КОМЕДИАНТЫ Роман

The Comedians

1967

Перевод Н. Волжиной

А. С. Фриру

Дорогой Фрир!

Когда Вы стояли во главе крупного издательства, я был одним из самых верных Вам писателей, а после того как Вы отошли от издательского дела, мне, подобно многим другим Вашим авторам, стало ясно, что настало время подыскать себе новое пристанище. Это первый роман, написанный мною с тех пор, и мне хочется посвятить его Вам в память о тридцати с лишним годах нашего общения. «Общение» — слово холодное, им не исчерпать ни советов, которые Вы с такой щедростью давали мне (не ожидая, что они будут приняты), ни моральной поддержки, которую с такой щедростью оказывали (не подозревая, что я в ней нуждаюсь), ни нашей обоюдной привязанности, ни того, как нам было хорошо и весело друг с другом все эти годы.

Два слова о персонажах «Комедиантов». Я вряд ли вздумаю затевать дело о клевете против самого себя, но все же мне хочется сказать со всей определенностью, что, хотя фамилия рассказчика этой истории Браун, он не Грин {1}. Многие читатели полагают — в чем я убедился на собственном опыте, — что «я» — это всегда автор. Так, в свое время меня считали убийцей друга, ревнивым любовником жены одного государственного служащего и игроком, которого затянула рулетка. Мне бы не хотелось добавлять к своей натуре черты, присущие человеку, который наставил рога южноамериканскому дипломату, был, по всей вероятности, незаконнорожденным и воспитывался в иезуитском коллеже. Скажут: «Ага! Браун — католик, так же как и сам Грин». Часто забывают, что даже в том случае, когда действие романа происходит в Англии, он теряет достоверность, если из выведенного в нем десятка или более персонажей хотя бы один не был католиком. Пренебрежение статистическими данными иногда придает английскому роману некоторую провинциальность.

«Я» — не единственный выдуманный герой в романе «Комедианты». Никто из них, начиная с эпизодической фигуры британского поверенного в делах и кончая основными персонажами, не существовал в действительности. Какая-нибудь внешняя, где-то подмеченная черточка, манера говорить, услышанный анекдот — все это варится в котле подсознательного и в большинстве случаев выходит оттуда неузнаваемым для самого повара.

Несчастное Гаити и режим доктора Дювалье не выдуманы мною, даже краски не сгущены драматического эффекта ради. Мрака этой ночи углубить невозможно. Среди тонтон-макутов есть и похуже, чем Конкассер; прерванные похороны списаны с натуры; не один такой Жозеф ковыляет по улицам Порт-о-Пренса, получив свою долю пыток, и, хотя мне не приходилось встречаться с молодым Филипо, в бывшем сумасшедшем доме под Санто-Доминго я видал партизан, столь же отважных и столь же плохо обученных военному делу. После того как я начал писать эту книгу, обстановка изменилась только в Санто-Доминго — и к худшему {2}.

Любящий Вас

Грэм Грин

…Мерило в нас самих,

И кто с лица Король,

Тот и Король на деле.

Томас Гарди


Часть I

Глава первая

1

Когда вспоминаешь все те серые памятники, которые воздвигнуты в Лондоне конным полководцам — героям давних колониальных войн — и уже вовсе забытым политическим деятелям в длинных сюртуках, то не видишь причин глумиться над скромным камнем, поставленным в память Джонса по ту сторону международного шоссе. Джонсу ведь так и не удалось пересечь это шоссе в далекой от его родных краев стране, хотя я и по сей день не знаю точно, где его родные края, если искать их на географической карте. Он, по крайней мере, заплатил за этот памятник своей жизнью — волей-неволей, но заплатил, тогда как полководцы в большинстве случаев возвращаются домой невредимыми, и если платят за свои монументы, то лишь кровью своих солдат. Что же касается политических деятелей — кто уж так интересуется ими, покойниками, чтобы помнить, с какими проблемами связаны их имена? Беспошлинная торговля — сюжет, менее увлекательный, чем война в Ашанти {3}, хотя для лондонских голубей разницы между тем и другим не существует. Exegi monumentum [1]. Когда мои довольно-таки своеобразные дела заносят меня на север, в Монте-Кристи, и мне приходится проезжать мимо камня, о котором идет речь, я испытываю чувство некоторой гордости при мысли о том, что его установили здесь не без моего прямого участия.

В жизни почта каждого человека бывают минуты необратимости, которые большей частью проходят незамеченными. Ни Джонс, ни я сам не почувствовали, что такие минуты наступили, хотя жизненный опыт, казалось, должен был бы выработать в каждом из нас наблюдательность, не менее острую, чем у пилотов дореактивной эры авиации. Я-то, во всяком случае, ничего такого не чувствовал, когда в то хмурое августовское утро минуты эти уплыли в Атлантический океан в кильватере за «Медеей» — грузовым судном пароходной компании королевства Нидерландов, следовавшим из Нью-Йорка и Филадельфии в Порт-о-Пренс на Гаити. В те дни я все еще с полной серьезностью относился к своему будущему — даже к будущему моего пустого отеля и к роману с Мартой. Насколько я мог судить, ничто не связывало меня тогда ни с Джонсом, ни со Смитом. Они были моими попутчиками, только и всего, и мне даже в голову не приходило, что из-за этих людей я буду причастен к обрядам похоронного бюро мистера Фернандеса. Если б кто предупредил меня об этом, я бы рассмеялся, как смеюсь теперь, когда не так тяжело на душе.

Уровень розового джина в моем стакане колебался, подчиняясь ходу «Медеи», точно стакан был инструментом, регистрирующим удары волн, и, держа его в руке, я услышал, как мистер Смит твердо ответил Джонсу:

— У меня никогда не бывает приступов морской болезни, сэр. Никогда. Морская болезнь — результат излишков кислот в организме. Кислоты образуются, когда человек ест мясо и когда он потребляет алкоголь.

Мистер Смит был родом из Висконсина, но для меня он с самого начала стал Кандидатом в президенты, ибо до того, как я узнал его фамилию, его жена сообщила мне этот факт в первый же час после нашего отплытия, когда мы с ней стояли на палубе, опершись о поручни. Миссис Смит резко дернула в сторону своим внушительным подбородком, по-видимому давая тем самым понять, что, если на борту «Медеи» имеется какой-нибудь другой кандидат в президенты, речь идет не о нем. Она добавила:

— Я говорю о муже, вон он стоит. Мистер Смит баллотировался в президенты в сорок восьмом году. Он идеалист. И поэтому шансов на избрание у него, конечно, не было.

О чем у нас шел тогда разговор? Что могло навести ее на эту тему? От нечего делать мы с ней смотрели на серую гладь океана, которая окружала пароход трехмильным кольцом, точно грозный зверь, неподвижно затаившийся в клетке в ожидании той минуты, когда он сможет показать себя на воле. Я заговорил с ней об одном знакомом пианисте, а ее мысль, вероятно, перескочила к дочери Трумэна {4}, а оттуда к политике — политическими вопросами она интересовалась больше, чем мистер Смит. Мне кажется, она считала, что ее шансы одержать победу на выборах были реальнее, и, следуя взглядом за движением ее упрямого подбородка, я с ней мысленно согласился. Мистер Смит в поношенном дождевике с поднятым воротником, защищавшим его большие, волосатые, наивные уши, расхаживал по палубе позади нас, перекинув через руку плед, и белый клок его волос торчал на ветру, точно телевизионная антенна. Такой мог быть доморощенным поэтом или, пожалуй, директором захолустного колледжа, но уж никак не политическим деятелем. Я стал вспоминать, кто был противником Трумэна в те выборы — ну конечно же Дьюи {5}, какой там Смит! А тем временем ветер с Атлантики унес с собой следующую фразу моей собеседницы. До меня донесся только обрывок — что-то про овощи, но тогда мне показалось, что я ослышался.

С Джонсом я познакомился позднее, и при не совсем приятных обстоятельствах, так как в ту минуту он старался подкупить стюарда и обменять наши места. В дверях моей каюты стоял человек с чемоданом в одной руке и двумя пятидолларовыми бумажками в другой. Человек этот говорил:

— Он еще не заходил сюда. Он не будет скандалить. Он не из таких. Даже если заметит разницу. — Говорилось это так, будто он знал меня.

— Но, мистер Джонс… — отбивался от него стюард.

Джонс был небольшого роста, носил очень приличный светло-серый костюм с двубортной жилеткой, который казался не совсем уместным вдали от лифтов, толчеи контор, перестука пишущих машинок. Такого костюма больше ни у кого не было на нашем захудалом грузовом судне, ковылявшем по хмурому океану. Потом я заметил, что он ни разу не переоделся, даже к прощальному судовому концерту; в его чемоданах, вероятно, никакой другой одежды не было. Так как Джонсу, видимо, совершенно не хотелось, чтобы на него глазели, я причислил его к тем, кто, снимаясь с места, хватает впопыхах не тот мундир. Он смахивал на француза — может быть, с фондовой биржи: маленькие черные усики, круглые, как у мопса, глаза. И вдруг, к своему удивлению, я узнал, что фамилия этого человека — Джонс.

— Майор Джонс, — с укоризной в голосе поправил он стюарда.

Мне стало неловко почти в той же мере, как и ему. На грузовом судне пассажиров бывает мало, и таить на кого-нибудь обиду просто неудобно.

Прижав руки к груди, стюард проговорил добродетельным тоном:

— Ничего не могу поделать, сэр. Каюта оставлена за этим джентльменом. За мистером Брауном.

Смит, Джонс и Браун — ситуация создалась неправдоподобная {6}. Мне нельзя было отказать хоть в каких-то правах на мою простецкую фамилию, а ему? Казус, в который он попал, вызвал у меня улыбку, но, как я убедился впоследствии, чувство юмора у Джонса было несколько примитивное.

Он внимательно, серьезно пригляделся ко мне и спросил:

— Это действительно ваша каюта, сэр?

— Полагаю, что так.

— Мне сказали, будто она свободна. — Он чуть переменил положение, так, чтобы повернуться спиной к моему плоскому чемодану, стоявшему у самого входа в каюту. Долларовые бумажки куда-то исчезли — уж не в рукав ли? Я не заметил, чтобы его кулак потянулся к карману.

— Вам дали плохую каюту? — спросил я.

— Да нет, просто я предпочитаю с правого борта.

— Я тоже, особенно в этот рейс. Можно не закрывать иллюминатора. — И, словно для того чтобы подчеркнуть правоту моих слов, пароход начал медленно крениться на левый борт, выходя в открытое море.

— Самое время выпить джину, — без всяких обиняков заявил Джонс, и мы с ним поднялись наверх, отыскали небольшой салон и в нем черного официанта, который, разбавляя мой розовый джин водой, при первой же возможности шепнул мне на ухо: «Я британский подданный, сэр». Я отметил, что Джонсу он этого почему-то не сообщил.

Дверь распахнулась, и на пороге появился Кандидат в президенты — весьма внушительная фигура, несмотря на наивные уши: ему пришлось нагнуть голову под притолокой. Он окинул взглядом весь салон, прежде чем ступить в сторону и пропустить вперед жену, и она прошла под аркой его руки, точно невеста под склоненным над нею мечом. Ему, видимо, надо было сначала удостовериться, что в салоне нет неподходящей публики. Глаза у него светились чистой, размытой голубизной, из ноздрей и ушей некрасиво торчали пучки волос. Он был полной противоположностью мистеру Джонсу — самый что ни на есть настоящий, неподдельный. Если б я дал себе тогда труд хоть немного поразмыслить об этих двоих, то пришел бы к выводу, что они несовместимы, как вода с маслом.

— Входите, — сказал мистер Джонс («майор» почему-то не идет мне на язык), — входите, пригубим чарочку. — Жаргонные словечки всегда звучали у него чуть-чуть старомодно (как я убедился в дальнейшем), точно он заучивал их по словарям, к тому же не самых последних изданий.

— Вы меня извините, — учтиво ответил ему мистер Смит, — но я не прикасаюсь к алкогольным напиткам.

— Я тоже к ним не прикасаюсь, — сказал Джонс. — Я их пью. — И подкрепил свой ответ действием. — Фамилия Джонс, — добавил он. — Майор Джонс.

— Очень приятно с вами познакомиться, майор. Моя фамилия Смит. Уильям Абель Смит. Моя жена, майор Джонс. — Он обратил ко мне вопросительный взгляд, и тут я сообразил, что теперь дело только за мной.

— Браун, — несмело проговорил я. У меня было такое чувство, будто я неудачно сострил, но никто из них не понял, в чем тут соль.

— Позвоните-ка еще разок, — сказал Джонс, — будьте ласковы. — Он уже возвел меня в ранг своего старого приятеля, и я проследовал к звонку через весь салон, хотя мистер Смит сидел ближе. Правда, в эту минуту он укутывал жену дорожным пледом, несмотря на то что в салоне было тепло. (Возможно, так уж у них повелось в их супружеской жизни.) Вот тогда-то в ответ на заявление Джонса, что нет лучшего средства против морской болезни, чем розовый джин, мистер Смит и провозгласил свое кредо:

— У меня никогда не бывает приступов морской болезни, сэр. Никогда… Я всю жизнь был вегетарианцем.

А его жена поставила точку над «i»:

— Мы проводили кампанию под этим лозунгом.

— Кампанию? — громко переспросил Джонс, как будто это слово разбудило в нем дремлющего майора.

— На президентских выборах сорок восьмого года.

— Вы тоже выставляли свою кандидатуру?

— Увы! Шансов на победу у меня было мало, — с кроткой улыбкой проговорил мистер Смит. — Ведь обе сильные партии…

— Это была демонстрация идеи, — яростным голосом перебила его жена. — Мы выкинули свой флаг.

Джонс молчал. То ли он находился под впечатлением услышанного, то ли, подобно мне, хотел вспомнить, кто тогда были главные соперники. Потом он повторил со вкусом:

— Кандидат в президенты на выборах сорок восьмого года. — И добавил: — Горжусь таким знакомством.

— Мы не проводили организованной кампании, — сказала миссис Смит. — Это нам не по средствам. И все-таки за нас подали свыше десяти тысяч голосов.

— Я даже предполагать не мог, что нам окажут такую поддержку, — сказал Кандидат в президенты.

— Мы заняли не самое последнее место. Там был один кандидат… он имел какое-то отношение к сельскому хозяйству. Верно, голубчик?

— Да, но я не помню точно, как называется их партия. Он, кажется, последователь Генри Джорджа {7}.

— А я-то думал, что только республиканцы и демократы выставляли тогда кандидатов, — сказал я. — Ах да! Там, кажется, еще участвовал кто-то от социалистов?

— Вокруг съездов этих партий создают шумиху, — сказала миссис Смит, — хотя это пошлейший цирк. Вы можете вообразить мистера Смита в сопровождении отряда девиц с барабанами?

— В президенты может баллотироваться каждый, — смиренно и мягко пояснил Кандидат. — Нашей демократии есть чем гордиться. И знаете ли, этот жизненный опыт имел для меня огромное значение. Огромное! Я никогда его не забуду.

2

Суденышко наше было совсем маленькое. Оно могло вместить, кажется, не больше четырнадцати пассажиров, и все-таки «Медея» была отнюдь не переполнена. Туристский сезон подходил к концу, и вообще остров, куда мы ехали, уже не привлекал к себе туристов.

Среди пассажиров «Медеи» был элегантно одетый негр, щеголявший очень высоким белым воротничком, крахмальными манжетами и золотой оправой очков. Ехал он в Санто-Доминго, держался сам по себе, а за столом отвечал на вопросы односложными словами — вежливо и двусмысленно. Так, например, когда я поинтересовался, какой основной груз капитан берет в Трухильо {8} — и поправился: «Извините. В Санто-Доминго», — он важно склонил голову и сказал: «Да». Сам он никого ни о чем не спрашивал, и его сдержанность как бы служила укором нашему праздному любопытству. Еще у нас на борту был коммивояжер фармацевтической фирмы — уж не помню, почему он ехал пароходом, а не летел. Я тогда не сомневался, что выставленная им причина не настоящая и что он страдает болезнью сердца, но умалчивает об этом. Кожа у него на лице была как туго натянутая бумага, туловище несуразно большое, по сравнению с головой, и он подолгу отлеживался на своей койке.

Что касается меня, — а может, не только меня, но и Джонса, — то мы предпочли пароход из осторожности. В аэропорту, выйдя на бетонированное поле, пассажир сразу отрывается от команды самолета; в гавани чувствуешь под ногами надежную опору из иностранных досок. За мной как бы сохранилось голландское подданство до тех пор, пока я находился на борту «Медеи». Билет у меня был взят до Санто-Доминго, и я все убеждал себя (без особого успеха), что не сойду с парохода, пока не получу определенных гарантий от британского консула — или от Марты. Мой отель в горах над столицей обходился без меня целых три месяца, гостей там сейчас, конечно, не будет, а мне моя жизнь была дороже, чем пустой бар и коридор с пустыми номерами и такое же пустое, без всяких надежд, будущее. Что касается Смитов, то их на пароход привела не иначе как любовь к морю, но почему они вздумали съездить именно в Республику Гаити, я узнал значительно позже.

Капитан у нас был сухопарый неприступный голландец, надраенный до блеска, как медные поручни на палубе его судна, и за всю дорогу он только раз вышел к общему столу. В противоположность ему, судовой казначей отличался неряшливостью, буйно-веселым нравом, а также пристрастием к голландскому джину и гаитянскому рому. На второй день пути он пригласил нас выпить у него в каюте. Мы все туда втиснулись, кроме коммивояжера, который сказал, что в девять вечера он всегда ложится спать. Джентльмен из Санто-Доминго и тот присоединился к нам и сказал «нет», когда судовой казначей спросил, каково его мнение о погоде.

У разудалого казначея была склонность все преувеличивать, и его жизнерадостность сникла только самую малость, когда Смиты потребовали лимонаду, а поскольку этого не оказалось — кока-колу.

— Вот она, ваша смерть, — заявил он им и начал излагать свою собственную теорию относительно того, какие примеси шито-крыто добавляют в такие напитки. На Смитов это не произвело ни малейшего впечатления, и кока-колу они пили с явным удовольствием. — Ну, в тех местах, куда вы едете, вам потребуется что-нибудь покрепче, — сказал судовой казначей.

— Мы с мужем ничего более крепкого не пьем, — ответила миссис Смит.

— Вода там сомнительная, кока-колы теперь, после ухода американцев, не сыщете. Поднимется ночью стрельба на улицах, вот тогда вы, может, и подумаете: стаканчик бы крепкого рома…

— Только не рома, — сказала миссис Смит.

— Стрельба? — переспросил мистер Смит. — Разве там стреляют? — Он посмотрел на жену, съежившуюся под дорожным пледом (в душной каюте ей и то было холодно), и во взгляде у него появилось легкое беспокойство. — А почему стреляют?

— Спросите мистера Брауна. Он там живет.

Я сказал:

— Стрельбу мне приходится слышать не часто. Как правило, они действуют втихомолку.

— Кто это «они»? — спросил мистер Смит.

— Тонтон-макуты, — бесовски весело ввернул казначей. — Президентские чудища. Ходят в черных очках и наведываются к своим жертвам, как только стемнеет.

Мистер Смит положил руку жене на колени.

— Этот джентльмен старается запугать нас, голубчик, — сказал он. — В туристском бюро нам ничего такого не говорили.

— Где же ему знать, — сказала миссис Смит, — что мы не из пугливых. — И я почему-то поверил ей.

— Мистер Фернандес, вы понимаете, о чем у нас разговор? — крикнул судовой казначей во весь голос, как это обычно делают некоторые, обращаясь к иностранцам.

Взгляд у мистера Фернандеса был затуманенный, точно его клонило ко сну.

— Да, — сказал он, но, по-моему, ему было все равно, что да, что нет.

Джонс, который сидел с краю на койке судового казначея и, держа в руке стакан с ромом, поглаживал его пальцами, заговорил впервые за все время.

— Дайте мне пятьдесят десантников, — сказал он, — и я прочищу эту страну, как слабительным.

— Вы служили в десантных войсках? — с удивлением спросил я.

Ответ прозвучал несколько туманно:

— Другое подразделение тех же частей.

Кандидат в президенты сказал:

— У нас есть личное рекомендательное письмо к министру социального благосостояния.

— Министру чего? — переспросил казначей. — Благосостояния? Там благосостоянием и не пахнет. Вот увидите крыс величиной с терьеров, тогда…

— В туристском бюро мне говорили, что в городе есть очень хорошие отели.

— Например, у меня, — сказал я и, вынув бумажник, протянул ему три открытки. Несмотря на всю вульгарность аляповатых красок, открытки обладали благородством исторических документов, будучи реликвиями навсегда ушедшей от нас эпохи. На одной был плавательный бассейн, выложенный голубой плиткой и полный девиц в «бикини», на второй — под соломенным навесом креольского бара играл барабанщик, знаменитость на всем Карибском море, а на третьей — общий вид отеля: крутая кровля, балконы, башенки — вычурный архитектурный стиль, полюбившийся Порт-о-Пренсу с девятнадцатого века. Это, по крайней мере, не изменилось.

— Нам хотелось бы что-нибудь поспокойнее, — сказал мистер Смит.

— Теперь у нас совсем спокойно.

— А что ж, голубчик! По-моему, будет очень приятно попасть к хорошему знакомому. Как ты считаешь? Если у вас найдется свободный номер с ванной или с душем.

— Ванны у нас в каждом номере. Шума можете не опасаться. Барабанщик сбежал в Нью-Йорк, а девицы теперь осели в Майами. Кроме вас, вероятно, других гостей у меня и не будет.

Мне пришло в голову, что двое таких постояльцев окажутся, пожалуй, ценнее денег, которые они заплатят. Кандидат в президенты безусловно имеет определенный статус, он будет находиться под защитой своего посольства или того, что от этого посольства осталось. (Когда я уезжал из Порт-о-Пренса, штат его уже сократился до поверенного в делах, секретаря и двух солдат морской пехоты — вместо всей военной миссии.) Может быть, такая же мысль пришла в голову и Джонсу.

— Я, пожалуй, присоединюсь к вам, — сказал он, — если обо мне уже не позаботились. Будем вместе, точно и не сходили с парохода.

— Держитесь друг за дружку, — поддержал его судовой казначей.

— Трое! Все прочие hôteliers [2] Порт-о-Пренса будут мне завидовать.

— Зависть ближнего вещь не безопасная, — сказал судовой казначей. — Вам троим было бы куда спокойнее плыть с нами до конца рейса. Меня, например, дальше пятидесяти ярдов от порта не заманишь. В Санто-Доминго есть прекрасный отель. Роскошный отель. Могу показать вам открытки не хуже, чем у него. — Он выдвинул ящик стола, и передо мной мелькнули так называемые «приветы из Франции» — с десяток квадратных пакетиков, которые команда раскупит у него втридорога, перед тем как сойти на берег и заглянуть к мамаше Катрин или в другое, более дешевое заведение. (Я уже предвидел, что, расхваливая свой товар, казначей будет оперировать кое-какими устрашающими статистическими данными.) — Куда же я их засунул? — обратился он к мистеру Фернандесу, что было совершенно бесполезно, так как мистер Фернандес улыбнулся и сказал «да». Потом снова начал рыться в ящике, полном бланков, скрепок для бумаг, флаконов с красными, зелеными и синими чернилами, вышедших из употребления деревянных ручек с перышком, и, наконец, нашел несколько затрепанных цветных снимков плавательного бассейна, точно такого, как у меня, и креольского бара, который отличался от моего только тем, что там играл другой барабанщик.

— Мой муж едет не развлекаться, — презрительно сказала миссис Смит.

— Если не возражаете, я возьму одну открытку, — сказал Джонс и выбрал ту, где был плавательный бассейн с девицами в «бикини». — Ведь никогда не знаешь…

Эта фраза, как мне кажется, выражала самую глубокую степень его проникновения в смысл жизни.

3

На следующий день я нежился в шезлонге с подветренной стороны и, послушно покачиваясь в ритме розовато-зеленых волн, попадал то в тень, то на солнце. Я пытался читать роман, но его тяжеловесные герои, каждый шаг которых по скучным коридорам власти можно было угадать заранее, нагоняли на меня сон, и когда книга выскользнула у меня из пальцев на палубу, поднимать ее мне не захотелось. Я открыл глаза, услышав шаги представителя фармацевтической фирмы, он цеплялся за поручни и перехватывал их руками, точно карабкался вверх по лестнице. Дыхание у него было тяжелое, лицо выражало отчаянную решимость, как будто он знал твердо, куда ведет эта лестница, знал, что добираться туда стоит, но что сил на это у него не хватит. Я опять задремал, и очутился совсем один в затемненной комнате, и почувствовал прикосновение чьей-то холодной руки. Я проснулся — это был мистер Фернандес, который, видимо, потерял равновесие, когда судно вдруг дало сильный крен, и ухватился за меня, чтобы не упасть. Мне показалось, будто с черного неба посыпало золотым дождем, когда его очки вдруг вспыхнули в солнечном луче.

— Да, — сказал он с извиняющейся улыбкой. — Да, — и, пошатываясь, зашагал дальше.

В этот второй день пути пассажиров внезапно обуяла потребность двигаться — всех, кроме меня. Следующим был мистер Джонс — я все еще не мог заставить себя называть его майором. Он твердо ступал посередине палубы, приноравливаясь к ходу судна.

— Крепчает! — крикнул Джонс, проходя мимо, и у меня снова появилось ощущение, что его английский почерпнут из книг, а применительно к данному случаю, может, даже из романов Диккенса.

И вдруг, отчаянно прядая из стороны в сторону, мимо меня опять пронесся мистер Фернандес, а следом за ним коммивояжер, с мучительным трудом совершавший свое восхождение. Он хоть и потерял первое место, но упорно не желал покидать беговую дорожку. Я только успел подумать, что пора бы появиться Кандидату в президенты, не то гандикап будет слишком большой, как он возник в дверях салона. Шел он один, и ему будто чего-то недоставало, как в старинном барометре, где фигурки не появляются одновременно.

— Штормит, — сказал он, точно выправляя стилистическую погрешность мистера Джонса, и сел рядом в шезлонг.

— Надеюсь, миссис Смит хорошо себя чувствует?

— Прекрасно, — сказал он. — Прекрасно. Она сейчас в каюте, штудирует французскую грамматику. Уверяет, что своим присутствием я мешаю ей сосредоточиться.

— Французскую грамматику?

— Мне сказали, что там, куда мы едем, в ходу французский язык {9}. У миссис Смит поразительные лингвистические способности. Дайте ей в руки учебник — и через несколько часов она все усвоит, кроме произношения.

— Но с французским ей придется иметь дело впервые?

— Миссис Смит все нипочем. Одно время у нас служила молоденькая немка, и в первый же день к вечеру миссис Смит уже наставляла ее по-немецки, что свою комнату надо убирать. Затем мы взяли финку. У миссис Смит ушла чуть ли не целая неделя на поиски учебника финского языка, но потом ей просто удержу не было. — Он замолчал и после паузы проговорил с улыбкой, придавшей неожиданное благородство смехотворности его заявления: — Я женат тридцать пять лет и до сих пор не перестаю восхищаться этой женщиной.

— А вам часто приходилось, — не без умысла спросил я, — отдыхать в таких местах?

— Мы всегда стараемся сочетать отдых, — сказал он, — с нашей миссией. Моя жена не сторонница пустых развлечений, и я тоже.

— Понимаю. И на этот раз ваша миссия привела вас…

— Однажды, — сказал он, — мы поехали на отдых в Теннесси. Это были незабываемые дни. Мы, знаете ли, принимали участие в рейсе свободы. И по дороге в Нэшвилл случилось такое, что я испугался за миссис Смит.

— Нужно немалое мужество, чтобы так проводить свой отдых.

Он сказал:

— Мы очень любим негров.

Ему, видимо, думалось, что другого объяснения и не требуется.

— Боюсь, что там, куда вы едете, они вас разочаруют.

— Пока не вглядишься попристальнее, многое приносит разочарование.

— Чернокожие могут быть такими же насильниками, как и белые в Нэшвилле.

— У нас в Америке не все ладно. Но, знаете, мне показалось, что… может быть… судовой казначей подшучивал надо мной.

— Он хотел подшутить. Но шутка обратилась против него же. На самом деле все обстоит гораздо хуже, чем можно увидеть, не выходя из порта. Вряд ли он бывал в самом городе.

— По-вашему, нам надо последовать его совету — ехать дальше, в Санто-Доминго?

— Да.

Он грустно посмотрел на неизменное в своем однообразии море. Мне показалось, что мой ответ произвел на него впечатление. Я предложил:

— Хотите послушать? Вот вам пример, как у нас живут люди.

Я рассказал мистеру Смиту об одном человеке, которого заподозрили в том, будто он участвовал в попытке похитить президентских детей, когда они возвращались домой из школы. Вряд ли против него имелись какие-нибудь улики, но в свое время он завоевал первое место на международном состязании снайперов в Париже, и власти, вероятно, полагали, что, для того чтобы снять выстрелами президентскую охрану, надо быть не иначе как чемпионом по стрельбе. И вот тонтон-макуты окружили дом, где он жил, — в его отсутствие, — облили стены керосином и подожгли и расстреляли из пулемета всех, кто пытался выбраться оттуда. Пожарным разрешили только помешать распространению огня, и теперь на той улице до сих пор зияет дыра, будто там вырвали зуб.

Мистер Смит выслушал меня внимательно. Он сказал:

— Гитлер делал и похуже, ведь правда? А он был белый. Не надо все сваливать на цвет кожи.

— Я и не сваливаю. Тот бедняга тоже был черный.

— Когда вглядишься попристальнее, убеждаешься, что всюду плохо. Миссис Смит вряд ли захочет возвращаться домой только потому, что…

— Я вас не отговариваю. Вы сами меня спросили.

— Тогда почему — если мне дозволено задать вам еще один вопрос, — почему вы туда возвращаетесь?

— Потому что там находится единственное, что у меня есть. Мой отель.

— А единственное, что есть у нас — у моей жены и у меня, — это, кажется, наша миссия.

Он сидел, не сводя глаз с моря, и тут мимо нас прошел Джонс. Он бросил нам через плечо:

— Четвертый круг делаю, — и проследовал дальше.

— Вот он тоже не боится, — сказал мистер Смит, видимо считая, что его смелость нуждается в оправдании, подобно слишком пестрому галстуку — подарку жены: надо как-то защитить ее выбор, вот и приходится ссылаться на то, что не ты один такие носишь.

— Вряд ли тут следует говорить о смелости. Может быть, у нас с ним есть что-то общее и ему, как и мне, некуда деваться?

— Он очень хорошо к нам относится, — твердо проговорил мистер Смит. Ему явно хотелось переменить тему разговора.

Познакомившись с ним поближе, я научился распознавать эту особенную его интонацию. Он испытывал острое чувство неловкости, когда я дурно о ком-нибудь отзывался — даже о людях незнакомых или о врагах. Он пятился от таких разговоров, как лошадь от воды. Забавляясь, я иногда старался незаметно подвести его к самой канаве и потом сразу посылал вперед хлыстом и шпорами. Но прыжок у нас так ни разу и не вышел. Подозреваю, что он скоро научился угадывать мои намерения, хотя никогда не высказывал своего недовольства вслух. Это значило бы критиковать хорошего знакомого. Он предпочитал просто отходить в сторонку. Вероятно, это была единственная черта характера, отличавшая его от жены. В пылкости и прямоте ее нрава мне пришлось убедиться позднее — она была способна накинуться на кого угодно, кроме, конечно, самого Кандидата в президенты. В дальнейшем мы с ней часто ссорились, она подозревала, что я посмеиваюсь над ее мужем, но ей и в голову не могло прийти, как я им завидовал. Мне не случалось встречать в Европе ни одной супружеской четы, связанной такой преданностью друг к другу.

Я сказал:

— Вы говорили о своей миссии.

— Разве? Вы меня извините, что я так о себе распространяюсь. Миссия — это, пожалуй, слишком громко сказано.

— Мне интересно послушать.

— Если хотите, это моя мечта. Но вряд ли вы по роду своих занятий проникнетесь к ней сочувствием.

— Другими словами, она имеет какое-то отношение к вегетарианству?

— Да.

— Антипатии оно у меня не вызывает. Мое дело угождать гостям. Если мои гости вегетарианцы…

— Вегетарианство — это не только вопрос питания, мистер Браун. Оно затрагивает многие стороны жизни. Если бы нам удалось полностью устранить кислоты из человеческого организма, мы устранили бы и взрывы страстей.

— Тогда мир прекратил бы существование.

Он сказал с мягкой укоризной:

— Я говорю о страстях, а не о любви.

И мне, как это ни удивительно, сделалось стыдно. Цинизм — вещь дешевая, его можно купить в любом магазине стандартных цен, он входит во все виды низкосортной продукции.

— Ну что ж, вы на пути в вегетарианскую страну, — сказал я.

— Не понимаю, мистер Браун.

— Девяносто пять процентов населения Гаити не могут себе позволить ни мяса, ни рыбы, ни яиц.

— Но, мистер Браун, неужели вы не задумывались над тем, от кого происходят все несчастья в мире? Не от бедняков же. Войны затевают политические деятели, капиталисты, интеллектуалы, бюрократы, боссы Уолл-стрита. Бедняки не начинали ни одной войны.

— А среди богачей и сильных мира сего, надо полагать, вегетарианцев не бывает?

— Нет, сэр. Как правило, не бывает.

И я опять устыдился своего цинизма. Глядя в эти бледно-голубые глаза, не ведающие ни сомнений, ни колебаний, можно было поверить на минуту, что человек этот не так уж наивен. Ко мне подошел стюард. Я сказал:

— Я супа не буду.

— Для супа еще рано, сэр. Капитан спрашивает, сэр, не будете ли вы добры зайти к нему.

Капитан сидел у себя в каюте — суровой и надраенной, как он сам, и лишенной личных примет ее обитателя, если не считать кабинетной фотографии пожилой женщины, у которой был такой вид, будто она сию минуту вышла из парикмахерской, где ей высушили феном не только волосы, но и все нутро.

— Пожалуйста, садитесь, мистер Браун. Не угодно ли сигару?

— Нет, благодарю вас.

Капитан сказал:

— Давайте сразу перейдем к делу. Я вынужден просить вас о содействии. Все это очень неприятно.

— Да?

Он проговорил мрачнейшим голосом:

— Хуже нет, когда в пути случаются неожиданности.

— Да, море… штормы…

— Не о море же пойдет речь. С морем дело простое. — Он переставил на столе пепельницу, ящичек с сигарами, а потом придвинул к себе на сантиметр фотографию женщины с бесстрастным лицом и завивкой, словно смазанной для крепости цементным раствором. Может быть, рядом с ней он чувствовал себя увереннее. У меня же такая совершенно парализовала бы волю. Он сказал: — Вы знакомы с этим пассажиром, с майором Джонсом? Он сам себя так аттестует.

— Да, мы с ним разговаривали.

— Какое он на вас произвел впечатление?

— Да не знаю… как-то не задумывался над этим.

— Только что получена каблограмма из нашего управления в Филадельфии. Оттуда требуют, чтобы я сообщил, когда и где он сойдет на берег.

— Но по его билету можно…

— Там хотят знать наверняка, не изменит ли он своих планов. Мы идем в Санто-Доминго… Вы сами мне говорили, что билет у вас взят до Санто-Доминго, на тот случай, если в Порт-о-Пренсе… Может, он тоже так сделает.

— Запрос исходит от полиции?

— Да, возможно — это только мое предположение, — возможно, что полиция им интересуется. Поймите меня правильно: я ничего не имею против майора Джонса. Всего вернее, потребовалась обычная справка, только потому, что какой-нибудь там канцелярист… Но я решил… вы тоже англичанин, живете в Порт-о-Пренсе… Предупрежу вас, а вы, в свою очередь…

Меня бесила его предельная осторожность, предельная корректность, предельная порядочность. Неужели наш капитан ни разу в жизни не оступился — в молодости или в подпитии, когда рядом не было его хорошо причесанной жены? Я сказал:

— Получается, будто это шулер какой-то. Уверяю вас, он ни разу не предлагал мне сесть с ним за карты.

— Я ничего такого не…

— Вы хотите, чтобы я навострил глаза и уши?

— Вот именно. Только и всего. Будь тут что-нибудь серьезное, потребовали бы задержать его. Может быть, он скрылся от своих кредиторов. Кто знает? Или какая-нибудь история с женщиной, — брезгливо добавил капитан, перехватив взгляд той — беспощадной, с каменными волосами.

— Но при всем моем уважении к вам, капитан, я никогда не специализировался на доносах.

— Ничего такого от вас и не требуется, мистер Браун. Не могу же я обратиться к мистеру Смиту — человеку пожилому… по поводу… майора Джонса.

И мой слух опять засек наши три фамилии, взаимозаменяемые, точно комические маски в фарсе. Я сказал:

— Если действительно будет что-нибудь такое, о чем следует сообщить… но учтите, проявлять особое рвение в этом деле я не намерен.

Капитан испустил легкий вздох, соболезнуя самому себе.

— Будто человеку и без того не хватает забот в этом рейсе.

Он пустился рассказывать мне длинную историю о том, что случилось два года назад в порту, куда мы шли. В час ночи на берегу послышалась стрельба, и спустя полчаса у сходней появился офицер с двумя полицейскими: они потребовали, чтобы их допустили произвести обыск на судне. Он, разумеется, не позволил. Судно — суверенная территория пароходной компании королевства Нидерландов. Затеяли долгий спор. Он всецело полагался на вахтенного — как потом выяснилось, напрасно, так как матрос заснул на посту. Потом, отправившись поговорить с вахтенным помощником, капитан увидел на палубе цепочку кровавых следов. Они привели его к одной из шлюпок, и там он обнаружил беглеца.

— Как же вы с ним поступили? — спросил я.

— Судовой врач оказал ему помощь, а потом я, конечно, передал его властям.

— Может, он искал политического убежища?

— Не знаю, чего он искал. Откуда мне это знать? Он был совершенно неграмотный, да и вообще, денег на билет у него не оказалось.

4

Когда я снова увидел Джонса, мои симпатии начали склоняться на его сторону. Если бы он предложил мне в ту минуту партию в покер, я согласился бы без малейших колебаний и с радостью проиграл бы ему, ибо такая демонстрация доверия, может, уничтожила бы дурной вкус, который остался у меня во рту после разговора с капитаном. Я шел по левому борту, чтобы не встретиться с мистером Смитом, попал там под душ и, не успев сбежать к себе в каюту, столкнулся лицом к лицу с мистером Джонсом. Меня сразу охватило чувство вины, будто я уже выдал его тайну, а он прервал свою прогулку и предложил мне пойти выпить с ним.

— Рановато, — сказал я.

— В самый раз, в Лондоне уже открывают пивные.

Я посмотрел на часы — без пяти одиннадцать — и подумал, что это похоже на проверку его документов. Пока он разыскивал стюарда, я взял книгу, оставленную им на столике салона. Это было дешевое американское издание, на обложке обнаженная девица, лежащая ничком в роскошной постели. Название «Лови минуту». На титульном листе стояла карандашная подпись — Г.-Д. Джонс. Удостоверял ли он этим свою личность или хотел сохранить книгу? Я открыл наугад: «— Доверие? — Голос Джефа стегнул ее, как бичом…» И тут Джонс вернулся с двумя бокалами пива. Я положил книгу на место и сказал с наигранным смущением:

— Sortes Virgilianae [3].

— Какой сорт? — Джонс поднял бокал и, перелистав мысленно страницы своего словаря и, может быть, отвергнув «прозит», как выражение устарелое, разрешился более современным «будьте». И добавил после первого глотка: — Я видел, вы только что беседовали с капитаном.

— Да?

— К нему не подступишься, к старому хрычу. Удостаивает разговора только заправских комильфо. — От этого слова повеяло чем-то уж совсем древним. На сей раз словарь все-таки подвел его.

— Какой же я комильфо?

— Вы не смейтесь. У меня это слово с особым смыслом. Я делю весь мир на две части — комильфо и шельмы. Комильфо без шельм обходятся, а шельме без них не обойтись. Я сам — шельма.

— Как вы, собственно, себе представляете: что такое шельма? Ведь у этого слова тоже особый смысл.

— У комильфо твердое положение или приличный доход. Они всегда где-нибудь что-нибудь застолбят. Вот как вы с вашим отелем. Мы… шельмы… по зернышку клюем — в барах, в салунах. Глядим — не зеваем.

— Изворотливость выручает, так, что ли?

— Когда выручит, а когда и угробит.

— Ну, а комильфо, разве они не изворотливые?

— Им это не требуется. У них есть разум, знания, твердость характера. А мы, шельмы, иной раз бываем слишком шустрые, себе во вред.

— А другие пассажиры, кто они — комильфо или шельмы?

— Никак не пойму мистера Фернандеса. Он либо то, либо другое. А об этом фармацевте составить суждение и вовсе довольно трудно — он не дает нам такой возможности. Но мистер Смит — вот уж кто комильфо чистейшей воды.

— Можно подумать, что вы такими людьми восхищаетесь?

— Всем нам хотелось бы превратиться в комильфо, но вы признайтесь, старина, разве у вас не бывает, чтобы вы завидовали шельмам? Когда, скажем, надо подводить итоги и слишком далеко заглядывать вперед?

— Да, такие минуты бывают.

— И вы думаете: «У нас обязанности, ответственность, а они живут в свое удовольствие».

— Надеюсь, вы поживете в свое удовольствие там, куда сейчас едете. Вот уж действительно страна шельм — там все такие, сверху донизу, начиная с президента.

— Для меня это лишнее осложнение. Шельма шельму видит издалека. Возможно, придется играть роль комильфо, чтобы сбить их с толку. Надо бы приступить к изучению мистера Смита.

— И часто вам приходится перевоплощаться?

— Нет, слава богу, не часто. Эта роль самая трудная. Ловлю себя на том, что смех меня некстати разбирает. Как?! Я, Джонс, в этом обществе и такое вещаю? Бывает, что и страх нападает. Теряюсь. В чужом городе заплутаешься, и то жутко, правда? А когда начинаешь плутать в самом себе… Повторим?

— Теперь я угощаю.

— Про вас мне не очень ясно. Когда вы сидели там… с капитаном… я видел в окно, проходя… по-моему, вам было не по себе. А вы, случайно, не шельма? Не притворяетесь чем-то другим?

— Разве в самом себе разберешься?

Вошел стюард и начал расставлять пепельницы по столикам.

— Еще два пива, — сказал я ему.

— Ничего, если я на сей раз попрошу виски? — сказал Джонс. — Меня от пива пучит и распирает.

— Два раза виски, — сказал я.

— Вы играете в карты? — спросил он, и я подумал: наконец-то наступила минута, когда мне можно будет искупить свою вину. Тем не менее мой ответ прозвучал настороженно:

— В покер?

Его прямолинейность наводила на размышления. Почему он так разоткровенничался со мной насчет комильфо и шельм? Может, догадался, о чем у нас с капитаном шла речь, и теперь, прощупывая меня, бросил в поток моих мыслей свою прямоту, чтобы проверить, не изменит ли он цвета, как лакмусовая бумажка? Или думает, что мне не так уж обязательно сохранять верность тому, кто именуется у него комильфо? А может быть, моя фамилия Браун казалась ему такой же ненастоящей, как и его собственная.

— Я в покер не играю, — ответил он и сощурил свои черные глаза, будто говоря: «Вот и попались!» Потом добавил: — Я слишком себя выдаю, когда партнеры приятные. Не умею блефовать. Нет, я признаю только джин-рамми. — Он так произнес это слово, будто назвал какую-то детскую игру — символ невинности. — Умеете?

— Раза два играл.

— Я не настаиваю, но надо как-то провести время до ленча.

— Что ж, давайте.

— Стюард, карты. — Он чуть заметно улыбнулся, точно давая мне понять: «Видите? Я не ношу с собой крапленой колоды».

В какой-то степени игра эта действительно невинная. Жульничать в ней трудно. Он спросил:

— По маленькой? Сто очков — десять центов?

Джонс привносил в игру что-то свое. Он рассказал мне потом, что прежде всего смотрит, в какой части руки неопытный игрок держит приготовленное на сброс, и из этого выводит, скоро ли тот кончит. По тому, как перекладывают карты и долго ли колеблются перед ходом, он угадывал, хорошие они, плохие или ни то ни се, и в первом случае предлагал пересдать, не сомневаясь в отказе. Исполнившись чувства превосходства и уверенности в себе, партнер рисковал, затягивал игру, надеясь кончить с руки. Даже поспешность или замедленность движения, когда берут карту и сбрасывают, о многом говорили Джонсу.

— Психология всегда побьет голую математику, — сказал он однажды и действительно почти всегда побивал меня. Чтобы выиграть, мне надо было сразу при сдаче получить на руки две верные комбинации.

Когда гонг позвал нас к ленчу, он встал с шестью долларами выигрыша. Примерно такая степень успеха ему обычно и требовалась — сумма скромная, партнер никогда не откажется от реванша. Шестьдесят долларов в неделю прибыль не большая, но он говорил, что всегда может рассчитывать на это, а значит, не будет сидеть без сигарет и выпивки. Ну и, конечно, время от времени бывали и coups [4]: иногда его партнеры гнушались такими детскими ставками и предлагали по пятидесяти центов за очко. Так было однажды в Порт-о-Пренсе. У меня на глазах. Если бы Джонс проиграл тогда, вряд ли у него хватило бы денег, чтобы расплатиться, но фортуна, даже в двадцатом веке, кое-когда благоволит к храбрецам. Его партнер обремизился, и Джонс встал из-за стола на две тысячи долларов богаче. Но и в тот раз победитель вел себя скромно. Он предложил партнеру реванш и проиграл ему пятьсот с чем-то долларов.

— И вот что я вам скажу, — поучал он меня. — Женщины, как правило, в покер не садятся. Мужья возражают: есть в этой игре что-то распущенное и опасное. Но джин-рамми по десять центов за сотню — это же на мелкие расходы. Ну и, само собой, таким образом расширяется круг партнеров. — Даже миссис Смит, которая, безусловно, с негодованием отвернулась бы от игры в покер, иной раз приходила и наблюдала за нашими баталиями.

В тот день за ленчем — не знаю, почему так получилось, — разговор у нас зашел о войне. Начал его, насколько я помню, коммивояжер, который, как выяснилось, служил в гражданских частях противовоздушной обороны и теперь пустился в воспоминания о бомбежках, с навязшими в зубах подробностями, мучительно нудными, как чужие сны. На лице у мистера Смита застыла маска учтивого внимания, миссис Смит нервно поигрывала вилкой, а фармацевт все говорил и говорил о том, как разбомбили общежитие еврейских девушек на Стор-стрит («В ту ночь работы у нас было столько, что мы даже не заметили, как оно рухнуло»), и вдруг Джонс грубо перебил его на полуслове:

— Я сам потерял однажды целый взвод.

— Как это случилось? — спросил я, радуясь возможности подстрекнуть Джонса.

— До сих пор не знаю, — сказал он. — Назад никто не вернулся, докладывать было некому.

Бедняга фармацевт сидел, чуть приоткрыв рот. Он добрался только до середины своего рассказа, а слушателей у него не осталось; в нем было что-то общее с моржом, упустившим рыбу. Мистер Фернандес взял вторую порцию копченой селедки. Он единственный не проявил никакого интереса к словам Джонса. Мистера Смита это вступление несколько заинтриговало, и он попросил:

— Расскажите, мистер Джонс.

Как я заметил, все мы избегали прибавлять к его фамилии воинский чин.

— Дело было в Бирме, — сказал Джонс. — Нас перебросили через линию фронта с диверсионным заданием в японском тылу. Тот взвод потерял связь с моим командным пунктом. Взводным был один юнец, не обученный военным действиям в условиях джунглей. В таких случаях, конечно, sauve qui peut [5]. Как ни странно, у меня за всю войну не было потерь в людском составе — только один этот взвод, целиком. Исчез — вот так. — Он отломил кусочек хлеба и проглотил его. — Из плена потом никто не вернулся.

— Вы были в соединении Уингэйта? {10} — спросил я.

— В таких же частях, — ответил он и на этот раз туманно.

— И долго вы пробыли в джунглях? — спросил судовой казначей.

— Да, я там, знаете ли, как-то приспособился, — сказал Джонс. И скромно добавил: — В пустыне толк от меня был бы небольшой. Я славился тем, что ухитрялся чуять воду издали не хуже туземцев.

— В пустыне такая способность тоже могла бы пригодиться, — сказал я, и он бросил на меня через стол сурово-укоризненный взгляд.

— Как ужасно! — сказал мистер Смит, отодвигая от себя тарелку с недоеденной котлетой, разумеется, ореховой, по специальному заказу. — На что тратится мужество, выучка — на то, чтобы убивать своих ближних!

— Кандидатуру моего мужа на президентский пост, — сказала миссис Смит, — поддерживали в нашем штате все, кто отказывался от воинской повинности.

— Разве мясоедов среди них не было? — спросил я, и миссис Смит в свою очередь бросила на меня разочарованный взгляд.

— Тут нет ничего смешного, — сказала она.

— Вопрос справедливый, голубчик, — с мягкой укоризной сказал ей мистер Смит. — Но если вдуматься, мистер Браун, то не так уж странно, что вегетарианство и идейный отказ от воинской повинности идут рука об руку. Я говорил вам на днях про кислоты и про то, как от них зависит проявление человеческих страстей. Выведите кислоты из организма, и в нем, так сказать, освободится место для совести. А совесть — ведь она, знаете ли, растет и растет. И вот в один прекрасный день вы говорите: «Не хочу, чтобы ради моего удовольствия резали ни в чем не повинное животное», а потом, может быть неожиданно для самого себя, в ужасе отворачиваетесь от уничтожения своих ближних. И дальше перед вами встает расовый вопрос и Куба… Могу вас заверить, что меня поддерживали также многие теософские общества {11}.

— И Лига бескровных видов спорта, — сказала миссис Смит. — Конечно, не официально, как таковая, но многие ее члены голосовали за мистера Смита.

— При такой поддержке… — начал было я. — Удивительно, как же…

— В наш век, — сказала миссис Смит, — прогрессивные элементы всегда оказываются в меньшинстве. Но, по крайней мере, мы выразили свой протест.

И тут завязалась обычная в таких случаях утомительная перепалка. Начал ее коммивояжер. Я с удовольствием придал бы ему прописную букву, наравне с Кандидатом в президенты, ибо он, видимо, тоже был типичным представителем определенных кругов, правда, низшего порядка. Как бывший участник противовоздушной обороны коммивояжер считал себя строевиком. Кроме того, ему только что пришлось проглотить обиду: его воспоминания о бомбежках перебили на полуслове.

— Не понимаю пацифистов, — сказал он. — Этих субъектов вполне устраивает, что их жизнь защищают такие, как мы…

— Вы же с нами не советуетесь, — мягко возразил ему мистер Смит.

— Поди различи, кто уклоняется от воинской службы по идейным соображениям, а кто просто увиливает.

— Во всяком случае, от тюрьмы эти люди не увиливают, — сказал мистер Смит.

Его неожиданно поддержал Джонс.

— А сколько их было среди санитаров Красного Креста, — сказал он. — Многие из нас обязаны жизнью этим доблестным людям.

— В тех местах, куда вы едете, пацифистов не густо, — сказал судовой казначей.

Не желая сдаваться, коммивояжер проговорил срывающимся от обиды голосом:

— А если кто-нибудь нападет на вашу жену, тогда что?

Кандидат в президенты устремил через весь стол долгий взгляд на тучного, болезненно-бледного коммивояжера и сказал веско и с достоинством, точно отражая реплику с места на политическом собрании:

— Я никогда не утверждал, сэр, что с исчезновением кислот из организма исчезнут и взрывы всех наших страстей. Если бы на миссис Смит совершили нападение, а в руке у меня оказалось бы в тот момент оружие, не могу поручиться, что я не пустил бы его в ход. Мы не всегда выдерживаем нами же установленные нормы поведения.

— Браво, мистер Смит! — крикнул Джонс.

— Но потом я осудил бы себя за такой взрыв, сэр. Несомненно осудил бы.

5

В тот вечер мне понадобилось зайти перед обедом к казначею, не помню уж, по какому делу. Я застал его за письменным столом. Он надувал «привет из Франции», доводя его до размеров полицейской дубинки. Потом перевязал ему отверстие тесемочкой и вынул изо рта. Весь стол был завален огромными раздутыми фаллосами. Точно здесь свиней забивали.

— Завтра устраиваем прощальный концерт, — пояснил он мне, — а воздушных шаров у нас нет. Мистер Джонс подал идею пустить в ход вот это. — Я увидел, что на некоторых презервативах были нарисованы цветными чернилами смешные рожи. — У нас на борту только одна дама, — сказал казначей, — и вряд ли она поймет происхождение этих…

— Не забывайте, что она дама прогрессивная.

— В таком случае возражений с ее стороны не предвидится. И вообще, это же символы прогресса.

— Поскольку мы страдаем от кислот, не будем хотя бы передавать их по наследству нашим детям.

Он хихикнул и стал подрисовывать цветным карандашом одну из чудовищных рож. Оболочка повизгивала под его пальцами.

— Как вы думаете, в котором часу мы будем на месте в среду?

— Капитан рассчитывает пришвартоваться вечером.

— Хорошо бы успеть, пока не выключат свет. Наверное, до сих пор выключают?

— Да. Сами увидите, перемен к лучшему нет. Только к худшему. Выехать из города без полицейского пропуска теперь невозможно. На всех дорогах из Порт-о-Пренса заставы. Вряд ли вам удастся добраться до вашего отеля без того, чтобы вас не обыскали. Мы предупредили команду, если кто захочет в город, пусть делают это на свой страх и риск. Они, конечно, все равно пойдут. У мамаши Катрин двери всегда будут настежь.

— Что слышно о Бароне? — Так иногда называли президента в замену его обычного прозвища Папа Док. Мы облагораживали это невзрачное, колченогое существо титулом Барона Субботы, который в мифологии воду́ {12} слоняется по кладбищам во фраке и цилиндре, покуривая огромную сигару.

— Говорят, он уже три месяца нигде не показывается. Даже к окну не подходит полюбоваться оркестром у дворца. Кто знает, может, его и в живых нет. Если только он помрет от чего другого, а не от серебряной пули. Последние два рейса нам пришлось отменить заход в Кап-Аитьен. Город на военном положении. Слишком близко от доминиканской границы, и нас туда не пускают. — Он набрал воздуху и стал надувать очередной «привет из Франции». Пилочка на нем выпятилась, точно опухоль на темени, и каюту наполнил больничный запах резины. Он спросил: — Зачем вы туда возвращаетесь?

— Собственный отель так просто не бросают.

— Но вы же его бросили.

Я не собирался делиться с казначеем своими соображениями по этому поводу. Они были слишком интимны и слишком серьезны, если можно назвать серьезной путаную комедию нашей личной жизни. Казначей надул еще один «привет из Франции», а я подумал: существует, безусловно, какая-то сила, которая норовит, чтобы все важное для нас происходило при самых унизительных обстоятельствах. Мальчиком я верил в христианского бога. Жизнь под такой сенью была делом очень серьезным. Я чувствовал его воплощение в каждой трагедии. Он виделся мне сквозь lacrimae rerum [6], словно великан, окутанный шотландским туманом. Теперь, когда жизнь моя была на исходе, только чувство юмора помогало мне верить в него изредка. Жизнь — это комедия, а не трагедия, к которой меня готовили, и я подозревал, что некий всевластный шутник завладел всеми нами, кто едет на этом пароходе с греческим названием {13} (почему голландское пароходство задумало назвать свое судно по-гречески?), и теперь влечет всех нас к кульминационной точке комедии. Сколько раз приходилось мне слышать в толпе после конца спектакля на Шефтсбери-авеню или на Бродвее эту фразу: «Я хохотал до слез!»

— Какого вы мнения о мистере Джонсе? — спросил казначей.

— О майоре Джонсе? Разбираться в таких вопросах я предоставляю вам с капитаном. — Было ясно, что к нему тоже обращались, как и ко мне. Моя фамилия Браун, вероятно, делала меня более чувствительным к комедии Джонса.

Я взял со стола одну из огромных сосисок и сказал:

— А вы используете когда-нибудь эти штуки по их прямому назначению?

Казначей вздохнул.

— Увы, нет! Я уже в том возрасте, когда… Всякий раз crise de foi [7]. Стоит только воспылать.

Казначей посвятил меня в свои интимные дела и теперь ожидал взаимных интимностей, а может быть, капитан затребовал сведения и обо мне, и казначей решил воспользоваться случаем, чтобы получить их. Он спросил меня:

— Каким это образом такой человек, как вы, вообще обосновался в Порт-о-Пренсе? Почему вы заделались hôtelier? Вы и не похожи на hôtelier. Вы похожи больше на… на… — Но тут воображение отказало ему.

Я рассмеялся. Вопрос был вполне уместный, что и говорить, но ответ на него я предпочел удержать при себе.

6

На другой день капитан почтил нас своим присутствием за обедом, вместе со старшим механиком. Между капитанами и старшими механиками, вероятно, всегда существует соперничество, так как ответственность у них одинаковая. Пока наш капитан завтракал и обедал в одиночестве, точно так же поступал и старший механик. Теперь оба они — капитан во главе стола, механик на противоположном конце — сидели на равных правах под весьма сомнительными украшениями. По случаю нашего последнего вечера на море в меню было дополнительное блюдо, и все пассажиры, кроме Смитов, пили шампанское.

В присутствии начальства судовой казначей держался с несвойственной ему сдержанностью (по-моему, он предпочел бы менее стеснительное общество старшего помощника на мостике, в подветренной темноте), а капитан с механиком явно чувствовали бремя столь торжественной обстановки, подобно священникам, отправляющим праздничное богослужение. Миссис Смит сидела по правую руку от капитана, я — по левую, а присутствие Джонса и подавно не способствовало непринужденности застольной беседы. Ситуацию осложняло даже меню, ибо ради такого случая пристрастие голландцев к тяжелым мясным блюдам развернулось во всю ширь, и тарелка миссис Смит частенько попрекала нас своей пустотой. Впрочем, Смиты захватили с собой из Америки множество всяких бутылок и коробок, которые, точно бакены, всегда отмечали их места за столом, и теперь, видимо считая, что нельзя отступаться от принципов и пить весьма сомнительную по рецептуре кока-колу, они разбавляли горячей водой какие-то экстракты из собственных запасов.

— Насколько я понимаю, — мрачно проговорил капитан, — после обеда ожидаются увеселения?

— Общество у нас немноголюдное, — сказал казначей, — но мы с майором Джонсом все-таки решили, что надо как-то отметить наш последний вечер. Будет, конечно, кухонный оркестр, и мистер Бакстер обещал нам что-то весьма интересное.

Миссис Смит обменялась со мной недоуменным взглядом. Кто такой мистер Бакстер, мы не знали. Неужели у нас заяц на борту?

— Я предложил мистеру Фернандесу самому придумать номер, и он с радостью согласился, — весело говорил казначей. — Закончим пением «За дружбу старую до дна!» {14} в честь наших англосаксонских пассажиров. — Утка обошла стол по второму кругу, и, чтобы под держать компанию, Смиты опять намешали себе чего-то из своих бутылок и коробок.

— Прошу прощения, миссис Смит, — сказал капитан, — но что вы пьете?

— Пивные дрожжи, разбавленные горячей водой, — ответила ему миссис Смит. — По вечерам мой муж отдает предпочтение дрожжелину. Или векону. Он считает, что дрожжи действуют на него возбуждающе.

Капитан испуганно посмотрел на тарелку миссис Смит и отрезал себе утиное крылышко. Я сказал:

— А что вы едите, миссис Смит? — Мне хотелось, чтобы капитан оценил всю прелесть ситуации.

— Не понимаю, мистер Браун, почему именно вам понадобилось меня спрашивать? Я ем это каждый вечер, в один и тот же час, в вашем присутствии. Питательный препарат из семечек плакучего вяза, — пояснила она, обращаясь к капитану. Он положил нож с вилкой на тарелку, отодвинул ее и склонил голову. Я подумал сначала, что капитан молится, но, вернее всего, ему подступила тошнота к горлу.

— Закушу орехином, — сказала миссис Смит, — если у вас не найдется простокваши.

Капитан громко прокашлялся, отвел от нее глаза, чуть заметно передернул плечами при виде мистера Смита, который подбирал ложечкой с тарелки какие-то сухие, бурого цвета гранулы, и уставился на мистера Фернандеса, будто тот был повинен во всем этом. Потом он объявил должностным голосом:

— Мы прибываем завтра, надеюсь, не позже четырех часов. Рекомендую не задерживаться в таможне, так как свет в городе обычно выключают в шесть тридцать вечера.

— Почему? — спросила миссис Смит. — Это же создает неудобства решительно для всех.

— Из экономии, — ответил ей капитан. — Последние сообщения по радио неутешительны. Как было сказано, мятежники пересекли доминиканскую границу. Правительство заверяет, что в городе все спокойно, однако тем из вас, кто сходит в Порт-о-Пренсе, я советую держать тесную связь с вашими консульствами. Мною получены инструкции без всяких промедлений высадить пассажиров и сразу же следовать в Санто-Доминго. Задерживаться в Порт-о-Пренсе на погрузку я не буду.

— Судя по всему, голубчик, мы с тобой попадем в неспокойные места, — послышался голос мистера Смита с другого конца стола, и он положил себе еще одну ложечку — кажется, фромента, о составе которого я узнал от него за ленчем.

— Это нам не впервые, — с мрачным удовлетворением ответила ему миссис Смит.

Вошел матрос с запиской капитану, и, когда он отворил дверь, «приветы из Франции» вздыбило сквозняком, они повизгивали, задевая один о другой. Капитан сказал:

— Прошу меня извинить. Что поделаешь — долг. Придется уйти. Желаю вам приятно провести вечер. — Но я подумал, что о вызове, наверно, договорились заранее — человек он был необщительный, а кроме того, миссис Смит пришлась ему явно не по нутру. Старший механик тоже встал, точно боясь оставить судно на произвол капитана.

Теперь, когда начальство удалилось, казначей снова стал самим собой и все подстрекал нас больше есть и больше пить. Даже Смиты — после долгих колебаний («Я не такая уж сладкоежка», — сказала она) отважились на вторую порцию орехина. Подали сладкий ликер — по разъяснению казначея, за счет пароходной компании, и самая идея дарового ликера вдохновила на дальнейшие возлияния нас всех, — разумеется, кроме Смитов, — даже фармацевта, хотя он поглядывал на свою рюмку боязливо, точно зеленый цвет сигнализировал ему об опасности. Когда наконец мы перебрались в салон, на стульях уже были разложены программки концерта.

Казначей крикнул бодрым голосом:

— Смотри веселей! — И стал похлопывать ладонями по своим толстым коленкам, глядя на оркестр, который появился во главе с коком — костлявым, как скелет, молодым человеком, с щеками, пылающими от жара плиты, и в поварском колпаке. Оркестранты несли кастрюли, сковороды, ножи, ложки, была и мясорубка для извлечения скрежещущих звуков, дирижерскую палочку коку заменяла длинная вилка для гренков. Первым номером программы был «Ноктюрн», затем «Chanson d’amour» [8], которую спел кок — голосом нежным и не совсем ровным: «Automne, tendresse, feuilles mortes» [9]. Ничего другого, кроме этих печальных слов, я не разобрал из-за гулкой дроби ложкой о кастрюлю.

Мистер и миссис Смит рука об руку сидели на диване, колени ее были прикрыты пледом, а коммивояжер слушал, весь подавшись вперед, и в упор смотрел на тощего певца, может быть, прикидывал наметанным глазом, какие из его медикаментов окажутся полезными в данном случае. Что касается мистера Фернандеса, то он сидел в сторонке, время от времени внося какие-то записи в блокнот. Джонс торчал за стулом казначея и то и дело наклонялся и шептал ему на ухо. Он ликовал по причинам, никому, кроме него, не известным, будто вся эта затея принадлежала ему одному, и аплодировал горячо, как бы поздравляя самого себя. Оглянувшись, он подмигнул мне, что, видимо, означало: «Дайте срок. Моя творческая фантазия этим не исчерпывается. То ли еще будет!»

После романса я собирался уйти, но поведение Джонса пробудило во мне любопытство. Коммивояжер куда-то исчез, впрочем, ему давно пора было спать. Теперь Джонс о чем-то совещался с дирижером, к ним подошел главный барабанщик, держа под мышкой большую медную сковороду. Я сверился с программой и увидел, что следующий номер — «Драматический монолог в исполнении мистера Дж. Бакстера».

— Все очень интересно, — сказал мистер Смит. — Правда, голубчик?

— Лучше использовать кастрюлю хотя бы так, чем жарить в них злосчастную утку, — ответила ему миссис Смит. Отсутствие кислот в организме, видимо, не очень-то спасало ее от игры страстей.

— Как хорошо он пел, вы не находите, мистер Фернандес?

— Да, — сказал мистер Фернандес и пососал кончик карандаша.

Коммивояжер вошел в салон в стальной каске — он вовсе не ложился, а успел переодеться за это время в синие джинсы, и в зубах у него был зажат свисток.

— Так вот кто такой мистер Бакстер! — с облегчением проговорила миссис Смит. По-моему, ей претила всякая таинственность. Она хотела, чтобы на всех элементах человеческой комедии стояло такое же обозначение, как на любом из лекарств мистера Бакстера или на этикетке флакона с пивными дрожжами. Синие джинсы коммивояжер мог позаимствовать у кого-нибудь из команды, но откуда у него взялась стальная каска, этого я себе не представлял.

Он свистнул в свой свисток, призывая нас всех к тишине, хотя говорила одна миссис Смит, и объявил:

— Драматический монолог под названием «Дежурный на посту».

К его ужасу, кто-то в оркестре воспроизвел вой сирены.

— Браво! — сказал мистер Джонс.

— Надо было меня предупредить, — сказал мистер Бакстер. — Теперь я сбился.

При следующей попытке его прервали глухие раскаты артиллерийской стрельбы, воспроизведенные на донышке кастрюли.

— А это что должно означать? — раздраженно осведомился мистер Бакстер.

— Зенитные батареи в устье Темзы.

— Вы нарушаете мой сценарий, мистер Джонс.

— Продолжайте, — сказал Джонс. — Увертюра кончилась. Настроение создано. Лондон. Тысяча девятьсот сороковой год.

Мистер Бакстер бросил на него грустный, обиженный взгляд и снова объявил:

— Драматический монолог под названием «Дежурный на посту». Сочинение уполномоченного гражданской противовоздушной обороны X. — Прикрыв глаза щитком ладони, точно защищаясь от осколков стекла, он начал декламировать:

Взлетают ракеты, и небо в огне

Над родной нашей Тоттенхем-роуд.

Дежурный один стоит на посту,

Видя тень свою на стене.

Зенитка в Гайд-парке грохочет, грохочет,

И первая бомба упала.

Дежурный кулак поднял к небесам —

Он Гитлеру гибель пророчит.

Но выстоит Лондон и Трафальгар-сквер,

А немец не лицемер.

Из сердца у немцев вырвется крик:

Будь проклят ты, дьявол фюрер!

Попадание в Сити, Пиккадилли в дыму,

Но без гренков сидеть мы не будем.

Паек наш при нас, и горе тому,

Кто блицкригом грозит храбрым людям.

Мистер Бакстер дал свисток, вытянулся во фронт и объявил:

— Отбой!

— Давно пора, — сказала миссис Смит.

Мистер Фернандес воскликнул взволнованным голосом:

— Нет, нет! О нет, сэр! — И, по-моему, все, кроме миссис Смит, почувствовали, что дальнейшее будет уже не так сильно.

— Тут требуется шампанское, — сказал Джонс. — Стюард!

Оркестр ушел в камбуз, но дирижер остался по просьбе Джонса.

— Шампанское за мой счет, — сказал Джонс. — Вы, безусловно, заслужили бокал.

Мистер Бакстер вдруг опустился на стул радом со мной и задрожал всем телом. Его рука отбивала нервную дробь на столике.

— Не обращайте внимания, — сказал он. — Со мной всегда так. Начинаю волноваться после выступления. Как по-вашему, меня хорошо приняли?

— Очень, — сказал я. — А где вы раздобыли каску?

— Я всегда вожу с собой на дне чемодана кое-какие памятки, и ее в том числе. Я с ней, собственно, и не расстаюсь. У вас, должно быть, тоже так — хранишь вещи, которые…

Что верно, то верно; у меня, правда, они были более портативные, чем стальная каска, но в такой же мере ненужные — фотография, старая почтовая открытка, давнишняя квитанция на вступительный взнос в ночной клуб в районе Риджент-стрит, разовый билет в казино Монте-Карло. Если вытрясти мой бумажник, там найдется немало таких памяток.

— Синие джинсы мне дал помощник капитана, но они не английского покроя.

— Позвольте, я налью вам шампанского. У вас руки все еще дрожат.

— Стихи вам правда понравились?

— Очень живая картина.

— Тогда я скажу вам то, в чем никому не признавался… Уполномоченный противовоздушной обороны X. — это я сам. Стихи моего сочинения. Написаны после майских налетов сорок первого года.

— И у вас есть что-нибудь еще? — спросил я.

— Нет, сэр, больше ничего нет. Ах да! Еще я описал в стихах похороны ребенка.

— А теперь, джентльмены, — объявил казначей, — гвоздь нашей программы в исполнении мистера Фернандеса.

Это действительно оказалось гвоздем программы, ибо мистер Фернандес зарыдал, а его слезы были так же неожиданны, как и дрожь, охватившая мистера Бакстера. Может быть, он злоупотребил шампанским? Или расчувствовался над декламацией мистера Бакстера? Последнее казалось маловероятным, потому что он как будто ни слова не знал по-английски, кроме «да» и «нет». И вот он плакал, сидя в кресле навытяжку; он плакал с большим достоинством, и я подумал: первый раз передо мной плачущий негр. Мне приходилось видеть, как они смеются, свирепеют, пугаются, но чтобы кого-нибудь из них так сразило какое-то горе, как сразило оно этого человека, я не помнил. Мы сидели молча и смотрели на него: тут ничего нельзя было поделать — у нас с ним не было средств общения. Он чуть подрагивал всем телом, как подрагивало все в салоне от вибрации машин, и я сказал себе, что в общем-то скорбь приуготовит нас к приезду в эту черную республику гораздо лучше, чем музыка и пение. Нам было над чем поплакать в тех местах, куда мы плыли.

И тут я впервые увидел Смитов во всем их блеске. Меня покоробило, когда миссис Смит отбрила несчастного Бакстера — ей, вероятно, вообще были отвратительны стихотворения о войне, но теперь она, единственная из нас, пришла на помощь мистеру Фернандесу. Она села рядом с ним и, не сказав ни слова, взяла его руку в свою, а другой поглаживала его розовую ладонь. Словно мать, которая успокаивает ребенка, впервые попавшего на люди. Мистер Смит тут же присоединился к ней и сел слева от мистера Фернандеса, так что втроем они образовали маленькую группу. Миссис Смит негромко гукала, будто это было ее родное дитя, и мистер Фернандес перестал плакать так же внезапно, как и начал. Он встал, поднес к губам старческую сухонькую руку миссис Смит и вышел из салона.

— Ну, знаете! — воскликнул Бакстер. — Что это с ним?..

— Странно, — сказал казначей. — Очень странно.

— Весьма некстати, — сказал Джонс и поднял бутылку со стола. Она была пустая, и Джонс снова поставил ее на место. Дирижер взял свою длинную вилку и ушел в камбуз.

— У этого несчастного человека горе, — сказала миссис Смит. Другого объяснения как бы и не требовалось, и она посмотрела на свою руку, точно ожидая, что кожа сохранит отпечаток полных губ мистера Фернандеса.

— Ах, как некстати! — повторил Джонс.

Мистер Смит сказал:

— Если возражений не будет, я бы предложил закончить наш концерт пением «За дружбу старую до дна!». Скоро двенадцать. Мне бы не хотелось, чтобы мистер Фернандес, сидя один у себя в каюте, думал, будто мы все еще продолжаем… резвиться. — Вряд ли мне пришло бы в голову воспользоваться этим словом для характеристики нашего празднества, но в принципе я с мистером Смитом согласился. Оркестра уже не было, но мистер Джонс сел за рояль и довольно прилично подобрал аккомпанемент этой ужаснейшей песни. Чувствуя себя неловко, мы переплели руки и запели. Без кока, Джонса и мистера Фернандеса кружок у нас получился маленький. Мы еще не успели как следует проверить «дружбу старых лет», а вина в чарках у нас уже не осталось.

7

Было далеко за полночь, когда Джонс постучал в дверь моей каюты. Я просматривал свои бумаги на предмет уничтожения всего того, что власти могли бы истолковать не в мою пользу, — например, у меня хранилась переписка относительно предполагаемой продажи отеля, и в некоторых письмах были рискованные ссылки на политическое положение в стране. Я сидел, погруженный в свои мысли, и ответил на его стук с некоторой нервозностью, точно мы были уже на Гаити и там, за дверью, стояли тонтон-макуты.

— Вы еще не спите? — спросил он.

— Даже не начинал раздеваться.

— А я все сокрушаюсь о сегодняшнем вечере. Вот нехорошо получилось! Правда, материал был очень уж скудный. Но знаете, у меня какое-то суеверие насчет последнего вечера на пароходе — может, никогда больше и не увидимся. Будто под Новый год — когда хочется, чтобы старикан ушел с честью. Ведь умирать можно и по-доброму. Мне было не по себе, когда этот черный заплакал. Ему словно виделось что-то. Впереди. Я, конечно, человек не религиозный. — Он испытующе посмотрел на меня. — И вы тоже, по-моему.

У меня создалось впечатление, что Джонс явился неспроста — не только затем, чтобы посетовать по поводу неудавшегося вечера, а, скорее, с какой-нибудь просьбой или с вопросом. Если бы он имел возможность чем-то пригрозить мне, я бы даже заподозрил, что этим его приход и объясняется. Двусмысленность выделяла его, точно кричащий костюм, и он явно выставлял ее напоказ, будто говорил: «Принимайте меня таким, каков я есть». Он снова начал:

— Казначей уверяет, что вы в самом деле хозяин отеля…

— А у вас были сомнения на этот счет?

— Да нет, не то чтобы. Но, на мой взгляд, вы человек не того склада. Паспортные данные у нас не всегда соответствуют истине, — пояснил он с умилительной рассудительностью.

— А что стоит в вашем паспорте?

— Директор компании. И это верно… до некоторой степени.

— Звучит несколько неопределенно, — сказал я.

— А в вашем?

— Бизнесмен.

— Но это еще неопределеннее! — торжествующим голосом воскликнул он.

