В первой половине нашего века метафизическая философия господствовала над умами Европы. Немецкие мыслители пытались создать при помощи ее систему абсолютного знания[1]. В глубине человеческого духа, в том «мировом узле», в котором связывается мышление и бытие, идеальное и реальное, субъективное и объективное, найдено было основное начало метафизического знания, ключ к решению основных проблем теоретической и практической философии. В основании человеческого разума, мыслящего сущее, лежит всеобщий, универсальный разум
в одно и то же время начало мышления и бытия: он обусловливает собою истину человеческого познания и разумность всего существующего. Он обусловливает познаваемость природы, ее сообразность логическим законам нашей мысли; он же обусловливает собою и осуществимость разумных целей во внешнем мире, в деятельности человека. Ибо в качестве абсолютного начала он все объемлет, все заключает, вес исполняет и обусловливает собою. Он — все во всем.
Такая философия являлась вершиной человеческой мудрости. Казалось, в ней познал себя человек, в ней познал себя сам абсолютный Разум. И в то же время верховное начало этой философии согласовалось, по-видимому, с началом христианского откровения: «в начале был Логос» [2].
Но умозрительный идеализм немецкой философии потерпел крушение, уступив место позитивизму, скептицизму, материализму. С ним вместе была отвергнута и вся умозрительная философия, — следовательно, и греческий идеализм, который в христианском платонизме пришел к учению о Логосе как к конечному своему результату. Потому и это последнее учение испытало одну участь с метафизикой. Историография, которая всюду так верно отражает умственные стремления своего времени, точно так же, как и апологетика, которая стремится сохранить свои позиции, постоянно приспособляясь к обстоятельствам, резко изменили свое отношение к философскому учению о Логосе. Сначала оно выдавалось чуть ли не за самую сущность христианства, невзирая на самые существенные отличия евангельского учения от философии Гегеля и древних. Теперь, наоборот, учение о Логосе, или всемирном Разуме, признается всецело наносным, эллинским, языческим элементом в христианстве, ложной идеей, искажающей его историческое содержание, его нравственный принцип [3].
Но каково бы ни было наше окончательное суждение об этой реакции, она справедлива уже в том смысле, что философское учение о Логосе, как всеобщем Разуме, не относится непосредственно к христианству, — это учение возникло задолго до христианства и в новейшей философии развивалось независимо от него. И потому, если мы хотим понять его отношение к христианскому учению, мы должны рассмотреть его сначала в нем самом, т. е. совершенно независимо от каких бы то ни было религиозных или богословских соображений. В немецком идеализме это учение есть плод философии чистого разума; это идеальное выражение абсолютного рационализма, поскольку самый логический принцип человеческого знания признается в этом учении безусловным началом сущего. Такой принцип, очевидно, предполагает отвлеченное, чисто философское исследование.
Реакция против Гегеля представляется естественной и законной, поскольку его учение не удовлетворяло требованиям науки. Но то безусловное осуждение, которому еще недавно подвергалась его метафизика, его умозрительное учение о всеобщем логическом Разуме, не имело прочного основания. Философский идеализм имеет за себя во всяком случае веское свидетельство истории: одно развитие его в христианской, средневековой и новейшей философии показывает, что в нем нельзя видеть простую «эллинскую басню», случайную мысль греческого духа. Идея универсального Разума, как начала объективного, логического знания и вместе как мирового начала, есть, очевидно, идея, имеющая общечеловеческое значение и характер. Каково бы ни было несовершенное развитие этой идеи в ту или другую историческую эпоху, она не исчерпывается отдельными своими выражениями.
Что метафизика не навсегда приостановила свое развитие, что за временным отливом умозрения готовится новый прилив, — очевидно теперь и для врагов метафизики. Что вместе с нею идея универсального разума (Логоса в философском смысле) вновь займет первенствующее место, — можно заключить с большим вероятием — и это уже не в силу одних исторических аналогий, а в силу логики.
Ибо как только мы поймем психологическую невозможность и логическую несостоятельность последовательного скептицизма (как последовательного отрицания логики), — мы допустим, что логический принцип нашего знания не может сводиться к субъективным, психологическим ассоциациям: это — объективный, всеобщий принцип, обязательный для всякой мысли, точнее, принцип объективный и субъективный в одно и то же время. Как только мы допустим какое-нибудь истинное всеобщее познание существующего (напр., познание реальности, причинности, математических отношений и т. д.), мы тотчас же должны будем допустить и условия такого сверхсубъективного познания, — т. е. «трансцендентальные условия познания», выражаясь на языке немецкой философии[734].
Мы должны будем признать в нашем разуме нечто большее, чем простое душевное состояние или психологическое явление: мы найдем в нем особое универсальное начало, в котором мы идеально выходим за пределы нашей субъективной индивидуальности и постигаем объективно другие реальные существа и общие отношения, познаем их идеально и реально в одно и то же время. Если сущее познаваемо, хотя бы только отчасти, — оно сообразно законам нашего разума, т. е. общим логическим законам нашей мысли; а следовательно, и эти общие логические формы, эти категории, которым подчинена наша мысль, суть в то же время внутренние законы, формы, категории сущего. Логический принцип нашего знания есть в то же время и универсальное начало познаваемого нами сущего (онтологический принцип)[735].
А если так, то приходится выбирать между последовательным скептицизмом — «логическим отрицанием логики», которое само приводит себя к абсурду, и между учением о Логосе (универсальном Разуме) в той или другой форме. Приходится выбирать между полным отрицанием объективно-логического характера познавательных процессов и признанием универсальности логических форм. Существует физическое взаимодействие тел, — существуют и общие условия для такого взаимодействия. Существует в моем разуме идеальное и вместе объективное отношение к внешним вещам, — существует общее метафизическое условие и для такого взаимодействия, которое, очевидно, не может быть сводимо к физическому взаимоотношению. И если есть истинное, подлинное знание, которое не сводится к простому субъективному состоянию, — есть и сверхпсихологическое условие такого подлинного знания, — короче: существует всеобщий Разум, как реальное условие логики.
