее жизнь, так как покупщики Кадэ Бланшэ совсем плохие плательщики; Севера это прекрасно знает, в один прекрасный день она будет принуждена взять землю обратно, но мысль эта ее нисколько не пугает, это будет для нее выгодным делом, ибо земли за это время улучшатся, и, кроме того, они давали ей хорошие проценты некоторое время. Итак, Севера ничем не рискует, освобождая нас от поручительства, и обеспечивает себе уплату векселей.
— Я сделаю, как вы меня учите, — сказала Мариета, — а если мне это не удастся, можете меня больше не уважать.
— Итак, желаю вам удачи, Мариета, и доброго пути, — сказал Франсуа и дал ей пройти.
Маленькая Мариета отправилась в Доллен, она была весьма довольна, что имеет теперь хороший повод показываться туда, долго там оставаться и возвращаться снова в следующие дни. Севера сделала вид, что одобряет то, что она ей говорила, но в глубине души решила все это затянуть. Она всегда ненавидела Мадлену Бланшэ за то уважение, которое, помимо своей воли, муж ее к ней питал. Она думала, что всю жизнь будет держать ее в своих когтистых лапах и предпочла бы отказаться от векселей, которые, как она сама знала, немногого стоили, чем от удовольствия притеснять ее, заставляя испытывать тяжесть бесконечного долга.
Франсуа все это хорошо знал, и он хотел довести ее до того, чтобы она потребовала уплаты именно этого долга, тогда он будет иметь случай вновь купить эти хорошие земли у тех, кто приобрел их почти за бесценок. Но, когда Мариета принесла ему ответ, он увидел, что это были только одни слова; что, с одной стороны, девчурка была бы рада продолжать подобные поручения, а с другой, Севера не дошла еще до желания разорить Мадлену и хотеть этого больше, чем получить деньги по векселям.
Чтобы привести ее к этому одним усилием, он через два дня поговорил с Мадленой наедине.
— Вам не нужно сегодня, — сказал он, — моя добрая барышня, итти в Доллен. Ваша невестка узнала, не знаю каким образом, что вы туда ходили чаще, чем каждый день, и она говорит, что это — не место для приличной девушки. Я постарался объяснить ей, что вы посещали Северу в ее интересах, но она меня осудила так же, как и вас. Она говорит, что предпочитает быть разоренной, нежели видеть, что вы теряете честь, что вы находитесь под ее опекой она имеет над вами власть. Вам силою помешают туда пойти, если вы не подчинитесь этому добровольно. Она не будет с вами об этом говорить, если вы туда больше не пойдете, так как не захочет вас огорчать, но она очень сердита на вас, и было бы желательно, чтобы вы у нее попросили извинения.
Едва только Франсуа спустил собаку, как она принялась лаять и кусаться. Он хорошо отгадал нрав маленькой Мариеты: она была тороплива и горяча, как ее покойный брат.
— Чорт побери! — воскликнула она, — я буду, как трехлетний ребенок, слушаться моей невестки! Можно подумать, что она моя мать и я обязана ей подчиниться! И откуда она взяла, что я теряю честь! Передайте ей, пожалуйста, что моя честь так же хорошо прикреплена, как и ее собственная, а, может, и получше. А что такое знает она про Северу, разве не стоит она всякой другой? Разве бесчестен тот, кто не шьет, не прядет и не читает молитв целый день? Моя невестка несправедлива, потому что у них деловая распря, и она думает, что может говорить про нее, что угодно. И это очень неосторожно с ее стороны; если бы Севера только захотела, она бы выгнала ее из дома, где она живет, она же этого не делает и терпеливо ждет, а это доказывает, что она не так дурна, как о ней говорят. А я-то еще неизвестно из-за чего впуталась в эти их ссоры, которые меня совсем не касаются, и вот как меня за это отблагодарили! Полно, полно, Франсуа, поверьте мне, что наиболее благоразумные не всегда те, которые всех осуждают, я у Северы не делаю больше зла, чем здесь.
— Ну, это еще неизвестно! — сказал Франсуа, который хотел поднять всю пену в чану, — ваша невестка, может быть, и права, думая, что вы не делаете там ничего хорошего. И знаете, Мариета, я вижу, что вы очень торопитесь туда бежать! Это — не порядок. Все, что нужно было сказать по делу Мадлены, уже сказано, и если Севера ничего на это не отвечает, значит, она не хочет отвечать. Не ходите же туда больше, поверьте мне, или я тоже, как Мадлена, подумаю, что вы туда ходите не с хорошими намерениями.
— Так это решено, господин Франсуа, — сказала Мариета запальчиво, — вы хотите разыгрывать хозяина надо мной. Вы себя считаете своим человеком у нас, заместителем моего брата, У вас еще недостаточно бороды вокруг клюва, чтобы читать мне наставления, и я советую вам оставить меня в покое. Ваша слуга, — добавила она еще, поправляя свой чепчик, — если моя невестка спросит меня, скажите ей, что я у Северы, а если она вас за мной пошлет, вы увидите, как вас там примут.
Вслед затем она хлопнула дверным засовом и своей легкой поступью отправилась в Доллен; но Франсуа боялся, чтобы ее гнев не остыл дорогой, так как время-то было морозное, и он дал ей пройти немного вперед; когда же она стала приближаться к дому Северы, он задал работы своим длинным ногам, побежал за ней, как одержимый, и догнал ее, чтобы она подумала, что Мадлена послала его за нею в погоню.
Тут он принялся язвить ее всячески и довел до того, что она подняла даже руку на него. Но он уклонился от тумаков, зная, что гнев уходит вместе с ударами, и что женщина, которая бьет, облегчает свою досаду. Он убежал назад, а она, как только очутилась у Северы, наделала там много шуму. Не то, чтобы бедное дитя имело плохие намерения, но она не могла скрыть первого порыва своей досады и привела Северу в такую ярость, что Франсуа, который медленно возвращался по выбитой дороге, услыхал со стороны конопляного поля, как они шипели и свистели, точно огонь в риге с соломой.
Дело выходило так, как он этого хотел, и он был в этом так уверен, что на другой же день пошел в Эгюранд, где взял свои деньги у кюрэ, и вернулся ночью с четырьмя небольшими тоненькими бумажками, которые стоили много и делали в его кармане не больше шума, нежели крошка хлеба в колпаке. Спустя неделю дошли новости о Севере. Все покупщики вынуждены были платить за земли, купленные ими у Бланшэ, но ни один из них не мог этого сделать, и Мадлене угрожала опасность платить вместо них.