Выспрашивание — правда, несколько завуалированное — стало основой наших отношений на тот короткий срок, пока они длились: мы цеплялись за малейшие ниточки, хотя и делали вид, будто верим друг другу, когда речь шла о вещах серьезных. Я думаю, что те из нас, кто почти всю свою жизнь лукавит — с женщинами ли, с компаньонами и даже с самими собой, чуют себе подобных издали. Мы с Джонсом успели узнать многое друг о друге, прежде чем все кончилось, ибо частичке правды всегда даешь ход, если выпадает такая возможность. Это своеобразная форма экономии.

Он сказал:

— Вы жили в Порт-о-Пренсе. И, должно быть, знаете кое-кого из тамошних больших шишек.

— Они приходят и уходят.

— Скажем, в армии.

— Из наших никого не осталось. Папа Док не доверяет армии. Начальник штаба, по-моему, скрывается в посольстве Венесуэлы. Генерал убрался в Санто-Доминго. Несколько полковников засели в доминиканском посольстве, а еще два или три майора в тюрьме — если они до сих пор еще живы. У вас есть рекомендательные письма к кому-нибудь из них?

— Да нет, не совсем, — сказал он, но вид у него при этом был довольно кислый.

— С такими письмами лучше подождать, пока не удостоверитесь, что ваш адресат жив.

— У меня есть записочка от гаитянского генерального консула в Нью-Йорке, он пишет…

— Не забывайте: мы три дня пробыли в море. За это время мало ли что могло случиться. И вдруг генеральный консул попросил там политического убежища…

Он сказал мне то же, что и судовой казначей:

— Не понимаю, почему вы сами туда возвращаетесь, если там такие дела?

Ответить правдиво было менее утомительно, чем что-то выдумывать, да и час был поздний.

— Соскучился, — сказал я. — Спокойная жизнь может действовать на нервы не меньше, чем опасность.

Он сказал:

— Да. Мне тоже думалось, что чем другим, а всякими опасностями я был сыт по горло на войне.

— В каких частях вы служили?

Джонс осклабился; вопрос был задан слишком уж в лоб.

— Э-э! — сказал он. — Я и в те дни отличался непоседливостью. Летал с места на место. Скажите, а что за тип наш посол?

— Нашего посла там нет. Его выдворили больше года назад.

— Тогда поверенный в делах?

— Он делает все, что может. И когда может.

— К любопытной стране мы подплываем.

Он подошел к иллюминатору, точно надеясь увидеть эту страну за последними двумя сотнями морских миль, но там ничего нельзя было разглядеть, кроме света из каюты, желтыми маслянистыми разводами лежавшего на темной воде.

— Не совсем то, что считалось туристским раем?

— Да. Собственно, туристского рая на Гаити никогда и не было.

— Но, может, для человека с воображением некоторые возможности там есть?

— Все зависит от…

— От чего?

— От степени щепетильности человека.

— Щепетильности? — Он смотрел на клубившуюся за иллюминатором ночь и, казалось, старательно взвешивал мой ответ. — Да-а… но щепетильность стоит денежек… Как вы думаете, почему этот негр плакал?

— Понятия не имею.

— Неудачный получился вечер. Надеюсь, в следующий раз все будет лучше.

— В следующий раз?

— Да. Когда станем провожать этот год. Куда бы нас всех ни занесло к тому времени. — Он отошел от иллюминатора и сказал: — Ну, видимо, пора на боковую? А Смит — как по-вашему, что он замышляет?

— Почему он должен что-то замышлять?

— Может быть, вы и правы. Ладно, не будем. Ну, я пойду. Кончилось наше путешествие. Отступать некуда. — И добавил, взявшись за дверную ручку: — Я хотел, чтобы было немножко веселее, но что-то ничего не получилось. На боковую — всему делу венец. Вот так-то.

Глава вторая

Я возвращался в эту запуганную, замордованную страну, не возлагая особенных надежд на свое возвращение, и все-таки чуть ли не обрадовался, когда увидел с борта «Медеи» так хорошо знакомый мне лик Порт-о-Пренса. Громада Кенскоффа, накренившаяся над городом, как всегда, наполовину скрывалась в густой тени; позднее солнце стеклянными бликами отсвечивало от фасадов новых зданий, выстроенных к международной выставке в так называемом современном стиле. «Медея» подходила к Порт-о-Пренсу на глазах у каменного Колумба — места наших вечерних свиданий с Мартой, которые длились до тех пор, пока комендантский час не разгонял нас по нашим тюрьмам, и мы замыкались: я — у себя в отеле, она — в посольстве, не имея даже возможности позвонить друг другу, потому что телефон не работал. Марта всегда сидела в машине своего мужа, в полной темноте и, услышав приближение моего «хамбера», включала навстречу ему фары. Где она назначает свидания теперь, когда комендантский час отменен, и кому? В том, что мне нашли замену, я не сомневался. В наши дни на верность ставки не делают.

Я был слишком погружен в свои нелегкие мысли, чтобы помнить о тех, кто ехал вместе со мной. Из британского посольства на мое имя ничего не поступило, значит, пока что все обстоит благополучно. В иммиграционном пункте и на таможне началась обычная сутолока. Причалил только один наш пароход, и все-таки там было не протолкнуться: носильщики, шоферы такси, сидевшие неделями без пассажиров, полицейские, нет-нет да и тонтон-макут в темных очках и мягкой шляпе и нищие — нищие, куда ни глянь. Они просачивались в каждую щель, как вода в период дождей. Один, безногий, сидел под таможенной стойкой, точно кролик в клетке, и, стараясь выразить что-то мимикой, гримасничал, не произнося ни слова.

Сквозь толпу ко мне протискивалась знакомая фигурка. Обычно он шнырял в аэропорту, и я никак не ожидал увидеть его здесь. Это был журналист по прозвищу Крошка Пьер — метис в стране, где представителей смешанных рас считают аристократами и где они дожидаются своей очереди на плаху. Про Крошку Пьера поговаривали, будто он связан с тонтонами, иначе как ему удалось избежать побоев или чего-нибудь похуже? Но тем не менее в его отделе светской хроники звучали иной раз довольно смелые сатирические нотки, — может быть, он рассчитывал на то, что в полиции не умеют читать между строк.

Крошка Пьер схватил меня за обе руки, как будто мы с ним были закадычные друзья, и заговорил по-английски:

— Мистер Браун, мистер Браун! Вы ли это?

— Здравствуйте, Крошка Пьер.

Крошка Пьер залился смехом, привстав на цыпочки в своих узконосых ботинках и глядя на меня снизу вверх, потому что он был совсем малюсенький. Все такой же хохотун, каким я его помнил. Поздороваться — ему и то смешно. Движения у Крошки Пьера были по-обезьяньи юркие, и казалось, что смех, точно на канате, носит его от стены к стене. Я всегда думал: придет день — а такого дня не миновать человеку со столь ненадежным и рискованным промыслом, — когда Крошка Пьер станет потешаться над своим палачом, как, говорят, поступают в подобных случаях китайцы.

— Рад вас видеть, мистер Браун. Ну, как там лампионы Бродвея? Мэрилин Монро {15}, вдоволь хорошего виски из-под полы?.. — Он несколько поотстал от жизни, ибо за последние тридцать лет не выезжал дальше Кингстона на Ямайке. — Дайте мне ваш паспорт, мистер Браун. А багажные квитанции?

Он помахал ими над головой, проталкиваясь сквозь толпу, и все за меня уладил, потому что знал всех и вся. Таможенник даже не подумал открывать мои чемоданы. Крошка Пьер пошушукался о чем-то с тонтон-макутом, стоявшим в дверях, и к тому времени, когда я выбрался наружу, уже достал мне такси.

— Садитесь, садитесь, мистер Браун. Ваши вещи сейчас будут.

— Ну, как тут у вас? — спросил я.

— Все нормально. Все тихо.

— И комендантского часа нет?

— Зачем нам комендантский час, мистер Браун?

— В газетах писали о беспорядках на севере.

— В газетах? В американских газетах? Да неужели вы им верите, американским газетам? — Он просунул голову в машину и сказал, как всегда похохатывая ни к селу ни к городу: — Нет, вы даже представить себе не можете, как я рад, что вы вернулись!

Я почти поверил ему.

— А что тут удивительного? Разве мое место не здесь?

— Конечно, здесь, мистер Браун. Вы истинный друг Гаити. — Он снова захохотал. — Тем не менее за последнее время многие из наших истинных друзей поразъехались отсюда. — Потом, чуть понизив голос: — Правительству пришлось конфисковать некоторые пустующие отели.

— Благодарю за предупреждение.

— Нельзя же, чтобы недвижимая собственность приходила в негодность.

— Да, это сделано, безусловно, из добрых чувств. Кто же в них теперь живет?

Он хихикнул.

— Гости нашего правительства.

— Стали принимать гостей?

— Приезжала польская миссия, но что-то быстро отбыла восвояси. А вот и ваши чемоданы, мистер Браун.

— Успею я добраться до «Трианона», пока не выключат свет?

— Да… если сразу туда поедете.

— Куда же мне еще ехать?

Крошка Пьер фыркнул и сказал:

— Возьмите меня с собой, мистер Браун. Сейчас между Порт-о-Пренсом и Петьонвилем всюду заставы.

— Садитесь. Так и быть. Только бы поменьше неприятностей, — сказал я.

— Что вы делали в Нью-Йорке, мистер Браун?

Я ответил с полной откровенностью:

— Пытался найти покупателя на свой отель.

— Не удалось?

— Нет, не удалось.

— Такая великая страна — и нет духа предпринимательства?

— Вы же выдворили их военную миссию. Вынудили отозвать посла. И после этого рассчитывать на доверие? Да-а! Я совсем забыл. С нашим пароходом приехал Кандидат в президенты.

— Кандидат в президенты? Что же меня никто не предупредил?

— Правда, не преуспевший.

— Не важно! Кандидат в президенты! А зачем он сюда приехал?

— У него рекомендательное письмо к министру социального благосостояния.

— К доктору Филипо? Но доктор Филипо…

— Что-нибудь случилось?

— Да ведь знаете, какое это дело, политика. Всюду, во всех странах.

— Доктор Филипо смещен?

— Он нигде не показывался последнюю неделю. Говорят, уехал отдыхать. — Крошка Пьер тронул шофера за плечо. — Остановись, mon ami [10]. — Мы еще не успели доехать до статуи Колумба, а уже заметно стемнело. Крошка Пьер сказал: — Мистер Браун, я, пожалуй, вернусь и разыщу этого кандидата. Вспомните свою собственную страну — ведь не годится попадать в ложное положение. Вряд ли мне пошло бы на пользу, если б я приехал теперь в Англию с рекомендательным письмом на имя Макмиллан {16}. — Он взмахнул рукой на прощание. — Скоро загляну к вам выпить стаканчик виски. Ах, как я рад, как я рад, что вы вернулись, мистер Браун! — И убежал в состоянии эйфории, без малейшей на то причины.

Мы поехали дальше. Я спросил шофера — по всей вероятности, агента тонтон-макутов:

— Успеем мы добраться до «Трианона», пока не выключат электричество?

Он пожал плечами. Сообщать какие бы то ни было сведения не входило в его обязанности. В окнах выставочного павильона, занятого теперь министром иностранных дел, все еще горел свет, а около статуи Колумба стоял «пежо». Конечно, в Порт-о-Пренсе много таких машин, и вряд ли она может быть настолько жестока или настолько лишена вкуса, чтобы назначать кому-то свидания на прежнем месте. Все же я сказал шоферу:

— Я здесь выйду. Вещи отвезите в «Трианон». Жозеф вам заплатит.

Большее безрассудство трудно было себе представить. Полковнику тонтон-макутов завтра же к утру будет точно известно, где я бросил такси. Единственная мера предосторожности, которую еще можно было принять, это удостовериться, что машина ушла. Я следил за огоньками ее задних фар, пока они не исчезли из виду. Потом пошел к Колумбу и стоявшему около него автомобилю. Я подошел к нему сзади и увидел на номерном знаке букву «д». Это была машина Марты, и она сидела там одна.

Несколько минут я наблюдал за ней, не будучи замеченным. Потом вдруг подумал, что можно постоять здесь, в двух шагах, и увидеть человека, которому назначена встреча. Но тут она повернула голову и посмотрела в мою сторону — почувствовала, что за ней наблюдают. Потом приспустила стекло и резко проговорила по-французски, точно я был одним из тех бесчисленных нищих, которыми кишел район порта:

— Кто это? Что вам нужно? — и включила фары. — О, боже! Ты все-таки вернулся, — сказала она таким тоном, будто речь шла о перемежающейся лихорадке.

Она отворила дверцу, и я сел рядом с ней. В ее поцелуе чувствовалась неуверенность и опаска.

— Почему ты вернулся?

— Мне тебя недоставало — наверно, потому.

— И ради такого открытия стоило убегать?

— Я надеялся, что если уехать, то все изменится.

— Ничего не изменилось.

— Что ты здесь делаешь?

— Скучаю по тебе, лучшего места не нашла.

— А может быть, ждешь кого-нибудь?

— Нет. — Она взяла меня за палец и так его вывернула, что мне стало больно. — Несколько месяцев я могу хранить благоразумие. Если не считать снов. Я изменяла тебе только во сне.

— Я тоже был тебе верен — по-своему.

— Не надо мне объяснять сейчас, — сказала она, — как это у тебя бывает «по-твоему». Помолчи. Просто побудь тут.

Я повиновался. Мне было и хорошо и горько, потому что здесь ничего не изменилось, разве лишь то, что нет моей машины и ей придется отвезти меня в своей с риском попасться кому-нибудь на глаза вблизи «Трианона» — не прощаться же нам тут, у Колумба. И, даже лаская, я испытывал ее. Неужели она настолько смела, чтобы отдаться мне, ожидая встречи с кем-то другим? Но я тут же подумал, что такое испытание ничего не решит — этой женщины хватит на что угодно. Не отсутствие же смелости удерживает ее около мужа. Дрожь ушла. Марта, как усталый ребенок, покоилась у меня на коленях. Она сказала:

— Я забыла поднять стекло.

— Надо ехать в «Трианон», пока не погасили свет.

— Нашелся покупатель на твой отель?

— Нет.

— Я рада.

Музыкальный фонтан в городском парке стоял темный, без воды, музыка в нем не играла. Электрические лампочки, перемигиваясь, вещали в ночи: «Je suis le drapeau Haitien. Uni et Indivisible. François Duvalier» [11].

Мы миновали обугленные балки дома, подожженного тонтон-макутами, и стали подниматься вверх к Петьонвилю. На полпути была застава. Волоча винтовку за ствол, к машине подошел человек в рваной рубашке, серых штанах и в старой мягкой шляпе, уже побывавшей в мусорном ящике. Он велел нам выйти на предмет обыска.

— Я выйду, но это дама из дипломатического корпуса, — сказал я.

— Оставь, милый, — сказала Марта. — Теперь привилегиями никто не пользуется. — Она первая подошла к обочине шоссе, подняв руки над головой и улыбаясь караульному такой улыбкой, от которой меня передернуло.

Я сказал ему:

— Вы что, не видите букву «д» на номерном знаке?

— А ты не видишь, — сказала она, — что он не умеет читать?

Караульный ощупал мне бедра и провел рукой между ног. Потом открыл багажник. Обыск производился без особой сноровки и скоро кончился. Караульный поднял барьер и пропустил нас.

— Мне не хочется, чтобы ты ехала назад без провожатого, — сказал я. — Пошлю с тобой кого-нибудь из коридорных — если у меня хоть один остался. — И потом, проехав еще с полмили, я снова вспомнил о своих подозрениях. Если мужья, по слепоте своей, не замечают неверности, то любовники, должно быть, грешат другим: они видят ее всюду. — Признайся, чего ты там ждала, у памятника?

— Не будь глупцом хоть сегодня, — сказала она. — Я счастлива.

— Да ведь я тебе не писал, что возвращаюсь.

— В этом месте было хорошо вспоминать тебя, только и всего.

— Какое совпадение, что именно сегодня…

— Ты думаешь, что я только сегодня потрудилась тебя вспомнить? — Она добавила: — Луис спросил меня как-то, почему я больше не езжу играть в джин-рамми — ведь комендантский час отменили. И на следующий вечер я взяла машину, как раньше. Встречаться мне не с кем, делать нечего, вот я и езжу сюда, к памятнику.

— И Луис доволен?

— Он всегда всем доволен.

И внезапно вокруг нас, над нами и внизу все огни потухли. Электрическое зарево осталось только в районе порта и правительственных зданий.

— Надеюсь, Жозеф сберег хоть немного керосину к моему приезду, — сказал я. — Надеюсь, его благоразумие все еще при нем, так же как и девственность.

— А он девственник?

— Во всяком случае, целомудренный. С тех пор как его исколошматили тонтон-макуты.

Машина свернула на крутой въезд к отелю, обсаженный пальмами и кустами бугенвиллеи. Я всегда удивлялся, почему первый владелец назвал свой отель «Трианоном». Трудно было придумать более неподходящее название {17}. Постройка — и не классическая, под восемнадцатый век, и не пышная во вкусе двадцатого. С этими башенками, балконами и деревянным орнаментом по фасаду он смахивал по вечерам на одно из творений Чарльза Адамса в каком-нибудь номере «Нью-Йоркера» {18}. Так и ждешь, что двери тебе откроет колдунья или одержимый слуга, а позади него на люстре будет висеть летучая мышь. Но при солнечном свете или когда среди пальм горели фонари, «Трианон» казался легким, старинным, изящным и нелепым — точно с картинки из книги сказок. С годами я полюбил свой отель и отчасти был даже рад, что покупателя на него не нашлось. Если не расставаться с ним еще несколько лет, думалось мне, я почувствую, что это и есть мой дом. Для того чтобы почувствовать себя дома, требуется немалое время, как и для того, чтобы сделать любовницу своей женой. Даже самоубийство моего компаньона не так уж отразилось на моих собственнических аппетитах. Я мог бы повторить вслед за братом Лоренцо фразу из французского перевода «Ромео и Джульетты», которую у меня были все основания запомнить:

Le remède au chaos

N’est pas dans ce chaos [12].

Исход был в успехе, к которому мой компаньон не имел никакого касательства, в голосах, доносившихся от плавательного бассейна, в позвякиванье кусочков льда в баре, где Жозеф подавал свой знаменитый ромовый пунш, в наездах такси из города, в гомоне на веранде во время ленча, а ближе к ночи — барабанщик, танцовщицы, гротескный персонаж балета Барон Суббота в цилиндре и его легкие шажки под освещенными пальмами. Хоть и недолго, но все это у меня было.

Мы подъехали к отелю в полной темноте, и я снова поцеловал Марту. Поцелуй все еще был вопросительный. Я не верил, что за три месяца, проведенные в разлуке, можно сохранить верность. Может быть — эта догадка претила мне меньше, чем другая, — может быть, она опять с мужем? Я прижал ее к себе и спросил:

— Как там Луис?

— Такой же, — сказала она. — Все такой же.

А ведь когда-то, подумал я, она любила его. Вот одна из казней преступной любви: самое тесное объятие вашей возлюбленной — лишнее доказательство того, что любовь проходит. Мы с Луисом встретились во второй раз, когда я, среди других тридцати приглашенных, был на каком-то приеме в его посольстве. Мне казалось невероятным, чтобы посол — вот этот тучный человек лет пятидесяти, волосы у которого блестели, точно начищенный башмак, — мог не заметить, как часто мы находили друг друга глазами в толпе, как она коснулась моей руки, проходя мимо. Но Луис держался величественно, выработав в себе величие раз и навсегда: вот мое посольство, вот моя жена, вот мои гости. Спичечные книжечки были у него с монограммами, монограммы стояли даже на сигарных этикетках. Помню, как он поднял на свет бокал с коктейлем и показал мне тончайше наведенную на стекле бычью морду. Он сказал:

— Это сделано в Париже, по моему специальному заказу.

Чувство собственности было развито в нем чрезвычайно, но, может быть, он легко одалживал другим то, что ему принадлежало.

— Луис утешал тебя в мое отсутствие?

— Нет, — сказала она, и я мысленно проклял себя за трусость, ибо так сформулировал вопрос, что ее ответ можно было истолковать по-разному. Она добавила: — Никто меня не утешал. — А я сразу начал перебирать в уме все оттенки слова «утешение», из которых она могла выбрать нужный ей, не погрешив против правды. Она была человек правдивый.

— У тебя другие духи.

— Луис подарил в день рождения. Твои кончились.

— День рождения. Я забыл…

— Ничего.

— Где там Жозеф застрял? — сказал я. — Он же должен услышать машину.

— Луис добрый. Это только ты меня колошматишь. Как тонтон-макуты Жозефа.

— Как это понимать?

Все было по-старому. Через десять минут после встречи — объятия, через полчаса начали ссориться. Я вылез из машины и в темноте поднялся на веранду. На верхней ступеньке я чуть было не споткнулся о свои чемоданы, брошенные тут, должно быть, шофером такси, крикнул:

— Жозеф! Жозеф! — и ответа не услышал. Веранда отеля тянулась вправо и влево от меня, но обеденной сервировки ни на одном из столиков не было. В открытую дверь мне был виден бар, освещенный маленькой керосиновой лампой — вроде тех ночников, что ставят у постели ребенка или больного. Вот он, мой роскошный отель — кружок света, в который только-только попадает початая бутылка рома, два табурета, сифон с содовой, притаившийся в тени, точно какая-то длинноклювая птица. Я опять позвал: — Жозеф! Жозеф! — И опять никто мне не ответил. Тогда я сошел вниз к машине и сказал Марте: — Побудь тут минутку.

— Что-нибудь случилось?

— Никак не доищусь Жозефа.

— Мне пора домой.

— Не поедешь же ты одна. Нечего торопиться. Подождет твой Луис.

Я снова поднялся наверх, в отель «Трианон». «Центр интеллектуальной жизни Гаити. Роскошный отель, где угождают вкусам знатоков первоклассной кухни и любителям экзотики. Заказывайте наши напитки, изготовленные из лучших марок гаитянского рома, купайтесь в роскошном плавательном бассейне, слушайте игру на гаитянском барабане и любуйтесь гаитянскими танцовщицами. У нас можно встретить местную интеллектуальную элиту, музыкантов, поэтов, художников, которые считают отель «Трианон» своим центром…» Когда-то все, изложенное в этой рекламной брошюре для туристов, было недалеко от истины.

Я сунул руку под стойку и нащупал там электрический фонарик. Потом прошел через холл к себе в контору… Письменный стол, заваленный старыми счетами и квитанциями. Надеяться, что в конторе меня будет ждать клиент, не приходилось, там даже моего Жозефа не было. Вот ты и вернулся домой, подумал я, вот и вернулся. Под окнами конторы был плавательный бассейн. Раньше к этому часу в «Трианон» уже съезжались бы на коктейль гости из других гостиниц. В добрые старые времена туристы приезжали пить в «Трианон», кроме тех, у кого все виды обслуживания входили в стоимость поездки. Американцы неизменно заказывали сухой мартини. К ночи кто-нибудь из них уже обязательно плавал в бассейне нагишом.

Помню, я как-то выглянул из окна своей комнаты в два часа ночи. Над деревьями стояла большая желтая луна, а в бассейне девушка обнимала какого-то мужчину. Его я не разглядел. Она не заметила, что на нее смотрят, она ничего вокруг себя не замечала. И в ту ночь я подумал, засыпая: ну, теперь у тебя все как надо.

В саду, со стороны бассейна, послышались шаги — припадающие шаги хромого. Жозеф охромел со времени своего знакомства с тонтон-макутами. Я хотел выйти ему навстречу, но в последнюю минуту еще раз посмотрел на письменный стол. Там чего-то не хватало. Вот счета, скопившиеся за время моей отлучки, но где маленькое бронзовое пресс-папье в виде гробика с буквами «R.I.P.», которое я купил как-то на Рождество в Майами? Никакой ценности эта вещица не имела — я заплатил за нее всего два доллара семьдесят пять центов, но она была моя, она казалась мне забавной, и вот ее нет. Почему всегда что-нибудь меняется за наше отсутствие? Даже у Марты другие духи. Чем менее прочно наше существование, тем с большей неохотой расстаешься с мелочами, из которых оно складывается.

Я вышел навстречу Жозефу. С веранды мне был виден его фонарик, штопором буравящий извилистую дорожку от бассейна.

— Это вы, мосье Браун? — испуганно спросил он.

— А кто же еще? Почему тебя не было на месте, когда я приехал? Как это ты бросил мои чемоданы?

Он стоял внизу, подняв ко мне свое черное расстроенное лицо.

— Меня подвезла мадам Пинеда. Поедешь с ней в город, проводишь. Обратно вернешься на автобусе. А садовник здесь?

— Он ушел.

— Повар?

— Он ушел.

— Мое пресс-папье? Куда девалось мое пресс-папье?

Он посмотрел на меня, будто не понимая, о чем это я.

— Гостей тут у вас совсем не было в мое отсутствие?

— Нет, мосье. Только…

— Ну?

— Четыре ночи назад пришел доктор Филипо. Он сказал, никому не говорить.

— А что ему тут понадобилось?

— Я ему сказал, здесь нельзя. Я сказал, тонтон-макуты будут его здесь искать.

— Ну а он что?

— Он все равно. Тогда повар ушел и садовник ушел. Они сказали, мы придем, когда он уйдет. Он очень больной. И остался. Я сказал, надо в горы, а он говорит, не могу ходить, не могу ходить. У него ноги очень распухли. Я ему сказал, надо, а то вы скоро вернетесь.

— Вот вернулся, а тут черт-те что делается, — сказал я. — Я сам с ним поговорю. В каком он номере?

— Когда я услышал, идет машина, я ему крикнул: тонтоны, скорей бегите. А у него нет сил. Он не хочет уходить. Он говорит: я старик. Я ему сказал, вас найдут, мосье Брауну будет плохо. Если тонтоны вас поймают на дороге, вам все равно, а если здесь — мосье Брауну будет плохо. Я сказал: я пойду, буду говорить с ними. Тогда он побежал быстро-быстро. А это был дурак шофер с вашими чемоданами… Тогда я скорей к нему — рассказать.

— Что же нам с ним делать, Жозеф?

Доктор Филипо, хоть и лицо должностное, был не такой уж плохой человек. В первый год своего пребывания у власти он даже пытался заняться благоустройством трущобных кварталов в районе порта. В нижнем конце улицы Дезе поставили водокачку, к ней привинтили чугунную плиту с его именем, но водопроводные трубы так и не успели смонтировать, потому что подрядчики остались недовольны размерами взятки.

— Я пришел в номер, а его там больше нет.

— Ты думаешь, он скрылся в горы?

— Нет, мосье Браун, не в горы, — сказал Жозеф. Он стоял внизу, понурившись. — Я думаю, он очень нехорошо сделал. — Жозеф повторил вполголоса надпись, начальные буквы которой украшали мое пресс-папье: — «Requiescat in Расе» [13], — ибо Жозеф был добрый католик и столь же добрый водуист. — Пожалуйста, мосье Браун, пойдемте со мной.

Я пошел следом за ним к бассейну, где совсем в другую эпоху, в золотом веке, хорошенькая девушка занималась любовью. Вода оттуда была спущена. Мой фонарик осветил мелкий сектор и дно, засыпанное листьями.

— В том конце, — сказал Жозеф и, остановившись в нескольких шагах от бассейна, дальше не двинулся.

Доктор Филипо, видимо, вошел в узкую норку тени, падавшей от трамплина, и теперь лежал под ним, скорчившись, подтянув колени к подбородку, точно престарелый утробный плод, облаченный к погребению в приличный серый костюм. Он перерезал себе сначала вены на руках, а потом, чтоб уж наверняка, и горло. Над самой его головой зияло темное отверстие водопроводной трубы. Чтобы смыть кровь, надо было только отвернуть кран. Доктор Филипо проявил к нам максимум внимания, в меру своих возможностей. Смерть наступила недавно. Первые мои мысли были эгоистического порядка: человек не несет ответственности, если кто-то покончил с собой в его плавательном бассейне. Попасть сюда можно прямо с дороги, минуя самый отель. Раньше к бассейну постоянно приходили нищие — всучивать купающимся резные деревянные фигуры и прочую ерунду.

Я спросил Жозефа:

— Доктор Мажио все еще в городе?

Он молча кивнул.

— Ступай к мадам Пинеда, она сидит внизу в машине, и попроси подвезти тебя к нему по дороге в посольство. Ничего ей не говори. Потом прямо сюда, если он согласится приехать. — Это единственный врач в городе, подумал я, у которого хватит смелости заняться врагом Барона, хоть и бездыханным. Но Жозеф не успел отойти от меня, как я услышал чьи-то шаги и голос, который мог принадлежать только миссис Смит:

— Нью-йоркским таможенникам есть чему поучиться у здешних. Они так вежливо нас приняли. Вот что значит чернокожие. А от белых учтивости ждать не приходится.

— Осторожнее, голубчик, тут на дорожке выбоина.

— Я прекрасно все вижу. Сырая морковь незаменимая вещь, если вы хотите сохранить зрение, миссис…

— Пинеда.

— …миссис Пинеда.

Марта шла последняя с электрическим фонариком. Мистер Смит сказал:

— Мы обнаружили эту милую даму внизу, в машине. Там поблизости не было ни души.

— A-а, прошу прощения! Я совсем забыл, что вы решили остановиться у меня.

— По-моему, мистер Джонс тоже собирался к вам, но, когда мы уходили, с ним о чем-то беседовал полицейский. Надеюсь, у него там обойдется без неприятностей.

— Жозеф, приготовь для мистера и миссис Смит номер «люкс» Джона Барримора. И побольше ламп туда. Вы уж нас извините за темноту. Свет должны дать с минуты на минуту.

— А нам и так нравится, — сказал мистер Смит. — В этом есть что-то романтическое.

Если душа, по убеждению некоторых, витает час-другой над оставленным ею телом, каких только банальностей ей не суждено наслушаться, когда в горестной надежде она будет ждать, что вот-вот родится серьезная мысль, прозвучит слово, облагораживающее покинутую ею земную жизнь. Я сказал миссис Смит:

— Сегодня, если вы не возражаете, будет только яичница. Завтра я все налажу, как вам нужно. К несчастью, повар у меня ушел со вчерашнего дня.

— Не хлопочите насчет яичницы, — сказал мистер Смит. — Мы, признаться, относимся к яйцам несколько отрицательно. Но у нас есть дрожжелин.

— А я буду пить свои пивные дрожжи, — сказала миссис Смит.

— Нам только немного кипятку, — сказал мистер Смит. — Мы с женой умеем приспосабливаться. Вы о нас, пожалуйста, не беспокойтесь. Какой прекрасный плавательный бассейн!

Чтобы показать им его величину, Марта повела лучом своего фонарика к трамплину и глубокому сектору. Я выхватил фонарик у нее из рук и направил свет кверху, на декоративную башенку и на балкон, нависавший над пальмами. Окна двойного номера, который прибирал Жозеф, были освещены.

— Вот ваши апартаменты, — сказал я. — Номер Джона Барримора. Оттуда прекрасно виден весь Порт-о-Пренс — гавань, дворец, собор.

— А Джон Барримор действительно здесь останавливался? — спросил мистер Смит. — В этом самом номере?

— Это было до меня, но я могу показать вам счета на виски, которые ему подавали.

— Какой талант загублен! {19} — грустно проговорил мистер Смит.

У меня не выходило из головы, что часы экономии электроэнергии скоро кончатся и во всем Порт-о-Пренсе зажгутся огни. Свет выключали иной раз часа на три, а то и часу не проходило, — словом, когда как. Уезжая, я распорядился, чтобы во время моего отсутствия дела в отеле велись по-прежнему, ибо — кто знает — вдруг приедет на несколько дней кто-нибудь из журналистов писать очерк о том, что, конечно, будет у него называться «Республика кошмаров». Может быть, на взгляд Жозефа, ведение дел по-прежнему означало прежнее количество фонарей среди пальм, фонари вокруг всего бассейна? Мне не хотелось, чтобы Кандидат в президенты увидел труп, скорчившийся под трамплином, — по крайней мере, не в день приезда. Это не соответствовало моему пониманию законов гостеприимства. К тому же он, кажется, упоминал о рекомендательном письме на имя министра по делам социального благосостояния.

На дорожке появился Жозеф. Я велел ему проводить Смитов в их номер, а потом отвезти в город миссис Пинеда.

— Наши чемоданы на веранде, — сказала миссис Смит.

— Теперь они уже в номере. Ручаюсь вам, свет скоро дадут. Вы уж нас извините. Страна наша очень бедная.

— Как подумаешь, сколько электричества жгут без толку на Бродвее… — сказала миссис Смит, и, к моему величайшему облегчению, они стали подниматься вверх по дорожке следом за Жозефом, который освещал им путь. Мы стояли у мелкого сектора бассейна, но теперь, когда глаза мои привыкли к темноте, я, кажется, различал в дальнем его конце, будто глыбу земли, труп.

Марта сказала:

— Что-нибудь неладно? — и посветила фонариком прямо мне в лицо.

— Я еще не успел проверить. Дай-ка мне фонарь на минутку.

— Почему ты задержался тут?

Я направил луч на пальмы, подальше от бассейна, будто осматривая электропроводку.

— Разговаривал с Жозефом. Пойдем теперь наверх?

— Чтобы налететь на Смитов? Нет, лучше останемся. Подумать только! Ведь я ни разу здесь не бывала. Здесь, у тебя дома.

— Да, мы вели себя благоразумно.

— Ты даже не спросишь, как Анхел.

— Виноват.

Анхел — это был ее сын, несносный ребенок, наш разлучник. Он был слишком толст для своего возраста, глаза у него были отцовские, эдакие коричневые пуговки, он вечно сосал конфеты, он все замечал и требовал — требовал непрерывно, чтобы мать отдавала ему все свое внимание. Он высасывал нежность из наших отношений так же, как тянул ром из шоколадной бутылочки, с долгим смачным присвистом. Половина наших разговоров касались его: «Мне пора уходить. Я обещала Анхелу почитать вслух», «Сегодня мы не увидимся. Анхел хочет в кино», «Милый, я сегодня так устала — у Анхела были гости к чаю — шестеро!».

— Ну, как Анхел?

— Он болел, пока тебя не было. Гриппом.

— А теперь ему лучше?

— Да, гораздо лучше.

— Пойдем.

— Луис не ждет меня так рано. Анхел тоже. Раз уж я здесь — семь бед, один ответ.

Я осветил циферблат своих часов. Было почти половина девятого. Я сказал:

— Смиты…

— Они заняты своим багажом. Милый, что тебя так тревожит?

Я промямлил:

— У меня пресс-папье куда-то исчезло.

— Очень ценное?

— Нет… но сначала пресс-папье, а там и еще чего-нибудь хватишься.

И вдруг все вокруг нас засияло огнями. Я взял Марту под руку, круто повернул и повел по дорожке. Мистер Смит вышел на балкон и сказал нам сверху:

— Нельзя ли попросить второе одеяло для миссис Смит, на случай, если похолодает?

— Сейчас пришлю, но холода не бойтесь.

— Да, вид отсюда действительно прекрасный.

— Сейчас я выключу свет в саду, и будет еще лучше.

Рубильник был у меня в конторе, и мы почти дошли туда, когда на балконе снова раздался голос мистера Смита:

— Мистер Браун, у вас в бассейне кто-то спит.

— Наверно, нищий.

Миссис Смит, должно быть, вышла к мужу, потому что теперь я услышал и ее голос:

— Где, голубчик?

— Вон там.

— Ах, бедняга. Может, сойти вниз и подать ему хоть сколько-нибудь?

Меня так и подмывало крикнуть ей: «Подайте ему ваше рекомендательное письмо. Это министр социального благосостояния».

— Пожалуй, не стоит, голубчик. Разбудишь несчастного, только и всего.

— Странное он выбрал место.

— Вероятно, искал, где попрохладнее.

Я наконец-то добрался до конторы и выключил свет в саду. Мне было слышно, как мистер Смит сказал:

— Посмотри, голубчик. Вон там белое здание с куполом. Это, наверно, дворец.

Марта сказала:

— Нищий спит в бассейне?

— Бывает.

— Я его не видела. Что ты ищешь?

— Пресс-папье. Кому понадобилось мое пресс-папье?

— Какое оно?

— В виде гробика, и на нем выгравировано «R.I.P.». Я клал под него что не срочно.

Она рассмеялась, крепко обняла меня и поцеловала. Я постарался ответить ей должным образом, но труп в бассейне придавал этим нашим делам нечто комедийное. Труп доктора Филипо больше тяготел к трагедии, мы же были всего лишь небольшим отклонением от трагического сюжета, внесенным для разрядки и контраста. Я услышал шаги Жозефа в баре и окликнул его:

— Что ты там делаешь? — Миссис Смит, должно быть, уже успела изложить ему свои нужды: две чашки, две ложечки и бутылку кипятку. — Захвати еще одеяло, — сказал я, — и поторапливайся, пора ехать.

— Когда мы увидимся? — спросила Марта.

— На том же месте, в то же время.

— Ничего не изменилось, правда? — тревожно допытывалась она.

— Нет, нет. — Но что-то в моем голосе резануло ей слух.

— Ну что ж… А все-таки ты вернулся.

Когда она наконец уехала вместе с Жозефом, я пошел к бассейну и сел в темноте на бортик. Меня беспокоило: а вдруг Смиты спустятся вниз и затеют разговор, но не просидел я у бассейна и несколько минут, как свет в номере Джона Барримора погас. Наверно, поели дрожжелина, выпили пивных дрожжей и теперь уснут безмятежным сном. Из-за вчерашнего празднества они засиделись позже обычного, да и нынче день тянулся долго. Я подумал о Джонсе. Уж не случилось ли с ним чего-нибудь? Он ведь говорил, что хочет остановиться в «Трианоне». Вспомнился мне и мистер Фернандес, и его загадочные слезы. О чем угодно думать, только не о министре социального благосостояния, скорчившемся под трамплином.

Далеко в горах, за Кенскоффом, рокотал барабан — значит, там святилище воду́. При Папе Доке не часто случалось слышать барабанную дробь. Что-то мягко прошуршало в темноте, и, наведя туда луч фонарика, я увидел заморенную, тощую собаку, на согнутых лапах застывшую у края трамплина. Она поглядела на меня слезящимися глазами и безнадежно вильнула хвостом, испрашивая позволения спрыгнуть вниз и подлизать кровь. Я прогнал ее. Несколько лет назад я держал трех садовников, двух поваров, Жозефа, еще одного бармена, четверых коридорных, двух горничных, шофера, а в сезон — сейчас бы сезон еще не кончился — нанимал несколько человек сверх штата. В такой вечер, как сегодня, возле бассейна устроили бы кабаре, и в паузы между музыкой до меня долетал бы несмолкаемый пчелиный гул далеких улиц. Теперь, несмотря на отмену комендантского часа, вокруг стояла полная тишина, без луны даже собаки не лаяли. Похоже, и мой успех тоже так далеко, что и не услышишь. Недолго же он мне сопутствовал, но можно ли жаловаться? В отеле «Трианон» двое гостей, я снова обрел свою любовницу и, в отличие от господина министра, все еще жив. Я сел поудобнее на бортик бассейна и приготовился к долгому ожиданию доктора Мажио.

Глава третья

1

Мне в жизни не раз приходилось писать свое curriculum vitae [14]. Начинал я примерно так: родился в 1906 г. в Монте-Карло. Родители — британские подданные. Воспитывался в иезуитском коллеже Явления Приснодевы. Неоднократно получал награды за версификацию и сочинения на латинском. С молодых лет избрал карьеру бизнесмена… Детали этой карьеры я, разумеется, менял в зависимости от того, кому надлежало представить мое curriculum.

А сколько всего опускалось или было сомнительной достоверности даже в этих начальных сведениях! Моя мать была безусловно не англичанка, и я по сей день не знаю, считать ли ее француженкой, а может, — редчайший случай — подданной княжества Монако? Человек, которого она избрала мне в отцы, уехал из Монте-Карло до моего рождения. Может статься, он действительно был Браун. Такая фамилия звучит до некоторой степени правдоподобно — обычно моя мать не блистала скромностью, когда дело касалось ее избранников. В нашу последнюю встречу, когда она умирала в Порт-о-Пренсе, у нее был титул графини де Ласко-Вилье. Она покинула Монте-Карло (а заодно и сына) второпях, вскоре после перемирия в 1918 году, не уплатив за мое обучение в коллеже. Но орден Иисуса не удивишь просроченными платежами: он трудится на обочине аристократического общества, где опротестованные чеки явление, пожалуй, не менее распространенное, чем адюльтер, так что коллеж продолжал содержать меня. Я был из первых учеников и в какой-то степени подавал надежды на то, что со временем буду призван к служению Господу. Я даже сам уверовал в свое предназначение, мысли о нем были неотвязны, как ядовитый гриппозный туман при температуре ниже нормальной холодно-рассудочным утром и горячечной — в ночные часы. Другие мальчики сражались с демоном мастурбации, я сражался с верой. Теперь мне даже дико вспомнить о своих латинских стихах и прозе — все эти познания испарились бесследно, подобно моему отцу. Только одна строчка крепко засела у меня в голове — как память о былых мечтах и чаяниях: «Exegi monumentum aere perennius» [15]. Я повторил ее мысленно почти сорок лет спустя, когда стоял в день смерти матери у плавательного бассейна отеля «Трианон» в Петьонвиле и смотрел на нелепый деревянный орнамент среди пальм и на чернильно-темные грозовые тучи, мчавшиеся над Кенскоффом. Отель больше чем наполовину принадлежал мне, и я знал, что скоро стану здесь полноправным хозяином. У меня уже есть недвижимость, я теперь собственник. Помню такую свою мысль: «Трианон» будет самым излюбленным для туристов отелем на всем Карибском море». И возможно, я преуспел бы в этом, если бы к власти на Гаити не пришел осатанелый врачишка и наши ночи не наполнились бы скрежетом насилия вместо звуков джаза.

Как уже говорилось, карьера hôtelier — это было отнюдь не то, к чему хотели подвигнуть меня иезуиты. Ту карьеру в конце концов загубила наша школьная постановка «Ромео и Джульетты» в весьма заземленном французском переводе. Мне дали играть престарелого брата Лоренцо, и некоторые заученные наизусть строки из этой роли сохранились у меня в памяти до сих пор, сам не знаю почему. Поэзия в них почти не ночевала. «Accorde-moi de discuter sur ton état» [16]. Брат Лоренцо сумел превратить в прозу даже трагедию любовников, родившихся под злосчастной звездой. «J’apprends que tu dois, et rien ne peut le reculer, être mariée á ce comte jeudi prochain» [17].

Наши добрые пастыри, видимо, полагали, что, учитывая обстоятельства, эта роль самая для меня подходящая — к тому же не слишком эмоциональная и не слишком трудная для исполнения, но, как мне самому кажется, мой духовный грипп подходил в то время к концу, а бесконечные репетиции, постоянное присутствие любовников, чувственность их отношений, хоть и приглушенная французским переводчиком, приблизили меня к кризису. Я выглядел гораздо старше своих лет, а режиссер, не преуспевший со мной как с актером, по крайней мере, довольно основательно преподал мне тайны грима. Я «позаимствовал» паспорт у одного преподавателя английской литературы из мирян и однажды днем преспокойно пошел в казино. Там за непостижимо короткий срок, за сорок пять минут, благодаря из ряда вон частому выходу «девятнадцать» и зеро, я выиграл сумму, равную тремстам фунтам, а часом позже неумело и неожиданно для самого себя терял невинность в одном из номеров «Отель де Пари».

Моя наставница была по меньшей мере лет на пятнадцать старше меня, но в воспоминаниях моих она все того же возраста, а постарел я сам. Мы познакомились в казино. Видя, что меня преследует удача (делая ставки, я тянулся через ее плечо), она начала ставить свои фишки рядом с моими. Если я выиграл в тот день больше трехсот фунтов, то ее выигрыш был что-нибудь около сотни, и тут она остановила меня, воззвав к моему благоразумию. Я уверен, что о совращении ей тогда и не думалось. Правда, последовало приглашение выпить чаю в ее отеле, но, не в пример служителям казино, она разгадала мою личину и, повернувшись ко мне на лестнице с заговорщицким видом, спросила шепотом:

— Как тебе удалось пройти?

В ту минуту я был для нее не больше чем забавным, озорным ребенком.

Стоило ли тут притворяться? Я показал ей мой фальшивый паспорт, и в ванной при номере она помогла мне снять разводы грима, которые при электрическом свете, да еще зимним днем вполне сошли за глубокие борозды на лице. Брат Лоренцо морщина за морщиной исчезал передо мной в зеркале над полочкой, где хранились ее лосьоны, ее баночки с кремом и карандаш для ресниц. Мы с ней были точно актеры, у которых одна уборная на двоих.

Чай в коллеже подавали на длинных столах, по концам их ставили чайники, к длинным батонам — по три на стол — полагались скудные порции сливочного масла и джема, посуда была грубая — лишь бы выдержала мальчишеские лапы, чай крепкий. В «Отель де Пари» меня поразило все: хрупкость чашек, серебряный чайник, вкусные треугольные сандвичи, эклеры с кремом. Смущения моего как не бывало. Я рассказывал о матери, о моих экзерсисах на латинском, о «Ромео и Джульетте». Без какого-либо умысла, а лишь бы показать свою ученость, я цитировал Катулла {20}.

Не могу вспомнить теперь последовательность событий, которые привели к первому долгому, взрослому поцелую на диване. Помню, было сказано, что она замужем за директором Индокитайского банка, и мне представился человек, сгребающий медной лопаткой монеты в ящик стола. Тогда он уехал в Сайгон, где, как она подозревала, у него была любовница-сиамка. Разговор наш не затянулся, скоро я возвратился вспять к начальной стадии обучения, постигая азы любви на большой белой кровати с резными столбиками в маленькой белой комнате. И даже теперь, больше чем сорок лет спустя, сколько подробностей все еще живет у меня в памяти об этих часах. Про писателей говорят, будто первые двадцать лет вмещают в себе весь их жизненный опыт, остальным они обязаны своей наблюдательности, но, по-моему, это в равной степени относится к каждому из нас.

Странная произошла вещь, пока мы лежали на кровати. Ей было трудно со мной — робким, струсившим. И вдруг из порта внизу, под склоном холма, в окно влетела чайка. На секунду мне показалось, что комнату заполнил размах белых крыльев. Женщина испуганно вскрикнула и подалась к стене, теперь не мне, а ей стало страшно. Успокаивая, я тронул ее за плечо. Птица опустилась на комод под зеркалом в золоченой раме и, стоя там на своих длинных, как ходули, ножках, смотрела на нас. Она чувствовала себя в этой комнате совершенно по-свойски, точно кошка, и казалось, вот-вот примется за чистку перышек. Моя новая подруга чуть вздрагивала с испугу, и вдруг я почувствовал себя по-мужски твердым и овладел ею так свободно и так уверенно, будто мы с ней были любовниками не первый год. Ни я, ни женщина не заметили в эти минуты, как чайка улетела, хотя у меня навсегда осталось такое ощущение, будто в спину мне повеяло ветерком от ее крыльев, когда она вымахнула на волю, туда, где был порт и залив.

Вот так все это и случилось: удача в казино, а в белой с золотом комнате еще несколько победоносных минут — единственный мой роман, который кончился без боли, без раскаяний. Ведь она даже не стала причиной моего ухода из коллежа, виной этому была моя собственная неосторожность, так как однажды после конца мессы я бросил в мешочек рулетную фишку в пять франков, которую мне не удалось обменять на наличные. Я думал, что проявляю щедрость, ибо обычная моя лепта не превышала двадцати су, но меня выследили, донесли декану. В последовавшей затем беседе с ним остатки моей предназначенности развеяло в прах. Последние перед разлукой дни обе стороны держались учтиво; мне кажется, что к чувству разочарования у отцов наставников примешивалось невольное уважение ко мне — разве мои подвиги не были достойны нашего коллежа? Свой скромный капиталец я припрятал под матрасом, и, будучи заверены, что дядюшка с отцовской стороны прислал мне денег на проезд в Англию, а также брался поддерживать меня и впредь и устроить на службу в своей фирме, мои пастыри без сожалений отпустили меня. Я пообещал при первой же возможности погасить долг, числившийся за моей матерью (этот посул был выслушан с некоторым смущением, так как отцы наставники явно сомневались, что он будет выполнен), и еще я обещал им непременно снестись со старым другом нашего ректора — неким отцом Тома Каприоле в Обществе Иисуса на Фарм-стрит в Лондоне (в этом они на меня полагались). Что же касается письма воображаемого дядюшки, состряпать его было проще простого. Если уж мне удалось провести администрацию казино, то с отцами из коллежа Явления Приснодевы осечки и вовсе не предвиделось, и действительно, никому из них не пришло в голову поинтересоваться конвертом от дядюшкиного письма. Я выехал в Англию международным экспрессом, который делает остановку на маленькой станции ниже здания казино. Тут мне в последний раз пришлось увидеть нарядные башенки, под знаком которых прошло мое детство, — башенки чертога удачи, где я наконец-то соприкоснулся с жизнью взрослых, вкусил изменчивого счастья и где может случиться все самое невероятное, как я это доказал на собственном примере.

2

Это повествование утратило бы соразмерность своих частей, если б в нем отмечались все этапы моего пути от казино в Монте-Карло до другого казино — в Порт-о-Пренсе, где я снова оказался при деньгах и увлекся женщиной, — совпадение, ничуть не более удивительное, чем встреча в Атлантическом океане троих людей по фамилии Смит, Браун и Джонс.

В промежутке между этими двумя датами, довольно продолжительном, я перебивался кое-как, если не считать военных лет, принесших мне ощущение покоя и собственной респектабельности, и далеко не все мои тогдашние дела заслуживали упоминания в curriculum vitae. Первую работу мне удалось получить благодаря хорошему знанию французского языка (латынь оказалась вещью на редкость бесполезной). Я прослужил полгода официантом в небольшом ресторанчике в Сохо {21}. Эта должность в моем curriculum не упоминается, так же как и переход на такую же работу в «Трокадеро» при помощи поддельной рекомендации от Фукэ в Париже. Прослужив в «Трокадеро» несколько лет, я поднялся ступенькой выше и поступил консультантом в небольшое педагогическое издательство, задумавшее выпуск серии французских классиков со скрупулезно пуристским комментарием. Эта должность получила доступ в мой curriculum. Дальнейшие — нет. По правде говоря, меня немало избаловала надежность заработка во время войны, когда я служил в отделе политической информации Форин-оффиса редактором пропагандистской литературы, засылаемой нами в Виши, и даже имел при себе писательницу в качестве секретаря. После конца войны мне захотелось чего-нибудь понадежнее моего прежнего житья-бытья, и, хотя в течение еще нескольких лет я едва сводил концы с концами, в голову мне наконец запала одна идея. Случилось это в районе Пиккадилли, то ли около одной из тех галерей, где можно увидеть картину какого-нибудь малоизвестного голландского мастера семнадцатого века, то ли около подобного же заведения сортом пониже, которое торгует картинами, угождая вкусам тех, кто, неизвестно почему, любит развеселых кардиналов, вкушающих лососину в постный день. Перед витриной этой галереи стоял человек, на мой взгляд, совершенно чуждый искусству, — средних лет, в синем двубортном пиджаке, с цепочкой для часов, — и рассматривал выставленные там полотна. При виде его я вдруг подумал, что знаю точно, какие мысли приходят ему сейчас в голову: «Месяц назад одна картина пошла у Сотби {22} за сто тысяч фунтов. Одна картина может принести целое состояние — кабы понимать в этом толк или хотя бы не бояться риска». Он не спускал глаз с каких-то коров на лугу, точно следил за маленьким шариком слоновой кости, бегающим по кругу рулетки. Внимание его привлекали, конечно, коровы, а не кардиналы. Не кардиналов же пускают с молотка на аукционном торге у Сотби.

Спустя неделю после этого прозрения у художественной галереи в районе Пиккадилли я рискнул всем, что сберег за тридцать с лишним лет, и купил автофургон и штук двадцать недорогих репродукций — на одном конце шкалы там был Теодор Руссо, на другом — Джексон Поллок {23}. Репродукции заняли у меня одну стену фургона; под каждой была обозначена ее аукционная цена и дата покупки. Потом я подыскал себе молодого художника-студийца, который быстро делал по моему заказу картоны, подражая той или иной манере, и ставил под каждой новое имя. Я часто сидел рядом с ним, когда он работал, и пробовал на листке бумаги разные росчерки. Хотя на примере Поллока и Мура {24} доказано, что ценность могут иметь даже англосаксонские имена, большинство придуманных нами были иностранные. Помню фамилию Мжлазь, но она удержалась у меня в памяти только потому, что его творения упорно не желали продаваться, и в конце концов нам пришлось замазать эту подпись и поставить вместо нее «Вейль». Я убедился, что, стремясь получить удовольствие от своего приобретения, покупатель хочет, как минимум, хотя бы без запинки произнести фамилию художника. «Я раздобыл на днях нового Вейля», а ближайшее к «Мжлазь», что получалось даже у меня самого, смахивало на «Мразь» — имечко, которое, вероятно, вызывало бессознательное сопротивление у клиентуры.

Я разъезжал из одного провинциального города в другой в своем фургоне и останавливался в богатых предместьях промышленных центров. Вскоре мне стало ясно, что от ученых и женщин проку мало: ученые слишком много всего знают, а из домашних хозяек редко кто любит рисковать, не имея перед глазами банка с наличными, как при игре в бинго. Я рассчитывал на игроков азартных, ибо смысл моей экспозиции был таков: «На этой стене галереи вы видите картоны, достигшие самой высокой цены за последние десять лет. Кто бы мог предвидеть, что стоимость вот этих «Четырех велосипедистов» Леже {25}, этого «Начальника станции» Руссо будет равняться целому состоянию? Теперь у вас есть возможность открыть их преемников — вот они, на другой стене — и тоже получить в руки целое состояние. Если вам не повезет, на стенах вашего дома, по крайней мере, останется кое-что такое, о чем можно поговорить с соседями, за вами утвердится репутация покровителей самого передового искусства, и это будет стоить не дороже…» Цены у меня колебались в пределах двадцати — пятидесяти фунтов, в зависимости от района и клиентуры. Однажды я даже продал за сотню фунтов двухголовую женщину, сделанную под самого что ни на есть Пикассо {26}.

Когда мой молодой человек набил себе руку на такой работе, он стал выдавать мне за одно утро штук шесть картин, выполненных в разной манере, и получал с меня по два фунта десять шиллингов за каждую. Я никого не грабил. Дневной заработок в пятнадцать фунтов вполне его устраивал. Тем самым я даже оказывал поддержку многообещающему молодому дарованию, а с другой стороны, можно не сомневаться, что не один званый обед в каком-нибудь провинциальном доме сходил успешно благодаря чудовищному надругательству над хорошим вкусом, украшавшему его стены. Как-то раз мне удалось продать подделку под Поллока одному человеку, в саду у которого вокруг солнечных часов и по обе стороны дорожки, мощенной какой-то пестрятиной, стояли диснеевские гномики {27}. Разве я нанес ему вред? Он мог себе позволить такую роскошь. На вид это был мужчина железный, хотя одному только Богу известно, какие отклонения от нормы в половой жизни или в коммерческой деятельности восполнял ему Соня вместе с другими гномиками.

И вот вскоре после моей удачной сделки с обладателем Сони я получил призыв от матери — если такое можно назвать призывом. Он был изложен на почтовой открытке с видом развалин цитадели императора Кристофа в Кап-Аитьене {28}. На обороте стояла ее фамилия, новая для меня, адрес и две фразы: «Сама понемножку становлюсь развалиной. Хорошо бы повидаться, если ты заглянешь в наши края». В скобках после «madame» — не зная ее почерка, я прочел сначала «Manon», что было не так уж некстати {29}, — она добавила: «Графиня де Ласко-Вилье». Открытка путешествовала долгие месяцы, прежде чем добралась до меня.

Последний раз мы с матерью встречались в Париже, в 1934 году, а за время войны она мне не писала. Я, пожалуй, не отозвался бы на такое приглашение, если бы не два следующих обстоятельства: это был единственный жест с ее стороны, в какой-то мере приближающийся к материнскому призыву, а кроме того, пора мне было кончать с разъездной художественной галереей, ибо одна воскресная газета вознамерилась установить источник моих экспонатов. В банке у меня лежала тысяча фунтов. Я продал за пятьсот свой автофургон, запас картин и репродукций одному человеку, который никогда не читал газеты «Народ», и вылетел в Кингстон, где попытался пристроиться к какому-нибудь делу, но безуспешно, после чего улетел другим самолетом в Порт-о-Пренс.

3

Несколько лет назад в Порт-о-Пренсе все было совсем по-другому. Он был, наверное, так же заражен коррупцией, был даже грязнее, в нем так же кишели нищие, но нищих, по крайней мере, не оставляла хоть какая-то надежда, потому что тогда в Порт-о-Пренс приезжали туристы. Теперь, если человек говорит вам: «Я голодаю», — вы ему верите. Я недоумевал, что́ моя мать может делать в отеле «Трианон» — живет ли там на вспомоществование графа, если граф действительно существует, или служит экономкой. Когда мы виделись в последний раз в 1934 году, она была vendeuse [18] в одном из небольших ателье. В предвоенные годы считалось особым шиком держать продавщиц-англичанок, и тогда она называла себя Мэгги Браун (может, ее фамилия по мужу действительно была Браун?).

На всякий случай я отвез свои чемоданы в «Эль ранчо» — роскошный американизированный отель. Мне хотелось пожить с удобствами, пока хватит денег, а в аэропорту никто ничего не знал о «Трианоне». Когда я выехал на подъездную аллею к нему, обсаженную пальмами, вид его показался мне довольно убогим: на дороге было больше травы, чем гравия, кусты бугенвиллеи давно не подстригали. На веранде, за выпивкой, сидели несколько человек, среди них Крошка Пьер, хотя я вскоре убедился, что он оплачивает то, что пьет, только своим пером. На ступеньках меня встретил молодой хорошо одетый негр и спросил, нужен ли мне номер. Я сказал, что хочу повидать графиню… ее двуствольная фамилия выскочила у меня из головы, а открытку я забыл у себя в номере.

— Она, к сожалению, нездорова. Вас ожидают?

Со стороны бассейна появилась совсем молоденькая парочка в купальных халатах — оба американцы. Мужчина шел, обняв девушку за плечи.

— Эй, Марсель! — сказал он. — Два бокала вашего особого.

— Жозеф! — крикнул негр. — Два ромовых пунша мистеру Нелсону. — И снова повернулся ко мне.

— Доложите ей, — сказал я, — что приехал мистер Браун.

— Мистер Браун?

— Да.

— Пойду посмотрю, не спит ли она. — Он помялся. Потом сказал: — Вы приехали из Англии?

— Да.

Из бара вышел Жозеф с двумя бокалами ромового пунша. В те дни он еще не хромал.

— Мистер Браун из Англии? — переспросил Марсель.

— Да, мистер Браун из Англии.

Он нехотя поднялся по лестнице.

Сидевшие на веранде с любопытством разглядывали меня — все, кроме молодой парочки: эти были поглощены тем, что брали друг у друга вишенки из губ. Солнце собиралось заходить за огромный горб Кенскоффа.

Крошка Пьер спросил меня:

— Вы из Англии?

— Да.

— Из Лондона?

— Да.

— Очень холодно было в Лондоне?

Это становилось похоже на допрос в тайной полиции, но в те дни тайной полиции на Гаити еще не было.

— Я уезжал под дождем.

— Нравится вам у нас, мистер Браун?

— Я только два часа как приехал. — На следующий день причина такой любознательности выяснилась: в местной газете в отделе светской хроники мне было посвящено несколько строк.

— Ты стала хорошо плавать на спине, — сказал девушке молодой человек.

— Ой, Чик! Неужели правда?

— Правда, птичка.

Какой-то негр поднялся до половины лестницы с двумя уродливыми деревянными фигурками в руках. На него никто не обратил внимания, и он стоял там, не говоря ни слова и протягивая им свои статуэтки. Я даже не заметил, когда он исчез.

— Жозеф, что будет на обед? — крикнула девушка.

Веранду обошел человек с гитарой. Он сел за столик рядом с парочкой и начал играть. На него тоже никто не обратил внимания. Я почувствовал какую-то неловкость. Мне могли бы оказать более теплый прием под материнским кровом.

По лестнице, впереди Марселя, спустился высокий пожилой негр с лицом римлянина, как бы потемневшим от копоти городских поселений, и с волосами, припорошенными седой каменной пылью. Он сказал:

— Мистер Браун?

— Да.

— Я доктор Мажио. Давайте пройдем в бар на минутку.

Мы вошли в бар. Жозеф смешивал очередные порции ромового пунша для Крошки Пьера и его компании. Повар в высоком белом колпаке просунул голову в дверь и спрятался при виде доктора Мажио. Очень миленькая горничная-мулатка прервала свой разговор с Жозефом и ушла на веранду со стопкой белых полотняных скатертей накрывать столики.

Доктор Мажио сказал:

— Вы сын графини?

— Да. — С первой минуты своего появления здесь я, кажется, только и делал, что отвечал на вопросы.

— Ваша матушка, конечно, хочет поскорее увидеться с вами, но я должен сначала поставить вас в известность относительно некоторых фактов. Ей нельзя волноваться. Пожалуйста, возьмите себя в руки. Будьте как можно сдержанней.

Я улыбнулся.

— Наши отношения всегда отличались сдержанностью. А что случилось, доктор?

— У нее был второй crise cardiaque [19]. Удивительно, что она все еще жива. Ваша матушка замечательная женщина.

— Может быть… следует вызвать…

— Вы напрасно тревожитесь, мистер Браун. Сердце — моя специальность. Вы не найдете более квалифицированной помощи ближе, чем в Нью-Йорке. Да и там вряд ли. — Это было не хвастовство, он просто объяснял мне положение, привыкнув к тому, что белые ему не доверяют. — Я учился, — сказал он, — у Шардена в Париже.

— Безнадежно?

— Еще один приступ она вряд ли переживет. До свидания, мистер Браун. Не задерживайтесь там. Как хорошо, что вы смогли приехать. Я боялся, что ей некого будет вызвать.

— Она, собственно, меня не вызывала.

— Может быть, вы не откажетесь как-нибудь пообедать со мной? Я знаю вашу матушку многие годы. И питаю большое уважение… — Он склонил голову, как сделал бы римский император, давая понять, что аудиенция закончена. В этом не чувствовалось ни малейшего высокомерия. Просто он знал себе цену. — До свидания, Марсель. — Марселю поклона не полагалось.

Я заметил, что Крошка Пьер пропустил его без приветствия, без расспросов. Мне стало стыдно при мысли о том, что такому человеку я намекнул на желательность консультации с кем-то другим.

Марсель сказал:

— Будьте любезны подняться наверх, мистер Браун.

Я пошел следом за ним. Стены отеля были увешаны картинами гаитянских художников: тела и формы, схваченные в застылости движений яркими, густыми мазками, — петушиный бой, водуистский обряд, черные тучи над Кенскоффом, банановые деревья буро-зеленого цвета, голубоватые копья сахарного тростника, желтый маис. Марсель распахнул передо мной дверь, и меня сразу ошеломило зрелище волос моей матери, рассыпавшихся по подушке, — волос гаитянского золота, которого не существует в природе. Они двумя волнами струились с подушки на огромную двуспальную кровать.

— Дорогой мой, — сказала она таким тоном, будто я приехал повидаться с ней с другого конца города. — Как хорошо, что ты заглянул ко мне. — Я поцеловал ее в широкий лоб, похожий на побеленную стену, и немножко от этой побелки осталось у меня на губах. Я чувствовал, что Марсель наблюдает за нами. — Ну, как там Англия? — спросила она, точно справляясь о невестке, не пользующейся ее симпатией.

— Я уезжал под дождем.

— Твой отец не переносил климата своей родины, — последовало в ответ на мои слова.

Она могла бы где хотите сойти за женщину лет около пятидесяти и не показалась бы мне тяжелобольной, если б не натянутость кожи около губ, — то, что несколько лет спустя я заметил у коммивояжера фармацевтической фирмы.

— Марсель, подай на что сесть моему сыну. — Он нехотя поставил мне стул, но, сев, я не приблизился к матери — ширина кровати по-прежнему разделяла нас. Это была бесстыдная кровать, сооруженная только для одной надобности, с порожком в золотых завитках, приличествующая больше куртизанке из исторического романа, чем умирающей старой женщине.

Я спросил ее:

— Мама, а граф действительно существует?

Она лукаво улыбнулась мне:

— Его место в далеком прошлом. — И я не совсем понял, счесть ли это эпитафией или чем другим. — Марсель, — сказала она, — дурачок, можешь спокойно оставить нас наедине. Я же тебе говорила. Это мой сын. — И, когда дверь за ним затворилась, добавила самодовольным тоном: — Он ревнив до нелепости.

— Кто он такой?

— Мой помощник по отелю.

— А случайно, не тот самый граф?

— Méchant [20], — последовала машинальная реплика. Этот легкий тон просвещенного восемнадцатого века следовало приписать безусловно влиянию кровати — а может, графа?

— Тогда с чего бы ему ревновать?

— Он, должно быть, не верит, что ты мой сын.

— Другими словами, это ваш любовник? — Интересно, подумал я, что бы сказал мой отец, мне неизвестный, фамилия которого была якобы Браун, о своем преемнике — негре?

— Почему ты улыбаешься, дорогой?

— Вы замечательная женщина, мама.

— Мне чуть-чуть повезло на старости лет.

— Это вы о Марселе?

— О нет! Он славный мальчик, только и всего. Речь идет о «Трианоне». Я впервые в жизни обзавелась недвижимостью. Отель целиком принадлежит мне. Не заложен. Обстановка и та вся оплачена.

— А картины?

— Картины, конечно, выставлены для продажи. Я беру их на комиссию.

— Это вспомоществование графа дало вам возможность…

— Нет, нет! Что ты! Графу я ничем не обязана, кроме титула, и никогда не проверяла по Готскому альманаху, существует ли такой на самом деле. Нет, это было чистое везение. В Порт-о-Пренсе жил некий мосье Дешо. Он очень беспокоился из-за налогов, а я тогда работала у него секретаршей и разрешила ему перевести отель на мое имя. В завещании у меня мосье Дешо, конечно, упоминался в качестве наследника, и, поскольку мне тогда было за шестьдесят, а ему тридцать пять, наше соглашение вполне его устраивало.

— Он доверял вам?

— И правильно делал, дорогой мой. Но его просчет заключался в том, что он гонял спортивный «мерседес» по здешним дорогам. Счастье, что других жертв не было.

— И отель перешел в вашу собственность?

— Мосье Дешо был бы очень доволен, если б мог знать это. Дорогой мой, ты не представляешь себе, как ему была ненавистна его жена. Толстенная негритянка огромного роста, и совершенно необразованная. У нее бы тут все развалилось. После его смерти завещание, конечно, пришлось переделать — твой родитель, если он еще жив, считался бы ближайшим родственником. Да, кстати, отцам из Явления Приснодевы я завещала свои четки и молитвенник. Мне до сих пор неприятно, что я так с ними обошлась, но у меня тогда было туго с деньгами. Твой родитель оказался порядочной свиньей, да покоится душа его с миром.

— Значит, он умер?

— Есть все основания так полагать, доказательств, правда, нет. Теперь люди живут ужасно подолгу. Бедняжка.

— Я говорил с вашим врачом.

— С доктором Мажио? Я очень жалею, что мы с ним не встретились, когда он был моложе. Каков мужчина! Правда?

— Он сказал, что если вы будете соблюдать покой…

— Да я и так лежу пластом! — воскликнула она с хитрой и вместе с тем умоляющей улыбкой. — Что еще ему надо? Можешь себе представить, он, добрая душа, спросил меня, не хочу ли я позвать священника. А я ему ответила: «Как же так, доктор! Ведь исповедь будет длинная, не утомит ли это меня — придется ворошить такие воспоминания!» Будь добр, милый, подойди к двери и приотвори ее.

Я сделал, как она меня просила. В коридоре никого не было. Снизу донесся стук ножей и голос:

— Ой, Чик! Неужели ты думаешь, что меня на это хватит?

— Спасибо, мой дорогой. Я просто хотела проверить… Раз уж ты встал, дай мне заодно головную щетку. Еще раз спасибо. Огромное. Как приятно старухе, что за ней ухаживает сын. — Она помолчала. Видимо, ждала, что я, с галантностью платного партнера в танце, опровергну ее возраст. — Мне надо поговорить с тобой о моем завещании, — продолжала она слегка разочарованным тоном, все расчесывая и расчесывая невероятное изобилие своих волос.

— Может быть, вам лучше отдохнуть? Доктор не велел мне засиживаться около вас.

— Надеюсь, тебе дали хороший номер? Некоторые у нас не очень уютные. Нет наличных на обстановку.

— Я оставил свои чемоданы в «Эль ранчо».

— Ну что ты, дорогой! Тебе надо жить здесь. «Эль ранчо»! Зачем же создавать рекламу этому заведению? Ведь когда-нибудь — на эту тему я и собираюсь с тобой поговорить — «Трианон» отойдет тебе. Только ты должен знать вот что… Законы вещь такая сложная, предосторожности никогда не лишни… Владение у меня на паях, и третья часть принадлежит Марселю. Если ты правильно к нему подойдешь, он будет тебе весьма полезен, и ведь обязана же я что-то сделать для него, правда? Он был у меня не только управляющим. Понимаешь? Ты же мой сын, ты должен понять.

— Я понимаю.

— Как хорошо, что ты здесь. Мне не хотелось, чтобы из-за какой-нибудь оплошности… Когда дело касается завещаний, с гаитянскими адвокатами надо держать ухо востро… Я скажу Марселю, что ты немедленно же возьмешь все в свои руки. Только будь тактичен с ним, хорошо? Марсель очень обидчивый.

— Успокойтесь, мама, отдохните. И если можете, не думайте больше о делах. Постарайтесь заснуть.

— Говорят, что лучшего покоя, чем в смерти, не найдешь. Не вижу необходимости предупреждать события. Это ведь будет надолго.

Я снова коснулся губами побеленной стены. Она закрыла глаза в притворной благости материнской любви. Я на цыпочках отошел от нее, тихонько отворил дверь, чтобы не потревожить больную, и вдруг с кровати до меня донесся смешок.

— А ты действительно мой сын, — сказала она. — Какую же роль ты сейчас играешь? — Это были ее последние обращенные ко мне слова, и я до сих пор не знаю, что она имела в виду.

Я доехал до «Эль ранчо» на такси и пообедал там. Отель был переполнен, у плавательного бассейна вовсю работал буфет с гаитянскими кушаньями, старательно приготовленными с учетом американских вкусов, костлявый человек в остроконечной шляпе выбивал мелкую дробь на гаитянском барабане, и, насколько я помню, именно там в первый мой вечер в Порт-о-Пренсе у меня зародилась честолюбивая мысль поднять «Трианон» на высоту. В те дни это был отель явно второразрядный. Мелкие туристские агентства, наверно, включали его в программы своих недорогих круизов с оплаченным обслуживанием. Сомнительно, чтобы прибылей тут хватило и на меня и на Марселя. Я решил добиться успеха во что бы то ни стало, поставить дело на самую широкую ногу и дожить до того приятного дня, когда гости, которых переполненный «Трианон» не сможет устроить, будут уезжать с записками от меня выше в горы, в «Эль ранчо». И как ни странно, моя мечта сбылась на короткое время. Мне понадобилось три сезона, чтобы превратить убогий «Трианон» в самый фешенебельный отель Порт-о-Пренса, а следующие три я видел, как он снова приходит в упадок, и вот теперь у меня только чета Смитов и мертвый господин министр в плавательном бассейне.

Я уплатил по счету, спустился на такси вниз по шоссе и вступил в пределы того, что уже считал своей безраздельной собственностью. Завтра надо будет просмотреть с Марселем счета, ознакомиться с персоналом и взять бразды правления в свои руки. Я уже прикидывал, как лучше всего откупиться от Марселя, хотя с этим следовало повременить до тех пор, пока моя мать не обретет своей дальнейшей судьбы. Мне отвели большой номер на одном этаже с ней. Обстановка, по ее словам, была вся оплачена, но полы требовали перестилки, половицы скрипели и прогибались у меня под ногами, и единственной ценной вещью в комнате была кровать — великолепное широкое викторианское ложе (моя мать понимала толк в кроватях) с большими медными шишками. Насколько помню, мне впервые в жизни приходилось ложиться на кровать, не уплатив за ночлег и завтрак или не задолжав хозяевам, как в коллеже Приснодевы. Чувствовал я себя в тот вечер непривычно — настоящим сибаритом — и спал крепко до тех пор, пока истерический дребезг старомодного звонка не ворвался в мой сон, а снилось мне, бог весть почему, Боксерское восстание {30}.

Звонок звонил, звонил, и мне уже стало казаться, что это пожарный сигнал. Я надел халат и отворил дверь в коридор. В ту же минуту дальше по коридору отворилась другая дверь и на пороге появился Марсель. Сон все еще не сошел с его широкого негритянского лица с приплюснутым носом. На нем была ярко-красная шелковая пижама, и, пока он мешкал в дверях, я успел разглядеть вензель на кармашке: «М», перевитое с «И». Я не сразу сообразил, почему «И», но потом вспомнил, что мою мать зовут Иветта. Значит, пижама — подарок в знак нежной любви? Вряд ли. Вернее всего, этот вензель своего рода вызов. Моя мать всегда отличалась хорошим вкусом, фигура у Марселя была как бы создана для одеяний из ярко-красных шелков, а ее, женщину не мелочную, мало беспокоило, что о ней подумают туристы не очень высокого разбора.

Марсель поймал мой взгляд и сказал извиняющимся тоном:

— Она зовет меня, — потом медленно, как бы нехотя, направился к ее двери. Я заметил, что вошел он, не постучавшись.

Когда я заснул, мне приснился странный сон, еще более странный, чем тот — про Боксерское восстание. Одетый церковным служкой, я шел по берегу озера при свете луны, чувствуя притягательную силу неподвижной озерной глади, и с каждым шагом все ближе и ближе подходил к ее кромке, и вот носки моих черных башмаков уже залило. Потом подул ветер, и вода в озере завилась невысокой приливной волной, но, вместо того, чтобы идти на меня, она стала отступать, увлекая за собой в своем протяженном отступлении всю воду, так что под конец я шагал по сухой гальке, а от озера остался только отблеск на далеком горизонте, в пустыне, усеянной мелкими камнями, которые саднили мне ноги сквозь дырявые башмаки. Я проснулся от суматошной беготни, сотрясавшей лестницу и полы во всем отеле. Моя мать, графиня де Ласко-Вилье, скончалась.