Немецкий идеализм, нашедший в Гегеле одно из наиболее законченных своих выражений, еще ждет справедливой оценки. Если ему не дано было найти конечного решения всех проблем философии, то в этом отношении он разделяет общую участь всех созданий человеческой мысли. Это не должно умалять значения его положительных результатов, его истинных открытий в области умозрения. Как все истинное и глубокое, эти открытия, в сущности, ясны и просты. Умозрительной философии не суждено возродиться, если она их не усвоит. Истинное развитие, поступательное движение мысли возможны только под условием преемства, усвоения добытых результатов — иначе труд ее действительно был бы работой Пенелопы [4].
Настоящий очерк представляет собою попытку дать оценку положительных открытий умозрительного идеализма в области метафизики. Я не скрываю от себя всей трудности предпринятой задачи, а также и ее непопулярности; но я не знаю более важной задачи для чисто философской критики, ибо, так или иначе, отношением к основным вопросам логики и метафизики определяется весь строй философских учений.
Первое положение философского идеализма состоит и том, что мир есть явление. Вне явления, помимо явления, мы ничего не знаем и не можем ни знать, ни предполагать логически. В этом положении идеализм совпадает с эмпиризмом и обосновывает эмпирию своею теорией познания. Сущее есть то, что является, — это первое, элементарное его метафизическое определение.
В этом смысле, вопреки общепринятым мнениям, эмпиризм нисколько не противоречит метафизике — «науке о сущем»: напротив того, он предполагает ее, поскольку он сам определяет сущее как являющееся. Метафизика, в отличие от эмпирического изучения отдельных классов явлений, изучает «сущее как таковое и то, что относится к нему в качестве сущего», т. е. она дает самые общие определения этого сущего: так установил ее задачи еще Аристотель.
Самое общее представление о сущем есть представление о вселенной, о природе, о мире в его целом, в закономерной связи его явлений. Такое представление о сущем послужило исходною точкой древней философии, развившей ее из умозрения о природе. Но природа, как внешний мир, противополагалась духу, внутреннему миру человека. Поэтому античная философия определяется то как натурализм, поглощавший дух в природной стихии, то как дуализм, противополагавший дух и материю, то, наконец, как идеализм, в котором природа отчасти поглощается духом, отчасти продолжает противополагаться ему. Все эти понятия или представления о природе материи и духа заключают в себе различные недоказанные метафизические предположения. Сам Аристотель принимает их как данные; задача его метафизики сводится к их проверке и согласованию.
Новейший идеализм, напротив того, не исходит из каких-либо догматических данных или предположений. Его первое определение сущего есть эмпирическое определение: сущее есть то, что является. Сюда относятся и внешние явления природы, и внутренние явления — душевные. Вопрос о том, имеет ли сущее другие определения, оставляется сначала открытым. Наука дает теорию отдельных порядков явлений — физических, психических, социальных. Метафизика дает теорию явления вообще: в этом смысле она и есть в одно и то же время и наука о сущем — как о явлении, и теория познания. И то и другое обнимается общею теорией явления, или феноменологией.
Первый шаг философии явления состоит в признании относительности сущего, как являющегося. Явление есть отношение объекта к субъекту; мир, как явление, предполагает субъект; и как далеко простирается являющийся мир, так далеко простирается субъект, которому он является. Отсюда философия явления переходит к критике понятия о «вещи в себе».
Мир явлений, мир, как он представляется нам, есть прежде всего факт сознания. Задолго до Канта было осознано, что так называемые чувственные свойства вещей зрительные, осязательные и другие — предполагают чувства — зрение, осязание и проч.; материя видима, осязаема, непроницаема, тяжела — только как явление в нашей чувственности. Вне нашей чувственности материя абсолютно неизвестна, ибо она определяется только своими чувственными свойствами, т. е. известна нам только как явление. Задолго до Канта было высказано многими мыслителями, что мы воспринимаем лишь представления. Кант лишь дал более глубокий смысл и основание этому положению. В своем целом весь наш опыт, все, что воспринимается нами, обусловлено самою формой нашего мышления и чувственного восприятия, т. е. попросту нашим мышлением и восприятием. Что такое мир помимо нашего мышления и восприятия, — этого мы не можем ни воспринять, ни мыслить. Все «объекты» опыта обусловлены «субъектом» опыта — чувствующим и мыслящим субъектом, ибо быть объектом означает не что иное, как быть для субъекта. Существует ли что-нибудь вне всякого возможного отношения к субъекту, на этот вопрос и отвечать невозможно, так как для нас он не имеет никакого смысла: мы не можем представить себе объекта, который бы не был объектом, т. е. не полагался бы в то идеальное, внутреннее отношение к субъекту, которое делает его возможным или действительным предметом нашего опыта, чувства, мысли.
«Вещь в себе», т. е. такая вещь, которая не только не является нам, но находится вне всякого возможного отношения к миру нашего опыта, к миру явлений, есть лишь отвлеченное понятие нашего разума, и притом понятие чисто диалектическое: оно разлагается во внутреннем противоречии, как только мы попробуем его продумать.
Внутреннее противоречие этого понятия состоит в том, что, как чистая отвлеченность, оно не имеет абсолютно никакой реальности вне нашей мысли; а между тем оно предполагает именно реальность, абсолютно внешнюю ей и не имеющую к ней никакого отношения. Мы не знаем реальности вне сознания.