Когда эти вести дошли до нее, то она очень испугалась, так как Франсуа еще ни о чем ее не предупредил.
— Здорово! — сказал он, потирая себе руки, — нет купца, который бы всегда наживался, ни вора, которому всегда удавалось бы грабить. Мадам Севера упустит выгоду, а вы ее получите. Но все равно, дорогая мать, делайте так, будто вы думаете, что совсем погибаете. Чем больше вы будете огорчаться, тем с большею радостью она будет делать то, что считает вредным для вас. Но это-то вредное и есть ваше спасение, так как вы, заплатив Севере, вновь получите достояние вашего сына.
— А чем ты хочешь, чтобы я заплатила, дитя мое?
— Деньгами, которые у меня в кармане и которые принадлежат вам.
Мадлена хотела от них отказаться; но у подкидыша, как он сам утверждал это, была крепкая голова, и нельзя было оттуда вырвать того, что он там запер на ключ. Он побежал к нотариусу и положил двести пистолей на имя вдовы Бланшэ, и Севере было все своевременно уплачено, хотела она того или не хотела, а также и остальным кредиторам, которые были в компании с нею.
Когда дело дошло до того, что Франсуа даже вознаградил бедных покупщиков за все то, что они потерпели, у него все-таки оставались деньги на тяжбу, и он дал знать Севере, что начнет большой процесс по поводу векселей, которые она выманила у покойного обманом и хитростью. Он распространил сказку, которая быстро обежала все их места. Будто бы он, копаясь в старой стене на мельнице, чтобы поставить там подпорку, нашел копилку покойной старухи Бланшэ, полную прекрасными луидорами старинного чекана, и таким способом Мадлена стала более богатой, чем когда-либо была. Утомившись от войны, Севера пошла на соглашение, она надеялась, что экю, которые Франсуа так кстати нашел, поприлипли у него на пальцах и что лестью ей удастся увидать больше, чем он показывал. Но из этого ничего не вышло, и он повел ее такой узкой дорожкой, что она отдала векселя в обмен на сто экю.
Тогда, чтобы все-таки отомстить, она стала возбуждать маленькую Мариету, разъясняя ей, что копилка старухи Бланшэ должна была бы быть разделена между нею и Жани, что она имеет на нее права и должна начать тяжбу против своей невестки.
Тогда подкидыш был вынужден сказать правду об источнике тех денег, которые он употребил на это дело, и кюрэ из Эгюранда прислал ему доказательства этого на случай процесса.
Он начал с того, что показал эту бумагу Мариете, прося ничего об этом без нужды не болтать и доказывая, что ей нужно оставаться совершенно спокойной. Но Мариета совсем не была спокойна. Во всех этих семейных неурядицах голова ее пылала, как в огне, и дьявол соблазнил бедное дитя. Несмотря на то, что Мадлена всегда была добра к ней, обращалась с нею как с дочерью, прощая ей все ее прихоти, у нее появилось скверное чувство против своей невестки и ревность к ней, разгадку которой она из ложного стыда никогда бы не высказала. А разгадка была в том, что среди ее споров и раздражения против Франсуа, она незаметно в него влюбилась, совсем не подозревая о шутке, которую сыграл с нею дьявол. И чем больше Франсуа бранил ее за ее прихоти и проступки, тем больше она разгоралась желанием ему понравиться.
Она не принадлежала к тем девушкам, которые способны иссушить себя горем или изойти слезами; но она не имела покоя, размышляя о том, что Франсуа был таким красивым молодым человеком, таким богатым, таким честным, таким добрым ко всем, таким ловким в делах, таким мужественным, — что он был человеком, который мог бы отдать последнюю каплю крови за того, кого полюбит; и все это было не для нее, а она могла считать себя самой красивой и самой богатой в местечке и пересыпала своих поклонников, как зерно лопатой.
Однажды она раскрыла сердце своей дурной подруге, Севере. Это было на пастбище, в конце дороги Кувшинок. Там росла старая яблоня, она была вся в цвету, так как, пока тянулись все эти дела, наступил май месяц, и Мариета пасла своих овец у берега реки, а Севера пришла поболтать с нею под этой цветущею яблоней.
Но, по воле бога, Франсуа, который тоже находился там, услышал их разговор; видя, что Севера идет на пастбище, он заподозрил, что она хочет завести какие-нибудь козни против Мадлены; река была низка, и он тихонько прошел по берегу ниже кустов, которые так высоки в этой местности, что укрыли бы и проезжавшую подводу с сеном. Когда он дошел до цели, он сел, почти не дыша, на песок, и не прятал своих ушей в карман.
И вот как работали эти два женских языка. Сначала Мариета призналась, что ей не нравится ни один из ее поклонников и все это из-за какого-то мельника, который совсем не был с нею любезен, и один не давал ей спать. Но у Северы была мысль — соединить ее с одним из своих знакомых, который очень этого хотел; доказательством этому служило то, что он обещал крупный свадебный подарок Севере, если она устроит его женитьбу на маленькой Бланшэ. Вероятно, Севера получила вперед задаток от него и от некоторых других. Потому-то она и делала все, что могла, чтобы отвратить Мариету от Франсуа.
— Да провались ты со своим подкидышем! — сказала она ей. — Как, Мариета, девушка с вашим положением и вдруг выйдет замуж за подкидыша! И ваше имя будет мадам Родинка, ведь другого имени у него нет. Мне будет стыдно за вас, бедная моя душенька. А затем, ведь вы должны будете еще препираться из-за него со своею невесткой, ведь это ее сердечный дружок, и это так же верно, как то, что мы здесь вдвоем.
— Насчет этого, Севера, — вскричала Мариета, — вы давали уже мне понять не один раз; но я не могу этому поверить; моя невестка уже в годах.
— Нет, нет, Мариета, ваша невестка совсем не в тех годах, чтобы без этого обойтись; ей всего тридцать лет, а этот подкидыш был совсем мальчишкой, когда ваш брат нашел, что он в чересчур большой близости с его женой. Потому-то он однажды здорово и избил его кнутовищем и выгнал вон из дому.
У Франсуа было очень большое желание выскочить из-за кустов и крикнуть Севере, что она солгала, но он не позволил себе этого и оставался тихо сидеть.