Я путешествовал налегке, в европейском костюме было жарко, и для посещения смертного покоя выбирать мне приходилось только из своих пестрых спортивных рубашек. Мой выбор пал на ту, что была куплена на Ямайке, — алого цвета, вся в рисунках, взятых из трактата восемнадцатого века об экономике Больших Антильских островов. К этому времени покойницу успели убрать, и она лежала в прозрачной розовой ночной рубашке, с двусмысленной улыбкой на губах, говорившей о сокровенном или даже чувственном удовлетворении. Но пудра у нее на лбу чуть запеклась в такую жару, и я не мог заставить себя поцеловать эти белые катышки. Марсель в строгом черном костюме стоял у ее кровати, и слезы лились у него с лица, точно дождевые потоки с черной крыши. Я воспринял Марселя как последнюю блажь моей матери — и только, но альфонс не сказал бы мне с такой болью в голосе:

— Я не виноват, сэр. Я говорил ей, говорил: «Вы еще совсем слабая. Подождите немножко. Подождите — тогда будет еще лучше».

— А она что?

— Ничего. Взяла и сбросила с себя простыню. Но стоит мне увидеть ее такой… и со мной всегда так. — Он пошел к двери и замотал головой, точно стряхивая дождевые капли из глаз, и вдруг кинулся обратно, упал на колени у кровати и прижался губами к простыне — там, где она круглилась, обрисовывая живот. Он стоял коленопреклоненный, весь в черном — будто негритянский священник, совершающий какой-то непристойный обряд. И я, не он вышел из комнаты, и не ему, а мне пришлось спуститься на кухню и заставить прислугу снова взяться за приготовление завтрака для гостей (слезы вывели из строя даже повара), и я, а не он позвонил доктору Мажио. (В те дни телефон работал довольно часто.)

— Она была замечательная женщина, — сказал мне позднее доктор Мажио.

— Я ее почти не знал.

Это было единственное, чем я, ошеломленный, мог ответить на его слова.

На следующий день я просматривал ее бумаги в поисках завещания. Аккуратностью она не отличалась: ящики письменного стола были отведены у нее под счета и квитанции, но по какому признаку они туда складывались, затрудняюсь сказать, — даже не по датам. Иногда среди вороха квитанций из прачечной попадалось то, что когда-то называли billet doux [21]. Одна такая, написанная карандашом по-английски на обороте ресторанного меню, была следующего содержания: «Иветта! Придите ко мне сегодня ночью. Я умираю медленной смертью. Жажду coup de grâce» [22]. Кто ее прислал — какой-нибудь гость отеля? И почему она сберегла этот листок? Ради такой весточки или ради меню, ибо меню было праздничное по случаю Четырнадцатого июля?

В другом ящике, где лежали главным образом тюбики с клеем, канцелярские кнопки, заколки для волос, скрепки и запасные вставки для шариковых ручек, я нашел фаянсовую копилку в виде поросенка. На вес она была легкая, но в ней что-то звякало. Разбивать поросенка мне не хотелось, хотя приобщать его, необследованного, ко все растущей кучке всякого хлама тоже было ни к чему. Когда я все-таки разбил его, оттуда выпали две вещи: пятифранковая фишка из казино в Монте-Карло, точная копия той, которую я опустил в церковный мешочек для подаяний много десятилетий тому назад, и потускневшая медаль на ленточке. Такая попадалась мне впервые, но когда я показал ее доктору Мажио, он ответил не задумываясь:

— Это медаль французского Сопротивления. — И тогда-то я и услышал от него: — Она была замечательная женщина.

Медаль французского Сопротивления… Во время оккупации мы с матерью не переписывались. Заслужила ли она ее, стащила ли у кого-нибудь или получила в подарок в знак чьей-то любви? Доктор Мажио на этот счет не сомневался, а я, хоть мне и трудно было представить себе мою мать героиней, не сомневался в том, что такая роль была бы ей под силу не менее, чем роль grande amoureuse [23] английского туриста. Сумела же она убедить отцов из Явления Приснодевы в своей высокой нравственности, вопреки сомнительным связям с Монте-Карло. Я знал ее очень мало, но все же достаточно, чтобы почувствовать в ней законченную комедиантку.

Впрочем, несмотря на сумбур, царивший в ее бумагах, с завещанием все оказалось в порядке. Оно было составлено точно и ясно, под ним стояли подписи — завещательницы, графини де Ласко-Вилье, и свидетеля, доктора Мажио. Отель принадлежал обществу на паях, и именные паи были закреплены — один за Марселем, второй за доктором Мажио и третий за ее адвокатом Александром Дюбуа. Остальные девяносто семь принадлежали ей, так же как и три трансфера {31}, аккуратно подколотые к завещательному документу. Общество владело всем отелем до последней ложки и вилки, и, согласно завещанию, мне предназначались шестьдесят пять паев, а Марселю — тридцать три. Таким образом я стал фактическим владельцем «Трианона». К осуществлению моей вчерашней мечты можно было приступать немедленно — или чуть погодя, после того, как спешно похоронят мою мать, а спешка с похоронами объяснялась климатом.

Во всех этих хлопотах неоценимую помощь оказал мне доктор Мажио: ее в тот же день доставили на небольшое кладбище кенскоффского горного селения, где и опустили в землю с соблюдением католического похоронного обряда, среди маленьких надгробий, и Марсель, не стыдясь своих слез, плакал у могилы, похожей на водосточную канавку посреди городской улицы, так как вокруг нее стояли маленькие домики, которые гаитяне сооружают для своих покойников; в день поминовения усопших они ставят туда хлеб и вино. Пока на гроб, согласно обряду, падали с лопатки комья земли, я думал, как мне удобнее всего отделаться от Марселя. Мы стояли под пологом чернильно-черных туч, всегда собирающихся в эти часы над Кенскоффом, и вдруг они с яростью пролились на нас, и мы побежали к машинам — священник впереди, могильщики в арьергарде. Тогда я не знал, но теперь-то знаю, что закапывать гроб моей матери они вернулись не раньше утра, ибо по ночам на кладбище никто не работает, разве только какой-нибудь зомби — покойник, который вылезет из своей могилы по приказу хунгана и будет трудиться там до рассвета.

Вечером доктор Мажио угощал меня обедом у себя дома и вдобавок не поскупился на множество полезных советов, которыми я, по глупости, пренебрег, заподозрив, что ему хочется передать отель кому-то другому. Ведь у него был пай в акционерном обществе, учрежденном моей матерью, хотя подписанный им трансфер я держал у себя.

Он жил ниже по склону Петьонвиля в трехэтажном доме — миниатюрной копии моего отеля, с такими же деревянными резными балконами и башенкой. В саду у него стояла засыхающая пирамидальная сосна, будто с иллюстрации к какому-нибудь викторианскому роману, а единственной современной вещью в комнате, где мы сидели после обеда, был телефон. Казалось, телефонный аппарат попал сюда по недосмотру тех, кто отвечал за эту музейную экспозицию. Тяжелые складки ярко-красных занавесей, шерстяные салфеточки с бомбошками, лежавшие на столиках, фарфоровые статуэтки на каминной доске — среди них две собачки с таким же кротким взглядом, как у самого доктора Мажио, портреты его родителей (цветные фотографии в овальных рамках, наклеенные на сиреневый шелк), шелковый экран перед ненужным здесь камином — все говорило о прошлом веке; все книги в застекленном шкафу (литературу по специальности доктор Мажио держал в приемной) были по-старинному переплетены в телячью кожу. Я разглядывал их, пока доктор ходил «мыть руки», как он деликатно выразился. «Отверженные» в трех томах, «Парижские тайны» без последнего тома, несколько полицейских романов Габорио, «Жизнь Иисуса» Ренана и вдруг, в таком соседстве, «Капитал» Маркса, тоже в кожаном переплете, так что издали его нельзя было отличить от трехтомника «Отверженных» {32}. На лампе, у самого локтя доктора Мажио, розовел стеклянный абажур, и была она — весьма предусмотрительно, ибо даже в те времена ток давали с перебоями, — керосиновая.

— Так вы действительно, — спросил доктор Мажио, — хотите взять отель на себя?

— А почему бы и нет? Я работал в ресторанах, у меня есть кое-какой опыт в этой области. По-моему, в «Трианоне» можно многое усовершенствовать. Моя мать, видимо, не стремилась поставить дело на широкую ногу.

— На широкую ногу? — повторил доктор Мажио. — Вряд ли тут приходится на это рассчитывать.

— В других отелях рассчитывают.

— Хорошие времена могут прийти к концу. Скоро выборы, ждать их недолго…

— Разве такое уж будет иметь значение, кто из них победит?

— Для бедных людей не будет. А для туристов — пожалуй.

Он поставил передо мной блюдечко с узором из цветов: пепельница нарушила бы стиль этой комнаты, где в прежние времена никогда не курили. Он взял блюдечко осторожно, точно это был бесценный фарфор. Он был очень большой и очень черный, но в нем чувствовалась такая мягкость. Нельзя было представить, чтобы он плохо обошелся даже с неодушевленным предметом — скажем, с заупрямившимся стулом. Что могло бы казаться более назойливым человеку его профессии, чем телефон? Но когда он вдруг зазвонил во время нашего разговора, доктор Мажио взял трубку таким мягким движением, точно это была кисть больного.

— Вы, наверно, слышали, — сказал доктор Мажио, — об императоре Кристофе.

— Да, конечно.

— Те времена вполне могут вернуться и принести с собой, пожалуй, еще больше жестокостей и, несомненно, еще больше позора. Упаси нас боже от маленького Кристофа.

— Отпугивать американских туристов? Кто же позволит себе такую роскошь? Вам нужны доллары.

— Когда вы познакомитесь с нами поближе, вам станет ясно, что мы здесь живем не на деньги, мы живем в долг. Никому не придет в голову убивать должника, а такую роскошь, как убить кредитора, всегда можно себе позволить.

— Кого вы опасаетесь?

— Я опасаюсь одного незначительного сельского врача. Сейчас его имя будет для вас пустым звуком. Боюсь только, как бы не настал день, когда оно засияет электрическими лампочками над всем нашим городом. А если такой день настанет, верьте мне, я скроюсь отсюда.

Это было первое несбывшееся пророчество доктора Мажио. Он недооценивал своего упорства или своего мужества. Иначе я не ждал бы его несколько лет спустя около пустого плавательного бассейна, где в полной неподвижности, точно туша в мясной лавке, лежал господин министр.

— А Марсель? — спросил он меня. — Как вы думаете поступить с Марселем?

— Я еще не решил. Завтра поговорю с ним. Вам известно, что отель на треть принадлежит ему?

— Вы забыли: на завещании стоит моя свидетельская подпись.

— Мне кажется, он уступит свой пай. Наличных у меня нет, но, может быть, удастся получить ссуду в банке.

Доктор Мажио положил свои большие розовые ладони на колени, на черное сукно парадных брюк, и наклонился ко мне, точно собираясь поделиться со мной какой-то тайной. Он сказал:

— А я посоветовал бы вам сделать как раз наоборот. Пусть Марсель купит ваши паи. Пойдите ему навстречу, уступите подешевле. Он гаитянин. Он привык довольствоваться малым, он выживет.

Но доктор Мажио и на сей раз оказался ложным пророком. Будущее его страны виделось ему яснее, чем судьбы отдельных людей, населяющих ее.

Я сказал с улыбкой:

— Э-э, нет! Мне «Трианон» пришелся по душе. Вот увидите — я здесь останусь, и я выживу.

Прошло еще два дня, прежде чем у меня состоялся разговор с Марселем, но за это время я успел побеседовать с директором банка. Последние два сезона выдались в Порт-о-Пренсе хорошие. Я изложил свои планы относительно отеля, и директор, европеец, не стал чинить мне препятствия. Единственное, на чем он стоял твердо, — это на сроке возврата ссуды.

— Вы даете мне три года?

— Да.

— Почему?

— Да, знаете ли, за это время у нас должны состояться выборы.

Со дня похорон я Марселя почти не видел. Бармен Жозеф приходил за распоряжениями ко мне, повар и садовник приходили ко мне. Марсель отрекся без борьбы, но, сталкиваясь с ним на лестнице, я замечал, что от него разит ромом, и поэтому у меня в номере был припасен стаканчик к тому дню, когда наш разговор наконец состоится. Он слушал меня без единого слова и принял все мои условия безропотно. Те деньги, что я предложил ему, составляли большую сумму по гаитянским масштабам, и я платил не гурдами, а долларами, хотя мой выкуп равнялся половине номинальной стоимости его паев. Ради вящего психологического эффекта эти деньги были приготовлены у меня сотенными бумажками.

— Проверьте, — сказал я ему, но он сунул их в карман не считая. — А теперь, — сказал я, — если вы поставите свою подпись вот здесь… — И он расписался, не глядя, под чем расписывается. Все оказалось проще простого. Никаких сцен. — Ваша комната мне понадобится, — сказал я. — С завтрашнего дня.

Может быть, я обошелся с ним слишком круто? Отчасти меня сковывало чувство неловкости, что приходится иметь дело с любовником матери, и ему, вероятно, тоже было неловко общаться с ее сыном — человеком значительно старше его. Перед тем как уйти, он заговорил о ней.

— Я притворился, будто не слышу звонка, — сказал он, — но она все звонила, звонила. Тогда я подумал, вдруг ей что-нибудь нужно.

— А нужны оказались вы сами?

Он сказал:

— Мне стыдно.

Не мог же я обсуждать с ним могучую силу вожделений моей матери. Я сказал:

— Не забудьте допить ром.

Он выпил все до дна. Он сказал:

— Когда она сердилась или когда любила меня, она говорила: «Ах ты, зверь, большой черный зверь!» Таким я себя и чувствую — большим черным зверем.

Марсель вышел из комнаты с оттопыренным на правой ягодице карманом, где лежала пачка стодолларовых бумажек, а часом позже я видел, как он идет по дорожке, неся в руке старенький картонный чемодан. Ярко-красная пижама с вензелем «МИ» осталась, брошенная, в его комнате.

Неделю после этого он никак не давал о себе знать. С «Трианоном» оказалось очень много хлопот. Единственный в отеле, от кого действительно был толк, — это Жозеф (потом он у меня прославился своим ромовым пуншем); что же до повара, мне оставалось только предполагать, что, привыкнув дома к плохому столу, наши гости считают здешнюю стряпню неотъемлемой частью жизни. Он подавал им пережаренные бифштексы и мороженое. Мне самому приходилось жить почти на одних грейпфрутах, потому что их было не так-то легко испортить. Сезон подходил к концу, и я мечтал, что, как только последний гость уедет, повар получит у меня расчет. Правда, где найти ему замену, я понятия не имел — подыскать в Порт-о-Пренсе хорошего повара было дело не простое.

Как-то вечером я вдруг почувствовал сильную потребность забыть о своем отеле и отправился в казино. В те времена, до прихода к власти доктора Дювалье, туристов в Порт-о-Пренсе хватало, и три рулетных стола не бездействовали. Снизу, из ночного клуба, туда доносилась музыка, случалось, что дамы в вечерних туалетах, уставшие от танцев, приводили к рулетке своих партнеров. По-моему, нет в мире женщин красивее гаитянок, и там встречались такие лица и такие фигуры, которые принесли бы целое состояние их обладательницам в любой западной столице. И как всегда, лишь только я попадал в казино, мне казалось, что тут может случиться все, что угодно. «Девственность теряют только раз», я же потерял свою в тот зимний день в Монте-Карло.

Я играл уже несколько минут и вдруг увидел, что за тем же столом сидит Марсель. Можно было пересесть за другой, но мне как раз повезло — вышло en plein [24]. У меня есть примета, что за один вечер удача бывает только за одним столом, и в тот вечер я, видимо, напал на этот счастливый стол, так как за первые же двадцать минут выиграл сто пятьдесят долларов. Я поймал взгляд молодой европейской женщины, сидевшей напротив. Она улыбнулась мне и стала повторять мои ставки, сказав что-то своему спутнику — толстяку с огромной сигарой, который снабжал ее фишками, а сам не играл. Но стол, принесший мне такую удачу, оказался несчастливым для Марселя. Нам случалось ставить в один и тот же квадрат, и тогда я проигрывал. Я стал выжидать, пока он не сделает ставки, и только потом вступал в игру; женщина, разгадавшая эту хитрость, последовала моему примеру. Мы с ней словно танцевали шаг в шаг, не касаясь друг друга, как в малайском рон-рон. Мне это нравилось, потому что она была хорошенькая и потому что я вспомнил Монте-Карло. Что же касается толстяка, с ним разберемся позднее. Может быть, он тоже имеет отношение к Индокитайскому банку.

Марсель следовал какой-то безумной системе. Казалось, игра надоела ему и он торопился проиграть, чтобы поскорее выйти из-за стола. Но вот он увидел меня и, собрав лопаткой оставшиеся у него фишки, поставил их все на зеро, которое не выходило ни разу за последние тридцать, а то и больше кругов. Он, разумеется, проиграл, как всегда проигрывают, когда делают ставку в отчаянии, и отодвинул свой стул от стола. Я наклонился к нему с десятидолларовой фишкой в руке:

— Возьмите, может быть, вам тоже повезет!

Хотелось ли мне унизить его, намекнуть, что он был на содержании у моей матери? Не знаю, не помню, но если это было сделано по таким мотивам, то я потерпел неудачу. Он взял у меня фишку и очень вежливо ответил, старательно выговаривая французские слова:

— Tout ce que j’ai eu de chance dans ma vie, m’est venue de votre famille [25]. — Потом опять поставил на зеро, и зеро вышло — а я не повторил его ставки. Он вернул мне фишку и сказал: — Простите. Я пойду. Я очень хочу спать.

Я видел, как он вышел из зала — менять фишки на триста с лишним долларов. Теперь моя совесть могла успокоиться. И хотя он был и в самом деле очень большой и очень черный, называть его зверем, как это делала моя мать, не следовало.

С уходом Марселя игра сразу утратила свою деловитость. Все мы, оставшиеся, были мелкой сошкой, играли забавы ради, ничем не рискуя, ничего не получая взамен, кроме как на выпивку. Мои выигрыши поднялись до трехсот пятидесяти долларов, а потом я свел их до двухсот, единственно ради того, чтобы позлорадствовать над мелкими проигрышами толстяка с сигарой. На этом я поставил точку. Обменивая фишки, я спросил кассира, кто эта женщина.

— Мадам Пинеда, — сказал он. — Немка.

— Не люблю немцев, — разочарованно проговорил я.

— И я тоже.

— А толстяк?

— Ее муж — посол. — Он назвал маленькую страну в Южной Америке, но какую, я тут же забыл. Раньше мне удавалось отличать одну южноамериканскую республику от другой по маркам, но моя коллекция осталась в коллеже Явления Приснодевы, я подарил ее мальчику, которого считал самым большим своим другом (теперь даже имени его не помню).

— Послов я тоже недолюбливаю, — сказал я кассиру.

— Неизбежное зло, — ответил он, отсчитывая мне долларовые бумажки.

— Вы верите в неизбежность зла? Тогда мы с вами оба манихейцы {33}.

Наш теологический диспут на этом и застрял, так как кассир не обучался в коллеже Явления Приснодевы, а кроме того, нам помешал голос той женщины:

— Мужья тоже.

— Что мужья?

— Тоже неизбежное зло, — сказала она, подавая кассиру свои фишки.

Качества, недоступные нам самим, неизменно вызывают у нас восхищение. Меня, например, восхищает в человеке верность, и в эту минуту я чуть было не отошел от нее — навсегда. Не знаю, что меня удержало. Может, я уловил в ее голосе еще одно качество, тоже, на мой взгляд, прекрасное, — смелость отчаяния. Отчаяние сродни правде. Исповеди отчаявшегося человека обычно верят, и как не каждый может чистосердечно покаяться на смертном одре, так и смелость отчаяния дарована избранным, и я не принадлежу к их числу. Но у нее такой дар был, и это оправдало ее в моих глазах. Я поступил бы умнее, если б прислушался к своему первому побуждению и ушел, ибо тогда я ушел бы от многих горьких минут. Вместо этого я остановился в дверях зала и подождал, пока она получит в кассе свой выигрыш.

Она была тех же лет, что и та женщина, которую я знал в Монте-Карло, но время заставило нас поменяться местами. Та, первая, годилась мне в матери, а теперь я был уже в том возрасте, когда эта незнакомка могла сойти за мою дочь. Она была брюнетка, небольшого роста и, видимо, нервничала — я никогда не угадал бы в ней немку. Она подошла ко мне, пересчитывая свои доллары, чтобы скрыть смущение. Она закинула удочку отчаянным броском и теперь не знала, что ей делать со своим уловом.

Я спросил:

— А где ваш муж?

— В машине, — сказала она, и, выглянув на улицу, я впервые увидел «пежо» с буквой «д» на дощечке номерного знака. Толстяк сидел спереди, левее руля, покуривая свою длиннейшую сигару. Плечи у него были широкие и прямые. На них вполне удержался бы рекламный щиток. Они были как стена, в которую упираешься в конце тупика.

— Где мы встретимся?

— Здесь. На стоянке для машин. Приехать к вам в отель я не смогу.

— Вы знаете меня?

— Я тоже умею расспрашивать, — сказала она.

— Завтра вечером.

— В десять. К часу мне надо быть дома.

— А он не захочет узнать, почему вы сейчас задержались?

— Его терпение безгранично, — сказала она. — Это свойство дипломата. Прежде чем заговорить, он выжидает, пока политическая ситуация не созреет окончательно.

— Тогда почему вам надо возвращаться к часу?

— У меня сын. Он всегда просыпается в это время и зовет меня. Что с ним поделаешь, привычка, дурная привычка. Его мучают кошмары. Будто в доме вор.

— Он у вас единственный?

— Да.

Она тронула меня за локоть, и в эту минуту посол, сидевший в машине, протянул руку и посигналил — два раза, но не так чтобы уж очень нетерпеливо. Он даже не повернул головы, иначе увидел бы нас.

— Вас требуют, — сказал я, и на первое мое притязание тенью легли права, которые имели на нее другие люди.

— Наверно, уже около часа. — Она быстро добавила: — Я знала вашу мать. Она мне нравилась. В ней было что-то настоящее, — и пошла к машине. Муж, не поворачиваясь, открыл ей дверцу, и она села за руль, кончик сигары рдел у ее щеки, точно красный фонарь, предупреждающий: «Осторожно! Впереди на дороге ремонт».

Я вернулся в отель, и на ступеньках меня встретил Жозеф. Он сказал, что Марсель приехал полчаса назад и попросил номер на одну ночь.

— Только на одну?

— Он говорит, он завтра уедет.

Марсель заплатил вперед, зная, сколько с него причитается, заказал наверх две бутылки рому и спросил, нельзя ли ему занять комнату графини.

— Мог бы и в своей прежней переночевать. — Но тут я вспомнил, что недавно приехавший американский профессор занял ее.

Такая просьба меня не встревожила. Скорее даже растрогала. Мне было приятно, что к моей матери так хорошо относились — и ее любовник, и та женщина в казино, имя которой я позабыл спросить. Да я бы и сам, вероятно, привязался к ней, дай она сыну хоть капельку такой возможности. И как знать, не унаследовал ли я от нее вместе с двумя третями отеля и способность нравиться людям. А это большой плюс, когда начинаешь дело.

4

Я подошел около казино к машине с буквой «д» на номерном знаке, опоздав на полчаса. Было много такого, что меня задержало, и мне вообще не хотелось приезжать. Я не мог притворяться перед самим собой, будто увлекся сеньорой Пинеда. Немножко вожделения, немножко любопытства — больше, кажется, ничего не было, и по дороге в город я припоминал все, что говорило против нее: то, что она немка, что она сама сделала первый шаг, что она жена посла. (В ее болтовне, наверно, будет слышаться позвякивание хрустальных подвесок на канделябрах и бокалов с коктейлем.) Она отворила дверцу машины мне навстречу.

— А я уж отчаялась, — сказала она.

— Простите меня. Столько всего было сегодня.

— Ну, раз уж вы здесь, давайте отсюда уедем. Наша публика начинает съезжаться в казино в начале двенадцатого, после приемов.

Она вывела машину задним ходом.

— Куда же мы поедем? — спросил я.

— Не знаю.

— Вы приобщились к моей удаче.

— Да. И мне было любопытно, какой сын у вашей матери. Здесь у нас никогда ничего не случается.

Впереди перед нами лежал порт, ненадолго залитый светом прожекторов. Шла разгрузка двух торговых судов. Оттуда длинной вереницей двигались фигуры, сгорбившиеся под мешками. Она развернула машину полукругом и ввела ее в пласт густой тени у белой статуи Колумба.

— Вечером наши сюда не ездят, — сказала она. — Следовательно, и нищим здесь нечего делать.

— А полиция?

— Номер с буквой «д» что-нибудь да значит.

Я подумал: кто из нас кого использует? Я уже несколько месяцев не был с женщиной, а она — она явно достигла того тупика, которым кончается большинство браков. Но меня подкосили события того дня, и я жалел, что приехал, и еще я не мог забыть, что она немка, хотя на ней, по молодости лет, и не могло лежать никакой вины. Для нашего пребывания здесь был только один повод, и все же мы сидели и ничего не делали. Мы сидели и смотрели на статую, которая смотрела на Америку.

Чтобы покончить с этой глупейшей ситуацией, я положил руку ей на колено. Кожа у нее была холодная: она была без чулок. Я спросил:

— Как вас зовут?

— Марта. — Она повернулась ко мне, сказав это, и я поцеловал ее — неловко, мимо рта.

Она сказала:

— Это необязательно. Мы же взрослые люди.

И вдруг я опять очутился в «Отель де Пари» и был так же бессилен, а птицы, которая спасла бы меня на своих белых крыльях, здесь не было.

— Мне просто хотелось поговорить, — мягко сказала она неправду.

— А я думал, у вас и в посольстве хватает разговоров.

— Вчера вечером… если б я приехала к вам в отель, все было бы хорошо?

— Слава богу, что не приехали, — сказал я. — Там и без того было много неприятностей.

— Каких?

— Не надо сейчас об этом.

И опять, чтобы как-то замаскировать отсутствие всяких чувств, я повел себя неуклюже. Я рывком пересадил ее из-за руля к себе на колени, и, задев ногой о радиоприемник, она вскрикнула.

— Простите.

— Ничего, не больно.

Она села поудобнее, она прижалась губами к моей шее, но я все еще ничего не чувствовал, ничего во мне не шевельнулось, и я подумал, долго ли можно терпеть такое разочарование, если она действительно разочарована. Потом она ушла из моих мыслей. Снова была полуденная жара, и я стучал в дверь бывшей комнаты моей матери, и мне никто не отзывался оттуда. А я все стучал, стучал, думая, что Марсель спит, пьяный.

— Расскажите, что там у вас случилось, — попросила она.

И я вдруг заговорил. Я рассказал ей, как сначала забеспокоился коридорный, а потом Жозеф и как, не дождавшись ответа на свой стук, я отпер дверь отмычкой и она оказалась запертой изнутри на засов. Пришлось сломать перегородку между двумя балконами и перелезть с одного на другой — гостей, к счастью, в отеле не было, все уехали купаться на рифы.

Марсель висел на люстре, в петле из собственного пояса. Он был, видимо, тверд в своем решении, так как ему стоило только чуть раскачнуться, чтобы достать ногами край золоченого порожка у широкой кровати моей матери. Ром был весь выпит, лишь во второй бутылке было немного на донышке, а в конверт, адресованный мне, он вложил то, что у него осталось от трехсот долларов.

— Теперь вы можете себе представить, — сказал я, — сколько у меня было хлопот весь день. Полиция… да и гости. Американский профессор держался прилично, но одна супружеская чета, англичане, заявила, что они сообщат об этом своему агенту из туристского бюро. По-видимому, самоубийство переносит отель в низшую категорию. Я начинаю под недобрым знаком.

— Какой ужас! — сказала она.

— Я его почти не знал, и мне до него нет никакого дела, и тем не менее это ужасно. Придется, должно быть, освящать комнату — призвать священника или хунгана. Не знаю кого. И люстру надо разбить. Этого требует прислуга.

Я разговорился, и мне стало легче, а вместе со словами пришло желание. Мои губы касались ее затылка. Она задрожала всем телом, и ее взметнувшаяся рука, как назло, нажала на кнопку клаксона. Он выл и выл, точно подраненный зверь или судно, затерявшееся в тумане, до тех пор, пока дрожь в ней не утихла.

Мы сидели молча в той же неудобной позе, словно части какого-то аппарата, не пригнанные механиком. Теперь самое время было проститься и уехать: чем дольше мы оставались здесь, тем больше требований друг к другу могло уготовить нам будущее. В молчании зарождается доверие, растет чувство покоя. Я вдруг осознал, что заснул на короткий миг, проснулся и увидел, что она тоже спит. Разделенный сон — это лишние узы. Я посмотрел на часы. До двенадцати было далеко. Подъемные краны скрипели над торговыми судами, и грузчики длинной вереницей шли от пристани к складу, согнувшись под мешками, точно монахи в капюшонах. У меня затекла нога. Я двинулся и разбудил Марту.

Она высвободилась из моих рук и резко проговорила:

— Который час?

— Без двадцати двенадцать.

— Мне приснилось, будто машина испортилась и уже час ночи.

Я почувствовал, что меня поставили на отведенное мне место — между десятью и часом. Страшно было думать, как быстро занимается ревность — я знал эту женщину только сутки и уже негодовал, что кто-то еще имеет на нее права.

— Что с вами? — спросила она.

— Я думаю, когда мы теперь увидимся.

— Завтра. В то же самое время. Здесь. Чем плохо место? Только смотрите, чтобы таксист был другой.

— Постель у нас не идеальная.

— Мы сядем сзади. Там будет хорошо, — сказала она с удручившей меня деловитостью.

Вот так и начался наш роман, и так он и продолжался с небольшими изменениями: например, через год она сменила «пежо» на новую модель. Кое-когда нам выпадала возможность обойтись без машины — правительство как-то вызвало ее мужа с докладом; однажды при содействии ее приятельницы мы провели два дня в Кап-Аитьене, но потом приятельница уехала на родину. Мне часто казалось, что мы с ней не столько любовники, сколько заговорщики, связанные соучастием в каком-то преступлении. И, подобно заговорщикам, мы все время чувствовали, что за нами следят сыщики. Одним из них был ее ребенок.

Я пошел на прием в посольство. Не приглашать меня причин не было, так как за полгода со дня нашего знакомства я стал полноправным членом местной иностранной колонии. Мой отель имел скромный успех, хотя скромностью я не довольствовался и все еще мечтал о первоклассном поваре. С послом мы встретились впервые, когда он привез как-то в отель с дипломатического приема одного из моих гостей — своего соотечественника. Он принял и похвалил поданный ему пунш — творение Жозефа, и тень его длинной сигары ненадолго протянулась по веранде «Трианона» эдаким указующим перстом. Мне никогда не приходилось слышать, чтобы человек так часто употреблял притяжательные местоимения «мое, мой»: «Нельзя ли дать моему шоферу выпить что-нибудь?», «Вот мои сигары — курите, пожалуйста». Мы заговорили о предстоящих выборах. «Мое мнение таково, что победит доктор. Его поддерживает Америка. Мои источники информации надежны». Он пригласил меня: «Приходите на мой ближайший прием».

Почему он вызывал во мне такую неприязнь? Я не был влюблен в его жену. Я с ней сошелся, только и всего. Так, по крайней мере, мне казалось в то время. Может быть, неприязнь возникла потому, что, узнав из нашего разговора о моем пребывании в коллеже Явления Приснодевы, он нашел между нами что-то общее?

— Я учился в коллеже святого Игнациуса… — То ли в Парагвае, то ли в Уругвае — да какое мне дело где!

Позднее я узнал, что прием, на который меня во благовремении пригласили, шел у них по второму разряду; первый — с подачей черной икры — был чисто дипломатического порядка: послы, министры, первые секретари; а третьеразрядные носили чисто «служебный» характер. Быть званым на прием второго разряда считалось лестным, потому что на них бывало якобы «забавно». В эти дни приглашали богатых гаитян с женами редкостной прелести. Для них еще не пришло время бежать из страны или сидеть ночами взаперти по домам из страха, как бы с ними чего не случилось на улицах — темных после введения комендантского часа.

Посол сказал:

— Познакомьтесь — моя жена.

Опять «моя». И она увела меня к стойке с напитками.

— Завтра вечером? — спросил я, но она нахмурилась и поджала губы, давая понять, что нельзя сейчас об этом, что за нами наблюдают. Но боялась она не мужа. Он был занят — показывал одному из гостей «свое» собрание работ Ипполита {34} и, переходя от картины к картине, объяснял, что на каждой изображено, точно сюжет их тоже принадлежал ему.

— В таком шуме твой муж ничего не разберет.

— Ты разве не видишь, — сказала она, — что он прислушивается к каждому нашему слову. — Но этот «он» был вовсе не ее муж. Крошечный мальчуган футов трех росту, устремив на нас сосредоточенный взгляд темных глаз, протискивался сквозь толпу с бесцеремонностью лилипута и отталкивал от себя колени гостей, будто это были какие-то кустики в принадлежавшем ему лесу. Я заметил, что он смотрит на ее губы, точно умеет читать по ним.

— Мой сын Анхел, — представила она его, и с тех пор, когда я думал о нем, в этом имени мне слышалось богохульство. Анхел… почти что Ангел.

Пробившись к ней, он уже не отпускал ее от себя, хотя не говорил ни слова. Ему было не до того — он слушал, а его маленькая стальная рука охватывала ее кисть, точно половинкой наручника. Так я познакомился со своим настоящим соперником. В следующую нашу встречу она сказала, что он расспрашивал ее обо мне.

— Учуял неладное?

— Ну, как можно! В его возрасте? Ему только-только исполнилось пять лет.

Прошел год, и мы нашли способ отделываться от Анхела, хотя он по-прежнему притязал на нее. Я уже успел убедиться, что Марта мне необходима, но, когда я требовал, чтобы она бросила мужа, ребенок преграждал ей путь к бегству. Она никогда не согласится поставить под удар его счастье. Она уйдет от мужа хоть завтра, но как пережить, если он отнимет у нее Анхела? А мне казалось, что сын с каждым месяцем становится все больше и больше похож на отца. Теперь он тоже говорил моя мама, и однажды я увидел его с длинной шоколадной сигарой во рту; он заметно прибавлял в весе. Отец словно вселил в сына своего демона, чтобы наша связь не зашла слишком далеко и не преступила границ благоразумия.

Одно время мы снимали комнату для свиданий над магазином сирийца по имени Гамит. Хозяин не внушал нам опасений — это было сразу после прихода к власти доктора Дювалье, и тень будущего, черная, как тучи над Кенскоффом, нависала над всеми. Для человека без гражданства было важно установить хоть какую-нибудь связь с иностранным посольством, ибо кто мог знать, не пробьет ли час, когда придется просить политического убежища? Мы с ней тщательно обследовали весь этот магазин, но, как на грех, не учли, что в углу, за прилавком с аптекарскими товарами, было несколько полок с лучшими в Порт-о-Пренсе игрушками, а среди бакалейных продуктов (спрос на деликатесы тогда еще не исчез) изредка попадалась банка-другая песочного печенья — любимого корма Анхела, который он поедал в промежутки между завтраком, обедом и ужином. Это привело нас к нашей первой ссоре.

Мы уже три раза побывали в комнате у сирийца, где имелось следующее: железная кровать, покрытая сиреневым шелковым одеялом, у стены четыре жестких стула с прямыми спинками и изрядное количество раскрашенных от руки снимков семейных групп. Это была, наверно, гостевая комната, и в ней поддерживали идеальную чистоту и порядок в ожидании какого-то важного гостя из Ливана, который так и не приехал и теперь уже никогда не приедет. В четвертый раз я прождал Марту два часа, но она не появилась. Я прошел через магазин, и сириец осторожно заговорил со мной.

— Вы разминулись с мадам Пинеда, — сказал он. — Она была здесь со своим маленьким сыном.

— С сыном?

— Они купили заводной автомобильчик и коробку песочного печенья.

В тот же вечер Марта позвонила мне. Она говорила запыхавшись, каким-то испуганным голосом и очень быстро.

— Я на почтамте, — сказала она. — Анхела оставила в машине.

— Жевать песочное печенье?

— Печенье? Откуда ты знаешь? Милый, мне удалось прийти. Я вошла в магазин, а там Анхел с няней. Пришлось сделать вид, будто я хотела купить ему что-нибудь в награду за хорошее поведение.

— А он действительно хорошо себя вел?

— Да не очень. Няня говорит, что на прошлой неделе они видели, как я вышла оттуда — счастье, что мы с тобой всегда уходим порознь, — и ему захотелось посмотреть, где это я была, и таким образом он обнаружил там свое любимое печенье.

— Песочное?

— Да. Ой! Он идет искать меня. Сегодня вечером. На старом месте. — Телефон заглох.

И вот мы снова встретились у статуи Колумба в машине марки «пежо». В тот раз мы не занимались любовью. Мы ссорились. Я говорил ей, что Анхел избалованный ребенок, и она соглашалась со мной, но, когда я сказал, что он за ней шпионит, она вышла из себя, а когда я сказал, что он догоняет отца толщиной, она размахнулась дать мне пощечину. Я схватил ее за руку, и она обвинила меня в том, будто я ее ударил. Тут мы оба нервически рассмеялись, но ссора продолжала кипеть на медленном огне, точно мясной отвар для завтрашнего супа.

Я сказал вполне резонно:

— Надо тебе все же порвать или тут, или там. Так жить больше невозможно.

— Ты хочешь, чтобы я оставила тебя?

— Конечно, нет.

— Но я не могу без Анхела. Разве он виноват, что его избаловали? Я нужна ему. Нельзя же губить его счастье.

— Через десять лет ты ему не понадобишься. Он будет бегать к мамаше Катрин или спать с одной из твоих горничных. Впрочем, к тому времени вы уедете отсюда — куда-нибудь в Брюссель или Люксембург, но там бордели для него тоже найдутся.

— Десять лет срок немалый.

— Но ты будешь тогда пожилой женщиной, а я совсем состарюсь — так состарюсь, что ничем меня не проймешь. И ты так и останешься при своих двух толстяках… И, разумеется, при своей чистой совести. Этого добра у тебя никто не отнимет.

— А ты? Тебя будут утешать разные бабы и самыми разными способами. И не пытайся отрицать это.

В темноте под статуей наши голоса звучали все громче и громче. Такие ссоры обычно ни к чему не приводят, после них остаются только ранки, которые легко заживают. Место для новых ран у нас всегда находится, прежде чем мы начинаем сковыривать старые болячки. Я вылез из ее машины и подошел к своей. Я сел за руль и дал задний ход. Я уговаривал себя: надо кончать, игра не стоит свеч, пусть нянчится со своим отвратительным мальчишкой, у мамаши Катрин найдутся женщины и получше — и вообще, она немка. Поравнявшись с ее машиной, я высунулся из окошка и злобно крикнул:

— Всего вам хорошего, фрау Пинеда! — и вдруг увидел, что она плачет, упав головой на руль. Мне, вероятно, надо было попрощаться с этой женщиной, чтобы понять, что я без нее не смогу.

Когда я сел рядом с ней, она уже взяла себя в руки.

— Нет, — сказала она. — Сегодня у нас ничего не выйдет.

— Да.

— Завтра увидимся?

— Непременно.

— Как всегда? Здесь?

— Да.

Она сказала:

— Мне ведь надо было поговорить с тобой. Я приготовила тебе сюрприз. То, о чем ты давно мечтаешь.

Я подумал, что она решила сдаться и пообещает оставить мужа и ребенка. Я обнял ее, чтобы ей было легче принять такое серьезное решение, и она сказала:

— Тебе ведь нужен хороший повар?

— А… да. Да. Как будто нужен.

— У нас повар замечательный, и он уходит. Я нарочно так все подстроила, чтобы закатить ему скандал и рассчитать. Ну вот, если хочешь, он твой. — Мое молчание, кажется, опять ее обидело. — Теперь ты видишь, как я тебя люблю? Муж придет в ярость. Он говорил, что Андре единственный повар во всем Порт-о-Пренсе, которому удаются суфле.

Я вовремя удержался, чтобы не спросить: «А как же Анхел? Он тоже большой любитель покушать».

— Ты меня озолотишь, — сказал я вместо этого. И так оно почти и было: «Трианон» славился своим суфле «au Grand Marnier» до той самой поры, пока не начался террор, и американская миссия выехала, британского посла выдворили из страны, папский нунций не вернулся из поездки в Рим, а комендантский час отгородил нас друг от друга хуже всякой ссоры, и, наконец, я сам вылетел с последним самолетом компании «Дельта» рейсом Порт-о-Пренс — Новый Орлеан. Жозеф тогда еле выбрался живым с допроса у тонтон-макутов, и мне стало страшно. Я не сомневался, что это они до меня добираются. Может быть, их главарю — Жирному Грасиа захотелось прибрать к рукам мой отель? Крошка Пьер и тот перестал навещать нас, жертвуя даровой выпивкой. Неделями я сидел один — с покалеченным Жозефом, поваром, горничной и садовником. Отель нуждался в покраске, в ремонте, но стоило ли убивать столько труда на него, когда надежды на гостей не было? В полном порядке у нас содержался только номер Джона Барримора — как могила.

Наш роман с Мартой почти кончился и уже не мог вознаградить меня за страх и скуку. Телефон не работал: аппарат стоял на моем письменном столе реликвией лучших времен. После введения комендантского часа встречаться по вечерам нам стало невозможно, а днем всегда был Анхел. И вот я решил, что убегаю и от любви и от политики, когда после десятичасового ожидания мне дали наконец выездную визу в полиции, где было не продохнуть от тяжелого запаха мочи, а из тюремных камер то и дело выходили полицейские с довольными улыбками на физиономиях. Помню священника в белой сутане, который сидел там весь день и читал свой бревиарий, и его каменную позу, говорившую о невозмутимом долготерпении. Священника так и не вызвали. На стене цвета сырой печенки над самой его головой были пришпилены снимки мертвого отступника Барбо и других мятежников, которых месяц назад перебили из пулемета в хижине на окраине столицы. Когда полицейский чин наконец-то выдал мне визу, швырнув ее на стойку, точно огрызок хлеба нищему, священнику сказали, что помещение на ночь закрывается. На следующий день он, наверно, опять приходил. Не все ли ему было равно, где читать бревиарий — что здесь, что в другом месте, ведь из транзитных никто не решался заговорить с ним, поскольку архиепископ был в изгнании, а президента отлучили от церкви.

Какой прекрасный город приходится покидать, подумал я, увидев его сверху сквозь вольный, прозрачный воздух, когда самолет лег на одно крыло, уходя от грозовых разрядов, постоянно бушующих над Кенскоффом. Порт казался совсем крохотным по сравнению с изборожденной складками пустыней, которая расстилалась вдали, и высушенной зноем, необитаемой горной цепью, тянущейся в дымке к Кап-Аитьену, к доминиканской границе, и похожей на переломленный хребет допотопного чудовища, отрытый {35} в глинистой почве. Найду какого-нибудь смельчака, пообещал я себе, пусть покупает мой отель, и у меня больше не будет никакой обузы, как в тот день, когда я приехал в Петьонвиль и застал мать распростертой на огромной бордельной кровати. Я был счастлив, что уезжаю, я шептал это черной горе, разворачивающейся внизу, я говорил это своей улыбкой, адресованной стройной американской стюардессе, которая подала мне стакан виски с содовой, и пилоту, который вышел сказать, где мы летим.

Прошел месяц, прежде чем я с тоской открыл однажды утром глаза в гостиничном номере с кондиционированным воздухом на 44-й улице в Нью-Йорке и вспомнил, что видел во сне переплетение рук и ног в машине марки «пежо» и статую, уставившуюся на океан. И тогда я понял, что рано или поздно вернусь туда — вернусь, когда мое упрямство иссякнет, планы относительно продажи отеля рухнут и когда мне покажется, что сухую корку глодать, дрожа от страха, лучше, чем вовсе голодать.

Глава четвертая

1

Доктор Мажио долго стоял, склонившись над телом бывшего министра. В тени, поверх луча моего фонарика, он был похож на колдуна, изгоняющего смерть. Я не решался прервать этот ритуал, но меня беспокоило, как бы Смиты не проснулись в своем башенном номере, и я все-таки заговорил, нарушив его раздумья:

— Самоубийство есть самоубийство, ничего другого они не докажут.

— Они смогут доказать все, что угодно, — ответил доктор Мажио. — Не обольщайтесь на этот счет. — Он стал опоражнивать левый карман министра, оказавшийся сверху. — Этот человек был лучше многих из них, — сказал он и, точно банковский клерк, проверяющий, нет ли в пачке фальшивых банкнотов, стал внимательно разглядывать каждую бумажку, близко поднося ее к глазам, к толстым выпуклым стеклам очков, которые служили ему только для чтения. — Мы с ним проходили вместе курс анатомии в Париже. Но в те дни даже Папа Док был вполне порядочным человеком. Я помню Дювалье во время эпидемии тифа в двадцатых годах…

— Что вы отыскиваете?

— Смотрю, нет ли тут чего-нибудь, что может связать его с вами. Этому острову очень кстати католическая молитва: «Дьявол, аки лев рыкающий, иский, кого поглотити ему».

— Вас он еще не поглотил.

— Дайте срок. — Записную книжку министра он спрятал к себе в карман. — Сейчас нам некогда этим заниматься. — Потом перевернул тело навзничь. Сдвинуть его было трудно даже доктору Мажио. — Я рад, что ваша матушка умерла вовремя. На ее долю и так много всего пришлось. Одного Гитлера хватит на человеческую жизнь. — Мы говорили шепотом, чтобы не разбудить Смитов. — Кроличья лапка, — сказал он. — Приносит счастье. — И сунул ее обратно. — А дальше что-то тяжелое. — Он держал в руке мое медное пресс-папье в виде гробика с буквами «R.I.P.». — Вот не знал, что у него было чувство юмора.

— Это моя вещь. Он, наверно, взял ее у меня в кабинете.

— Поставьте ее на то же место.

— Послать Жозефа за полицией?

— Нет, нет. Здесь тело нельзя оставлять.

— Это самоубийство. Не могут же они взвалить вину на меня.

— Ваша вина будет в том, что он прятался у вас в доме.

— Но почему у меня? Я его не знал. Встретился с ним как-то на одном приеме, вот и все.

— Посольства строго охраняются. Он, видимо, поверил вашей английской пословице: «Дом англичанина — его крепость». Надежд на спасение у него было так мало, что он цеплялся за афоризмы.

— Первый мой вечер дома — и такая чертовщина!

— Да, действительно. Еще Чехов писал: «Самоубийство явление нежелательное».

Доктор Мажио выпрямился и посмотрел на мертвое тело. У людей черной расы сильно развито чутье, диктующее им, как себя вести подобающе случаю, — образование, полученное на Западе, не вытравляет в них этого чутья, а лишь меняет форму его проявления. Прадед доктора Мажио, вероятно, стенал бы в каком-нибудь бараке для рабов, взывая к безучастным звездам, доктор Мажио произнес краткое, тщательно сформулированное слово над покойником.

— Как бы ни был велик страх человека перед жизнью, — сказал доктор Мажио, — самоубийство остается мужественным актом — актом ясного математического ума. Самоубийца исходит из теории вероятности: столько-то шансов против одного-единственного, что жить будет горше, чем умереть. Его математическая интуиция была острее инстинкта самосохранения. Но вы только представьте себе, с какой силой этот инстинкт требует, чтобы ему вняли в последнюю минуту, какими он оперирует доводами, отнюдь не научными.

— Мне думалось, что, будучи католиком, вы безоговорочно осуждаете…

— Я не практикующий католик, а вы к тому же переносите отчаяние в область теологическую. Вот в этом отчаянии никакой теологии не было. Ведь он, бедняга, нарушал правило. Ел мясо в постные дни. Инстинкт самосохранения этого человека не вооружился заповедью Божией в качестве довода, оправдывающего бездействие. — Он сказал: — Сойдите вниз и возьмите его за ноги. Тело надо убрать отсюда.

Лекция кончилась, заупокойное слово было произнесено.

С каким облегчением чувствовал я себя в больших, квадратных руках доктора Мажио. Точно пациент, безропотно подчиняющийся строгому режиму, необходимому, чтобы выздороветь. Мы вытащили министра социального благосостояния из бассейна и понесли его к подъездной аллее, где с потушенными фарами стояла машина доктора Мажио.

— Когда вернетесь, — сказал доктор Мажио, — пустите воду и смойте кровь.

— Пустить-то пущу, а вот пойдет ли она…

Мы привалили его к спинке заднего сиденья. В детективных романах трупу с такой легкостью придают видимость пьяного, а этот мертвец был бесспорно мертв — кровь уже не текла, но, чтобы увидеть страшную рану на шее, стоило только заглянуть в машину. К счастью, по ночам никто не решался выезжать на шоссе; в эти часы работали одни лишь зомби, восставшие из могил, да тонтон-макуты. Что касается тонтонов, то они, безусловно, дома не сидели: еще не доехав до конца подъездной аллеи, мы услышали их машину — чья другая могла появиться в такое позднее время? Мы погасили фары и стали ждать. Машина медленно поднималась вверх от столицы, нам были слышны пререкания тех, кто сидел в ней, перекрывающие фырканье мотора, который работал на третьей скорости. У меня создалось впечатление, что машина дряхлая и ей не одолеть длинного подъема к Петьонвилю. Что мы будем делать, если она испустит дух у въезда в «Трианон»? Тонтон-макуты, конечно, явятся в отель за подмогой и за даровой выпивкой, несмотря на поздний час. Нам показалось, что мы ждали бог знает сколько времени, прежде чем машина миновала въезд к отелю и затихла вдали.

Я спросил доктора Мажио:

— Куда мы его денем?

— Далеко отъехать не удастся ни вверх, ни вниз, — ответил он. — Всюду заставы. Это шоссе идет к северу, и караульные на нем не спят, боятся проверки. Тонтоны затем, должно быть, и ездят. Если машина у них не застопорит, они проверят полицейский пост у Кенскоффа.

— Вам только что надо было проехать заставу по пути ко мне. Как же вы объяснили?

— Сказал, что тут одна женщина не оправилась после родов. Если мне повезет, караульный не станет об этом докладывать. Случай слишком заурядный.

— А если доложит?

— Скажу, что не нашел хижины.

Мы выехали на главную магистраль. Доктор Мажио снова включил фары.

— Если нас кто-нибудь увидит, — сказал он, — подумают, мы тонтоны.

Наш маршрут сильно ограничивали заставы, одна вверх по шоссе, другая — вниз. Мы сделали ярдов двести кверху — так будет ясно, что Филипо миновал «Трианон», что он не туда пробирался, — свернули во второй проулок налево, где стояли небольшие дома с заброшенными садиками. В прежние времена здесь селились люди тщеславные, но не слишком преуспевающие, они были на пути к Петьонвилю, но туда так и не добрались: адвокат, бравшийся за мелкие дела, неудачливый астролог, врач, предпочитавший пациентам бутылку рома. Доктор Мажио знал точно, кто из них живет в своем доме, а кто убежал от поборов, которые тонтон-макуты взимали по ночам на строительство нового города — Дювальевиля. Я сам пожертвовал на него сто гурдов. Мне же все эти дома и садики казались одинаково нежилыми и запущенными.

— Вот сюда, — решил доктор Мажио.

Он проехал несколько ярдов в сторону от шоссе. Мы не могли потушить фары, руки у нас были заняты, некому было держать фонарик. Фары осветили поломанную вывеску, на которой осталось только: «…пон. Ваше будущее вам откроет…»

— Значит, его уже нет, — сказал я.

— Он умер.

— Естественной смертью?

— Насильственные смерти считаются здесь естественными. Его убила обстановка.

Мы вытащили тело доктора Филипо из машины и поволокли его к разросшемуся кусту бугенвиллеи, чтобы не было видно с дороги. Доктор Мажио обмотал правую руку носовым платком и вынул из кармана покойника маленький кухонный нож, которым режут мясо на бифштексы. Возле бассейна глаза его оказались зорче моих. Он положил нож в нескольких дюймах от левой руки министра. Он сказал:

— Доктор Филипо был левша.

— Вам известно решительно все.

— Вы забыли, что мы с ним вместе изучали анатомию. Непременно купите другой такой же нож.

— У него семья?

— Жена и сын шести лет. Он, верно, думал спасти их своим самоубийством.

Мы сели в машину и задним ходом выехали на шоссе. У поворота к отелю я вылез.

— Теперь все зависит от прислуги, — сказал я.

— Они побоятся говорить, — сказал доктор Мажио. — Свидетели у нас могут пострадать не меньше обвиняемых.

2

Мистер и миссис Смит спустились к завтраку на веранду. Мне чуть ли не впервые пришлось увидеть его без пледа, переброшенного через руку. Они хорошо выспались и с аппетитом ели грейпфруты, гренки и джем. Я опасался, как бы им не вздумалось потребовать какой-нибудь диковинный напиток с названием, изобретенным рекламной фирмой, но они примирились с кофе и даже похвалили его.

— За всю ночь я проснулся только раз, — сказал мистер Смит, — и мне послышались чьи-то голоса. Может быть, мистер Джонс приехал?

— Нет.

— Странно. Последнее, что он мне сказал на таможне, было: «Вечером увидимся у мистера Брауна».

— Его, наверное, умыкнули в другой отель.

— Я думала искупаться перед завтраком, — сказала миссис Смит, — но Жозеф чистил бассейн. Он у вас, как видно, на все руки.

— Да. Жозефу цены нет. Но к ленчу он, безусловно, управится.

— А что с нищим? — спросил мистер Смит.

— Он ушел еще до рассвета.

— Надеюсь, не на пустой желудок? — Он улыбнулся мне, как бы говоря: «Я, конечно, шучу. Я знаю, что вы человек добрый».

— Жозеф, безусловно, позаботился об этом.

Мистер Смит взял еще один гренок. Он сказал:

— Мы с женой решили поехать утром в посольство и расписаться там в книге для посетителей.

— Вполне разумное решение.

— По-моему, этого требует вежливость. А потом я, пожалуй, вручу рекомендательное письмо министру социального благосостояния.

— На вашем месте я бы сначала справился в посольстве, не произошло ли каких-нибудь перемен за последнее время. Если, конечно, письмо адресовано определенному лицу.

— Да. Некоему доктору Филипо.

— Тогда обязательно надо справиться. Перемены здесь происходят быстро.

— Но в таком случае меня, вероятно, примет тот, кто заменил его на этом посту? Цель, с которой я сюда приехал, должна заинтересовать министра, ведающего и здравоохранением.

— Вы мне еще не говорили, какова…

— Я приехал сюда в качестве представителя, — сказал мистер Смит.

— Американских вегетарианцев, — добавила миссис Смит. — Истинных вегетарианцев.

— А разве есть мнимые вегетарианцы?

— Конечно. Попадаются и такие, кто ест яйца с зародышами.

— Еретики и отступники вносили раскол во все великие движения, — грустно проговорил мистер Смит, — которые когда-нибудь знала история человечества.

— А что вегетарианцы намерены предпринять здесь?

— Помимо распространения бесплатной литературы — конечно, в переводе на французский, — мы хотим открыть в самом сердце столицы вегетарианский центр.

— Сердце столицы — трущобный район.

— Тогда в другом, более подходящем месте. Нам хотелось бы, чтобы президент и кто-нибудь из министров присутствовали на торжественном открытии и отведали нашу первую вегетарианскую трапезу. Пусть подадут пример народу.

— Но президент боится покидать дворец.

Мистер Смит вежливо посмеялся над тем, что он счел весьма красочным преувеличением с моей стороны. Миссис Смит сказала:

— Ну, от мистера Брауна поддержки ждать не приходится. Это не наш человек.

— Полно, полно, голубчик. Мистер Браун просто шутит. Я, пожалуй, позвоню в посольство сразу после завтрака.

— Телефон не работает. Но можно послать Жозефа с запиской.

— Нет, тогда мы возьмем такси. Если вы нам его достанете.

— Я пошлю Жозефа.

— А он у вас действительно на все руки, — резко проговорила миссис Смит, точно имея дело с южным плантатором.

Я увидел Крошку Пьера, поднимавшегося к отелю, и отошел от них.

— О мистер Браун! — крикнул Крошка Пьер. — С добрым, добрым утром! — Он помахал мне номером местной газеты. — Вот почитайте, что я о вас написал. Ну, как ваши гости? Надеюсь, хорошо спали? — Он взбежал по ступенькам, отвесил поклон столику, за которым сидели Смиты, и полной грудью вдохнул сладостный, благоуханный воздух Порт-о-Пренса, точно был не местный житель. — Какой вид! — сказал он. — Деревья, цветы, залив, дворец. — И хихикнул: — «Вдали все кажется прекрасней». Мистер Уильям Вордсворт {36}.

Я был уверен, что Крошка Пьер явился сюда не ради прекрасных видов, да и для дарового стакана рома было рановато. По всей вероятности, ему хотелось получить какие-то сведения, а может, наоборот, самому что-то сообщить. Его веселость вовсе не означала, что новости будут хорошие. Крошка Пьер всегда был в прекрасном настроении. Он словно кинул монету, чтобы решить жребием, какую из двух единственно возможных в Порт-о-Пренсе позиций ему занять — разумную или абсурдную, скорбеть или веселиться. Монета упала головой Папы Дока вниз, и Крошка Пьер веселился напропалую, весельем отчаяния.

— Дайте посмотреть, что вы там написали.

Я отыскал отдел светской хроники — он всегда помещался на четвертой полосе — и прочел, что среди прочих знатных пассажиров, прибывших вчера на «Медее», был достопочтенный мистер Смит, которого на президентских выборах 1948 года только небольшим количеством голосов победил мистер Трумэн. Ему сопутствует его элегантная и приветливая супруга, которая при более благоприятных обстоятельствах стала бы Первой леди Америки — украшением Белого дома. В числе многих других пассажиров был также пользующийся всеобщей любовью владелец интеллектуального центра Гаити, отеля «Трианон», который вернулся в Порт-о-Пренс из деловой поездки в Нью-Йорк… Вслед за тем я пробежал важнейшие новости на первой полосе. Министр просвещения излагал шестилетний план по борьбе с неграмотностью на севере Гаити — почему именно на севере? Подробности не сообщались. Может быть, он рассчитывал на хорошенький ураган? В 1951 году ураган Хэзел провел весьма успешную борьбу с неграмотностью во внутренних областях страны — количество жертв так и не было опубликовано. Далее следовало краткое сообщение о том, что границу с Доминиканской Республикой нарушил отряд мятежников, их оттеснили обратно, взяты в плен двое, имевшие при себе американское оружие. Если б президент не поссорился с американской миссией, оружие, вероятно, приписали бы чехам или кубинцам.

Я сказал:

— Ходят слухи о новом министре социального благосостояния.

— Нельзя верить слухам, — сказал Крошка Пьер.

— Мистер Смит приехал с рекомендательным письмом на имя доктора Филипо. Мне бы не хотелось, чтобы он попал впросак.

— Может, ему следует выждать несколько дней? Я слышал, что доктор Филипо сейчас в Кап-Аитьене — вообще на севере.

— Там, где идут бои?

— По-моему, никаких серьезных боев там нет.

— А что за человек доктор Филипо?

Меня разбирало любопытство: хотелось побольше узнать о том, кто, умерев в моем плавательном бассейне, стал мне чем-то вроде дальнего родственника.

— Человек, — ответил Крошка Пьер, — который страдает расстройством нервной системы.

Я сложил газету и вернул ее Крошке Пьеру.

— О приезде нашего друга Джонса вы даже не упоминаете?

— Ах да! Джонс. А, собственно, кто он такой, этот майор Джонс? — И мне стало ясно, что Крошка Пьер явился сюда не столько сообщить какие-нибудь сведения, сколько получить их.

— Наш попутчик. Больше я о нем ничего не знаю.

— Он ссылается на дружбу с мистером Смитом.

— Значит, так оно, вероятно, и есть.

Как бы ненамеренно Крошка Пьер повел меня по веранде, пока мы не завернули за угол, где чета Смитов не могла нас видеть. Белые манжеты далеко вылезали у него из обшлагов на черные руки.

— Если вы будете говорить со мной по душам, — сказал он, — может быть, я окажусь вам полезен чем-нибудь.

— По душам? О чем же?

— О майоре Джонсе.

— Да не называйте вы его майором. Это ему как-то не подходит.

— Вы считаете, что он…

— Я о нем ничего не знаю. Ровным счетом ничего.

— Он собирался остановиться в вашем отеле.

— Видимо, нашел себе пристанище в другом месте.

— Да. В полиции.

— Как так?

— У него, кажется, обнаружили что-то недозволенное в багаже. Не знаю, что именно.

— В британском посольстве это известно?

— Нет. Но вряд ли они смогут чем-нибудь помочь. Такие дела должны идти своим путем. Пока что ничего плохого с ним не сотворили.

— Как же быть? Посоветуйте, Крошка Пьер.

— Это, вероятно, просто недоразумение, но тут возникает вопрос престижа. Начальник полиции человек с гонором. Если бы мистер Смит поговорил с доктором Филипо, доктор Филипо мог бы поговорить с министром внутренних дел. Тогда для майора Джонса все ограничилось бы штрафом за чисто формальную провинность…

— В чем же она заключается, его провинность?

— Такой вопрос тоже носит чисто формальный характер, — сказал Крошка Пьер.

— Но вы сами говорили, что доктор Филипо где-то на севере.

— Правильно. Тогда, может быть, мистеру Смиту лучше обратиться к министру иностранных дел. — Он горделиво взмахнул газетой. — Министру будет известно, какая важная персона мистер Смит, потому что он, несомненно, уже прочитал мою статью.

— Я сейчас же поеду к нашему поверенному в делах.

— Вот это неправильный ход, — сказал Крошка Пьер. — Польстить самолюбию начальника полиции гораздо проще, чем ублажать национальную гордость. Гаитянские власти не принимают протестов иностранных граждан.

Почти такой же совет я получил в тот же день от британского поверенного в делах. Это был человек высокого роста, со впалой грудью и с болезненным выражением лица, чем-то напомнивший мне в первую нашу встречу Роберта Льюиса Стивенсона {37}. В словах поверенного слышались и нерешительные нотки, и примиренность с крушением, и юмор — сокрушили его условия жизни в столице, а не посягательства туберкулеза. Ему были не чужды мужество и юмор человека, потерпевшего крах. Так, например, он всегда держал в кармане темные очки и надевал их при встречах с тонтон-макутами, которые носили темные окуляры в обязательном порядке, для устрашения. Он собирал литературу по флоре островов Карибского моря, но все самое ценное отослал в Англию, равно как и своих детей, ибо в доме всегда мог вспыхнуть пожар — для этого было достаточно канистры с керосином.

Не перебивая меня, поверенный терпеливо выслушал мой рассказ о злоключениях Джонса и советах Крошки Пьера. Мне казалось, он нисколько не удивился бы, если бы я поведал ему и о министре социального благосостояния, покончившем с собой у меня в плавательном бассейне, и о том, как мы избавились от трупа, и втайне был бы благодарен мне, что его не поставили в известность об этом. Когда я кончил, он сказал:

— Я получил телеграмму из Лондона относительно Джонса.

— Капитана «Медеи» тоже запрашивали из их пароходства в Филадельфии. Но в той телеграмме ничего особенного не было.

— Меня, так сказать, предостерегают. Не советуют особенно идти ему навстречу. Я подозреваю, что в каком-то консульстве кто-то получил из-за него нахлобучку.

— Тем не менее британский подданный в тюрьме…

— Да, согласен, это уж слишком. Но все-таки не следует забывать, — правда? — что веские причины для ареста могли быть даже у этих мерзавцев. Я буду действовать осторожно, как мне советуют в телеграмме. Начнем с официального запроса. — Он протянул руку над столом и рассмеялся. — Никак не отвыкну от привычки браться за телефонную трубку.

Наш поверенный был идеальный зритель — зритель, о котором, вероятно, хоть изредка мечтает каждый актер, — умный, внимательный, умеющий смеяться и в меру наделенный критическим чутьем. Он постиг эту науку, повидав столько посредственных пьес, когда в хорошем, а когда и в плохом исполнении. Мне почему-то вспомнились слова моей матери, сказанные ею в последнюю нашу встречу: «Какую же роль ты сейчас играешь?» И я, кажется, действительно играл сейчас роль — роль англичанина, озабоченного судьбой своего соотечественника, роль солидного бизнесмена, который ясно сознает свой долг и обращается за советом к представителю своей монархии. На время я забыл о переплетении ног в машине марки «пежо». Наш поверенный безусловно осудил бы то, что я наставил рога члену дипломатического корпуса. Этот сюжет был слишком близок к фарсу.

Он сказал:

— Вряд ли мои запросы дадут какой-нибудь результат. Министр внутренних дел ответит, что дело находится в руках полиции. Может быть, даже прочтет мне лекцию о разграничении функций судебной и исполнительной власти. Я не рассказывал вам о нашем поваре? Это случилось в ваше отсутствие. Я пригласил к обеду своих коллег, а мой повар вдруг исчез. Ничего не купил, ничего не приготовил. Его схватили на улице, когда он шел на рынок. Моей жене пришлось открыть консервные банки, которыми мы запаслись на всякий случай. Суфле из консервированного лосося не понравилось вашему синьору Пинеда. (Почему он сказал «ваш сеньор Пинеда»?) Потом я узнал, что повар мой сидит в полицейском участке. Освободили его только на следующий день, но это было уже поздно. Ему учинили там допрос, кто у меня бывает. Я, разумеется, заявил протест министру внутренних дел. Сказал, что меня следовало предупредить об этом и я сам отпустил бы его в полицию в удобное для нас время. Министр ответил мне просто-напросто, что мой повар гаитянин, а с гаитянами он вправе делать все что угодно.

— Но Джонс — англичанин.

— Предположим. Однако сейчас не прежние времена, вряд ли наше правительство пошлет сюда фрегат. Я готов сделать все, от меня зависящее, но, по-моему, Крошка Пьер дал вам разумный совет. Попробуйте сначала другие пути. Если они ни к чему не приведут, я, конечно, заявлю протест — завтра утром. Что-то мне кажется, не первая это каталажка, в которой пришлось побывать Джонсу. Тут важно не перестараться.

И я почувствовал в себе какое-то сходство с актером в роли короля в «Мышеловке», которого Гамлет предостерегал от переигрывания {38}.

Когда я вернулся в отель, плавательный бассейн был полон, садовник, прикидываясь сильно занятым, сгребал граблями несколько листиков с поверхности воды, из кухни доносился голос повара — все было почти как раньше. У меня даже были гости, ибо в бассейне, увертываясь от граблей, плавал мистер Смит в темно-серых нейлоновых трусиках, которые так пузырились в воде, что зад у него был похож на круп доисторического животного. Плавал он брассом, не спеша, и ритмически покряхтывал, делая выдох. При виде меня мистер Смит стал на дно бассейна, теперь он был похож на какое-то мифологическое существо. Всю грудь его покрывали длинные космы седых волос.

Я сел около бассейна и крикнул Жозефу, чтобы он принес ромового пунша и кока-колу. Мне сделалось не по себе, когда мистер Смит зашагал к лесенке через глубокий сектор — он шел так близко от того места, где умер министр социального благосостояния. Я вспомнил Холируд в Шотландии и несмываемые пятна крови, пролитой Риччо {39}. Мистер Смит отряхнулся и сел рядом со мной. На балконе номера Джона Барримора появилась миссис Смит и крикнула ему:

— Вытрись, голубчик, не то простудишься!

— Солнце быстро меня обсушит, голубчик! — крикнул в ответ мистер Смит.

— Накинь полотенце на плечи, не то спалишься.

Мистер Смит повиновался ей. Я сказал:

— Мистер Джонс арестован полицией.

— Бог мой! Быть того не может! Что он такого сделал?

— Может быть, и ничего не сделал — это не обязательно.

— С адвокатом он виделся?

— Здесь это невозможно. Полиция не разрешает.

Мистер Смит обратил на меня непреклонный взгляд.

— Полиция всюду одинакова. Такие вещи часто случаются и у нас, — сказал он, — на Юге. Негров бросают в тюрьму, отказывают в защитниках. Разумеется, от этого не легче.

— Я был в посольстве. Там сомневаются, что смогут помочь.

— Возмутительно! — сказал мистер Смит. Это относилось скорее к позиции посольства, чем к обстоятельствам ареста Джонса.

— Крошка Пьер считает, что в данный момент лучше всего вмешаться в эту историю вам, — может быть, повидать министра иностранных дел.

— Я постараюсь помочь мистеру Джонсу, чем только могу. Тут, очевидно, произошла ошибка. Но почему этот журналист думает, что со мной посчитаются?

— Вы были кандидатом на президентский пост, — сказал я, и тут Жозеф подошел с подносом.

— Я постараюсь помочь, — повторил мистер Смит, сосредоточенно глядя в свой стакан с кока-колой. — Мне мистер Джонс очень понравился. Никак себя не заставлю называть его майором — в конце концов хорошие люди попадаются и в армии. Типичный англичанин — из лучших представителей этой нации. Произошла какая-то нелепая ошибка.

— Мне бы не хотелось, чтобы у вас были осложнения с властями.

— Меня не запугать осложнениями, — сказал мистер Смит, — ни с какими властями.

3

Приемная министра иностранных дел помещалась в одном из выставочных павильонов недалеко от порта и статуи Колумба. Мы миновали музыкальный фонтан, уже давно не играющий, и городской парк с лозунгом Бурбонов: «Je suis le drapeau Haitien. Uni et Indivisible. François Duvalier», подошли наконец к длинному современному зданию из бетона и стекла и поднялись по широкой лестнице в большой холл с фресками гаитянских художников, уставленный мягкими, удобными креслами. Здание это имело столь же отдаленное отношение к нищим на площади у почтамта и к трущобным кварталам, сколь и дворец Кристофа «Сан-Суси», но развалины его будут выглядеть гораздо менее живописно, когда серебряная пуля наконец-то найдет свою цель.

В холле было человек пятнадцать — все буржуа, толстые и преуспевающие на вид. Женщины в нарядных туалетах цвета электрик и ядовито-зеленых тонов оживленно беседовали друг с другом, точно за чашкой утреннего кофе, и оглядывали с ног до головы каждого вновь входящего. Воздух этого помещения, пронизанный неторопливым перестуком пишущих машинок, сообщал достоинство даже тем, кто являлся сюда в качестве просителей. Минут через десять после нашего прихода мимо нас с твердой уверенностью в силе дипломатических привилегий тяжелой поступью проследовал сеньор Пинеда. С сигарой во рту, не глядя по сторонам, он без спросу прошел в дверь, ведущую на один из внутренних балконов.

— Там кабинет министра, — пояснил я. — Южноамериканские послы все еще персона грата. Сеньор Пинеда в особенности. У него в посольстве нет политических беженцев. Во всяком случае, пока еще нет.

Мы ждали уже сорок пять минут, но мистер Смит не проявлял нетерпения.

— Тут, видимо, дело поставлено правильно, — сказал он только, когда после коротких переговоров с чиновником количество просителей сократилось на два человека. — Министров надо оберегать.

Наконец в холле опять появился Пинеда, по-прежнему с сигарой, но уже новой. Этикетка с нее не была сорвана, он никогда не срывал этикеток, потому что на них красовалась его монограмма. На сей раз я удостоился поклона — на секунду мне даже показалось, что он остановится и заговорит. Этот поклон, видимо, не прошел незамеченным для молодого человека, который сопровождал его до лестницы, так как, вернувшись, он вежливо спросил нас, что нам угодно.

— Пройти к министру, — сказал я.

— Министр сейчас очень занят. У него совещание с иностранными послами. Надо многое обсудить. Дело в том, что завтра он вылетает на сессию ООН.

— Тогда мистера Смита следует принять немедленно.

— Мистера Смита?

— Вы не читали сегодняшней газеты?

— Мы так заняты.

— Мистер Смит приехал вчера. Он кандидат в президенты.

— Кандидат в президенты? — недоверчиво переспросил молодой человек. — Здесь, на Гаити?

— Он приехал сюда по делам, но обсуждать их будет с вашим президентом. Сейчас ему хотелось бы повидать министра до его отъезда в Нью-Йорк.

— Будьте добры подождать минутку. — Молодой человек прошел в одну из комнат внутреннего двора и тут же выскочил обратно с газетой в руках. Он постучал в дверь министерского кабинета и вошел туда.

— Мистер Браун, вы же знаете, что я уже не кандидат в президенты. Это быта демонстрация нашей идеи, сделанная раз и навсегда.

— Тут вам не надо вдаваться в такие подробности, мистер Смит. И как-никак вы принадлежите истории. — Глядя в его честные светло-голубые глаза, я почувствовал, что, пожалуй, слишком далеко зашел. И добавил: — Ваша идея пребудет… — но не мог уточнить, где именно. — Она принадлежит настоящему в такой же мере, как и прошлому.

Молодой человек уже стоял около нас — номера газеты при нем не было.

— Будьте добры пройти со мной.

Министр чрезвычайно любезно сверкнул навстречу нам зубами. Я заметил, что газета лежит у него на краю стола. Ладонь, протянутая нам, была большая, квадратная, розовая и влажная. Он сказал на превосходном английском языке, что с большим интересом прочитал о приезде мистера Смита и что уже не надеялся иметь честь, так как завтра вылетает в Нью-Йорк… Из американского посольства не поступало никаких сообщений, иначе он, конечно, нашел бы время…

— Поскольку президент Соединенных Штатов, — сказал я, — счел нужным отозвать своего посла, мистер Смит решил нанести вам неофициальный визит.

Министр сказал, что ему это понятно. И добавил, обратившись к мистеру Смиту:

— Насколько мне известно, вы должны быть у президента?

— Мистер Смит еще не просил принять его. Ему хотелось повидаться сначала с вами — прежде чем вы отбудете в Нью-Йорк.

— Я должен заявить протест в Организацию Объединенных Наций, — горделиво пояснил министр. — Не хотите ли сигару? — Мистер Смит взял одну. Я заметил, что этикетка у него была с монограммой сеньора Пинеды.

— Протест? — переспросил мистер Смит.

— Нарушения границы со стороны Доминиканской Республики. Америка снабжает мятежников оружием. У нас есть доказательства.

— Какие доказательства?

— У двоих пленных обнаружены револьверы производства Соединенных Штатов.

— К сожалению, их продают повсюду.

— Мне обещала поддержку Гана. И надеюсь, что другие афро-азиатские государства…

— Мистер Смит пришел сюда совсем по другому вопросу, — перебил я их беседу. — Его большой друг, который приехал вместе с ним, арестован вчера полицией.

