Действие третье

Опять мастерская. Мячи на картине дописаны. Любовь одна. Смотрит в окно. затем медленно заводит штору. На столике забытая Ревшиным с утра коробочка папирос. Закуривает. Садится. Мышь (иллюзия мыши), пользуясь тишиной, выходит из щели, и Любовь следит за ней с улыбкой; осторожно меняет положение тела, нагибаясь вперед, но вот — мышь укатилась. Слева входит Марфа.


ЛЮБОВЬ:

Тут опять мышка.

МАРФА:

А на кухне тараканы. Все одно к одному.

ЛЮБОВЬ:

Что с вами?

МАРФА:

Да что со мной может быть… Если вам больше сегодня ничего не нужно, Любовь Ивановна, я пойду.

ЛЮБОВЬ:

Куда это вы собрались?

МАРФА:

Переночую у брата, а завтра уж отпустите меня совсем на покой. Мне у вас оставаться страшно. Я старуха слабая, а у вас в доме нехорошо.

ЛЮБОВЬ:

Ну, это вы недостаточно сочно сыграли. Я вам покажу, как надо. "Уж простите меня… Я старуха слабая, кволая… Боязно мне… Дурные тут ходют…". Вот так. Это, в общем, очень обыкновенная роль… По мне, можете убираться на все четыре стороны.

МАРФА:

И уберусь, Любовь Ивановна, и уберусь. Мне с помешанными не житье.

ЛЮБОВЬ:

А вам не кажется, что это большое свинство? Могли бы хоть эту ночь остаться.

МАРФА:

Свинство? Свинств я навидалась вдосталь. Тут кавалер, там кавалер…

ЛЮБОВЬ:

Совсем не так, совсем не так. Больше дрожи и негодования. Что-нибудь с "греховодницей".

МАРФА:

Я вас боюсь, Любовь Ивановна. Вы бы доктора позвали.

ЛЮБОВЬ:

Дохтура, дохтура, а не «доктора». Нет, я вами решительно недовольна. Хотела вам дать рекомендацию: годится для роли сварливой служанки, а теперь вижу, не могу дать.

МАРФА:

И не нужно мне вашей рукомандации.

ЛЮБОВЬ:

Ну, это немножко лучше… Но теперь — будет. Прощайте.

МАРФА:

Убивцы ходют. Ночка недобрая.

ЛЮБОВЬ:

Прощайте!

МАРФА:

Ухожу, ухожу. А завтра вы мне заплатите за два последних месяца. (Уходит.)

ЛЮБОВЬ:

Онегин, я тогда моложе… я лучше, кажется… Какая мерзкая старуха! Нет, вы видели что-нибудь подобное! Ах, какая…


Справа входит Трощейкин.


ТРОЩЕЙКИН:

Люба, все кончено! Только что звонил Баумгартен: денег не будет.

ЛЮБОВЬ:

Я прошу тебя… Не волнуйся все время так. Это напряжение невыносимо.

ТРОЩЕЙКИН:

Через неделю обещает. Очень нужно! Для чего? На том свете на чаи раздавать?

ЛЮБОВЬ:

Пожалуйста, Алеша… У меня голова трещит.

ТРОЩЕЙКИН:

Да, но что делать? Что делать?

ЛЮБОВЬ:

Сейчас половина девятого. Мы через час ляжем спать. Вот и все. Я так устала от сегодняшнего кавардака, что прямо зубы стучат.

ТРОЩЕЙКИН:

Ну, это — извините. У меня будет еще один визит сегодня. Неужели ты думаешь, что я это так оставлю? Пока не буду уверен, что никто к нам ночью не ворвется, я спать не лягу — дудки.

ЛЮБОВЬ:

А я лягу. И буду спать. Вот — буду.

ТРОЩЕЙКИН:

Я только теперь чувствую, какие мы нищие, беспомощные. Жизнь как-то шла, и бедность не замечалась. Слушай, Люба. Раз все так складывается, то единственный выход — принять предложение Ревшина.

ЛЮБОВЬ:

Какое такое предложение Ревшина?

ТРОЩЕЙКИН:

Мое предложение, собственно. Видишь ли, он дает мне деньги на отъезд и все такое, а ты временно поселишься у его сестры в деревне.

ЛЮБОВЬ:

Прекрасный план.

ТРОЩЕЙКИН:

Конечно, прекрасный. Я другого разрешения вопроса не вижу. Мы завтра же отправимся, если переживем ночь.

ЛЮБОВЬ:

Алеша, посмотри мне в глаза.

ТРОЩЕЙКИН:

Оставь. Я считаю, что это нужно сделать, хотя бы на две недели. Отдохнем, очухаемся.

ЛЮБОВЬ:

Так позволь тебе сказать. Я не только никогда не поеду к ревшинской сестре, но вообще отсюда не двинусь.

ТРОЩЕЙКИН:

Люба, Люба, Люба. Не выводи меня из себя. У меня сегодня нервы плохо слушаются. Ты, очевидно, хочешь погибнуть… Боже мой, уже совсем ночь. Смотри, я никогда не замечал, что у нас ни одного фонаря перед домом нет. Посмотри, где следующий. Луна бы скорее вышла.

ЛЮБОВЬ:

Могу тебя порадовать: Марфа просила расчета. И уже ушла.

ТРОЩЕЙКИН:

Так. Так. Крысы покидают корабль. Великолепно… Я тебя на коленях умоляю, Люба: уедем завтра. Ведь это глухой ад. Ведь сама судьба нас выселяет. Хорошо, предположим, будет при нас сыщик, но нельзя же его посылать в лавку. Значит, надо завтра искать опять прислугу, как-то хлопотать, твою дуру сестру просить… Это заботы, которые я не в силах вынести при теперешнем положении. Ну, Любушка, ну, детка моя, ну, что тебе стоит. Ведь иначе Ревшин мне не даст, это же вопрос жизни, а не вопрос мещанских приличий.

ЛЮБОВЬ:

Скажи мне, ты когда-нибудь задумывался над вопросом, почему тебя не любят?

ТРОЩЕЙКИН:

Кто не любит?

ЛЮБОВЬ:

Да никто не любит: ни один черт не одолжит тебе ни копейки. А многие относятся к тебе просто с каким-то отвращением.