И тут уж Севера не пожалела красок и наврала таких гадостей, что Франсуа бросило в жар, и он с трудом себя сдерживал.
— Значит, — сказала Мариета, — он пытается на ней жениться, ведь теперь она вдова: он уже дал ей хорошую часть своих денег и захочет, по крайней мере, воспользоваться имением, которое он выкупил.
— Но он поплатится за свое неблагоразумие, — сказала та, — ведь Мадлена поищет кого побогаче теперь, когда она его обобрала, и найдет такого. Ей, конечно, нужно взять мужчину, чтобы обрабатывать свое поместье, а пока она найдет, кого ей надо, она оставит у себя этого большого дуралея, который служит ей даром и развлекает ее в ее вдовстве.
— Если она ведет такую жизнь, — сказала Мариета, страшно раздосадованная, — то в каком же почтенном доме я живу! Знаете, моя бедная Севера, я очень скверно устроена, обо мне будут плохо говорить. Знаете, я не могу больше, там оставаться, мне нужно оттуда уйти. Да, вот они, эти ханжи, которые находят во всем дурное, потому что только один бог видит их бесстыдство! Пусть она только попробует теперь что-нибудь плохое сказать про вас или про меня! Ну, что же, я откланяюсь ей и перейду жить к вам, а если она на это рассердится, я ей отвечу; а если она захочет меня заставить вернуться к ней, я буду жаловаться и все о ней расскажу, слышите вы?
— Есть гораздо лучший способ, Мариета, вам нужно выйти замуж, как можно скорее. Она не откажет вам в своем согласии, так как она торопится, я в этом уверена, освободиться от вас. Вы мешаете ее связи с прекрасным подкидышем. Но вы не можете ждать, видите ли, так как могут сказать, что он одновременно и ваш и ее, и никто не захочет на вас жениться. Выходите же поскорее замуж и берите того, кого я вам предлагаю.
— Кончено! — сказала Мариета, одним ударом ломая свою пастушечью палку о старую яблоню. — Я даю вам свое слово. Пойдите за ним, Севера, пусть он приходит сегодня к нам делать мне предложение, и пусть наше оглашение будет в следующее воскресенье.
Никогда еще Франсуа не был таким грустным, как выходя из под речного откоса, где он спрятался, чтобы услыхать эту бабью болтовню. На сердце у него был тяжелый камень, и, дойдя до середины обратной дороги, он почувствовал, что у него не хватает духа вернуться домой; свернув по дороге Кувшинок, он пошел посидеть в дубовый лесок в конце луга.
Когда он остался там совсем один, он стал плакать как ребенок, и сердце его разрывалось от горя и стыда; ему было страшно стыдно от этих обвинений и от мысли, что его бедный дорогой друг Мадлена, которую он всю жизнь так честно, благоговейно любил, получает от его услуг и добрых намерений одну только оскорбительную брань злых языков.
«Боже мой! боже мой! — говорил он сам себе. — Возможно ли, чтобы свет был так зол и чтобы такая женщина, как Севера, имела наглость мерить на свой аршин честь такой женщины, как моя дорогая мать… И такая молоденькая девушка, как Мариета, ум которой должен бы быть обращен к невинности и правде, ребенок, который еще не ведает зла, и она, однако же, слушает слова дьявола и верит им, будто изведала его укус; в таком случае и другие поверят этому; а так как большая часть смертных привычна ко злу, то почти все подумают, что если я люблю мадам Бланшэ, и она меня любит, значит, между нами любовная связь».
Вслед за тем бедный Франсуа начал проверять свою совесть и опрашивать себя, пребывая в большой задумчивости, не был ли он чем-нибудь виноват в том, что Севера так плохо думала о Мадлене; хорошо ли он действовал во всех отношениях, не подавал ли он повода к таким дурным мыслям, хотя бы против своего желания, но из-за неосторожности или недостатка скромности. Но сколько он ни искал, он не мог найти ничего похожего на то, чего у него никогда и не было в мыслях.
И вот, все думая и размышляя, он сказал себе еще так:
«Эх! а даже если бы моя дружба и перешла в любовь, что плохого нашел бы в этом господь в настоящее время, когда она вдова и вольна выйти замуж. Я отдал ей хорошую часть моего состояния, а также и Жани. Но у меня остается еще достаточно, чтобы быть хорошей партией, и она не причинит убытка своему ребенку, взяв меня в мужья. Значит, с моей стороны не было бы пустым тщеславием желать этого, и никто не мог бы заставить поверить, что я люблю ее из-за выгоды. Я — подкидыш, но она-то не обращает на это внимания. Она любила меня как своего сына, а это самая сильная привязанность, она смогла бы меня полюбить и иначе. Я вижу, что ее враги заставят меня ее покинуть, если я на ней не женюсь; а покинуть ее еще раз для меня все равно, что умереть. К тому же я еще ей нужен, и было бы подлостью оставлять столько хлопот на ее руках, когда, кроме моих денег, есть еще и мои руки, чтобы ей служить. Да, все то, что мое, должно быть ее, и так как она часто мне говорит, что хочет расплатиться со мной понемногу, то я заставлю ее бросить эту мысль, сделав все общим с разрешения бога и закона. И еще она должна сохранить свою добрую славу для сына, и только замужество поможет ей ее сохранить. И как это я еще никогда об этом не думал, и нужен был змеиный язык, чтобы я догадался. Я был чересчур прост, ничего не подозревал, а моя бедная мать так добра к другим, что никогда не думает о вреде, который могут нанести ей самой. Итак, все к лучшему, по воле неба, и мадам Севера, желая причинить зло, услужила мне, научив меня моему долгу».
И больше уже не удивляясь и ни о чем себя не спрашивая, Франсуа пошел своей дорогой, решив тотчас же переговорить с мадам Бланшэ о своей мысли, и попросить ее на коленях взять его, как свою поддержку, во имя бога и на вечную жизнь.
Но когда он пришел в Кормуэ и увидел Мадлену, которая пряла шерсть на пороге своей двери, то в первый раз в жизни ее лицо произвело на него такое впечатление, что он оробел и просто застыл. Вместо того, чтобы, как обычно, подойти прямо к ней, поглядеть на нее открытыми глазами и спросить ее, хорошо ли она себя чувствует, он остановился на маленьком мосту, будто рассматривая шлюзы мельницы и поглядывая на нее сбоку. А когда она сама повернулась к нему, он отвернулся в другую сторону, сам не понимая, что с ним и почему то самое дело, которое показалось ему только что таким простым и нужным, вышло, на поверку, далеко не легким.