Таково основное, элементарное положение всего идеализма, которое необходимо оградить от недоразумений. По-видимому, оно самым решительным образом противоречит нашей основной, непоколебимой вере в реальность мира; можно подумать, что идеализм превращает мир в субъективную иллюзию, в галлюцинацию единичного воображения, в «мозговое явление», как учил Шопенгауэр: «мир есть мое представление». Но уже Кант удачно защищался от такого упрека, хотя, быть может, он лично заслужил его более, чем его преемники, благодаря некоторым недомолвкам и непоследовательностям. По Канту, внешний мир существует несомненно вне моего мозга, вне моего личного «эмпирического» я, точно так же, как вне меня существуют и другие сознающие личности. Мое личное я есть само лишь явление, как объект моего внутреннего опыта. Мой внутренний опыт состоит в зависимости от моего внешнего опыта, мои представления, мысли, чувства стоят в зависимости от моих внешних восприятий, будучи лишь отражением последних. Поэтому внешний мир имеет для меня, во всяком случае, не меньшую реальность, чем мой внутренний мир. И если явления моего внутреннего мира зависят от явлений внешнего мира, хотя бы в большей части, то внешний опыт — в совокупности следующих друг за другом явлений — независим от моего внутреннего опыта. Таким образом, Кант виновен отнюдь не в иллюзионизме, сводящем внешние явления к психологическим представлениям, а скорее в том, что явления внутреннего опыта он слишком безусловно подчиняет влиянию внешних явлений [5]. Но каково бы ни было наше мнение о частных воззрениях самого Канта, согласно основному учению идеализма, формулированному этим мыслителем, все явления и внутреннего и внешнего мира подчиняются законам сознания, как реальные объекты опыта и восприятия. И те и другие не теряют ничего в своей действительности или реальности, но в то же время приобретают идеальный характер. Вся особенность последовательного идеализма состоит в том, что он не знает реальности, абсолютно внешней сознанию, или духу, и не признает явления, которое никому не является.
Явления существуют не в моем мозгу и не в моем единичном сознании, а в беспредельном пространстве и времени; мой мозг занимает некоторую часть этого пространства, и мое сознание ограничено во времени. Этим безусловно исключается иллюзионизм, превращающий мир в субъективное представление. Но вместе с тем самое пространство и самое время должны быть признаны идеальными, как общие формы всех явлений, т. е. формы того, что является нашему сознанию, всего, что представляется нами.
Идеалистическое учение о пространстве и времени составляет бессмертную заслугу Канта. Можно не разделять всей его философии, можно сетовать на то, что он без нужды усложнил и запутал ту истину, которая составляет его открытие, и действительно придал своему идеализму субъективный оттенок. Тем не менее учение об идеальности пространства и времени должно быть строго отличаемо от субъективного иллюзионизма. Те эмпирические психологи, которые производят пространство и пространственное восприятие из особого сочетания наших зрительных и осязательных мускульных ощущений, на самом деле гораздо более Канта заслуживают упрека в иллюзионизме: они действительно превращают пространство (и время) в такое же чисто субъективное явление нашей чувственности, каковы, напр., цвет, запах, вкус или другие ощущения.
По Канту, пространство и время не суть внешние реальности или вещи, ни свойства таких вещей; они не суть ни отдельные явления, ни отношения таких явлений, хотя все явления и вступают между собою в отношение последовательности и сосуществования во времени и пространстве. Пространство есть общая форма всех возможных внешних восприятий, без которой никакой воспринимающий субъект не может отличать от себя внешние вещи, или иметь «внешнее» восприятие. И время есть общая форма всякого возможного восприятия, без которой никакой воспринимающий субъект не может различать двух последовательных состояний своего сознания. Пространство и время суть общие условия всего являющегося. Они a priori обусловливают явление, a priori обусловливают опыт и восприятие. В этом смысле они могут быть названы «субъективными формами восприятия», или «субъективными формами чувственности». Но «субъектом» тут является не мое личное эмпирическое восприятие, не чувственность, не чувственность Сидора или Петра, а восприятие вообще, чувственность, как таковая, — потому что без пространства и времени ничто не может являться никакому чувствующему субъекту, т. е. никакое чувственное восприятие безусловно невозможно. Поэтому, с другой стороны, пространство и время не суть психологические явления, происходящие из сочетания ощущений, как то полагают некоторые новейшие психологи: пространство и время столь же (если не более) реальны, как совокупность явлений внешнего и внутреннего мира, и независимы от моей личной душевной жизни, от моего личного опыта.
Пространство и время существуют независимо от всех моих единичных чувственных восприятий, от всех явлений, которые наполняют пространство и время. Наоборот, все восприятия, все явления ими обусловлены. Но помимо моей эмпирической чувственности, испытывающей те или другие впечатления, Кант признает во всяком восприятии особый элемент, который не сводится к таким впечатлениям и в то же время обусловливает всякое чувственное восприятие, — именно, само пространство и время. Пространство и время существуют помимо моего мозга, помимо моего личного я, но не помимо чувственности вообще; сказать, что они обусловливают явления, значит признать, что они обусловливают восприятия; сказать, что они обусловливают восприятия или что они суть всеобщие, универсальные формы восприятия, значит признать их психический характер т. е. их отношение к чувственности. Что такое эта универсальная или «трансцендентальная» чувственность, этого Кант не объясняет: он не задается вопросом психологии или метафизики, а только вопросом теории познания. В этом смысле «трансцендентальные» формы познания или чувственности суть такие формы, которые необходимо предполагаются во всяком познании или восприятии и постольку a priori обусловливают его[736].
Перенося вопрос на почву психологии, мы можем строить различные предположения. Поскольку всякий организм происходит от других организмов и первоначально стоит с ними в живой психологической связи, поскольку вся органическая жизнь может рассматриваться как связный преемственный ряд — мы можем предположить всеобщую чувственность во всех чувствующих организмах, во всей природе. Но это будет только наше предположение. Если же мы, вместе с Кантом, углубимся в анализ нашего сознания, наших чувственных восприятий, нам не трудно будет открыть в них такие всеобщие формы, которые совершенно не зависят от нашего личного опыта и сознания, но a priori обусловливают всякое возможное восприятие. Это будет уже не предположение, а несомненный факт, который всякий может проверить: стоит только попытаться представить себе чувственное явление или какое-либо восприятие вне пространства и времени, чтобы убедиться в безусловной необходимости и всеобщности этих форм явления в нашем сознании.
Явления предполагают чувственность: и поскольку они существуют в универсальном, всеобъемлющем пространстве и времени, мы можем условно предположить универсальную, всеобъемлющую чувственность [6]. Сущее как являющееся предполагает такую чувственность, которая есть субъект чувственных явлений во времени и пространстве, субъект времени и пространства[737].