ТРОЩЕЙКИН:

Что за вздор. Наоборот, ты сама видела, как сегодня все заходили, интересовались, советовали…

ЛЮБОВЬ:

Не знаю… Я следила за твоим лицом, пока мама читала свою вещицу, и мне казалось, я понимаю, о чем ты думаешь и каким ты себя чувствуешь одиноким. Мне показалось, мы даже переглянулись с тобой, как когда-то, очень давно, переглядывались. А теперь мне сдается, что я ошиблась, что ты не чувствовал ничего, а только все по кругу думал, даст ли тебе Баумгартен эти гроши на бегство.

ТРОЩЕЙКИН:

Охота тебе мучить меня, Люба.

ЛЮБОВЬ:

Я не хочу тебя мучить. Я хочу поговорить хоть раз с тобой серьезно.

ТРОЩЕЙКИН:

Слава богу, а то ты как дитя относишься к опасности.

ЛЮБОВЬ:

Нет, я не об этой опасности собираюсь говорить, а вообще о нашей жизни с тобой.

ТРОЩЕЙКИН:

А — нет, это — уволь. Мне сейчас не до женских разговоров, я знаю эти разговоры, с подсчитыванием обид и подведением идиотских итогов. Меня сейчас больше интересует, почему не идет этот проклятый сыщик. Ах, Люба, да понимаешь ли ты, что мы находимся в смертельной, смертельной…

ЛЮБОВЬ:

Перестань разводить истерику! Мне за тебя стыдно. Я всегда знала, что ты трус. Я никогда не забуду, как ты стал накрываться вот этим ковриком, когда он стрелял.

ТРОЩЕЙКИН:

На этом коврике. Люба, была моя кровь. Ты забываешь это: я упал, я был тяжело ранен… Да, кровь! Вспомни, вспомни, мы его потом отдавали в чистку.

ЛЮБОВЬ:

Ты всегда был трусом. Когда мой ребенок умер, ты боялся его бедной маленькой тени и принимал на ночь валерьянку. Когда тебя хамским образом облаял какой-то брандмайор за портрет, за ошибку в мундире, ты смолчал и переделал. Когда однажды мы шли по Заводской и два каких-то гогочущих хулигана плыли сзади и разбирали меня по статям, ты притворился, что ничего не слышишь, а сам был бледен, как… как телятина.

ТРОЩЕЙКИН:

Продолжай, продолжай. Мне становится интересно! Боже мой, до чего ты груба! До чего ты груба!

ЛЮБОВЬ:

Таких случаев был миллион, но, пожалуй, самым изящным твоим жестом в этом жанре было, когда ты воспользовался беспомощностью врага, чтобы ударить его по щеке. Впрочем, ты даже, кажется, не попал, а хватил по руке бедного Миши.

ТРОЩЕЙКИН:

Великолепно попал — можешь быть совершенно спокойна. Еще как попал! Но, пожалуйста, пожалуйста, продолжай. Мне крайне любопытно, до чего ты можешь договориться. И это сегодня… когда случилось страшное событие, перевернувшее все… Злая, неприятная баба.

ЛЮБОВЬ:

Слава богу, что оно случилось, это событие. Оно здорово нас встряхнуло и многое осветило. Ты черств, холоден, мелочен, нравственно вульгарен, ты эгоист, какого свет еще не видал. Ну а я тоже хороша в своем роде. Только не потому, что я "торговка костьём", как вы изволили выразиться. Если я груба и резка, то это ты меня сделал такой. Ах, Алеша, если бы ты не был так битком набит самим собой, до духоты, до темноты, ты, вероятно, увидел бы, что из меня сделалось за эти последние годы и в каком я состоянии сейчас.

ТРОЩЕЙКИН:

Люба, я сдерживаю себя, сдержись и ты. Я понимаю, что эта зверская ночь выбивает из строя и заставляет тебя говорить зверские вещи. Но возьми себя в руки.

ЛЮБОВЬ:

Нечего взять — все распалось.

ТРОЩЕЙКИН:

Ничего не распалось. Что ты фантазируешь? Люба, опомнись! Если мы иногда… ну, орем друг на друга, то это не значит, что мы с тобой несчастны. А сейчас мы как два затравленных животных, которые грызутся только потому, что им тесно и страшно.

ЛЮБОВЬ:

Нет, неправда. Неправда, Дело не в наших ссорах. Я даже больше тебе скажу: дело не в тебе. Я вполне допускаю, что ты был счастлив со мной, потому что в самом большом несчастье такой эгоист, как ты, всегда отыщет себе последний верный оплот в самом себе. Я отлично знаю, что, случись со мной что-нибудь, ты бы, конечно, очень огорчился, но вместе с тем быстренько перетасовал бы свои чувства, чтобы посмотреть, не выскочит ли какой-нибудь для тебя козырек, какая-нибудь выгода — о, совсем маленькая! — из факта моей гибели. И нашел бы, нашел бы! Хотя бы то, что жизнь стала бы ровно вдвое дешевле. Нет-нет, я знаю, это было бы совсем подсознательно и не так грубо, а просто маленькая мысленная субсидия в критический момент… Это очень страшно сказать, но когда мальчик умер, вот я убеждена, что ты подумал о том, что одной заботой меньше. Нигде нет таких жохов, как среди людей непрактичных. Но, конечно, я допускаю, что ты меня любишь по-своему.

ТРОЩЕЙКИН:

Это, вероятно, мне все снится: эта комната, эта дикая ночь, эта фурия. Иначе я отказываюсь понимать.

ЛЮБОВЬ:

А твое искусство! Твое искусство… Сначала я действительно думала, что ты чудный, яркий, драгоценный талант, но теперь я знаю, чего ты стоишь.

ТРОЩЕЙКИН:

Что это такое? Этого я еще не слыхал.

ЛЮБОВЬ:

Вот услышишь. Ты ничто, ты волчок, ты пустоцвет, ты пустой орех, слегка позолоченный, и ты никогда ничего не создашь, а всегда останешься тем, что ты есть, провинциальным портретистом с мечтой о какой-то лазурной пещере{31}.

ТРОЩЕЙКИН:

Люба! Люба! Вот это… по-твоему, плохо? Посмотри. Это — плохо?