Тогда Мадлена его позвала и сказала:
— Подойди же ко мне, мне нужно с тобой поговорить, мой Франсуа, мы сейчас одни, сядь рядом со мной и открой мне свое сердце, как на духу, я хочу от тебя только правды.
Франсуа почувствовал себя подкрепленным этими речами Мадлены и, сев рядом с ней, сказал ей так:
— Будьте уверены, дорогая мать, что я даю вам свое сердце, как богу, и вы услышите от меня всю правду, как на исповеди.
И он вообразил, что до нее, быть может, дошли какие-нибудь пересуды, которые подали ей ту же самую мысль, и он этому радовался и ждал, чтобы она заговорила сама.
— Франсуа, — сказала она, — вот тебе уже двадцать один год, и тебе пора подумать, как тебе устроиться: имеешь ли ты что-нибудь против этого?
— Нет, нет, у меня нет никаких мыслей, несогласных с вашими, — ответил Франсуа, весь покраснев от удовольствия, — говорите дальше, дорогая моя Мадлена.
— Хорошо! — сказала она, — я ожидала того, что ты мне сказал, и я уверена, что разгадала то, что тебе подходит. Ну, что же, раз это твоя мысль, то она и моя, и я, может быть, об этом подумала бы и до тебя. Мне хотелось раньше узнать, нравишься ли ты той, о ком я думаю, и мне кажется, что если она еще не влюбилась, то скоро влюбится. Не правда ли, ты тоже так думаешь, и не хочешь ли ты мне сказать, как у вас подвинулись, дела. Ну, что же ты смотришь на меня с таким расстроенным видом! Разве я говорю недостаточно ясно! Но я вижу, что тебе стыдно, и нужно тебе помочь. Так вот, она дулась все утро, это бедное дитя, потому что ты вчера вечером немного подразнил ее словами, и, может быть, она вообразила, что ты ее не любишь. Но я-то прекрасно вижу, что ты ее любишь, а если и журишь ее немного за ее маленькие прихоти, то лишь потому, что сам чуточку ревнуешь ее. Но не нужно на этом останавливаться, Франсуа. Она молода и красива, и это, конечно, опасно; но если она тебя сильно любит, то она станет послушной и благоразумной.
— Я очень хотел бы знать, — сказал с большим огорчением Франсуа, — о ком вы мне говорите, дорогая моя мать; что до меня, я ничего не понимаю.
— Да, правда, — сказала Мадлена, — ты ничего не знаешь? Что же, мне все это приснилось, или ты хочешь из этого сделать от меня тайну?
— Тайну от вас, — сказал Франсуа и взял руку Мадлены; затем он оставил ее руку, чтобы взять кончик ее фартука, который он смял, будто немного сердился, приблизил его к губам, будто хотел поцеловать, и, наконец, оставил так же, как и руку; он почувствовал, будто сейчас заплачет, будто сейчас рассердится, будто у него закружится голова, и все это одно за другим.
— Полно, — удивилась Мадлена, — у тебя горе, дитя мое, это доказательство, что ты влюблен, и дела не идут так, как ты хочешь. Но я тебя уверяю, что у Мариеты доброе сердце, и у нее тоже горе, и если ты ей скажешь открыто, что думаешь, она тебе, в свою очередь, скажет, что думает только о тебе.
Франсуа быстро поднялся и, ни слова не говоря, прошелся немного по двору; затем он вернулся и сказал Мадлене:
— Я очень удивляюсь тому, что у вас на уме, мадам Бланшэ; что касается меня, я никогда об этом и не думал и прекрасно знаю, что мадемуазель Мариета не имеет ни склонности, ни уважения ко мне.
— Полно, полно! — сказала Мадлена, — вот как досада заставляет вас говорить! Разве я не видела, что у тебя были с ней разговоры, ты говорил ей слова, которых я не слыхала, но которые она хорошо слышала, так как краснела от них, как жар в печи. Разве я не вижу, что она каждый день уходит с пастбища и оставляет сторожить свое стадо всякому встречному и поперечному. Наши хлеба страдают от этого немного, хотя бараны ее и выигрывают; но я не хочу ее раздражать и говорить ей про баранов, когда вся голова ее в смятении от любви и дум о замужестве. Это бедное дитя в тех годах, когда плохо берегут свое стадо, а еще хуже свое сердце. Но для нее большое счастие, Франсуа, что вместо того, чтобы влюбиться, как я этого боялась, в одного из тех негодяев, с которыми она могла познакомиться у Северы, она имела настолько разума, что привязалась к тебе. Для меня же большое счастье думать, что, женившись на моей невестке, на которую я смотрю почти как на свою дочь, ты останешься жить со мной, будешь жить в моей семье, и что я смогу, давая вам помещение, работая с вами вместе и воспитывая ваших детей, рассчитаться с тобой за все то добро, которое ты мне сделал. Итак, не разрушай счастья, которое я создаю в моей голове, своими какими-то детскими мыслями. Смотри ясно и излечись от всякой ревности. Если Мариета любит наряжаться, значит, она хочет тебе понравиться. Если она немного ленива за последнее время, значит, она думает слишком много о тебе; а если она иногда говорит со мной несколько резко, значит, она немного рассержена вашими взаимными колкостями и не знает, на ком сорвать сердце. Но доказательством того, что она добра и хочет быть благоразумной, служит то, что она увидала твое благонравие и доброту и хочет иметь тебя мужем.
— Вы добры, дорогая моя мать, — сказал Франсуа очень печально. — Да, это вы добры, так как вы верите в доброту других, и вы в этом обманываетесь. А я вам скажу, что если Мариета и добра тоже, чего я не хочу отрицать, из боязни обидеть ее перед вами, то уж совсем по-иному, чем вы, и потому эта доброта мне ни капельки не нравится. Не говорите же мне больше о ней. Клянусь вам моей честью, моей кровью и моей жизнью, что я в нее влюблен не более, чем в старую Катерину, и если бы она думала обо мне, это было бы несчастием для нее, так как я не отвечал бы ей никак. Не пытайтесь же заставить ее сказать, что она меня любит; вы сделали бы этим большую ошибку и создали бы мне врага. Как раз наоборот: выслушайте то, что она вам скажет сегодня вечером, и не мешайте ее замужеству с Жаном Обаром, на котором она остановилась. Пусть она выходит замуж, как можно скорее, так как ей нехорошо в вашем доме. Ей у вас не нравится, и она не принесет вам радости.