Но мы не только ощущаем, не только воспринимаем явления чувственно. В действительном объективном опыте мы сравниваем, связываем наши ощущения и восприятия, относим их к тем или другим причинам, отождествляем, различаем, считаем — словом, мыслим явления и посредством этой мысли познаем их. Явление, как мы испытываем его, определяется не одною чувственностью. Ибо, во-первых, там, где есть опыт, мы необходимо отличаем чувство от его предмета и мыслим этот предмет независимо от субъективного чувства; во-вторых, мы познаем причины явлений, которые не даны непосредственно чувству, и тем не менее признаем эти причины реальными; в-третьих, мыслимые отношения явлений — отношения сходства, различия, величины, причинности и т. д. — представляются нам вполне объективными, реальными и тем не менее также не сводятся к чувству. Таким образом, теория явлений выводит нас за границы простого сенсуализма: связь явлений не сводится не только к нашему чувству, но ни к какому чувству, ни к какой чувственности вообще. Мир, как закономерная связь явлений, причинно обусловливающих друг друга, существует объективно, независимо от каких бы то ни было состояний сознания. Можно сказать, что причинность есть объективный закон вселенной, столь же реальный, как сама являющаяся нам вселенная. Но точно так же, как и пространство и время, эта объективная, универсальная форма явления есть в то же время идеальная форма сущего: связь явлений есть логическая связь.
Это новое положение метафизики, как теории явления, кажется столь же парадоксальным, встречается с такими же недоразумениями, как и первое. Если причинность не есть реальная связь явлений, если это только субъективный закон разума, который наш рассудок внешним образом накладывает на совершенно чуждый ему материал опыта, то самый этот мир опыта, мир явлений превращается в психологическую иллюзию. Я не стану спорить, что сам Кант дал повод к такому недоразумению. Тем не менее я полагаю, что и здесь его учение заслуживает упрек в иллюзионизме в меньшей степени, чем учение о причинности мыслителей эмпирической школы.
Эти последние сводят наше понятие причинности к чисто психологической ассоциации представлений: мы привыкли связывать между собою явления в определенном единообразном порядке, ожидая неизменного последующего за неизменным предшествующим. Причинность сводится здесь к чисто субъективной, психологической связи между двумя представлениями: такой связи, очевидно, не может существовать между внешними явлениями. А между тем, если между этими явлениями не существует связи, то нет ни опыта, ни действительности.
Опыта нет, 1 пока я не отличаю от себя действующего на меня предмета, мои ощущения от их причины, и 2 пока я не способен сознавать объективной связи между следующими друг за другом явлениями. Отсюда Кант последовательно заключил, что причинность есть нечто большее, чем простое представление или чисто психологическое состояние: это логическое понятие, без которого мы абсолютно не можем мыслить объективную действительность и с достаточным основанием отличать ее от наших субъективных состояний. Действительность немыслима, пока нет объективной связи между явлениями, пока нет причин и действий; без такой связи есть только калейдоскоп субъективных миражей, который не мог бы породить никакой иллюзии действительности: ибо самая иллюзия определяется лишь по противоположению действительности, заимствуя от нее ее форму.
Следовательно, мы должны допустить, что причинность есть общее логическое условие действительности, или действительность, как мы ее знаем, имеет логическое условие, обусловливается логически: к этому, как нам кажется, сводится положительный результат Кантовой «критики опыта», каковы бы ни были ее возможные недостатки.
Открытие идеализма состояло не в том, что действительность есть призрачное субъективное представление, а в том, что она есть истинное объективное, универсальное представление; не в том, что она есть чисто психологическое явление, а в том, что она обусловлена логическим законом, обязательным для всякого сознания, для всякой мысли. Связь между внешними явлениями не может быть простой психологической ассоциацией: она объективна; но в то же время она идеальна. Итак, явления находятся не в психологической, а в логической связи между собою, т. е. в такой связи, которая объективна и субъективна в одно и то же время. Действительность, объективный мир, существующий в беспредельном пространстве и времени, имеет логическое начало.
Это открытие являлось столь парадоксальным, что сам Кант не решился вывести из него всех его необходимых последствий, к которым пришли некоторые из его преемников [7]. Он остался отчасти на почве прежнего докритического реализма, противополагая логической действительности явлений какую-то другую, отличную от нее и логически немыслимую действительность «вещей в себе». Его точка зрения двоится между ограниченным идеализмом, который принимает явление за субъективное представление, противополагая его «вещам в себе», и тем абсолютным идеализмом, который принимает за явления не только субъективные представления, но и соответствующие им действительные вещи, признавая единое идеальное начало всей действительности.
Это колебание, эта основная двусмысленность учения Канта объясняется отчасти исторически, точкой отправления его философии, отчасти же самим результатом его анализа. «Критика опыта» показала, что действительность имеет универсальное логическое начало; но с другой стороны, она имеет также универсальное чувственное начало: пространство и время не сводятся к логическим понятиям или отношениям. Как бы то ни было, в обоих случаях сущее обусловлено субъектом — чувствующим и мыслящим; действительность обусловлена универсальною чувственностью и универсальной логической мыслью. Действительность имеет идеальное начало, — сущее определяется идеально.
Это неизбежно ведет нас к новому метафизическому определению сущего. Но прежде чем перейти к нему, остановимся на теории явления, которую мы выяснили в общих чертах. Она казалась и многим продолжает казаться странной и парадоксальной. Чтобы согласовать великое открытие идеализма с общераспространенными понятиями и воззрениями, сам Кант изобрел чрезвычайно сложную и запутанную систему, в которой он как бы стремится умерить и сдержать логическое развитие своих идей. Но едва ли во всей философии есть положение более прочное, чем основы идеализма, выясняющиеся в его учении.
Положения идеализма для неподготовленного ума являются парадоксальными и требуют много времени, чтобы стать общепризнанными. Кроме того, эти положения, составляющие истинное открытие философии, обыкновенно связываются в различных учениях с теми или другими выводами и предположениями, иногда ошибочными и во всяком случае далеко не столь достоверными, как они сами.
Попытаемся разъяснить их здесь независимо от каких бы то ни было предположений.