ЛЮБОВЬ:

Не я так сужу, а все люди так о тебе судят. И они правы, потому что надо писать картины для людей, а не для услаждения какого-то чудовища, которое сидит в тебе и сосет.

ТРОЩЕЙКИН:

Люба, не может быть, чтобы ты говорила серьезно. Как же иначе, конечно, нужно писать для моего чудовища, для моего солитера, только для него.

ЛЮБОВЬ:

Ради бога, не начинай рассуждать. Я устала и сама не знаю, что говорю, а ты придираешься к словам.

ТРОЩЕЙКИН:

Твоя критика моего искусства, то есть самого моего главного и неприкосновенного, так глупа и несправедлива, что все прочие твои обвинения теряют смысл. Мою жизнь, мой характер можешь поносить сколько хочешь, заранее со всем соглашаюсь, но вот это находится вне твоей компетенции. Так что лучше брось.

ЛЮБОВЬ:

Да, говорить мне с тобой не стоит.

ТРОЩЕЙКИН:

Совершенно не стоит. Да сейчас и не до этого. Нынешняя ночь меня куда больше тревожит, чем вся наша вчерашняя жизнь. Если ты устала и у тебя заходит ум за разум, то молчи, а не… Люба, Люба, не мучь меня больше, чем я сам мучусь.

ЛЮБОВЬ:

О чем тебе мучиться? Ах, как тебе не совестно. Если даже представить себе маловероятное — что Леонид Барбашин сейчас проломит дверь, или влезет в это окно, или выйдет, как тень, из-за той ширмы, — если бы даже это случилось, то поверь, у меня есть простейший способ сразу все повернуть в другую сторону.

ТРОЩЕЙКИН:

В самом деле?

ЛЮБОВЬ:

О, да!

ТРОЩЕЙКИН:

А именно?

ЛЮБОВЬ:

Хочешь знать?

ТРОЩЕЙКИН:

Скажи, скажи.

ЛЮБОВЬ:

Так вот что я сделаю: я крикну ему, что я его люблю, что все было ошибкой, что я готова с ним бежать на край света…

ТРОЩЕЙКИН:

Да… немного того… мелодрама? Не знаю… А вдруг он не поверит, поймет, что хитрость? Нет, Люба, как-то не выходит. Звучит как будто логично, но… Нет, он обидится и тут же убьет.

ЛЮБОВЬ:

Вот все, что ты можешь мне сказать по этому поводу?

ТРОЩЕЙКИН:

Нет-нет, это все не то. Нет, Люба, — как-то не художественно, плоско… Не знаю. Тебе не кажется, что там кто-то стоит, на той стороне? Там, дальше. Или это только тень листвы под фонарем?

ЛЮБОВЬ:

Это все, Алеша?

ТРОЩЕЙКИН:

Да, только тень.

ЛЮБОВЬ:

Ну, ты совсем как младенец из "Лесного царя". И главное — это все было уже раз, все-все так было, ты сказал «тень», я сказала «младенец», и на этом вошла мама.

АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Я пришла с вами попрощаться. Хочу раньше лечь сегодня.

ЛЮБОВЬ:

Да, я тоже устала.

АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Какая ночь… Ветер как шумит…

ТРОЩЕЙКИН:

Ну, это по меньшей мере странно: на улице, можно сказать, лист не шелохнется{32}.

АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Значит, это у меня в ушах.

ТРОЩЕЙКИН:

Или шепот музы.

ЛЮБОВЬ:

Алеша, сократись.

ТРОЩЕЙКИН:

Как хорошо и приятно, Антонина Павловна, правда? По городу — может быть, в двух шагах от нас — гуляет на воле негодяй, который поклялся убить вашу дочь, а у нас семейный уют, у нас лебеди делают батманы{33}, у нас машиночка пишущая постукивает…

ЛЮБОВЬ:

Алеша, перестань моментально!

АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Милый Алеша, ты меня оскорбить не можешь, а что до опасности — все в божьих руках.

ТРОЩЕЙКИН:

Не очень этим рукам доверяю.

АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Потому-то, голубчик, ты такой жалкий и злой.

ЛЮБОВЬ:

Господа, бросьте ссориться.

ТРОЩЕЙКИН:

Ну что ж, Антонина Павловна, не всем дана буддийская мудрость.


Звонок.


А, слава богу. Это мой сыщик. Слушай, Люба, я знаю, что это глупо, но я боюсь отпереть.

ЛЮБОВЬ:

Хорошо, я отопру.

ТРОЩЕЙКИН:

Нет-нет, погоди, как бы это сделать…

АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

А разве Марфа уже спит?

ЛЮБОВЬ:

Марфа ушла. Алеша, пусти мою руку,

АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Я отопру. Оставайтесь здесь. Меня Барбашиным не испугаешь.

ТРОЩЕЙКИН:

Спросите сперва через дверь.

ЛЮБОВЬ:

Я с тобой, мамочка.


Опять звонок. Антонина Павловна уходит направо.


ТРОЩЕЙКИН:

Странно. Почему он так энергично звонит? Как неприятно… Нет, Люба, я тебя все равно не пущу.

ЛЮБОВЬ:

Нет, ты меня пустишь.

ТРОЩЕЙКИН:

Оставь. Не вырывайся. Я ничего не слышу.

ЛЮБОВЬ:

Ты мне делаешь больно.

ТРОЩЕЙКИН:

Да ты не вертись. Дай послушать. Что это? Слышишь?

ЛЮБОВЬ:

Какая ты дрянь, Алеша!

ТРОЩЕЙКИН:

Люба, уйдем лучше! (Тащит ее налево.)

ЛЮБОВЬ:

Вот трус…

ТРОЩЕЙКИН:

Мы успеем по черному ходу… Не смей! Стой!


Она вырывается. Одновременно входит справа Антонина Павловна.


АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Знаешь, Любушка, в передней до сих пор хрустит под ногами.

ТРОЩЕЙКИН:

Кто это был?

АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

К тебе. Говорит, что ты его вызвал из сыскного бюро.

ТРОЩЕЙКИН:

А, так я и думал. (Уходит.)

АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Довольно странный персонаж. Сразу пошел в уборную.