— Жан Обар! — воскликнула Мадлена, — он ей совсем не подходит, он глуп, а у нее чересчур много ума, чтобы подчиниться человеку, у которого его нет.
— Он богат, и она ему не будет подчиняться. Она заставит его плясать по-своему, и это мужчина, который ей подходит. Хотите довериться вашему другу, дорогая моя мать? Вы знаете, что по сию пору я еще никогда вам ничего плохого не советовал. Не мешайте этой девушке уйти, она вас не любит, как должна была бы любить, и совсем вас не оценивает.
— Это горе заставляет тебя так говорить, Франсуа, — сказала Мадлена. Она положила ему руку на голову и немного потрясла ее, будто желая из нее извлечь правду.
Но Франсуа был очень рассержен, что она не хотела ему поверить, он отошел от нее и сказал ей недовольным голосом; это было в первый раз в жизни, что он спорил с ней:
— Мадам Бланшэ, вы несправедливы ко мне. Я говорю вам, что эта девушка вас не любит. Вы заставляете меня говорить это против моей воли, так как я пришел не с тем, чтобы вносить раздоры и недоверие. Но раз уж я это сказал, значит, я в этом уверен; и вы думаете после этого, что я ее люблю? Да нет, это вы меня больше не любите, если не хотите мне верить.
И, совсем обезумев от горя, Франсуа пошел один плакать у источника.
Мадлена была еще более расстроена, чем Франсуа, и ей хотелось бы расспросить его еще и утешить; но ей помешала Мариета, которая с очень странным видом пришла говорить о Жане Обаре и объявила ей об его предложении. Мадлена не могла еще оставить мысли, что все это — ссора влюбленных, и попробовала говорить с ней о Франсуа; на это Мариета ответила ей таким тоном, который очень ее огорчил и которого она не могла понять.
— Пускай те, которые любят подкидышей, берегут их себе на забаву; что касается меня, я — честная девушка, и не позволю оскорблять свою честь оттого, что мой бедный брат умер. Я завишу только от себя, Мадлена, и если закон заставляет меня спросить у вас совета, он не заставляет меня вас слушаться, когда вы мне скверно советуете. И я прошу вас не досаждать мне сейчас, так как я смогу вам досадить позднее.
— Я совсем не знаю, что с вами, бедное мое дитя, — сказала ей Мадлена с большою нежностью и печалью: — вы так со мной говорите, будто у вас нет ко мне ни уважения, ни дружеских чувств. Я думаю, что у вас есть какая-нибудь досада, которая сейчас путает ваш рассудок; и я прошу вас подождать три или четыре дня прежде, чем решить. Я скажу Жану Обару, чтобы он пришел еще раз, и если вы будете думать так же, поразмыслив немного и успокоившись, то я не буду вам мешать выходить за него замуж; он — человек порядочный и довольно богатый. Но вы сейчас в таком состоянии, что сами себя не знаете и не можете судить о той привязанности, какую я к вам питаю. Это причиняет мне горе, но, так как я вижу, что горе есть и у вас, я вам прощаю.
Мариета покачала головой, чтобы показать, что она презирает это прощение, и пошла надевать свой шелковый передник для встречи Жана Обара, который через час и явился в сопровождении толстой Северы, сильно принаряженной.
Мадлена на этот раз начала думать, что Мариета действительно к ней плохо относится, раз она пригласила в дом для семейного дела женщину, которая была ее врагом и на которую она не могла смотреть, не краснея; однако же она была с нею вежлива и подала ей угощение, не выказывая ни досады, ни злопамятства. Она боялась раздражать Мариету, чтобы та не вышла из себя. Она сказала, что не препятствует желаниям своей невестки, но просила подождать три дня, чтобы дать ответ.
На это Севера дерзко заметила ей, что это очень долго. И Мадлена спокойно ответила, что очень недолго. И вслед затем Жан Обар удалился, глупый, как пень, и смеясь, как дуралей, так как он нисколько не сомневался, что Мариета от него без ума. Он заплатил, чтобы этому верить, и Севера давала ему эту уверенность за его деньги.
И, уходя, эта последняя сказала Мариете, что она велела у себя приготовить пирог и блины для сговора и что если даже мадам Бланшэ и задержит помолвку, нужно все-таки съесть угощение. Мадлена сочла нужным заметить, что неприлично молодой девушке итти вместе с парнем, который не получил еще слова от ее родных.
— В таком случае я не пойду, — сказала Мариета в ярости.
— Этого нельзя, этого нельзя, вы должны пойти, — сказала Севера, — разве вы сами себе не госпожа?
— Нет, нет, — возразила Мариета, — вы же видите, что моя невестка приказывает мне остаться.
И она ушла в свою комнату, хлопнув дверью; но она только прошла через нее и, выйдя через другую дверь дома, отправилась догонять Северу и своего ухаживателя, смеясь и отпуская дерзости по адресу Мадлены.
Бедная мельничиха не могла удержаться от слез, видя, как все это идет.
«Франсуа прав, — подумала она, — эта девушка меня не любит, и у нее неблагодарное сердце. Она не хочет понять, что я поступаю так для ее же блага, что я желаю ей счастья и хочу помешать ей сделать то, о чем она будет потом жалеть. Она послушалась дурных советов, и я принуждена видеть, как эта несчастная Севера вносит горе и злобу в мою семью. Я не заслужила всех этих бед и должна предоставить себя на волю божью. Счастье для моего бедного Франсуа, что он увидел яснее, чем я. Он бы очень страдал с такою женой».
Она стала его искать, чтобы сказать ему то, что она думала; но она нашла его плачущим около источника и, воображая, что он жалеет о Мариете, принялась говорить ему все, что могла, чтобы его утешить. Но чем больше она старалась, тем больше она причиняла ему боли, так как он видел, что она не хочет понять правду и что сердце ее никогда не повернется так, как ему этого хочется.
Вечером, когда Жани лег и заснул в комнате, Франсуа задержался немного с Мадленой и попробовал с ней объясниться. Сначала он сказал ей, что Мариета ревновала ее, а Севера отвратительно клеветала и сплетничала про Мадлену.
Но Мадлена не увидела в этом злого умысла.