Вообразим, что органическая жизнь исчезает с лица вселенной: остается одно неорганическое вещество. Такое вещество наполняет пространство, как оно наполняло его до организации мира. И частицы этого вещества находятся в физическом взаимодействии между собой — механическом и химическом. Пространство, время, причинность необходимо предполагаются и мыслятся нами — до появления чувствующих, сознающих существ. Но на самом деле, если только мы отдадим себе отчет в таком представлении, мы без труда заметим, что и в этом неорганическом мире пространство, время, причинность суть только представления и понятия предполагаемого чувства и мысли, предполагаемого зрителя. Представим себе, что такой зритель исчезает, что из мира абсолютно исчезает всякое чувство, мысль, — время, пространство и причинность ни для кого более не существуют: для бездушного атома нет никакого «прежде» или «после», нет ничего «внешнего», как нет ничего и внутреннего, нет никакого существования, никакого внешнего или внутреннего действия, нет ни единства, ни множества, ни тождества (с собою), ни различия (от другого), — словом, нет ничего абсолютно. Бездушное вещество не существует ни для себя, ни для другого субъекта, так как, по предположению, этого другого субъекта нет вовсе — ни в самом веществе, ни вне его. Поэтому, если мы предполагаем пространство и время, наполненное протяженным и движущимся веществом, если мы предполагаем что-либо объективное или попросту что-либо сущее, мы тем самым предполагаем некоторое идеальное начало, которое обосновывает такое реальное, объективное бытие. Ибо нет объекта без субъекта.
Нефилософский, наивный реализм, составляющий исходную точку нашего обыденного миросозерцания, трудно мирится с таким положением, которое с виду противоречит нашей безусловной вере во внешнюю реальность. На самом деле идеализм этой вере нисколько не противоречит, — он только признает всякую внешнюю реальность обусловленной универсальным идеальным началом.
Но, скажут нам, в допущении такого начала нет никакой надобности: пусть до появления органических, чувствующих существ мир, пространство, время, причинность ни для кого не существуют: и то, и другое, и третье, и четвертое существуют «о себе», т. е. сами по себе, независимо от отношения к какому бы то ни было субъекту; все эти вещи никому не являются, не могут быть представлены нами, но тем не менее предполагаются нами необходимо в связи с последующим состоянием мира, — как мы его знаем. Для нас достаточно допустить, что, если бы мир, лишенный органической жизни, мог быть воспринят посторонним наблюдателем, он явился бы ему в процессе материального движения. Но это значит только, что и помимо этого наблюдателя в нем совершается такое движение, т. е. существуют бесконечно многие материальные элементы, переменяющие место по каким-то законам, которые впоследствии сознаются нами как физические законы. Атом тождествен себе и различен от всякого другого; он движется, получает и передает движение, — все равно, сознает ли это кто-нибудь или нет.
Таково обыкновенное, реалистическое представление. Вся его сила зависит от совершенной неспособности отвлечься от мысли и чувства, необходимо предполагаемых нами при представлении какого бы то ни было реального бытия. Опровергнуть такой реализм можно только посредством раскрытия его бессознательных предположений.
1. Что такое время и пространство, существующие сами по себе, никому не являющиеся и не наполненные никакими явлениями? Это — время, в котором ничто ни за чем не следует, и пространство, в котором ничто ни с чем не сосуществует. Ясно, что таких понятий невозможно и продумать последовательно. Это ложная отвлеченность, которую можно принимать разве по недоразумению, превращая пространство и время в какие-то сущности или наполняя их чисто фиктивным содержанием. Пространство и время — не материя, не вещи, не свойства вещей, не отношения даже: это просто общие формы явлений. А явление, как таковое, предполагает отношение объекта к субъекту. «Форма» всякого явления и есть именно такое отношение.
Фактическое существование явлений во времени и пространстве уже само по себе безусловно противоречит предположению абсолютного времени и пространства. И действительно, как только мы попытаемся превратить эту среду явлений, среду относительного — в среду абсолютного бытия, — мы разом сделаем немыслимыми в ней какие бы то ни было явления и отношения. Это превосходно показал не только Кант, но даже Зенон Элейский за тысячелетие до Канта. В абсолютном пространстве и времени но может быть никаких ограниченных, относительных времен и мест, никаких величин, никаких явлений вещества и движения: поэтому в абсолютном времени и пространстве никакой «Ахиллес не догонит черепахи» [8], ни один атом не изменит места относительно другого атома, точнее, никакой атом вовсе не будет иметь никакого места — ибо в абсолютном времени и пространстве нет ничего относительного[738]. По-видимому, нет ничего проще обыкновенного материалистического предположения абсолютных атомов: на деле оно заключает в себе не более как грубое обобщение внешнего представления, внешнего явления, которое наивно принимается за что-то абсолютное. Но ни один материалист не указал и, разумеется, никогда не укажет, чем его предполагаемое абсолютное пространство и время отличаются от тех, которые нам являются. Между тем он отлично может указать, что есть общего между ними; и если б он попытался это сделать, то без труда заметил бы, что в действительности есть только одно пространство и время, вся суть которых — в явлении, и только в явлении, т. е. в идеальном отношении объекта к субъекту. Без субъекта нет ничего внешнего и ничего внутреннего, нет пространства вне чего-либо, нет времени в чем-нибудь.
2. То, что сказано здесь об относительности времени и пространства, вполне приложимо и к понятиям причинности, субстанциальности, количества, тожества и т. п.
Что такое причинность сама по себе, без отношения к явлению? С точки зрения последовательного эмпиризма причинность определяется как единообразие в следовании явлений: вне явлений понятие причинности заключает в себе явный абсурд. С точки зрения метафизической возможны три представления о причинности. Она представляется, во-первых, как внутреннее отношение действующего к действию: таково понятие действующей причинности, типом которой является действие нашей воли или всякой другой силы, понимаемой нами по аналогии нашей воли. Во-вторых, отношение между причиной и следствием понимается как универсальный закон всех явлений, без которого мы не можем мыслить логически порядка их следования. Наконец, в-третьих, причинность понимается как закон в одно и то же время и логический, и реальный: за субъективным отношением, наблюдаемым нами в процессах нашей волевой деятельности, признается объективный, всеобщий логический характер, поскольку действующий субъект понимается как причина своих действий по закону достаточного основания; с другой стороны, между следующими друг за другом явлениями признается внутренняя связь, — явления понимаются как действия. Словом, причинное отношение понимается как реальное, логическое или реально-логическое.