ЛЮБОВЬ:

Напрасно ты его впустила.

АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Как же я его могла не впустить, если Алеша его заказал? Должна тебе сказать, Люба, мне искренне жаль твоего мужа.

ЛЮБОВЬ:

Ах, мама, не будем все время кусаться.

АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Какой у тебя усталый вид… Ложись, милочка.

ЛЮБОВЬ:

Да, я скоро пойду. Мы еще, вероятно, будем додираться с Алешей. Что это за манера — звать сыщика в дом.


Трощейкин возвращается.


ТРОЩЕЙКИН:

Антонина Павловна, где он? Что вы с ним сделали? Его нигде нет.

АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Я тебе сказала, что он пошел руки мыть.

ТРОЩЕЙКИН:

Вы мне ничего не сказали. (Уходит.)

АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

А я, знаешь, Любинька, пойду лягу. Спокойной ночи. Хочу тебя поблагодарить, душенька…

ЛЮБОВЬ:

За что?

АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Да вот за то, как справили мой день рождения. По-моему, все было очень удачно, правда?

ЛЮБОВЬ:

Конечно, удачно.

АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Было много народу. Было оживленно. Даже эта Шнап была ничего.

ЛЮБОВЬ:

Ну, я очень рада, что тебе было приятно… Мамочка!

АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

А?

ЛЮБОВЬ:

Мамочка, у меня ужасная мысль. Ты уверена, что это пришел сыщик, а не кто-нибудь… другой?

АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Глупости. Он мне сразу сунул свою фотографию. Я ее, кажется, передала Алеше. Ах нет, вот она.

ЛЮБОВЬ:

Что за дичь… Почему он раздает свои портреты?

АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Не знаю, вероятно, у них так полагается.

ЛЮБОВЬ:

Почему он в средневековом костюме? Что это — король Лир? "Моим поклонникам с поклоном". Что это за ерунда, в самом деле?

АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Сказал, что от сыскного бюро, больше ничего не знаю. Вероятно, это какой-нибудь знак, пароль… А ты слышала, как наш писатель выразился о моей сказке?

ЛЮБОВЬ:

Нет.

АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Что это нечто среднее между стихотворением в прозе и прозой в стихах. По-моему, комплимент. Как ты думаешь?

ЛЮБОВЬ:

Разумеется, комплимент.

АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Ну а тебе понравилось?

ЛЮБОВЬ:

Очень.

АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Только некоторые места или все?

ЛЮБОВЬ:

Все, все. Мамочка, я сейчас зарыдаю. Иди спать, пожалуйста.

АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Хочешь моих капель?

ЛЮБОВЬ:

Я ничего не хочу. Я хочу умереть.

АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Знаешь, что мне напоминает твое настроение?

ЛЮБОВЬ:

Ах, оставь, мамочка…

АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Нет, это странно… Вот когда тебе было девятнадцать лет и ты бредила Барбашиным, и приходила домой ни жива ни мертва, и я боялась тебе сказать слово.

ЛЮБОВЬ:

Значит, и теперь бойся.

АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Обещай мне, что ты ничего не сделаешь опрометчивого, неразумного. Обещай мне, Любинька!

ЛЮБОВЬ:

Какое тебе дело? Отстань ты от меня.

АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Я совсем не того опасаюсь, чего Алеша. У меня совсем другой страх.

ЛЮБОВЬ:

А я тебе говорю: отстань! Ты живешь в своем мире, а я в своем. Не будем налаживать междупланетное сообщение. Все равно ничего не выйдет.

АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Мне очень грустно, что ты так замыкаешься в себе. Я часто думаю, что ты несправедлива к Алеше. Он все-таки очень хороший и обожает тебя.

ЛЮБОВЬ:

Это что: тактический маневр?

АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Нет, просто я вспоминаю некоторые вещи. Твое тогдашнее сумасшествие и то, что папа тебе говорил.

ЛЮБОВЬ:

Спокойной ночи.

АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

И вот все это как-то повторяется. Ну, помоги тебе бог справиться и теперь с этим.

ЛЮБОВЬ:

Перестань, перестань, перестань… Ты меня сама вовлекаешь в какую-то мутную, липкую, пошлую обстановку чувств. Я не хочу! Какое тебе дело до меня? Алеша лезет со своими страхами, а ты со своими. Оставьте меня. Не трогайте меня. Кому какое дело, что меня шесть лет медленно сжимали и вытягивали, пока я не превратилась в какую-то роковую уездную газель — с глазами и больше ни с чем? Я не хочу. И главное, какое ты имеешь право меня допрашивать? Ведь тебе решительно все равно, ты просто входишь в ритм и потом не можешь остановиться…

АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Один только вопрос, и я пойду спать: ты с ним увидишься?

ЛЮБОВЬ:

Я ему с няней пошлю французскую записку,{34} я к нему побегу, я брошу мужа, я…

АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Люба, ты… ты шутишь?

ЛЮБОВЬ:

Да. Набросок третьего действия.

АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Дай бог, чтобы он тебя разлюбил за эти годы, а то хлопот не оберешься.

ЛЮБОВЬ:

Мама, перестань. Слышишь, перестань!


Трощейкин входит справа и обращается назад в дверь.


ТРОЩЕЙКИН:

Сюда, пожалуйста…

АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

(Любови.) Спокойной ночи. Храни тебя бог.

ТРОЩЕЙКИН:

Что вы там в коридоре застряли? Это просто старые журналы, хлам, — оставьте.

АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Спокойной ночи, Алеша.

ТРОЩЕЙКИН:

Спите, спите. (В дверь.) Пожалуйте сюда.


Антонина Павловна уходит, входит Барбошин: костюм спортивный, в клетку, с английскими шароварами, но голова трагического актера{35} и длинные седовато-рыжие волосы. Он движется медленно и крупно. Торжественно-рассеян. Сыщик с надрывом. Войдя, он глубоко кланяется Любови.


БАРБОШИН:

Не вам, не вам кланяюсь, а всем женам, обманываемым, душимым, сжигаемым, и прекрасным изменницам прошлого века, под густыми, как ночь, вуалями.

ТРОЩЕЙКИН:

Вот это моя мастерская. Покушение случилось здесь. Боюсь, что именно эта комната будет его притягивать.