— Американец?

— Англичанин, по фамилии Джонс.

— А британское посольство посылало запрос? Это, собственно, касается министра внутренних дел.

— Но достаточно одного слова вашего превосходительства…

— Я не вправе вмешиваться в дела других ведомств. Весьма сожалею. Мистер Смит поймет меня.

Мистер Смит вторгся в наш диалог с бесцеремонностью, которой я и не подозревал в нем:

— Но вы же можете выяснить, в чем состоит обвинение.

— Обвинение?

— Обвинение.

— Ах, обвинение!

— Вот именно, — сказал мистер Смит. — Обвинение.

— Но обвинения может и не быть. Вы предвосхищаете события в их худшем варианте.

— Так зачем держать его в тюрьме?

— Мне об этом деле ничего не известно. Вероятно, надо что-то выяснить.

— Тогда его следует вызвать в суд и выпустить под залог. Я готов внести любую сумму в пределах разумного.

— Залог? — переспросил министр. — Залог? — Он повел сигарой в мою сторону, взывая о помощи. — А что такое залог?

— Это своего рода взнос государству на тот случай, если обвиняемый не явится в суд к назначенному сроку. Сумма залога может быть довольно значительная, — добавил я для соблазна.

— Надеюсь, вы знаете, что такое «Хабеас корпус» {40}, — сказал мистер Смит.

— Да, да. Конечно. Но я основательно подзабыл латынь. Вергилий, Гомер {41}. Некогда заниматься, вот беда!

Я сказал мистеру Смиту:

— Считается, что в основе здешнего судопроизводства лежит Наполеоновский кодекс.

— Наполеоновский кодекс? {42}

— Англосаксонский свод законов несколько отличается от него. В частности, правом «Хабеас корпус».

— Но человеку все-таки должны предъявить какое-то обвинение!

— Да. И предъявят — со временем. — Я быстро заговорил с министром по-французски. Мистер Смит французский знал слабо, несмотря на то, что миссис Смит дошла уже до четвертого урока по самоучителю Гюго. Я сказал: — Не произошло бы политической ошибки. Кандидат в президенты большой друг этого Джонса. Вам не следовало бы восстанавливать его против себя — накануне вашего прибытия в Нью-Йорк. Вы знаете, как в демократических странах считаются с оппозицией. Если это дело не слишком серьезное, я бы посоветовал вам разрешить мистеру Смиту свидание с его другом. В противном случае он, безусловно, подумает, что этого Джонса… может быть… ну, что с ним плохо обращались.

— Мистер Смит говорит по-французски?

— Нет.

— Видите ли, в чем дело: полиция иной раз превышает свои полномочия. Мне бы не хотелось, чтобы мистер Смит вынес неблагоприятное впечатление о ее методах.

— Может быть, вы прежде всего пошлете туда врача — человека доверенного, чтобы он… привел там все в порядок?

— Скрывать нам, конечно, нечего. Но арестованные иной раз плохо себя ведут. Я уверен, что даже в нашей стране…

— Значит, мы можем на вас положиться, вы поговорите со своим коллегой? И еще я бы посоветовал, чтобы мистер Смит оставил у вас небольшую сумму — конечно, в долларах, а не в гурдах — в виде компенсации за повреждения, которые мистер Джонс мог нанести полицейскому.

— Я постараюсь помочь. Если этим делом не заинтересуется наш президент. Тогда мы все окажемся бессильны.

— Понимаю.

Над головой у него висел портрет Папы Дока — портрет Барона Субботы. Облаченный в черный кладбищенский фрак, он посматривал на нас сквозь толстые стекла очков своими близорукими, ничего не выражающими глазами. Ходили слухи, будто иной раз Папа Док лично наблюдает, как жертвы тонтонов умирают медленной смертью. Взгляд, вероятно, оставался таким же. Надо полагать, что смерть интересовала его с медицинской точки зрения.

— Дайте двести долларов, — сказал я мистеру Смиту. Он вынул из бумажника два банкнота по сто долларов. Я увидел, что в другом отделении бумажника у него хранилась фотография жены, закутанной в плед. Я положил деньги министру на стол, мне показалось, что он бросил на них пренебрежительный взгляд, но, по-моему, мистер Джонс большего и не стоил. В дверях я оглянулся и спросил: — А доктор Филипо сейчас в городе? Мне надо бы поговорить с ним относительно канализации у меня в отеле. Хочу проводить новую.

— Он, кажется, на юге, в Ле-Кей. Там проектируют строительство больницы.

Каких только проектов не замышляли на Гаити! Каждый проект всегда сулит деньги подрядчикам, пока он остается на бумаге.

— Значит, о дальнейшем вы нас известите?

— Конечно, конечно. Но я ничего не обещаю.

Теперь его голос звучал почти резко. Мне часто приходилось наблюдать такое следствие взятки (эти двести долларов были, разумеется, совсем другой коленкор). Взятка меняет отношения между людьми. Человек дающий в какой-то степени лишается своего превосходства, а принявший взятку смотрит на него сверху вниз, как женщина, за которую уже заплачено. Может быть, я совершил ошибку. Может быть, следовало повернуть дело так, чтобы мистер Смит оставался неясной угрозой. Шантажист всегда сохраняет за собой преимущество.

4

Однако министр сдержал слово: на следующий день нам разрешили свидание с арестованным.

Самым важным лицом в полицейском управлении оказался сержант — куда важнее секретаря министра, который сопровождал нас туда. Секретарь тщетно пытался поймать взгляд этой персоны, но ему пришлось выстоять в очереди у стойки вместе с другими просителями. Мистер Смит сел рядом со мной под фотографиями расстрелянных мятежников, все еще выгоравшими здесь на стене. Мистер Смит посмотрел на них и быстро отвел глаза в сторону. В небольшой комнате как раз напротив нашей скамьи сидел рослый негр в щегольском штатском костюме, ноги у него были задраны на стол, и он в упор смотрел на нас сквозь темные очки. Может быть, виной тому были мои нервы, но во всем его облике я чувствовал что-то отвратительно жестокое.

— Он нас запомнит, — с улыбкой сказал мистер Смит.

Негр понял, что речь шла о нем. Он нажал кнопку звонка на столе, и к нему вошел полицейский. Не переменив позы, не переставая смотреть на нас, негр спросил его о чем-то, полицейский тоже посмотрел в нашу сторону и ответил; глазенье продолжалось. Я отворачивался, но эти два круглых черных стекла неизменно притягивали к себе мой взгляд. Они были точно линзы бинокля, в который тонтон наблюдал повадки каких-то двух зверушек.

— Мерзкий тип, — опасливо проговорил я.

И вдруг заметил, что мистер Смит выдерживает его взгляд. Черные очки не позволяли уловить, сколько раз тонтон мигнул за это время, он мог и вовсе закрыть глаза и незаметно для нас дать им отдых, и все-таки победа в этом поединке осталась за неослабным взглядом голубых глаз мистера Смита. Тонтон встал и затворил дверь своей комнаты.

— Браво! — сказал я.

— Я тоже его запомню, — сказал мистер Смит.

— Он, видимо, страдает от излишков кислот.

— Это весьма возможно, мистер Браун.

Мы просидели так, наверно, больше получаса, прежде чем секретарь министра иностранных дел добился, чтобы его заметили. В странах с диктаторской властью министры приходят и уходят, в Порт-о-Пренсе удерживались на постах только шеф полиции, глава тонтон-макутов и начальник дворцового караула — только они одни могли обеспечить прочное положение своим подчиненным. Сержант полиции отправил секретаря министра восвояси, как мальчишку на побегушках, и мы пошли следом за капралом по длинному тюремному коридору, куда выходили двери камер и где пахло зверинцем.

Джонс сидел на ведре, опрокинутом вверх дном, около соломенного тюфяка. Лицо его перечеркивали ленточки пластыря, а правая рука была забинтована. В порядок его привели, по мере возможности, но кусок сырого мяса пошел бы на пользу его левому глазу. Двубортная жилетка с ржавым пятнышком подсохшей крови казалась здесь особенно неуместной.

— Ну, ну! — с веселой улыбкой приветствовал он нас. — Кого я вижу!

— Похоже, вы оказали сопротивление при аресте? — спросил я.

— Это их версия, — живо ответил он. — Сигарета есть?

Я дал ему сигарету.

— Без фильтра?

— С фильтром нет.

— Ну что ж, дареному коню… Я с утра почувствовал, что дела идут на лад. В полдень мне дали тарелку бобов, а потом меня стал обрабатывать врач.

— В чем вас обвиняют? — спросил мистер Смит.

— В чем обвиняют? — Это слово вызвало у него такое же недоумение, как и у министра.

— Что вы такое сделали, мистер Джонс? Что они вам говорят?

— Да у меня и возможности не было что-нибудь сделать. Я даже таможню не успел пройти.

— Но должен же быть какой-то повод для ареста? Может, вас приняли за кого-то другого?

— Пока что мне ничего вразумительного не сказали. — Он осторожно дотронулся до глаза. — Вид у меня, должно быть, аховый.

— И это вся ваша постель? — негодующе спросил мистер Смит.

— Мне приходилось спать и не в таких местечках.

— Где? Я не могу себе представить, чтобы…

Ответ Джонса прозвучал неопределенно и неубедительно:

— Да в войну, знаете ли… — Он добавил: — По-моему, вся беда в рекомендательном письме. Вы, правда, предупреждали меня, но я думал, вы преувеличиваете — как судовой казначей.

— От кого оно у вас?

— От одного человека, с которым я познакомился в Леопольдвиле.

— Что вы делали в Леопольдвиле?

— Да это было год назад. Я ведь много разъезжаю.

Я подумал, что пребывание в тюремной камере для него дело обыденное, все равно как в очередном аэропорту во время долгого перелета.

— Мы вызволим вас отсюда во что бы то ни стало, — сказал мистер Смит. — Мистер Браун говорил с вашим поверенным в посольстве. Мы были вместе у министра иностранных дел. Мы внесли за вас залог.

— Залог? — Джонс был куда большим реалистом, чем мистер Смит. — Знаете, чем вы действительно сможете мне посодействовать, если на то будет ваша воля? За мной, конечно, не пропадет. При выходе отсюда дайте сержанту двадцать долларов.

— Пожалуйста, — сказал мистер Смит. — Если вы считаете, что это поможет.

— Еще как поможет! А кроме того, мне надо уладить это дело с рекомендательным письмом. У вас найдется бумага и ручка?

Мистер Смит дал ему то и другое, и Джонс стал писать.

— А конверт есть?

— Конверта, к сожалению, нет.

— Тогда я изложу все несколько по-иному. — Он помедлил минутку, потом спросил меня: — Как по-французски фабрика?

— Usine.

— Иностранные языки мне никогда не давались, но по-французски я немного насобачился.

— В Леопольдвиле?

— Отдайте это сержанту и попросите доставить по назначению.

— А он умеет читать?

— Думаю, что умеет. — Джонс встал, возвращая мистеру Смиту авторучку, и вежливо проговорил, как бы отпуская нас: — Очень мило, друзья, что вы меня навестили.

— Вам предстоит еще одно свидание? — насмешливо спросил я.

— Откровенно говоря, бобы начинают оказывать свое действие. Мне предстоит свидание вот с этим ведром. Если бы вы не пожалели бумажки…

Мы собрали по карманам три старых конверта, оплаченный счет, листка два из записной книжки мистера Смита, а я добавил к этому почему-то не уничтоженное мною письмо от моего нью-йоркского агента, в котором тот высказывал сожаление, что в данный момент у него нет на примете клиентов, желающих приобрести отель в Порт-о-Пренсе.

— Какое мужество! — воскликнул мистер Смит, когда мы вышли в коридор. — Оно-то и помогло вашему народу пережить блицкриг. Нет! Я вызволю его отсюда, даже если придется идти ради этого к самому президенту.

Я взглянул на сложенный пополам листок, который держал в руке. Фамилия адресата показалась мне знакомой. Это был один из старших чинов тонтон-макутов. Я сказал:

— Не знаю, следует ли нам дальше впутываться в эту историю.

— Мы уже впутались, — горделиво проговорил мистер Смит, и я понял, что этот человек мыслит высокими категориями, чуждыми мне, такими, как Человечество, Справедливость, Право на счастье. Недаром же он выставлял свою кандидатуру на президентский пост.

Глава пятая

1

На следующий день было много всяких событий, которые отвлекли меня от мыслей о судьбе Джонса, но я уверен, что мистер Смит ни на минуту не забывал о нем. В семь часов утра я уже увидел его в бассейне, где он ворочался взад и вперед, и это медленное движение — от глубокого сектора к мелкому, — должно быть, помогало ему думать. После завтрака он сел писать письма, и миссис Смит двумя пальцами отстукивала их на портативной «короне», а потом Жозефа отправили на такси по адресам. Одно письмо было в американское посольство, другое — новому министру социального благосостояния, о назначении которого сообщал утренний выпуск газеты Крошки Пьера. Для человека его возраста мистер Смит обладал неуемной энергией, и я не сомневаюсь, что, памятуя о Джонсе, сидевшем на ведре в тюремной камере, он думал и о вегетарианском центре, который не преминет избавить гаитян от излишков кислот и взрывов страстей. Одновременно с этим мысли мистера Смита были заняты и путевыми очерками, обещанными им местной газете — органу, разумеется, демократического направления, ратующему против сегрегации и сочувствующему вегетарианству. Накануне он попросил меня просмотреть его рукопись — нет ли там каких-нибудь фактических неточностей.

— Мнения, которые я тут высказываю, конечно, мои личные, — добавил он с застенчивой улыбкой первооткрывателя.

Первое из событий того дня нагрянуло рано, до того, как я встал. Жозеф постучался ко мне и сообщил невероятное: труп доктора Филипо уже обнаружен, и несколько человек уже покинули свои дома и укрылись в венесуэльском посольстве — среди них начальник одного полицейского участка, помощник начальника почты и школьный учитель (каковы были их связи с доктором Филипо, никто понятия не имеет). Говорят, будто бывший министр покончил с собой, но как власти объяснят его смерть, разумеется, неизвестно, — может, скажут, что это политическое убийство, совершенное по заданию из Доминиканской Республики? Президент, вероятно, в ярости. Уж очень ему хотелось добраться до бывшего министра, который, по слухам, недавно позволил себе под влиянием выпитого рома поиздеваться над медицинскими познаниями Папы Дока. Я послал Жозефа на рынок собрать там все сведения, какие только удастся.

Вторым событием было известие о том, что Анхел заболел свинкой — очень мучается, писала мне Марта (а я не мог не пожелать, чтобы его еще больше скрутило). Она боится уезжать из посольства — вдруг Анхел позовет ее? — и поэтому не сможет встретиться со мной у статуи Колумба, как мы условились. Но почему, шло дальше в записке, почему бы мне не приехать в посольство — после моего долгого отсутствия это будет выглядеть вполне естественно. С тех пор как отменили комендантский час, многие считают необходимым навещать их, правда, стараясь не попадаться на глаза полицейскому в воротах, а он обычно уходит в девять часов на кухню за своей порцией рома. Визитеры, видимо, подготавливают почву на тот случай, если вдруг придется спешно просить политического убежища. В конце записки она добавила: «Луис будет очень доволен. Он часто тебя вспоминает». Но последней фразе можно было дать двоякое истолкование.

После завтрака, когда я читал статью мистера Смита, ко мне снова зашел Жозеф — рассказать, каким образом обнаружили труп доктора Филипо; история эта была известна во всех подробностях если не полиции, то, во всяком случае, каждому торговцу на рынке. Из тысячи шансов один, по чистой случайности, совершенно нелепой, навел полицейских на труп, который, как мы с доктором Мажио рассчитывали, должен был бы не одну неделю пролежать в садике покойного астролога, и когда я выслушал Жозефа, мне уже было трудно с должным вниманием отнестись к рукописи мистера Смита. Рано утром кому-то из караульных с заставы ниже «Трианона» приглянулась крестьянка, которая шла на большой рынок у Кенскоффа. Он не пропускал ее, утверждая, будто она прячет что-то под юбками. Женщина предложила ему показать, что у нее там есть, и они проследовали боковой дорогой в заброшенный сад астролога. До Кенскоффа было далеко, время терять ей не хотелось, и, недолго думая, она стала в саду на колени, задрала юбки, легла на землю и вдруг увидела, что на нее смотрят широко открытые остекленевшие глаза бывшего министра социального благосостояния. Она его сразу узнала, так как еще до своего прихода к власти он принимал у ее дочери, когда у той были трудные роды.

Под окнами моего кабинета стоял садовник, так что мне не хотелось проявлять излишний интерес к рассказу Жозефа, и я перевернул страницу рукописи мистера Смита. «Мы с женой, — писал он, — с величайшим сожалением покидали Филадельфию после вечера, проведенного у мистера и миссис Генри С. Окс, новогодние приемы которых, когда они еще жили на площади Ди Ленси, в доме № 2041, помнят многие из наших читателей. Однако боль разлуки с добрыми друзьями вскоре смягчило удовольствие, которое мы испытали от новых знакомств на пароходе «Медея»…»

— Зачем их понесло в полицию? — спросил я. После такого сюрприза, казалось бы, самое естественное для этой парочки было удрать и помалкивать.

— Она очень громко кричала, прибежали другие караульные.

Я пропустил две-три страницы, напечатанные миссис Смит, и остановился на прибытии «Медеи» в Порт-о-Пренс. «Черная республика, но черная республика со своей историей, своим искусством и своей литературой. Я словно заглянул в то будущее, которое ждет все вновь образованные африканские республики, когда трудности роста, испытываемые ими, останутся позади». У мистера Смита отнюдь не было намерения показаться пессимистом. «Разумеется, многое остается незавершенным даже здесь. Гаити знало монархию, демократию и диктаторскую власть, но не будем приравнивать диктатуру в стране с цветным населением к диктатуре белых. История Гаити насчитывает всего лишь несколько веков, а если мы до сих пор ошибаемся, хотя за нами стоят два тысячелетия, насколько больше прав у этих народов на подобные же ошибки и на выводы из них, может быть, более эффективные, чем те, что сделали мы. Здесь есть бедность, есть нищие на улицах, здесь имеются и кое-какие признаки самоуправства полицейских властей, — он не забыл о мистере Джонсе в тюремной камере, — но встретят ли человека цветной расы, впервые попавшего в Нью-Йорк, так любезно, окажут ли ему такие дружеские услуги, какими порадовали меня и миссис Смит в иммиграционном пункте Порт-о-Пренса?» Все это было написано будто про какую-то другую страну.

Я спросил Жозефа:

— А что сделали с трупом?

— Полиция хотела его забрать, — ответил он, — но морозилка в морге испортилась.

— Мадам Филипо все знает?

— Да, да. Она отвезла его в похоронное бюро мосье Эркюля Дюпона. Наверно, быстро-быстро похоронят.

Я чувствовал себя до некоторой степени обязанным отдать последний долг доктору Филипо: он умер в моем отеле.

— Дашь мне знать, как там будет дальше, — сказал я Жозефу и снова вернулся к писаниям мистера Смита.

«То, что меня, личность неизвестную, в первый же мой день в Порт-о-Пренсе принял министр иностранных дел, опять же свидетельствует о поразительной любезности, которую нам оказывают здесь на каждом шагу. Министр иностранных дел уезжал в Нью-Йорк на сессию ООН, но тем не менее он не пожалел для меня получаса своего драгоценного времени и, лично связавшись с министром внутренних дел, предоставил мне возможность посетить в тюрьме одного англичанина — тоже пассажира «Медеи», у которого вследствие какой-то бюрократической путаницы, не исключающейся и в странах более старых, чем Гаити, возникли, к несчастью, некоторые недоразумения с властями. Я слежу за этим делом и не сомневаюсь в его благополучном исходе. Вот два основных качества, неизменно присущих моим цветным друзьям, живут ли они в Нью-Йорке, где пользуются относительной свободой, или в условиях неприкрытой тирании штата Теннесси: качества эти — стремление к справедливости и чувство человеческого достоинства». Когда читаешь прозу мистера Черчилля {43}, всегда слышишь оратора, выступающего под сводами исторического здания, а читая мистера Смита, я так и видел лектора в зале провинциального городка. Меня будто окружали добропорядочные пожилые дамы в шляпах, внесшие по пяти долларов на благое дело.

«Я предвкушаю встречу, — продолжал мистер Смит, — со вновь назначенным министром социального благосостояния и нашу с ним беседу на тему, каковую читатели этой газеты издавна считают моим пунктиком, — речь идет об учреждении вегетарианского центра. Как это ни жаль, но сейчас в Порт-о-Пренсе нет бывшего министра, доктора Филипо, к которому я привез личное письмо от одного гаитянского дипломата в ООН, но смею заверить наших читателей, что мой энтузиазм проведет меня сквозь все преграды и, если понадобится, даже к самому президенту. Я вполне могу рассчитывать на сочувственное внимание с его стороны, ибо, до того как посвятить себя политической деятельности, он заслужил высокое признание как врач во время эпидемии тифа в двадцатых годах. Подобно премьер-министру Кении мистеру Кениата, президент Гаити оставил след и в антропологии». «След» — это было мягко сказано: я вспомнил переломанную ногу Жозефа.

Днем мистер Смит со смущенным видом зашел ко мне в кабинет выслушать мое мнение о его статье.

— Здешним властям она понравится, — сказал я.

— Они ее не прочитают. Тираж газеты рассчитан только на штат Висконсин.

— Я бы не стал полагаться на то, что с вашей статьей здесь не ознакомятся. Теперь за границу не так уж много пишут. При желании письма легко перлюстрировать.

— Вы хотите сказать, что их вскрывают? — недоверчиво спросил он, но тут же добавил: — Впрочем, это случается даже в Америке.

— На вашем месте — просто на всякий случай — я бы опустил все, что касается доктора Филипо.

— Но я ничего плохого о нем не пишу.

— В данный момент это может их покоробить. Видите ли, в чем дело: он покончил с собой.

— Несчастный, несчастный человек! — воскликнул мистер Смит. — Что же его заставило решиться на такой шаг?

— Страх.

— Он в чем-нибудь провинился?

— Долго ли тут провиниться? Он плохо отзывался о президенте.

Старческие голубые глаза скользнули в сторону. Мистер Смит твердо решил не выдавать своих сомнений человеку чужому — тоже белому, представителю расы рабовладельцев.

Он сказал:

— Я хотел бы повидать его вдову, может быть, ей надо помочь чем-нибудь? Во всяком случае, мы с женой пошлем цветы на гроб.

Как бы ни была велика его любовь к черным, жил он в мире белых и другого мира не знал.

— На вашем месте я бы не стал так делать.

— Почему?

Объяснять ему было бесполезно, а тут, как на грех, вошел Жозеф. Тело уже не в похоронном бюро мосье Дюпона; гроб повезли на петьонвильское кладбище, но их задержали у заставы ниже «Трианона».

— Что-то они поспешили.

— Они очень беспокоятся, — пояснил Жозеф.

— Но теперь-то бояться нечего, — сказал мистер Смит.

— Кроме жары, — добавил я.

— Я присоединюсь к похоронной процессии, — сказал мистер Смит.

— Даже не думайте!

И вдруг я увидел, что эти голубые глаза способны загораться гневом.

— Мистер Браун, вы не сторож мне. Я пойду позову миссис Смит, и мы с ней…

— Ее-то, по крайней мере, не берите. Неужели вы не понимаете всю опасность…

И на этом опасном слове «опасность» в кабинет вошла миссис Смит.

— Какая опасность? — вопросила она.

— Голубчик, этот несчастный доктор Филипо, к которому у нас было письмо, покончил с собой.

— Почему?

— Причины самоубийства не совсем ясны. Его везут хоронить в Петьонвиль. Я считаю, что нам с тобой нужно присоединиться к кортежу. Жозеф, пожалуйста, си ву плей, такси.

— О какой опасности вы говорите? — снова вопросила миссис Смит.

— Неужели вы не отдаете себе отчета, где вы находитесь? В этой стране все может случиться.

— Голубчик, мистер Браун считает, что мне надо пойти одному.

— Я считаю, что вообще не надо ходить — ни миссис Смит, ни вам, — сказал я. — Это безумие.

— Но вы же знаете от самого мистера Смита, что мы приехали с письмом на имя доктора Филипо. Он друг одного нашего друга.

— Это сочтут политической акцией.

— Мы этого никогда не боялись. Голубчик, у меня есть черное платье… Дай мне ровно две минуты.

— Он и одной минуты вам не даст, — сказал я. — Прислушайтесь.

Голоса с дороги доносились даже до моего кабинета, но они как-то не вязались с похоронной процессией. Ни дикой музыки крестьянских pompes funebres, ни стенаний, ни чинности буржуазного погребального обряда. Там шла перебранка, там кричали. И вдруг все эти голоса перекрыл вопль женщины. Я не успел остановить Смитов, они бросились вниз по дороге. Кандидат в президенты бежал чуть впереди. Вероятно, это объяснялось правилами этикета, а не его прытью, так как миссис Смит была, безусловно, более рысиста. Я последовал за ними, но гораздо медленнее и без всякой охоты.

«Трианон» дал приют доктору Филипо и живому и мертвому, и мы все еще не отделались от него: у самого въезда к отелю я увидел катафалк. Шофер, вероятно, дал задний ход, чтобы свернуть с петьонвильского шоссе обратно к городу. Одна из множества голодных ничейных кошек, которые вечно тут шныряли, вскочила на самый верх катафалка, испуганная таким вторжением, и стояла там, выгнув спину дугой и дрожа всем тельцем, будто от удара током. Прогнать ее никто не решался: гаитяне вполне могли верить, что в это существо вселилась душа бывшего министра.

Мадам Филипо, с которой я однажды познакомился на каком-то посольском приеме, стояла перед катафалком, не давая шоферу развернуться. Это была красивая, оливково-смуглая женщина, едва ли сорока лет, и сейчас она стояла, протянув перед собой руки, точно бездарный патриотический памятник давно забытой войне.

Мистер Смит все повторял:

— Что случилось?

Шофер катафалка — черного, дорогого, инкрустированного эмблемами смерти, — дал гудок. Мне и в голову не приходило, что у катафалков могут быть клаксоны. Двое мужчин в черных костюмах с двух сторон вели спор с шофером; они вылезли из дряхлого такси, которое тоже остановилось у въезда к «Трианону», а на шоссе, на подъеме к Петьонвилю, я увидел еще одно. В нем, прижавшись носом к стеклу, сидел маленький мальчик. Вот это и был весь похоронный кортеж.

— Что здесь происходит? — страдальческим голосом снова воскликнул мистер Смит, и кошка зашипела на него с застекленного верха катафалка.

Мадам Филипо крикнула шоферу:

— Salaud! — Потом: — Cochon! [26] — И метнула взгляд на мистера Смита, точно бросила в него два темных цветка. Она понимала по-английски. — Vous êtes américain? [27]

Доведя почти до предела свои познания во французском языке, мистер Смит сказал:

— Вуй.

— Этот cochon, этот salaud, — сказала мадам Филипо, по-прежнему загораживая дорогу катафалку, — хочет ехать назад, в город.

— Но почему?

— Нас не пропускают у верхней заставы.

— Но почему, почему? — растерянно твердил мистер Смит, а двое в черном, оставив свое такси у въезда к отелю, с решительным видом зашагали вниз по шоссе к городу. Теперь на головах у них сидели цилиндры.

— Они убили его, — сказала мадам Филипо, — и теперь даже похоронить не дают, а у нас есть место на кладбище.

— Тут какая-то ошибка, — сказал мистер Смит. — Явная ошибка.

— Я велела этому salaud прорваться сквозь барьер. Пусть стреляют. Пусть убьют и жену и сына, — сказала мадам Филипо и добавила презрительно, хоть и без всякой логики: — У них и ружья-то, наверно, не заряжены.

— Maman, maman! — крикнул ребенок, сидевший в такси.

— Chéri?

— Tu m’as plomis une glace á la vanille.

— Attends un petit peu, chéri [28].

Я сказал:

— Значит, y первой заставы вас пропустили без всяких расспросов?

— Да, да. Вы понимаете, — за небольшое вознаграждение.

— А на следующей что, не берут?

— Он говорит, получен приказ. Боится.

— Тут какая-то ошибка, — сказал я, повторив слова мистера Смита, но в отличие от него имея в виду отвергнутую взятку.

— Вы здешний. Неужели этому можно поверить? — Она повернулась к шоферу и сказала: — Поезжай. Вверх по шоссе.

И кошка, будто приняв оскорбление на свой счет, прыгнула на ближайшее дерево, ее когти скребнули по коре и зацепились. Повернув к нам голову, она опять зашипела на нас на всех с ненавистью изголодавшегося зверя и сорвалась в кусты бугенвиллеи.

Двое в черном медленно возвращались назад. Вид у них был пришибленный. За это время я успел посмотреть на гроб — он был богатый, вполне достойный катафалка, но на нем лежал только один венок, с одной-единственной карточкой. Похороны были суждены бывшему министру малолюдные, так же как и смерть не на людях.

Двое в черном, теперь присоединившиеся к нам, показались мне совершенно одинаковыми, — правда, один был выше сантиметра на два, — может, это цилиндр увеличивал его рост. Тот, что повыше, пояснил:

— Мы ходили к нижней заставе, мадам Филипо, там говорят, что везти гроб назад нельзя. Нет разрешения властей.

— Это кого же? — спросил я.

— Министра социального благосостояния.

Мы все, как один, посмотрели на роскошный гроб с блестящими медными ручками.

Вот министр социального благосостояния, — сказал я.

— С сегодняшнего утра уже нет.

— Вы мосье Эркюль Дюпон?

— Я мосье Клеман Дюпон. Мосье Эркюль — вот.

Мосье Эркюль снял цилиндр и согнулся в поясном поклоне.

— Что тут происходит? — спросил мистер Смит.

Я объяснил.

— Какая нелепость! — перебила меня миссис Смит. — Неужели гроб должен ждать, пока там разберутся в этой глупейшей ошибке?

— Боюсь, что никакой ошибки тут не было.

— А что же тогда?

— Месть. Живым он им в руки не дался. — Я сказал мадам Филипо: — Они скоро появятся. Это несомненно. Ступайте лучше в отель вместе с ребенком.

— И оставить мужа посреди дороги? Нет.

— Ребенка хотя бы ушлите. Жозеф даст ему ванильного мороженого.

Солнце теперь стояло почти у нас над головой, стеклянный верх катафалка и блестящие медные украшения гроба отсвечивали пучками лучей. Шофер выключил мотор, и мы услышали внезапную тишину, протянувшуюся далеко-далеко, до окраины столицы, где выла собака.

Мадам Филипо распахнула дверцу такси и взяла мальчика на руки. Он был чернее матери, и белки глаз у него были огромные, как два яйца. Она велела ему пойти на поиски Жозефа и ванильного мороженого, но он не желал уходить. Он цеплялся за ее черное платье.

— Миссис Смит, — сказал я, — отведите его в отель.

Она заколебалась. Она сказала:

— Если тут ожидаются какие-то неприятности, мне надо быть рядом с мадам Фили… Фили… Голубчик, отведи его ты.

— И оставить тебя здесь, голубчик? — сказал мистер Смит. — Нет.

Я только сейчас заметил двух шоферов такси, которые в полной неподвижности сидели в тени под деревьями. И вдруг, точно обменявшись между собой каким-то знаком, пока мы говорили, оба сразу ожили. Один вывел свою машину с подъездной аллеи, другой развернулся на шоссе. Заносясь из стороны в сторону, скрежеща тормозами, точно дряхлые гоночные автомобили, такси понеслись вниз по склону к Порт-о-Пренсу. Мы услышали, как их остановили у заставы, потом моторы снова зафыркали и, наконец, утихли вдали.

Мосье Эркюль Дюпон откашлялся. Он сказал:

— Вы совершенно правы. Ребенка отведем мы с мосье Клеманом… — Они взяли его каждый за руку, но мальчик заскреб ногами по асфальту, стараясь вырваться.

— Иди, chéri, — сказала мать. — Там тебе дадут ванильного мороженого.

— Avec de la créme au chocolat?

— Oui, oui, bien sûre, avec de la créme au chocolat [29].

Странное это было зрелище, когда они зашагали втроем под пальмами, между кустами бугенвиллеи — два пожилых близнеца в цилиндрах и между ними ребенок. Отель «Трианон» не посольство, но братья Дюпон, видимо, считали, что, на худой конец, и он сгодится — как-никак владение иностранца. Шофер катафалка — мы о нем совсем забыли — вдруг спрыгнул на землю и побежал догонять их. Мадам Филипо, Смиты и я остались одни возле катафалка и гроба, и мы прислушивались к тишине — к другой тишине, той, что была на дороге.

— Как быть дальше? — немного погодя спросил мистер Смит.

— От нас это не зависит. Мы ждем. Вот и все.

— Кого ждем?

— Их.

Ситуация напомнила мне детские ночные страхи, когда ждешь, что из шкафа вот-вот кто-то вылезет. Нам не хотелось смотреть друг на друга и видеть в чужих глазах отражение своего кошмара, и мы смотрели сквозь стекло катафалка на блестящий новенький гроб с медными ручками, который был причиной всех волнений. Далеко-далеко, из той страны, где жила воющая собака, вверх по длинному склону поднималась машина.

— Едут, — сказал я.

Мадам Филипо прижалась лбом к стеклянной панели катафалка; машина медленно одолевала подъем.

— Правда, уйдите, — сказал я ей. — Нам всем было бы лучше уйти отсюда.

— Ничего не понимаю, — сказал мистер Смит. Он взял жену за руку и крепко сжал ее.

Машина остановилась у нижней заставы — мы слышали, что мотор не выключен; потом медленно, на первой скорости пошла дальше и наконец появилась. Это был длинный «кадиллак» времен американской помощи беднякам Гаити. «Кадиллак» поравнялся с нами, и из него вышли четверо — все в мягких шляпах и очень темных очках. На бедре у каждого был револьвер, но вынуть оружие из кобуры потрудился только один из них, и направил он его не в нашу сторону. Он подошел к катафалку и стал лупить револьвером по стеклу — не спеша, размеренными движениями. Мадам Филипо не шевельнулась, не вымолвила ни слова, а я — что я мог? С четырьмя револьверами не спорят. Мы были свидетелями, но есть ли суд, где когда-нибудь выслушают наши показания? Разбив вдребезги стеклянную панель катафалка, главный тонтон стал откалывать револьвером острые зазубрины. Спешить им было некуда, а чтобы кто-нибудь оцарапал себе руки об осколки, ему не хотелось.

И вдруг миссис Смит ринулась вперед и ухватила тонтон-макута за плечо. Он обернулся, и я узнал его. Это был тот самый, которого мистер Смит переглядел в полицейском управлении. Тонтон высвободился из цепких пальцев миссис Смит и, точно рассчитанным движением приложив руку в перчатке ей к лицу, толкнул ее с такой силой, что она отлетела в кусты бугенвиллеи. Мне пришлось обхватить мистера Смита поперек туловища, чтобы удержать его на месте.

— Они не смеют так поступать с моей женой! — крикнул он через мое плечо.

— Смеют, смеют.

— Пустите меня! — кричал мистер Смит, вырываясь из моих объятий. Я впервые видел такую внезапную перемену в человеке. — Свинья! — возопил он. Это было самое крепкое, доступное ему ругательство, но тонтон-макут не понимал по-английски. Мистер Смит извернулся, и я чуть не упустил его. Он был сильный старик.

— Если вас застрелят, легче от этого никому не станет, — сказал я. Миссис Смит сидела в кустах. Вероятно, впервые в жизни вид у нее был растерянный.

Тонтоны вытащили гроб из катафалка и пошли с ним к своей машине. Они вдвинули его в багажник, но он чуть ли не на четверть торчал наружу, для верности им пришлось обвязать выступающий конец веревкой. Действовали они не спеша, торопиться им было некуда, их дело было верное: они — закон. Мадам Филипо униженно подошла к «кадиллаку», и нам стало стыдно — но разве мы могли выбирать между унижением и применением силы? Силу применила одна миссис Смит. Мадам Филипо стала умолять, чтобы ей тоже разрешили поехать. Я понял это по ее жестикуляции, говорила она тихо, так что слов нельзя было разобрать.

Может, она предлагала им выкуп за своего покойника? При диктаторской власти человеку ничего не принадлежит, даже мертвый муж. Тонтоны захлопнули дверцу перед самым ее лицом и поехали вверх по шоссе, и гроб торчал из багажника, точно ящик с фруктами, который везут на рынок.

Они нашли место, где развернуться, и снова подъехали к нам. Миссис Смит уже выбралась из кустов, мы стояли кучкой, и вид у нас был виноватый. Безвинные жертвы почти всегда смотрят виновато, точно козлы отпущения в земле непроходимой. Машина остановилась, и офицер — я только мог предполагать, что он в офицерском чине, так как у них нет знаков различия, все ходят в темных очках и мягких шляпах и с револьверами, — распахнул дверцу и поманил меня. Я не герой. Я повиновался и перешел дорогу.

— Вы хозяин этого отеля?

— Да.

— Были вчера в полиции?

— Да.

— При следующей нашей встрече не глазейте на меня. Я не люблю, когда на меня глазеют. Кто этот старик?

— Кандидат в президенты, — сказал я.

— То есть как? Кандидат в какие президенты?

— В президенты Соединенных Штатов Америки.

— Вы со мной не шутите.

— Я не шучу. Вы, наверно, газет не читали.

— Зачем он сюда приехал?

— А я откуда знаю? Вчера он был у министра иностранных дел. Министру, может, и объяснил. Его должен принять президент.

— Сейчас в Америке никаких выборов нет. Это-то я знаю.

— Там президентов выбирают не пожизненно, не как у вас. Там выборы каждые четыре года.

— А почему он тут, при этом… ящике с падалью?

— Он хоронит своего друга, доктора Филипо.

— Я действую согласно приказу. — И в его голосе послышалась малодушная нотка. Я понял, почему тонтон-макуты ходят в темных очках, — они люди, но им не полагается выдавать свой страх, иначе конец ужасу, который испытывают перед ними другие. Трое тонтонов, сидевших в машине, смотрели на меня совершенно без всякого выражения, точно огородные пугала.

Я сказал:

— В Европе мы много таких повесили, кто действовал согласно приказам. В Нюрнберге.

— Мне не нравится, как вы со мной говорите, — сказал он. — Все что-то крутите. Разве можно так разговаривать? У вас служит некий Жозеф?

— Да.

— Я его хорошо помню. Беседовал с ним однажды. — Он дал мне время прочувствовать сказанное. — Это ваш отель. Вы зарабатываете здесь на жизнь.

— Уже не зарабатываю.

— Старик скоро уедет, а вы останетесь.

— Напрасно вы ударили его жену, — сказал я. — Что другое, а это ему запомнится.

Он хлопнул дверцей, и «кадиллак» двинулся вниз по шоссе; не уместившийся в багажнике гроб смотрел на нас до тех пор, пока тонтоны не скрылись за поворотом. Снова наступила тишина, и мы услышали, что у заставы машина остановилась, а потом сразу развила скорость, торопясь в Порт-о-Пренс. Но куда именно в Порт-о-Пренсе? Кому нужно тело бывшего министра? Ведь труп не заставишь страдать. Однако бессмыслица подчас бывает куда страшнее того, что делается продуманно.

— Это чудовищно! Чудовищно! — сказал наконец мистер Смит. — Я позвоню президенту. Я добьюсь, чтобы этого человека…

— Телефон не работает.

— Он ударил мою жену.

— Мне не впервые, голубчик, — сказала миссис Смит. — И он меня просто оттолкнул. Помнишь Нэшвилл? В Нэшвилле мне больше досталось.

— Нэшвилл совсем другое дело, — ответил мистер Смит, и в его голосе послышались слезы. Он любил людей за цвет их кожи и обманулся в своей любви сильнее, чем обманываются те, в ком говорит ненависть. Он добавил: — Прости меня, голубчик, я позволил себе такие выражения… — Он взял ее под руку, и мы с мадам Филипо пошли к отелю следом за ними. Дюпоны сидели на веранде за одним столиком с мальчиком, и они все трое ели ванильное мороженое с шоколадным кремом. Цилиндры стояли возле них, точно роскошные пепельницы.

Я сказал им:

— Катафалк цел. Только стекло разбили.

— Варвары, — сказал мосье Эркюль, а мосье Клеман тронул его за руку утешающим прикосновением похоронных дел мастера.

Мадам Филипо держалась теперь совершенно спокойно, не плакала. Она подсела к сыну и помогла ему справиться с мороженым. Что прошло, то кануло в прошлое, а здесь возле нее было будущее. Я почувствовал, что настанет время — хоть, может быть, и не скоро, — когда этому мальчику ничего не позволят забыть. Она произнесла лишь одну фразу, перед тем как сесть в такси, которое ей привел Жозеф:

— Найдется серебряная пуля, дайте только срок.

За неимением второго такси Дюпоны уехали в своем катафалке, и я остался один с Жозефом. Мистер Смит увел миссис в номер Джона Барримора — прилечь отдохнуть. Он так суетился вокруг нее, что она ему покорилась. Я сказал Жозефу:

— Зачем им понадобился покойник в гробу? Боятся они, что ли, как бы на его могилу не стали возлагать цветы? Что-то я в этом сомневаюсь. Он был не так уж плох, но и не настолько хорош. Водопровод в трущобных кварталах ведь не провели. Часть денег, наверно, попала ему в карман.

— Люди испугаются, — сказал Жозеф, — когда узнают. Они боятся, президент заберет их, когда они умрут.

— Ну и пусть. Скелет да кожа — вот все, что от нас остается, и вообще зачем президенту трупы?

— Они очень темные люди, — сказал Жозеф. — Они думают, президент спрячет доктора Филипо в подвале во дворце и велит ему работать ночью. Президент — важный водуист.

— Барон Суббота?

— Темные люди говорят: да.

— Если его охраняет столько зомби, значит, по ночам ему ничего не грозит. Они надежнее всяких стражей, надежнее тонтон-макутов.

— Тонтон-макуты тоже зомби. Так говорят темные люди.

— А ты сам, Жозеф, как думаешь?

— Я темный человек, сэр, — сказал Жозеф.

Я пошел наверх, в номер Джона Барримора, и, поднимаясь по лестнице, думал, куда они свалят труп — заброшенных котлованов много, и вряд ли кто заметит, если зловония в Порт-о-Пренсе станет чуть больше. Я постучал в дверь, миссис Смит сказала:

— Войдите.

У мистера Смита горела маленькая портативная керосинка на комоде, и он кипятил на ней воду. Возле нее стояла чашка с блюдцем и картонная коробка с дрожжелином. Он сказал:

— Я убедил миссис Смит хоть раз отказаться от ее бармина. Дрожжелин действует успокаивающе.

На стене висела большая фотография Джона Барримора, который пренебрежительно посматривал на нас, больше, чем всегда, напустив на себя аристократический вид. Миссис Смит лежала на кровати.

— Как ваше самочувствие, миссис Смит?

— Прекрасно, — твердо сказала она.

— На лице никаких следов, — с облегчением сообщил мне мистер Смит.

— Он меня толкнул, только и всего. Сколько раз тебе это повторять?

— Женщин не толкают.

— По-моему, ему даже было невдомек, что перед ним женщина. Я… я ведь, признаться, сама на него набросилась.

— Вы храбрая женщина, миссис Смит.

— Вздор. Грошовые темные очки для меня не помеха, я этих молодчиков насквозь вижу.

— Ее только рассердить — она тигрица, — сказал мистер Смит, помешивая дрожжелин.

— Как вы намерены осветить этот инцидент в своей статье? — спросил я его.

— Надо все тщательно взвесить, — сказал мистер Смит. Он поднес ложечку дрожжелина ко рту, пробуя, готово ли. — Еще минутку, голубчик. Пожалуй, слишком горячо. Ах да, статья. Я считаю, было бы нечестно совсем умолчать об этом инциденте, а в то же время вряд ли можно надеяться, что читатели увидят его в должном свете. Миссис Смит очень любят и уважают у нас в Висконсине, но даже там найдутся люди, которые используют такое происшествие для разжигания расистских страстей.

— О белом полисмене в Нэшвилле никто из них и не заикнулся, — сказала миссис Смит. — А ведь синяк под глазом поставил мне он.

— Так что, учитывая все это, — сказал мистер Смит, — я решил порвать свою статью. Ничего! В Висконсине подождут отчета о нашей поездке. Вот так. Может быть, попозже, в какой-нибудь своей лекции я упомяну об этом, но обязательно в присутствии миссис Смит, пусть все видят, что ничего особенно плохого с ней не случилось. — Он снова попробовал дрожжелин. — Теперь, голубчик, в самый раз.

2

Ехать вечером в посольство мне не хотелось. Я предпочел бы не знать дома, в котором жила Марта. Тогда, расставшись со мной, она исчезла бы в пустоте, и я мог бы не думать о ней. Теперь же я знал точно, куда она девается, когда «пежо» увозит ее от статуи Колумба. Я видел холл и книгу на цепи, куда посетители заносят свои фамилии, за холлом — гостиную с глубокими креслами, диванами и сверканием канделябров и большую фотографию генерала такого-то — их более или менее пристойного президента, при виде которого у каждого гостя, даже у меня, возникало чувство, будто мы являемся сюда с официальным визитом. Хорошо хоть, что я не видел ее спальни.

Приехав в половине десятого, я застал посла одного. Мне никогда не случалось видеть его в одиночестве — это был совсем другой человек. Он сидел на диване и листал номер «Пари-матч» {44}, точно в ожидании приема у зубного врача. Я подумал: «А может, мне тоже сесть и молча взяться за «Жур де Франс» {45}, но он предупредил мое намерение и поздоровался со мной. Тут же последовало предложение выпить, закурить сигару… «Может, ему на самом деле одиноко живется? Что он делает, когда нет официального приема, а жена уезжает на свидание со мной? Марта говорила, будто я ему симпатичен». Эта мысль помогла мне почувствовать в нем человека. Вид у него был усталый, хмурый. Он переносил свою тушу к столу с бутылками и от стола к дивану медленно, точно тяжелый груз. Он сказал:

— Моя жена наверху, читает вслух моему сыну. Она скоро спустится. Она говорила, что вы, возможно, приедете.

— Я колебался, ехать или нет. Вам, должно быть, хочется кое-когда провести вечер вдвоем.

— Я всегда рад моим друзьям, — сказал он и погрузился в молчание. Я подумал: догадывается он о наших отношениях или нет? А может, знает доподлинно?

— Я слышал, ваш сын схватил свинку?

— Да. Сейчас самый болезненный период. Как это ужасно, правда, видеть, что ребенок мучается?

— Да, наверно. У меня не было детей.

— А-а.

Я посмотрел на портрет генерала. Мне следовало бы явиться сюда по делам, связанным хотя бы с культурой. У генерала вся грудь была в орденах, и он сжимал рукоятку меча.

— Как вам показался Нью-Йорк? — спросил посол.

— Все такой же.

— Мне бы хотелось повидать Нью-Йорк. Я бывал только в аэропорту.

— Может быть, со временем вас назначат в Вашингтон? — Я не подумал как следует, прежде чем говорить комплименты. Маловероятно, чтобы ему дали этот пост, если в его годы — по моим расчетам, около пятидесяти — он так надолго застрял в Порт-о-Пренсе.

— О нет, — с полной серьезностью ответил он. — Там мне не бывать. Ведь моя жена немка.

— Да, я знаю, но теперь, кажется…

Он сказал так, будто речь шла о вещах, вполне естественных в нашем мире:

— Ее отца повесили в американской зоне. Во время оккупации.

— Понятно.

— Мать уехала с ней в Южную Америку. У них там жили родственники. Она, разумеется, была тогда ребенком.

— Но она все знает?

— Да, конечно. Это ни для кого не секрет. Она вспоминает о нем с нежностью, но у властей были все основания…

Я подумал: «Сможет ли мир когда-нибудь так же безмятежно парить в пространстве, как это, кажется, было сто лет назад?» В викторианскую эпоху люди держали свои тайны под замком, но разве такими тайнами теперь кого-нибудь испугаешь? Ведь Гаити не представляет собой исключения в здравомыслящем мире: это просто небольшой ломтик, наугад вырезанный из повседневности. Барон Суббота бродит по всем нашим кладбищам. Мне вспомнился «висельник» из колоды гадальных карт. Странно, должно быть, сознавать, что твоего сына зовут Анхел, а его деда повесили, но потом у меня вдруг мелькнуло в мыслях: а что бы почувствовал я сам… Мы не очень предохранялись, и вполне могло случиться, что мой ребенок… Он тоже приходился бы внуком карте из гадальной колоды.

— Ведь в конце концов, — сказал посол, — дети ни в чем не повинны. Сын Мартина Бормана {46} — священник в Конго.

Но зачем, недоумевал я, зачем рассказывать мне это про Марту? Рано или поздно, а оружие против любовницы становится необходимым; он сунул мне нож в руку, чтобы в злую минуту я поразил им его жену.

Лакей распахнул дверь и впустил еще одного гостя. Фамилию мне не удалось расслышать, но когда он, мягко ступая по ковру, подошел к нам, я узнал сирийца, у которого мы снимали комнату год назад. Он улыбнулся мне улыбкой соучастника и сказал:

— Ну как же! Я прекрасно знаю мистера Брауна. Не подозревал только, что вы вернулись. Как вам показался Нью-Йорк?

— Что слышно в городе, Гамит? — спросил посол.

— В венесуэльском посольстве еще один беженец…

— В один прекрасный день они, наверное, и ко мне пожалуют, — сказал посол. — На миру и смерть красна.

— Ваше превосходительство, сегодня утром произошла ужасная вещь. Они помешали похоронам доктора Филипо и увезли его гроб.

— Да, слышал. Но, по-моему, это только слухи, я им не поверил.

— Слухи правильные. Я там был, — сказал я. — Видел весь этот…

— Мосье Анри Филипо, — доложил лакей, и в наступившей тишине к нам подошел молодой человек, слегка прихрамывая, вероятно после полиомиелита. Я узнал его. Это был племянник бывшего министра — мы с ним познакомились как-то еще в те, лучшие, времена, — участник небольшого кружка писателей и художников, часто собиравшихся в «Трианоне». Он читал тогда свои стихи — гладкие, музыкальные, чуть декадентские и старомодные, с отзвуками Бодлера. Как это все далеко ушло. Единственное, что осталось памятью тех времен, — ромовый пунш Жозефа.

— К вам первый беженец, ваше превосходительство, — сказал Гамит. — Я был почти уверен, что вы явитесь сюда, мосье Филипо.

— О нет! — сказал молодой человек. — Я не за тем. Пока еще не за тем. Если не ошибаюсь, от тех, кто просит убежища, требуют обязательства не принимать участия ни в каких политических акциях.

— Какую же политическую акцию вы намерены предпринять? — спросил я.

— Плавлю старое фамильное серебро.

— Я не понял, — сказал посол. — Вот мои сигары, Анри. Закуривайте — настоящие гаванские.

— Моя дорогая и прекрасная тетушка все твердит о серебряной пуле. Но с одного выстрела можно не попасть в цель. Я того мнения, что их много понадобится. К тому же нам предстоит иметь дело не с одним дьяволом, а с тремя. Папа Док, шеф тонтон-макутов и полковник дворцовой охраны.

— Как хорошо, — сказал посол, — что американская помощь выразилась здесь в поставках оружия, а не микрофонов.

— Где вы были сегодня утром? — спросил я.

— Ехал из Кап-Аитьена и опоздал на похороны. Может, это и к лучшему. Меня задерживали у каждой заставы. Наверно, принимали мою легковушку за передовой танк армии завоевателей.

— Как там дела?

— Тихо, слишком тихо. Город кишит тонтон-макутами. Глядя на такое количество темных очков, можно подумать, что находишься в Беверли-Хиллс.

Он еще не кончил говорить, как вошла Марта, и меня зло взяло, когда она посмотрела на него первого, хоть я и понимал, что с ее стороны было бы неблагоразумно сразу обращаться ко мне. Она поздоровалась с ним теплее, чем следовало, на мой взгляд.

— Анри, — сказала она. — Я так рада, что вы здесь. Я за вас беспокоилась. Побудьте с нами несколько дней.

— Я должен быть у моей тетки, Марта.

— Ее тоже возьмите. И ребенка.

— Время для этого не приспело. Еще рано.

— Смотрите, как бы поздно не было. — Она повернулась ко мне с милой, пустопорожней улыбкой, которую держала про запас для вторых секретарей, и сказала: — Пока у нас не появятся свои собственные политические беженцы, мы будем считаться третьеразрядным посольством, не правда ли?

— Как ваш сын? — спросил я. Мне хотелось, чтобы мой вопрос был так же пуст, как и ее улыбка.

— Гораздо лучше. Он очень хочет видеть вас.

— Зачем я ему понадобился?

— Он любит побыть с нашими друзьями. Чтобы не чувствовать, будто его оттесняют.

Анри Филипо сказал:

— Если бы у нас были белые солдаты, как у Чомбе! {47} За последние сорок лет мы, гаитяне, сражались только ножами и битыми бутылками. Нам нужно хоть несколько человек с опытом партизанской войны. Горы на Гаити высокие, такие же, как на Кубе.

— А лесов нет, скрываться негде, — сказал я. — Их свели ваши же крестьяне.

— И тем не менее мы долго держались против американской морской пехоты. — Он добавил с горечью: — Я говорю «мы», но сам принадлежу к более молодому поколению. Мое поколение училось живописи — вы знаете, что картины нашего Бенуа теперь покупает Музей современного искусства (правда, за них дают гораздо меньше, чем за европейских примитивистов). Наших писателей печатают в Париже, а теперь они и сами туда перебрались.

— А какова судьба ваших стихов?

— Мои стихи были весьма музыкальны, не правда ли? Но под их музыку к власти пришел Доктор. Все наши негативы дали один этот огромный черный позитив. Я даже голосовал за него. Знаете, я ведь и понятия не имею, как обращаться с пулеметом Брена. А вы умеете обращаться с «бреном»?

— Это не сложная штука. За пять минут ее освоите.

— Тогда научите меня.

— Для этого нам прежде всего понадобится «брен».

— Нарисуйте мне карандашом на бумаге и покажите на пустых спичечных коробках, а настоящий пулемет Брена я, может, когда-нибудь раздобуду.

— Я знаю одного человека, который больше подойдет вам в учителя, но сейчас он сидит в тюрьме. — Я рассказал ему про майора Джонса.

— Его били там? — с удовлетворением спросил он.

— Да.

— Вот и прекрасно. Белые плохо переносят побои.

— По-моему, он перенес их очень легко. У меня даже осталось такое впечатление, что ему это не в первый раз.

— Вы думаете, он человек с большим опытом?

— Якобы воевал в Бирме, но я знаю это только с его слов.

— И не верите?

— Есть в нем что-то, чему нельзя поверить до конца. Во время одного разговора с ним мне вспомнилось, как я в молодости устраивался на работу в один лондонский ресторан — врал им, благо хорошо говорил по-французски, будто служил официантом у Фукэ, а сам ждал, что меня вот-вот выведут на чистую воду. Но этого не случилось. Я продал себя, точно бракованный товар, а ценник приколол на месте дефекта. Не так давно я не менее успешно спекульнул собой как знатоком живописи, но меня и тут не вывели на чистую воду. Иной раз мне кажется, что Джонс ведет ту же игру. Помню, я присматривался к нему однажды вечером, когда мы ехали сюда на пароходе — это было после прощального концерта, — присматривался и думал: а не комедианты ли мы с тобой?

— Это можно сказать чуть ли не о каждом из нас. А я разве не был комедиантом — с моими-то стихами, попахивающими бодлеровскими «Цветами зла» и напечатанными за мой счет на дорогой бумаге? Я разослал их во все крупные французские журналы. А этого делать не следовало. Меня вывели на чистую воду. Я ни одного отзыва о себе не дождался, если не считать статейки Крошки Пьера. На те деньги, наверное, можно было купить пулемет Брена. (Это слово звучало у него как заклинание — Брен!)

Посол сказал:

— Ну зачем же унывать? Давайте играть комедию все вместе. Вот мои сигары — курите, пожалуйста. Пойдемте к стойке — наливайте себе сами. У меня прекрасное виски. Может быть, Папа Док тоже комедиант.

— Э-э, нет, — сказал Филипо — Он настоящий. Ужасы, они всегда настоящие.

Посол сказал:

— Стоит ли нам так уж сетовать на свое комедиантство — это почтенная профессия. Если бы мы были хорошими комедиантами, мир избавился бы от жанрового разнобоя. Нас постигла неудача — только и всего. Мы плохие комедианты, но не плохие люди.

— Избави меня боже! — сказала Марта по-английски, будто эти слова относились прямо ко мне. — Никакая я не комедиантка. — Мы совсем о ней забыли. Она ударила обеими руками по спинке дивана и громко заговорила, обращаясь к остальным уже на французском языке: — Вы слишком много разглагольствуете. И несете такую чепуху! Моего ребенка только что стошнило. У меня от рук еще пахнет его рвотой. Он плакал. А вы обсуждаете тут, кто какую роль играет. Я никаких ролей не играю. Я что-то делаю. Я подношу ему таз. Даю аспирин. Я вытираю ему рот. Кладу его к себе в постель. — Она заплакала, стоя за диваном.

— Дорогая моя, — смущенно проговорил посол.

Я даже не мог подойти к ней, не мог посмотреть ей в лицо: Гамит не сводил с меня иронического и всепонимающего взгляда. Ему, как собаке проститутки, было известно много всяких интимных подробностей.

— Вы пристыдили нас, — сказал Филипо.

Марта повернулась и пошла прочь из гостиной, но у нее сломался каблук, она споткнулась о ковер и чуть не упала в дверях. Я догнал ее и поддержал под локоть. Я знал, что Гамит наблюдает за мной, но посол, даже если он заметил что-нибудь, не подал вида.

— Скажи Анхелу, что я приду через полчаса пожелать ему спокойной ночи.

Я притворил за собой дверь. Марта прилаживала сломанный каблук. Я взял у нее туфлю.

— Не починишь, — сказал я. — Другой пары у тебя нет?

— У меня их двадцать. Как по-твоему, он догадывается?

— Может быть. Не знаю.

— А так было бы проще?

— Не знаю.

— Может, тогда нам не пришлось бы разыгрывать комедию?

— Ты же не комедиантка. Сама так сказала.

— Я хватила через край, знаю. Но эти разговоры меня возмутили. Такими мы кажемся мелкими, никудышными, все-то нам самих себя жалко. Может, мы и на самом деле комедианты, но зачем упиваться этим? Я, по крайней мере, что-то делаю — правда? Пусть в моих поступках ничего хорошего нет, но все-таки. Я не притворялась, что ты мне не нужен. Я не притворялась в тот первый вечер, будто полюбила тебя.

— Ты меня любишь?

— Я люблю Анхела, — настороженно сказала она, ступая в одних чулках по широкой викторианской лестнице.

Мы вошли в длинный коридор с пронумерованными комнатами.

— У вас хватит места для политических беженцев.

— Да.

— Найди нам какую-нибудь комнату.

— Нет, рискованно.

— Не более рискованно, чем в машине. И какое это имеет значение, если ему известно…

— Он скажет: «В моем доме?» — так же, как ты бы сказал: «В нашем «пежо»?» Мужчины мерят измену по каким-то градациям. Тебе тоже было бы легче, если б это случилось в чужом «кадиллаке», правда?

— Не будем терять времени зря. Он дал нам полчаса.

— Ты обещал зайти к Анхелу.

— А потом?

— Может быть. Не знаю. Дай мне подумать.

Она отворила третью дверь направо, и я очутился там, где мне никогда не хотелось побывать, — в ее спальне, общей с мужем. Обе кровати были двойной ширины, их розовые покрывала, точно ковер, заполняли собой всю комнату. У стены стояло высокое трюмо, в которое он мог видеть, как она раздевается на ночь. Теперь, когда этот человек начинал нравиться мне, я не видел причин, почему бы Марте не любить такого мужа. Он был толстый, но некоторые женщины любят толстяков, и горбатых, и одноногих. У него натура собственника, но некоторым женщинам по душе рабство.

Анхел сидел, привалившись к двум розовым подушкам. Свинка не так уж изменила его физиономию, и без того щекастую. Я сказал:

— Ну-с? — Я не умею говорить с детьми.

Глаза у Анхела были романские — карие и невыразительные, как у отца; висельник не передал ему саксонской голубизны. Голубые были у Марты.

— Я хвораю, — сказал он с чувством собственного превосходства.

— Да, вижу.

— Я сплю здесь с моей мамой. А мой папа спит в гардеробной. Так и будет, пока у меня жар. Сегодня температура…

Я сказал:

— Что это за игрушка?

— Фокус. — Он спросил Марту: — А больше в гостиной никого нет?

— Там мосье Гамит и Анри.

— Пусть они тоже ко мне придут.

— Вдруг у них не было свинки? Может, они боятся заразы.

— А у мосье Брауна была свинка?

Марта замешкалась с ответом, и он приметил ее колебание, как адвокат, ведущий перекрестный допрос. Я сказал:

— Была.

— А в карты мосье Браун умеет играть? — ни с того ни с сего спросил он.

— Нет… То есть не знаю, — сказала она, точно опасаясь ловушки.

— Я в карты не люблю, — сказал я.

— А моя мама любит. Она почти каждый вечер уезжала играть в карты — до того, как все уехали в Нью-Йорк.

— Ну, мы пойдем, — сказала Марта. — Папа придет через полчаса пожелать тебе спокойной ночи.

Он протянул мне свою игрушку и сказал:

— Вот, сделайте.

Это была маленькая квадратная коробочка, застекленная по бокам, а в ней картинка клоуна с двумя ямками вместо глаз, куда следовало загнать две маленькие бусинки. Я стал вертеть ее так и сяк; одна бусинка попадала в глазницу, но когда я пробовал загнать вторую, выкатывалась первая. Мальчик следил за мной презрительно и с неприязнью.

— Увы! Я не ловкий. Ничего не получается.

— Вы плохо стараетесь, — сказал он. — Ну, еще раз.

Я чувствовал, как время, которое осталось у меня, чтобы побыть наедине с Мартой, уходит, точно песок в песочных часах для варки яиц, и, по-моему, он тоже это понимал. Чертовы бусинки гонялись друг за другом по стенкам коробочки и пробегали по глазницам, не попадая в них; они прятались по углам. Я заставлял их медленно, под небольшим уклоном катиться к ямкам сверху, но малейшего моего движения было достаточно, чтобы они ныряли на самый низ. Приходилось все начинать сначала — теперь коробочка была почти неподвижна, ей передавалась только дрожь моих нервов.

— Одну загнал.

— Этого мало, — неумолимым тоном сказал он.

Я бросил ему коробочку.

— Хорошо. Покажи, как у тебя получается.

Он посмотрел на меня с предательской, злой ухмылкой. Потом взял коробочку и, подставив под нее левый кулак, держал руку почти неподвижно. Одна бусинка, будто сама собой пошла, чуть не вверх по наклону, задержалась на краю глазницы и упала в нее.

— Раз, — сказал он.

Другая бусинка сразу покатилась ко второй ямке, проскочила мимо, вернулась назад и тоже попала на место.

— Два, — сказал он.

— Что у тебя в левой руке?

— Ничего.

— Ничего, тогда покажи.

Он разжал кулак и показал мне маленький магнит.

— Обещайте никому не говорить.

— А если не пообещаю?

Это было похоже на стычку взрослых за карточным столом. Он сказал:

— Если вы умеете хранить секреты, я тоже сумею. — Его карие глаза ничего не выдавали.

— Обещаю, — сказал я.

Марта поцеловала его, взбила подушку, велела ему лечь как следует и зажгла у кровати ночничок.

— Ты скоро придешь? — спросил он.

— Когда гости уйдут.

— А когда они уйдут?

— Ну откуда мне знать?

— Скажи, что я хвораю. Меня опять может стошнить. Аспирин не подействовал. Мне больно.

— Лежи тихонько. Закрой глаза. Папа скоро будет. Тогда, наверно, гости разойдутся, и я приду спать.

— А вы не сказали мне «спокойной ночи», — попрекнул он меня.

— Спокойной ночи. — Я притворно дружеским жестом положил ему руку на голову и взлохматил его сухие, жесткие волосы. Потом от руки у меня долго пахло мышами.

В коридоре я сказал Марте:

— По-моему, даже он все знает.

— Ну может ли это быть?

— А как тогда понимать про секреты?

— Это такая игра, все ребята в нее играют.

Но до чего же трудно было видеть в нем ребенка.

Она сказала:

— Ему пришлось помучиться. Ты не находишь, что он хорошо себя ведет?

— Да. Конечно. Очень хорошо.

— Как взрослый, правда?

— О да! Я сам об этом подумал.

Я взял ее за руку и повел по коридору.

— Кто спит в этой комнате?

— Никто.

Я отворил дверь и потянул Марту за собой. Она сказала:

— Нет. Неужели ты не понимаешь, что это невозможно?

— Меня не было здесь три месяца, а с моего приезда мы только раз…

— Я не гнала тебя в Нью-Йорк. Неужели ты не чувствуешь, что я не в настроении? Не сегодня.

— Ты сама просила меня прийти.

— Мне хотелось повидать тебя. Только и всего. А не заниматься любовью.

— Значит, ты меня не любишь?

— Не задавай таких вопросов.

— Почему?

— Потому что я тоже могу спросить.

Я признал справедливость ее ответа и разозлился, и злость прогнала желание.

— Сколько у тебя в жизни было интрижек?

— Четыре, — не раздумывая, ответила она.

— Четвертая со мной?

— Да. Если то, что с тобой, ты считаешь интрижкой.

Потом, спустя много месяцев, когда у нас с ней все кончилось, я отдал должное ее прямоте, оценил ее. Она не играла. Она точно ответила на мой вопрос. Она никогда не притворялась: если ей не нравилось что-нибудь, так уж не нравилось, если она была к чему-нибудь равнодушна, так не говорила, что любит это. Я не смог понять ее только потому, что задавал не те вопросы, вот и все. Она на самом деле не была комедианткой. Она сохранила наивное прямодушие, и теперь мне ясно, почему я любил ее тогда. В конце концов, единственное, что привлекает меня в женщине, помимо красоты, это нечто трудно определимое — то, что мы имеем в виду, когда говорим: она «хорошая». Та — в Монте-Карло, хотя и изменила мужу со школьником, побуждения у нее были благие. Марта тоже изменяла мужу, но пленяла меня в ней не ее любовь, если она действительно меня любила, а ее слепая, самоотверженная преданность ребенку. Когда рядом с тобой «хорошая», ты можешь чувствовать себя спокойно; почему же мне было мало этого, почему я всегда задавал ей не те вопросы?

— А что, если остановиться на последней интрижке навсегда? — спросил я, отпуская ее.

— Как же это можно знать заранее?

Помню единственное настоящее письмо, которое я получил от Марты, кроме записок о свиданиях, составленных с нарочитой неопределенностью на тот случай, если они попадут в чужие руки. Оно пришло в Нью-Йорк, когда я торчал там, пришло в ответ на мое — вероятно, скованное, полное подозрений и ревности. (К тому времени я уже обзавелся в Нью-Йорке девицей, которая принимала на 56-й улице, и, разумеется, думал, что и Марта прибегла к такому же способу заполнить месяцы разлуки.) Письмо ее было теплое, беззлобное. Вероятно, когда отец у тебя повешен за чудовищные преступления, все мелкие обиды рассматриваешь в другом ракурсе. Она писала об Анхеле, о его математических способностях, она много писала об Анхеле и о кошмарах, которые ему снятся. «Я теперь при нем почти все вечера». И я тут же стал думать: а что она делает, если ей не надо быть около него, с кем она тогда проводит вечерние часы? Бесполезно было убеждать себя, что она с мужем или в казино, где я впервые ее встретил.

И вдруг — точно она знала, какой оборот примут мои мысли, — фраза, примерно следующая: «Может быть, сексуальная жизнь человека и есть самая серьезная проверка. Если мы такую проверку выдерживаем, если мы милосердны к тем, кого любим, и не теряем привязанности к тем, кого обманываем, зачем нам высчитывать, чего в нас больше, хорошего или плохого. Но ревность, недоверие, жестокость, мстительность, взаимные попреки… это провал. Все зло именно в этом, даже если мы жертвы, а не палачи. Добродетель не может служить оправданием».

Тогда это письмо показалось мне претенциозным, не совсем искренним. Я злился на самого себя, а значит, и на нее. Я разорвал его, хотя оно было такое теплое, хотя оно было единственное. Мне казалось, Марта отчитывает меня за то, что в тот день я провел два часа в квартире на 56-й улице, но откуда ей было знать об этом? Вот почему среди всех моих сорочьих сокровищ — пресс-папье из Майами, входной билет в монте-карловское казино — не осталось ни клочка с ее почерком. И все-таки я прекрасно его помню — округлый, детский, а вот голос ее забыл.

— Ну что же, — сказал я. — Если так, пойдем вниз. — Комната, в которой мы стояли, была холодная и необжитая, картины, висевшие на стенах, вероятно, отбирали в посольской канцелярии.

— Иди сам. Я не хочу видеть этих людей.

— У статуи Колумба, как только мальчику станет легче?

— У статуи Колумба.

И когда я уже ничего не ждал, она вдруг обняла меня.

— Бедный, бедный! Вернулся домой, а как все нехорошо.

— Ты тут ни при чем.

Она сказала:

— Давай. Давай скорее.

Она легла на кровать с краю, потянула меня к себе, и я услышал голос Анхела в конце коридора:

— Папа, папа!

— Не слушай, — сказала Марта. Она согнула ноги в коленях, и это напомнило мне труп доктора Филипо под трамплином: роды, любовь и смерть — эти положения так схожи между собой. И я почувствовал, что не могу, ничего не могу, белая птица не влетела в окно спасать мою мужскую гордость. Вместо нее за дверью послышались шаги посла, поднимавшегося по лестнице.

— Не бойся, — сказала Марта. — Он сюда не зайдет. — Но не посол охладил меня. Я поднялся, и она сказала: — Ну что ж, ничего. Это моя вина. Затея была неумная.

— У статуи Колумба?

— Нет. Я найду что-нибудь получше. Клянусь тебе.

Она вышла из комнаты первая и крикнула:

— Луис!

— Да, милая? — Он выглянул из их спальни, держа в руках игрушку Анхела.

— Я показываю мистеру Брауну верхние комнаты. Он говорит, что у нас хватит места для беженцев. — В ее голосе не чувствовалось ни одной фальшивой нотки, она держалась совершенно свободно, и я вспомнил, как ее возмутили наши разглагольствования о комедиантах, а ведь на большее комедиантство никто из нас не был способен. Я сыграл свою роль хуже, мой голос прозвучал сухо, что свидетельствовало о волнении.

— Мне пора идти, — сказал я.

— Но почему? Еще рано, — сказала Марта. — Мы так давно вас не видели, правда, Луис?

— У меня свидание, — сказал я Марте, сам не подозревая, что говорю правду.

3

Этот долгий, долгий день все еще не кончился: до полуночи оставался еще час — целая вечность. Я сел в машину и повел ее вдоль побережья по дороге, изборожденной рытвинами. Прохожих на улицах было мало: люди, вероятно, еще не привыкли к тому, что комендантский час отменен, или же боялись попасть в засаду. Справа от дороги тянулись деревянные домишки; они стояли, как на блюдечках, посреди огороженных клочков земли с редкими пальмами, с полосками воды между ними, поблескивавшими, точно металлический лом на свалке. То тут, то там огонек свечи озарял головы, склоненные, будто у гроба, над стаканами рома. Кое-где украдкой звучала музыка. Впереди прямо на дороге плясал какой-то старик — мне пришлось резко затормозить. Он подбежал к машине и захихикал, глядя на меня сквозь стекло, — нашелся же в тот вечер хоть один человек в Порт-о-Пренсе, который ничего не боялся. Я не понял, что он там бормочет по-креольски, и поехал дальше. Я уже года два не заглядывал к мамаше Катрин, но сегодня мне были нужны ее услуги. Бессилие гнездилось в моем теле, как проклятие, и, чтобы снять его с меня, требовалась помощь колдуньи. Я вспомнил девицу с 56-й улицы, потом с неохотой подумал о Марте, и мысли о ней распалили мою злобу. Если б она отдалась мне, когда я хотел ее, того, что сейчас, не было бы.

Перед самым заведением мамаши Катрин дорога разветвлялась: гудронированное шоссе, если уж так его именовать, внезапно кончилось (то ли не хватило средств, то ли кому-нибудь не дали взятки). Влево шла главная южная магистраль, почти непроезжая, разве только для джипов. Здесь была застава — непонятно почему, ведь с юга никакого вторжения не ждали. Пока меня обыскивали, тщательнее, чем обычно, я стоял под большим плакатом, который вещал: «США — Гаити. Совместный пятилетий план. Строительство Главной южной магистрали». Но американцы выехали, и от всего пятилетнего плана осталась только вот эта вывеска, торчавшая над лужами стоячей воды, канавами, навалом камней и скелетом экскаватора, который никто не потрудился вытащить из грязи.

Когда меня отпустили, я свернул направо и подъехал к владениям мамаши Катрин. Вокруг было так тихо, что я заколебался, стоит ли вылезать из машины. Любовью здесь занимались в длинном, приземистом домишке, похожем на конюшню со стойлами. Свет горел только в главном помещении, где мамаша Катрин принимала гостей и подавала им выпивку, но сейчас там не танцевали, музыки не было слышно. На минуту я поддался искушению сохранить верность Марте, и мне захотелось уехать. Но мой недуг слишком далеко затащил меня, да еще по плохой дороге, и, решив, что отступать нельзя, я осторожными шагами пошел через темный двор к освещенным окнам — шел и ненавидел себя. Ставить машину впритык к стене дома, конечно, было глупо, я сразу очутился в темноте и, пройдя еще несколько шагов, налетел на джип с потушенными фарами, за рулем его спал человек. И опять я чуть не повернул назад, потому что в Порт-о-Пренсе было не так уж много джипов, которые не принадлежали бы тонтон-макутам, а если тонтон-макуты развлекаются с девицами мамаши Катрин, другим клиентам места у нее не найдется.