Теперь, если мы отвлечемся от представления о каком бы то ни было субъекте, лежащем в основе мирового процесса, мы безусловно должны отвергнуть всякую мысль о какой бы то ни было реальной внутренней связи между причиной и действием или о какой бы то ни было логической связи между моментами мирового процесса. Мы невольно предполагаем причинность там, где мы думаем о бездушном, чисто материальном хаосе; но это происходит лишь благодаря тому, что мы никак не можем «отмыслить прочь» — самую мысль, чувство, субъект вообще. Мы невольно наделяем каждый атом, каждую силу, о которой мы думаем, какою-то элементарною субъективностью (превращаем атом в живую монаду): от этого только мы можем говорить о действии или взаимодействии атомов, о внутренне связанных между собою переменах в состоянии силы или вещества, мало того — о самой индивидуальности предполагаемых атомов, их тожестве с собою и различии от других. Понятие субъекта лежит в основании всех этих представлений. В то же время мы невольно представляем себе общую связь между двумя последовательными состояниями хаоса по закону достаточного основания. Эта связь представляется нам необходимой, и, поскольку мы не можем отвлечься от внутреннего закона нашей мысли, мы необходимо предполагаем, что действительность ему соответствует.
Если же никакой логической, или внутренней, необходимой связи между состояниями мира не существует, то та внешняя причинная связь, которую мы различаем в следовании явлений, всецело субъективна и сводится к нашему субъективному сознанию. Таким образом, если связь явлений призрачна, она привносится субъектом извне; если реальна, она привносится извнутри субъектом, лежащим в основании явлений. В обоих случаях она идеальна — в смысле субъективного или в смысле объективного, «трансцендентального» идеализма.
3. Определения количества и величины суть также идеальные определения, независимо от того, призрачны они или объективны. Одна математика достаточно могла бы убедить нас в этом, поскольку построения ее идеально истинны помимо всякого отношения к опыту.
Сам по себе никакой предмет ни велик, ни мал, ни един, ни множествен, но получает те или другие количественные определения по отношению к другим предметам в нашей сравнивающей, измеряющей мысли, следовательно, в чисто мысленном, идеальном отношении: и единство, и множество, величина вообще предполагают анализ и синтез.
Попробуем представить себе бесконечное множество конкретных единиц; каждая из таких единиц, будучи величиною, делима на части, т. е. на другие единицы; конечной величины, которая бы не подлежала возможному делению, быть не может, потому что такая величина равнялась бы нулю и не могла бы составлять единицы, элемента величины. С другой стороны, множество по необходимости состоит из единиц; предполагая конкретное, материальное множество, мы должны предполагать и конкретные, неделимые, конечные единицы. Таким образом, мы приходим к явному противоречию, как только мы забываем идеальный характер количественных определений. Единство может быть относимо нашею мыслью и к чему-либо многому — посредством мысленного синтеза этого многого: мы можем мыслить предмет как единый во множестве его признаков и частей, и даже в отвлеченном арифметическом множестве мы можем принимать единицы различных порядков. Единство, а следовательно, и множество, которое без него немыслимо, есть лишь предмет мысли, все равно, соответствует ли этой мысли какая-нибудь метафизическая реальность или нет. Поэтому мы представляем себе всякую конкретную единицу либо условно неделимой, фиктивной единицей (напр. кирпич, камень, дом, рубль), либо же реальной единицей — организмом, индивидуальностью, или монадой. В первом случае принцип единства вносится в явления только нашею мыслью, нашим субъектом; во втором — он имеет идеальное начало в самих вещах.
4. Определения тожества и различия суть также логические определения. В самом деле, мы приписываем всякому предмету тожество с собою только в силу логических законов тожества и различия. Как доказать, что какой-нибудь атом А, взятый сам по себе, тожественен сам себе, т. е. не есть тот же, что другой атом В? Единственное доказательство заключается в логической очевидности, в абсолютной немыслимости противного. Но если мы признаем это доказательство, мы должны признать, что атомы подчиняются общим логическим законам или, точнее, что все сущее определяется такими законами. А если мы отрицаем, чтобы сущее определялось логическим законом, у нас нет никакого основания утверждать, чтобы какое-либо «сущее», взятое само по себе, могло быть тожественным себе. Тожество и различие суть чисто логические определения нашей мысли, и притом одной только мысли: в вечно текущем процессе чувственного восприятия, помимо нашей мысли, мы не имеем ничего тожественного, как это сознали еще древние; а следовательно, в нем нет и «различия», поскольку «различие» определяется логически лишь по отношению к тожеству.
Если уже допускать «мир о себе», т. е. мир помимо всякого возможного отношения и к явлению, и к логическим законам нашей мысли, то нужно определять его как «нелогичное абсолютное» и не распространять на него никаких логических определений. Ибо если мы допустим для него хотя бы аналогию тех отношений, в которых мы логически мыслим мир, — мы признаем его сообразность какому-то общему, идеальному логическому началу. Эта странная мысль об аналогии между «познаваемым» миром явлений и «абсолютно непознаваемым» сущим заключает в себе явное противоречие: где нет логики, не может быть и аналогии; а где есть аналогия, там есть и логические отношения.
Одно из самых популярных представлений среди сторонников современного механического миросозерцания состоит в том, что мир, как он существует сам по себе, независимо от всякой мысли и чувства, может быть признан за причину являющегося мира или, по крайней мере, за его возможность или потенцию. При этом обыкновенно под миром, как вещью в себе, наивно подразумевается не более как совокупность явлений чисто физического движения и забывается, что и эти явления, как таковые, не абсолютны, а предполагают субъект, которому они являются. Но если даже мы исправим эту ошибку, сущее, как вещь в себе, находящаяся абсолютно вне сферы явления, сознания, мысли, не может рассматриваться как возможная причина сознания или являющейся действительности. Это внесознательное и бессознательное начало может быть представлено нами лишь путем какого-то «незаконнорожденного умозаключения», как выражался Платон [9], ибо оно по существу исключает всякие аналогии или логические определения, т. е. всякое возможное отношение к восприятию, опыту или познанию. Но в таком случае, вместе с возможным отношением к субъекту, оно исключает и всякую являемость, т. е. возможность объективного бытия вообще. С точки зрения абсолютного «непознаваемого» или «бессознательного» безусловно невозможно как сознание, так и явление, как субъект, так и объект. А потому оно безусловно не может рассматриваться как «потенция» мира явлений, его субстанция или причина.