— А какие сплетни можно обо мне распускать? — сказала она просто, — какую ревность можно внушить этой бедной, маленькой, сумасшедшей Мариете? Тебя обманули, Франсуа, тут замешана какая-то корысть, которую мы узнаем позднее. А что касается ревности, это совсем неважно; я уже не в тех летах, чтобы беспокоить молодую и хорошенькую девушку. Мне почти тридцать лет, а для деревенской женщины, которая имела много горя и много работы, это такие годы, что я гожусь тебе в матери. Один дьявол мог бы сказать, что я смотрю на тебя иначе, чем на сына, и Мариета должна была видеть, что я хотела вас поженить. Нет, нет, не верь, что у нее такие дурные мысли, или не говори мне этого, дитя мое. Это чересчур мне стыдно и больно.
— И однако же, — сказал Франсуа, делая над собою усилие, чтобы говорить дальше и склоняя голову над очагом, чтобы Мадлена не видела его смущения, — у мосье Бланшэ ведь была дурная мысль, когда он захотел, чтобы я покинул дом!
— Так ты теперь это знаешь, Франсуа, — сказала Мадлена. — Как ты это узнал, я тебе этого никогда не говорила и никогда бы не сказала. Если это Катерина, то она плохо сделала, — подобная мысль должна тебя оскорблять и огорчать так же, как и меня. Но не будем об этом думать и прости моему покойному мужу. Мерзость эта опять идет от Северы. Но теперь Севера уже не может ревновать меня. У меня нет больше мужа, я так стара и некрасива, как она могла бы этого желать в то время; и я об этом не горюю, так как это дает мне право на уважение, я могу считать тебя своим сыном и искать тебе красивую и молодую жену, которая была бы рада жить со мной и любить меня, как свою мать. Вот все, чего я хочу, Франсуа, и мы ее, конечно, найдем, будь покоен. Тем хуже для Мариеты, если она отворачивается от счастья, которое я бы ей дала. Ну, иди спать и приободрись, дитя мое. Если бы я считала себя помехой твоему браку, я тотчас бы сказала тебе, чтобы ты меня покинул. Но будь уверен, что я не могу смущать людей и что никогда не будут подозревать невозможного.
Франсуа, слушая Мадлену, думал, что она права, так привык он ей верить. Он встал, чтобы попрощаться с ней, и ушел; но когда он брал ее за руку, то в первый раз в жизни вздумал посмотреть на нее с мыслью узнать, была ли она, действительно, стара и безобразна. Но, по правде говоря, она, из благоразумия и печали, составила себе ложную мысль об этом, и она была такая же хорошенькая женщина, как и раньше.
И внезапно Франсуа увидал ее совсем молодой и нашел ее очень красивой, и сердце его забилось, будто он взобрался на верхушку колокольни.
И он пошел спать на мельницу, где у него была чистая кровать, отгороженная досками от мешков с мукой. И когда он очутился там один, он начал дрожать и задыхаться, как от лихорадки. И верно, он был болен, но только любовью, так как в первый раз обжегся о большое пламя, которое всю его жизнь тихонько грело его под золою.
С этого времени подкидыш стал таким печальным, что жаль было на него смотреть. Он работал за четверых, но у него не было больше ни радости, ни покоя, и Мадлена не могла его заставить сказать, что с ним происходило. Как он ни клялся, что у него не было ни привязанности к Мариете, ни сожаления о ней, Мадлена ему не верила и не находила никакой другой причины его печали. Она огорчилась, что он страдает и что у него не было больше доверия к ней, и для, нее было большим изумлением видеть, как этот молодой человек был упорен и горд в своем недовольстве.
Так как она не была беспокойной по природе, она решила больше с ним об этом не говорить. Она попробовала было еще вернуть Мариету, но та так плохо к этому отнеслась, что Мадлена совсем пала духом и замолкла; хотя сердечно она и была очень огорчена, однако же этого не показала из боязни увеличить страдания других.
Франсуа служил и помогал ей с тем же мужеством и скромностью, как и раньше. Как и в прежнее время, он старался быть с нею как можно больше. Но он не мог с ней разговаривать, как прежде. Рядом с нею всегда он был в смятении. В одно и то же мгновение он становился красным, как огонь, и бледным, как снег, и она считала его больным и брала его за кисть руки, чтобы посмотреть, нет ли у него лихорадки; но он сторонился от нее, будто, дотронувшись, она ему делала больно, а иногда он говорил ей слова упрека, которых она не понимала.
И каждый день это смятение между ними все возрастало. В это время свадебные приготовления Мариеты и Жана Обара были в полном ходу, и назначен был день, в который кончался траур девицы Бланшэ. Мадлена боялась этого дня; она думала, что Франсуа может сойти с ума, и хотела его отослать на некоторое время в Эгюранд, к его прежнему хозяину Жану Верто, чтобы он там развлекся. Но Франсуа не хотел, чтоб Мариета подумала то самое, во что Мадлена продолжала упорно верить. Он не выказывал перед ней никакой грусти. Он дружески болтал с ее женихом, и когда встречался на дорогах с Северой, шутливо и с ней разговаривал, желая показать, что не боится ее. Когда наступил день свадьбы, он захотел на ней присутствовать; и так как он в самом деле был рад, что эта девочка покидает дом и освобождает Мадлену от своей плохой дружбы, то никому и в голову не пришло, чтобы он был когда-нибудь в нее влюблен. Даже Мадлена начинала видеть правду, или, по крайней мере, думала, что он утешился. Она приняла прощание Мариеты с обычной своей добротой; но так как эта юница сохранила против нее зуб из-за подкидыша, то она прекрасно увидела, что та ее покинула без сожаления и доброго чувства. Привычная к горю, добрая Мадлена заплакала от ее злобы и помолилась за нее богу.
И, когда прошла неделя, Франсуа ей внезапно сказал, что у него были дела в Эгюранде и что он уходит туда на пять или шесть дней; она этому не удивилась и даже обрадовалась, думая, что эта перемена принесет пользу его здоровью, так как она считала его больным из-за того, что он чересчур подавлял свое горе.