Но, упорствуя в ненависти к самому себе, я пошел дальше. Мамаша Катрин услыхала мои спотыкающиеся шаги и встретила меня на пороге с керосиновой лампой в руках. Лицо у нее было как у доброй негритянской нянюшки из фильма о глубоком американском Юге, а фигурка тоненькая, хрупкая, когда-то, вероятно, прелестная. Лицо мамаши Катрин вполне соответствовало ее натуре: я не знал более доброй женщины во всем Порт-о-Пренсе. Она утверждала, будто ее девицы все из почтенных семей, будто она лишь помогает им зарабатывать немного на мелкие расходы, и ей почти верили, так как они у нее были вышколенные и на людях держались прекрасно. От гостей тоже требовалось соблюдение благопристойности, до того как они расходились по стойлам, и, глядя на парочки, танцующие в зале, можно было подумать, что присутствуешь на вечере после окончания учебного года в монастырской школе. Помню, три года назад мамаша Катрин кинулась спасать одну из своих девушек от каких-то там мучительств. Я сидел за стаканом рома и вдруг услышал, что в стойлах — так у нас назывались эти комнатушки — закричала женщина. Прежде чем я успел сообразить, что делать, мамаша Катрин схватила топорик на кухне и на всех парусах выплыла во двор, точно маленький «Мститель», двинувшийся против вражеской Армады {48}. Противник мамаши Катрин — вдвое выше ее, к тому же накачавшийся ромом, стоял с ножом. (Фляжка, наверно, была припрятана у него в заднем кармане, потому что хозяйка никогда бы не отпустила с девушкой пьяного клиента.) При ее приближении он повернулся и дал тягу, а потом я увидел мамашу Катрин в окне кухни: она сидела там, держа девушку на коленях, точно малого ребенка, и ворковала ей что-то по-креольски, а девушка спала, припав головой к ее костлявому плечику.

Мамаша Катрин предостерегла меня шепотом:

— Тонтоны понаехали.

— И разобрали всех девушек?

— Нет. Но та, что вам нравится, занята.

Я не заезжал к мамаше Катрин целых два года, а она все помнила, и что самое удивительное — моя девушка все еще работала здесь, ей, наверно, скоро исполнится восемнадцать. Я не рассчитывал встретить ее и тем не менее почувствовал досаду. В зрелые годы держишься за старых друзей даже в публичном доме.

— В буйном настроении? — спросил я мамашу Катрин.

— Да нет, по-моему. Они охраняют какого-то важного человека. Он как раз с Тин-Тин.

Я решил уехать, но недоброе чувство к Марте сидело во мне, точно зараза.

— Зайду все-таки, — сказал я. — Жажда одолела. Дайте рома и кока-колу.

— Кока-колы нет.

Я забыл, что американская помощь кончилась.

— Тогда ром и содовую.

— Несколько бутылок фруктовой воды еще осталось.

— Хорошо. Дайте с фруктовой.

У двери спал, сидя на стуле, тонтон-макут; темные очки свалились ему на колени, и без них он казался существом совершенно безобидным. Серые фланелевые штаны были у него расстегнуты. На ширинке не хватало пуговицы. В зале стояла полная тишина. Я увидел в отворенную дверь четырех девушек в белых шифоновых платьях с юбками колоколом. Они тянули оранжад через соломинки; молчали. Одна взяла свой пустой стакан и отошла от столика плавной поступью, а ее широкая юбка округлилась на ходу, как у бронзовой статуэтки Дега {49}.

— Гостей никого нет?

— Увидели тонтон-макутов и разъехались.

Я вошел в зал, и там за столиком у стены, глядя на меня в упор, точно со вчерашнего дня мне так и не удалось скрыться от этих глаз, сидел тонтон-макут — тот самый, что был в полицейском управлении и разбивал стекла в катафалке, чтобы вытащить гроб бывшего министра. Его мягкая шляпа лежала рядом на стуле, на нем был галстук бабочкой, в полоску. Я поклонился ему и пошел к другому столику. Он наводил на меня страх, и я стал гадать, какую же персону — видимо, еще более важную — ублажает сейчас Тин-Тин. Хотелось надеяться, ради нее же самой, что он, по крайней мере, не такая дрянь, как этот наглый офицер.

Он сказал:

— Где вас только не встретишь.

— Я не стараюсь лезть на глаза.

— А что вам здесь понадобилось сегодня вечером?

— Стакан рома с фруктовой водой.

Мамаша Катрин вошла с подносом, на котором стоял мой заказ. Офицер сказал ей:

— А ты говорила, фруктовой нет.

Я заметил, что на подносе, рядом со стаканом, была пустая бутылка из-под содовой. Тонтон-макут взял мой ром и сделал глоток.

— Так и есть, фруктовая. Подашь этому человеку с содовой. Вся фруктовая, сколько у тебя есть, понадобится моему другу, когда он вернется в зал.

— В баре такая темнота. Наверно, бутылки переставили с места на место.

— Научись различать между важными клиентами и… — Он запнулся, потом решил закончить повежливее: — …и менее важными. Можете сесть, — сказал он мне.

Я сделал шаг в сторону.

— Здесь можете сесть. Садитесь.

Я повиновался. Он сказал:

— Вас задержали у перекрестка, обыскивали?

— Да.

— А здесь, в дверях? В дверях вас задержали?

— Да, мамаша Катрин задержала.

— А мой человек?

— Он спал.

— Спал?

— Да.

Мне ничего не стоило наябедничать. Пусть тонтон-макуты перегрызутся между собой. Я удивился, что офицер ничего на это не сказал, не рванулся к двери. Он по-прежнему смотрел на меня сквозь темные, непроницаемые стекла своих очков. У него созрело какое-то решение, но какое именно, мне знать не полагалось. Вошла мамаша Катрин с ромом. Я отхлебнул из стакана. Ром опять отдавал фруктовой водой. Она была храбрая женщина.

Я сказал:

— Вы сегодня чрезвычайно бдительны.

— Я охраняю очень важного иностранца. Ради его безопасности надо принять все меры. Он попросился приехать сюда.

— А у маленькой Тин-Тин ему ничего не грозит? Или в спальне тоже выставлена охрана, капитан? Впрочем, может быть, вы чином выше?

— Я капитан Конкассер. Вы не лишены чувства юмора. Я юмор ценю. И люблю, когда шутят. В шутках всегда есть политическая подоплека. Они — отдушина для импотентов и трусов.

— Вы говорите, капитан, что сюда приехал важный иностранец? А сегодня утром мне показалось, будто вы иностранцев недолюбливаете?

— Лично я белых ни во что не ставлю. Сознаюсь: мне противен этот цвет кожи, дерьмо какое-то. Но некоторых из вас мы терпим — таких, от кого есть польза государству.

— То есть Доктору?

Он процитировал чуть ироническим тоном:

— Je suis le drapeau Haitien. Uni et Indivisible. — Потом отхлебнул рома из стакана. — Конечно, среди белых попадаются и более сносные. Французы, по крайней мере, одной культуры с нами. Я восхищаюсь генералом де Голлем {50}. Президент обратился к нему с посланием — предлагает, чтобы мы тоже вступили в Европейское сообщество.

— И получил ответ?

— Это все не так скоро делается. Некоторые условия надо как следует обсудить. Мы понимаем толк в дипломатии. Не совершаем глупостей, как американцы — и англичане.

Мне не давала покоя фамилия Конкассер. Где-то я ее слышал. Может, он взял себе псевдоним, как это делали иные диктаторы?

— Где есть третья сила, там должно быть место и нашему Гаити, — сказал капитан Конкассер. — Мы надежный оплот против коммунистов. Ничего бы здесь не вышло, — ни у какого Кастро. Крестьянство нам предано.

— Или запугано. — Я надолго приложился к стакану, ром помогал сносить это бахвальство. — Ваш знатный иностранец не торопится.

— У него давно не было женщины, он сам мне так сказал. — Капитан рявкнул на мамашу Катрин: — Сервис! Сервиса нет! — И топнул ногой. — Почему никто не танцует?

— Оплот свободного мира, — сказал я.

Все четыре девушки поднялись из-за стола, и одна из них завела патефон. Они стали танцевать — медленно, со старомодным изяществом. Широкие юбки колыхались в такт их движениям, обнажая стройные ноги цвета шерстки молодого оленя. Девушки мягко улыбались и, танцуя, держали друг друга чуть-чуть на расстоянии. Они были красивые, и все, как одна, точно птицы одинакового оперения. И когда вот так сидишь и смотришь на этих девушек, не веришь, что они продаются. Как и все прочие люди.

— Конечно, свободный мир платит лучше, — сказал я, — причем долларами.

Капитан Конкассер проследил, куда я смотрю. Темные очки не мешали ему видеть решительно все. Он сказал:

— Хотите, я угощу вас женщиной? Вон та, маленькая, с цветком в волосах, Луиза. Она и не глядит на нас. Не смеет, а вдруг я приревную. Ревновать putain! [30] Это надо выдумать. Если я скажу ей словечко, она вас хорошо обслужит.

— Мне женщина не нужна. — Я прекрасно понимал смысл столь щедрого жеста: швырнуть putain белому, точно кость собаке.

— Тогда зачем вы сюда приехали?

Он был прав, задавая такой вопрос. Я ответил как мог:

— Расхотелось. — А сам смотрел на кружившихся девушек, которые заслуживали лучших декораций, чем дощатая лачуга, стойка с бутылками рома и старые рекламы кока-колы по стенам.

Я сказал:

— Неужели вы не боитесь коммунистов?

— Ну-у! Они никакой опасности не представляют. А станут опасными, так американцы высадят здесь морскую пехоту. Правда, в Порт-о-Пренсе есть несколько коммунистов. Мы их наперечет знаем. Они не опасные. Собираются небольшими кружками, изучают Маркса. А вы коммунист?

— Как же это может быть? Я хозяин отеля «Трианон». Я завишу от американских туристов. Я капиталист.

— Тогда вы наш, — заявил он, и это была наибольшая любезность, на какую он оказался способен. — Конечно, если не считать цвета вашей кожи.

— Не слишком ли далеко вы заходите в своих оскорблениях?

— Но ведь цвет кожи от вас не зависит, — сказал он.

— Я не об этом. Не считайте меня вашим. Когда в капиталистическом государстве разводится слишком уж много мерзостей, как бы и капиталисты от него не отвернулись.

— Капиталист никогда не отвернется, если будет получать свой куш из расчета двадцать пять процентов.

— Немножко гуманности тоже не помешало бы.

— Вы говорите точно католик.

— Да. Может быть. Но католик изверившийся. А вам не грозит, что ваши капиталисты тоже утеряют веру?

— Они теряют жизнь, а веру — нет. Их вера — деньги. Они сохраняют ее до конца дней своих и передают детям.

— А этот ваш знатный иностранец, он кто — послушный капиталист или политик правого толка?

Пока Конкассер позвякивал кусочками льда в стакане, я, кажется, вспомнил, где мне пришлось слышать это имя. О нем рассказывал Крошка Пьер — рассказывал с оттенком изумления и страха. Из рассказа следовало, что, после того как американцы отозвали своего посла, а вслед за тем американская канализационная компания эвакуировала из Порт-о-Пренса весь свой персонал, Конкассер перевез экскаваторы и водопроводные трубы с их участка к горному селению на склоне Кенскоффа и начал там работы по собственному бредовому проекту. Дело далеко не продвинулось — к концу первого месяца рабочие разбежались, так как им не платили. Поговаривали, будто у капитана возникли какие-то недоразумения с шефом тонтон-макутов, который был вправе рассчитывать на известную мзду. И на склоне Кенскоффа памятником безумной затеи Конкассера так и остались четыре цементные колонны и цементный пол, уже начинавший давать трещины под горячим солнцем и дождями. Может быть, важный иностранец, развлекающийся сейчас в стойле с Тин-Тин, финансист, который согласился выручить его? Но какому здравомыслящему дельцу придет на ум ссужать деньги в этой стране, откуда сгинули все туристы, — ссужать их на строительство искусственного катка на склоне Кенскоффа?

— Нам нужны специалисты, даже если они белые, — сказал Конкассер.

— Император Кристоф обошелся без них.

— Мы люди современные, при чем тут Кристоф?

— Искусственный каток вместо дворца?

— Ну, хватит с меня вашей болтовни, — сказал Конкассер, и я понял, что зашел слишком далеко. Я коснулся его незажившей раны, и мне стало страшновато. Если б у нас с Мартой все получилось как надо, моя ночь прошла бы совсем по-другому. Сейчас я бы спал крепким сном у себя в отеле, и мне не было бы никакого дела ни до политики, ни до того, как развращает людей власть. Капитан вынул револьвер из кобуры и положил его на стол рядом со своим пустым стаканом. Его подбородок уткнулся в грудь, в сине-белые полосы рубашки. Он сидел мрачный и молчал, точно соображая, стоит или не стоит всадить человеку пулю между глаз. И что касается его, то, по-моему, стоило.

Мамаша Катрин вошла в зал, остановилась позади меня и подала нам два стакана рома. Она сказала:

— Ваш приятель уже больше получаса у Тин-Тин. Пора бы…

— Сколько ему потребуется времени, — сказал капитан, — столько и дашь. Он важный человек. Очень важный человек. — В уголках рта у него, точно яд, пузырилась слюна. Он дотронулся кончиками пальцев до револьвера. Он сказал: — Искусственный каток — последняя мода. — Пальцы поигрывали между стаканом рома и револьвером. Я обрадовался, когда они взялись за стакан. Он сказал: — Искусственный каток — это шикарно. Это высший класс.

Мамаша Катрин сказала:

— Вы уплатили за полчаса.

— Мои часы показывают другое время, — сказал капитан. — Все равно ты ничего не теряешь. Других гостей здесь что-то не видать.

— А мистер Браун?

— Нет, не сегодня, — сказал я. — Не будешь знать, как себя вести с женщиной после такого важного гостя.

— Тогда чего же вы здесь сидите? — спросил капитан.

— Я хочу пить. И меня разбирает любопытство. На Гаити не часто встречаешь важных иностранцев. Он финансирует ваш каток? — Капитан взглянул на револьвер, но подходящая минута — минута, чреватая опасностью, — была упущена. От нее остались только следы, как от недавней болезни: красные жилки на желтых белках, косина ставшего чуть не вертикально полосатого галстука бабочкой. Я сказал: — Вряд ли вам захочется, чтобы этот важный иностранный гость наткнулся здесь на труп белого. Как бы это не отразилось на ваших делах.

— Последнее можно устроить… — высказал он суровую истину, и вдруг странная улыбка рассекла его лицо, точно трещина в цементном полу того самого катка, — улыбка любезная, даже угодливая. Он встал, а я оглянулся на стук двери позади и увидел Тин-Тин, всю в белом и тоже улыбающуюся — скромно, как невеста у входа в церковь. Но Конкассер и Тин-Тин улыбались не друг другу, их улыбки были предназначены важному гостю, под руку с которым она появилась в зале. Это был мистер Джонс.

4

— Джонс! — воскликнул я. Следы сражения еще не исчезли с его лица, но теперь все они были аккуратно заклеены липким пластырем.

— Неужели это вы, Браун! — сказал Джонс. Он подошел к нашему столику и горячо пожал мне руку. — Как приятно лицезреть старого друга! — сказал он, точно мы сошлись с ним на встрече ветеранов-однополчан, не видавшихся с предпоследней войны.

— Вы только вчера меня лицезрели, — сказал я и заметил, что Джонс смутился, но так, самую малость: все неприятное скатывало с Джонса, как с гуся вода. Он пояснил капитану Конкассеру: — Мы с мистером Брауном товарищи по плаванию на «Медее». А как поживает мистер Смит?

— Да, в общем, так же, как вчера, когда он приходил к вам. Он о вас очень беспокоится.

— Обо мне? Но почему? — Он сказал: — Простите. Я не представил вам мою юную приятельницу.

— Мы с Тин-Тин давние знакомые.

— Чудесно, чудесно! Садитесь, милочка, сейчас мы все поднимем бокалы. — Он подвинул ей стул, потом взял меня за локоть, отвел в сторону и сказал вполголоса: — Знаете, та история уже дело прошлое.

— Очень рад, что вы из нее благополучно выпутались.

Пояснение было несколько туманное:

— Письмо помогло. Я на это и рассчитывал и, собственно, не очень-то беспокоился. Недоразумение и с той и с другой стороны, но мне бы не хотелось, чтобы здешние дамы знали про это.

— Они бы вам посочувствовали. А он разве не знает?

— Конечно, знает, но его обязали молчать. Завтра я бы вам все рассказал, а сегодня ужасно захотелось побаловаться немножко. Так вы знакомы с Тин-Тин?

— Да.

— Очаровательная девушка. Я рад, что остановил свой выбор на ней. Капитан подсовывал мне вон ту, с цветком.

— Вряд ли вы обнаружили бы существенную разницу между ними. Мамаша Катрин обслуживает гурманов. А что у вас общего с ним?

— Есть одно дельце.

— Неужели строительство катка?

— Нет. Какого катка?

— Будьте осторожны, Джонс. Он опасный.

— Не беспокойтесь обо мне, — сказал Джонс, — я понимаю что к чему. — Мимо нас прошла мамаша Катрин; на подносе у нее стоял ром и бутылка фруктовой, вероятно, последняя, и Джонс схватил себе стакан. — Завтра мне подыщут машину. Когда получу ее, заеду к вам. — Он помахал Тин-Тин, а капитану крикнул «салют». — Мне здесь понравилось, — сказал он. — Я, что называется, приземлился на три точки.

Я вышел из зала, чувствуя во рту приторный вкус фруктовой воды, и по дороге тряхнул часового за плечо — почему не оказать услугу человеку? Потом ощупью прошел мимо джипа к своей машине и, услышав сзади чьи-то шаги, вильнул в сторону. Уж не капитан ли решил отстоять честь своего катка? Но это была всего лишь Тин-Тин.

Она сказала:

— Я наврала им, что мне надо пи-пи.

— Как живешь, Тин-Тин?

— Очень хорошо, а ты?

— Ça marche [31].

— Давай побудем немножко в твоей машине. Они скоро уедут. Англичанин tout-a-fait épuisé [32].

— Не сомневаюсь, но я устал. Мне пора. Тин-Тин, этот англичанин хорошо с тобой обращался?

— Да, да. Он мне понравился. Он мне очень понравился.

— Что же тебе в нем так понравилось?

— Он рассмешил меня, — сказала она.

Эту фразу мне пришлось услышать потом при других обстоятельствах, прискорбных для меня. Многим хитростям я научился за свою бестолковую жизнь, а вот смешить людей не умею.

Часть II

Глава первая

1

На какое-то время Джонс исчез из моего поля зрения — сгинул, подобно телу бывшего министра социального благосостояния. Что сталось с трупом, так никто и не узнал, хотя Кандидат в президенты предпринял не одну попытку добраться до истины. Он проник в канцелярию нового министра, где его приняли без всяких проволочек и чрезвычайно любезно. Крошка Пьер успел сделать все от него зависящее, чтобы утвердить за мистером Смитом славу «конкурента Трумэна», а о Трумэне новый министр был наслышан.

Он оказался человеком приземистым, тучным и почему-то носил значок американского студенческого общества на лацкане; зубы у него — очень крупные, белые и редкие — были похожи на надгробные памятники, предназначавшиеся для более обширного кладбища. Странным запахом несло через стол, будто одна могила так и осталась разверстой. Я сопровождал мистера Смита, на случай если понадобится переводчик, но вновь назначенный министр свободно говорил по-английски с легким американским акцентом, в какой-то степени оправдывающим наличие значка. (Позднее я узнал, что он служил некоторое время в американском посольстве в качестве рассыльного. Такая карьера могла бы являть редчайший пример заслуженного должностного продвижения, если б не тот промежуток, когда он был правой рукой шефа тонтон-макутов, полковника Грасиа, известного под кличкой Жирный Грасиа.)

Мистер Смит выразил сожаление, что вручает письмо, адресованное доктору Филипо.

— Бедняга Филипо! — сказал министр, и я подумал, что, может быть, нам наконец-то сообщат официальную версию причин его смерти.

— Что с ним случилось? — с восхитившей меня прямотой спросил мистер Смит.

— Этого мы, вероятно, так никогда и не узнаем. Человек он был странный, замкнутый, и должен вам признаться, профессор, отчетность у него оставляла желать лучшего. Эта история с водопроводной колонкой на улице Дезэ…

— Вы хотите сказать, что он покончил с собой? — Я недооценивал мистера Смита. Ради благого дела этот человек мог пойти и на хитрость, и сейчас он не хотел открывать свои карты раньше времени.

— Может быть, а может, стал жертвой народного гнева. У нас, у гаитян, профессор, существуют свои способы расправы с тиранами.

— Разве доктор Филипо был тираном?

— Люди, проживающие на улице Дезэ, жестоко обманулись в своих надеждах на то, что им проведут воду.

— Значит, теперь колонка будет действовать? — спросил я.

— Это одна из моих первоочередных задач. — Он повел рукой, показывая назад, на ящики картотеки. — Но, как видите, забот у меня много.

Я заметил, что железные ручки у многих его «забот» покрылись ржавчиной, простояв здесь не один дождливый сезон; с «заботами», видимо, не так быстро кончали.

Мистер Смит снова сделал искусный выпад:

— Следовательно, доктор Филипо пропал?

— Да, как говорилось в ваших военных сводках: «Пропал без вести, считать убитым».

— Но я был на его похоронах, — сказал мистер Смит.

— Где?

— На его похоронах.

Я следил за министром. Он и виду не подал. Он гавкнул, что, видимо, сходило у него за смех (как французский бульдог, подумал я), и сказал:

— Похорон не было.

— Похороны не состоялись — они были прерваны.

— Вы не можете себе представить, профессор, какую беспардонную пропаганду ведут против нас наши противники.

— Я не профессор, и гроб видел собственными глазами.

— В гробу были навалены камни, профессор… прошу извинить, мистер Смит.

— Камни?

— Точнее кирпичи, вывезенные из Дювальевиля, где мы возводим прекрасный новый город. Кирпичи были краденые. Мне бы хотелось показать вам Дювальевиль как-нибудь утречком, когда у вас найдется свободное время. Это наш ответ Бразилии на ее новую столицу.

— Но там была его жена.

— Несчастная женщина! Надеюсь, она тут ни при чем, ее только использовали в качестве ширмы. Ведь у этих людей нет ничего святого. Гробовщики арестованы.

Я поставил ему два высших балла — за находчивость и за силу воображения. Мистер Смит был временно укрощен.

— Когда их будут судить? — спросил я.

— Следствие займет много времени. Заговор разветвленный.

— Значит, то, о чем говорят в народе, неправда? Будто бы труп доктора Филипо находится во дворце и работает по ночам.

— Это все водуистские бредни, мистер Браун. К счастью, наш президент очистил страну от водуизма.

— Тогда он превзошел иезуитов. Им это не удалось.

Мистер Смит нетерпеливо перебил нас. Он сделал что мог ради доктора Филипо и теперь пожелал сосредоточиться на своей миссии. Ему вовсе не хотелось раздражать министра не относящимися к делу разговорами о покойниках и водуистах. Министр слушал его с чрезвычайно любезным видом, не переставая в то же время водить карандашом по бумаге. Впрочем, это не значило, что он невнимателен, ибо, как я заметил, из-под его карандаша выходили один за другим знаки процента и крестики плюсов — минусов там, кажется, не было.

Мистер Смит начал с того, что ему требуется здание, в котором можно было бы разместить ресторан, кухню, библиотеку и лекционный зал. Участок хорошо бы иметь побольше, говорил он, в расчете на дальнейшее строительство. Когда-нибудь можно будет открыть там даже театр и кино; его организация готова хоть сейчас присылать научные фильмы, и он надеется, что недалеко то время, когда возникнет школа вегетарианской драматургии, — разумеется, при наличии сценической площадки.

— А пока что, — добавил он, — мы всегда можем черпать из произведений Бернарда Шоу {51}.

— Грандиозный проект, — сказал министр.

Мистер Смит жил на Гаити уже неделю. Он видел, как похитили гроб с телом доктора Филипо; я возил его в самые страшные кварталы трущобного района. В то утро он, не слушая моих уговоров, отправился на почтамт за марками. Я на минутку потерял его в толпе, а разыскав, увидел, что ему не удалось и близко подойти к guichet [33]. Его взяли в кольцо двое одноруких и трое одноногих нищих. Двое пытались всучить ему грязные, затрепанные конверты с уже недействительными гаитянскими марками, остальные попрошайничали в открытую. Один, совсем безногий, протиснулся ему между колен и расшнуровал ботинки, вознамерившись почистить их. Другие нищие, видя собравшуюся толпу, лезли в нее напролом. Молодой человек с дырой на месте носа нагнул голову и таранил себе путь к приманке, составлявшей центр этой толпы. Безрукий совал вверх розовые лоснящиеся культи, выставляя иностранцу напоказ свое убожество. Это была самая обычная сцена в здании почтамта, только что иностранцы попадались там теперь не так уж часто. Мне пришлось силой пробиваться к нему, и раз мой кулак уткнулся в какой-то тугой обрубок, в нечто неживое и твердое, как резина. Я оттолкнул его и почувствовал отвращение к самому себе за то, что как бы отринул страдание человеческое. У меня даже мелькнула мысль: а что бы сказали на это отцы наставники из коллежа Приснодевы? Вот как глубоко сидят в нас уроки и мифы, которыми нас кормят в детстве. Мне понадобилось не меньше пяти минут, чтобы вызволить мистера Смита, но шнурки его пропали. Пришлось купить новые у Гамита, прежде чем являться к министру социального благосостояния.

Мистер Смит говорил:

— Извлекать прибыль из нашего вегетарианского центра никто, конечно, не собирается, но, по моим расчетам, мы сможем взять на службу библиотекаря, секретаря, бухгалтера, повара, нескольких официантов — а впоследствии и билетерш в кино. Человек двадцать получат заработок. Фильмы будем показывать научные, и бесплатно. Что касается спектаклей — ну, не стоит заглядывать слишком далеко. Все вегетарианские продукты будут поставляться по себестоимости, а литература для библиотеки и вовсе даром.

Я слушал и диву давался. Мечта пребывала незыблемой. Действительность и краешком его не коснулась. Даже сцена в почтамте не замутила ему взора. Гаитянам, освободившимся от кислот, нищеты и взрывов страстей, скоро предстояло в полной безмятежности вкушать ореховые котлетки.

— Вот, вероятно, где можно найти прекрасное место для нашего центра, — сказал мистер Смит, — в вашем новом городе, в Дювальевиле. Я не противник современной архитектуры — отнюдь нет. Новые идеи требуют новых форм, а я как раз с новой идеей и приехал в вашу республику.

— Что ж, это можно устроить, — сказал министр. — Там есть свободные участки. — На бумаге появлялся крестик за крестиком — целая строчка, и все знаки плюс. — Фонды у вас, вероятно, немалые.

— Я полагал, что совместно с вашим правительством…

— Вы, конечно, понимаете, мистер Смит, у нас государство не социалистическое. Мы за свободное предпринимательство. На строительный подряд надо будет назначить торги.

— Что ж, это правильно.

— Кому предоставить подряд, решит правительство. Дело не только в экономии средств. Нам важно не нарушать планировки Дювальевиля. И конечно, все внимание надо обратить на вопросы санитарии и гигиены. В силу этого я считаю, что ваш проект должен рассматриваться прежде всего в министерстве социального благосостояния.

— Прекрасно, — сказал мистер Смит. — Следовательно, я буду иметь дело с вами.

— В дальнейшем мы, конечно, поставим его на обсуждение в государственном казначействе. И в таможенном управлении. Поскольку таможня ведает вопросами импорта.

— Не будут же здесь облагать пошлиной продовольственные товары.

— Фильмы…

— Научные фильмы?

— Вот что: давайте потом все это обсудим. Сначала надо решить относительно участка. И договориться о цене.

— -А вы не думаете, что правительство может выразить желание предоставить нам участок безвозмездно? Поскольку строительные работы будут производиться за наш счет. Земля здесь как будто не в такой уж большой цене.

— Земля принадлежит народу, а не правительству, мистер Смит, — с мягкой укоризной проговорил министр. — Тем не менее, как вы сами убедитесь, для современного Гаити невозможного не существует. Если бы со мной проконсультировались, я бы высказал такое мнение: взнос за участок должен равняться стоимости строительства.

— Но это абсурд, — сказал мистер Смит. — Одно к другому не имеет никакого отношения.

— Конечно, с возвратом этой суммы после окончания работ.

— Другими словами, участок пойдет бесплатно?

— Совершенно бесплатно.

— Тогда я не вижу смысла в предварительном взносе.

— Это делается в интересах рабочих, мистер Смит. Ведь так уже бывало: иностранцы начинают строительство какого-нибудь объекта, а потом вдруг — стоп, и в день получки рабочему выдают пустой конверт. Для бедной семьи это трагедия. А у нас на Гаити еще много бедных семей.

— А банковское поручительство?

— Наличными вернее, мистер Смит. Гурд вот уже полвека сохраняет стабильность, но нам требуются доллары.

— Придется мне запросить наш комитет. Я не уверен, что…

— Запрашивайте, мистер Смит, запрашивайте и напишите им, что наше правительство всячески идет навстречу прогрессивным начинаниям. — Он встал из-за стола, давая понять, что беседа окончена, и его широкая, зубастая улыбка излучала веру в плодотворность этой беседы для обеих сторон. Он даже обнял мистера Смита за плечи, показывая тем самым, что великое дело прогресса — их общее дело.

— А как же участок?

— Выбирайте, мистер Смит, там есть что выбрать. Хотите около собора? Или ближе к коллежу? Или к театру? Любой участок, мистер Смит, лишь бы только ваше здание не нарушило прелести Дювальевиля. Какой прекрасный город! Вот увидите. Я сам его вам покажу. Завтра у меня очень занятой день. Делегации — одна за другой. А как же иначе в демократической стране? Но в четверг…

В машине мистер Смит сказал:

— По-моему, он заинтересовался, явно заинтересовался.

— Да, но со взносом спешить все-таки не стоит.

— Он подлежит возврату.

— Только по окончании строительства.

— А что это за история с кирпичами? Как по-вашему, есть тут доля истины?

— Нет.

— В конце концов, — сказал мистер Смит, — мы же не видели тела доктора Филипо. Никогда не надо спешить с выводами.

2

После того как я побывал в посольстве, несколько дней от Марты не приходило никаких известий, и это уже начинало беспокоить меня. Я вновь и вновь перебирал в уме то, что произошло между нами, проверяя, не были ли сказаны какие-нибудь бесповоротные слова, но ничего такого не припомнил. Когда наконец от нее пришла коротенькая, неласковая записка, она и успокоила и рассердила меня: Анхел поправляется, болей нет, если я хочу, можно встретиться у статуи. Я приехал на свидание и понял, что все осталось по-прежнему.

Но даже и в этой неизменности, и в ее ласке я отыскал причину для обиды. Ну конечно! Ей угодно заниматься любовью только по собственному усмотрению… Я сказал:

— Нельзя все-таки жить в машине.

Она ответила:

— Я сама об этом думаю. Мы загубим себя, если будем и дальше вот так, тайком. Поедем в «Трианон» — только бы на твоих гостей не налететь.

— Смиты улягутся спать к тому времени.

— Пожалуй, надо взять обе машины, на случай если… Я могу сказать, что приехала по просьбе мужа. С приглашением. Или что-нибудь в этом роде. Ты поезжай вперед. Даю тебе пять минут форы.

Я ждал, что вечер у нас пройдет в пререканиях, и вдруг дверь, которую мне до сих пор не удавалось отворить, сама собой распахнулась настежь. Я ступил за порог и ничего, кроме разочарования, там не нашел. Напрашивалась мысль: она сообразительнее меня. Опытна в этих делах.

Подъехав к отелю, я удивился: Смиты все еще бодрствовали. Я услышал звон ложечек, звяканье консервных банок и время от времени легким пунктиром — мягкие звуки голосов. Смиты заняли веранду для вечернего вкушения пивных дрожжей и дрожжелина. У меня иной раз мелькала мысль: любопытно, о чем они говорят, когда остаются наедине? Воскрешают в памяти минувшие битвы? Я вылез из машины и, прежде чем подняться на веранду, постоял несколько минут, прислушиваясь. До меня донесся голос мистера Смита:

— Ты уже две ложки положила, голубчик.

— Да нет! Быть того не может.

— А ты попробуй, тогда сама убедишься.

Наступило молчание, и я понял, что он был прав.

— Я часто думаю, — сказал мистер Смит, — что сталось с тем беднягой, который спал в бассейне. В первый наш вечер здесь. Помнишь, голубчик?

— Еще бы не помнить. И напрасно я тогда не сошла вниз, — сказала миссис Смит. — На следующий день я спросила о нем Жозефа, но, по-моему, он мне наврал.

— Не наврал, голубчик. Просто не понял.

Я поднялся по ступенькам, и Смиты поздоровались со мной.

— Вы еще не спите? — довольно глупо спросил я.

— Мистер Смит засиделся за письмами.

Я соображал, как бы мне спровадить их с веранды до приезда Марты. Я сказал:

— Вам надо лечь пораньше. Завтра министр повезет нас в Дювальевиль. Выедем с самого утра.

— Ничего, — сказал мистер Смит. — Моя жена останется дома. Я не хочу, чтобы она тряслась по здешним дорогам в такую жару.

— Если ты способен это вытерпеть, я тоже готова.

— Мне надо, голубчик. А тебе нет необходимости. Лучше подзаймись по учебнику Гюго.

— Но вам тоже не мешает выспаться, — сказал я.

— Я сплю мало, мистер Браун. Помнишь, голубчик, нашу вторую ночь в Нэшвилле?

Как часто они возвращались к этому Нэшвиллу в своих общих воспоминаниях! Может, потому, что там разыгралась самая славная их битва.

— А знаете, кого я видел сегодня в городе? — спросил меня мистер Смит.

— Да?

— Мистера Джонса. Он выходил из дворца с каким-то очень толстым человеком в военной форме. Охрана взяла «на караул». Я, конечно, не думаю, что такой почет оказали именно мистеру Джонсу.

— Его дела как будто неплохи, — сказал я. — Из тюрьмы да прямо во дворец. Это, пожалуй, почище, чем из бревенчатой хижины в Белый дом.

— У меня всегда было такое чувство, что мистер Джонс личность незаурядная. Я буду рад, если он преуспеет здесь.

— Лишь бы не за чей-то счет.

Даже намека на критику оказалось достаточно, чтобы выражение лица у мистера Смита стало замкнутое (он начал нервно помешивать ложечкой свой дрожжелин), и я чуть не поддался искушению рассказать ему о телеграмме, полученной капитаном «Медеи». Не следует ли все-таки считать недостатком в человеке страстную веру в непогрешимость всего сущего?

Меня выручил шум подъехавшей машины, и спустя минуту на веранде появилась Марта.

— A-а! Прелестная миссис Пинеда! — с облегчением воскликнул мистер Смит. Он встал и засуетился, приглашая ее к столу.

Марта бросила на меня отчаянный взгляд и сказала:

— Уже поздно. Я не могу задерживаться. Муж просил меня передать… — Она вынула из сумочки конверт и сунула его мне в руку.

— Выпейте хотя бы виски, пока вы здесь, — сказал я.

— Нет, нет. Я правда спешу домой.

Миссис Смит проговорила несколько сухо, но, может, это мне только показалось:

— Не уезжайте, миссис Пинеда, если это из-за нас. Мы уходим спать. Пойдем, голубчик.

— Нет, мне все равно пора. Ведь у меня сын болен свинкой. — Она слишком много объясняла.

— Свинкой? — повторила миссис Смит. — Как это грустно, миссис Пинеда! Тогда понятно, почему вы так торопитесь домой.

— Я провожу вас до машины, — сказал я и увел ее. Мы доехали до поворота на шоссе и там остановились.

— Что-нибудь не так? — спросила Марта.

— Вряд ли стоило давать мне конверт, адресованный тебе моим почерком.

— Я растерялась. У меня в сумке другого не было. Она не видела.

— Она все видит! Не то что ее муж.

— Ну, прости. Как же теперь быть?

— Подождем, пока они улягутся.

— А потом, крадучись, мимо их номера, и вдруг дверь откроется, и миссис Смит…

— Они на другом этаже.

— Тогда наверняка столкнемся с ней на лестнице. Нет, не могу.

— Еще одна встреча испорчена, — сказал я.

— Милый, в тот вечер, когда ты вернулся… там, около бассейна… мне так хотелось…

— Они все в том же номере Джона Барримора, окнами на бассейн.

— Можно спрятаться под деревьями. И фонари уже не горят. Совсем темно. В темноте даже миссис Смит ничего не увидит.

Трудно было бы объяснить ей, почему я чувствовал внутреннее сопротивление, и, чтобы хоть как-то оправдаться, я сказал:

— Москиты…

— Ну и черт с ними, с москитами.

В последнюю нашу встречу мы поссорились, потому что она отказывала мне. Теперь настала моя очередь. Я подумал со злобой: ее дом осквернять нельзя, а разве мой не так же свят? И тут же спохватился: а что его освящает — труп, лежавший в бассейне?

Мы вылезли из машины и, стараясь ступать как можно тише, пошли к бассейну. В номере Барримора горел свет, по москитной сетке скользнула тень кого-то из Смитов. Мы легли в неглубокую ложбинку под пальмами, точно покойники, погребенные в общей могиле, и мне вспомнилась еще одна смерть — Марсель, висящий на люстре. Нам с ней не придет в голову умирать из-за любви. Мы погорюем и расстанемся, и найдем себе новую. Наше место в мире комедии, а не трагедии. Между деревьями летали светлячки, и в их мерцании то и дело возникал мир, в котором ролей для нас не нашлось. Мы — не цветные, все мы были слишком далеко от дома. Я лежал так же неподвижно, как мосье министр.

— Что с тобой, милый? Ты сердишься?

— Нет.

Она робко проговорила:

— Ты не хочешь меня.

— Не здесь. Не сейчас.

— Я тебя в тот раз рассердила. Мне хотелось загладить свою вину.

Я сказал:

— Я никогда тебе не говорил, что случилось в тот вечер. Почему я отослал тебя с Жозефом.

— Мне показалось, ты оберегаешь меня от Смитов.

— В бассейне лежал мертвый доктор Филипо. Вон там — видишь, куда светит луна…

— Его убили?

— Он сам перерезал себе горло. Чтобы спастись от тонтон-макутов.

Она чуть отстранилась от меня:

— Понимаю. О, боже! Что здесь делается! Какой ужас! Точно в кошмаре.

— В этой стране только кошмары и реальны. Реальнее мистера Смита с его вегетарианским центром. Реальнее нас с тобой.

Мы тихо лежали бок о бок в нашей могиле, и я любил ее так, как никогда и нигде не любил — ни в «пежо», ни в комнате над магазином Гамита. Объятия не давали нам такой близости, какую дали слова. Она сказала:

— Я завидую тебе и Луису. Вы во что-то верите. Можете как-то объяснить.

— Объяснить? Ты думаешь, что я все еще верю?

Она сказала:

— Мой отец тоже верил. — Она впервые упомянула о нем при мне.

— Во что? — спросил я.

— В бога реформации, — сказала она. — Он был лютеранин. Набожный лютеранин.

— Его счастье, что он мог верить во что-то.

— А в Германии люди тоже перерезали себе горло, спасаясь от его суда.

— Что ж, в подобной ситуации ничего исключительного нет. Такова жизнь человеческая. Жестокость — как прожектор, его луч перебегает с места на место, шарит. Иногда нам удается ненадолго спастись. Вот сейчас мы с тобой прячемся под пальмами.

— Вместо того, чтобы делать что-то?

— Да. Вместо того, чтобы что-то делать.

Она сказала:

— Уж лучше быть как мой отец.

— Нет.

— Ты про него знаешь?

— Твой муж мне рассказывал.

— Он, по крайней мере, не был дипломатом.

— Или содержателем отеля, который зависит от туристов?

— В этом нет ничего плохого.

— Капиталист, ожидающий, когда к нему опять потекут доллары.

— Ты говоришь как коммунист.

— Мне иногда хотелось бы стать коммунистом.

— Но вы оба католики — и ты и Луис…

— Да, мы с ним прошли иезуитскую выучку, — сказал я. — Они учили нас мыслить логически, так что нам, по крайней мере, не трудно дать себе отчет, какую роль мы сейчас играем.

— Сейчас?

Мы долго лежали там, обнявшись. И теперь мне кажется, что счастливее этих минут у нас не было. Мы с ней впервые дали друг другу нечто большее, чем ласки.

3

На следующий день мы поехали в Дювальевиль — мистер Смит, и я, и министр с тонтон-макутом за рулем; тонтону вменялось в обязанность то ли охранять нас, то ли следить за нами, а может, просто облегчить нам проезд через заставы, потому что шоссе вело на север и по нему, как надеялось большинство жителей Порт-о-Пренса, в один прекрасный день из Санто-Доминго должны были двинуться долгожданные танки. Я усомнился, много ли проку будет тогда от таких вот задрипанных караульных.

Сотни женщин стекались в столицу на рынок, они ехали, сидя бочком на своих bourriques [34], смотрели на поля по обе стороны шоссе и не обращали на нас ни малейшего внимания: мы не существовали в их мире. Мимо проносились автобусы с красными, желтыми, синими полосами по кузову. В стране могло не хватать продовольствия, зато краски, краски пылали всюду. На горных склонах всегда лежали густо-голубые тени, море было переливчато-зеленое. Зеленый цвет, во всех его оттенках, всюду кидался в глаза: исполосованная черным, ядовитая, бутылочная зелень сизаля, бледно-зеленая листва бананов, начинающая желтеть с кончиков — в тон песку на отмелях гладкого зеленоватого моря. Краски буйствовали на этой земле. Большая американская машина, обогнавшая нашу со скоростью, рискованной на такой плохой дороге, засыпала нас пылью, и только пыль была здесь бесцветная. Министр вынул из кармана пунцовый носовой платок и протер глаза.

— Salauds! [35] — крикнул он.

Мистер Смит нагнулся к самому моему уху и прошептал:

— Вы не видели, кто проехал?

— Нет.

— По-моему, там сидел мистер Джонс. Может, и я ошибаюсь. Они так быстро промчались.

— Вряд ли это был он, — сказал я.

На плоской, голой низине между горами и морем мы увидели несколько белых однокомнатных домиков, бетонированную спортивную площадку и огромных размеров арену для петушиных боев, казавшуюся среди этих коробочек чуть ли не Колизеем. Все здесь утопало в пыли, и когда мы вылезли из машины, пыльный смерч закрутился вокруг нас на ветру, предвещающем грозовой ливень. К вечеру эта пылища превратится в грязь. Глядя на такое засилие бетона, я подумал: откуда же взялись те мифические кирпичи, которыми будто бы набили гроб доктора Филипо?

— Это греческий амфитеатр? — с интересом спросил мистер Смит.

— Нет. Здесь убивают петухов.

Губы у него дернулись, но он преодолел чувство боли. Если чувствуешь боль, значит, в какой-то мере критикуешь. Он сказал:

— А тут не многолюдно.

Министр социального благосостояния проговорил с гордостью:

— Вот на этом самом месте жили несколько сот человек. Ютились в убогих глинобитных хижинах. Их пришлось снести. Операция была не из легких.

— Куда же эти люди теперь девались?

— Наверно, перебрались в Порт-о-Пренс. А кто ушел в горы. К родственникам.

— Но когда строительство закончится, они вернутся сюда?

— Ну что вы! Мы поселим здесь чистую публику.

Подальше, за ареной, стояли четыре дома с наклонными плоскостями по бокам, точно бабочки с поникшими крылышками; они напоминали здания новой бразильской столицы, если смотреть на них в телескоп с обратной стороны.

— А там кто будет жить? — спросил мистер Смит.

— Это для туристов.

— Для туристов? — удивился мистер Смит.

Отсюда даже моря не было видно: ничего — кроме огромной арены, бетонированной площадки, пыли, дороги и каменистого горного склона. Около одной из белых коробочек сидел на жестком стуле седовласый негр, а вывеска у него над головой сообщала, что он мировой судья. Этот негр — единственное живое существо у нас на виду — был, вероятно, человек со связями, если так скоро получил назначение сюда. Никаких работ здесь не производилось, хотя на бетонированной площадке стоял бульдозер без одного колеса.

— Да. Для тех, кто будет приезжать к нам осматривать Дювальевиль. — Министр подвел нас к одному из домов; этот дом ничем не отличался от других таких же коробочек, если не считать бессмысленных плоскостей по бокам, которые, надо полагать, рухнут в период дождей. — Ну вот, скажем, это здание — весь блок построен по проекту нашего самого талантливого архитектора, — оно вполне бы подошло под ваш центр. И не придется начинать на голом месте.

— Мне хотелось бы что-нибудь побольше.

— В таком случае возьмите весь этот блок.

— Куда же тогда денутся ваши туристы? — спросил я.

— А мы еще построим, вон там, подальше, — ответил министр, показывая на другой конец этой высохшей неприглядной низины.

— Уж очень тут далеко от всего, — мягко проговорил мистер Смит.

— Мы расселим здесь пять тысяч человек. И это только начало.

— Где же они будут работать?

— Перебазируем сюда промышленные предприятия, к ним поближе. Наше правительство придает большое значение децентрализации.

— А где будет собор?

— Вот там, за бульдозером.

Из-за угла огромной арены для петушиных боев вынырнуло еще одно человеческое существо. Оказывается, мировой судья был не единственным обитателем здешних мест. Новый город успел обзавестись и собственным нищим. Он, вероятно, спал где-нибудь на солнцепеке и проснулся от звука наших голосов. Может быть, решил, что мечта архитектора сбылась и в Дювальевиль и вправду понаехали туристы. У него были очень длинные руки, а ног не было, и он, хоть и незаметно, а все-таки приближался к нам, точно лошадь-качалка. Но вот его взгляд упал на нашего шофера, на темные очки и револьвер, и он остановился. Раскачивание сменилось монотонным бормотаньем, он сунул руку за пазуху полуистлевшей рубашки, вынул маленькую деревянную статуэтку и протянул ее нам.

Я сказал:

— Нищие у вас уже есть.

— Это не нищий, — пояснил министр, — а художник.

Он сказал что-то шоферу, тот подошел к нищему и взял у него статуэтку. Это была полуобнаженная женская фигурка, не отличимая от десятков точно таких же, что стоят в сирийских лавках в напрасном теперь ожидании легковерных покупателей-туристов.

— Разрешите сделать вам подарок, — сказал министр и вручил статуэтку растерявшемуся мистеру Смиту. — Образец гаитянского искусства.

— Надо заплатить этому человеку, — сказал мистер Смит.

— Нет, зачем? О нем заботится государство. — Министр повел нас назад к машине и взял мистера Смита под локоть, помогая ему шагать по колдобинам. Нищий стал раскачиваться всем корпусом, бормоча что-то, полное горя и отчаяния. Слов я не разобрал: по-моему, у него была волчья пасть.

— Что он говорит? — спросил мистер Смит.

Министр оставил его вопрос без ответа.

— Со временем, — сказал он, — здесь будет учрежден подлинный центр искусства, где художники смогут жить и отдыхать и черпать вдохновение в природе. Гаитянское искусство славится во всем мире. Многие американцы пополняют свои собрания картинами наших живописцев. Они выставлены и в нью-йоркском Музее современного искусства.

Мистер Смит сказал:

— Я все-таки не послушаюсь вас. Я заплачу этому человеку.

Он стряхнул с себя охранительную длань министра социального благосостояния и кинулся назад. Он вынул из кармана пачку долларовых бумажек и протянул их нищему. Калека в страхе уставился на него, не веря своим глазам. Наш шофер ринулся к ним, но я загородил ему дорогу. Нагнувшись, мистер Смит вложил деньги калеке в руки. Раскачиваясь с неимоверным усилием, тот заспешил назад к арене: наверно, к вырытой где-нибудь яме, куда можно было спрятать деньги… Лицо шофера перекосила гримаса ярости и возмущения, точно его ограбили. По-моему, он хотел выхватить револьвер из кобуры (рука потянулась к поясу) и прикончить на месте хотя бы одного художника, но мистер Смит повернул назад и очутился как раз на линии огня.

— Выгодно продал, — с довольной улыбкой сказал он.

Мировой судья, поднявшись со стула, наблюдал за этой торговой сделкой от своего домика позади спортивной площадки — роста он оказался громадного. Он заслонил глаза ладонью от слепящего солнца, чтобы ничего не упустить. Мы расселись в машине по местам. Наступило молчание. Потом министр сказал:

— А теперь куда вы хотите поехать?

— Домой, — коротко ответил мистер Смит.

— Может, показать вам место, которое мы выбрали для коллежа?

— Нет, я достаточно всего видел, — сказал мистер Смит. — Если вы не возражаете, я поеду домой.

Я оглянулся. Длинноногий мировой судья размашистыми прыжками мчался через спортивную площадку, а калека что есть сил одолевал расстояние, которое отделяло его от арены; он напомнил мне краба, улепетывающего к своей норке в песке. До арены оставалось каких-нибудь двадцать ярдов, но где ему было! Когда минутой позже я оглянулся еще раз, туча пыли, поднятая нашей машиной, скрыла от меня Дювальевиль. Я ничего не сказал мистеру Смиту, так как он улыбался счастливой улыбкой, радуясь совершенному благодеянию; он, вероятно, уже предвкушал, как будет рассказывать миссис Смит об этом случае и как этот случай даст ей возможность порадоваться вместе с ним.

Когда мы проехали несколько миль, министр сказал:

— Туристский блок находится, конечно, в ведении министра общественных работ, и с министром по туризму тоже надо будет согласовать, но он мой личный друг. Если б вы пожелали договориться обо всем этом со мной, я бы сам позаботился, чтобы они оба тоже остались довольны.

— Довольны? — переспросил мистер Смит. Он был не так уж наивен, и хотя нищие в почтамте не произвели на него впечатления, Дювальевиль, как мне кажется, открыл ему глаза на многое.

— Я хочу сказать, — министр взял коробку сигар, лежавшую позади, — что вам вряд ли захочется принимать участие в нескончаемых переговорах по этому вопросу. А ваши соображения я мог бы сам изложить моим коллегам. Возьмите парочку сигар, профессор.

— Благодарю вас. Я не курю. — Шофер был курящий. Увидев в зеркальце, что происходит сзади, он откинулся на спинку сиденья и извлек из коробки две сигары. Одну закурил, а другую сунул в карман рубашки.

— Мои соображения? — сказал мистер Смит. — Если хотите их знать — извольте, вот они. По-моему, ваш Дювальевиль не совсем то, что понимаешь под словами «центр прогресса». Уж очень он у вас на отшибе.

— Вы предпочли бы строиться в самой столице?

— Мне придется пересмотреть свой проект, — ответил мистер Смит, и это было сказано с такой бесповоротной решимостью, что даже министр не нашел, чем нарушить наступившее неловкое молчание.

4

И все-таки мистер Смит не хотел сдаваться. Может быть, когда он вместе с женой переживал заново события того дня, помощь, оказанная калеке, снова утвердила в нем надежду — надежду на то, что ему удастся что-то сделать для рода человеческого. А может быть, это миссис Смит укрепила в нем веру, поборов его сомнения (задатков истинного борца в ней было больше, чем в нем). Он уже начал пересматривать свои суровые оценки, когда мы подъезжали к «Трианону», просидев в машине час с лишним в мрачном молчании. Ему не давала покоя мысль, что его можно упрекнуть в несправедливости. Он простился с министром социального благосостояния со сдержанной учтивостью и поблагодарил его за «очень интересную экскурсию», но, поднимаясь на веранду, вдруг задержал шаги и повернулся ко мне:

— Помните, как он выразился? «Они будут довольны». Я, вероятно, неправильно истолковал эти слова. Он меня возмутил, но ведь английский для него не родной язык. Он, видимо, вовсе не то имел в виду…

— То самое, можете не сомневаться, только получилось это у него уж очень откровенно.

— Должен вам сказать, что Дювальевиль произвел на меня не очень благоприятное впечатление, но даже Бразилиа и то не совсем… а ведь у них и техника и специалисты… Такие стремления сами по себе похвальны, даже если их не удается осуществить.

— По-моему, здесь еще не совсем созрели для вегетарианства.

— Мне тоже это приходило в голову, но, может быть…

— Может быть, сначала надо иметь побольше денег, чтобы как следует наесться мяса?

Он метнул на меня укоризненный взгляд и сказал:

— Поговорю обо всем с женой.

И удалился, оставив меня одного, по крайней мере так я думал, пока не вошел в контору и не увидел там британского поверенного в делах. Жозеф уже успел угостить его своим ромовым пуншем.

— Какой чудесный оттенок! — сказал поверенный, подняв бокал на свет.

— Это от гренадина.

— Я уезжаю в отпуск, — сказал он. — На будущей неделе. Пришел пожелать вам всех благ.

— Вы не пожалеете, что уехали.

— Да нет, тут интересно, — сказал он. — Интересно. Есть места и похуже.

— Может быть, в Конго? Но там люди скорее умирают.

— Как бы то ни было, — сказал поверенный, — а я рад, что, уезжая, не оставлю здесь своего соотечественника в тюрьме. Вмешательство мистера Смита принесло свои плоды.

— Его ли это заслуга? Мне кажется, что Джонс и сам вышел бы оттуда под всеми парусами.

— Интересно бы узнать, каким ветром дует в эти паруса. Не стану скрывать от вас, что меня запрашивали…

— Как и мистер Смит, он приехал сюда с рекомендательным письмом, и я подозреваю, что оно тоже было адресовано не тому, кому следует. Письмо, наверно, изъяли в аэропорту, а его самого тут же упекли. У меня сильные подозрения, не был ли адресатом кто-нибудь из военных чинов.

— Он явился ко мне третьего дня вечером, — сказал поверенный. — Я его совсем не ждал. Время было позднее. Я уже собирался спать.

— Я с ним не виделся с того самого вечера, как его выпустили. По-моему, его дружок, капитан Конкассер, считает меня не совсем благонадежной личностью. Ведь я присутствовал при том, как он не дал похоронить Филипо.

— У меня создалось впечатление, что у Джонса какие-то деловые связи с правительством.

— Где он поселился?

— Ему дали номер в «Креольской вилле». Вы знаете, что этот отель конфисковали? После отъезда американцев там поместили польскую миссию. Единственные гости, которые здесь были за последнее время. Но поляки тоже очень быстро уехали. У Джонса машина с шофером. Правда, шофер, судя по всему, исполняет также обязанности конвоира. Он тонтон-макут. Вы не знаете, какие у Джонса могут быть дела с правительством?

— Понятия не имею. Но пусть держит ухо востро. Когда садишься за стол с Бароном, надо запастись ложкой подлиннее.

— Я ему примерно то же самое и говорил. Но, по-моему, он многое понимает — это человек не глупый. Вы знали, что он был в Леопольдвиле?

— Да. Слышал как-то от него самого.

— Это выяснилось случайно. Он был там во времена Лумумбы {52}. Я запрашивал Лондон. По-видимому, из Леопольдвиля ему предложил уехать наш консул. Впрочем, это еще ничего не значит — из Конго многим предлагали выехать. Консул выдал ему билет до Лондона, а он сошел в Брюсселе. Но это, конечно, тоже не преступление… По-моему, ко мне он явился затем, чтобы выяснить, вправе ли британское посольство давать политическое убежище. На случай каких-нибудь осложнений. Мне пришлось ответить отрицательно. Нет у меня такого права.

— Значит, ему что-то грозит?

— Да нет. Он, так сказать, обозревает окрестности. Как Робинзон Крузо, забравшийся на самое высокое дерево. Но его Пятница не вызывает у меня симпатий {53}.

— О ком это вы?

— О его шофере. Жирный, как Грасиа, и полон рот золотых зубов. Он, наверное, коллекционирует золотые зубы. А возможностей к тому у него, надо думать, много. Я бы посоветовал вашему другу Мажио снять золотую коронку с резца и держать ее в сейфе. Золотой зуб всегда приковывает к себе алчные взгляды. — Он допил свой ром.

В тот день ко мне повадились гости. Я надел купальные трусики и только успел нырнуть в бассейн, как передо мной возник еще один посетитель. Прежде чем войти в воду, мне пришлось побороть в себе неприятное чувство, и это неприятное чувство вернулось, когда я увидел молодого Филипо, который смотрел на меня, стоя у глубокого сектора, как раз над тем местом, где его родной дядя истек кровью. Я не услышал его шагов, потому что плавал под водой. Я вздрогнул, когда сквозь воду до меня донесся чей-то голос:

— Мосье Браун!

— Филипо? А я и не знал, что вы здесь.

— Я послушался вашего совета, мосье Браун, — был у Джонса.

Я совершенно забыл о том разговоре.

— Зачем?

— Как же вы не помните? «Брен».

Возможно, он заслуживал более серьезного отношения к себе. Я принял тогда этот «брен» за новый символ в его поэтическом словаре, подобно пилону из моих юношеских стихов. Ведь поэты никогда не переходят от слов к делу.

— Он живет в «Креольской вилле» вместе с капитаном Конкассером. Вчера вечером я выждал, когда Конкассер уйдет, но шофер Джонса так и остался сидеть внизу у лестницы. Тот самый — с золотыми зубами. Который искалечил Жозефа.

— Вот как! А откуда вы знаете, что это именно он?

— Берем на заметку. У нас есть такие, кто ведет счет. Список уже довольно длинный. К стыду своему, должен сказать, что мой дядя тоже туда попал. Из-за водокачки на улице Дезэ.

— Думаю, что в этом не его одного надо винить.

— Я тоже так думаю. Теперь я настоял, чтобы его имя занесли в другой список. В список жертв.

— Надеюсь, эти ваши списки хранятся в верном месте?

— Во всяком случае, копии их переправлены через границу.

— Как же вам удалось проникнуть к Джонсу?

— Я влез в кухню через окно и оттуда, по черной лестнице, поднялся наверх. Постучал в дверь, сказал, что с поручением от капитана Конкассера. Джонс лежал в постели.

— Вы его, наверно, испугали.

— Мосье Браун, вам известно, что эти двое затевают?

— Нет. А вам?

— Я не уверен. Догадываюсь, но не уверен, правильно ли.

— О чем же вы с ним говорили?

— Я попросил его помочь нам. Сказал, что вооруженными рейдами Доктора не свалишь. Повстанцы убьют несколько тонтон-макутов и сами погибнут. У них нет военной подготовки. У них нет пулеметов Брена. Я рассказал ему, что одному отряду из семи человек удалось занять казарму, потому что у них были автоматы. А он спросил: «Зачем вы мне об этом рассказываете? Вы, может, провокатор?» Я сказал: «Нет». Я сказал, что если б мы не вели себя так тихонько все эти годы, Папа Док не обосновался бы во дворце. Тогда Джонс заявил: «А я был у президента».

— Джонс был у президента? — не веря своим ушам, переспросил я.

— Так он мне сказал, и я ему верю. Он что-то затевает вместе с капитаном Конкассером. Он сказал, что Папа Док интересуется оружием и обучением войск не меньше, чем я. Армия-то у них развалилась, — сказал он. — Правда, и толку от нее было мало. А то оружие, которое досталось им от американцев, покрывается ржавчиной, потому что они не умеют содержать его в порядке. Словом, зря вы ко мне обращаетесь. Разве только ваши условия выгоднее тех, которые предлагал президент.

— А какие условия, не уточнил?

— Я заглянул в бумаги у него на столе, похоже, чертежи какого-то здания, но он сказал: «Не трогайте. Это важные документы». Потом предложил мне выпить, — дескать, я против вас лично ничего не имею. И добавил: «Надо же человеку зарабатывать на жизнь, уж кто как умеет. А вы что делаете?» Я ответил: «Раньше писал стихи. Теперь мне нужен «брен». И военная подготовка, военная подготовка тоже нужна». Он спросил: «А много вас таких?» И я ответил, что дело не в количестве. Если бы у тех семерых да было бы семь пулеметов Брена…

Я сказал:

— Не ждите от «брена» чудес, Филипо. Ленту в нем иной раз заедает. Да и серебряная пуля тоже может не попасть в цель. Вы возвращаетесь вспять, к водуизму, Филипо.

— А что же? Может быть, дагомейские боги как раз то, что нам теперь нужно.

— Вы католик. Вы верите в разум.

— Водуисты тоже католики, а мир, в котором мы живем, зиждется не на разумных началах. Может быть, только Огун Ферайль {54} и научит нас сражаться.

— Больше вам Джонс ничего не сказал?

— Он сказал еще: «А, ладно! Выпейте виски, старина!» Но я пить не стал. Я спустился к выходу по главной лестнице, чтобы попасться на глаза его шоферу. Нарочно — пусть видит.

— Вы рискуете — а вдруг Джонса спросят о вас?

— Поскольку «брена» у меня нет, единственное, что я могу сделать, это сеять недоверие — вот мое оружие. Если они перестанут доверять Джонсу, может, что-нибудь получится…

В его голосе послышались слезы — слезы поэта об утраченном мире или слезы ребенка, которому никто не хочет подарить пулемет Брена? Я поплыл к мелкому сектору, чтобы не видеть, как он плачет. В том мире, который утратил я, была обнаженная девушка в бассейне, а у него что? Я вспомнил вечер, когда он читал нам свои подражательные стихи — мне, Крошке Пьеру и одному молодому писателю-битнику, мнящему себя гаитянским Керуаком {55}; в нашей компании был еще пожилой художник, который днем водил грузовик, а по вечерам, держа кисть в мозолистых руках, занимался живописью в американском художественном центре, где ему давали краски и холст. У перил веранды стояла его последняя картина — коровы на лугу, но не такие, что продавались в районе Пиккадилли, и свинья с обручем на шее среди зеленых банановых листьев, притемненных грозовыми тучами, вечно клубящимися над горой. Было в этой картине нечто такое, что не давалось моему художнику-студийцу.

Дав Филипо время унять слезы, я вышел из бассейна.

— А где тот молодой человек, который написал роман «La route du Sud»? [36]

— Он теперь в Сан-Франциско, его туда всегда влекло. Ему удалось бежать после того побоища в Жакмеле.

— Мне вспомнился вечер, когда вы читали нам…

— Я не грущу о тех временах. В них было что-то ненастоящее. Туристы, танцы, человек в костюме Барона Субботы. Барон Суббота — разве это развлечение для гостей?

— Гости приезжали на Гаити с деньгами.

— А кто их видел, эти деньги? Папа Док, надо отдать ему должное, научил нас жить без денег.

— Приходите в субботу пообедать, Филипо, я познакомлю вас с туристами, единственными сейчас на Гаити.

— Нет, в субботу вечером у меня есть дела.

— Будьте, по крайней мере, осторожны. Уж лучше бы вы опять начали писать стихи.

Он сверкнул своими белыми зубами в злобной улыбке.

— Стихи о Гаити уже написаны, раз и навсегда. Вы их знаете, мосье Браун. — И он прочитал:

Quelle est cette île triste et noire? — C'est Cythere,

Nous bit-on, un pays fameux dans les chansons,

Eldorado banal be tout les vieux garçons.

Regardez, apres tout, c`est une pauvre terre [37].

Наверху отворилась дверь, и один из этих vieux garçons вышел на балкон номера «люкс» Джона Барримора. Мистер Смит снял с перил свои купальные трусики и посмотрел в сад.

— Мистер Браун, — окликнул он меня.

— Да?

— Я посоветовался с женой. Она считает, что я, возможно, поторопился с выводами. Она считает, что одних подозрений мало, чтобы судить о министре.

— Да?

— Так что мы побудем здесь и попробуем предпринять кое-что еще.

5

В ту субботу я пригласил к обеду доктора Мажио, решив познакомить его со Смитами — пусть Смиты знают, что не все гаитяне политики или палачи. Кроме того, я не виделся с доктором с той ночи, когда мы с ним увозили труп, и мне не хотелось, чтобы он думал, будто я избегаю его из трусости. Он приехал, и почти тут же выключили свет, и Жозеф уже зажигал керосиновые лампы. Он слишком припустил фитиль, и, когда пламя вымахнуло в стекло, тень доктора Мажио черным ковром развернулась по веранде. Мои гости поздоровались со старомодной учтивостью, и на миг можно было подумать, будто мы вернулись вспять, в девятнадцатый век, когда керосиновые лампы светили мягче электрических и наши страсти — так, по крайней мере, принято думать — тоже были спокойнее.

— Я поклонник мистера Трумэна, — сказал доктор Мажио, — в той части его деятельности, которая касается некоторых изменений во внутренней жизни вашей страны, но, прошу извинить меня, — я не буду притворяться сторонником войны в Корее. Как бы там ни было, считаю за честь познакомиться с его конкурентом.

— Конкурент я был не очень сильный, — сказал мистер Смит. — Мы с ним расходились не только по поводу войны в Корее, хотя я, разумеется, осуждаю всякие войны независимо от тех оправданий, какие находят для них политические деятели. Я выступал против него во имя вегетарианства.

— Вот не знал, — сказал доктор Мажио, — что вокруг этого вопроса велась борьба на выборах.

— Увы! Только в одном штате.

— За нас подали десять тысяч голосов, — сказала миссис Смит. — Имя моего мужа стояло в избирательном бюллетене.

Она открыла свою сумку и, пошарив среди бумажных салфеток, извлекла оттуда бюллетень. Как и все европейцы, я плохо разбирался в американской системе выборов: представлял смутно, что в предвыборной кампании участвуют двое, самое большее — трое кандидатов, и что за них голосуют повсеместно — кто за кого. Мне и в голову не приходило, что в избирательных бюллетенях большинства штатов имя самого кандидата вовсе отсутствует, а голоса отдают выборщикам, которые и будут выбирать потом главу государства. Но штат Висконсин проставил в своем бюллетене имя мистера Смита, а выше его имени был обведен жирной черной краской квадрат, и в нем эмблема — что-то вроде капустного кочана. Меня удивило количество партий, участвующих в выборах: даже социалисты раскололись на две части, а на менее важные посты своих кандидатов выставляли либералы и консерваторы. По лицу доктора Мажио было видно, что он тоже в полной растерянности. В Англии выборная система не так сложна, как в Америке, а уж гаитянская по сравнению с ними и вовсе простая. Те, кому дорога своя шкура, в дни выборов на Гаити сидели по домам даже в относительно спокойные времена предшественника Папы Дока.

Американский бюллетень переходил у нас из рук в руки, а миссис Смит следила за ним в оба глаза, точно это была стодолларовая бумажка.

— Вегетарианство очень интересное учение, — сказал доктор Мажио, — хотя я не уверен, годится ли оно для всех млекопитающих. Например, львы — вряд ли они здравствовали бы на одной зелени.

— У миссис Смит был бульдог-вегетарианец, — с гордостью проговорил мистер Смит. — Правда, его пришлось натаскивать.

— И воздействовать на него силой воли, — сказала миссис Смит, взглядом вызывая доктора Мажио на спор.

Я рассказал ему о вегетарианском центре и о нашей поездке в Дювальевиль.

— У меня был когда-то пациент из Дювальевиля, — сказал доктор Мажио. — Он работал там на строительстве арены для петушиных боев, что ли, и вдруг ему дали расчет, потому что кому-то из тонтонов понадобилось устроить на это место своего родственника. Мой пациент совершил величайшую глупость. Он попытался разжалобить тонтонов, ссылаясь на свою бедность, и они всадили ему одну пулю в живот, а вторую в бедро. Жизнь этому человеку я спас, но он остался калекой и нищенствует теперь у почтамта. На вашем месте я не стал бы строиться в Дювальевиле. Там неподходящая ambiance [38] для вегетарианства.

— Что ж, в этой стране нет законов? — вопросила миссис Смит.

— Закон здесь — тонтон-макуты, а тонтон-макуты, как вам известно, значит «оборотни».

— Что ж, у вас и религии нет? — в свою очередь спросил мистер Смит.

— Ну как же! Мы народ очень религиозный. Общегосударственное вероисповедание у нас — католическое. Архиепископ в изгнании, папский нунций не вернулся из Рима, а президент отлучен от церкви. В народе все водуисты, хотя водуизм обложили такими налогами, что он еле теплится. Когда-то президент был убежденным водуистом, но после отлучения он уже не может участвовать в ритуальных службах, для этого надо причащаться святых тайн по католическому обряду.

— Но это дикарство! — сказала миссис Смит.

— Мне ли судить об этом? Я не верю ни в христианского Бога, ни в богов Дагомеи. Водуисты верят и в Бога и в богов.

— Тогда во что же вы верите, доктор?

— Я верю в определенные экономические законы.

— Религия — опиум для народа? — поддел я его.

— Я не знаю, где об этом сказано у Маркса, — неодобрительно ответил мне доктор Мажио, — и сказано ли вообще. Но поскольку вы, как и я, католик по рождению, вам было бы приятно прочитать в «Капитале» то, что Маркс писал о реформации. Он считал, что на том историческом этапе монастыри играли положительную роль. Религия может быть превосходным терапевтическим средством против таких психических состояний, как меланхолия, отчаяние, страх. Не забывайте, что опиум применяют в медицине. Я не против опиума. И уж конечно, не против водуизма. Какое чувство одиночества охватило бы мой народ, если бы единственной силой в нашей стране был Папа Док!

— Но это же язычество! — не сдавалась миссис Смит.

— Самый правильный курс терапии для гаитян. Американская морская пехота пыталась уничтожить водуизм. Преследовали его и иезуиты. Но обрядовые церемонии совершаются, стоит только найти человека, у которого хватит денег заплатить хунгану и внести налог. Впрочем, присутствовать на них я вам не советую.

— Ее не так-то легко запугать, — сказал мистер Смит. — Видали бы вы, как она держалась в Нэшвилле.

— Я не сомневаюсь в мужестве миссис Смит, но, на взгляд вегетарианцев, некоторые обряды…

Миссис Смит спросила его строгим голосом:

— Вы коммунист, доктор Мажио?

Я сам не раз собирался задать ему этот вопрос, и теперь мне было интересно, как он на него ответит.

— Я верю в будущее коммунизма, миссис Смит.

— Я спрашиваю, коммунист ли вы?

— Послушай, голубчик, — сказал мистер Смит, — мы не имеем права… — Он попытался отвлечь ее внимание. — Дай я подолью тебе дрожжей.

— Коммунисты здесь вне закона, миссис Смит. Но с тех пор как американцы прекратили оказывать помощь Гаити, нам разрешают постигать коммунистическое учение. Коммунистическая пропаганда запрещена, но на труды Маркса и Ленина этот закон не распространяется, — как видите, грань проводится тонкая. Следовательно, я могу сказать, что верю в будущее коммунизма. Это мировоззрение философское.

Я слишком много выпил. Я сказал:

— Так же, как молодой Филипо верит в будущее пулемета Брена.

Доктор Мажио сказал:

— От мученичества людей не удержишь. Можно только стараться, чтобы мучеников было поменьше. Если б во времена Нерона около меня был кто-нибудь из христиан, я попытался бы спасти его из львиной пасти. И сказал бы ему: «Иди и живи со своей верой, зачем тебе умирать с ней?»

— Таким советом не вдохновишь, доктор, — сказала миссис Смит.

— Я не согласен с вами. На Гаити и в других местах западного полушария мы живем в тени, падающей от вашей великой и процветающей страны. Надо обладать большим мужеством и терпением, чтобы не терять головы. Я восхищаюсь кубинцами, но мне хотелось бы в такой же степени верить в трезвость их голов — и в их конечную победу.

Глава вторая

1

Я не сказал им за обедом, что богатый человек нашелся и что ночью, в горах, состоится водуистская церемония. Жозеф держал это в тайне и доверился мне только в расчете на то, что я довезу его до места на машине. Если б я отказал ему, он, вне всякого сомнения, пустился бы туда пешком, еле волоча свою искалеченную ногу. Время было за полночь; мы проехали километров двенадцать и, выйдя из машины на дороге за Кенскоффом, услышали барабанную дробь, глухую, как слабеющий пульс. Будто жаркая ночь лежала там, с трудом переводя дыхание. Впереди виднелась открытая всем ветрам хижина под соломенной кровлей, внутри мерцали свечи и что-то белело.

Это был первый и последний водуистский обряд, на котором мне удалось присутствовать. За те два благополучных года я, по роду своих обязанностей, много раз видел обрядовые танцы, которыми мы развлекали туристов. Человеку, воспитанному в католической вере, смотреть на них неприятно, все равно как если б таинство евхаристии {56} разыграли в балетном спектакле на Бродвее. На этот раз я поехал только ради Жозефа, и ярче всего запечатлелись у меня в мозгу не обряды, а лицо Филипо, сидевшего по другую сторону ритуальной площади, — лицо более светлое и более молодое, чем у тех чернолицых, кто был рядом с ним. Закрыв глаза, он вслушивался в глухую, таинственную, настойчивую дробь, которую выбивали на барабанах девушки в белом. Нас разделял столб, торчавший посреди хижины, как антенна для уловления богов. На нем висел хлыст в память о вчерашнем рабстве и обязательная фотография Папы Дока кабинетного размера — напоминание о рабстве сегодняшнем. Мне вспомнился ответ молодого Филипо на мой упрек: «Может быть, дагомейские боги как раз то, что нам теперь нужно». Он обманулся в правительствах, он обманулся во мне, он обманулся в Джонсе — нет у него «брена»; и вот он сидит здесь, слушает барабанный рокот и ждет, что придет к нему сила, и мужество, и твердость решений. Вокруг небольшой жаровни посреди земляного пола был выведен узор на золе — зов, обращенный к Богу. Кого же звали: жизнерадостного искусителя женщин Легбу, кроткую деву Эрзюли — защитницу целомудрия и любви, покровителя воинов Огуна Ферайля или же алчущего трупов Барона Субботу в черном сюртуке и черных тонтон-макутских очках? Хунган знал, кого, знал это, вероятно, и богач, оплативший tonelle [39], а посвященные, должно быть, умели читать знаки, начертанные на золе.

Обрядовая церемония длилась уже не первый час, но все еще не достигла своей кульминации, только лицо Филипо удерживало меня от того, чтобы не задремать под монотонное пение и гул барабанов. Среди молитв маленькими оазисами встречалось знакомое: «Libera nos a malo», «Agnus dei». Мимо нас, покачиваясь, проплывали хоругви с именами святых. «Panem nostrum quotidianum da nobis hodie» [40]. Я посмотрел на циферблат своих часов и увидел, что слабо фосфоресцирующие стрелки приближаются к трем.

Из внутреннего покоя с кадилом в руке вышел хунган, но то, чем он махал перед самыми нашими лицами, оказалось вовсе не кадилом — это был петух со связанными ногами. Крохотные глупые глазки вперились в мои глаза, и их тут же скрыла колыхнувшаяся хоругвь св. Люсии. Обойдя весь круг, хунган сунул в рот голову петуха и откусил ее с хрустом; петух затрепыхал крыльями, а голова его уже валялась на земляном полу, точно часть поломанной игрушки. Потом хунган нагнулся и сдавил пальцами перекушенную шею, как тюбик с зубной пастой, и подкрасил пепельно-серый узор на полу ржавым цветом крови. Когда я посмотрел, приемлет ли Филипо, человек тонкий, религию своего народа, его на месте не оказалось. Я бы и сам ушел, но меня держал Жозеф, а Жозефа держали обряды, которые совершали в этой хижине.