Условие явления, его возможность есть прежде всего чувствующий и мыслящий субъект, который обусловливает как субъективную мысль и чувство, так и объективный мир явлений во времени и пространстве. И когда мы мыслим весь необъятный мир явлений в бесконечной совокупности его связанных между собою функций и отношений, мы тем самым необходимо предполагаем субъект этого мирового объекта как его «трансцендентальное», метафизическое условие.
Явление есть бытие для субъекта, отношение объекта к субъекту. Сущее, как являющееся, определяется этим отношением к субъекту. Этим определением, с одной стороны, безусловно упраздняется материалистическое учение с его наивным, не-критическим реализмом; с другой стороны, им обосновывается здравый критический эмпиризм. В паши дни, после векового развития критической философии, материализм представляется столь же отжившею теорией, как, напр., геоцентрическая система; эмпиризм, напротив того, прочно и навсегда утвердился в науке.
Тем не менее то определение сущего, от которого он отправляется, при всей своей правильности и законности не может рассматриваться как окончательное. Метафизика, не признающая полной правды эмпиризма и не обосновывающая его собою, есть ложная метафизика; но это не значит еще, чтоб она могла остановиться на эмпиризме и удовлетвориться определением сущего как являющегося. Ибо критика показывает, что такое определение, предполагающее отношение объекта к субъекту, есть, в сущности, лишь субъективное определение сущего. Чтобы возвыситься над таким субъективным отношением и дать объективное определение сущего, метафизика должна поставить шире основной вопрос теории познания, с которой она нераздельно связана: что такое отношение субъекта и объекта и как оно возможно?
Первое определение сущего, как являющегося, есть эмпирическое определение. Такое определение, послужившее нам исходною точкой, не может, однако, быть признано исчерпывающим, поскольку явление, как таковое, обусловлено отношением сущего к чувству и мысли, объекта к субъекту. Эмпиризм последовательно ведет к идеализму, т. е. к признанию некоторого идеального начала, обусловливающего действительность.
Это идеальное начало действительности есть подлинный предмет умозрения, в отличие от эмпирической науки, ограничивающейся реальными фактами и отношениями. Философы приходили к сознанию этого идеального начала с тех пор, как существует философия, — во все века, в различных формах и системах и независимо от каких-либо определенных религиозных или богословских догматов и предположений. Последователи одной и той же религии понимали его различным образом, и последователи различных вер: греки, евреи, арабы, христиане — нередко сходились в философском его понимании, иногда в его отрицании.
Идеальное начало признается наряду с другим — «реальным», или материальным, началом в целом ряде античных систем, которые противополагают мысль веществу, или идею — материи. Но такой дуализм совершенно не объясняет возможного соотношения этих начал: каким образом нечто абсолютно чуждое мысли может быть воспринято, понято ею? Подобный же дуализм сказывается и в некоторых новейших учениях, противополагающих субъективное сознание внешней ему, непознаваемой реальности: каким образом нечто абсолютно чуждое, внешнее всякому чувству и мысли может служить основою чувственного и мыслимого нами мира?
В ответе на этот вопрос являются различные «системы тожества», начиная от стоиков, пытавшихся примирить дуализм Платона и Аристотеля, и кончая учением Шеллинга и Гегеля. Но как объяснить из такого предполагаемого тожества или единства реальное различие мысли и природы, субъекта и объекта, духа и тела?
В известном смысле теория явления, т. е. элементарная метафизика, естественно приводит нас к дуализму. Все явления резко делятся на два класса — внешних, физических и внутренних, или психических. В физических явлениях мы познаем отличные от нас, самобытные действующие силы; в психических явлениях мы воспринимаем реальные процессы, отличные от физических. Мы имеем два порядка явлений: то, что является в одном из них, сознается нами безусловно отличным от того, что является в другом из этих порядков. Путем психологического анализа нашего опыта — внутреннего и внешнего, путем тщательного различения признаков душевных и физических явлений, можно установить известное разграничивание между духом и природой, как это делают многие мыслители.
Но прежде всего различение, добытое таким путем, будет по необходимости условным, ибо, как ни различны оба класса явлений — физических и психических, они подходят под одну общую категорию, один общий класс явления. Допустим даже, что во внешнем и внутреннем опыте нам дано нечто большее, чем явления, что мы воспринимаем самое сущее в явлении. Но и в таком случае, если б даже мы имели дело с двумя абсолютно различными субстанциями, все же они явились бы нам двумя видами одного высшего рода, двумя видами субстанции.
Такое рассуждение может казаться схоластичным. Понятия субстанции, рода, вида, скажут нам, суть рассудочные понятия, которым мы не должны приписывать отвлеченной реальности. Но если так, то нам незачем и выходить за пределы явления.
Если дух и тело суть явления, они как явления имеют общие условия; если дух и тело суть особенные «субстанции», они могут рассматриваться лишь как виды субстанции. Таким образом, нам невозможно будет логически обосновать абсолютный дуализм. А если бы даже нам это и удалось, то фактическое взаимодействие духа и материи, субъективного и объективного порядка явлений не только не объяснялось бы из такого дуализма, но прямо противоречило бы ему. Положим, что во всяком взаимодействии, даже в чисто физическом взаимодействии двух различных химических субстанций, заключается проблема: мы обыкновенно не знаем, как оно совершается и в чем оно состоит. Но в отношении духа и внешнего ему мира мы находимся в ином положении, поскольку мы отлично знаем в отдельных случаях, в чем состоит их взаимодействие (хотя мы и не знаем, как оно происходит): так, в познавательных процессах дух воспринимает внешний мир, объективно познает его; и в процессах нашей деятельности дух изменяет порядок внешних явлений сообразно своим целям. И здесь, и там мы имеем в данном, определенном взаимодействии некоторое осуществление единства субъекта и объекта. Такое единство необходимо предполагается во всяком познании, во всяком акте логического мышления: ибо — в отличие от чисто психологического процесса — логическое мышление и познание в одно и то же время субъективно и объективно; оно совпадает со своим объектом, а следовательно, понимает в себе и субъект и объект.