Что же касается до Франсуа, то эта боль его, от которой он, казалось, отделался, увеличивалась с каждым днем в его сердце. Он не мог думать ни о чем другом, и спал ли он, бодрствовал ли, был ли далеко или близко, Мадлена всегда была в его крови и перед его глазами. Правда, вся его жизнь прошла в том, что он любил ее и думал о ней. Но до последнего времени дума эта была для него удовольствием и утешением; теперь же внезапно стала она его несчастием и смятением. Пока он довольствовался тем, что был ее сыном и другом, он ничего не желал лучшего на земле. Но любовь переменила его мысли, и он стал несчастлив, как камень. Он воображал, что она никогда не сможет перемениться, подобно тому, как переменился он. Он упрекал себя за то, что был чересчур молод, за то, что она знала его чересчур несчастным и слишком ребенком, за то, что он принес этой бедной женщине слишком много горя и неприятностей, и что он для нее — предмет вовсе не гордости, а всего лишь заботы и сострадания. Наконец, она представлялась ему такою красивой и привлекательной, такою достойной любви и желанной, и была настолько выше его, что, когда она говорила, будто она была уже за пределами возраста и красоты, то она, как он думал, нарочно такою себя выставляла, чтобы помешать ему домогаться ее.
Однако, Севера и Мариета со своей кликой начали громко поносить ее из-за него, и он очень боялся, что огласка дойдет до ушей Мадлены и так досадит ей, что она захочет, чтобы он покинул ее. Он говорил себе, что она чересчур добра, чтобы его об этом просить, но что она будет опять страдать из-за него, как когда-то страдала, и он надумал пойти посоветоваться об этом с господином кюрэ из Эгюранда, которого он признавал за человека справедливого и боящегося бога.
Он отправился к нему, но его не застал. Кюрэ уехал навестить своего епископа, и Франсуа пошел переночевать на мельницу Жана Верто и согласился остаться там на два или три дня, в ожидании, когда господин кюрэ вернется.
Он нашел своего славного хозяина таким же порядочным человеком и хорошим другом, каким его оставил, дочь же его Жанета собиралась замуж за хорошего человека и брала его скорее по рассудку, чем по увлечению, но имела к нему, по счастию, больше уважения, чем отвращения. Поэтому Франсуа стало с ней легче, чем раньше; и так как следующий день был воскресный, он долго беседовал с нею и доверил ей все беды от которых имел удовольствие спасти мадам Бланшэ.
И так мало-по-малу Жанета, которая была довольно проницательна, поняла, что дружба эта была сильнее, чем он об этом говорил. И внезапно она взяла его за руку и сказала ему:
— Франсуа, вы не должны больше ничего от меня скрывать. Теперь я благоразумна, и вы видите, что я не стыжусь вам сказать, что думала о вас больше, нежели вы обо мне. Вы это знали, но на это мне не ответили. Вы не захотели меня обмануть, и выгода не заставила вас сделать то, что многие другие сделали бы на вашем месте. За это-то поведение ваше и за верность вашу женщине, которую вы любили больше всего, я вас уважаю; и вместо того, чтобы отречься от того, что я чувствовала к вам, я рада это вспомнить. Я рассчитываю, что вы меня будете уважать больше, потому что я вам это говорю, и что вы справедливо сознаете, что у меня не было ни досады на ваше благоразумие, ни злопамятства. Я хочу вам дать этому еще большее доказательство, и вот как я это понимаю. Вы любите Мадлену Бланшэ не просто как мать, но как женщину, которая молода и приятна, и мужем которой вы хотели бы быть.
— О, — сказал Франсуа, краснея, как девушка, — я люблю ее как свою мать, и сердце мое исполнено уважением.
— Я в этом не сомневаюсь, — возразила Жанета, — но вы ее любите двояко, так как ваше лицо говорит одно, а ваши слова другое. И вот, Франсуа, вы не смеете ей сказать — ей, того, в чем не решаетесь и мне признаться, и вы не знаете, может ли она отвечать вашей двоякой любви.
Жанета Верто говорила с такой теплотой, с таким умом и стояла перед Франсуа с видом такой настоящей дружбы, что у него не хватало духа солгать, и, пожав ей руку, он сказал, что смотрел на нее, как на сестру, и что она была единственным человеком на свете, которому у него хватило мужества приоткрыть свою тайну.
Тогда Жанета задала ему несколько вопросов, и он ответил на них со всею искренностью и уверенностью. И она ему сказала:
— Друг мой Франсуа, теперь я все понимаю. Я, конечно, не могу знать, как думает об этом Мадлена Бланшэ, но прекрасно вижу, что вы могли бы пробыть с ней десять лет и не имели бы смелости сказать ей о своем горе. Ну, что же, я разузнаю за вас и потом вам скажу. Мы отправимся завтра, мой отец, вы и я, будто хотим познакомиться и дружески побывать у той достойной особы, которая воспитала нашего друга Франсуа; вы прогуляетесь с моим отцом по поместью, как бы желая посоветоваться с ним, а я в это время поговорю с Мадленой. Я буду очень осторожна и выскажу вашу мысль лишь после того, как она мне доверит свою.
Франсуа едва не стал на колени перед Жанетой, чтобы поблагодарить ее за доброту, и они пришли к соглашению с Жаном Верто, которому дочь его рассказала все с разрешения подкидыша. Они пустились в путь на другой день, Жанета верхом на лошади позади своего отца, а Франсуа отправился на час раньше, чтобы предупредить Мадлену об их посещении.
Солнце садилось, когда Франсуа вернулся в Кормуэ. По дороге его застигла гроза, и он весь вымок, но он не жаловался на это, он очень надеялся на дружбу Жанеты, и сердце его было более спокойно, чем когда он уходил. Дождевая вода капала с кустов, черные дрозды пели, как безумные, — за тот смеющийся луч, которые посылало им солнце прежде, чем спрятаться за холмом в Гран Корлэе. Птички большими стаями порхали перед Франсуа с ветки на ветку, и их чириканье радовало его дух. Он думал о том времени, когда был совсем маленьким ребенком, бродил, мечтая и без всякого дела, по лугам и свистел, чтобы привлекать к себе птиц. Вдруг он увидел красивого снегиря, который кружился вокруг его головы, будто хотел предсказать ему успех и добрые вести. И это заставило его вспомнить очень старинную песенку, которую напевала ему его мать Забелла, чтобы он поскорее уснул:
Пить — пивить,
Говорить —
С пить — певунчиками,
Говорунчиками,
Попрыгунчиками,
Улетанчикали,
Попрыгунчикали,
Говорунчикали.