БАРБОШИН:

Дитя! О, обаятельная, обывательская наивность!{36} Нет, место преступления привлекало преступников только до тех пор, пока этот факт не стал достоянием широкой публики. Когда дикое ущелье превращается в курорт, орлы улетают. (Опять глубоко кланяется Любови.) Еще кланяюсь женам молчаливым, задумчивым… женской загадке кланяюсь…

ЛЮБОВЬ:

Алеша, что этому господину от меня нужно?

ТРОЩЕЙКИН:

(Тихо.) Не бойся, все хорошо. Это лучший агент, которого мне могло дать здешнее бюро частного сыска.

БАРБОШИН:

Предупреждаю влюбленных, что я научен слышать апарте яснее, чем прямую речь. Меня этот башмак давно беспокоит. (Стаскивает его.)

ТРОЩЕЙКИН:

Я еще хотел, чтобы вы исследовали окно.

БАРБОШИН:

(Исследуя башмак.) Так и знал: гвоздь торчит. Да, вы правильно охарактеризовали меня вашей супруге. Последний весенний сезон был особенно для меня удачен. Молоточек, что-нибудь… Хорошо, дайте это… Между прочим, у меня было одно интереснейшее дело, как раз на вашей улице. Ультраадюльтер типа Б, серии восемнадцатой. К сожалению, по понятным причинам профессиональной этики я не могу вам назвать никаких имен. Но вы, вероятно, ее знаете: Тамара Георгиевна Грекова, двадцати трех лет, блондинка с болонкой.

ТРОЩЕЙКИН:

Окно, пожалуйста…

БАРБОШИН:

Извините, что ограничиваюсь полунамеками. Тайна исповеди. Но к делу, к делу. Что вам не нравится в этом отличном окошке?

ТРОЩЕЙКИН:

Смотрите: совсем рядом водосточная труба, и по ней легко можно взобраться.

БАРБОШИН:

Контрклиент может себе сломать шею.

ТРОЩЕЙКИН:

Он ловок, как обезьяна!

БАРБОШИН:

В таком случае могу вам посоветовать один секретный прием, применяемый редко, но с успехом. Вы будете довольны. Следует приделать так называемый фальш-карниз, то есть карниз или подоконник, который срывается от малейшего нажима. Продается с гарантией на три года. Вывод ясен?

ТРОЩЕЙКИН:

Да, но как это сделать… Нужно звать рабочих… Сейчас поздно!

БАРБОШИН:

Это вообще не так важно: все равно я буду до рассвета, как мы условились, ходить у вас под окнами. Между прочим, вам будет довольно любопытно смотреть, как я это делаю. Поучительно и увлекательно. В двух словах: только пошляки ходят маятником, а я делаю так (ходит). Озабоченно иду по одной стороне, потом перехожу на другую по обратной диагонали… Вот… И так же озабоченно по другой стороне. Получается сначала латинское «н». Затем перехожу по обратной диагонали накрест… Так… Опять — к исходной точке, и все повторяю сначала. Теперь вы видите, что я по обеим панелям передвигаюсь только в одном направлении, чем достигается незаметность и естественность. Это способ доктора Рубини. Есть и другие.

ЛЮБОВЬ:

Алеша, отошли его. Мне неприятно. Я сейчас буду кричать.

БАРБОШИН:

Вы можете абсолютно не волноваться, мадам. Можете спокойно лечь спатки, а в случае бессонницы наблюдать за мной из окна. Сегодня луна, и получится эффектно. Еще одно замечание: обычно беру задаток, а то бывает, что охраняемый ни с того ни с сего исчезает… Но вы так хороши, и ночь такая лунная{37}, что я как-то стесняюсь поднимать этот вопрос.

ТРОЩЕЙКИН:

Ну, спасибо. Это все очень успокоительно…

БАРБОШИН:

Что еще? Слушайте, что это за картины? Уверены ли вы, что это не подделка?

ТРОЩЕЙКИН:

Нет, это мое. Я сам написал.

БАРБОШИН:

Значит, подделка! Вы бы, знаете, все-таки обратились к эксперту. А скажите, что вы желаете, чтобы я завтра предпринял?

ТРОЩЕЙКИН:

Утром, около восьми, поднимитесь ко мне. Вот вам, кстати, ключ. Мы тогда решим, что дальше.

БАРБОШИН:

Планы у меня грандиознейшие! Знаете ли вы, что я умею подслушивать мысли контрклиента? Да, я буду завтра ходить по пятам его намерений. Как его фамилия? Вы мне, кажется, говорили… Начинается на «ш». Не помните?

ТРОЩЕЙКИН:

Леонид Викторович Барбашин.

БАРБОШИН:

Нет-нет, не путайте — Барбошин Альфред Афанасьевич{38}.

ЛЮБОВЬ:

Алеша, ты же видишь… Он больной.

ТРОЩЕЙКИН:

Человека, который нам угрожает, зовут Барбашин.

БАРБОШИН:

А я вам говорю, что моя фамилия Барбошин. Альфред Барбошин. Причем это одно из моих многих настоящих имен. Да-да… Дивные планы! О, вы увидите! Жизнь будет прекрасна. Жизнь будет вкусна. Птицы будут петь среди клейких листочков, слепцы услышат, прозреют глухонемые. Молодые женщины будут поднимать к солнцу своих малиновых младенцев. Вчерашние враги будут обнимать друг друга. И врагов своих врагов. И врагов их детей. И детей врагов. Надо только верить{39}… Теперь ответьте мне прямо и просто: у вас есть оружье?

ТРОЩЕЙКИН:

Увы, нет! Я бы достал, но я не умею обращаться. Боюсь даже тронуть. Поймите: я художник, я ничего не умею.

БАРБОШИН:

Узнаю в вас мою молодость. И я был таков — поэт, студент, мечтатель… Под каштанами Гейдельберга я любил амазонку… Но жизнь меня научила многому. Ладно. Не будем бередить прошлого. (Поет.) "Начнем, пожалуй…".{40} Пойду, значит, ходить под вашими окнами, пока над вами будут витать Амур, Морфей и маленький Бром{41}. Скажите, господин, у вас не найдется папироски?