Чем глубже становилась ночь, тем громче играли барабанщицы. Они уже не старались приглушать удары палочек. Что-то готовилось в том покое, где был алтарь с хоругвями и где под рекламным плакатом кока-колы и дощечкой с выжженной на ней молитвой стоял крест. Вскоре оттуда двинулась процессия. Мне показалось сначала, будто несут труп, закутанный с головой в белую погребальную пелену — из-под нее свисала, покачиваясь, черная рука. Хунган опустился на колени у жаровни и раздул угли. Труп положили рядом с ним, он взял ту черную руку и сунул ее в самый огонь. Тело дернулось, и я понял, что это живой человек. Может быть, новообращенный и вскрикнул — я этого не слышал из-за барабанной дроби и пения женщин, но запах паленой кожи до меня дошел. Тело вынесли, на его месте появилось другое, потом третье… Когда ночной ветер пролетал сквозь хижину, в лицо мне полыхало жаром от разгоревшихся углей. Последним внесли явно ребенка, в нем и трех футов не было, и на сей раз хунган держал руку новообращенного чуть повыше огня: он, видимо, был не такой уж жестокий человек. Когда я снова посмотрел в ту сторону, Филипо сидел на прежнем месте, а мне вспомнилось, что одна рука — из тех, которые держали на огне, — была светлая, как у мулата. «Неужели же это была рука Филипо?» — подумал я. Томик стихов Филипо вышел нумерованным количеством экземпляров, в изящном пергаментном переплете. Подобно мне, он воспитывался у иезуитов; он учился в Сорбонне; я помнил, как он читал мне Бодлера, стоя у плавательного бассейна. Если одним из новообращенных действительно был Филипо, какая это победа для Папы Дока, по милости которого страна опускается все ниже и ниже. Языки огня осветили фотографию, прибитую к столбу, — большие очки, опущенные веки, точно на земле перед ним лежит труп, приготовленный для вскрытия. Когда-то он был сельским врачом и успешно боролся с эпидемией тифа, был основателем Этнологического общества. Я, с моей иезуитской выучкой, мог цитировать латинские тексты наравне с хунганом, который призывал теперь богов Дагомеи. «Corruptio optimi» [41].

Но не сладчайшая Эрзюли явилась нам той ночью, хотя на миг дух ее, казалось, осенил хижину и коснулся женщины, которая сидела рядом с Филипо, ибо она поднялась, и закрыла лицо руками, и чуть заметно качнулась в одну сторону, чуть заметно — в другую. Хунган подошел к ней и рывком отвел ее руки от лица. В мерцании свечей оно показалось мне таким нежным, но хунган отверг ее. Он звал сюда не Эрзюли. Не для встречи с богиней любви мы сошлись здесь ночью. Взяв женщину за плечи, он толкнул ее обратно на скамью. И едва успел повернуться, как в tonelle вбежал Жозеф.

Жозеф двигался по кругу, закатив глаза под лоб, так что были видны только белки, и протягивал руки, точно за милостыней. Он заваливался на свою увечную ногу, и казалось, вот-вот рухнет на пол. Люди, сидевшие около меня, подались вперед, внимательно и строго следя за ним, словно в ожидании знака, что Бог здесь. Барабаны стихли, пение прекратилось, один только хунган произносил слова на каком-то языке, древнее креольского, древнее, может быть, и латыни, и Жозеф остановился и стал слушать, устремив взгляд поверх хлыста, висевшего на столбе, поверх портрета Папы Дока, на кровлю, где шуршала, копошась в соломе, крыса.

Хунган подошел к Жозефу. В руках у хунгана был красный шарф, и он накинул его Жозефу на плечи. Огуна Ферайля опознали. Кто-то выбежал вперед с мачете и вложил его в одеревеневшие пальцы Жозефа, точно он был статуей, которой не хватало завершающего штриха.

Статуя задвигалась. Она медленно подняла правую руку, потом описала мачете широкий полукруг, и люди нагнули головы, боясь, что мачете полетит через все помещение. Жозеф опять побежал; он взмахивал мачете, он рубил, колол; с передних скамей бросились назад, на миг в хижине вспыхнула паника. Жозеф перестал быть Жозефом. Обливаясь потом, глядя прямо перед собой то ли слепыми, то ли пьяными глазами, он садил и крошил своим мачете, и куда девалось его увечье? Хромоты как не бывало. Но вот он остановился и схватил с пола бутылку, брошенную кем-то во время паники. Он надолго припал к ней, а потом снова забегал по кругу.

Я видел, что Филипо один сидит на скамье: остальные отступили в глубь хижины. Он следил за Жозефом, подавшись вперед, и наконец Жозеф подбежал к нему, размахивая мачете, схватил за волосы, и мне показалось, что он зарежет его. Потом он запрокинул Филипо голову и стал лить ему из бутылки прямо в горло. Виски хлестало изо рта Филипо, точно из водосточной трубы. Бутылка упала между ними на землю. Жозеф завертелся на месте и сам упал. Послышалась барабанная дробь, девушки запели. Огун Ферайль явился и исчез.

Трое мужчин, в том числе Филипо, понесли Жозефа в покой позади tonelle, но с меня всего этого было довольно. Я вышел в жаркую ночь и набрал полную грудь воздуха, пахнущего дымом костров и дождем. Не затем я бросил иезуитов, чтобы стать жертвой африканского бога. В tonelle колыхались хоругви, нескончаемо звучали все те же напевы. Я вернулся к своей машине, сел за руль и стал ждать Жозефа. Если он мог так резво бегать в хижине, пусть добирается сюда без моей помощи. Вскоре пошел дождь. Я поднял стекла и сидел в удушающем зное, а тучи, будто из огнетушителя, заливали tonelle дождем. Шум ливня заглушал барабанную дробь, и меня охватило такое чувство одиночества, будто я сидел в гостинице, в чужом городе, после похорон друга. В машине у меня хранилась бутылка виски — на всякий случай, я приложился к ней и вскоре увидел и похоронную процессию — серую под темной пеленой дождя.

Никто не остановился у моей машины, плакальщики разомкнулись и обошли ее с двух сторон. Мне послышалось, будто где-то заработал мотор, — Филипо, наверно, тоже приехал в машине, но ее не было видно из-за дождя. Незачем мне было ездить на эти похороны, незачем мне было селиться в этой стране — я здесь чужой. Моя мать завела себе черного любовника, она была причастна к этой жизни, а я уже давным-давно забыл, как это бывает, когда человеку есть до чего-нибудь дело. Когда-то, где-то я утратил способность чувствовать свою причастность к чему бы то ни было. Я выглянул из машины, — кажется, Филипо поманил меня через стекло. Нет, это мне померещилось.

Жозеф так и не появился, я включил мотор и уехал один. Домой я вернулся около четырех часов утра — тут уже не задремлешь, так что сна у меня не было ни в одном глазу, когда в шесть часов тонтон-макуты подкатили на машине к самой веранде и крикнули мне, чтобы я сошел вниз.

2

Во главе этого отряда прибыл капитан Конкассер, и, пока его подручные производили обыск на кухне и в помещении для прислуги, он держал меня на мушке в углу веранды. Из дома доносилось хлопанье дверей и буфетных створок и дребезг разбиваемого стекла.

— Что вы ищете? — спросил я.

Он лежал в плетеном кресле, держа на коленях револьвер, направленный дулом на меня и на жесткий стул с прямой спинкой, на котором я сидел. Солнце еще не всходило, но тем не менее он был в темных очках. Мне хотелось проверить, не мешают ли они ему целиться, но я решил не рисковать зря. Ответа на мой вопрос не последовало: очень ему было нужно отвечать! Небо у него за спиной заалело, пальмы стали черные на этом фоне и сразу выступили из темноты. Я сидел на жестком стуле от обеденного стола, и в щиколотки мне впивались москиты.

— Или вы кого-то ищете? Политических беженцев здесь нет. Ваши люди подняли такой грохот, что и мертвого разбудят. А у меня в отеле гости, — добавил я не без гордости.

Капитан Конкассер переложил револьвер повыше и пошевелил ногами, — может быть, он страдал ревматизмом? Раньше револьверное дуло смотрело мне прямо в живот, теперь оно было направлено на грудь. Капитан зевнул, откинул голову назад, и я подумал, что он, наверно, спит, но темные очки скрывали его глаза. Я приподнялся со стула, и он тут же сказал:

— Asseyez-vous [42].

— У меня затекли ноги. Я хочу немного размяться. — Теперь револьвер был нацелен мне в голову. Я сказал: — Что вы там затеваете с Джонсом? — Вопрос был риторический, но, к моему удивлению, он отозвался на него:

— А что вам известно о полковнике Джонсе?

— Почти ничего, — ответил я. Оказывается, Джонс получил повышение в чине.

На кухне что-то уж очень загремели: наверно, разбирают плиту, подумал я. Капитан Конкассер сказал:

— Здесь был Филипо. — Я молчал, не зная, о ком он — о покойнике дяде или о здравствующем племяннике. Конкассер снова заговорил: — До того как приехать сюда, он был у полковника Джонса. Зачем ему понадобился полковник Джонс?

— Я ничего не знаю. Спрашивайте об этом Джонса. Он же ваш друг.

— Мы белых используем, только когда нам это нужно. Мы им не доверяем. Где Жозеф?

— Не знаю.

— Почему его нет здесь?

— Не знаю.

— Ночью вы с ним куда-то ездили.

— Да.

— Вернулись один.

— Да.

— У вас была встреча там с мятежниками.

— Вздор вы говорите. Вздор!

— Мне ничего не стоит пристрелить вас. С удовольствием пристрелил бы. За сопротивление при аресте.

— Я в этом не сомневаюсь. Опыта в таких делах у вас, надо думать, хватает.

Мне стало страшно, но еще больше я боялся выдать ему свой страх — тогда он и вовсе сорвался бы с цепи. Пока свирепый пес лает, это еще полбеды.

— А за что меня арестовали? — спросил я. — В посольстве этим поинтересуются.

— Сегодня в четыре часа утра был налет на полицейский участок. Один убит.

— Полицейский?

— Да.

— Прекрасно.

Он сказал:

— А вы не храбритесь. Вас же страх забирает. Поглядите на свою руку. — (Я уже раза два вытер взмокшую ладонь о пижамные штаны.)

Я засмеялся деланным смехом — весьма неискусно.

— Жарко очень. Совесть моя совершенно чиста. В четыре часа утра я лежал в постели. А что другие полицейские? Убежали, конечно?

— Да. Мы ими еще займемся. Они убежали и бросили оружие. Это безобразие.

Тонтоны повалили из кухни и из подсобных помещений. Странно было видеть вокруг себя в предрассветных сумерках людей в темных защитных очках. Капитан Конкассер подал знак одному из них, и он ударил меня по зубам, раскроив мне губу.

— Сопротивлялся при аресте, — сказал капитан Конкассер. — Надо, чтобы были следы борьбы. А потом, если захотим проявить учтивость, покажем ваш труп британскому поверенному. Как его там? У меня плохая память на фамилии.

Я почувствовал, что начинаю сдавать. До завтрака отвага спит, ее не разбудишь даже в храбрецах, а я храбростью никогда не отличался. Мне стоило немалых трудов усидеть на стуле, потому что у меня появилось мерзкое желание броситься капитану Конкассеру в ноги. Но тогда конец. Чтобы ухлопать такую мразь, долго думать не надо.

— Слушайте, что там случилось, — сказал капитан Конкассер. — Дежурного придушили. Наверно, он спал. Его винтовку взял хромой человек, его револьвер взял метис. Они вломились в то помещение, где спали другие…

— И дали им убежать?

— Моих людей они бы пристрелили. А полиции иной раз мирволят.

— В Порт-о-Пренсе, наверно, много хромоногих.

— Тогда где Жозеф? Он должен бы здесь ночевать. Филипо опознали, и его тоже нет дома. Когда вы с ним виделись последний раз? Где?

Он сделал знак тому же тонтону. На сей раз тонтон изо всех сил дал мне пинка в голень, а другой выхватил из-под меня стул, так что я очутился там, где меньше всего хотел быть, — у ног капитана Конкассера. Башмаки у него были ужасающего цвета — рыже-красные. Надо было подняться с пола, иначе мое дело кончено, но нога у меня сильно болела, и я не знал, смогу ли стать на нее. Положение было нелепое — я в непринужденной позе сидел на полу, как принято на дружеских вечеринках. Все ждали моего ответного хода. Если встать, они, пожалуй, опять собьют меня с ног. Может быть, по их понятиям, на вечеринках так и развлекаются? Я вспомнил Жозефа с переломом бедра. Сидеть как сидишь было безопаснее. Но я встал. Правую ногу пронзило болью. Стараясь сохранить равновесие, я прислонился к перилам веранды. Капитан Конкассер передвинул револьвер, чтобы держать меня под прицелом, но сделал он это не спеша. Ему было очень удобно лежать в плетеном кресле. И вид у него был такой, будто он здесь хозяин. Может, с этими намерениями он и явился сюда?

Я сказал:

— О чем вы меня спрашивали? Ах да… Вчера вечером я ездил с Жозефом на водуисгскую церемонию. Филипо тоже там был. Но мы с ним не разговаривали. Я не дождался конца и уехал.

— Почему?

— Мне было противно.

— Вам противна религия гаитянского народа?

— О вкусах не спорят.

Люди в темных очках подошли ко мне поближе. Очки были устремлены на капитана Конкассера. Если б только увидеть, какое у них выражение в глазах… Меня страшила эта анонимность. Капитан Конкассер сказал:

— Как вы нас боитесь, даже в штаны напустили. — Я почувствовал, что так оно и есть. Мокро и тепло. С меня позорно капало на половицы. Он добился своего, а я… уж лучше бы мне оставаться на полу у его ног.

— Дай-ка ему еще раз, — сказал капитан Конкассер.

— Dégoûtant, — послышался чей-то голос. — Тout-à-fait dégoûtant [43].

Я изумился не меньше тонтонов. В американском акценте, с которым были произнесены эти слова, мне послышалась пылкость и мощь «Боевого Гимна Республики» миссис Джулии Уорд Хау {57}. Зрели в них гроздья гнева и молнией сверкал разящий меч. Они остановили занесенную надо мной руку моего супостата.

Миссис Смит возникла в противоположном конце веранды за спиной у капитана Конкассера, и ему пришлось изменить позу — столь ленивую и непринужденную, чтобы посмотреть, кто это говорит. Револьвер уже не был нацелен на меня, и я ступил в сторону, подальше от кулака тонтона. На миссис Смит была старомодная ночная рубашка, какие носили во времена колонии, а закрученные металлическими бигуди волосы придавали всему ее облику нечто кубистское. Она с непоколебимым видом стояла в сером свете раннего утра и отчитывала тонтонов резкими, отрывистыми фразами, вырванными из самоучителя Гюго. Она сказала им, что bruit horrible [44] разбудил ее и ее мужа; обвинила их в lâcheté [45] за то, что они избивают безоружного человека; вопрошала, по какому праву они здесь находятся, есть ли у них на то полномочия. Полномочия, полномочия… Тут лексикон Гюго подвел ее, подходящего слова в нем не нашлось.

— Montrez-moi votre [46] полномочия. Votre полномочия, ou sont-ils? [47] — На слух тонтонов таинственное иноземное слово звучало куда страшнее, чем слова знакомые.

Наконец капитан Конкассер заговорил:

— Мадам…

И ее свирепые близорукие глаза поместили его в фокусе.

— А! — сказала она. — Это вы? Вас-то я знаю. Вы избиватель женщин. — В самоучителе Гюго соответствующего слова не оказалось, и ей пришлось и дальше изливать свое негодование на родном языке. Она двинулась на Конкассера, перезабыв все, что было с таким трудом заучено. — Как вы смеете врываться сюда с револьвером? Дайте его мне, — и протянула руку, точно перед ней был мальчишка с рогаткой. Хотя капитан Конкассер не понимал, что она говорит, смысл этого жеста был ему совершенно ясен. Точно пряча свое сокровище от разгневанной мамаши, он сунул револьвер в кобуру и застегнул ее. — Встать с кресла, черная дрянь! Стоя со мной разговаривать! — И она тут же добавила в оправдание того, чему посвятила всю свою жизнь, словно этот отголосок нэшвиллского расизма обжег ей язык: — Вы позорите цвет своей кожи.

— Кто эта женщина? — слабым голосом проговорил капитан Конкассер.

— Жена Кандидата в президенты. Вы с ней уже встречались.

И по-моему, он только сейчас вспомнил сцену, разыгравшуюся на похоронах Филипо. У него выбили почву из-под ног. Тонтоны глядели на своего начальника сквозь темные очки и ждали команды, но ее так и не последовало.

Словарные запасы Гюго снова были в полном распоряжении миссис Смит. Как она, наверно, трудилась все то долгое утро, пока мы с ее мужем ездили в Дювальевиль! Она проговорила с чудовищным акцентом:

— Вы искал. Вы не нашел. Вы может идти.

Если не считать некоторой неправильности глагольных форм, такие конструкции вполне соответствовали второму уроку по Гюго. Капитан Конкассер пребывал в нерешительности. Несколько увлекшись, миссис Смит попыталась даже употребить в одной фразе сослагательное наклонение и будущее время и все перепутала, но капитан Конкассер прекрасно понял, что она хотела сказать следующее: «Если вы не уйдете, я приведу сюда мужа». Он сдался. Он увел своих подручных с веранды, и через минуту они уже катили к шоссе, сигналя еще пронзительнее, чем при въезде, и натужно похохатывая, чтобы хоть как-то залечить уязвленную гордость.

— Кто он такой?

— Один из новых дружков Джонса, — сказал я.

— При первой же возможности поговорю с мистером Джонсом на эту тему. С кем поведешься… У вас весь рот в крови. Пойдемте со мной наверх, я промою вам рану листерином. Мы с мужем в каждую поездку обязательно берем флакон листерина.

3

— Больно? — спросила меня Марта.

— Нет, — сказал я. — Теперь не очень.

Не помню дня, когда мы с ней были так наедине и так в мире друг с другом. Долгие дневные часы тускнели за москитной сеткой на окне спальни. Когда я вспоминаю этот день, мне кажется, что нам было дано увидеть вдали страну обетованную, мы добрались до самого края пустыни: впереди нас ждало млеко, ждал мед, и мужи, посланные высмотреть землю, шли, сгибаясь под тяжестью виноградных гроздьев. К каким же ложным богам мы воззвали тогда? Что еще должны мы были сделать, кроме того, что делали?

Впервые Марта приехала в «Трианон» сама, по собственному желанию, без уговоров. Впервые мы с ней заснули на моей кровати. Сон длился каких-нибудь полчаса, но с тех пор я ни разу не спал так крепко. Я проснулся, дернувшись от прикосновения ее губ: десны у меня все еще саднили. Я сказал:

— Джонс прислал мне письмо — извиняется. Он заявил Конкассеру, что такое обхождение с его другом считает оскорбительным лично для себя. Грозил прервать отношения.

— Какие отношения?

— А бог его знает. Пригласил меня выпить с ним сегодня вечером. В десять. Я не поеду.

В сумерках нам почти не было видно друг друга. Каждый раз, как Марта заговаривала, я ждал: сейчас она скажет, что ей пора уходить. Луис уехал в Южную Америку с докладом своему министерству иностранных дел, но оставался Анхел. Я знал, что она пригласила к чаю каких-то его приятелей, но чай — ведь это ненадолго. Смитов дома не было — еще одна встреча с министром социального благосостояния. На сей раз он просил, чтобы они приехали одни, и миссис Смит захватила с собой самоучитель Гюго, на случай, если понадобится перевод.

Мне послышалось, будто где-то хлопнула дверь, и я сказал Марте:

— Наверно, Смиты вернулись.

— А ну их, этих Смитов. — Она положила руку мне на грудь и сказала со вздохом: — Ох, как я устала.

— А усталость приятная или неприятная?

— Неприятная.

— Почему? — Вопрос был глупый, учитывая наше с ней положение, но мне хотелось услышать от нее то, о чем я сам столько раз говорил.

— Я устала от того, что никогда не могу побыть одна. Устала от людей. Устала от Анхела.

Я изумился:

— От Анхела?

— Сегодня я подарила ему целую коробку с разными фокусами и загадками. На всю неделю занятия хватит. Если бы провести эту неделю с тобой!

— Неделю?

— Я понимаю. Недели мало, да? Теперь у нас с тобой уже не интрижка.

— Интрижка кончилась, когда я был в Нью-Йорке.

— Да.

Откуда-то издалека, из города, донеслись звуки выстрелов.

— Кого-то убивают, — сказал я.

— Ты разве не слышал? — спросила она.

Еще два выстрела.

— Ты не знаешь про расстрелы?

— Нет. Крошка Пьер уже давно здесь не был. Жозеф исчез. Новости до меня не доходят.

— Карательные меры. За налет на полицейский участок из тюрьмы взяли двух арестованных и должны были расстрелять их на кладбище.

— В темноте?

— Так впечатление будет сильнее. Поставят там юпитеры и телевизионную камеру. Велено привести всех школьников. Приказ Папы Дока.

— Тогда тебе лучше выждать, когда зрители разойдутся, — сказал я.

— Конечно. Только так это и касается нас с тобой. Мы ко всему этому не причастны.

— Да. Не очень-то хорошие получились бы повстанцы что из тебя, что из меня.

— А из Жозефа и подавно не получится. С его-то ногой.

— Или из Филипо без его заветного «брена». Может, он носит в нагрудном кармане томик Бодлера в защиту от пуль?

— Тогда не суди меня слишком строго, — сказала она, — за то, что я немка и немцы ничего не сделали.

Говоря это, она передвинула руку, и меня снова охватило желание, и я не стал допытываться, что значат ее слова. До того ли было, когда Луис крепко сидел в Южной Америке, Анхел отгадывал загадки, а Смиты нас не видели и не слышали. Я уже вкушал млеко ее грудей и мед ее лона и ступил на мгновение на землю обетованную, но дрожь надежды скоро стихла, и Марта снова заговорила, точно мысли ее ни на минуту не оставляли привычной колеи. Она сказала:

— Как это по-французски, когда люди выходят на улицу?

— Моя мать, кажется, выходила, разве только медаль Сопротивления преподнес ей в подарок ее возлюбленный.

— Мой отец вышел на улицу в тысяча девятьсот тридцатом году, но он стал военным преступником. Всякое действие опасно, правда?

— Да, мы усвоили это на их примере.

Пора было одеваться и идти вниз. Ступенька за ступенькой — и с каждой все ближе и ближе к Порт-о-Пренсу. Дверь в номер Смитов стояла открытой, и миссис Смит оглянулась на нас. Мистер Смит сидел, держа шляпу в руках, а ее рука лежала у него на затылке. В конце концов они ведь тоже были любовники.

— Ну вот, — сказал я, когда мы шли к машине. — Они нас увидели. Испугалась?

— Нет. Легче стало, — сказала Марта.

Я вернулся в отель, и миссис Смит окликнула меня из своего номера. Ну, подумал я, сейчас надо мной учинят суд за прелюбодеяние, как над тем — из Салема. Не пришлось бы Марте носить алую букву на груди. Я почему-то считал, что поскольку Смиты вегетарианцы, следовательно, они должны быть и пуританами. Но ведь любовные страсти допустимы, наличие кислот в организме тут ни при чем, а чувство ненависти как будто не свойственно ни ему, ни ей.

Я нехотя поднялся наверх и застал их в той же позе. Миссис Смит сказала с неожиданной заносчивостью, точно она прочла мои мысли и вознегодовала на меня:

— Очень жаль, что мне не удалось поздороваться с миссис Пинеда.

Я ответил без всяких обиняков:

— Она торопилась домой, к сыну. — И миссис Смит даже бровью не повела. Она сказала:

— Мне хотелось бы познакомиться с этой женщиной поближе.

Откуда я взял, будто она способна проявлять милосердие только к людям цветной расы? Я, наверно, только потому и вычитал несколько дней назад неодобрение у нее на лице, что чувствовал за собой вину. А может, она из той категории женщин, которые, единожды попестовав страждущего, готовы все ему простить? Отпущение грехов, вероятно, следовало приписать листерину. Она отняла руку от затылка мужа и погладила его по голове.

Я сказал:

— Ну что ж, это успеется. Миссис Пинеда еще будет здесь.

— Мы завтра уезжаем домой, — сказала она. — Мистер Смит в отчаянии…

— От неудачи с вегетарианским центром?

— От всего, что тут творится.

Он посмотрел на меня, и в его старчески светлых глазах стояли слезы. Как могла прийти в голову такому человеку нелепая фантазия заняться политикой? Он сказал:

— Вы слышали выстрелы?

— Да.

— Мы видели, как туда вели детей из школ. — Он сказал: — Мог ли я подумать… когда мы с женой участвовали в рейсе свободы…

— Нельзя ополчаться на цвет кожи, голубчик, — сказала миссис Смит.

— Я знаю. Знаю.

— А что произошло у министра?

— Прием не затянулся. Он хотел присутствовать на церемонии.

— На какой церемонии?

— Той, что на кладбище.

— Он знает, что вы уезжаете?

— Да, как же. Я пришел к такому решению до… до этой церемонии. Министр, оказывается, успел все обдумать и сделал вывод, что я далеко не простачок. Следовательно, жулик — такой же, как он сам. Приехал я сюда, видимо, не тратить деньги, а наживаться, и вот он разъяснил мне махинации, с помощью которых это делается. Махинация состоит лишь в том, что делиться надо не с двумя, а с тремя, третий — кто-то, ведающий общественными работами. Насколько я понял, мне предлагается оплатить строительные материалы — незначительную их часть, а фактически они будут оплачены из нашего куша.

— А откуда возьмется этот куш?

— Правительство гарантирует определенную заработную плату. Мы наймем рабочих по более низким расценкам и в конце месяца дадим им расчет. На два месяца строительство приостановится, потом будут наняты новые рабочие. Гарантированная заработная плата за этот двухмесячный простой попадет, разумеется, нам в карманы — за вычетом того, что было потрачено на материалы, а комиссионные за них пойдут на ублаготворение министра общественных работ. Кажется, речь шла именно о министре общественных работ. Он изложил мне эту махинацию с гордостью и даже добавил, что в конце концов, может быть, и вегетарианский центр будет построен.

— По-моему, в этой махинации полно прорех.

— Я не дал ему вдаваться в подробности. Прорехи, наверно, латались бы по мере их появления из нашего куша.

Миссис Смит проговорила голосом, полным скорбной нежности:

— Мистер Смит ехал сюда, окрыленный такими надеждами.

— Ты тоже, голубчик.

— Век живи — век учись, — сказала миссис Смит. — Еще не все кончено.

— Наука больше идет впрок молодым. Извините меня, мистер Браун, за мой несколько мрачный тон, но нам не хотелось, чтобы вы неправильно истолковали наш отъезд из вашего отеля. Вы нас так хорошо приняли. Нам прекрасно жилось под вашим кровом.

— А я был рад оказать вам гостеприимство. Вы поедете на «Медее»? Она приходит завтра.

— Нет. Мы не будем ее ждать. Я оставил вам наш домашний адрес. Завтра мы улетаем в Санто-Доминго и задержимся там по меньшей мере на несколько дней — миссис Смит хочет посмотреть могилу Колумба. Следующим пароходом должна прийти кое-какая литература по вегетарианству. Если вы не откажете в любезности переадресовать…

— Мне очень жаль, что у вас так все сложилось. Но, знаете, мистер Смит, вряд ли тут можно было бы создать вегетарианский центр.

— Теперь я и сам это понимаю. Мы, вероятно, кажемся вам, мистер Браун, фигурами комическими.

— Не комическими, — совершенно искренне сказал я, — а полными героизма.

— Ну что вы! Мы совсем не из того теста. Извините меня, мистер Браун, но я пожелаю вам спокойной ночи. Уж очень я устал за сегодняшний день.

— В городе было очень жарко и чувствовалась большая влажность, — пояснила миссис Смит и снова так бережно коснулась его волос, точно это была какая-то драгоценность.

Глава третья

1

На следующий день я отвез Смитов в аэропорт. Крошки Пьера там не было видно, хотя отъезд Кандидата в президенты безусловно заслуживал заметки в его светской хронике, даже если б ему пришлось опустить в ней заключительную мрачную сцену, разыгравшуюся у почтамта. Мистер Смит попросил меня остановиться посреди площади, и я решил, что он хочет сфотографировать ее. Но мистер Смит вышел из машины, держа в руках сумочку жены, и к нему, бормоча что-то почти нечленораздельное, со всех сторон повалили нищие. Со ступенек почтамта к нам бросился полицейский. Мистер Смит открыл сумочку и стал разбрасывать деньги — доллары и гурды вперемешку.

— Что вы делаете? — сказал я.

Двое-трое нищих так пронзительно завопили, что меня мороз подрал по коже. Я увидел Гамита, который с удивлением взирал на происходящее, стоя в дверях своего магазина. В вечернем освещении лужи и разводы грязи казались красными, как латерит. Последние бумажки разлетелись по площади, и полицейские двинулись в наступление отвоевывать добычу. Люди с двумя ногами пинали одноногих, люди с двумя руками хватали безруких поперек туловища и валили их наземь. Второпях заталкивая мистера Смита в свой «хамбер», я увидел Джонса. Он сидел в машине с тонтоном за рулем, и вид у него был ошарашенный, встревоженный, может, впервые в жизни растерянный. Мистер Смит сказал:

— Ну, голубчик, надеюсь, они не растранжирят эти деньги, как я бы их растранжирил.

Я посадил Смитов на самолет, пообедал в одиночестве и поехал в «Креольскую виллу» — мне было любопытно повидать Джонса.

Его шофер сидел внизу у лестницы, развалившись на стуле. Он смерил меня подозрительным взглядом, но пропустил. На лестничной площадке второго этажа кто-то сердито крикнул: «La volonté du diable» [48]. И, сверкнув под люстрой золотым кольцом, мне навстречу со ступенек сбежал какой-то негр.

Джонс приветствовал меня, точно старого школьного товарища после долгих лет разлуки, причем несколько покровительственно, потому что с тех пор товарищи как бы поменялись местами.

— Входите, старина. Рад с вами повидаться. Я ждал вас вчера вечером. Простите за беспорядок. Вот сюда, в это кресло — в нем вам будет уютнее.

И действительно, кресло было тепленькое: еще не остыло от накала ярости того, кто только что сидел в нем. На столике лежали вразброс три колоды карт, воздух был синий от сигарного дыма, из опрокинутой пепельницы несколько окурков свалились на пол.

— Кто этот ваш приятель? — спросил я.

— Так, один из государственного казначейства. Не умеет человек проигрывать.

— Джин-рамми?

— Зачем ему понадобилось увеличивать ставки, когда дела и без того шли хорошо? Но с чиновником казначейства спорить не станешь, правда? И вот выходит тузишка пик, и — бац! — бита его карта. Чистой прибыли у меня ровно две тысячи. Правда, он заплатил проигрыш гурдами, а не долларами. Чем вас отравить?

— Виски есть?

— Чего у меня только нет, старина, — почитай, все. А как насчет сухого мартини?

Я предпочел бы виски, но ему, видно, так хотелось щегольнуть своими запасами, что пришлось сказать:

— Только если совсем сухое.

— Десять к одному, старина.

Он открыл шкафчик и вынул оттуда кожаный дорожный поставец — в нем бутылочка джина, бутылочка вермута, четыре металлических стакана и миксер. Это была великолепная, дорогая вещь, и он благоговейно опустил ее на неприбранный стол, точно аукционер, демонстрирующий какой-то высоко оцененный раритет. Я не мог обойти молчанием этот поставец:

— От Эспри? {58}

— В этом роде, — быстро ответил он и стал смешивать коктейль.

— Ему, наверно, неуютно здесь, — сказал я, — так далеко от «W. Е.» {59}.

— Он и в худших местечках побывал — ничего, привык, — сказал Джонс. — Провел со мной всю кампанию в Бирме.

— И вышел оттуда без единой царапинки — поразительно.

— Я отдавал подновить его.

Джонс отошел в поисках лимона, и я присмотрелся к поставцу повнимательнее. На крышке, с внутренней стороны, стояла марка магазина Эспри. Джонс вернулся с лимоном и увидел, куда я смотрю.

— Поймали меня, старина? Каюсь, действительно от Эспри. Мне не хотелось задаваться перед вами, только и всего. Но если уж на то пошло, так у этого поставца любопытная история.

— Расскажите.

— Сначала попробуйте, по вашему ли вкусу.

— Да, отлично.

— Этот поставец я выиграл на пари — держал его с ребятами из нашей части. У нашего командира был такой, и я ему ужасно завидовал. Назначат в боевое охранение, и вот мечтаешь: иметь бы такую вещицу и чтобы в миксере позвякивали кусочки льда. У нас там было двое сосунков, оба из Лондона — дальше Бонд-стрит до тех пор носа не высовывали. И оба с деньгой. Они мне покоя не давали, все поддразнивали этим поставцом. Как-то раз наши запасы воды подходили к концу, и эти двое стали меня подначивать — найди и найди им какой-нибудь источник, причем не позже чем к вечеру. Если найду, то из первой же поездки в отпуск кто-нибудь привезет мне точно такой поставец. Не помню, говорил я вам, что у меня нюх на воду…

— Это когда у вас целый взвод пропал без вести? — спросил я.

Джонс бросил на меня взгляд поверх стакана и, несомненно, прочел мои мысли.

— Нет, в другой раз, — сказал он и тут же переменил тему: — Как там Смит и миссис Смит?

— Вы видели, что делалось у почтамта?

— Да.

— Это был последний взнос по договору об американской помощи. Они улетели сегодня вечером. Просили передать вам привет.

— Жаль, мало я с ними общался, — сказал Джонс. — Есть в нем что-то… — и, к моему удивлению, добавил: — Он напомнил мне моего отца. Не внешностью, конечно, а… такой же добряк, что ли.

— Да, понимаю. Я своего отца не помню.

— Откровенно говоря, мои воспоминания тоже несколько туманные.

— Тогда скажем: нам хотелось бы иметь такого отца.

— Вот именно, старина. Вы совершенно правы. Пейте свой мартини, пока он еще холодный. Я всегда чувствовал, что у меня и у мистера Смита есть что-то общее. Мы с ним одного поля ягоды.

Я слушал его и удивлялся. Что может быть общего между святым и прохвостом? Джонс бережно закрыл поставец, а потом, взяв тряпочку со стола, начал протирать его с такой же нежностью, с какой миссис Смит поглаживала мужа по голове, и я подумал: не наивность ли сближает их?

— Мне очень неприятна вся эта история с Конкассером, — сказал Джонс. — Я его предупредил: если он еще хоть раз тронет кого-нибудь из моих друзей, пусть их братия на меня больше не рассчитывает.

— Вы с ними поосторожнее. Они опасные.

— Я их не боюсь. Слишком они во мне нуждаются, старина. Вы знаете, что у меня был молодой Филипо?

— Да.

— Подумать только, сколько я мог бы сделать для него! Те, другие, прекрасно это понимают.

— У вас есть «брен» на продажу?

— У меня есть я сам, старина. Это получше всякого «брена». Повстанцам требуется только одно — человек, который кое-что смыслит в таких делах. Вспомните: в ясный день Порт-о-Пренс виден с доминиканской границы.

— Доминиканцы никогда не выступят.

— Можно и без них обойтись. Дайте мне пятьдесят гаитян, прошедших месячное обучение, и Папа Док сядет на самолет и уберется в Кингстон. Зря, что ли, я воевал в Бирме? Я много об этом думал. Изучал карту. Недавние налеты в районе Кап-Аитьена — чистое безумие, разве так их надо было проводить? Мне совершенно ясно, где бы я подготовил отвлекающий маневр и где ударил бы по-настоящему.

— Почему вы не столковались с Филипо?

— Был соблазн, ох, был! Но у меня здесь затеяно одно дельце — такое человеку раз в жизни выпадает. Огребу кучу денег, если только удастся выйти сухим.

— Куда?

— Что куда?

— Куда выйти?

Он весело рассмеялся.

— Куда угодно, старина. Однажды у меня дело было совсем на мази — в Стэнливиле, но там я связался с дикарями, и они настроились на подозрительный лад.

— А тут еще не настроились?

— Тут люди образованные. Образованных всегда можно обвести вокруг пальца.

Пока Джонс наливал в стаканы по второй порции мартини, я прикидывал мысленно, в какие жульнические махинации он мог удариться. Во всяком случае, одно было совершенно очевидно — жилось ему теперь лучше, чем в тюремной камере. Он даже немного пополнел. Я спросил его напрямик:

— Что вы затеваете, Джонс?

— Закладываю основу будущего благосостояния, старина. Почему бы вам не примкнуть ко мне? Операция не затяжная. Я вот-вот ухвачу птичку за хвост, но компаньон меня не обременит. Об этом я и хотел вчера с вами поговорить, а вы не пришли. На кону четверть миллиона долларов. Может, даже больше, если у нас хватит выдержки.

— А что требуется от компаньона?

— Чтобы довести дело до конца, мне надо поездить по разным местам, и хотелось бы оставить здесь на время моего отсутствия надежного человека — пусть бы приглядывал за всем.

— Конкассеру вы не доверяете?

— Я никому из них не доверяю. И не потому, что они цветные. Вы, старина, сами подумайте — четверть миллиона чистой прибыли. Разве можно рисковать? Небольшую сумму придется выложить на расходы — десяти тысяч долларов, думаю, хватит, а остальное мы поделим поровну. Ведь в отеле дела у вас не блестящи? Вы только прикиньте, во что можно будет вложить нашу долю. В Карибском море есть острова, которые только и ждут, когда к ним приложат руки, — пляж, отель, при нем взлетно-посадочная площадка. Вы станете миллионером, старина.

Не иначе как мое иезуитское воспитание вызвало у меня в памяти ту минуту, когда, поднявшись на горную вершину у края пустыни, сатана показывал все царства мира. Не знаю только, действительно ли он мог посулить их или это был всего лишь грандиозный блеф. Я обвел взглядом номер «Креольской виллы», рассчитывая обнаружить здесь царские престолы и свидетельства могущественной власти. В углу стоял проигрыватель, который Джонс, вероятно, купил у Гамита — вряд ли такой стоило везти из Америки на «Медее», аппарат был из дешевых. Рядом с ним — весьма кстати — лежала пластинка Эдит Пиаф «Je ne regrette rien» [49]; других личных вещей я приметил мало — ничего не говорило о том, что ему удалось получить авансом хоть часть богатств за выполнение взятых на себя обязательств — каких обязательств?

— Ну так как же, старина?

— Вы мне не объяснили толком, что от меня требуется.

— Разве я могу посвящать вас в подробности, пока не получу вашего согласия?

— А разве я могу давать согласие, если я ничего не знаю?

Он посмотрел на меня через стол, заваленный картами; счастливый туз пик лежал лицом вверх.

— Все сводится к доверию, так ведь?

— Безусловно.

— Кабы мы с вами, старина, были в одной части во время войны… Там жизнь учила доверять.

Я спросил;

— В каком подразделении вы служили?

И он ответил без запинки:

— Пятый корпус. — Он даже уточнил: — Семьдесят седьмая бригада.

Ответы были в точку. Вернувшись вечером домой, я проверил их по книге о военных действиях в Бирме, которую кто-то из моих гостей оставил в «Трианоне», и все равно мне, с моей подозрительностью, пришло в голову, что эта книга могла оказаться у него, и он почерпнул из нее все нужные сведения. Но я был несправедлив к нему. Он и в самом деле побывал в Импхале {60}.

— Какие надежды вы возлагаете на свой отель?

— Самые мизерные.

— Покупателя на ваш «Трианон», как ни старайтесь, не найдете. В любую минуту вас могут лишить права владения. Скажут, что вы используете недвижимую собственность не так, как надо, и отберут.

— Вполне возможно.

— Тогда что же вас держит, старина? Женщина?

Глаза, наверно, выдали меня.

— Вы, старина, по-моему, вышли из того возраста, когда хранят верность. А подумайте, сколько всего можно сотворить на сто пятьдесят тысяч долларов. (Я заметил, что мое вознаграждение увеличилось.) Можно уехать и подальше Карибского моря. Есть такой остров Бора-Бора, знаете? Площадка для самолетов и небольшая гостиница — вот и все, но со скромным капиталом… А какие там девушки, вы ничего подобного в жизни не видывали — народились от американцев двадцать лет назад. У мамаши Катрин и то нет таких.

— А что вы сами сделаете на свои деньги?

Вот не думал, что карие глазки Джонса, похожие на медяки, могут принять мечтательное выражение, но сейчас его так пробрало, что они подернулись влагой.

— Старина! Есть у меня на примете одно местечко, недалеко отсюда: коралловый риф и белый песочек, настоящий белый песочек, из которого строят замки, а позади отлогие склоны, и трава как зеленый ковер, и помехи, созданные самим господом богом. Идеальные условия для гольфа. Я построю там гольф-клуб, отдельные коттеджи — в каждом душ, и не будет более привилегированного гольф-клуба на всем Карибском море. Знаете, как я его назову? Сагиб-хаус.

— Не туда же вы приглашаете меня в компаньоны.

— Мечта компаньонства не потерпит, старина. Возникнут разногласия. У меня уже все размечено до последней детали. (Я подумал, не эти ли чертежи видел у него Филипо.) Мне долго пришлось туда добираться, но теперь уже совсем близко. Я даже вижу, где будет девятнадцатая лунка.

— Вы любитель гольфа?

— Сам я не играю. Как-то все времени не хватало. Идея меня пленяет, вот что. Подыщу первоклассную хозяйку для отеля. Какую-нибудь покрасивее и из хорошего общества. Сначала хотел подобрать разных фифочек, но думал-думал и решил, что в изысканном гольф-клубе им не место.

— И все это вы придумали в Стэнливиле?

— Я двадцать лет над этим думаю, а теперь цель близка. Выпьем еще?

— Нет, мне пора.

— Там будет длинная коралловая стойка, а бар я назову «Необитаемый остров». Бармен — обязательно вышколенный у Ритца. Кресла закажу деревянные, из плавника, — конечно с подушками, чтобы мягко было сидеть. На занавесках тканые попугаи, а в окне большой телескоп, направленный на восемнадцатую лунку.

— Мы с вами еще обсудим все это.

— Я пока ни с кем не делился своей мечтой — из тех, конечно, кто понял бы меня. Рассказывал своему бою в Стэнливиле, когда обдумывал кое-какие подробности, но до него, сопляка, ничего не доходило.

— Спасибо за мартини.

— Мне очень приятно, что вы одобрили мой поставец. — Когда я оглянулся в дверях, он уже стоял с тряпочкой в руке и снова протирал его. Он сказал мне вслед: — Поговорим еще, не будем откладывать. Если в принципе вы согласитесь, то…

2

Мне не хотелось возвращаться в опустевший «Трианон», от Марты за весь день ни слова, и меня потянуло в казино — ближайшую замену домашнего очага. Но с того вечера, как я встретился там с Мартой, оно стало неузнаваемо. Туристов у нас больше не было, а из постоянных жителей Порт-о-Пренса мало кто решался показываться на улицах с наступлением темноты. Игра шла только за одним рулеточным столом, и сидел за ним только один игрок — итальянский инженер Луиджи, с которым я был немного знаком: он работал на нашей капризной электростанции. Содержать казино при таких обстоятельствах не могла бы ни одна частная компания, и его взяло в свое ведение правительство. Каждый вечер приносил убыток, но убытки исчислялись в гурдах, а гурдов всегда можно было напечатать сколько нужно.

Крупье сидел мрачный — должно быть, гадал, из каких средств ему поступит жалованье. Даже выход двух пустых зеро мало что давал банку. При таком жалком количестве игроков двух выигрышей en plein было достаточно, чтобы вывести его из строя на весь вечер.

— Везет? — спросил я Луиджи.

— Сто пятьдесят гурдов, — сказал он. — Совесть не позволяет покинуть этого горемыку. — И в следующем кругу выиграл еще пятнадцать.

— Помните, какая тут шла игра в прежние времена?

— Нет. Меня тогда здесь не было.

Администрация старалась экономить на освещении, и мы сидели в пещерном мраке. Я играл без всякого интереса, ставя фишки в первую колонку, и тоже стал выигрывать. Крупье совсем потемнел лицом.

— Так и хочется поставить весь свой выигрыш на красное, — сказал Луиджи, — пусть бы этот бедняга немножко воспрянул духом.

— А вдруг опять выиграете? — сказал я.

— Можно будет пойти в бар. Они, наверное, с большой наценкой там торгуют.

Мы попросили виски — заказывать ром было бы слишком жестоко, хотя виски мне пить не следовало после сухого мартини. Я уже начинал чувствовать…

— Да никак это мистер Джонс, — послышался возглас с другого конца зала, и, обернувшись, я увидел, что ко мне, дружелюбно протягивая влажную руку, подходит казначей с «Медеи».

— Вы ошиблись, — сказал я. — Не Джонс, Браун.

— Срываете банк? — развеселым голосом спросил он.

— Тут срывать нечего. А я думал, вы не решаетесь так далеко заходить в город.

— Мне мои собственные советы не впрок, — сказал он и подмигнул. — Сначала зашел к мамаше Катрин, но у моей девушки обстоятельства, она только завтра будет.

— А больше никто не приглянулся?

— Я люблю есть с одной тарелки. Как там мистер и миссис Смит?

— Сегодня улетели. Полное разочарование.

— Эх! Напрасно он с нами не поехал. Что, с выездной визой было трудно?

— Мы получили ее за три часа. Не запомню случая, чтобы иммиграционное управление и полиция так быстро все оформили. Наверно, хотели от него отделаться.

— Что-нибудь политическое?

— По-моему, министерство социального благосостояния сочло его идеи подрывающими устои.

Мы выпили еще, потом посмотрели, как Луиджи проиграл несколько гурдов для очистки совести.

— Как поживает капитан?

— Не дождется, когда мы уйдем отсюда. Глаза бы его не глядели на этот город. Рвет и мечет, только в море и подобреет.

— А тот, в стальной каске? Благополучно прибыл в Санто-Доминго?

Стоило мне заговорить о своих спутниках, и меня охватила смутная тоска, может быть, потому, что в те дни я в последний раз чувствовал себя спокойно и в последний раз на что-то по-настоящему надеялся. Я возвращался к Марте и верил, что все пойдет по-другому.

— В каске?

— Не помните? Он еще декламировал на нашем концерте.

— Ах, этот бедняга? Прибыл благополучно — прямо на кладбище. Разрыв сердца в пути.

Мы почтили память Бакстера двумя секундами молчания, а шарик тем временем все бегал, подскакивая по желобку, ради одного Луиджи. Он выиграл еще несколько гурдов и, безнадежно махнув рукой, встал из-за стола.

— А Фернандес? — спросил я. — Черный, который плакал.

— Бесценный человек, — ответил казначей. — Полное знание дела. Все хлопоты взял на себя. Он ведь, оказывается, гробовщик. Единственное, в чем у него не было уверенности, — это в вероисповедании мистера Бакстера. В конце концов он похоронил покойника на протестантском кладбище, потому что нашел у него в кармане календарь, где все сказано про будущее. Какой-то старик…

— «Альманах старика Мура»? {61}

— Вот-вот.

— Интересно, что Бакстер мог там вычитать для себя?

— Я посмотрел. Ничего такого личного не было. Ураган, который принесет большие разрушения. Тяжелая болезнь в королевской семье и еще о том, что сталелитейные акции подскочат на несколько пунктов.

— Пойдемте, — сказал я. — Пустое казино хуже пустой могилы. — Луиджи уже обменивал свои фишки, и я тоже подошел к кассе. На улице, как обычно, чувствовалась давящая предгрозовая духота.

— Вас ждет такси? — спросил я казначея.

— Нет. Он потребовал, чтобы я расплатился.

— Они не любят задерживаться к ночи. Я отвезу вас на пароход.

В парке за спортивной площадкой лампочки вспыхивали и гасли, вспыхивали и гасли. «Je suis le drapeau Haïtien, Uni et Indivisible, François Duvalier» («F» перегорело и получилось «rançois Duvalier»). Мы миновали статую Колумба и подъехали к пирсу и к «Медее». Сходни были освещены, около них стоял на посту полицейский. На мостик тоже падал свет из капитанской каюты. Я взглянул на палубу, где сидел недавно в шезлонге и смотрел, как пассажиры проносятся мимо меня, совершая свой утренний моцион. В порту «Медея» (она была единственная у причала) казалась до удивления маленькой. Только открытое море придавало этому пароходику вид горделивый и величественный. Под ногами у нас поскрипывала угольная пыль, и на зубах тоже был привкус угля.

— Поднимемся на борт, выпьем по последней.

— Нет. Если поднимусь, мне захочется остаться. Что вы тогда будете со мной делать?

— Капитан попросит вас предъявить выездную визу.

— Этот первый ее попросит, — сказал я, глядя на полицейского у сходен.

— Нет, мы с ним приятели.

Казначей изобразил, как опрокидывают рюмку, и ткнул пальцем в мою сторону. Полицейский ухмыльнулся ему в ответ.

— Видите? Не возражает.

— Все равно не пойду, — сказал я. — И так порядочно выпито за вечер. — Но сам продолжал медлить у сходен.

— А мистер Джонс? — спросил казначей. — Что стало с мистером Джонсом?

— У него дела идут отлично.

— Он мне понравился, — сказал казначей. При всей сомнительности этого Джонса, которому никто из нас не доверял, он обладал способностью располагать к себе. — Джонс говорил мне, что его знак Весы — он родился в октябре, и я про него тоже посмотрел.

— У «Старика Мура»? Что же вы там прочитали?

— Артистическая жилка. Честолюбие. Удачи на литературном поприще. А про будущее я вычитал только о какой-то важной пресс-конференции генерала де Голля и о сильных грозах в Южном Уэльсе.

— Он рассказывал мне, что рассчитывает заработать четверть миллиона долларов.

— На литературном поприще?

— Не думаю. Звал меня в компаньоны.

— Значит, и вы разбогатеете?

— Нет. Я отказался. У меня тоже когда-то была мечта — разбогатеть. Как-нибудь я вам расскажу про свою разъездную художественную галерею. Это была моя самая плодотворная мечта, но в конце концов с ней пришлось распроститься в спешном порядке, и вот я приехал сюда и обрел здесь отель. Неужели же мне отказываться от этой опоры?

— Вы считаете отель опорой?

— Более надежной у меня нет и не было.

— Когда мистер Джонс разбогатеет, вы еще пожалеете, что не отделались от такой, с позволения сказать, надежной опоры.

— Может, он даст мне взаймы, чтобы я как-нибудь продержался, пока здесь снова не появятся туристы?

— Да, он человек щедрый — по-своему. Оставил мне очень хорошие чаевые, правда, конголезской валютой, и в банке ее не обменяли. Мы, наверно, и завтра здесь простоим, до вечера во всяком случае. Приезжайте к нам с мистером Джонсом — повидаемся.

Над склоном Петьонвиля начали играть молнии; вонзаясь иной раз в землю, клинки их успевали высветить из темноты силуэт пальмы или скат крыши. В воздухе чувствовалась близость дождя, и в его шорохе мне послышались детские голоса, бормочущие нараспев ответы священнику. Мы простились.

Часть III

Глава первая

1

Мне не спалось. Молнии вспыхивали и гасли — равномерно, как световая реклама Папы Дока в парке, и, только когда дождь ненадолго утихал, сквозь москитные сетки на окнах в комнату просачивалось немного воздуха. Я лежал и думал о богатстве, которое мне сулил Джонс. Если на самом деле войти с ним в долю, может быть, Марта уйдет от мужа? Но ее удерживала около него не обеспеченность, ее удерживал Анхел. Мысленно я уже убеждал Марту, что Анхел будет совершенно доволен, если откупиться от него еженедельной порцией фокусов и песочного печенья. Потом я заснул и увидел себя во сне мальчиком, который стоит на коленях у престола в школьной часовне в Монте-Карло. Священник шел мимо ряда коленопреклоненных причастников и клал каждому в рот песочное печенье, но, поравнявшись со мной, обделил меня. Причастники приходили и уходили, а я упорно продолжал стоять на коленях. Священник снова роздал всем печенье, и мне опять не досталось. Тогда я поднялся и, насупившись, пошел по проходу между скамьями, который вдруг превратился в огромный вольер, где, прикованные каждый к своему кресту, рядами стояли попугаи. Кто-то резко окликнул меня сзади:

— Браун! Браун! — Но я не был уверен, что это моя фамилия, и не стал оглядываться. — Браун! — Тут я проснулся и понял, что зов идет с веранды под окном спальни.

Я встал с кровати и подошел к окну, но через москитную сетку ничего не было видно. Внизу послышались шаги, и снова тот же настойчивый голос, но уже под другим окном, позвал:

— Браун! — Я с трудом расслышал его сквозь набожное бормотание дождя. Я отыскал электрический фонарик и сошел вниз. В конторе я вооружился медным гробиком с буквами «R. I. P.» — ничего более подходящего там не оказалось. Потом отпер боковую дверь и зажег фонарик, чтобы показать, где я. Его луч упал на дорожку к плавательному бассейну. И чуть погодя из-за угла дома в световой круг ступил Джонс.

Он был мокрый до нитки, лицо — в разводах грязи. Под пиджаком у него было что-то спрятано от дождя. Он сказал:

— Потушите фонарик. Пустите меня в дом. Скорее. — Он прошел следом за мной в контору и вынул из-под промокшего пиджака припрятанную вещь. Это был дорожный поставец. Он бережно опустил его на стол, точно любимую кошечку, и провел по нему ладонью. Он сказал: — Все кончено. Крышка. Полный проигрыш.

Я протянул руку к выключателю.

— Нет, нет, — сказал он. — С дороги могут увидеть.

— Оттуда не видно, — сказал я и зажег свет.

— Все-таки попрошу вас, старина, если можно… В темноте как-то спокойнее. — Он нажал на выключатель. — Что это вы держите, старина?

— Гроб.

Дышал он тяжело, от него несло джином. Он сказал:

— Надо уносить ноги. Любым путем.

— Что случилось?

— Они начали копать. В двенадцать ночи мне позвонил Конкассер. Я понятия не имел, что этот чертов телефон работает. Затрезвонил у самого моего уха — перепугал меня насмерть. До тех пор все молчал.

— Его, наверно, исправили, когда водворили туда поляков. Вы поселились в правительственной гостинице для VIP [50].

— В Импхале мы называли их «самые значительные слухи», — сказал Джонс со смешком, вернее, с бледной тенью смешка.

— Если б вы позволили включить свет, я дал бы вам выпить.

— Некогда, старина. Надо выбираться отсюда. Конкассер звонил из Майами. Его послали туда навести кое-какие справки. Пока он ничего не подозревает, но в полном недоумении. А вот утром, когда выяснится, что я смылся…

— Куда?

— В том-то весь вопрос, старина, и цена ему шестьдесят четыре тысячи долларов.

— «Медея» стоит в порту.

— Самое для меня подходящее…

— Мне все-таки надо одеться.

Он поплелся за мной, как собака, оставляя мокрые следы на полу. Мне не хватало помощи и совета миссис Смит, ведь она была высокого мнения о Джонсе. Пока я одевался — ему пришлось примириться хотя бы со слабым освещением, — он нервно прохаживался от стены к стене, подальше от окна.

— Не знаю, что вы там затевали, — сказал я, — но если на карте стояло четверть миллиона долларов, они неизбежно должны были копнуть поглубже.

— У меня и это было предусмотрено. Я сам хотел поехать в Майами вместе с тем, кто будет наводить справки.

— Но вас решили придержать.

— Не придержали бы, если б здесь оставался мой компаньон. Я рассчитывал протянуть по крайней мере еще недельку, дней десять. Кабы знать заранее, что времени у меня в обрез, я бы раньше стал вас обрабатывать.

Я остолбенел и буквально замер — одна нога в штанине:

— И вы мне так прямо и заявляете, что прочили меня в козлы отпущения?

— Нет, старина, нет. Зачем преувеличивать? Можете быть совершенно уверены, что я шепнул бы вам вовремя, когда надо искать убежища в британском посольстве. Если б это вообще понадобилось. Но такой нужды не было бы. Обследователь дает телеграмму «о’кей» и получает свой куш, а в дальнейшем вы присоединяетесь к нам.

— Какой же куш вы собирались отвалить ему? Правда, теперь этот вопрос носит чисто академический характер.

— У меня все было распределено. Вы, старина, получили бы чистым весом. Сполна.

— Если бы уцелел.

— Уцелеть всегда можно, старина. — По мере того как он обсыхал, к нему возвращалась его обычная самоуверенность. — Осечки случались у меня и раньше. Я был так же близок к grand coup [51] и к финалу в тот раз, в Стэнливиле.

— Если ваша операция имеет какое-нибудь отношение к поставке оружия, — сказал я, — вы здорово промахнулись. Они уже научены горьким опытом.

— То есть как?

— В прошлом году появился здесь один человек, который заготовил им на полмиллиона долларов оружия, полностью оплаченного в Майами. Но американским властям вовремя донесли, и они все конфисковали. Доллары, само собой, остались в кармане поставщика. Сколько там было оружия и было ли, так никто и не узнал. Второй раз их на эту удочку не подцепишь. Прежде чем являться сюда, вам не мешало бы как следует вызубрить все уроки дома.

— Мой замысел несколько отличался от этого. По правде говоря, оружия вовсе не было. Разве я похож на человека, у которого хватило бы капитала на такие закупки?

— Где вы раздобыли то рекомендательное письмо?

— В пишущей машинке. Откуда они чаще всего и появляются. Но насчет зубрежки вы правы. Я адресовал его не тому, кому следует. Впрочем, тут я им вкрутил баки.

— Ну, я готов.

Я посмотрел на него — он стоял в углу и теребил шнур от лампы: карие глаза, не слишком аккуратно подстриженные офицерские усики, нездоровая, серая кожа.

— И чего ради я иду на такой риск из-за вас? Опять в роли козла отпущения?

Я вывел машину с выключенными фарами на шоссе, и мы медленно поехали к городу. Джонс сидел, низко согнувшись, и насвистывал для храбрости. Мотивчик был, по-моему, времен 1940 года — «В среду после войны». Перед самой заставой я включил фары. Была надежда, что караульный спит, но он не спал.

— Вы проходили здесь? — спросил я.

— Нет. Сделал обход через садики.

— Теперь его не миновать.

Но караульный был такой сонный, что не стал придираться. Он проковылял, прихрамывая, через шоссе и поднял барьер. Большой палец на ноге был у него замотан грязным бинтом, сквозь дыру в серых фланелевых штанах просвечивал зад. Он не потрудился искать у нас оружие. Мы поехали дальше, мимо поворота к Марте, мимо британского посольства.

Тут я замедлил ход; у посольства все было тихо — если б тонтон-макуты знали о побеге Джонса, они, конечно, выставили бы усиленную охрану у ворот. Я сказал:

— Может, сюда зайдем? Здесь вы будете более или менее в безопасности.

— Нет, старина, увольте. Я им и раньше досаждал, вряд ли они окажут мне любезный прием.

— Прием у Папы Дока будет еще хуже. Тут ваше единственное спасение.

— Есть причины, старина. — Джонс замолчал, и я подумал, что сейчас наконец-то последует полное признание, но… — О, господи! — сказал он. — Я забыл поставец. У вас в конторе. На столе.

— Не обойдетесь без него, что ли?

— Я люблю его, старина. Он везде со мной побывал. Он приносит мне удачу.

— Если это так уж важно, я завтра привезу его вам. Так что же, попробуем на «Медею»?

— В случае какой-нибудь закавыки вернемся сюда, в последнее прибежище. — Он примерился к другой песенке — на сей раз, кажется, к «Соловьиным трелям», но дело не пошло. — Ведь надо же! Столько мы с ним претерпели вместе, и вот забыл…

— Это единственный раз, когда вы выиграли пари?

— Пари? Какое пари?

— Вы же говорили, что выиграли его на пари.

— Разве? — Он задумался. — Старина! Вы здорово из-за меня рискуете, и я уж буду с вами начистоту. Это было не совсем так. Я его стибрил.

— А Бирма — тоже не совсем так?

— Не-ет! В Бирме-то я побывал. Даю слово.

— Где стибрили — у Эспри?

— Не собственноручно, разумеется.

— Значит, опять изворотливость помогла.

— Я тогда работал. В одном месте. И воспользовался чеком той фирмы, но подпись поставил свою. Не садиться же за подделку. Это был просто краткосрочный заем. Знаете, увидел я этот поставец и влюбился в него с первого взгляда и вспомнил тот, что был у нашего командира.

— Значит, в Бирме он с вами не побывал?

— В этой части я немножко приукрасил, но в Конго он мне сопутствовал.

У статуи Колумба я вышел из машины — полицейским пора было привыкнуть, что мой «хамбер» частенько стоит здесь по вечерам, хоть и не один, — и отправился впереди Джонса на разведку. Все сошло проще, чем я ожидал. Полицейского у сходен почему-то не оказалось, и они были все еще спущены — для тех, кто задержится у мамаши Катрин. Может, он пошел в обход своего участка, может, просто завернул за угол помочиться. В верхнем конце сходен стоял вахтенный, но, увидев наши белые лица, он пропустил нас.

Мы поднялись на палубу, и Джонс воспрянул духом — а то он совсем было замолк после своего признания. Проходя мимо салона, он сказал:

— Помните прощальный концерт? Вот вечерок-то был! Помните Бакстера со свистком? «Но выстоит Лондон и Трафальгар-сквер». Каких только людей не встретишь на этом свете!

— Он уже на том свете. Умер.

— Эх, бедняга!.. А ведь это придает ему какую-то почтенность, верно? — добавил он чуть ли не с тоской.

Мы взобрались по трапу к капитанской каюте. Я не испытывал удовольствия при мысли о предстоящем разговоре с капитаном, помня его отношение к Джонсу после запроса из Филадельфии. До сих пор все шло гладко, но не было у меня особенной надежды, что удача будет сопутствовать нам и дальше. Я постучал в дверь и почти тут же услышал голос капитана, хрипловатый и строгий:

— Войдите.

Хорошо хоть, что я не разбудил его. Он полулежал на койке в ночной рубашке белого полотна и с очками на носу, сквозь толстые стекла которых глаза его поблескивали, точно осколки кварца. Он держал книгу наклонно, чтобы на нее падал свет лампочки; и я увидел, что это роман Сименона {62}, и немножко приободрился: значит, ничто человеческое ему не чуждо.

— Мистер Браун! — воскликнул капитан, точно старая леди, застигнутая врасплох в гостиничном номере, и, точно старая леди, невольно потянулся левой рукой к вороту ночной рубашки.

— И майор Джонс, — весело присовокупил Джонс, вынырнув у меня из-за спины на видное место.

— А, мистер Джонс, — с явным неудовольствием проговорил капитан.

— Надеюсь, у вас найдется место для пассажира? — спросил Джонс все с той же неубедительной бойкостью. — Шнапса, надеюсь, хватит?

— Для пассажиров хватит. Но разве вы наш пассажир? В такой поздний час… У вас, наверно, и билета нет.

— У меня есть деньги, капитан, я заплачу.

— А выездная виза?

— Пустая формальность — я же иностранец.

— Эту формальность соблюдают все, кроме преступных элементов. Я подозреваю, что у вас какие-то неприятности, мистер Джонс.

— Да. Можете считать меня политическим беженцем.

— Тогда почему же вы не попросили убежища в британском посольстве?

— Я решил, что на милой старушке «Медее» мне будет уютнее. — В этой фразе явно чувствовался отзвук мюзик-холла, и, может, поэтому он повторил: — На милой старушке «Медее».

— Вы никогда не были здесь желанным гостем, мистер Джонс. Слишком много о вас запрашивают.

Джонс посмотрел на меня, но чем я мог ему помочь?

— Капитан, — сказал я, — вы же знаете, как здесь обращаются с арестованными. Правила — понятие растяжимое…

Белая ночная рубашка капитана, вышитая по вороту и обшлагам, возможно, руками его грозной жены, была до ужаса похожа на мантию, он взирал на нас с высоты своей койки, точно с судейского кресла.

— Мистер Браун, — сказал он. — А мое служебное положение? Я возвращаюсь сюда ежемесячно. Неужели вы думаете, что в мои годы компания переведет меня на другое судно, которое ходит другим рейсом? После того, на что вы меня толкаете.

Джонс сказал:

— Простите. Я об этом не подумал, — сказал с мягкостью, неожиданной для капитана, по-моему, не меньше, чем для меня, потому что, когда капитан заговорил снова, он как бы оправдывался:

— Не знаю, есть у вас семья, мистер Джонс, но я человек семейный.

— Нет, — признался Джонс. — У меня никого нет. Ни души. Если не считать, что кое-где оставляешь за собой хвостики. Вы правы, капитан. Мною можно пожертвовать. Надо искать какой-то другой выход. — Он призадумался — мы смотрели на него молча — и вдруг сказал: — Я могу зайцем, если вы закроете на это глаза.

— Тогда я буду вынужден сдать вас полицейским властям по прибытии в Филадельфию. Так ли это вам нужно, мистер Джонс? Мне кажется, что в Филадельфии вас кое о чем захотят порасспросить.

— Ничего серьезного нет. Просто за мной числится небольшой должок.

— Частный?

— По зрелом размышлении это, пожалуй, действительно не совсем то, что мне нужно.

Меня восхищало спокойствие Джонса: будто он сам был судьей и разбирал с двумя экспертами какое-то запутанное дело в суде лорда-канцлера.

— Выбор действий, по-видимому, строго ограничен. — Таков был подведенный им итог.

— Тогда я еще раз советую вам обратиться в британское посольство, — проговорил капитан холодным тоном человека, который знает точные ответы на все вопросы и возражений не ждет.

— Кажется, вы правы. Беда в том, что я не совсем поладил с консулом в Леопольдвиле, а они все одного покроя — только о своей карьере и думают. Сюда, наверно, тоже обо мне донесли. Вот задача-то! Вы в самом деле будете обязаны сдать меня фараонам в Филадельфии?

— Да, обязан.

— Выходит, что в лоб, что по лбу. — Он повернулся ко мне. — А если попробовать какое-нибудь другое посольство, куда на меня ничего не могло поступить?

— На это существуют определенные дипломатические установления, — сказал я. — Чужие посольства не вправе предоставлять иностранцам политическое убежище. Вы у них засели бы надолго, до тех пор, пока здесь не сменится правительство.

Кто-то загромыхал башмаками по трапу. В дверь постучали. Я заметил, что у Джонса перехватило дыхание. Он был не так уж спокоен на самом-то деле.

— Войдите.

Дверь отворил помощник капитана. Он не удивился, увидев нас, как будто присутствие посторонних в капитанской каюте не было для него неожиданностью. Он заговорил с капитаном по-голландски, и капитан задал ему какой-то вопрос. Помощник ответил, глядя на Джонса. Капитан повернулся к нам. Словно отказавшись наконец от надежды провести вечер в обществе Мегрэ {63}, он отложил книгу в сторону. Он сказал:

— У сходен стоит офицер с тремя полицейскими. Они хотят подняться на борт.

Джонс испустил глубокий, сокрушенный вздох. Может быть, в эту минуту «Сагиб-хаус» и восемнадцатая лунка исчезли у него из глаз.

Капитан отдал по-голландски какое-то распоряжение помощнику, и тот вышел из каюты. Капитан сказал:

— Мне надо одеться. — Он со смущенным видом качнулся на краю койки, точь-в-точь немецкая Hausfrau [52], потом тяжело сполз вниз.

— И вы позволите им подняться на борт? — воскликнул Джонс. — Где же ваша гордость? Ведь это территория Голландии!

— Мистер Джонс, я попрошу вас удалиться в уборную и спокойно посидеть там. Этим вы сильно облегчите положение.

Я отворил дверцу в ногах койки и втолкнул туда Джонса. Он подчинился мне с неохотой.

— Я здесь как в ловушке, — сказал он, — точно крыса какая-то. — Но тут же поправился: — То есть кролик, — и улыбнулся мне испуганной улыбкой. Я, как ребенка, усадил его на унитаз.

Капитан натянул брюки и заправил в них ночную рубашку. Потом снял с колышка форменный китель — ночная рубашка скрылась под воротом.

— Неужели вы разрешите им произвести обыск? — запротестовал я. Он не успел ни ответить мне, ни надеть носки с башмаками, потому что в дверь постучали.

Я знал офицера, который вошел в каюту. Это был отпетый мерзавец, не лучше любого тонтон-макута, ростом с доктора Мажио и любитель рукоприкладства: много перебитых челюстей в Порт-о-Пренсе свидетельствовали о тяжести его кулака. Рот у него был полон золотых зубов, по всей вероятности чужих; он похвалялся ими, как индеец скальпами. Он смерил нас обоих наглым взглядом, а помощник капитана, прыщеватый юнец, нервно топтался у него за спиной. Он бросил мне, как оскорбление:

— Вас я знаю.

Маленький толстенький капитан, к тому же босой, казался сейчас таким уязвимым, но ответил он смело:

— А я вас не знаю.

— Что вам понадобилось здесь на ночь глядя? — спросил меня полицейский.

Капитан сказал помощнику по-французски, так, чтобы всем стало понятно:

— Разве вам не было велено отобрать у него револьвер при входе?

— Он отказался, сэр. Он толкнул меня.

— Отказался? Толкнул? — Капитан вытянулся во весь рост и стал негру почти по плечо. — Я позволил вам подняться на борт при одном условии. На этом судне мне одному дано право иметь при себе оружие. Вы сейчас находитесь не на Гаити.

Последняя фраза, сказанная непререкаемым тоном, привела полицейского в замешательство. Она подействовала как заклинание — сбила с него спесь. Он оглядел нас троих, обвел взглядом каюту.

— Pas à Haïti? — И увидел только незнакомое: грамоту в рамке, выданную за спасение утопающих на море, фотографию мрачной белой женщины со стального цвета волосами в перманенте, бутыль с каким-то неизвестным напитком, снимок амстердамских каналов, скованных льдом. Он растерянно повторил: — Pas à Haïti? [53]

— Vous êtes en Hollande [54], — сказал капитан с властным смешком и протянул руку. — Отдайте мне ваш револьвер.

— Я выполняю приказ, — жалким голосом проговорил этот громила. — По долгу службы.

— Мой помощник вернет вам оружие, когда вы покинете судно.

— Но я ищу преступника.

— На моем судне искать не будете.

— Он приехал сюда на вашем судне.

— За это я не отвечаю. Ну, дайте мне револьвер.

— Я должен произвести обыск.

— Обыск производите на берегу сколько вашей душе угодно, только не здесь. Я сам отвечаю за соблюдение законности и порядка на моем судне. Если вы не отдадите мне револьвер, я вызову команду и вас разоружат, после чего выкинут отсюда вон.

Полицейский был побит. Он отстегнул кобуру и отдал свой револьвер, не сводя глаз с осуждающего лица капитанской жены. Капитан поручил охрану оружия ей.

— Вот теперь, — сказал он, — я готов ответить на любой приемлемый для меня вопрос. Что вы желаете знать?

— Мы желаем знать, находится ли у вас на судне преступник. Вам он известен — это некий Джонс.

— Вот список пассажиров. Если вы умеете читать.

— Его здесь не будет.

— Я хожу этим рейсом десять лет. Я строго придерживаюсь закона. Пассажира, не включенного в список, у меня быть не может. И без выездной визы тоже никого не допущу. Есть у него виза на выезд?

— Нет.

— Тогда даю вам слово, лейтенант, что он не поедет на этом судне.

Услышав свой чин, полицейский немного смягчился.

— Может, его прячут здесь, — сказал он. — Без вашего ведома.

— Утром, перед отходом, я прикажу обыскать пароход и, если он будет обнаружен, высажу его на берег.

Полицейский заколебался.

— Если он не здесь, значит, прячется в британском посольстве.

— Там место для него более подходящее, — сказал капитан, — чем Пароходная компания королевства Нидерландов. — Он протянул револьвер помощнику. — Отдайте ему, — сказал он, — на берегу, у сходен. — Он повернулся к лейтенанту спиной, и черная рука громилы повисла в воздухе, точно рыба в аквариуме.

Мы молча ждали, пока помощник не вернулся и не доложил капитану, что лейтенант уехал со своими подручными; тогда я выпустил Джонса из уборной. Джонс рассыпался в благодарностях.

— Капитан, вы были великолепны, — сказал он.

Капитан посмотрел на него с неприязнью и брезгливостью. Он сказал:

— Я говорил ему только правду. Если б я обнаружил вас, то высадил бы на берег. Очень рад, что не пришлось лгать. Мне было бы трудно простить это и себе и вам. Будьте добры покинуть судно, как только минует опасность. — Он снял китель, выпростал свою белую ночную рубашку из брюк, чтобы спустить их, не нарушая благопристойности. Мы вышли.

Я облокотился о поручни и посмотрел на полицейского, который успел вернуться к своему посту у сходен. Это был тот же, вчерашний, а лейтенанта с его людьми и след простыл. Я сказал:

— В британское посольство ехать поздно. Сейчас оно, конечно, уже под усиленной охраной.

— Что же нам делать?

— Одному Богу известно, но с парохода надо уйти. Если мы останемся здесь до утра, капитан сдержит слово.

Спас положение казначей, который вскочил как встрепанный, когда мы вошли к нему. (Он спал, лежа на спине, с похотливой улыбкой на губах.) Он сказал:

— Мистер Браун может спокойно сойти на берег, полицейский его уже знает. Но у мистера Джонса выход только один. Ему надо превратиться в даму.

— Но где взять платье? — спросил я.

— У нас есть ящик с маскарадными костюмами для наших вечеринок. Имеется наряд испанской сеньориты и костюм крестьянской девушки из Волендама.

Джонс жалобно проговорил:

— А как же мои усы?

— Придется сбрить.

Испанский костюм для танца фламенко и сложный головной убор голландской крестьянки показались нам слишком броскими. Мы отобрали из каждого что поскромнее, изъяв из одного волендамский чепец и деревянные сабо, из другого мантилью, а заодно отказались и от многочисленных нижних юбок, приданных им обоим. Тем временем Джонс брился с видом мрачным и страдальческим — горячей воды ему не дали. Как ни странно, без усов в нем появилось что-то внушающее доверие, будто до сих пор он был одет не по форме. Теперь я почти уверовал в его военное прошлое. Еще страннее было то, что, принеся такую жертву, он с увлечением знатока включился в подготовку маскарада.

— А румян и губной помады у вас не найдется? — спросил он у казначея, но у казначея косметики не было, и Джонсу пришлось обойтись пудрой «Ремингтон», которую употребляют перед бритьем. Черная волендамская юбка, испанская кофточка вся в блестках и мертвенно-бледная от пудры физиономия. — Когда спустимся со сходен, — сказал Джонс казначею, — вы меня поцелуете. Чтобы он лица не увидел.