Мадлена не ждала его так рано. Она даже побаивалась, что он и совсем не вернется, и, увидав его, она не могла удержаться, чтобы не подбежать к нему и не поцеловать его; это заставило подкидыша так сильно покраснеть, что она удивилась. Он предупредил ее о предстоящем посещении, а чтобы она ничего не заподозрела, так как можно было подумать, что он одинаково сильно боялся, чтобы его поняли, как горевал о том, что его не понимали, он ей намекнул, что Жан Верто имел намерение приобрести земли в их краях.
Тогда Мадлена принялась усердно все приготовлять, чтобы как можно лучше принять друзей Франсуа.
Жанета первая вошла в дом, пока ее отец ставил лошадь в закуту; и как только она увидала Мадлену, у нее появилась к ней сердечная дружба, и это было взаимно; и, начав с пожатия руки, они почти тотчас же стали целоваться, будто из любви к Франсуа, и начали говорить без стеснения, словно давно знали друг друга. По правде говоря, это были две по природе очень хорошие женщины, и парочка эта многого стоила. Жанета не могла отделаться от остатка огорчения, видя, что Мадлена была так сильно любима человеком, которого она сама, быть может, еще немного любила; но в ней не было ревности, и она хотела утешиться тем хорошим поступком, который делала. Мадлена же, со своей стороны, видя эту хорошо сложенную девушку с приятным лицом, вообразила, что Франсуа любил ее и горевал о ней, что он получил от нее согласие и что она сама пришла ей об этом сказать; и у нее также не явилось ревности, так как она никогда не думала о Франсуа иначе, как о ребенке, которого она родила.
Но вечером же, после ужина, в то время, как старик Верто, немного уставший с дороги, пошел спать, Жанета увела Мадлену из дома, и дала понять Франсуа, чтобы он держался с Жани немного поодаль; когда он увидит, что она опустит свой передник, приподнятый на боку, тогда он должен был к ним подойти. Затем она по совести исполнила свое поручение и так ловко, что Мадлена не успела и ахнуть; и она очень удивлялась по мере того, как это выяснялось. Сначала она подумала, что это было опять доказательством сердечной доброты Франсуа, который хотел помешать сплетням и быть ей полезным на всю жизнь. И она хотела отказать, считая, что в этом было чересчур много благочестия для молодого человека — в решении жениться на женщине старше его; что он будет в этом раскаиваться позднее и не сможет долго хранить ей верность без скуки и сожаления. Но Жанета ей заявила, что подкидыш был влюблен в нее так глубоко и сильно, что терял от этого покой и здоровье.
Этого Мадлена совсем не могла себе представить, так как жила всегда в большой скромности и сдержанности, никогда не наряжалась, никогда не выходила из дома и не слушала никаких похвал; она не могла понять, какою она могла казаться в глазах мужчины.
— И, наконец, — сказала ей Жанета, — раз вы так ему нравитесь, и он может умереть от горя, если вы ему откажете, неужели будете вы продолжать упорствовать и ничего не видеть, и не верить тому, что вам говорят? Если вы будете настаивать на своем, значит, этот бедный ребенок вам не нравится, и вам неприятно сделать его счастливым.
— Не говорите этого, Жанета, — ответила Мадлена, — я люблю его почти так же, если не совсем так же, как своего Жани, и если бы я догадалась, что он любит меня по-иному, я уверена, что не была бы так спокойна в своей привязанности. Но что же делать, я не воображала себе этого, и я еще так смущена в своих чувствах, что не знаю, как вам ответить. Я прошу вас дать мне время подумать и поговорить с ним, чтобы я убедилась, не пустая ли это мечта или просто какая-нибудь досада, которая толкает его на это, или еще долг, который он хочет мне вернуть; этого я особенно боюсь и нахожу, что он вполне достаточно вознаградил меня за мою заботу о нем, а отдавать мне свою свободу и себя было бы чересчур много, если только он не любит меня так, как вы это думаете.
Услыша эти слова, Жанета опустила свой передник, и Франсуа, который был недалеко и не спускал с нее глаз, подошел к ним. Жанета очень ловко попросила Жани показать ей источник, и оба они ушли, оставив вместе Мадлену и Франсуа.
Но Мадлена, которая воображала, что может совсем спокойно обо всем порасспросить подкидыша, почувствовала себя внезапно смущенной и стыдливой, как пятнадцатилетняя девушка, так как не лета, а невинность мысли и поведения создают этот стыд, который так приятно и так пристойно видеть; и Франсуа, видя, что его дорогая мать вся покраснела и задрожала, как он сам, догадался, что это было для него еще лучше, чем каждодневный ее спокойный вид. Он взял ее за руку и не мог ей ничего сказать. Но, так как, продолжая дрожать, она хотела пойти туда, куда направились Жани и Жанета, он удержал ее силой и заставил итти с ним. И Мадлена почувствовала, как его воля дает ему смелость противиться ей, и поняла лучше, чем на словах, что это не был уже больше ее ребенок, подкидыш, что это ее возлюбленный Франсуа, который гулял рядом с ней.
И, когда они походили так некоторое время, ничего не говоря, но держась за руки и прижавшись, как виноградная лоза к другой виноградной лозе, Франсуа ей сказал:
— Пойдем к источнику, может быть я найду там свой язык.
И у источника они не нашли больше ни Жанеты, ни Жани, которые уже вернулись домой. Но Франсуа собрался с духом и стал говорить, вспомнив, что здесь он увидел Мадлену в первый раз и здесь же простился с нею одиннадцать лет спустя. Нужно думать, что говорил он очень хорошо и что Мадлена ничего не могла ему возразить, так как они оставались там до полуночи, и она плакала от радости, а он благодарил ее на коленях, что она принимает его в мужья.
— Здесь кончается рассказ, — сказал коноплянщик, — так как про свадьбу было бы чересчур долго вам рассказывать, я там был, и в тот же день, как подкидыш женился на Мадлене в приходе Мерс, Жанета обвенчалась в приходе Эгюранд. И Жан Верто захотел, чтобы Франсуа и его жена, и Жани, который был всем этим очень доволен, со всеми друзьями, родственниками и знакомыми пришли бы отпраздновать у него как бы повторение свадьбы, и оно было прекрасно, прилично и весело — так, как с тех пор я никогда не видал.
— Рассказ, значит, достоверный во всем? — спросила Сильвина Куртиу.
— Если и нет, то таким мог бы быть, — ответил коноплянщик, — а если мне не верите, пойдите туда, поглядите сами.