ТРОЩЕЙКИН:

Я сам некурящий, но… где-то я видел… Люба, Ревшин утром забыл тут коробку. Где она? А, вот.

БАРБОШИН:

Это скрасит часы моего дозора. Только проводите меня черным ходом, через двор. Это корректнее.

ТРОЩЕЙКИН:

А, в таком случае пожалуйте сюда.

БАРБОШИН:

(С глубоким поклоном к Любови.) Кланяюсь еще всем непонятым…

ЛЮБОВЬ:

Хорошо, я передам.

БАРБОШИН:

Благодарю вас. (Уходит с Трощейкиным налево.)


Любовь несколько секунд одна. Трощейкин поспешно возвращается.


ТРОЩЕЙКИН:

Спички! Где спички? Ему нужны спички.

ЛЮБОВЬ:

Ради бога, убери его скорей! Где он?

ТРОЩЕЙКИН:

Я его оставил на черной лестнице. Провожу его и сейчас вернусь. Не волнуйся. Спички!

ЛЮБОВЬ:

Да вот — перед твоим носом.

ТРОЩЕЙКИН:

Люба, не знаю, как ты, но я себя чувствую гораздо бодрее после этого разговора. Он, повидимому, большой знаток своего дела и какой-то ужасно оригинальный и уютный. Правда?

ЛЮБОВЬ:

По-моему, он сумасшедший. Ну, иди, иди.

ТРОЩЕЙКИН:

Я сейчас. (Убегает налево.)


Секунды три Любовь одна. Раздается звонок. Она сперва застывает и затем быстро уходит направо. Сцена пуста. В открытую дверь слышно, как говорит Мешаев Второй, и вот он входит с корзиной яблок, сопровождаемый Любовью. Его внешность явствует из последующих реплик.


МЕШАЕВ ВТОРОЙ:

Так я, наверное, не ошибся? Здесь

обитает г-жа Опояшина?

ЛЮБОВЬ:

Да, это моя мать.

МЕШАЕВ ВТОРОЙ:

А, очень приятно!

ЛЮБОВЬ:

Можете поставить сюда…

МЕШАЕВ ВТОРОЙ:

Нет, зачем, — я просто на пол. Понимаете, какая штука: брат мне наказал явиться сюда, как только приеду. Он уже тут? Неужели я первый гость?

ЛЮБОВЬ:

Собственно, вас ждали днем, к чаю. Но это ничего. Я сейчас посмотрю, мама, вероятно, еще не спит.

МЕШАЕВ ВТОРОЙ:

Боже мой, значит, случилась путаница? Экая история! Простите… Я страшно смущен. Не будите ее, пожалуйста. Вот я принес яблочков, и передайте ей, кроме того, мои извинения. А я уж пойду…

ЛЮБОВЬ:

Да нет, что вы, садитесь. Если она только не спит, она будет очень рада.


Входит Трощейкин и замирает.


Алеша, это брат Осипа Михеевича.

ТРОЩЕЙКИН:

Брат? А, да, конечно. Пожалуйста.

МЕШАЕВ ВТОРОЙ:

Мне так совестно… Я не имею чести лично знать госпожу Опояшину. Но несколько дней тому назад я известил Осипа, что приеду сюда по делу, а он мне вчера в ответ: вали прямо с вокзала на именины, там, дескать, встретимся.

ЛЮБОВЬ:

Я сейчас ей скажу. (Уходит.)

МЕШАЕВ ВТОРОЙ:

Так как я писал ему, что приеду с вечерним скорым, то из его ответа я естественно заключил, что прием у госпожи Опояшиной именно вечером. Либо я переврал час прихода поезда, либо он прочел невнимательно — второе вероятнее. Весьма, весьма неудачно. А вы, значит, сын?

ТРОЩЕЙКИН:

Зять.

МЕШАЕВ ВТОРОЙ:

А, супруг этой милой дамы. Так-так. Я вижу, вы удивлены моим с братом сходством.

ТРОЩЕЙКИН:

Ну, знаете, меня сегодня ничто не может удивить. У меня крупные неприятности…

МЕШАЕВ ВТОРОЙ:

Да, все жалуются. Жили бы в деревне!

ТРОЩЕЙКИН:

Но, действительно, сходство любопытное.

МЕШАЕВ ВТОРОЙ:

Сегодня совершенно случайно я встретил одного остряка, которого не видел с юности: он когда-то выразился в том смысле, что меня и брата играет один и тот же актер, но брата хорошо, а меня худо.

ТРОЩЕЙКИН:

Вы как будто лысее.

МЕШАЕВ ВТОРОЙ:

Увы! Восковой кумпол, как говорится.

ТРОЩЕЙКИН:

Простите, что зеваю. Это чисто нервное.

МЕШАЕВ ВТОРОЙ:

Городская жизнь, ничего не поделаешь. Вот я — безвыездно торчу в своей благословенной глуши — что ж, уже лет десять. Газет не читаю, развожу кур с мохрами,[5] пропасть ребятишек, фруктовые деревья, жена — во! Приехал торговать трактор. Вы что, с моим братом хороши? Или только видели его у бель-мер?[6]

ТРОЩЕЙКИН:

Да. У бель — парастите па-пажалста…

МЕШАЕВ ВТОРОЙ:

Ради бога. Да… мы с ним не ахти как ладим. Я его давненько не видел, несколько лет, и признаться, мы разлукой не очень тяготимся. Но раз решил приехать — неудобно, знаете, — известил. Начинаю думать, что он просто хотел мне свинью подложить: этим ограничивается его понятие о скотоводстве.

ТРОЩЕЙКИН:

Да, это бывает… Я тоже мало смыслю…

МЕШАЕВ ВТОРОЙ:

Насколько я понял из его письма, госпожа Опояшина литераторша? Я, увы, не очень слежу за литературой!

ТРОЩЕЙКИН:

Ну, это литература такая, знаете… неуследимо бесследная. Ох-ха-а-а.

МЕШАЕВ ВТОРОЙ:

И она, видимо, тоже рисует.

ТРОЩЕЙКИН:

Нет-нет. Это моя мастерская.

МЕШАЕВ ВТОРОЙ:

А, значит, вы живописец! Интересно. Я сам немножко на зимнем досуге этим занимался. Да вот еще — оккультными науками развлекался одно время. Так это ваши картины… Позвольте взглянуть. (Надевает пенсне.)