— А почему бы вам не поцеловаться с мистером Брауном? — спросил его казначей.

— Он же отвозит меня домой. Получится неправдоподобно. Надо так разыграть, будто мы чудно провели вечерок все втроем.

— Как провели?

— В азарте бешеных страстей, — сказал Джонс.

— В юбке не запутаетесь? — спросил я.

— Ну что вы, старина. — И он добавил таинственным тоном: — Мне не в первый раз. Конечно, при совершенно иных обстоятельствах.

Джонс спустился по сходням, держа меня под руку. Юбки были такие длинные, что ему пришлось подобрать их сзади, как это делали викторианские дамы, переходя через грязную улицу. Вахтенный разинул рот при виде нас: он не знал, что на борту была женщина, да еще такая. Поравнявшись с ним, Джонс игриво и одобрительно повел в его сторону своими карими глазами. Я заметил, что они сильно выиграли от накинутой на голову шальки — стали красивые, смелые, раньше их убивали усы. Спустившись со сходен, он обнял казначея и вымазал ему обе щеки бритвенной пудрой. Полицейский тупо смотрел на нас — Джонс явно был не первой женщиной, покидающей «Медею» в предрассветные часы, и вряд ли он мог приглянуться человеку, знакомому с девочками мамаши Катрин.

Мы медленно шли рука об руку туда, где я оставил машину.

— Вы слишком высоко задрали юбку, — предостерег я Джонса.

— Я женщина нескромная, старина.

— Flic [55] увидит ваши башмаки, вот я о чем.

— В темноте-то?

Я никогда бы не поверил, что все будет так просто. Шагов позади не слышалось, моя машина стояла на прежнем месте, около нее никто не вертелся, ночью правил покой и Колумб. Я сидел и думал, пока Джонс примащивался рядом со мной со своими юбками. Он сказал:

— Однажды мне пришлось играть Боадицею. В скетче. Веселил товарищей. Среди зрителей присутствовал член королевской семьи.

— Королевской семьи?

— Лорд Маунтбеттен. Вот было времечко! Пожалуйста, примите левую ногу. Вы наступили мне на юбку.

— Куда же мы отсюда поедем?

— Понятия не имею. Человек, к которому у меня было рекомендательное письмо, засел в венесуэльском посольстве.

— Там самая сильная охрана. У них отсиживается чуть ли не половина генерального штаба.

— Я вполне удовлетворюсь более скромным обществом.

— Может, вас нигде и не примут. Ведь вы, собственно, не политический беженец.

— А если надуешь Папу Дока, это нельзя подвести под Сопротивление?

— Может, такому постояльцу никто не обрадуется? Об этом вы не подумали?

— Вряд ли меня выгонят, если уж я проникну в какое-нибудь посольство.

— Найдутся такие, где и на это пойдут.

Я включил мотор, и мы медленно поехали к городу. Мне не хотелось, чтобы наш отъезд был похож на бегство. Перед каждым поворотом я смотрел, не видно ли впереди фар встречной машины, но в Порт-о-Пренсе было пусто, как на кладбище.

— Куда вы меня везете?

— Единственно, куда могу придумать. Посла нет в городе.

Когда мы стали подниматься в гору, я почувствовал облегчение. Перед знакомым мне поворотом заставы не будет. Полицейский, стоявший у посольства, только заглянул в машину. Меня он знал в лицо, а при неосвещенном щитке Джонс легко сошел за женщину. Тревогу еще не подняли — Джонс был всего-навсего преступник, а не патриот. Дали знать, вероятно, только на заставы и отрядили тонтон-макутов к британскому посольству. Устроив облаву на «Медее», а может, и у меня в отеле, они, видимо, решили, что добыча от них не уйдет.

Я велел Джонсу оставаться в машине, а сам пошел звонить. В посольстве еще не все спали, потому что в одном из окон нижнего этажа горел свет. Тем не менее мне пришлось позвонить второй раз, и я с нетерпением слушал, как откуда-то из недр дома к двери приближаются шаги — тяжелые, неторопливые, мерные. Затявкала и взвизгнула собака, что меня удивило, так как собак в этом доме я никогда не видал. Потом чей-то голос — наверно, ночного швейцара, спросил:

— Кто там?

Я ответил:

— Мне нужно повидать сеньору Пинеда. Скажите ей, что это мосье Браун. По срочному делу.

Щелкнул замок, отодвинули щеколду, потом сняли цепочку, но человек, отворивший мне дверь, был не швейцар. На пороге, близоруко щурясь, показался сам посол. Он был без пиджака и без галстука. Я впервые видел его не в полном параде. Рядом с ним стояла настороже премерзкая маленькая собачонка — настоящая сороконожка в длинных лохмах серой шерсти.

— Вы хотите видеть мою жену? — сказал он. — Она уже спит.

Увидев эти усталые, полные обиды глаза, я подумал: он знает, он все знает.

— Вы хотите, чтобы я разбудил ее? — спросил он. — Вам так срочно? Она с моим сыном. Они оба спят.

Мой ответ прозвучал нелепо и двусмысленно:

— Я не знал, что вы вернулись.

— Я прилетел вечерним самолетом. — Он поднял руку к шее, где полагалось быть галстуку. — У меня накопилось столько дел. Знаете как… надо прочитать столько бумаг и… — Он словно оправдывался передо мной и смиренно протягивал мне свой паспорт. Национальность — человеческое существо. Особые приметы — рогоносец.

Я сказал пристыженно:

— Нет, пожалуйста, не будите ее. Я, собственно, хотел поговорить с вами.

— Со мной? — На секунду мне показалось, что его охватил панический ужас, что он отступит назад и захлопнет за собой дверь. Может, он подумал, уж не собираюсь ли я поведать то, что ему будет страшно услышать. — Нельзя ли отложить до утра? — взмолился он. — Сейчас так поздно. У меня столько работы. — Его рука потянулась за портсигаром, но портсигара при нем не было. Может, он хотел сунуть мне пачку сигар, как суют деньги, лишь бы отделаться от человека? Сигар под рукой не оказалось. Сдавшись, он проговорил несчастным голосом: — Хорошо, входите, если уж вам так необходимо.

Я сказал:

— Песик меня не одобряет.

— Дон-Жуан? — Он прикрикнул на эту жалкую собачонку, и она стала лизать ему башмак.

Я сказал:

— Со мной тут еще один, — и махнул Джонсу.

Посол взирал на дальнейшее, совсем уже отчаявшись и не веря своим глазам. Он, видимо, все еще думал, что я собираюсь во всем открыться и, чего доброго, потребую расторжения его брака, но какая роль отводится тут вот этой? Кто она — свидетельница, нянька, которую приставят к Анхелу, или женщина, которую ему подсунут вместо жены? В кошмаре все мыслимо — любая жестокость, любой гротеск, а ситуация, безусловно, казалась ему кошмарной. Из машины появились сначала большие башмаки на толстой каучуковой подошве, носки в красно-черную полоску, точно школьный галстук, надетый не туда, куда следует, потом подзор за подзором черной юбки, и, наконец, голова, и плечи, укутанные шалькой, и белая от ремингтоновской пудры физиономия с игривым взглядом карих глаз. Джонс встряхнулся, как воробей, искупавшийся в пыли, и заспешил к нам.

— Это мистер Джонс, — сказал я.

— Майор Джонс, — поправил он меня. — Очень рад познакомиться с вами, ваше превосходительство.

— Он просит политического убежища. За ним охотятся тонтон-макуты. В Британское посольство его не устроишь — это безнадежно. Там строгая охрана. Я думал, может быть… хотя он и не из Южной Америки… Ему грозит серьезная опасность.

Пока я говорил, чувство огромного облегчения совершенно изменило лицо посла. Это была политика. Тут он знает, как поступить. Это его каждодневное дело.

— Входите, майор Джонс, входите. Добро пожаловать. Мой дом в полном вашем распоряжении. Сейчас я разбужу мою жену. Вам отведут одну из моих комнат. — Успокоившись, он сыпал притяжательными местоимениями, точно конфетти. Потом он затворил дверь, запер ее на замок, на щеколду, на цепочку и, вводя Джонса в дом, машинально подал ему руку калачиком. Джонс принял ее и, точно матрона викторианских времен, величественно проплыл через холл к лестнице. Мерзкая собачонка семенила рядом с ним, подметая пол своими серыми лохмами и принюхиваясь к подолу его юбок.

— Луис! — Марта, сонная, стояла на лестничной площадке и в изумлении смотрела на нас.

— Дорогая, — сказал посол, — разреши представить тебе — это мистер Джонс. Наш первый беженец.

— Мистер Джонс!

— Майор Джонс, — поправил Джонс их обоих, приподняв шальку над головой, точно это была шляпа.

Марта припала к перилам и залилась смехом, она так смеялась, что на глазах у нее выступили слезы. Я увидел сквозь ночную рубашку ее груди и даже тень волос и подумал, что Джонсу тоже это видно. Он улыбнулся ей и сказал:

— Майор, разумеется, дамской армии. — И мне вспомнилась девушка у мамаши Катрин по имени Тин-Тин и как она ответила на мой вопрос, чем ей так понравился Джонс: «Он рассмешил меня».

2

От ночи почти ничего не осталось — ложиться не имело смысла. Когда я подъехал к «Трианону», тот же самый полицейский, что был на «Медее», остановил меня у поворота с шоссе и пожелал узнать, где я был.

— Вам самому это известно, — сказал я, и в отместку он обыскал мою машину с особым рвением. Глупый человек!

Я поискал в баре, чего бы выпить, но ванночки для льда в холодильнике были не залиты, а на полках стояла только одна-единственная бутылка фруктовой воды. Я как следует подкрепил фруктовую ромом и сел на веранде в ожидании восхода солнца — москиты уже давно перестали донимать меня, я был для них пищей черствой и подпорченной. Отель у меня за спиной казался пустым, как никогда; мне, точно застарелой раны, не хватало прихрамывающего Жозефа, потому что я, скорее всего бессознательно, всегда чувствовал легкую боль заодно с ним, когда он ковылял из бара на веранду и вверх и вниз по лестнице. Его-то шаги я сразу узнавал — в каких же горных дебрях они раздаются теперь? Или он уже лежит там мертвый среди каменных позвонков гаитянского хребта? Его шаги, кажется, единственные звуки, к которым у меня было время привыкнуть. Я проникся жалостью к самому себе, сладкой, как любимое песочное печенье Анхела. А могу ли я отличить хотя бы шаги Марты от шагов других женщин? Вряд ли, и, уж во всяком случае, к звуку шагов моей матери я еще не успел привыкнуть, когда она бросила меня у отцов Явления Приснодевы. А мой настоящий отец? О нем детская память не сохранила ни малейшего воспоминания. Считается, что он умер, но так ли это? В наш век старики заживаются на свете. Да мне, собственно, было и не очень любопытно знать о нем, и никогда я не хотел разыскать этого человека или повидать его надгробие, на котором, может быть, но не наверное, начертано: Браун.

И все же отсутствие любопытства зияло во мне пустотой там, где пустоты быть не должно. Следовало бы заполнить ее хоть чем-нибудь, как зубной врач заполняет испорченный зуб временной пломбой. Не было в моей жизни такого пастыря, который заменил бы мне отца, и не нашлось такого места на земле, которое стало бы родным мне. Я был гражданин княжества Монако, только и всего.

Пальмы стали отделяться от анонимной темноты, они напомнили мне те, что росли у казино на искусственном голубом побережье, где даже песок был привозной. Слабый ветерок шевельнул длинную перистую листву, похожую на фортепьянную клавиатуру; листья западали по два, по три, будто их касался невидимый пианист. Почему я очутился именно здесь? Я очутился здесь потому, что от моей матери пришла открытка с видом, а она вполне могла затеряться — шансы на это были так велики, как ни в одном казино. Есть люди, которые с самого рождения нерасторжимы со своей страной и, даже покидая ее, чувствуют свою связь с ней. А еще есть такие, кого не отторгнешь от какого-нибудь графства, города, деревушки. Я же не чувствовал никакого родства с сотней квадратных километров вокруг садов и бульваров Монте-Карло — города транзитного, где надолго не задерживаются. Мне была ближе эта убогая страна террора, в которую меня привел случай.

Сад тронули первые краски. Густо-зеленая… Но она надолго не задержалась и перешла в густо-алую. Транзитность — таково свойство и моей пигментации. Мои корни никогда не уйдут так глубоко в землю, чтобы я нашел где-нибудь дом или обрел надежную опору в любви.

Глава вторая

1

Гостей у меня в отеле больше не было; когда Смиты уехали, повар, прославивший мою кухню своими суфле, совсем отчаялся и перешел в венесуэльское посольство, где, по крайней мере, можно было кормить тех, кто там укрывался. На обед я варил себе яйцо, открывал консервную банку или делил гаитянскую трапезу с единственной оставшейся у меня горничной и садовником, а иногда обедал у супругов Пинеда, впрочем, не часто, потому что присутствие Джонса действовало мне на нервы. Анхел ходил теперь в школу, организованную женой испанского посла, и днем Марта совершенно открыто подъезжала к «Трианону» и ставила машину в мой гараж. Она уже не боялась разоблачений, а может быть, ее податливый супруг решил предоставить нам относительную свободу. Мы проводили долгие часы у меня в спальне, занимались любовью, разговаривали и — увы! — слишком часто ссорились. Ссоры вспыхивали у нас даже из-за собачонки посла.

— При виде ее у меня мороз по коже, — сказал я однажды. — Будто крыса какая-то в шерстяной шали или сороконожка. Чего ради он завел такую?

— Наверно, скучно одному, — сказала она.

— У него есть ты.

— Будто тебе не известно, часто ли он меня видит.

— Прикажешь и мне его жалеть?

— Нас не убудет, — сказала она, — если мы кого-то пожалеем.

Она раньше, чем я, успевала увидеть далекое облачко ссоры, пока оно было еще величиной с ладонь человеческую, и обычно делала правильный отвлекающий ход, потому что, когда объятия кончались, ссора чаще всего тоже затихала, хотя бы на этот раз. Как-то она заговорила о моей матери и о своей дружбе с ней:

— Странно, правда? Мой отец был военным преступником, а она — героиней Сопротивления.

— Ты на самом деле этому веришь?

— Да.

— Я извлек из ее копилки медаль и решил, что эта памятка о каком-то романе. Еще там была нательная медалька, но это ничего не значит — моя матушка набожностью отнюдь не отличалась. К иезуитам она подбросила меня, чтобы развязать себе руки, только и всего. Они могли примириться с неоплаченным счетом.

— Ты учился у иезуитов?

— Да.

— Верно, я вспомнила. А мне почему-то всегда казалось, что ты… просто так, никто.

— Я и есть никто.

— Да, но я думала, ты никто протестантское, а не католическое. Вот я, например, — протестантское никто.

Мне показалось, будто в воздухе летают яркие шары: свой цвет для каждой веры — и даже для отсутствия таковой.

— Я даже думала, что ты коммунист и среди них тоже никто.

Гонять эта шарики ловкими щелчками было весело, интересно, но когда какой-нибудь падал на землю, сердце сжимала чья-то чужая боль — будто на глазах у тебя раздавило собаку на автостраде.

— Вот доктор Мажио — коммунист, — сказала она.

— Да, должно быть. Я ему завидую. Человеку повезло — у него есть убеждения. У меня все эти абсолюты остались позади, в часовне Приснодевы. А ты знаешь, иезуиты даже думали одно время, что я буду призван к служению Господу.

— Может, ты prêtre manqué? [56]

— Я? Не смейся надо мной. Положи руку сюда. Здесь никакой теологии нет.

Обнимая ее, я обманывал самого себя. Я кидался в наслаждение, точно самоубийца на мостовую.

Что заставило нас после этой короткой яростной схватки снова заговорить о Джонсе? У меня в памяти уже многое сместилось: столько дневных часов проводили мы с Мартой, столько было жарких ласк, пререканий, ссор — столько всего, что послужило увертюрой к нашей последней ссоре. Так, например, однажды она собралась уезжать раньше обычного и на мой вопрос: «Почему, ведь Анхел еще не скоро вернется из школы», — ответила:

— Я обещала Джонсу. Он хочет выучить меня играть в джин-рамми.

Прошло только десять дней с тех пор, как Джонс при моем содействии поселился под крышей ее дома, и, когда она сказала это, я почувствовал первый укол ревности, точно озноб, предвещающий лихорадку.

— Увлекательная игра. Ты предпочитаешь ее любовным утехам?

— Милый, утехам мы предавались сколько могли. Мне не хочется разочаровывать Джонса. Хорошо иметь такого гостя. Анхел его любит. У них постоянно какие-то игры.

А потом, много позднее, ссора началась по-другому. Она вдруг спросила меня — это были ее первые слова после того, как наши тела разомкнулись, — что значит «мураш».

— Маленький муравей. А что?

— Джонс прозвал нашего песика Мураш, и он отзывается на эту кличку. Его настоящее имя Дон-Жуан, но он к нему так и не привык.

— Сейчас ты мне скажешь, что собачонка тоже полюбила Джонса.

— O-о! Да еще как! Больше, чем Луиса. Луис сам его кормит, даже Анхелу не позволяет, и все-таки стоит только Джонсу позвать: «Мураш!»…

— А тебя он как подзывает?

— Не понимаю.

— Ты бежишь на его зов. Торопишься пораньше уехать, чтобы сыграть с ним в джин-рамми.

— Это было три недели назад. С тех пор я не торопилась.

— Половина времени уходит у нас на разговоры об этом прохвосте.

— Ты сам ввел к нам этого прохвоста.

— Я не предполагал, что он станет у вас другом дома.

— Милый, он смешит нас, только и всего. — Едва ли она могла подобрать объяснение, которое встревожило бы меня больше этого. — Здесь не так уж много поводов для смеха.

— Здесь?

— Ты переиначиваешь каждое мое слово. Я хочу сказать — здесь, в Порт-о-Пренсе, а не в постели.

— Двуязычие всегда ведет к недоразумениям. Мне бы следовало брать уроки немецкого языка. Джонс говорит по-немецки?

— Луис и тот не говорит. Милый, когда я нужна тебе, я женщина, а как только ты на меня обидишься, я становлюсь немкой. Какая жалость, что Монако не знало периода могущества.

— Знало когда-то. Но англичане разбили в проливе княжеский флот. Разделались с ним, как с вашим воздушным флотом.

— Когда вы разбили наш воздушный флот, мне было десять лет.

— Я его не бил. Я сидел в министерстве и переводил на французский пропагандистские листовки против Виши.

— Джонс воевал интереснее.

— Да-а?

Почему она так часто поминала его — в простоте душевней или это имя само просилось ей на язык?

— Он был в Бирме, — сказала она. — Сражался с япошками.

— Ты от него это слышала?

— Он очень интересно рассказывает о партизанской войне.

— Такой человек весьма пригодился бы здешнему Сопротивлению, но он предпочел иметь дело с правительством.

— Теперь он раскусил здешнее правительство.

— А может, они его раскусили? Рассказывал он, как у него пропал целый взвод?

— Да.

— А про свой нюх на воду?

— Да.

— Я иной раз диву даюсь, почему он не дослужился хотя бы до командира бригады.

— Милый, в чем дело?

— Отелло приворожил Дездемону рассказами о своих ратных подвигах. Прием испытанный. Надо бы рассказать тебе, как меня травил «Народ». Может, тогда ты прониклась бы ко мне состраданием.

— Какой народ?

— Ладно. Это я так.

— Когда в посольстве заходят разговоры о чем-нибудь новом, это уже интересно. Первый секретарь знаток черепах. Сначала такие экскурсы в естествознание были интересны, но потом приелись. А второй секретарь обожает Сервантеса — все, кроме «Дон-Кихота», который, если ему верить, был написан в погоне за дешевой популярностью.

— Со временем и бирманская война набьет оскомину.

— Джонс, по крайней мере, не повторяется, как другие.

— Рассказывал он тебе историю своего поставца?

— Да, да! Как же! Милый, ты недооцениваешь этого человека. У него широкая натура. Помнишь, у нас протекает миксер? Так вот Джонс подарил Луису свой поставец, хотя у него связано с ним столько воспоминаний. Прекрасная вещь, куплена в Лондоне, у Эспри. Джонс сказал, что это единственное, чем он может отблагодарить нас за наше гостеприимство. Мы сказали: хорошо, примем, но с возвратом, и знаешь, что он придумал? Дал денег лакею и послал его к Гамиту выгравировать надпись. Теперь ничего не поделаешь — поставец ему не вернешь. И надпись такая забавная: «Луису и Марте от их признательного гостя Джонса». Одна фамилия. Без имени. Без инициалов. Как французский актер.

— Но тебя-то он назвал по имени.

— И Луиса тоже. Милый, мне пора.

— Сколько у нас ушло времени на разговоры о Джонсе.

— И еще сколько уйдет. Папа Док отказывает ему в выдаче охранного свидетельства. Даже чтобы добраться до британского посольства. От правительства каждую неделю поступают официальные протесты. Они стоят на том, что Джонс обыкновенный преступник, хотя это, конечно, вздор. Он был готов сотрудничать с ними, но Анри Филипо открыл ему глаза.

— Он так это объясняет?

— Он попытался помешать поставкам оружия тонтон-макутам.

— Ловко придумано.

— Значит, он самый настоящий политический беженец.

— Изворотлив твой Джонс, только и всего.

— Все мы до некоторой степени изворотливы — разве нет?

— Как ты кидаешься на его защиту.

И вдруг мне привиделось нечто дикое: они оба в постели, Марта нагая, вот как сейчас, а Джонс все в том же пышном женском наряде, лицо белое от бритвенной пудры, и черная бархатная юбка задрана выше бедер.

— Милый, ну вот ты опять.

— Дурацкая история. Подумать только! Ведь я сам свел тебя с этим мелким жуликом. И теперь он засел у вас, может, до конца своих дней. Или до тех пор, пока кто-нибудь, с серебряной пулей, не ухитрится увидеть Папу Дока на близком расстоянии. Сколько времени Мидсенти сидит в американском посольстве в Будапеште? Двенадцать лет? {64} Джонс около тебя весь день…

— Но не так, как ты.

— Ему время от времени тоже требуется женщина — я это знаю. Видел его в действии. А я встречаюсь с тобой за обеденным столом или на коктейлях по второму разряду.

— Сейчас ты не за обеденным столом.

— Он перебрался через каменную стену. Блаженствует в цветущем саду.

— Тебе бы следовало быть писателем, — сказала она. — Тогда все мы стали бы героями твоих романов. Никто из нас не мог бы сказать, что мы совсем не такие, никто не мог бы спорить с тобой. Милый, ты же нас выдумываешь, неужели тебе самому это не ясно?

— Хорошо, что я выдумал хотя бы эту кровать.

— Нам даже разговаривать с тобой нельзя, правда? Ты и слушать нас не желаешь, если наши реплики вне образа, навязанного нам.

— Какой там образ? Ты женщина, которую я люблю. Вот и все.

— Да, конечно, я под рубрикой «Женщина, которую ты любишь».

Она встала с кровати и начала быстро одеваться. Она выругалась: «Merde» [57], когда машинка подвязок не пристегнула чулка, она запуталась в платье, сдернула его через голову и снова стала надевать — все наспех, будто в доме был пожар. Второй чулок нашелся не сразу.

Я сказал:

— Скоро я избавлю вас от вашего гостя. Найду способ.

— Избавишь или не избавишь, мне все равно. Лишь бы он уцелел.

— Но Анхел будет скучать без него.

— Да.

— И Мураш.

— Да.

— И Луис.

— Луису с ним весело.

— А тебе?

Она сунула ноги в туфли и ничего мне не ответила.

— Будем с тобой жить мирно, когда он уедет. Не придется тебе разрываться между нами двумя.

Она посмотрела на меня так, будто я сказал что-то ужасное. Потом подошла к кровати и взяла мою руку в свои, точно я был ребенком и сам не понимал, что говорю, но ребенка все-таки следовало остановить, чтобы он больше не повторял нехороших слов. Она сказала:

— Милый, милый, нельзя так. Пойми же наконец. Для тебя ничего не существует, кроме твоих представлений. Ни я не существую, ни Джонс. Мы такие, какими ты нас придумал. Ты берклианец {65}. Да еще какой берклианец! Несчастного Джонса превратил в соблазнителя, а меня — в распутную бабенку. В медаль матери и то не веришь, ведь правда? Мать получила у тебя совсем другую роль. Дорогой мой, попробуй все-таки поверить, что мы существуем и вне тебя. Мы не зависим от твоих представлений. Мы не такие, какими ты нас сочинил. Это бы еще не беда, но очень уж у тебя все мрачно в голове, всегда мрачно.

Я попытался прогнать ее вспышку поцелуями, но она высвободилась от меня и, остановившись у двери, сказала в пустоту коридора:

— В каком мрачном мире ты живешь. Мне жаль тебя. Не меньше, чем моего отца.

Я долго лежал в постели и думал, чтó у меня может быть общего с военным преступником, на совести у которого столько безвестных жертв.

2

Свет фар протянулся между пальмами и желтой бабочкой сел мне на лицо. Когда их потушили, я ничего не мог разглядеть в темноте — увидел только, как что-то большое и черное двинулось к веранде. Побои мне уже пришлось однажды испытать и снова проходить через это не хотелось. Я крикнул:

— Жозеф!

Но откуда здесь было взяться Жозефу? Я заснул, сидя над стаканом рому, и успел все забыть.

— Жозеф вернулся? — У меня сразу отлегло от сердца, когда я услышал голос доктора Мажио. Медленно, с несказанным достоинством он поднялся по кривым ступенькам веранды, словно это были мраморные ступени дворца, а он — сенатор из других пределов, удостоенный звания гражданина Римской империи.

— Я спал. Выключил все мысли. Чем вас угостить, доктор? Я сейчас сам у себя за повара, но омлет — дело несложное.

— Нет, я не голоден. Можно поставить машину в гараж, на случай, если кто-нибудь придет?

— Так поздно сюда никто теперь не явится.

— Как знать? А вдруг…

Когда он вернулся, я снова предложил ему поесть, но он снова отказался.

— Мне захотелось на люди, вот и все. — Он взял себе жесткое кресло с прямой спинкой. — Я часто приезжал сюда повидаться с вашей матушкой — в те, лучшие, времена. А теперь после захода солнца чувствуешь себя как-то одиноко.

Засверкала молния, на землю скоро должен был обрушиться ночной потоп. Я отодвинул свой стул чуть подальше, под защиту крыши.

— Разве вы не встречаетесь со своими коллегами? — спросил я.

— С какими коллегами! A-а… Тут еще осталось несколько стариков вроде меня, которые сидят взаперти у себя по домам. За последние десять лет почти все дипломированные врачи уехали отсюда, как только смогли купить разрешение на выезд. Здесь у нас покупают разрешения не на практику, а на выезд. Если вы захотите обратиться к гаитянскому врачу, поезжайте лучше в Гану.

Он замолчал надолго. Не разговаривать, а побыть с кем-нибудь — вот что ему было нужно. Пошел дождь, и его капли защелкали в плавательном бассейне, который опять стоял без воды; ночь была такая темная, что я не видел лица доктора Мажио — только кончики его пальцев, лежавшие на ручках кресла, точно деревянная резьба.

— Вчера ночью, — сказал доктор Мажио, — мне приснилось нечто несуразное. Зазвонил телефон, — вы только подумайте! — телефон. Сколько лет прошло с тех пор, как я слышал в последний раз телефонный звонок? Меня вызывали в городскую больницу — несчастный случай. Я приехал и порадовался: в палате такая чистота, и сестры все такие молоденькие, и все в белоснежных халатах (теперь их там, конечно, нет — тоже уехали в Африку). Мне навстречу вышел мой коллега — молодой человек, на которого я возлагал большие надежды, теперь он оправдывает их в Браззавиле. Из его слов я узнал, что кандидата оппозиции (как это старомодно звучит теперь) на политическом митинге избили хулиганы. Случай серьезный. Поврежден левый глаз. Я стал осматривать его, но глаз оказался цел, зато скула была рассечена до кости. Мой коллега вернулся. Он сказал: «У телефона начальник полиции. Насильники арестованы. Президент хочет знать результаты медицинского обследования. А вот цветы, их прислала супруга президента…» — Доктор Мажио негромко засмеялся в темноте. — Такого никогда не бывало, — сказал он. — Даже в лучшие времена, даже при нашем президенте Эстимэ {66}. Фрейдовские неосуществленные желания обычно не проступают в снах с такой прямолинейностью.

— Сон не совсем марксистский, доктор Мажио. Откуда в нем взялся кандидат оппозиционной партии?

— Может быть, это марксистский сон о далеком-далеком будущем. Когда государства изживут себя и останутся только местные выборы. В округе Гаити.

— Меня удивило, что «Капитал» стоит у вас на полке на самом виду. Не опасно ли это?

— Я уже как-то говорил вам. Папа Док проводит грань между философией и пропагандой. Окно на Восток он будет держать открытым до тех пор, пока американцы не начнут снова снабжать его оружием.

— Никогда они на это не пойдут.

— Ставлю десять против одного, что через несколько месяцев отношения наладятся и к нам снова пожалует американский посол. Вы забываете: Папа Док — оплот против коммунизма. Здесь не будет ни Кубы, ни залива Свиней. Есть, конечно, и другие причины. Тот, кто ратует за Папу Дока в Вашингтоне, одновременно защищает интересы американцев, у которых здесь мукомольные мельницы (на них перерабатывают импортную низкосортную пшеницу, и наш народ получает серую муку. Просто удивительно, как крупно можно наживаться на беднейших из бедных — для этого даже особой изобретательности не требуется). Кроме того, не забывайте о грандиозных махинациях с мясом. Нашей бедноте что мясо, что пирожные — и то и другое недоступно, следовательно, она ничего не теряет, если все мясо уходит с Гаити на американский рынок. Тамошних импортеров не смущает то обстоятельство, что здесь не придерживаются стандартов по выведению скота. Мясо идет в консервные банки, а их шлют в слаборазвитые страны по договорам об американской помощи. Американский народ нисколько не пострадает, если эти торговые операции прекратятся, пострадать придется только вашингтонскому политикану, который получает по центу с каждого фунта экспортируемого мяса.

— Вы отчаиваетесь, когда заглядываете в будущее?

— Нет, не отчаиваюсь и никогда себе этого не позволю, но разрешит наши задачи не морская пехота. Мы знаем по опыту, что это такое. Если они здесь высадятся… как знать, может, я буду сражаться на стороне Папы Дока. Он, по крайней мере, гаитянин. Нет, все должно быть сделано нашими руками. Мы злачная трущоба, плавающая неподалеку от берегов Флориды, и американцы тут нам не помогут — ни оружием, ни деньгами, ни советами. Несколько лет назад мы узнали цену их советам. Здесь была группа Сопротивления, связанная с одним сочувствующим ей человеком из американского посольства: группе обещали всяческую моральную поддержку, но сведения о ней поступили в ЦРУ, а из ЦРУ — по прямому каналу к Папе Доку. Представляете, что стало с этими людьми. Государственный департамент не пожелал никаких беспорядков в Карибском море.

— А коммунисты?

— У нас более крепкая организация, и мы осмотрительнее, но можете не сомневаться, при малейшей нашей попытке совершить переворот на Гаити высадится морская пехота, и Папа Док останется у власти. На взгляд Вашингтона, положение у нас в стране вполне стабильное, хоть она и не пригодна для туризма. Ведь от туристов одни неприятности. Иной раз они слишком много всего видят и забрасывают своих сенаторов письмами. Вашего мистера Смита очень встревожили расстрелы на кладбище. Да, кстати, исчез Гамит.

— Что с ним случилось?

— Надеюсь, он где-нибудь прячется, но его машину нашли, брошенную, недалеко от порта.

— У Гамита было много друзей среди американцев.

— Но он не американский гражданин. Он житель Гаити. А с гаитянами можно поступать как угодно. Трухильо еще в мирное время перебил на реке Массакр двадцать тысяч наших крестьян: они пришли в его страну на резку тростника — мужчины, женщины, дети. И вы думаете, Вашингтон прислал ему хотя бы один протест? Он еще чуть ли не двадцать лет благоденствовал, пользуясь американской помощью.

— На что же вы надеетесь, доктор Мажио?

— Может быть, на дворцовый переворот (Папа Док шагу никуда не делает, до него можно добраться, только если проникнуть во дворец). А потом, прежде чем на его место сядет Жирный Грасиа, я надеюсь, что народ проведет чистку.

— На повстанцев надежда плохая?

— Они же не умеют воевать, бедняги. Идут на укрепленные пункты, размахивая винтовками, когда ухитрятся раздобыть их. Может быть, они и герои, но им надо учиться, как жить, а не как умирать. Вы думаете, Анри Филипо постиг хотя бы азы партизанской войны? А ваш несчастный хромой Жозеф? Им нужен кто-то с военным опытом, и тогда через год-другой, может быть… Мы народ не менее отважный, чем кубинцы, но местность у нас очень уж суровая. Леса свои мы все вырубили. Приходится жить в пещерах, спать на голых камнях. И еще одна проблема — вода…

И, как бы подчеркивая его пессимизм, на землю хлынул потоп. Нам даже не стало слышно друг друга. Огни города стерло дождем. Я сходил в бар, принес оттуда два стакана рому и поставил их между доктором и собой. Мне пришлось взять его руку и навести на стакан. Мы сидели молча, пока самый сильный ливень не отшумел.

— Странный вы человек, — сказал наконец доктор Мажио.

— Почему странный?

— Слушаете меня, как глубокого старца, который рассказывает о далеком прошлом. Мне кажется, вам все безразлично, а ведь вы живете здесь.

— По рождению я гражданин княжества Монако, — сказал я. — Это почти то же самое, что ничейный.

— Если б ваша матушка дожила до наших дней, ей бы не было безразлично все это. Она, пожалуй, ушла бы в горы.

— Без всякой пользы делу?

— Да, конечно, без всякой пользы.

— Вместе с любовником?

— Он, безусловно, не отпустил бы ее одну.

— Я, наверно, весь в отца.

— Кто он был?

— Понятия не имею. Нечто безликое, подобно месту моего рождения.

Дождь стал утихать: теперь было слышно, как редкие капли падают на листья пальм, в кустарник, на твердый цемент плавательного бассейна. Я сказал:

— Я принимаю все, как оно есть. И так почти весь мир поступает. Человеку надо жить.

— А чего вы хотите от жизни, Браун? Я знаю, как бы мне ответила на этот вопрос ваша матушка.

— Как?

— Она подняла бы меня на смех за то, что я сам не могу на него ответить. Жить интересно. Но интересно ей было почти все, даже смерть.

Доктор Мажио встал с кресла и подошел к перилам веранды.

— Мне что-то послышалось. Игра воображения. По ночам все мы нервничаем. Я очень любил вашу матушку, Браун.

— А ее любовник, что он собой представлял?

— Ей было хорошо с ним. Но вы-то чего хотите от жизни, Браун?

— Я хочу, чтобы мой отель не пустовал, хочу, чтобы в нем было все, как прежде. До прихода к власти Папы Дока. Жозеф хлопочет за стойкой бара, в плавательном бассейне девушки, с шоссе сворачивает машина за машиной, и пусть будут все прочие глупенькие веселые звуки: позвякиванье льда в бокалах, смех в кустах и, уж конечно, шелест долларовых бумажек.

— А еще?

— Ну, вероятно, и тело, которое любишь. Как требовалось моей матери.

— А потом?

— Право, не знаю. Разве всего этого мало на тот отрезок жизни, что у меня впереди? Мне уже под шестьдесят.

— Ваша матушка была католичка.

— Не такая уж рьяная.

— Я сохранил веру хотя бы в непреложность определенных экономических законов, а вы свою утеряли.

— Утерял? Может, ее у меня никогда и не было. Ведь, по сути дела, всякое убеждение — это какие-то рамки, не так ли?

Несколько минут мы сидели молча, с пустыми стаканами в руках. Потом доктор Мажио сказал:

— У меня есть вести от Филипо. Он сейчас в горах под Ле-Кей, но думает двинуться на север. С ним двенадцать человек, в том числе Жозеф. Надеюсь, что остальные не калеки. Двух хромоногих вполне достаточно. Филипо хочет присоединиться к партизанам у доминиканской границы — их, говорит, человек тридцать.

— Целая армия. Сорок два человека!

— У Кастро было двенадцать.

— Только не говорите мне, что Филипо — это Кастро.

— Он думает создать в пограничном районе базу для обучения. Папа Док отогнал крестьян на десять километров в глубь страны, так что есть надежда… если не на вербовку добровольцев, то хотя бы на сохранение всего этого в тайне… Ему нужен Джонс.

— Почему вдруг Джонс?

— Он уверовал в Джонса.

— Лучше бы раздобыл где-нибудь пулемет Брена.

— На первых порах обучение важнее, чем оружие. Оружие всегда можно взять у убитых, но для этого надо научиться убивать.

— Откуда вы все это знаете, доктор Мажио?

— Иногда они бывают вынуждены довериться даже кому-нибудь из нас.

— Кому-нибудь из вас?

— Из коммунистов.

— Просто чудо, как вы до сих пор уцелели.

— Если б коммунистов не было — а почти все мы занесены в списки ЦРУ, — Папу Дока перестали бы считать оплотом свободного мира. Есть, вероятно, еще одна причина. Я хороший врач. Вдруг настанет день… он же не застрахован от болезней…

— Если б вы могли превратить ваш стетоскоп во что-нибудь смертоносное!

— Да. Я сам об этом думал. Но он, вероятно, переживет меня.

— Во французской медицине в большом ходу всякие свечи и piqûres [58].

— Сначала их испробуют на ком-нибудь, кого не жалко.

— И вы действительно считаете Джонса… Он годен только на то, чтобы смешить женщин.

— Джонс набрался опыта в Бирме. Японцы были похитрее тонтон-макутов.

— О да, он любит похвалиться своими подвигами. Говорят, в посольстве его слушают как зачарованные. Песенку спой, ужин за мной.

— Не собирается же он просидеть в посольстве всю жизнь.

— Умирать у его порога тоже не собирается.

— Совершить побег всегда можно.

— Такой риск ему не по плечу.

— Мало ли он рисковал, пытаясь надуть Папу Дока. Вы его недооцениваете. Только потому, что человек любит похвастаться… Хвастуна не трудно заманить в ловушку. Заставить его открыть карты.

— Вы меня неправильно поняли, доктор Мажио. Мне так же важно извлечь его оттуда, как и молодому Филипо.

— Но вы же сами ввели его туда.

— Я тогда не сообразил.

— Чего?

— Это дело совсем другое. Я готов на все, чтобы…

По аллее кто-то шел. Шуршали под ногами мокрые листья и скорлупа кокосовых орехов. Мы сидели молча, ждали… В Порт-о-Пренсе по ночам никто не ходит. Я подумал, есть ли у доктора Мажио револьвер. Но это как-то не вязалось со всем его обликом. Под пальмами, у поворота аллеи, шаги смолкли. Меня окликнули:

— Мистер Браун!

— Да?

— Посветить нечем?

— Кто это?

— Крошка Пьер.

Я вдруг почувствовал, что доктора Мажио нет рядом. Удивительно, как бесшумно мог передвигаться этот большой человек в случае надобности.

— Сейчас посвечу, — крикнул я. — Я тут один.

Я ощупью пробрался в бар. Я знал, где искать фонарик. Включив его, я увидел, что дверь на кухню стоит настежь. Я принес на веранду лампу, и Крошка Пьер поднялся по шатким ступенькам. Уже несколько недель эта резко очерченная сомнительная физиономия не представала передо мной. Пиджак у Крошки Пьера был насквозь мокрый, и он повесил его на спинку стула. Я налил ему рому и стал ждать, какое последует объяснение, — после захода солнца он обычно не показывался.

— У меня машина сломалась, — сказал Крошка Пьер. — Я переждал самый сильный ливень. Сегодня что-то долго не дают света.

По привычке я задал ему вопрос, без которого в Порт-о-Пренсе не обходится ни один разговор.

— Обыскали вас у заставы?

— Под таким ливнем? — сказал он. — В дождь у застав не задерживают. Не будут же караульные утруждать себя в грозу.

— Давно мы с вами не виделись, Крошка Пьер.

— Я был очень занят.

— По-моему, материала для вашей светской хроники сейчас маловато.

Он хихикнул в темноте.

— Дела всегда найдутся. Мистер Браун, сегодня знаменательный день в биографии Крошки Пьера.

— Уж не женились ли?

— Нет, нет, нет. Ну, еще раз.

— Получили большое наследство.

— Наследство в Порт-о-Пренсе? Нет, нет. Мистер Браун, сегодня я купил стереопроигрыватель.

— Поздравляю. И он работает?

— Пластинками я еще не обзавелся, так что кто его знает. Гамиту заказаны Жюльетта Греко, Франсуаза Арди, Джонни Холлидей…

— А я слышал, что Гамита уже нет среди нас.

— Почему? Что случилось?

— Он исчез.

— Раз в жизни, — сказал Крошка Пьер, — вы опередили меня с новостями. От кого вы это слышали?

— Я оберегаю свои источники.

— Он слишком часто наведывался в иностранные посольства. Это было неразумно.

Включили ток, и я впервые застиг Крошку Пьера врасплох — хмурого, встревоженного, — прежде чем он отреагировал на свет и сказал со своей обычной веселостью:

— Значит, с пластинками придется подождать.

— У меня в конторе есть кое-какие, могу одолжить вам. Я держал их для гостей.

— Я был в аэропорту сегодня вечером, — сказал Крошка Пьер.

— Кто-нибудь прилетел?

— Д-да… Прилетел один. Я никак не ожидал такой встречи. В Майами иногда задерживаются дольше намеченного срока, а его давно здесь не было, и, учитывая все эти неприятности…

— Кто же это?

— Капитан Конкассер.

Я, кажется, понял, почему Крошка Пьер нанес мне дружеский визит — не только потому, что ему хотелось сообщить о покупке стереопроигрывателя. Он пришел предупредить меня о чем-то.

— Разве у него неприятности?

— Неприятности грозят всем, кто так или иначе соприкасался с майором Джонсом, — сказал Крошка Пьер. — Капитан в ярости. В Майами с ним обошлись круто — говорят, он двое суток просидел там в полиции. Подумать только! Капитан Конкассер! Теперь он жаждет реабилитироваться.

— Каким образом?

— Хочет поймать Джонса.

— Джонс в безопасности. Засел в посольстве.

— Пусть сидит там сколько может. И пусть не полагается ни на какие охранные свидетельства. Но кто знает, какую позицию займет новый посол?

— Новый посол?

— Ходят слухи, будто президент заявил правительству сеньора Пинеда, что он уже не персона грата. Впрочем, может, это и не так. Разрешите, я посмотрю ваши пластинки. Дождь кончился, надо идти.

— Где вы оставили машину?

— На обочине шоссе, ниже застав.

— Я отвезу вас домой. — Я вывел из гаража «хамбер». Включив фары, я увидел, что доктор Мажио терпеливо сидит в своей машине. Мы не обменялись ни словом.

3

Высадив Крошку Пьера у лачуги, которую он именовал своим домом, я поехал в посольство. Полицейский остановил мою машину, заглянул внутрь и только тогда пропустил в ворота. Я позвонил и услышал собачий лай в холле, а потом хозяйский голос Джонса:

— Тихо, Мураш, тихо.

Они сидели втроем: посол, Марта и Джонс. В тесном семейном кругу, подумал я. Посол и Джонс играли в джин-рамми — надо ли говорить, что Джонс был далеко впереди. Марта сидела в кресле и шила что-то. Никогда раньше я не видел ее с иголкой в руке; казалось, Джонс внес какую-то меру уюта в их дом. Мураш сидел у ног Джонса, будто это и был его властелин, а Пинеда бросил на меня обиженный, неприветливый взгляд и сказал:

— Вы уж нас извините: мы только кончим партию.

— Пойдемте к Анхелу, — сказала Марта; мы поднимались по лестнице, когда я услышал снизу голос Джонса: «J’arrête à deux» [59].

С площадки мы повернули налево, в комнату нашей ссоры, и Марта поцеловала меня свободно и радостно. Я передал ей слова Крошки Пьера.

— Нет, — сказала она. — Нет. Не может быть. — И добавила: — Последние несколько дней Луис ходит какой-то встревоженный.

— А вдруг это правда?

Марта сказала:

— Новому послу все равно придется держать Джонса. Не выгонит же он его.

— Я не о Джонсе думаю. Я думаю о нас с тобой. — А в мыслях у меня было: станет ли женщина по-прежнему называть мужчину по фамилии, если она спит с ним?

Марта села на кровать и уставилась на стену таким изумленным взглядом, точно стена вдруг придвинулась к ней.

— Я не верю, — сказала она. — Не хочу верить.

— Когда-нибудь это должно было случиться.

— Я всегда думала… Анхел подрастет и сможет понять.

— А мне сколько тогда будет?

— Ты ведь тоже так думал, — попрекнула она меня.

— Да, думал — и много думал. И отчасти поэтому пытался продать свой отель, когда приехал в Нью-Йорк. Мне нужны были деньги, чтобы последовать за тобой, куда бы вас ни послали. Но теперь мой отель уже никто не купит.

Она сказала:

— Милый, мы с тобой как-нибудь все уладим, а вот Джонс… для него это вопрос жизни и смерти.

— Если б мы с тобой были помоложе, для нас вопрос тоже стоял бы так: жизнь или смерть. Но теперь… «Люди умирали, и черви поедали их, но не любовь тому виной» {67}.

Джонс крикнул снизу:

— Партия закончена… — Его голос ворвался в комнату с бесцеремонностью постороннего.

— Надо идти, — сказала Марта. — И ничего им не говори, пока не будем знать наверное.

Пинеда сидел с гнусной собачонкой на коленях и гладил ее, но ей хотелось быть не с ним, и она только терпела его ласки, а сама не сводила затуманенного, обожающего взгляда с Джонса, который подсчитывал взятки.

— У меня на тысячу двести очков больше, — сказал он. — Завтра утром пошлю к Гамиту за песочным печеньем для Анхела.

— Вы его балуете, — сказала Марта. — Купите что-нибудь себе. На память о нас.

— Будто я когда-нибудь смогу вас забыть, — сказал Джонс и обратил на нее такой же взгляд, каким смотрела на него собака, сидевшая на коленях у Пинеды, — взгляд грустный, влажный и в то же время чуть притворный.

— Ваша служба информации плохо работает, — сказал я. — Гамит исчез.

— Я об этом ничего не слышал, — сказал Пинеда. — Что случилось?

— Крошка Пьер говорит, что у него было слишком много друзей среди иностранцев.

— Ты должен вмешаться, — сказала Марта. — Гамит оказывал нам столько услуг. — Я вспомнил одну из них: комнатушка, в ней железная кровать с сиреневым покрывалом, жесткие восточные стулья вдоль стены. Это были самые мирные часы, какие мы провели вместе.

— Что я могу? — сказал Пинеда. — Министр внутренних дел примет от меня две мои сигары и вежливо ответит, что Гамит — гражданин Гаити.

— Эх, будь у меня мой отряд, — сказал Джонс, — я прочистил бы их полицию, как хорошенькой дозой английской соли, и нашел бы его.

Я и мечтать не мог об отклике более быстром и более подходящем; Мажио говорил: «Хвастуна всегда можно заманить в ловушку». Похваляясь, Джонс смотрел на Марту — эдакий молодой хват, дожидающийся, чтобы его погладили по головке за удаль, и я представил мысленно все эти вечера в тесном семейном кругу, когда он развлекал их рассказами о Бирме. Правда, Джонс был не такой уж молодой, но все же лет на десять моложе меня.

— Полицейских здесь много, — сказал я.

— С полсотней солдат я мог бы захватить всю страну. У япошек силы были превосходящие, и они умели воевать…

Марта пошла к двери, но я остановил ее.

— Не уходите, прошу вас.

Она была нужна мне как свидетельница. Она осталась, а ничего не подозревающий Джонс продолжал нести свое:

— Правда, в Малайе они потеснили нас на первых порах. Мы тогда понятия не имели о том, что такое партизанская война, но потом постигли эту науку.

— Уингет, — подстегнул я его, чтобы он не остановился на полпути.

— Уингет был из самых что ни на есть лучших, но можно вспомнить и других. Я тоже мог кое-чем блеснуть.

— У вас нюх на воду, — напомнил я ему.

— Этому мне и учиться не пришлось, — сказал он. — Это у меня врожденное. Я еще в детстве…

— Как все-таки грустно, что вы должны сидеть здесь взаперти, — перебил я его. Детские воспоминания Джонса были мне совсем ни к чему. — Сейчас в горах есть люди, которым только и не хватает обучения военному делу. Правда, там у них Филипо.

Мы с ним будто распевали дуэт.

— Филипо? — воскликнул Джонс. — Но Филипо ровным счетом ничего не смыслит, старина. Вы разве не знаете? Он же был у меня. Просил помочь… Предлагал…

— И вы не соблазнились? — сказал я.

— Соблазн был велик, что и говорить. Как вспомнишь славные денечки в Бирме, так и заскучаешь. Вы меня, конечно, понимаете. Но, старина, я ведь был связан со здешним правительством. Разве так сразу разберешься в этой публике? Я, может, и невинная душа, но со мной надо по-честному. Я им поверил. Если бы знать тогда то, что мне теперь ясно…

Я подумал: а как он объяснил свой побег Марте и Пинеда? Наверно, всячески расцветил ту историю, которую поведал мне тогда ночью.

— Обидно все-таки, что вы не сговорились с Филипо, — сказал я.

— Для нас обоих обидно, старина. Я, конечно, не собираюсь умалять его достоинства. Филипо человек мужественный. Будь у меня возможность, я бы сделал из него первостатейного командос. Их налет на полицейский участок — это же чистейшая любительщина. Чуть ли не всем дали уйти, а из оружия только и взяли, что…

— А если возможность представится?.. — Самая неопытная мышь и то не кинулась бы так безоглядно на запах сыра.

— Ну, теперь-то я бы стрелой, как из лука, — сказал он.

Я сказал:

— А если я помогу вам бежать… туда, где Филипо?

Он ответил не задумываясь, потому что Марта смотрела на него.

— Научите, старина, — сказал он. — Научите, как это сделать.

Тут Мураш прыгнул Джонсу на колени и облизал ему лицо с подбородка до носа, будто надолго прощаясь с героем. Джонс отпустил какую-то шуточку — ему еще было невдомек, что мышеловка захлопнулась, — и Марта рассмеялась, а я утешил себя тем, что их веселые денечки сочтены.

— Тогда будьте наготове, — сказал я ему.

— Я путешествую налегке, — сказал Джонс. — Теперь у меня даже поставца нет. — Он ничем не рисковал, помянув свой поставец, так он был уверен, что я…

*

Доктор Мажио сидел у меня в конторе в полной темноте, хотя ток уже дали. Я сказал:

— Ну, пойман. И никакого труда это не составило.

— Тон у вас торжествующий, — сказал он. — А в конце-то концов что это даст? Один человек войны не выиграет.

— Да. Но у меня свои причины для торжества.

Доктор Мажио разложил карту на столе, и мы детально проследили по ней шоссе, которое вело на юг, к Ле-Кей. Поскольку я буду возвращаться один, никто и не узнает, что у меня был пассажир.

— А если машину станут обыскивать?

— Сейчас мы к этому подойдем. Надо получить пропуск в полиции и придумать какой-нибудь повод для поездки.

— Пропуск возьмете на понедельник, двенадцатое, — сказал доктор Мажио. На то, чтобы получить ответ от Филипо, ему требовалось без малого неделя, следовательно, двенадцатое — самый ранний срок. — Луна будет на исходе, и это вам на руку. Вы оставите его вот здесь, у кладбища, не доезжая Акена, а сами поедете дальше, в Ле-Кей.

— Если тонтон-макуты найдут его там раньше, чем Филипо…

— Вы доберетесь туда к полуночи, а с наступлением темноты на кладбище никто не ходит. Если на него там наткнутся, вам будет плохо, — сказал Мажио. — Его заставят говорить.

— Ничего другого, вероятно, не придумаешь?

— Мне не дадут пропуска на выезд из Порт-о-Пренса, не то я бы сам…

— Не беспокойтесь. У меня личные счеты с Конкассером.

— У нас у всех с ним счеты. Положиться мы можем только на…

— На что?

— На погоду.

4

В Ле-Кей была католическая миссия и больница, и я надумал сказать, будто обещал доставить туда пачку книг по богословию и коробку с лекарствами. Выдумка моя почти не понадобилась, полицейские пеклись только о том, как бы не уронить достоинства своей высокой должности. Для того чтобы получить пропуск в Ле-Кей, требовалось лишь просидеть некое количество часов у стойки полицейского управления, под фотографиями расстрелянных мятежников, в зловонии зверинца и в парной духоте раскаленного, как печка, дня. Дверь в комнату, где я и мистер Смит впервые увидели Конкассера, была затворена. Может, он уже впал в немилость и кто-то свел с ним счеты за меня?

За минуту до того, как пробило час, меня вызвали, и я подошел к полицейскому, сидевшему у стола. Он начал записывать бесчисленные подробности обо мне и о моей машине: все, начиная с места моего рождения — Монте-Карло — и кончая цветом моего «хамбера». Подошел сержант и заглянул ему через плечо.

— Вы сошли с ума, — сказал он мне.

— Почему?

— В Ле-Кей можно добраться только на джипе.

— Большая южная магистраль, — сказал я.

— Сто восемьдесят километров по непролазной грязи и рытвинам. Даже на джипе меньше чем за восемь часов не доедешь.

Днем ко мне приехала Марта. Когда мы лежали бок о бок и отдыхали, она сказала:

— Джонс принимает тебя всерьез.

— А мне как раз это и нужно.

— Будто ты не знаешь, что дальше первой заставы вас не пропустят.

— Ты так за него беспокоишься?

— Как это глупо, — сказала она. — Если б я уезжала навсегда, ты бы, наверно, и последние минуты нам испортил.

— Ты уезжаешь?

— Когда-нибудь уеду. Это наверняка. Уезжать всегда приходится.

— Ты предупредишь меня заранее?

— Не знаю. Может, духу не хватит.

— Я поеду за тобой.

— В самом деле поедешь? Какой у меня будет обоз! Приеду в новую столицу с мужем, Анхелом да еще и с любовником.

— По крайней мере, Джонса оставишь позади.

— Как знать? Может, мы провезем его контрабандой в дипломатической сумке. Луису он нравится больше, чем ты. Он говорит, что Джонс честнее.

— Джонс? Честнее? — Я весьма искусно выдавил из себя подобие смешка, хотя после объятий в горле у меня пересохло.

И как часто бывало за последнее время, мы проговорили о Джонсе до сумерек; заниматься любовью нам больше не захотелось — предмет беседы гасил всякое желание.

— Меня удивляет, — сказал я, — почему все так быстро сходятся с ним. И ты и Луис. К нему даже мистер Смит был расположен. По-видимому, жулье импонирует честным людям или преступники — душам невинным, так же как блондины тяготеют к брюнеткам, и наоборот.

— Разве я невинная душа?

— Да.

— И тем не менее ты думаешь, что я сплю с Джонсом.

— Это дело не меняет.

— Ты правда последуешь за мной, когда мы уедем отсюда?

— Конечно. Если раздобуду денег. Был у меня раньше отель. Теперь только ты осталась. Значит, вы уезжаете? Ты что-то скрываешь?

— Я — нет. А Луис — может быть.

— Разве он не все тебе рассказывает?

— Он, наверно, боится огорчить меня, не то что ты. Нежность — она нежнее.

— Часто он спит с тобой?

— По-твоему, я ненасытная, так, что ли? И ты мне нужен, и Луис, и Джонс, — сказала она, но на мой вопрос не ответила. Пальмы и бугенвиллеи стали совсем черные, пошел дождь — редкими каплями, тяжелыми, как сгустки масла. Их отделяла одну от другой душная тишина, а потом сверкнула молния, и с гор на нас ринулся рев грозы. Дождевые потоки вколачивало в землю, как панели сборного дома.

Я сказал:

— Вот в такую темень, когда луна спрячется, я приеду за Джонсом.

— Как же ты провезешь его через заставы?

Я повторил ей то, что мне сказал Крошка Пьер:

— В грозу у застав не задерживают.

— Но тебя заподозрят, когда выяснится, что…

— Я полагаюсь на Луиса и на тебя. Заткните рот Анхелу, а заодно и собаке. Чтобы она не бегала с воем по всему дому в поисках исчезнувшего Джонса.

— Ты боишься?

— Жалею, что нет джипа, только и всего.

— Почему ты идешь на это?

— Я не терплю Конкассера и его тонтон-макутов. Я не терплю Папу Дока. Я не терплю, когда у меня шарят в паху посреди улицы, ищут, не спрятано ли там оружие. Труп в бассейне — раньше я был богат другими воспоминаниями. Они пытали Жозефа. Они загубили мой «Трианон».

— А какой толк будет там от Джонса, если он враль?

— В конце концов, может, он и не враль. Филипо в него уверовал. Может, он действительно воевал с япошками.

— Враль не согласился бы бежать, правда?

— Он слишком зарвался в твоем присутствии.

— Мое мнение для него не так уж важно.

— Тогда как это объяснить? Он рассказывал тебе о гольф-клубе?

— Да, но ради гольф-клуба не идут на смерть. Он хочет бежать.

— Ты этому веришь?

— Он попросил свой поставец обратно. Сказал, что это его талисман. Он с ним и в Бирме не расставался. Обещал вернуть, когда партизаны войдут в Порт-о-Пренс.

— Я вижу, он мечтатель, — сказал я. — Может быть, у него тоже невинная душа.

— Не злись, если я уеду сегодня пораньше, — умоляюще проговорила она. — Я обещала ему сыграть в джин-рамми, до того как Анхел вернется из школы. Он так хорош с Анхелом. Играет с ним в командос, учит приемам рукопашного боя. Много ли партий в джин-рамми у нас впереди? Ты ведь понимаешь меня, понимаешь? Я хочу быть поласковее с ним.

Когда она уехала, меня охватила не столько злоба, сколько усталость, и больше всего я устал от самого себя. Неужели я не способен на доверие? Но стоило мне только налить себе виски и услышать хлынувшую со всех сторон тишину, как злоба вернулась: она была противоядием от страха. Я сидел и думал: можно ли доверять немке — дочери висельника.

5

Спустя несколько дней я получил письмо от мистера Смита — понадобилось больше недели, чтобы оно дошло из Санто-Доминго в Порт-о-Пренс. «Мы собирались сделать тут остановку ненадолго, — писал мистер Смит, — оглядеться, побывать на могиле Колумба…» И как я думаю, кто им встретился? Я мог ответить на этот вопрос, даже не перевернув страницы. Конечно, мистер Фернандес. Он был в аэропорту, когда они прилетели. («Уж не приходится ли ему по роду его занятий дежурить там наподобие кареты «скорой помощи»?» — подумал я.) Мистер Фернандес столько им всего показал, и это было так интересно, что они решили остаться в Санто-Доминго подольше. Словарный запас мистера Фернандеса за последнее время заметно увеличился. На «Медее» он сильно горевал, поэтому так и разволновался тогда на прощальном концерте: его мать была тяжело больна, но теперь она поправляется. У нее оказалась фиброма, а не рак, и теперь под влиянием миссис Смит она перешла на вегетарианский стол. Мистер Фернандес полагает даже, что в Доминиканской Республике можно будет учредить вегетарианский центр. «Вынужден признать, — писал дальше мистер Смит, — что обстановка здесь более спокойная, хоть бедность большая. Миссис Смит повстречала в Санто-Доминго одну свою знакомую из Висконсина». Он просил передать сердечный привет и наилучшие пожелания майору Джонсу, а меня благодарил за всемерную помощь и гостеприимство. Мистер Смит был прекрасно воспитанный старик, и я вдруг почувствовал, как мне недостает его. В часовне коллежа в Монте-Карло мы молились по воскресеньям: «Dona nobis pacem» [60], но вряд ли многие из нас могли сказать в дальнейшем, что молитву их услышали. Мистеру Смиту незачем было испрашивать себе покоя и мира. Он таким и родился: не ледышка, а мир и покой были у него в сердце. В тот же день ближе к вечеру в открытой сточной канаве на окраине Порт-о-Пренса нашли тело Гамита.

Я поехал к мамаше Катрин (а почему бы и нет, если Марта с Джонсом?), но в тот вечер ни одна из девушек не решилась выйти из дому. К этому времени весть о Гамите, конечно, разошлась по всему городу, и они боялись, что Барону Субботе будет мало одного трупа для празднества. Мадам Филипо с ребенком присоединилась к беженцам, укрывавшимся в венесуэльском посольстве; тревожная неуверенность чувствовалась повсюду. (Проезжая мимо посольства Марты, я заметил, что у ворот там стоят уже двое полицейских.) На заставе ниже «Трианона» меня остановили и обыскали, хотя дождь уже шел. «Чему приписать оживление их деятельности? — подумал я. — Может, отчасти это связано с возвращением Конкассера? Ему ведь надо как-то доказать свою лояльность».

В «Трианоне» меня дожидался бой доктора Мажио с запиской — приглашение к обеду. Обеденное время уже прошло, и мы поехали к нему под громовые раскаты. На этот раз машину не остановили — дождь шел вовсю, и караульный сидел скрючившись под навесом из старых мешков. С пирамидальной сосны у дома доктора Мажио капало, как со сломанного зонтика; он сидел, поджидая меня, в своей викторианской гостиной, с графином портвейна на столике.

— Вы слышали про Гамита? — спросил я. Стаканы стояли на узорчатых бисерных подстилочках, защищавших столешницу из папье-маше.

— Да, бедняга.

— Чем он перед ними провинился?

— Он был одним из почтовых ящиков Филипо. И он не заговорил.

— Второй почтовый — это вы?

Он налил портвейна в стаканы. Я не любитель такого аперитива, но в тот вечер выпил портвейн беспрекословно: мне было все равно, что пить, лишь бы выпить. Доктор Мажио не ответил на мой вопрос, и тогда я задал ему еще один:

— Откуда вы знаете, что Гамит не заговорил?

Ответ был исчерпывающий:

— Ведь я еще здесь.

Мадам Ферри — старушка, которая присматривала у него за домом и готовила ему, — отворила дверь и напомнила нам, что обед ждет. Она была в черном платье и с белой наколкой на голове. Казалось бы, странная фигура в доме марксиста, но я вспомнил, что в первых ильюшинских реактивных самолетах были, как мне рассказывали, тюлевые занавески и полированные серванты. Подобно мадам Ферри, они внушали чувство надежности.

Мы ели вкуснейший бифштекс с картофельным пюре, чуточку приправленный чесноком, и пили отличный кларет — лучший вряд ли можно было достать на таком расстоянии от Бордо. Доктор Мажио больше помалкивал, но его молчание казалось мне столь же монументальным, сколь и речь. Он спросил: «Еще рюмку?» — и эти слова были как скромное имя, начертанное на могильной плите. Когда обед подошел к концу, он сказал:

— К нам приезжает американский посол.

— Это верно?

— И скоро приступят к добрососедским переговорам с Доминиканской Республикой. Нас опять предали.

Старушка вошла с кофе, и он замолчал. Я не видел его лица за стеклянным колпаком, покрывавшим букет восковых цветов. У меня было такое чувство, точно после обеда мы должны присоединиться к другим членам браунинговского общества для обсуждения «Сонетов с португальского» {68}. Гамит лежал в канаве очень, очень далеко отсюда.

— Не хотите ли кюрасо, а если предпочитаете бенедиктин, то и бенедиктина немножко осталось.

— Пожалуй, кюрасо.

— Подайте кюрасо, мадам Ферри.

И снова наступило молчание, которое нарушали только раскаты грома. Я недоумевал, зачем Мажио вызвал меня, и наконец, когда мадам Ферри пришла с бутылкой кюрасо и снова вышла, он рассеял мое недоумение:

— Я получил ответ от Филипо.

— Хорошо, что ответ прислан вам, а не Гамиту.

— Он сообщает, что на следующей неделе будет ждать в условленном месте три ночи подряд. Начиная с понедельника.

— На кладбище?

— Да. Луна теперь почти не показывается.

— А если и грозы не будет?

— Случалось ли когда-нибудь, чтобы в это время года три ночи подряд обошлось без ливней?

— Да, вы правы. Но мой пропуск действителен только на один день — на понедельник.

— Это несущественно. Полицейские почти все неграмотные. Джонса вы оставите там, а сами поедете дальше. Если что-нибудь окажется неладно и подозрение падет на вас, я дам вам знать в Ле-Кей. Надеюсь, вы сможете уйти оттуда на рыбацкой лодке.

— Молю Бога, чтобы все было ладно. Я вовсе не хочу быть в бегах. Вся моя жизнь здесь.

— Вам надо миновать Пти-Гоав до того, как гроза утихнет, потому что иначе вашу машину обыщут. За Пти-Гоавом до Акена опасаться как будто нечего, а в Акен вы въедете один, без него.

— Эх, будь у меня джип!

— Да, если бы на джипе…

— А как быть с охраной у посольства?

— Это пусть вас не тревожит. В грозу они будут пить ром на кухне.

— Надо предупредить Джонса, пусть подготовится. Как бы он не пошел на попятный.

Доктор Мажио сказал:

— Я попрошу вас не бывать в посольстве до самого отъезда. Завтра я там буду — меня вызывают к Джонсу. В его возрасте свинка опасна, иной раз она приводит к бесплодию и даже импотенции. Инкубационный период, столь затянувшийся после заболевания ребенка, показался бы медикам подозрительно долгим, но прислуга этого не знает. Больного необходимо изолировать и обеспечить ему полный покой. Вы успеете вернуться из Ле-Кей задолго до того, как побег обнаружится.

— А вы, доктор?

— Я пользовал его, пока он был болен. Это время — ваше алиби. А моя машина никуда не выедет из Порт-о-Пренса. Значит, алиби будет и у меня.

— Надеюсь только, что Джонс оправдает положенные на него труды.

— Да, да, я тоже. Я тоже на это надеюсь.

Глава третья

1

На следующий день я получил записку от Марты, в которой она писала, что Джонс заболел и что доктор Мажио опасается осложнений. Она сама за ним ухаживает и в ближайшие дни не сможет вырваться из дому. Записка была составлена с таким расчетом, что ее прочитают чужие глаза, что ее оставят на виду, и все-таки она меня покоробила. В самом деле! Разве нельзя было написать так, чтобы между строк я мог вычитать какой-нибудь неприметный знак любви. Ведь опасность грозила не только Джонсу, но и мне, а утешаться ее присутствием в эти последние дни будет дано ему одному. Я представлял мысленно, что она сидит у него на кровати и он смешит ее, как смешил Тин-Тин в стойле у мамаши Катрин. Пришла и ушла суббота, потом воскресенье пустилось в свой длинный путь. Мне хотелось только одного — скорей бы все это кончилось.

В воскресенье днем, когда я читал, сидя на веранде, к отелю подъехал на джипе капитан Конкассер. Я позавидовал ему — джип! Толстобрюхий шофер с золотыми зубами, приставленный в свое время к Джонсу, сидел рядом с Конкассером, щерясь во всю пасть, точно обезьяна, разрешающаяся от бремени в зоопарке. Конкассер не вышел из машины, оба глазели на меня сквозь черные очки, а я отвечал им тем же, но у них было преимущество: я не видел, как они моргают.

Это длилось довольно долго, и наконец Конкассер сказал:

— Говорят, вы собираетесь в Ле-Кей.

— Да.

— Когда это?

— Надеюсь, завтра.

— Пропуск вам выдан ненадолго.

— Знаю.

— День туда, день обратно и ночевка в Ле-Кей.

— Знаю.

— Важные у вас там, наверно, дела, если вы не боитесь такой дороги.

— О своих делах я доложил в полицейском управлении.

— Филипо в горах под Ле-Кей и ваш Жозеф тоже там.

— Вы осведомлены лучше меня. Но ведь это положено вам по должности.

— Вы здесь один?

— Да.

— Ни Кандидата в президенты. Ни мадам Смит. Британский поверенный и тот уехал. Вы от всех на отшибе. Страшновато бывает по ночам?

— Я уже привык к этому.

— Мы проследим весь ваш путь, на каждой заставе будем отмечать. Придется вам отчитаться, где и когда вы были. — Он сказал что-то шоферу, и тот захохотал. — Я ему говорю, что либо он, либо я кое о чем вас порасспросим, если вы где-нибудь задержитесь.

— Так же, как расспрашивали Жозефа?

— Вот именно. Точно так же. Как поживает майор Джонс?

— Плохо. Заразился свинкой от сына посла.

— Говорят, новый посол скоро приедет. Правом убежища нельзя злоупотреблять. Майору Джонсу лучше перебраться в британское посольство.

— Можно ему сказать, что он получит охранное свидетельство?

— Да.

— Хорошо, скажу, но только когда он выздоровеет. Я не помню, была у меня свинка или нет, и рисковать не собираюсь.

— Мы с вами еще подружимся, мосье Браун. По-моему, майор Джонс стоит вам поперек горла так же, как и мне.

— Может быть, вы и правы. Но я все-таки передам ему насчет охранного свидетельства.

Конкассер дал задний ход, ломая своим джипом ветки бугенвиллеи с таким же удовольствием, с каким ломал людям руки и ноги, потом развернулся и уехал. Только его приезд и нарушил тягучесть долгого воскресного дня. В виде исключения подачу тока прекратили точно в указанное время, и ливень ринулся со склонов Кенскоффа, будто его запустили по хронометру. Я заставлял себя вчитываться в рассказ Генри Джеймса {69} «Благословенное место» из сборника в дешевом издании, который кто-то давным-давно оставил в отеле; мне хотелось забыть, что завтра понедельник, но ничего из этого не выходило. «Бурлящий поток нашей страшной эпохи», — писал Джеймс, и я недоумевал, какое краткое нарушение завидного викторианского мира и покоя вызвало в нем такую тревогу. Может быть, его лакей потребовал расчета? «Трианон» стал средоточием моей жизни — это был мой столп непоколебимый, более надежный, чем Господь Бог, в слуги которому меня прочили отцы Приснодевы: когда-то я преуспел с ним больше, чем с моей разъездной художественной галереей, состоявшей из одних подделок; в некотором смысле «Трианон» был и нашим фамильным склепом. Я отложил в сторону «Благословенное место» и, взяв лампу, поднялся наверх. Вполне возможно, подумалось мне, что, если затея с Джонсом сорвется, это будет моя последняя ночь в отеле «Трианон».

Картины, развешанные когда-то вдоль лестницы, были проданы или возвращены владельцам. У моей матери хватило здравого смысла обзавестись вскоре после приезда на Гаити полотнами Ипполита, и я хранил их все эти годы, и хорошие и плохие, отказываясь продать американцам, — хранил, как своего рода страховой полис. Осталась у меня и картина Бенуа, на которой был изображен ураган «Хэзел» 1951 года — серая взбухшая река, несущая с собой весьма странный подбор предметов: дохлую свинью вверх брюхом, стул, лошадиную голову и кровать с разрисованной цветами спинкой; на берегу двое — солдат и священник, — оба молятся, и деревья, накренившиеся в одну сторону под вихрем. На нижней лестничной площадке висела картина Филиппа Огюста — карнавальная процессия, мужчины, женщины и дети в ярко размалеванных масках. По утрам, когда в окна первого этажа било солнце, резкая цветовая гамма создавала впечатление, что на карнавале весело, что барабанщики и трубачи вот-вот заиграют бойкий мотивчик. Но стоило подойти поближе, и вы видели, насколько уродливы все эти маски, а ряженые, оказывается, окружали труп в саване; тогда примитивно яркие тона сразу жухли, будто притемненные тучами, которые надвигаются с Кенскоффа и, того гляди, загромыхают громом. Где бы у меня ни висела эта картина, не раз думалось мне, я всегда буду чувствовать, что Гаити близко. И всегда услышу шаги Барона Субботы на ближайшем кладбище, даже если ближайшее кладбище будет у Тутинг-Бека.

Сначала я зашел в номер «люкс» Джона Барримора. Из его окон ничего не было видно, город тонул во мраке, только в президентском дворце мерцала щепотка огней да фонари цепочкой обозначали границы порта. На тумбочке у кровати лежала оставленная мистером Смитом книга о вегетарианстве. «Сколько же он возит их с собой для распространения?» — подумал я, открыл ее и увидел надпись на форзаце, сделанную по-американски четким наклонным почерком: «Дорогой Неизвестный мне Читатель, не закрывай эту Книгу, а полистай ее на сон грядущий. В ней Мудрость. Твой Неизвестный Друг». Я позавидовал его убежденности — убежденности и чистоте стремлений. Прописные буквы приводили на память гидеоновское издание Библии, экземпляр которой лежит в американских гостиницах в каждом номере.

Этажом ниже была комната моей матери (теперь — моя спальня), а среди номеров, запертых на ключ и давно отвыкших от обитателей, — комната Марселя и та, в которой я провел свою первую ночь в Порт-о-Пренсе. Я вспомнил дребезжанье звонка, и могучую черную фигуру в ярко-красной пижаме, и монограмму на кармашке, и как он сказал мне грустно и виновато: «Она зовет меня».

Я зашел в эти комнаты — сначала в одну, потом в другую; там ничего не осталось от того далекого прошлого. Мебель вся другая, стены покрашены заново, и даже сами комнаты перестроены, чтобы выкроить помещение для ванных. На фаянсовых биде толстым слоем лежала пыль, горячей воды в кранах не было. Войдя к себе, я сел на огромную кровать моей матери. И хотя с тех пор прошло столько лет, я бы, пожалуй, не удивился, увидев на подушке тоненькое золотце тех ошеломляющих тициановских волос {70}. Но от нее ничего не осталось, кроме того, что я сам выбрал и сохранил. На столике у кровати стояла шкатулка из папье-маше, в которой моя мать держала свои немыслимые украшения. Я продал их Гамиту почти за бесценок, и теперь в шкатулке лежала только загадочная медаль Сопротивления и открытка с видом развалин цитадели, а на ней несколько строк — единственное, что осталось от нашей переписки: «Хорошо бы повидаться, если ты заглянешь в наши края» — и подпись, которую я сначала прочел «Манон», и фамилия, происхождение которой она так и не успела мне объяснить: «Графиня де Ласко-Вилье». В шкатулке была еще записка, написанная ее рукой, но адресованная не мне. Я нашел эту записку в кармане у Марселя, когда вынул его из петли. Сам не понимаю, почему я не уничтожил ее, почему я ее перечитывал раза два-три — ведь она только усиливала мое чувство безродности. «Марсель, я знаю, что я старуха и, как ты говоришь, всегда немножко актерствую. Но прошу тебя, притворяйся! Притворяясь, мы бежим того, что есть на самом деле. Притворяйся, будто я люблю тебя, как любовница. Будто ты меня любишь, как любовник. Будто за тебя я готова умереть, а ты умрешь за меня». Я снова прочел эту записку; в ней было что-то трогательное… И ведь Марсель умер из-за нее, так что, может, он и не был комедиантом. Смерть — доказательство искренности.