ТРОЩЕЙКИН:

Сделайте одолжение.


Пауза.


Эта не окончена.

МЕШАЕВ ВТОРОЙ:

Хорошо! Смелая кисть.

ТРОЩЕЙКИН:

Извините меня, я хочу в окно посмотреть. Мешаев Второй (кладя пенсне обратно в футляр). Досадно. Неприятно. Вашу бель-мер из-за меня разбудят. В конце концов, она меня даже не знает. Проскакиваю под флагом брата.

ТРОЩЕЙКИН:

Смотрите, как забавно.

МЕШАЕВ ВТОРОЙ:

Не понимаю. Луна, улица. Это, скорее, грустно.

ТРОЩЕЙКИН:

Видите — ходит. От! Перешел. Опять. Очень успокоительное явление.

МЕШАЕВ ВТОРОЙ:

Запоздалый гуляка. Тут, говорят, здорово пьют.


Входят Антонина Павловна и Любовь с подносом.


АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Господи, как похож!

МЕШАЕВ ВТОРОЙ:

Честь имею… Поздравляю вас… Вот тут я позволил себе… Деревенские.

АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Ну, это бессовестное баловство. Садитесь, прошу вас. Дочь мне все объяснила.

МЕШАЕВ ВТОРОЙ:

Мне весьма неловко. Вы, верно, почивали?

АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

О, я полуночница. Ну, рассказывайте. Итак, вы всегда живете в деревне?

ТРОЩЕЙКИН:

Люба, по-моему, телефон?

ЛЮБОВЬ:

Да, кажется. Я пойду…

ТРОЩЕЙКИН:

Нет, я. (Уходит.)

МЕШАЕВ ВТОРОЙ:

Безвыездно. Кур развожу, детей пложу, газет не читаю.

АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Чайку? Или хотите закусить?

МЕШАЕВ ВТОРОЙ:

Да, собственно…

АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Люба, там ветчина осталась. Ах, ты уже принесла. Отлично. Пожалуйста. Вас ведь Михеем Михеевичем?

МЕШАЕВ ВТОРОЙ:

Мерси, мерси. Да, Михеем.

АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Кушайте на здоровье. Был торт, да гости съели. А мы вас как ждали! Брат думал, что вы опоздали на поезд. Люба, тут сахару мало. (Мешаеву.) Сегодня, ввиду события, у нас в хозяйстве некоторое расстройство.

МЕШАЕВ ВТОРОЙ:

События?

АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Ну да: сегодняшняя сенсация. Мы так волнуемся…

ЛЮБОВЬ:

Мамочка, господину Мешаеву совершенно неинтересно о наших делах.

АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

А я думала, что он в курсе. Во всяком случае, очень приятно, что вы приехали. В эту нервную ночь приятно присутствие спокойного человека.

МЕШАЕВ ВТОРОЙ:

Да… Я как-то отвык от ваших городских тревог.

АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Вы где же остановились?

МЕШАЕВ ВТОРОЙ:

Да пока что нигде. В гостиницу заеду.

АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

А вы у нас переночуйте. Есть свободная комната. Вот эта.

МЕШАЕВ ВТОРОЙ:

Я, право, не знаю… Боюсь помешать.


Трощейкин возвращается.


ТРОЩЕЙКИН:

Ревшин звонил. Оказывается, он и Куприков засели в кабачке недалеко от нас и спрашивают, все ли благополучно. Кажется, напились. Я ответил, что они могут идти спать, раз у нас этот симпатяга марширует перед домом. (Мешаеву.) Видите, до чего дошло: пришлось нанять ангела-хранителя.

МЕШАЕВ ВТОРОЙ:

Вот как.

ЛЮБОВЬ:

Алеша, найди какую-нибудь другую тему…

ТРОЩЕЙКИН:

Что ты сердишься? По-моему, очень мило, что они позвонили. Твоя сестричка небось не потрудилась узнать, живы ли мы.

МЕШАЕВ ВТОРОЙ:

Я боюсь, что у вас какие-то семейные неприятности… Кто-нибудь болен… Мне тем более досадно.

ТРОЩЕЙКИН:

Нет-нет, оставайтесь. Напротив, очень хорошо, что толчется народ. Все равно не до сна.

МЕШАЕВ ВТОРОЙ:

Вот как.

АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Дело в том, что… справедливо или нет, но Алексей Максимович опасается покушения. У него есть враги… Любочка, нужно же человеку что-нибудь объяснить… А то вы мечетесь, как безумные… Он бог знает что может подумать.

МЕШАЕВ ВТОРОЙ:

Нет, не беспокойтесь. Я понимаю. Я из деликатности. Вот, говорят, во Франции, в Париже, тоже богема, все такое, драки в ресторанах…


Бесшумно и незаметно вошел Барбошин. Все вздрагивают.


ТРОЩЕЙКИН:

Что вы так пугаете? Что случилось?

БАРБОШИН:

Передохнуть пришел.

АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

(Мешаеву.) Сидите. Сидите. Это так. Агент.

ТРОЩЕЙКИН:

Вы что-нибудь заметили? Может быть, вы хотите со мной поговорить наедине?

БАРБОШИН:

Нет, господин. Попросту хочется немного света, тепла… Ибо мне стало не по себе. Одиноко, жутко. Нервы сдали… Мучит воображение, совесть неспокойна, картины прошлого…

ЛЮБОВЬ:

Алеша, или он, или я. Дайте ему стакан чаю, а я пойду спать.

БАРБОШИН:

(Мешаеву.) Ба! Это кто? Вы как сюда попали?

МЕШАЕВ ВТОРОЙ:

Я? Да что ж… Обыкновенно, дверным манером.

БАРБОШИН:

(Трощейкину.) Господин, я это рассматриваю как личное оскорбление. Либо я вас охраняю и контролирую посетителей, либо я ухожу и вы принимаете гостей… Или это, может быть, конкурент?

ТРОЩЕЙКИН:

Успокойтесь. Это просто приезжий. Он не знал. Вот, возьмите яблоко и идите, пожалуйста. Нельзя покидать пост. Вы так отлично все это делали до сих пор!..

БАРБОШИН:

Мне обещали стакан чаю. Я устал. Я озяб. У меня гвоздь в башмаке. (Повествовательно.) Я родился в бедной семье, и первое мое сознательное воспоминание…

ЛЮБОВЬ:

Вы получите чая, но под условием, что будете молчать, молчать абсолютно!

БАРБОШИН:

Если просят… Что же, согласен. Я только хотел в двух словах рассказать мою жизнь. В виде иллюстрации. Нельзя?

АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Люба, как же можно так обрывать человека…

ЛЮБОВЬ:

Никаких рассказов, — или я уйду.

БАРБОШИН:

Ну а телеграмму можно передать?

ТРОЩЕЙКИН:

Телеграмму? Откуда? Давайте скорее.

БАРБОШИН:

Я только что интерцептировал[7] ее носителя, у самого вашего подъезда. Боже мой, боже мой, куда я ее засунул? А! Есть.

ТРОЩЕЙКИН:

(Хватает и разворачивает.) "Мысленно присутствую обнимаю поздрав…". Вздор какой. Могли не стараться. (Антонине Павловне.) Это вам.

АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Видишь, Любочка, ты была права. Вспомнил Миша!

МЕШАЕВ ВТОРОЙ:

Становится поздно! Пора на боковую. Еще раз прошу прощения.

АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

А то переночевали бы…

ТРОЩЕЙКИН:

Во-во. Здесь и ляжете.

МЕШАЕВ ВТОРОЙ:

Я, собственно…

БАРБОШИН:

(Мешаеву.) По некоторым внешним приметам, доступным лишь опытному глазу, я могу сказать, что вы служили во флоте, бездетны, были недавно у врача и любите музыку.

МЕШАЕВ ВТОРОЙ:

Все это совершенно не соответствует действительности.

БАРБОШИН:

Кроме того, вы левша.

МЕШАЕВ ВТОРОЙ:

Неправда.

БАРБОШИН:

Ну, это вы скажете судебному следователю. Он живо разберет!

ЛЮБОВЬ:

(Мешаеву.) Вы не думайте, что это у нас приют для умалишенных. Просто нынче был такой день, и теперь такая ночь…

МЕШАЕВ ВТОРОЙ:

Да я ничего…

АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

(Барбошину.) А в вашей профессии есть много привлекательного для беллетриста. Меня очень интересует, как вы относитесь к детективному роману как таковому.

БАРБОШИН:

Есть вопросы, на которые я отвечать не обязан.

МЕШАЕВ ВТОРОЙ:

(Любови.) Знаете, странно: вот — попытка этого господина, да еще одна замечательная встреча, которая у меня только что была, напомнили мне, что я в свое время от нечего делать занимался хиромантией, так, по-любительски, но иногда весьма удачно.

ЛЮБОВЬ:

Умеете по руке?..

ТРОЩЕЙКИН:

О, если бы вы могли предсказать, что с нами будет! Вот мы здесь сидим, балагурим, пир во время чумы, а у меня такое чувство, что можем в любую минуту взлететь на воздух. (Барбошину.) Ради Христа, кончайте ваш дурацкий чай!

БАРБОШИН:

Он не дурацкий.

АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Я читала недавно книгу одного индуса. Он приводит поразительные примеры…

ТРОЩЕЙКИН:

К сожалению, я неспособен долго жить в атмосфере поразительного. Я, вероятно, поседею за эту ночь.

МЕШАЕВ ВТОРОЙ:

Вот как?

ЛЮБОВЬ:

Можете мне погадать?

МЕШАЕВ ВТОРОЙ:

Извольте. Только я давно этим не занимался. А ручка у вас холодная.

ТРОЩЕЙКИН:

Предскажите ей дорогу, умоляю вас.

МЕШАЕВ ВТОРОЙ:

Любопытные линии. Линия жизни, например… Собственно, вы должны были умереть давным-давно. Вам сколько? Двадцать два, двадцать три?


Барбошин принимается медленно и несколько недоверчиво рассматривать свою ладонь.


ЛЮБОВЬ:

Двадцать пять. Случайно выжила.

МЕШАЕВ ВТОРОЙ:

Рассудок у вас послушен сердцу, но сердце у вас рассудочное. Ну, что вам еще сказать? Вы чувствуете природу, но к искусству довольно равнодушны.

ТРОЩЕЙКИН:

Дельно!

МЕШАЕВ ВТОРОЙ:

Умрете… вы не боитесь узнать, как умрете?

ЛЮБОВЬ:

Нисколько. Скажите.

МЕШАЕВ ВТОРОЙ:

Тут, впрочем, есть некоторое раздвоение, которое меня смущает… Нет, не берусь дать точный ответ.

БАРБОШИН:

(Протягивает ладонь.) Прошу.

ЛЮБОВЬ:

Ну, вы не много мне сказали. Я думала, что вы предскажете мне что-нибудь необыкновенное, потрясающее… например, что в жизни у меня сейчас обрыв, что меня ждет удивительное, страшное, волшебное счастье…

ТРОЩЕЙКИН:

Тише! Мне кажется, кто-то позвонил… А?

БАРБОШИН:

(Сует Мешаеву руку.) Прошу.

АНТОНИНА ПАВЛОВНА:

Нет, тебе почудилось. Бедный Алеша, бедный мой… Успокойся, милый.

МЕШАЕВ ВТОРОЙ:

(Машинально беря ладонь Барбошина.) Вы от меня требуете слишком многого, сударыня. Рука иногда недоговаривает. Но есть, конечно, ладони болтливые, откровенные. Лет десять тому назад я предсказал одному человеку всякие катастрофы, а сегодня, вот только что, выходя из поезда, вдруг вижу его на перроне вокзала. Вот и обнаружилось, что он несколько лет просидел в тюрьме из-за какой-то романтической драки и теперь уезжает за границу навсегда{42}. Некто Барбашин Леонид Викторович. Странно было его встретить и тотчас опять проводить. (Наклоняется над рукой Барбошина, который тоже сидит с опущенной головой.) Просил кланяться общим знакомым, но вы его, вероятно, не знаете…


Занавес


Ментона 1938

Впервые: “Русские записки”. 1938. № 4.

Загрузка...