2

Марта встретила меня со стаканом виски в руках. На ней было полотняное платье золотистого цвета с открытыми плечами. Она сказала:

— Луиса нет дома. Я несу виски Джонсу.

— Дай я сам отнесу. Сейчас виски ему не помешает.

— Неужели ты приехал за ним? — спросила она.

— Да, да. За ним. Гроза только начинается. Мы дадим ей разойтись, и когда полицейские убегут на кухню…

— Ну, какой от него будет толк? Там, в горах.

— Если то, что он говорит, правда, толк будет, и не малый. На Кубе один человек…

— Сколько раз можно повторять одно и то же? Заладил как попугай. Слышать больше не могу. Здесь не Куба.

— Нам с тобой будет легче, когда он уедет.

— Это единственное, что у тебя на уме?

— Да. Пожалуй.

Чуть пониже плеча у нее был синяк. Стараясь, чтобы мой вопрос прозвучал шутливо, я спросил:

— Где это тебя угораздило?

— О чем ты?

— Да вот — синяк. — Я коснулся его пальцем.

— Ах, это! Не знаю. У меня чуть что — сразу синяки.

— Играли в джин-рамми?

Она опустила стакан на стол и повернулась ко мне спиной. Она сказала:

— Выпей и ты. Тебе это тоже не помешает.

Я сказал, наливая себе виски:

— Если удастся выехать из Ле-Кей рано утром, то в среду к часу дня я вернусь. Приедешь в отель? Анхел будет в школе.

— Может быть. Поживем — увидим.

— Мы уже несколько дней не были вместе. — Я добавил: — С джин-рамми покончено, домой тебе не надо будет спешить. — Она повернулась ко мне, и я увидел, что она плачет. — Что с тобой? — спросил я.

— Я тебе говорила. У меня чуть что — и синяк.

— Я ничего такого не сказал. — Странное действие оказывает на нас чувство страха: оно усиливает поступление адреналина в кровь, заставляет человека напустить в штаны; у меня оно вызывало желание причинять боль. Я спросил: — Тебя, видно, очень огорчает разлука с Джонсом?

— А почему бы и нет? — сказала она. — Ты жалуешься на одиночество в «Трианоне». А я одинока здесь. Мне одиноко с Луисом, когда мы молча лежим, каждый на своей кровати. Мне одиноко с Анхелом, когда он приходит из школы и заставляет меня решать за него бесконечные задачки. Да, мне было приятно, что Джонс живет у нас, — приятно слушать, как он потешает людей своими плоскими шуточками, приятно играть с ним в джин-рамми. Да, я буду скучать без него. Так соскучусь, что сердце защемит. Буду, буду скучать.

— Больше, чем без меня, когда я уезжал в Нью-Йорк?

— Ты должен был вернуться. По крайней мере, говорил, что вернешься. А теперь я так и не знаю, вернулся ли ты.

Я взял оба стакана и поднялся наверх. На площадке я вдруг вспомнил, что не знаю, в какой комнате Джонс. Я негромко позвал, чтобы прислуга не услышала:

— Джонс, Джонс.

— Я здесь.

Я толкнул дверь и вошел. Он сидел на кровати одетый, даже в резиновых сапогах.

— Я услышал ваш голос, — сказал он, — когда вы еще были внизу. Значит, пришло времечко, старина?

— Да. Вот выпейте.

— Что ж, не откажусь. — Он скорчил кислую гримасу.

— У меня в машине есть бутылка.

Джонс сказал:

— Я собрался. Луис дал мне вещевой мешок. — Он перечислил свои пожитки, загибая пальцы: — Пара обуви, пара брюк. Две пары носков. Рубашка на смену. Да-а! И поставец. Это на счастье. Его, знаете ли, подарили мне, когда… — И осекся. Может, вспомнил, что эта история была мне рассказана без прикрас.

— По вашим расчетам, кампания, видимо, будет не затяжная, — сказал я, чтобы помочь ему выпутаться из неловкости.

— Не могу же я иметь при себе больше, чем мои солдаты. Дайте срок, и я поставлю снабжение на должную высоту. — Впервые за все время он заговорил профессиональным языком, и я подумал, не клеветал ли я на него. — Вы нам еще поможете, старина. Когда у меня связь наладится.

— Не будем загадывать дальше ближайших нескольких часов. Сначала надо их пережить.

— Я вам всем обязан. — И опять его слова удивили меня. — Передо мной открываются такие возможности. Я, конечно, сам не свой от страха. Скрывать нечего.

Мы молча сидели рядом, пили виски, прислушивались к грому, сотрясающему крышу. Я был уверен, что в последнюю минуту Джонс заартачится, и немного растерялся, не зная, как быть дальше, но теперь командование принял Джонс.

— Ну-с, если удирать до конца грозы, тогда давайте двинем. С вашего разрешения, я пойду проститься с моей прелестной хозяйкой.

Когда он вернулся, уголок рта у него был в губной помаде — объятие с неловким поцелуем мимо губ или же объятие и неловкий поцелуй в щеку — кто знает, как там у них получилось. Он сказал:

— Полицейские крепко засели на кухне, пьют ром. Поехали.

Марта отодвинула засов на входной двери.

— Идите вы первый, — сказал я Джонсу, пытаясь вернуть утраченное главенство. — Постарайтесь нагнуться там пониже за ветровым стеклом.

Ступив за дверь, мы мгновенно промокли до нитки. Я повернулся к Марте — проститься — и даже тут не удержался от вопроса:

— Ты все еще плачешь?

— Нет, — сказала Марта. — Это дождь. — И я увидел, что она говорит правду. Дождевые струи бежали по ее лицу и по двери, у которой она стояла. — Чего же ты ждешь?

— Неужели я не заслужил поцелуя наравне с Джонсом? — сказал я, и она коснулась губами моей щеки. Я почувствовал безучастность и равнодушие в таком прощании и упрекнул ее: — Я ведь тоже немножко рискую.

— Да, но подумай, чего ради ты это делаешь, — сказала она.

Точно кто-то, кого я ненавидел, заговорил вместо меня, прежде чем мне удалось остановить его.

— Ты спала с Джонсом?

Я пожалел о сказанном еще до того, как прозвучало последнее слово. Если б громовой раскат, который раздался в эту минуту, заглушил мой вопрос, я бы обрадовался, я бы никогда больше не повторил его. Она стояла, вплотную прижавшись к двери, точно ожидая расстрела, и почему-то я подумал об ее отце перед казнью. Бросил ли он с виселицы вызов своим судьям? Можно ли было прочесть гнев и презрение на его лице?

— Ты спрашиваешь меня об этом уже который раз, — сказала она, — при каждой нашей встрече. Ну что ж, хорошо. Вот мой ответ: да, да. Тебе это хотелось услышать, это? Я спала с Джонсом. — Хуже всего было то, что я не поверил ей до конца.

3

Миновав поворот к борделю мамаши Катрин, откуда начиналась Южная магистраль, мы заметили, что в окнах у нее темно, — а может, их не было видно из-за дождя. Я вел машину со скоростью около двадцати миль в час — вел вслепую, хотя это был самый легкий участок шоссе. Его прокладывали с помощью американских дорожников по разрекламированному пятилетнему плану, но американцы уехали, и за семь миль от Порт-о-Пренса бетонированное покрытие кончалось. В этом месте была застава, но, когда свет фар упал на пустой джип, стоявший у караульной лачуги, я опешил: значит, и тонтон-макуты сюда пожаловали. Я едва успел дать газ, из лачуги никто не вышел — если тонтоны и были там, им, вероятно, тоже не хотелось мокнуть под дождем. Я прислушался, нет ли погони, но ничего не услышал, кроме дробного стука дождя. Большая магистраль превратилась в самую что ни на есть проселочную дорогу; ковыляя по камням, разбрызгивая лужи стоячей воды, машина делала теперь не больше восьми миль. Нас так трясло, что мы долго ехали молча.

Под колесами заскрежетали камни, и на секунду мне показалось, что лопнула ось. Джонс спросил:

— Где у вас тут виски?

Найдя бутылку, он отпил из нее и передал мне. Минутного отвлечения было достаточно, чтобы машину занесло вбок и задние колеса увязли в размытом латерите. Нам пришлось как следует поработать, прежде чем через двадцать минут мы снова двинулись в путь.

— Не опоздаем? Успеем доехать до условленного места? — спросил Джонс.

— Вряд ли. Скорее всего, вам придется где-нибудь отсиживаться завтра до темноты. Я захватил для вас сандвичи — на всякий случай.

Джонс хмыкнул.

— Вот это жизнь! — сказал он. — Я о такой давно мечтал.

— А мне казалось, что такая жизнь вам не в новинку.

Он опять замолчал, видимо почувствовав, что сболтнул лишнее.

Ни с того ни с сего дорога вдруг улучшилась. Дождь заметно стихал; оставалось надеяться, что он не перестанет вовсе, пока мы доберемся к следующему полицейскому посту. Дальше, до самого кладбища у Акена, можно будет ехать спокойно. Я спросил:

— А Марта? Как вы с ней, ладили?

— Замечательная женщина, — сдержанно ответил он.

— У меня создалось впечатление, что она к вам неравнодушна.

Время от времени между стволами пальм поблескивало море, будто там кто-то чиркал спичками, и это был дурной признак; погода явно улучшалась. Джонс сказал:

— Еще как ладили!

— Я вам даже завидовал, но, может, она не в вашем вкусе? — Я будто снимал бинт с незажившей раны: чем медленнее тянешь, тем дольше будет больно, а отодрать его рывком не хватало духа, к тому же мне все время приходилось следить за дорогой.

— Старина, — сказал Джонс, — все женщины в моем вкусе, но Марта — это нечто особенное.

— Она ведь немка — знаете?

— Эти фрейлейн, они кое-что смыслят в таких делах.

— Не хуже Тин-Тин? — Я постарался проговорить это безразличным тоном, как бы из чисто научного интереса.

— Тин-Тин совсем другой категории, старина. — Мы, точно два студента-медика, выхвалялись друг перед другом своим первым опытом на этом поприще. Я замолчал надолго.

Впереди был Пти-Гоав — городок, знакомый мне с лучших времен. Насколько я помнил, полицейский участок в Пти-Гоаве находился на шоссе, а там меня должны были отметить. Приходилось возлагать все надежды на то, что дождь не утихнет и полицейские будут сидеть в помещении, а караульных вряд ли выставят вдоль дороги: глиняные стены в трещинах, растрепанные соломенные кровли — все залито дождем; нигде ни огонька, ни одной живой души, даже калек не видно. Могилы в маленьких двориках и те казались более надежными, чем человеческое жилье. Мертвецам покои отводились получше тех, в которых обитали живые, — это были двухэтажные домики с нишами, куда в день поминовения усопших ставят пищу и зажженные свечи. Я не мог отвлекаться от дороги, пока мы не минуем Пти-Гоав, да и страшно мне было задавать следующий вопрос, но я подошел к самой двери и медлить больше не мог — оставалось только распахнуть ее настежь. В длинном дворе, мимо которого мы ехали, рядами стояли небольшие кресты, а между ними было протянуто нечто, похожее на пряди светлых волос, точно содранных с голов погребенных там женщин.

— Господи помилуй, — сказал Джонс. — Что это?

— Сизаль {71} сушат.

— Сушат? Под проливным дождем?

— А кто знает, где хозяин? Может быть, его расстреляли или он в тюрьме. Или бежал в горы.

— Жуткое зрелище. Как у Эдгара По {72}. Здесь всюду чудится смерть, такого я даже на кладбищах не видел.

На главной улице Пти-Гоав нам никто не встретился. Мы миновали какое-то заведение, именуемое «Йо-Йо-клуб», потом большущую вывеску «Кабачок матушки Мерлан», булочную некоего Брута и гараж мосье Катона — этот черный народ упорно чтил память другой, лучшей Республики {73} — и, выехав наконец, к моему облегчению, за городскую черту, опять заковыляли по каменистой дороге.

— Ну, проскочили, — сказал я.

— Теперь близко?

— Мы и полпути не сделали.

— Я, пожалуй, выпью еще.

— Пейте сколько угодно. Но учтите, это вам придется растянуть надолго.

— Лучше уж прикончить до встречи с моими солдатами. На всех ведь не хватит.

Я тоже отпил из бутылки для храбрости и все-таки не решался поставить вопрос ребром.

— А как с супругом — вы и с ним поладили? — осторожно проговорил я.

— Лучше некуда. Я ведь его яблочки не воровал.

— Вот как?

— Она с ним больше не спит.

— Откуда вам это известно?

— Да уж известно, — сказал он и, взяв у меня бутылку, потянул из нее с присвистом. Дорога снова заняла все мое внимание. Мы двигались теперь почти со скоростью пешехода, машина виляла между камнями, точно пони на бегах с препятствиями.

— Надо было ехать на джипе, — сказал Джонс.

— А где достать джип в Порт-о-Пренсе? Увести у тонтонов?

Доехав до развилки, мы оставили море позади, свернули в глубь страны и стали подниматься в горы. На этом дорожном участке камни сменил латерит, и нашему продвижению препятствовала только грязь, в которой увязали колеса. Это потребовало от меня новых ухищрений. Мы ехали уже три часа — время близилось к часу ночи.

— Теперь караульные вряд ли попадутся, — сказал я.

— Но дождь перестал.

— Они боятся заходить в горы.

— «Возвожу очи мои к горам, откуда приидет помощь моя» {74}, — съязвил Джонс. Виски оказывало на него свое действие.

Я не мог больше откладывать и спросил напрямик:

— Как она в постели — хороша?

— Ве-ли-ко-лепна, — сказал Джонс, и я вцепился в баранку, чтобы не вцепиться в него. После этого заговорил я не скоро, но Джонс так ничего и не заметил. Он уснул с открытым ртом, прислонившись к дверце — к той самой, к которой часто прислонялась и Марта. Он спал безмятежно, как ребенок, спал сном невинности. Может, у него действительно была невинная душа, как и у мистера Смита, и поэтому они так понравились друг другу? Вскоре злоба отлегла у меня от сердца; ребенок разбил какой-то пустячок, да, пустячок, вот и все, подумал я, так, наверно, Джонс к ней и относился. Он на минуту проснулся и предложил сменить меня за рулем, но положение у нас и без того было серьезное.

А потом машина сдала окончательно, — может, я отвлекся, может, она только и дожидалась толчка посильнее, чтобы испустить дух. Баранка рванулась у меня из рук, когда я выруливал на дорогу после заноса в сторону; мы опять наскочили на камень и стали: передняя ось сломана пополам, одна фара разбита вдребезги. Теперь все было кончено: я не доберусь до Ле-Кей и вернуться в Порт-о-Пренс тоже не смогу. Хотел я этого или не хотел, а ночь предстоит провести с Джонсом.

Джонс открыл глаза и сказал:

— Мне снилось… Почему мы стоим? Приехали?

— Передняя ось лопнула.

— А как вы полагаете, далеко нам до… до того места?

Я посмотрел на спидометр и сказал:

— Осталось километра два, может, три.

— Значит, дальше пехом, — сказал Джонс. Он стал вытаскивать свой вещевой мешок. Я положил ключи от машины в карман, неизвестно зачем, — вряд ли на Гаити найдется гараж, где мой «хамбер» смогут отремонтировать, не говоря уж о том, что никто и не подумает приехать сюда за ним по таким колдобинам. Брошенные автомобили, перевернувшиеся автобусы валялись на всех дорогах вокруг Порт-о-Пренса, я даже видел однажды аварийную машину, которая лежала на боку, уткнувшись подъемником в канаву, и в этом было нечто совершенно противоестественное, точно спасательная лодка сама разбилась о скалы.

Мы двинулись пешком. Я захватил с собой электрический фонарик, но помощи от него было мало, резиновые сапоги Джонса то и дело скользили по раскисшему латериту. Шел третий час ночи, дождь перестал.

— Если они устроят погоню за нами, — сказал Джонс, — мы их поисками не затрудним. Сами себя рекламируем черт-те как — вот, мол, тут двое человеков.

— Погони не должно быть.

— А джип, мимо которого мы проехали? — сказал он.

— В нем никого не было.

— Как знать… Может, нас видели из лачуги.

— Все равно выбирать не приходится. Без фонарика мы и двух ярдов не пройдем. А на такой дороге машину будет слышно за несколько миль.

Я посветил вправо и влево, но увидел только нагромождение камней, голую землю и низкорослый мокрый кустарник. Я сказал:

— Как бы не пройти мимо, прозеваем кладбище и очутимся в Акене.

Джонс дышал тяжело, и я предложил понести его мешок, но он и слышать об этом не захотел.

— Я немножко не в форме, — сказал он, — вот и все. — А пройдя еще несколько шагов, добавил: — В машине я молол всякую чепуху. Моим откровениям иногда не хватает точности.

На мой взгляд, это было чересчур мягко сказано, и я не понял, чем, собственно, вызвано такое признание.

Наконец в луче фонарика показалось то, что я искал: кладбище справа от дороги, уходящее вверх в темноту по склону. Оно было похоже на город, построенный карликами: ряд за рядом маленьких домиков из серого камня с давно облупившейся штукатуркой, некоторые повыше, нам по росту, другие совсем приземистые — и новорожденного ребенка туда не положишь. Я посветил влево, где, как мне объяснили, должна была находиться полуразвалившаяся хижина, но, когда назначаешь свидание, ошибки неизбежны. Хижине полагалось стоять особняком напротив первого кладбищенского поворота, однако я ничего там не обнаружил, кроме пологого склона.

— Не то кладбище? — спросил Джонс.

— Быть этого не может. До Акена совсем недалеко.

Мы пошли дальше и напротив последнего кладбищенского поворота действительно увидели хижину, хотя, насколько я мог разглядеть при свете фонарика, она была не такая уж ветхая. Нам не оставалось ничего другого, как войти туда. Если там есть обитатели, они испугаются не меньше нас.

— Эх, если бы при мне был револьвер, — сказал Джонс.

— Слава богу, что нет, но вы ведь знаете приемы рукопашного боя. — Он пробормотал что-то, и мне послышалось: «Отвык».

Я толкнул дверь, в хижине никого не оказалось. Сквозь дырявую крышу был виден клочок светлеющего ночного неба.

— Мы опоздали на два часа, — сказал я. — Он, вероятно, приходил сюда и ушел.

Джонс сел на свой вещевой мешок и тяжело перевел дух.

— Раньше надо было выехать.

— Раньше было нельзя. Мы ведь дожидались грозы.

— Что же теперь делать?

— Когда рассветет, я вернусь к машине. Поломка на такой дороге не редкость, меня никто не заподозрит. Днем между Пти-Гоавом и Акеном ходит местный автобус, может, мне удастся сесть на него или на какой-нибудь другой, который идет в Ле-Кей.

— Как у вас все просто, — с завистью проговорил Джонс. — А мне что делать?

— Отсидитесь здесь до ночи. — Я злобно добавил: — Обстановка-то вам знакомая — джунгли. — Я выглянул наружу: темень и тишина, даже собачьего лая не слышно. Я сказал: — Мне здесь что-то не нравится. Пожалуй, заснем и не услышим шагов. Эти дороги кое-когда все-таки патрулируются, или кто-нибудь из крестьян пойдет на рынок и наткнется на нас. И донесет. Почему не донести? Мы же белые.

Джонс сказал:

— Будем дежурить по очереди.

— Нет, давайте лучше переспим на кладбище. Туда никто не сунется, кроме Барона Субботы.

Мы пересекли так называемую дорогу, одолели невысокую каменную ограду и очутились на улочке карликового городка, где домики достигали нам только до плеча. Из-за мешка Джонса вверх по склону пришлось подниматься медленно. В самой глубине кладбища было более или менее безопасно, и там нашелся домик повыше других. Мы поставили бутылку виски в нишу и, сев, прислонились к стенке.

— Ну что ж, — по привычке сказал Джонс, — мне приходилось бывать в местечках и похуже. — И я подумал: в какой же переплет ему надо попасть, чтобы забыть свои позывные.

— Если среди могил появится цилиндр, — сказал я, — значит, это Барон здесь разгуливает.

— Вы верите в зомби? — спросил Джонс.

— Не знаю. А вы верите в привидения?

— Не будем говорить о привидениях, старина, давайте лучше выпьем.

Мне послышался какой-то шорох, и я включил фонарик. Его луч скользнул по всему ряду могил и уткнулся в кошачьи глаза, блеснувшие, точно запонки. Кошка вспрыгнула на крышу домика и исчезла.

— Может, не стоит зажигать фонарик, старина.

— Если тут кто-нибудь есть, все равно на свет не пойдет — побоится. Завтра утром вы здесь и схоронитесь. — Употреблять такое выражение, сидя на кладбище, конечно, не стоило. — Кто сюда придет — разве только с покойником? — Джонс снова присосался к бутылке, и я предостерег его: — Осталось совсем немного. А у вас впереди весь завтрашний день.

— Марта налила мне полный миксер, — сказал он. — В жизни не встречал более заботливой женщины.

— И такой, чтобы и в постели была хороша? — спросил я.

Наступило молчание. «Наверное, он с удовольствием вспоминает кое-какие подробности», — подумал я. Потом Джонс сказал:

— Старина. Теперь игра идет на полном серьезе.

— Какая игра?

— В солдатики. Мне понятно, почему людей тянет на исповедь. Смерть — дело отчаянно серьезное. Чувствуешь себя недостойным ее, что ли. Так бывает, когда тебя представят к ордену.

— И много у вас накопилось, в чем исповедаться?

— Да ведь у нас у всех хватает. Но мне не священник нужен и не Господь Бог.

— А кто же?

— Да кто угодно. Если б вместо вас здесь была собака, я бы и собаке исповедался.

Не нужна была мне его исповедь, не желал я знать, сколько раз он спал с Мартой. Я сказал:

— A Мурашу вы исповедовались?

— Надобности не было. Тогда игра еще не приняла такого серьезного оборота.

— Собака, по крайней мере, волей-неволей сохранит все в тайне.

— Мне в высшей степени безразлично, кто что расскажет после моей смерти, но я не хочу оставлять за собой кучу вранья. И без того много всего наврано.

Я услышал, как кошка крадется по крышам домиков, включил фонарик и опять посветил ей в глаза. На сей раз она вытянулась на передних лапках и стала точить когти. Джонс открыл свой мешок и вынул оттуда сандвич. Он разломил его пополам и бросил половину кошке, она метнулась, будто вместо хлеба ей швырнули камень.

— Зачем же так роскошествовать? — сказал я. — Вы теперь будете на скудном пайке.

— Она, горемыка, голодная.

Оставшуюся половину сандвича он сунул обратно в мешок, и мы все трое — он, я и кошка — затихли надолго. Молчание нарушил Джонс, вернувшись к своей навязчивой мысли:

— Я ужасный враль, старина.

— Это для меня не новость, — сказал я.

— О Марте… чего я только не наплел. Тут нет ни слова правды. Марта из той полсотни женщин, которых я и коснуться не смел.

Говорил ли Джонс сейчас правду или спускал на тормозах к более почтенному вранью? Может, он почувствовал в моем тоне что-то такое, чем я выдал себя с головой. Может, пожалел меня. «Вот она, глубина падения, — подумал я, — вызвать жалость у Джонса». Он сказал:

— Про женщин я всегда нес бог знает что. — И засмеялся принужденным смешком. — Стоило мне побыть с Тин-Тин, как она стала светской дамой — украшением гаитянской аристократии. Так и плел, если находилось кому плести. Знаете, старина, ведь не было у меня женщины, которой я бы не заплатил — или пообещал заплатить. Иной раз дело так оборачивалось, что приходилось удирать.

— Марта сказала мне, что она спала с вами.

— Не могла она этого сказать. Я вам не верю.

— Да, да. Это были чуть ли не последние ее слова.

— Я понятия не имел, — хмуро проговорил он.

— О чем?

— О том, что между вами что-то есть. Вот еще раз мое вранье мне отомстило. Вы ей не верьте. Это она со зла так сказала, потому что вам пришлось уезжать из-за меня.

— Или со зла, что я вас увожу.

В темноте — там, где кошка нашла брошенный ей кусок, — послышался шорох. Я сказал:

— Здесь совсем как в джунглях. По-свойски будете себя чувствовать.

Мне было слышно, как Джонс опять приложился к бутылке, потом он сказал:

— Старина, я в джунглях никогда в жизни не был… если не считать зоологического сада в Калькутте.

— И в Бирме тоже не случалось бывать?

— Нет, нет, в Бирме случалось. То есть почти. Всего за пятьдесят миль от границы. Я был в Импхале главным по зрелищному обслуживанию воинских частей. Собственно, не совсем главным. К нам как-то приезжал Ноэл Кауард {75}, — добавил он с гордостью и с чувством облегчения: это было на самом деле, значит, нашлось все-таки чем похвалиться.

— И как вы с Кауардом — поладили?

— Мне не пришлось с ним разговаривать, — ответил Джонс.

— Но в армии-то вы служили?

— Нет. Признан негодным. Плоскостопие. Когда выяснилось, что я содержал кинотеатр в Шиллонге, меня назначили на эту работу. Носил вроде форму, но без знаков различия. Числился я по связи, по ведомству ВАЗО {76}, — добавил он почему-то все так же горделиво.

Я осветил фонариком обступавшие нас со всех сторон серые могильные памятники. Я сказал:

— Какого же черта мы здесь делаем?

— Нахвастался я на свою голову, да?

— Вы попали бог знает в какое положение. И не страшно вам?

— Я сейчас как пожарный на своем первом пожаре, — сказал он.

— Вашей плоской стопе не понравятся горные тропинки.

— С супинаторами ничего, — сказал Джонс. — Вы меня им не выдадите, старина? Ведь я вам все как на духу.

— Они и без моей подсказки скоро все поймут. Значит, даже с «бреном» не умеете обращаться?

— У них нет «брена».

— Слишком поздно вы заговорили. Назад я вас не смогу провезти.

— А я не хочу назад. Эх, старина, порассказать бы вам, как было в Импхале! Появлялись у меня там кое-когда друзья-приятели — ведь я мог водить их к девочкам, а потом распрощаются и больше носа не кажут. Или заглянут раз-другой поболтать. Там был один по фамилии Чартера, он умел чуять воду издали… — И сразу осекся — вспомнил.

— Еще одна ложь, — сказал я, будто сам был такой уж неподкупно правдивый.

— Да нет, не совсем. Дело в том, что, когда он рассказал мне об этом, будто меня кто окликнул по моей настоящей фамилии.

— А настоящая не Джонс?

— По метрике Джонс, я сам видел, — ответил он, но мой вопрос отмел в сторону. — Так вот, когда он рассказал это, я почувствовал, что тоже так смогу, если немножко попрактикуюсь. Я знал, что это сидит во мне. Бывало, велю моему писарю спрятать в канцелярии стаканы с водой, дождусь, когда начнет мучить жажда, хожу и нюхаю. Получалось не часто, но ведь вода из-под крана это совсем не то. — И он добавил: — Надо, пожалуй, дать отдых ногам. — Я понял по его движениям, что он стаскивает свои резиновые сапоги.

— Как вы попали в Шиллонг?

— Я родился в Ассаме. У моего отца была там чайная плантация, — по крайней мере, так говорила моя мать.

— Приходилось верить ей на слово?

— Да ведь он уехал в Англию еще до моего рождения.

— А ваша мать была индианка?

— Наполовину, старина, — подчеркнул он, видимо придавая большое значение математической точности в этом вопросе.

Я будто встретил брата, которого раньше не знал: Джонс и Браун — фамилии почти взаимозаменяемые, как и наше с ним общественное положение. Судя по всему, оба мы были внебрачные отпрыски, хотя брачная церемония могла быть соблюдена — моя мать всегда давала мне понять это. Нас обоих бросили в воду — либо утонут, либо выплывут, и мы барахтались, мы плыли друг к другу бог знает из какой дали, чтобы встретиться на гаитянском кладбище.

— Вы мне нравитесь, Джонс, — сказал я. — Если вы не будете доедать ту половину сандвича, я от нее не откажусь.

— Пожалуйста, старина. — Он пошарил в мешке и нащупал в темноте мою руку.

— Рассказывайте дальше, Джонс, — попросил я.

— Я приехал в Европу, — сказал он, — после войны. В какие только переделки не попадал! Никак не мог пристроиться к тому, к чему лежала душа. Знаете, в Импхале иной раз до того доходило — эх, думаю, хоть бы япошки настигли нас. Тогда начальство вооружило бы даже гражданских, вроде меня, и всех писарей из ТКА {77}, и поваров. Ведь я как-никак носил военную форму. Из гражданских многие тоже отличаются на войне, ведь правда? А я столько всего уразумел — прислушивался, наблюдал, изучал карты… Свое призвание всегда чувствуешь, даже если не удается ему следовать, — верно ведь? А чем мне приходилось заниматься? Всякой писаниной, проверкой путевок и пропусков на третьесортных актеришек — приезд мистера Кауарда не в счет, это было редкое исключение. Кроме того, опекал девочек. Я называл их «девочки». Старые боевые кони — это больше к ним подходило. У меня в канцелярии пахло, как в театральной уборной.

— Грим перебивал запах воды? — сказал я.

— Совершенно верно. Условия для опытов были неподходящие… Я все ждал, когда же представится случай, — добавил он после паузы, и я подумал: может, всю свою путаную жизнь Джонс питал тайную, безнадежную любовь к добропорядочности, ко всему настоящему, надеялся, что добропорядочность заметит его, высматривал ее издали, как ребенок, который все делает наоборот, лишь бы привлечь к себе внимание добропорядочных, настоящих.

— Вот теперь случай представился, — сказал я.

— Благодаря вам, старина.

— А мне казалось, что у вас гольф-клуб на уме…

— Правильно. Это была моя вторая мечта. Ведь одну надо всегда иметь про запас, не так ли? На случай, если первая не сбудется.

— Да. Видимо, так. — Я тоже мечтал разбогатеть. А еще о чем? Мне не хотелось копаться в таком далеком прошлом. — Советую вам немножко поспать, — сказал я. — Днем это будет небезопасно.

И, свернувшись калачиком, точно зародыш, он заснул почти мгновенно. Это придавало ему сходство с Наполеоном, и я подумал: может, у него есть и другие наполеоновские качества? Потом он открыл глаза и сказал:

— Благословенное местечко, — и снова заснул.

Я ничего благословенного здесь не видел, но в конце концов сам задремал.

Часа через два меня что-то разбудило. На минуту мне показалось, будто это идет машина, хотя откуда тут было взяться машине в такой ранний час. Обломки сна, не хотевшего отпускать меня, подсказали объяснение этим звукам: я будто вел свой «хамбер» через реку с каменистым руслом. Я лежал и слушал, глядя в серое рассветное небо. Со всех сторон нас окружали силуэты могильных памятников. Скоро поднимется солнце. Мне было пора идти к своему «хамберу». Убедившись, что вокруг все тихо, я разбудил Джонса.

— Больше спать нельзя, — сказал я.

— Пойду провожу вас немножко.

— Нет, нет. Ни в коем случае. Только подведете меня. Пока не стемнеет, держитесь подальше от дороги. Крестьяне скоро пойдут на рынок. Стоит им только увидеть белого, и они сразу донесут.

— Значит, донесут и на вас.

— У меня есть оправдание. Разбитая машина на дороге в Ле-Кей. Придется вам побыть в обществе кошки до темноты. А потом ступайте в хижину и ждите там Филипо.

Джонс настоял на рукопожатии. В трезвом свете дня чувства, которыми я было проникся к нему, быстро улетучивались. Я снова вспомнил Марту, и, точно разгадав мои мысли, он сказал:

— Передайте от меня привет Марте, когда увидитесь с ней. И Луису с Анхелом, конечно, тоже.

— А Мурашу?

— Мне было хорошо у них, — сказал он. — Как в родной семье.

Я пошел к дороге вдоль длинного ряда могил. Я не был создан для передвижений в маки́ — шел не таясь. Я подумал: Марте как будто незачем лгать, но опять-таки кто ее знает? Напротив кладбищенской стены стоял джип, но в первую минуту вид его не нарушил хода моих мыслей. Потом я остановился. Разглядеть, кто сидел в джипе за рулем, было нельзя, но я слишком хорошо знал, что последует дальше.

Послышался шепот Конкассера:

— Стоять на месте. Смирно стоять. Ни шагу.

Он вылез из джипа, за ним следом — толстый шофер с золотыми зубами. На нем даже сейчас, в сумерках, были черные очки — единственное, что ему полагалось вместо формы. В грудь мне был нацелен автомат устарелого образца.

— Где майор Джонс? — шепотом спросил Конкассер.

— Джонс? — сказал я как только посмел громко. — Откуда я знаю? Моя машина сломалась. У меня пропуск в Ле-Кей. Вам это известно.

— Тише, вы. Я отвезу вас и майора Джонса назад в Порто-Пренс. Надеюсь, живьем. Президенту так больше понравится. Мне надо помириться с президентом.

— Что за нелепость! Вы же видели на дороге мою машину. Я еду…

— Как же, конечно, видел. С тем сюда и приехал, чтобы увидеть. — Автомат в его руках дернулся куда-то влево. Пользы от этого мне было мало — шофер тоже держал меня на мушке. — Ближе, — сказал Конкассер. Я шагнул вперед, но он сказал: — Не вы. Майор Джонс.

Я оглянулся и увидел, что у меня за спиной, чуть левее, стоит Джонс. В руке у него была недопитая бутылка виски.

— Идиот. Куда вас понесло?

— Простите. Я подумал, что вам захочется выпить, пока вы тут ждете.

— Садитесь в машину, — сказал мне Конкассер. Он подошел к Джонсу и ударил его по лицу. — Шкура, — сказал он.

— Нам обоим хватило бы, — сказал Джонс, и Конкассер ударил его еще раз. Шофер стоял и смотрел на них. Теперь уже настолько рассвело, что в его ухмыляющейся пасти были видны поблескивающие золотые зубы.

— Садитесь рядом со своим дружком, — сказал Конкассер. Он повернулся и пошел к джипу, а шофер тем временем не выпускал нас из-под прицела.

Грохот, если он оглушителен и раздается близко от вас, бывает почти неощутим: я не столько услышал, сколько почувствовал взрыв по вибрированию барабанных перепонок. Я увидел, как Конкассер повалился навзничь, точно от удара невидимым кулаком; шофер ткнулся лицом в землю; обломок кладбищенской стены взлетел в воздух и долгое время спустя с легким свистом упал на дорогу. Из хижины вышел Филипо, за ним, прихрамывая, поспевал Жозеф. У них были такие же допотопные автоматы. Черные очки Конкассера валялись посреди дороги. Филипо раздавил их каблуком, и труп безропотно стерпел это. Филипо сказал:

— Шофера я уступил Жозефу.

Жозеф стоял, наклонившись над ним, и выдирал у него зубы изо рта.

— Надо уходить отсюда, и поскорее, — сказал Филипо. — В Акене, наверно, услышали выстрелы. Где майор Джонс?

Жозеф сказал:

— Он вернулся на кладбище.

— Наверно, за своим вещевым мешком, — сказал я.

— Пусть поторопится.

Я прошел между рядами серых могильных домиков к тому месту, где мы провели ночь. Джонс был там — стоял у памятника на коленях в молитвенной позе, но лицо Джонса, обращенное ко мне, было серо-зеленое. Его вырвало тут же, у могилы. Он сказал:

— Простите меня, старина. Что поделаешь… Пожалуйста, не говорите им, но я впервые в жизни увидел, как умирают.

Глава четвертая

1

Я проехал не один километр вдоль проволочных заграждений, прежде чем нашел ворота. Мистер Фернандес раздобыл мне в Санто-Доминго маленькую спортивную машину напрокат со скидкой — пожалуй, чересчур легкомысленную для целей моей поездки, и, кроме того, я заручился рекомендательным письмом от мистера Смита. Я выехал из Санто-Доминго после полудня, а теперь солнце близилось к закату. В те времена Доминиканская Республика обходилась без застав на дорогах, все было тихо и мирно: военная хунта еще не захватила власть, американская пехота еще не высадилась. Половину пути я ехал широкой магистралью, по которой встречные и попутные машины мчались со скоростью ста миль в час. После того что творилось на Гаити, здесь по-настоящему чувствовался мир и покой, и Гаити казалось где-то далеко-далеко, а не в двух-трех сотнях километров отсюда. Меня нигде не задерживали для проверки документов.

Доехав до ворот в ограде, я остановился. Ворота были заперты. Негр в стальной каске и синем комбинезоне спросил через проволоку, по какому я делу. Я сказал, что хочу повидать мистера Шюлер-Уилсона.

— Предъявите пропуск, — потребовал он, и я будто снова очутился там, откуда приехал.

— Мне назначено.

Негр зашел в проходную и взял телефонную трубку (я успел забыть, что существуют на свете исправные телефоны). Потом он отворил ворота, дал мне бляшку, сказав, что ее надо приколоть к лацкану на все время моего пребывания на территории рудника, и отправил к следующему контрольному пункту. Я долго ехал вдоль берега гладкого голубого моря. Миновал небольшую посадочную площадку с ветровым конусом, наставившимся в сторону Гаити, потом пристань без единого судна. Всюду лежал слой красной бокситовой пыли. Дальше дорогу преградил барьер, и ко мне подошел еще один негр в стальной каске. Он проверил, есть ли у меня бляшка, тоже спросил мою фамилию и по какому я делу и позвонил куда-то. Мне было велено ждать. За мной приедут. Прошло десять минут.

— Что тут у вас, Пентагон? — спросил я его. — Или штаб-квартира ЦРУ?

Он не удостоил меня ответом. Ему, видимо, запрещалось пускаться в разговоры. Оружия у него не было — и то хорошо. Появился мотоциклист — белый и тоже в стальной каске. Я не знал испанского, а он и двух слов не мог связать по-английски и знаком велел мне следовать за его мотоциклом. Мы проехали еще несколько километров по дороге, проложенной среди красных земель вдоль голубого моря, и поравнялись с административным блоком — квадратными зданиями из бетона и стекла, на первый взгляд совершенно безлюдными. Дальше был роскошный парк — стоянка для передвижных домов, где бегали дети в космонавтских скафандрах и с игрушечными реактивными двигателями. В окнах виднелись женщины, стоявшие у плиты, до меня донеслись кухонные запахи. Остановились мы у высокого здания сплошь из стекла, с широченной лестницей, под стать любому парламенту, и с террасой, уставленной шезлонгами. На верхней ступеньке стоял дородный, рослый человек с безликой физиономией, выбритой до гладкости мрамора. Его можно было принять за мэра, который вышел провозгласить городу дарованную ему свободу.

— Мистер Браун?

— Мистер Шюлер-Уилсон?

Он посмотрел на меня с неприязнью. Может быть, я неправильно произнес его фамилию. Может быть, ему не понравилась моя спортивная машина. Он хмуро проговорил:

— Не хотите ли кока-колы? — и жестом указал мне на шезлонг.

— А нельзя ли виски?

Он сказал без всякого восторга:

— Посмотрю, есть ли, — и удалился в недра громадного здания из стекла, оставив меня одного. Я почувствовал, что проштрафился. Может быть, виски подавали только наезжающим директорам компании или крупным политическим деятелям. Я же был всего лишь кандидат на должность заведующего здешними столовыми. Однако вернулся он с бутылкой виски в одной руке и бутылкой кока-колы в другой, что должно было вызвать у меня угрызения совести.

— Мистер Смит писал вам обо мне. — Я чуть было не назвал мистера Смита Кандидатом в президенты.

— Да. Где вы с ним познакомились?

— Он останавливался в моем отеле в Порт-о-Пренсе.

— Все правильно. — Мистер Шюлер-Уилсон как бы подвергал факты перекрестной проверке, чтобы выяснить, не врет ли кто-нибудь из нас. — Вы не вегетарианец?

— Нет.

— Дело в том, что нашим ребятам подавай бифштекс с жареным картофелем.

Я отпил глоток виски, утопленного в содовой. Мистер Шюлер-Уилсон не сводил с меня глаз, словно ему было жалко каждой выпитой мною капли. Я все больше и больше убеждался, что места здесь мне не получить.

— Какой у вас опыт в деле постановки питания?

— Что вам сказать?.. Месяц назад я еще был хозяином того самого отеля на Гаити. Работал в «Трокадеро» в Лондоне… — И я добавил, пустив в ход ложь, которой пользовался издавна: — Служил у Фукэ в Париже.

— Можете представить рекомендательные отзывы?

— О самом себе отзывов как будто не пишут. Я уже столько лет был хозяином.

— Ваш мистер Смит, кажется, малость чудаковат?

— Мне он нравится.

— Говорила вам его жена, что однажды он выставлял свою кандидатуру на президентских выборах? От вегетарианцев? — Мистер Шюлер-Уилсон засмеялся. Смех был злобный, без тени веселья, точно грозный рык притаившегося зверя.

— По-моему, таким путем он пропагандировал свои идеи.

— Я не люблю пропаганды. Нам здесь то и дело подсовывают под проволоку разные листовки. Все стараются пронять наших рабочих. Мы им хорошо платим. Хорошо их кормим. Что вас заставило уехать с Гаити?

— Осложнения с властями. Я помог одному англичанину бежать из Порт-о-Пренса. За ним охотились тонтон-макуты.

— Кто такие тонтон-макуты?

Мы находились меньше чем в трехстах километрах от Порт-о-Пренса, и мне было странно слышать такой вопрос, но в тех газетах, которые читал мистер Шюлер-Уилсон, о тонтонах, вероятно, уже давно ничего не писали.

— Тайная полиция, — сказал я.

— Как же вы сами оттуда выбрались?

— Мне помогли перейти границу друзья этого человека. — Вот так кратко я рассказал о двух неделях, полных безмерных тягот и чувства обреченности.

— Кто они, его друзья?

— Повстанцы.

— То есть коммунисты?

Он допрашивал меня, точно я претендовал на должность агента ЦРУ, а не заведующего столовыми на горнопромышленном руднике.

Это меня немножко задело. Я сказал:

— Повстанцы не всегда бывают коммунистами, если жизнь не толкает их на это.

Мой раздраженный тон развеселил мистера Шюлер-Уилсона. Впервые за все время он улыбнулся, улыбка была удовлетворенная, точно путем хитрых расспросов ему удалось выведать у меня то, что я пытался утаить.

— Вы тонкий знаток, — сказал он.

— Знаток?

— Ну как же — и свой отель у вас был, и служили где-то там в Париже. Боюсь, вам у нас не понравится. Простая американская кухня — вот все, что нам надо. — Мистер Шюлер-Уилсон встал, давая понять, что аудиенция закончена. Пока я допивал виски, он смотрел на меня в упор, еле сдерживая нетерпение, потом сказал: — Очень рад был познакомиться. — И руки не подал. — Бляшку отдадите у вторых ворот.

Я проехал мимо здешней посадочной площадки и здешней пристани. Вернул бляшку. Это напомнило мне иммиграционный пункт на аэродроме Айдлуайлд и как там отбирают разрешение на въезд.

2

Я приехал в отель «Амбассадор» в пригороде Санто-Доминго, где остановился мистер Смит. Обстановка тут была не совсем для него подходящая, — во всяком случае, так мне казалось. Я привык видеть эту сутуловатую фигуру, кроткое, скромное лицо и взъерошенные седые волосы в окружении нищеты. А здесь, в этом просторном, сверкающем холле сидели люди, у которых на поясе были кошельки, а не револьверные кобуры, и если кто-нибудь из них носил темные очки, так только для того, чтобы защитить глаза от слепящего солнца. В холле слышался непрерывный стук одноруких грабителей — автоматов, а из казино доносились возгласы крупье. Все здесь, даже мистер Смит, были с большими деньгами. Нищета сюда не показывалась, она пряталась где-то в городе. Из плавательного бассейна пришла девушка в пестром купальном халате поверх бикини. Она осведомилась у портье, не приехал ли мистер Хохштрудель-младший:

— Точнее, мистер Уилбур К. Хохштрудель.

Портье ответил:

— Нет, мистер Хохштрудель еще не приехал, но мы его ожидаем.

Я послал сказать мистеру Смиту, что прошу его спуститься вниз, отыскал свободное кресло и сел. За соседним столиком пили пунш, и мне вспомнился Жозеф. У него ромовый пунш получался лучше того, что подавали здесь, и я затосковал по моему Жозефу.

С Филипо я провел всего лишь сутки. Он держался со мной вежливо, хоть и несколько скованно, но это был совсем не тот, прежний человек. Я годился раньше, чтобы слушать его стихи, написанные в духе Бодлера, а для войны оказался слишком стар. Теперь ему был нужен Джонс, и он ходил по пятам за Джонсом. В этом горном убежище вместе с ним скрывалось еще десять человек, но, слушая его разговоры с Джонсом, можно было подумать, что он командует по меньшей мере батальоном. Джонс поступал умно — больше помалкивал, но, проснувшись в ту ночь, которую мы провели вместе, я услышал, как он говорил: «Вам надо заявить о себе. Держитесь ближе к границе, чтобы установить связь с газетчиками. Тогда вы сможете потребовать признания». Неужели же, сидя здесь, в этой норе среди скал (а нору, как выяснилось, им приходилось менять ежедневно), они уже расценивали себя как временное правительство? У них было три старых автомата, захваченных в полицейском участке, которые, по всей вероятности, начали свою службу еще в дни Аль-Капоне, две винтовки времен первой мировой войны, дробовик, два револьвера, а у одного и вовсе только мачете. Джонс продолжал тоном старого вояки: «В такой войне надо брать на обман. Помню, мы раз здорово обвели япошек…» С гольф-клубом у Джонса ничего не вышло, но тут он, несомненно, был наверху блаженства. Повстанцы придвинулись к нему вплотную, они не понимали ни слова из его болтовни, но им, видимо, казалось, что в лагерь к ним пришел вожак.

На следующий день меня отправили, дав в проводники Жозефа, — мы должны были попытаться перейти доминиканскую границу. Мою машину и трупы тонтонов, наверно, уже давно обнаружили, и на Гаити мне теперь было не жить. Без хромого Жозефа повстанцы вполне могли обойтись, а кроме того, на него возлагались и другие обязанности. Филипо рассчитывал, что я переберусь через международное шоссе, которое разделяло обе республики на протяжении пятидесяти километров севернее Баники. Правда, и по ту и по другую сторону этого шоссе через каждые несколько километров были гаитянские и доминиканские сторожевые пункты, но он хотел узнать, правда ли, будто по ночам гаитянская охрана покидает свои посты, опасаясь нападения повстанцев. Всех крестьян из пограничной зоны выселили, но, по слухам, в горах все еще действовала группа человек в тридцать, и Филипо нужно было установить с ними связь. Если Жозеф вернется, он принесет ценные сведения, а нет — Жозефом скорее можно пожертвовать, чем другими. Кроме того, они, вероятно, считали, что, несмотря на свой возраст, я уж как-нибудь поспею за прихрамывающим проводником. Оставшись со мной с глазу на глаз, Джонс сказал мне на прощание:

— Я их не брошу, старина.

— А гольф-клуб?

— Гольф-клуб приберегу на старость. После того как мы займем Порт-о-Пренс.

Путешествие наше было долгое, трудное, изнурительное и заняло одиннадцать дней — десять из них ушло на выжидание, внезапные перебежки с места на место, запутывание следов, а в последние два дня было и безрассудство из-за голода. Я обрадовался, когда, спустившись на одиннадцатый день с нашей горы — серой, выветренной, лишенной всякой растительности, мы увидели в сумерках густые доминиканские леса. И здесь сразу обозначились извивы границы: на их стороне — все зеленое, на нашей — голые камни. Горный кряж был тот же самый, но деревья не решались ступить на бедную, сухую землю Гаити. Посредине склона виднелся гаитянский сторожевой пост — кучка обветшалых лачуг, а ярдах в ста от них, по ту сторону шоссе, высился форт, похожий на замок в испанской части Сахары. Незадолго до наступления сумерек гаитянская охрана у нас на глазах покинула свои лачуги, не оставив на посту даже часового. Мы проследили, как они потянулись неизвестно к какому убежищу (здесь не было ни дорог, ни селений — негде скрыться от безжалостных камней), потом я простился с Жозефом, отпустив напоследок нехитрую шуточку насчет его ромового пунша, и сполз по руслу узенького ручья к тому, что так пышно именовалось международным шоссе, а на деле было, пожалуй, немногим лучше пресловутой Южной магистрали, ведущей в Ле-Кей. Утром доминиканцы посадили меня на армейский грузовик, ежедневно доставлявший в форт продукты, и я прибыл в Санто-Доминго, рваный, запыленный, с сотней гурдов в кармане, которые здесь не котировались и с пятьюдесятью американскими долларами одной бумажкой, зашитой в целях сохранности в подкладку брюк. С помощью этой бумажки я снял в гостинице номер с ванной, привел себя в порядок и проспал двенадцать часов подряд, прежде чем идти в британское консульство просить денег и экспатриации — но куда?

От этого унижения меня спас мистер Смит. Случилось так, что он проезжал в машине мистера Фернандеса и увидел, как я пытался разузнать дорогу к консульству у негра, который говорил только по-испански. Я попросил мистера Смита подвезти меня в консульство, но он и слышать об этом не захотел. Дела, заявил мистер Смит, можно отложить до после завтрака, а когда мы позавтракали, он сказал, чтобы я и не думал искать сочувствия и одолжаться деньгами у консула, ибо у него, у мистера Смита, сколько угодно американских дорожных чеков.

— Вспомните, в каком я перед вами долгу, — сказал он, но мне так и не удалось припомнить его долги. Он уплатил по счету в «Трианоне». Он даже питался своим собственным дрожжелином. На сей раз, уговаривая меня, он призвал на помощь мистера Фернандеса, и мистер Фернандес сказал: «Да», — а миссис Смит сердито добавила, что если, по моему мнению, мистер Смит из тех, кто оставляет друга в беде, тогда мне не мешало бы побывать с ними в тот день в Нэшвилле… Дожидаясь теперь мистера Смита в холле «Амбассадора», я думал, какая же пропасть лежит между этим человеком и мистером Шюлер-Уилсоном.

Мистер Смит сошел вниз один. Он извинился за миссис Смит: она не может прийти, так как у нее сейчас урок испанского с мистером Фернандесом — уже третий.

— Послушали бы вы, как они бойко болтают, — сказал он. — У миссис Смит редкостные способности к языкам.

Я описал ему прием, оказанный мне мистером Шюлер-Уилсоном:

— Он счел меня коммунистом.

— Почему?

— Потому что за мной гнались тонтоны. Вы ведь помните: Папа Док оплот против коммунизма. А «повстанцы» — слово непотребное. Любопытно, как президент Джонсон {78} отнесся бы к французскому Сопротивлению. Там ведь тоже была коммунистическая прослойка (опять непотребные слова). У меня мать участвовала в повстанческом движении — хорошо, что я хоть этого не сказал мистеру Шюлер-Уилсону.

— Не понимаю, какой вред может принести коммунист на должности заведующего рабочей столовой. — Мистер Смит грустно посмотрел на меня. — Не очень-то приятно стыдиться за своего соотечественника.

— В Нэшвилле вам, вероятно, не раз приходилось испытывать это чувство.

— Там другое дело. Там это было поветрие, горячка. Я жалел этих людей. В нашем штате о законах гостеприимства еще не забыли. Когда человек стучится к нам в дверь, мы не спрашиваем, каковы его политические убеждения.

— Я надеялся, что смогу вернуть вам долг.

— Я не бедняк, мистер Браун. Это не последние мои деньги. Знаете что, возьмите у меня еще тысячу долларов.

— Как я могу? Мне нечего вам предложить в обеспечение такого займа.

— Если вас это беспокоит, давайте составим документ, по-честному и по всей форме, и заем пойдет под закладную на «Трианон». Ведь отель у вас прекрасный.

— Он сейчас и пяти центов не стоит, мистер Смит. Правительство, наверно, уже конфисковало его.

— Положение когда-нибудь изменится.

— Есть еще одна возможность получить работу. Севернее, около Монте-Кристи. Я слышал, что там нужен заведующий рабочей закусочной на фруктовой плантации.

— Нельзя вам падать так низко, мистер Браун.

— Мне приходилось падать еще ниже и заниматься менее почтенными делами. Если вы не возражаете, я снова воспользуюсь вашим именем… Там хозяева тоже американцы.

— Мистер Фернандес говорил мне, что ему нужен компаньон, кто-нибудь из англосаксов. У него здесь очень хорошее предприятие — небольшое, но процветающее.

— Я никогда не стремился пойти в гробовщики.

— Это очень важная сфера социального обслуживания, мистер Браун. И вполне надежная. Без перебоев в делах.

— Я все-таки сначала попытаюсь устроиться в закусочной. Тут у меня опыта больше. А если не выйдет, тогда, может быть…

— Вы знаете, что здесь миссис Пинеда?

— Миссис Пинеда?

— Та очаровательная дама, которая приезжала в ваш отель. Неужели вы ее не помните?

Я действительно не сразу сообразил, о ком он говорит.

— Что она делает в Санто-Доминго?

— Ее мужа перевели в Лиму. Она здесь проездом, на несколько дней, остановилась в посольстве со своим маленьким сыном. Забыл, как его зовут.

— Анхел.

— Да, верно. Славный мальчуган. Мы с женой очень любим детей. Может, потому, что у нас своих не было. Миссис Пинеда очень обрадовалась, когда узнала, что вам удалось выбраться с Гаити целым и невредимым, но она, конечно, очень обеспокоена судьбой майора Джонса. Хорошо бы нам пообедать завтра всей компанией, и вы ей тогда расскажете о нем.

— Я собираюсь завтра туда, на север, и выеду с самого утра. Вакантное место ждать не будет. Я и так уже сколько времени здесь торчу. Скажите миссис Пинеда, что я напишу ей про Джонса все, что знаю.

3

В этот раз я одолевал дорогу на джипе, взятом напрокат со скидкой, опять же при содействии мистера Фернандеса. Но не суждено мне было добраться до Монте-Кристи и банановых плантаций, и я так никогда и не узнаю, сочли бы меня достойным должности заведующего рабочей закусочной или нет. Я выехал в шесть утра и к завтраку уже был в Сан-Хуане. До Элиас-Пинаса дорога не представляла никаких трудностей, но международное шоссе — может, потому, что на этом участке курсировал только рейсовый автобус да изредка проходили армейские грузовики, — оказалось более пригодным для коров и мулов. Я доехал до контрольного поста у Педро-Сантаны, и там меня задержали — непонятно почему. Лейтенант, запомнившийся мне с того дня, когда я переходил границу, был занят разговором с каким-то толстяком, одетым по-городскому; толстяк навалил перед ним целую груду игравшей всеми цветами радуги ювелирной дешевки — бус, браслетов, часов, колец, — в пограничной полосе контрабандистам было раздолье. Деньги перешли из рук в руки, и лейтенант направился к моему джипу.

— Что случилось? — спросил я.

— Случилось? Ничего не случилось. — Он говорил по-французски не хуже меня.

— Ваши солдаты не дают мне проехать.

— О вас же заботимся, по ту сторону международного шоссе идет стрельба. Палят вовсю. А мы где-то с вами встречались.

— Я пришел с той стороны месяц назад.

— Да. Теперь вспомнил. Скоро, должно быть, еще к нам пожалуют — такие, как вы.

— Часто тут появляются перебежчики?

— Вскоре после вас перебежало человек двадцать партизан. Теперь они все в лагере под Санто-Доминго. Я думал, больше никого не осталось — это последние.

Он, видимо, говорил об отряде, с которым хотел установить связь Филипо. Я вспомнил тот ночной разговор его с Джонсом и как остальные внимали их грандиозным планам об огневой точке, о временном правительстве, о встречах с газетчиками.

— Мне надо поспеть в Монте-Кристи до темноты.

— Поезжайте-ка обратно, в Элиас-Пинас.

— Нет. Я лучше где-нибудь здесь подожду, если вы не возражаете.

— Сделайте одолжение.

У меня была в машине бутылка виски, и я одолжил лейтенанта и этим. Толстяк, продававший ювелирные изделия, попробовал заинтересовать меня сережками, по его заверениям, с сапфирами и брильянтами. Он вскоре уехал в сторону Элиас-Пинаса. Лейтенант купил у него часы, а сержант — две нитки бус.

— Оба подарка одной женщине? — спросил я сержанта.

— Супруге, — сказал он и подмигнул мне.

Время подошло к полудню. Я сидел в тени на ступеньках караульной и размышлял, что делать, если меня не возьмут на фруктовой плантации. Оставалось предложение мистера Фернандеса — неужели мне придется носить черный костюм?

Может быть, уроженцы таких мест, как Монте-Карло, где никто не пускает корней, имеют какое-то преимущество перед другими, ибо они легче приемлют то, что им преподносит жизнь. Как и у всех людей, у нас — у таких вот перекати-поле — в прошлом был соблазн обрести опору в религии или в политических убеждениях, но по тем ли, по иным ли причинам мы не поддались ему. Наш удел — безверие; мы восхищаемся Мажио и Смитами — теми, кто отдает себя служению делу, восхищаемся их мужеством, их цельностью, преданностью идее, но кого, как не нас, робких, не знающих душевного жара, вербует мир зла и добра, мир глупых и мудрых, равнодушных и заблуждающихся. Мы, завербованные, ничего не выбираем, мы только живем, «круговорот с Землей свершая, как дерево, и камень, и скала» {79}.

Эта логическая выкладка была достойна внимания; пожалуй даже, она облегчила мою всегда неспокойную совесть, привитую мне без моего ведома отцами Приснодевы, когда я был еще совсем зеленый. Вскоре солнце стало палить прямо на ступеньки и загнало меня в караульную, с ее тяжелым, спертым воздухом, с ее койками не шире носилок, с портретами красоток по стенам и с памятками о доме — о многих родных домах. Там лейтенант и нашел меня. Он сказал:

— Теперь скоро поедете. Их ведут.

Растянувшись цепочкой в тени деревьев, к караульной медленно шли доминиканские солдаты. Винтовки были у них на ремне, а в руках они несли оружие тех людей, которые выбрались с гаитянских гор и теперь брели за конвоем, еле волоча ноги от усталости, — брели такие растерянные, точно дети, разбившие какую-то ценную вещь. Негры были мне все незнакомы, но почти в самом хвосте этой небольшой колонны я увидел Филипо. Он шел голый до пояса, а правая рука была у него на перевязи, сделанной из снятой рубашки. Поравнявшись со мной, он вызывающе крикнул:

— У нас патронов не хватало, — но, по-моему, он меня тогда не узнал — он видел перед собой только лицо белого, как ему казалось, осуждающее. Колонну замыкали двое с носилками. На носилках лежал Жозеф. Глаза у него были открыты, но он не видел чужой страны, куда его несли.

Один из носильщиков спросил меня:

— Вы этого знаете?

— Да, — сказал я. — Он был мастер делать ромовый пунш.

Носильщики ответили мне неодобрительным взглядом, я понял, что не таким словом надо было почтить покойника (у мистера Фернандеса это получилось бы лучше), и молча, как плакальщик, пошел за носилками.

В караульной кто-то усадил Филипо на стул, угостил сигаретой. Лейтенант втолковывал ему, что перевезти их смогут не раньше завтрашнего дня и что врача здесь нет.

— У меня сломана рука, только и всего, — сказал Филипо. — Я упал, когда мы спускались в ущелье. Это пустяки. Подожду.

Лейтенант мягко проговорил:

— Мы отвели хорошее помещение для таких, как вы. Под Санто-Доминго. В бывшем сумасшедшем доме.

Филипо рассмеялся.

— В сумасшедшем доме. Что ж, правильно. — Потом заплакал. И закрыл лицо руками, пряча слезы.

Я сказал:

— У меня здесь машина. Если лейтенант разрешит, вам не придется ждать до завтра.

— Эмиль ранен в ногу.

— Мы и его захватим.

— Я не хочу отбиваться от своих. Кто вы? A-а… Конечно, я вас знаю. У меня все смешалось в голове.

— Вам обоим нужен врач. Какой смысл сидеть здесь? Вы кого-нибудь ждете оттуда? — Я подумал о Джонсе.

— Там больше никого нет.

Я вспомнил, сколько их шло к караульной.

— Все погибли? — спросил я.

— Все погибли.

Я постарался усадить этих двоих в джипе как можно удобнее, а остальные перебежчики стояли и смотрели на нас с ломтями хлеба в руках. Их было шестеро и еще мертвый Жозеф, который лежал в тени на носилках. Вид у всех шестерых был ошеломленный, будто они еле-еле спаслись от лесного пожара. Мы двинулись, двое помахали нам вслед, остальные стояли, жуя хлеб.

Я спросил Филипо:

— А Джонс… погиб?

— Считайте, что да.

— Был ранен?

— Нет, ноги отказали.

Слова приходилось вытягивать из него. Сначала я думал, что ему хочется все забыть, но он просто был занят своими мыслями. Я спросил:

— Джонс оправдал ваши надежды?

— Он был замечательный человек. С его помощью мы начали кое-что постигать, но времени нам не хватило. Люди полюбили его. Он смешил их.

— Но он не говорил по-креольски.

— А зачем ему были слова? Сколько там человек в этом сумасшедшем доме?

— Около двадцати. Все те, кого вы разыскивали.

— Когда у нас снова будет оружие, мы вернемся в горы.

Я сказал, чтобы утешить его:

— Да, конечно.

— Мне бы только разыскать тело. Похоронить его по-настоящему. Я поставлю камень в том месте, где мы перешли границу, а когда умрет Папа Док, такой же камень мы поставим там, где умер Джонс. Пусть это будет местом паломничества. Пусть его посетит британский посол, а может, и кто-нибудь из членов королевской фамилии…

— Только бы Папа Док не пережил нас всех.

За Элиас-Пинасом мы выехали на хорошую дорогу к Сан-Хуану. Я спросил:

— Значит, он все-таки доказал…

— Что?

— Что может возглавить группу командос?

— Он доказал это еще в войну в японцами.

— Да, верно. Я забыл.

— Он был очень хитрый человек. Вы знаете, как ему удалось провести Папу Дока?

— Да.

— Вы знаете, что он умел чуять воду издали?

— На самом деле умел?

— Конечно, но нам-то и без этого воды хватало с избытком.

— И стрелял хорошо?

— Оружие у нас было такое негодное, такое устарелое. Мне пришлось обучать его стрельбе. Стрелок он был не из лучших, сам рассказывал, что прошел всю Бирму с тросточкой. Но командовать, вести за собой людей Джонс умел — он был настоящий вожак.

— Вожак с плоской стопой. Что же с ним стало?

— Мы вышли к границе на соединение с той группой и попали в засаду. Это не его вина. Двое были убиты. Жозефа тяжело ранило. Нам оставалось только бежать. Быстро идти мы не могли — Жозеф задерживал. Он умер на спуске в последнее ущелье.

— А Джонс?

— У него ноги не шли. Он отыскал себе благословенное местечко — сам так выразился. Сказал, что задержит солдат, пока мы не доберемся до шоссе. Они близко не подходили — боялись. Сказал, что потом пойдет за нами, только медленно, но я знал, что этому не бывать.

— Почему?

— Он мне говорил, что нет ему нигде места, кроме как на Гаити.

— Как это понимать?

— А так, что его сердце было здесь.

Я вспомнил радиограмму, присланную нашему капитану из управления пароходства в Филадельфии, и сведения, полученные британским поверенным в делах. В прошлом у Джонса явно было что-то посерьезнее кражи поставца в магазине Эспри.

Филипо сказал:

— Я полюбил его. Мне хотелось бы написать о нем английской королеве…

4

По Жозефу и по другим убитым (все трое были католики) отслужили заупокойную мессу и в ней учтиво помянули и Джонса, хотя никто не знал, какого он был вероисповедания. Я пришел в францисканскую церквушку, стоявшую в переулке, вместе с мистером и миссис Смит. Молящихся там собралось немного. Чувствовалось, что мир за пределами Гаити относился к нам с полным равнодушием. Филипо привел из сумасшедшего дома свой маленький отряд, а в последнюю минуту в церковь вошла Марта за руку с Анхелом. Мессу совершал гаитянский священник-беженец, и, разумеется, на ней присутствовал мистер Фернандес — обстановка для него была привычная, и он держался солидно, как настоящий профессионал.

Анхел вел себя хорошо и показался мне совсем не таким уж толстяком. Я сам не мог понять, чем он так раздражал меня раньше, и, глядя на Марту, стоявшую чуть впереди, не мог я понять и того, почему мы с ней придавали столь большое значение нашей половинчатой любви. Теперь казалось, что все это было порождением Порт-о-Пренса с темнотой и страхами его комендантского часа, с его неработающими телефонами, со сворой его тонтон-макутов в темных очках, с его насилием, бесправием и пытками. Подобно некоторым винам, наша любовь не могла ни созреть, ни вынести перевозки.

Священник был молодой человек, одних лет с Филипо, и такой же светлый метис. Он произнес короткую проповедь на слова апостола Фомы: «Пойдемте же в Иерусалим и умрем с ним вместе». Он говорил:

— Церковь живет в мире, она часть мирских страданий, и хотя Христос осудил ученика своего, отсекшего ухо рабу первосвященника, сердца наши с теми, кого муки людские побуждают к насилию. Церковь против насилия, но равнодушие она осудит еще суровее. На насилие может подвигнуть любовь, от равнодушия же этого ждать нельзя. Одно есть несовершенство милосердия, другое — совершенный облик себялюбия. В дни страха, сомнений и смятенности духа простота и преданность одного апостола подсказали ему верное политическое решение. Он поступил неправильно, однако лучше мне ошибиться, как ошибался святой Фома, чем примкнуть к малодушным и холодным сердцам. Пойдемте же в Иерусалим и умрем с ним вместе.

Мистер Смит горестно покачивал головой, такая проповедь не могла понравиться ему. В ней слишком чувствовались взрывы страстей, вызываемых кислотами.

Я видел, как Филипо, а за ним почти все люди из его маленького отряда подошли к ограде алтаря причащаться святых тайн. Исповедались ли они священнику в грехе насилия и потребовал ли он от них полного раскаяния в содеянном? После конца мессы я очутился рядом с Мартой и ее сыном. Я заметил, что глаза у Анхела заплаканные.

— Он очень любил Джонса, — сказала Марта. Она взяла меня за руку и увела в притвор: мы стояли там одни, в обществе уродливой статуи святой Клары. Марта сказала: — У меня дурные вести для тебя.

— Все знаю. Луиса переводят в Лиму.

— Такая ли уж это дурная весть? У нас с тобой все кончилось, ведь правда?

— Разве? Джонса уже нет.

— Он больше значил для Анхела, чем для меня. Тогда ночью я очень разозлилась. Не будь Джонса, который не давал тебе покоя, ты нашел бы кого-нибудь еще. Ты искал, на чем поставить точку. Не спала я с Джонсом. Уж постарайся поверить мне. Я любила его, но совсем по-другому.

— Да. Теперь я тебе верю.

— А тогда не поверил бы.

Значит, она не изменяла мне. Какая ирония! Но странно… теперь это меня совсем не трогало. Я готов был пожалеть, что Джонс так и не «поразвлекался» с ней.

— Какие же у тебя дурные вести?

— Доктор Мажио погиб.

Я не знал, когда умер мой отец, если его действительно нет в живых, так что сейчас мне впервые в жизни пришлось испытать боль внезапной утраты того, кто в случае нужды мог стать моим последним прибежищем.

— Как это было?

— По официальной версии — убит, потому что оказал сопротивление при аресте. Его обвинили в том, будто он агент Кастро и коммунист.

— Коммунист — да, но я уверен, что ничьим агентом он не был.

— А на самом деле подослали какого-то крестьянина, чтобы он позвал его к своему больному ребенку. Доктор вышел на садовую дорожку, и тонтон-макуты открыли по нему стрельбу из машины. Были свидетели. Крестьянин тоже убит, но, может, случайно?

— Этого следовало ожидать. Папа Док — оплот против коммунизма.

— Где ты остановился?

Я назвал ей маленькую гостиницу в городе.

— Прийти к тебе? Днем я могу. Анхел завел здесь друзей.

— Если тебе на самом деле хочется, приходи.

— Завтра я уезжаю в Лиму.

— На твоем месте я бы не пришел.

— Ты напишешь мне, как у тебя все сложится?

— Конечно.

На всякий случай я просидел в гостинице до вечера, но она не пришла, и так было лучше. Я вспомнил, что нашим любовным свиданиям дважды помешали мертвецы — сначала Марсель, потом бывший министр. Теперь это был доктор Мажио, пополнивший ряды достойнейших и твердых духом, они все трое служили укором нашей фривольности. Вечером я обедал со Смитами и мистером Фернандесом. Миссис Смит успела настолько овладеть испанским, что выступала в роли моего толмача, но мистер Фернандес и сам кое-как изъяснялся. Было решено, что я войду в дело Фернандеса в качестве его младшего компаньона. Мне поручались убитые горем французы и англосаксы; кроме того, нам обоим была обещана доля участия в вегетарианском центре мистера Смита, когда его создадут. Мистер Смит считал, что этого требует справедливость, ибо развитие вегетарианства в стране может самым нежелательным образом сказаться на делах нашего предприятия. Я допускаю, что в конце концов ему удалось бы основать здесь вегетарианский центр, если б несколько месяцев спустя Санто-Доминго, в свою очередь, не испытало на себе, что такое насилие — насилие, вследствие которого мы с мистером Фернандесом достигли относительного просперити, хотя, как водится в таких случаях, покойники поступали главным образом в его ведение. Цветных убивать проще, чем англосаксов.

Вернувшись в тот вечер к себе в номер, я нашел на подушке письмо — письмо от мертвеца. Мне так и не удалось дознаться, кто принес его. Портье ничего не мог сказать по этому поводу. Письмо было без подписи, но в том, что это рука доктора Мажио, сомневаться не приходилось.

«Дорогой друг, — читал я. — Пишу Вам потому, что я любил Вашу матушку и в эти последние часы мне хочется поговорить с ее сыном. Время у меня ограничено: каждую минуту я жду того самого стука в дверь. Позвонить они не смогут, ибо электрический ток, по обыкновению, выключен. К нам вот-вот приедет американский посол, и Барон Суббота, безусловно, захочет отметить это событие по-своему. И ведь так повсюду, во всем мире. Всегда можно отыскать нескольких коммунистов, подобно тому как отыскивали евреев и католиков. Героический защитник Формозы генерал Чан Кайши {80} сжигал нас, если помните, в паровозных топках. Одному Богу известно, на какие исследования в области медицины я понадоблюсь Папе Доку. Прошу Вас только об одном: не забывайте ce si gros nègre [61]. Вы помните тот вечер, когда миссис Смит обвинила меня в приверженности марксизму? «Обвинила» слишком сильно сказано. Она добрая женщина и ненавидит всякую несправедливость. Но за последнее время я невзлюбил слово «марксизм». Слишком часто им пользуются только для обозначения определенной экономической системы. Я, разумеется, всячески за эту экономическую систему — в известных обстоятельствах и в известное время. Здесь — на Гаити, на Кубе, во Вьетнаме, в Индии. Но Коммунизм, друг мой, это нечто большее, чем Марксизм, так же как Католицизм — нечто большее, чем Римская Курия, — не забывайте, ведь по рождению я католик. В мире помимо politique существует и mystique [62]. Мы гуманисты, мы с Вами. Вы, пожалуй, станете отрицать это, но Вы — сын своей матери, и Вы уже совершили опасное путешествие, то самое, которое в конце концов и предстоит каждому из нас. Католики и коммунисты повинны в тяжких преступлениях, но они, по крайней мере, не стояли в стороне, подобно приверженцам социального статус-кво, не оставались равнодушными. Пусть руки у меня будут омыты кровью, а не водой, как у Пилата {81}. Я знаю Вас, и очень Вас люблю, и пишу письмо, обдумывая каждое слово, так как это, вероятно, моя последняя возможность поговорить с Вами. Вряд ли оно дойдет по адресу, хотя я отдаю его, как мне думается, в верные руки, но можно ли полагаться на это, живя в нашем безумном мире. Тут я касаюсь не только бедного моего захолустного Гаити. Я заклинаю Вас — стук в дверь, возможно, и не даст мне кончить эту фразу, так что примите ее как последний завет умирающего, — послушайте меня: если Вы отказались от какой-то одной веры, не отказывайтесь от веры вообще. Той, что мы теряем, всегда найдется замена. А может быть, вера всегда одна, только под другой маской?»

Мне вспомнились слова Марты: «Prêtre manqué». Как странно, что люди видят тебя совсем другим! Сопричастность моя осталась далеко позади в коллеже Приснодевы — я был уверен в этом. Я отделался от нее, как от той рулетной фишки, которую бросил в мешочек для подаяний. Я знал, что не способен не только любить (этим многие страдают), но даже чувствовать свою вину. В моем мире не было ни вершин, ни бездн. Я будто шел все прямо и прямо по нескончаемой, плоской равнине. Когда-то я мог избрать другой путь, но теперь менять направление было поздно. Отцы Приснодевы внушали мне, мальчику, что доказательством веры служит готовность человека умереть за нее. Так думал и доктор Мажио, но за какую веру умер Джонс?

Удивительно ли, что после этих раздумий Джонс приснился мне той ночью. Он лежал рядом со мной в плоской низине, среди голых камней, и он говорил:

— Только не посылайте меня искать воду. Я не умею ее чуять. Я устал, Браун, устал. После семисот выступлений иной раз начинаешь забывать свои реплики — хотя у меня их всего две.

Я спросил его:

— Почему вы умираете, Джонс?

— Так полагается, старина, так полагается по роли. А одна реплика у меня комическая. Вы бы слышали, как публика покатывается со смеху, когда я произношу ее. Особенно дамы.

— Какая же это реплика?

— В том-то и беда. Вылетела из головы.

— Вспомните, Джонс. Нужно вспомнить.

— Есть, вспомнил. Я говорю… (Вы только посмотрите на эти треклятые камни!) Я говорю: «Вот оно, благословенное местечко», — и все хохочут, прямо до слез. Потом ваша реплика: «Думаете, здесь можно задержать этих подонков?» А я отвечаю: «Да нет, я про другое!»

Меня разбудил телефонный звонок — я проспал. Насколько я мог понять, звонил мистер Фернандес, впервые призывавший своего компаньона к выполнению его обязанностей.

Загрузка...