Поэтому Шеллинг во введении к своей «Системе трансцендентального идеализма» признает «тожество субъекта и объекта» основанием всей философии: без такого основного, существенного тожества нельзя понять, каким образом разум может согласоваться с природой, т. е. объективно познавать се (проблема теоретической философии); без такого тожества нельзя понять, каким образом возможна деятельность разумных существ, осуществляющих разумные цели во внешней природе (проблема практической философии).
На вопрос «как возможна природа», объективный мир опыта. Кант отвечал указанием на «субъективные» условия опыта, т. е. на те необходимые понятия количества, причинности, субстанции и т. д., вне которых невозможен никакой опыт вообще. Но с точки зрения логического идеализма такой ответ еще не достаточен. Познание, опыт не может считаться истинным, объективным, если мой рассудок роковым образом накладывает свои субъективные понятия на совершенно чуждый им внешний материал. Если бы наше познание заключалось только в этом, оно было бы мнимым и призрачным, нелогичным в самом своем корне. Ибо для того, чтобы логично налагать на вещи те или другие понятия, мы должны иметь на то положительное основание в самих вещах.
Шеллинг вышел за пределы несовершенного, «субъективного» идеализма Канта и Фихте. Мир явлений не есть результат взаимодействия нашего субъекта с «вещами в себе» (т. е. с вещами, абсолютно внешними нашему сознанию и постольку немыслимыми в понятиях причинности и взаимодействия). Природа «не-я» не есть продукт какой-то непостижимой, непроизвольной и бессознательной деятельности нашего «я». Наши субъективные представления и понятия могут быть согласны с независимой от них объективной природой, поскольку они имеют основание в самих вещах; и наш разум логически мыслит явления в своих понятиях, поскольку соответствующие этим понятиям отношения реально обусловливают природу. Самое понятие явления, понятие «объекта» есть логическое понятие не потому, что оно есть «чистый продукт нашего рассудка» (объединяющего в этом понятии чувственный материал своих восприятий), а потому, что оно имеет достаточное основание в самих вещах. По Канту, все формы объективного бытия, все формы явлений обусловлены исключительно субъектом. Согласно учению последующего идеализма, все эти формы, необходимо мыслимые субъектом познания, имеют основание в природе вещей. Иначе — самая форма объективного бытия, самый объект, самая природа внутренне тожественна с духом, с субъектом. Познание и природа суть продукт одной и той же творческой деятельности.
Отсюда Шеллинг выводил свою «философию природы» и свою «философию духа». Отправляясь от основного тожества духа и природы, субъекта и объекта, он поставил себе задачей рассмотреть, каким образом природа в своем развитии «приходит к духу», т. е. становится сознающим разумом, и каким образом дух становится природой, т. е. каким образом возникает мир явлений, как мыслим этот мир.
Окончательное развитие этому учению придал Гегель: тожество субъекта и объекта определяется им как логическая мысль. Исходная точка человеческого познания есть именно такая мысль, понимающая в себе сущее. Все сущее, все являющееся, все чувственное — понимается только мыслью, определяется ею одною, т. е. ее понятиями. Без нее нет ни тожества, ни различия, ни бытия, ни небытия. В логическом познании раскрывается, с одной стороны, сверхпсихологический, сверхсубъективный характер мышления, которое совпадает с объектом, с реальными отношениями и законами сущего; с другой стороны, раскрывается логическая природа этого сущего, сообразного с мыслью, определяющегося ею и понимаемого ею. В основании философии должен лежать исключительно принцип истинного знания; а принципом такого знания является логическое единство субъекта и объекта, т. е. их единство в логической мысли. Основное начало философии Гегеля сводится к самоочевидному положению: без мысли и вне мысли ничто не мыслимо. Отсюда сущее определяется как объективная мысль, или идея. Это самое общее из всех определений, ибо всякое определение есть мысль. Исчерпывается ли сущее каким бы то ни было определением — это вопрос, который мы пока оставляем открытым. Мы ограничиваемся здесь лишь изложением основного начала логического идеализма, предоставляя себе впоследствии подвергнуть его критическому анализу.
Само по себе определение сущего как идеи вполне логично, при всей своей отвлеченности и кажущейся парадоксальности: отвлеченность всегда более или менее парадоксальна. На самом деле новое определение проще, чем кажется с первого взгляда, и представляется результатом критицизма, будучи свободно от каких-либо догматических предположений. «Сущее» есть во всяком случае идея, отвлеченное понятие — независимо от того, соответствует ли ему какая-нибудь реальность вне мысли или нет. Но, по Гегелю, никакая реальность вне мысли — не мыслима: это так же ясно, как то, что А=А. И всякая реальность, все существующее известно нам только как мыслимое нами — включая сюда и все то, что мы чувствуем и воспринимаем, — ибо все это есть возможный, действительный или необходимый предмет нашей мысли. Мысль не знает «вещей в себе»; такие вещи, которые не являются нам, не воспринимаются нашей чувственностью, суть прежде всего отвлеченные понятия нашей мысли, — идеи, которые мы можем только мыслить.
Вне мысли нет никакого бытия: вне се оно не имеет абсолютно никакого отношения к чему-либо мыслимому, ко всему тому, что понимается нами как сущее. Такое чистое, безотносительное бытие, не имеющее никакого мыслимого содержания, никаких мыслимых определений, равно небытию. Но самое определение чистого, отвлеченного бытия как небытия есть опять-таки мысль, внутреннее определенно, в котором проявляется творческий акт самоутверждения мысли.
С этого знаменитого положения о равенство бытия и небытия в чистой абсолютной мысли начинается «Логика» Гегеля, изображающая внутреннее движение такой мысли, систему се чисто логических определении, идеально связанных между собою и вытекающих из первого абстрактного определения. И поскольку эта «Логика» понимается как логика абсолютной мысли, она есть не только учение о мышлении, но и учение о сущем, т. о. метафизика (онтология): необходимые определения абсолютной мысли суть в то же время определения сущего, так как, но предположению, нет немыслимого сущего, нет сущего вне мысли. Поэтому эти логические определения заключают в себе систему чистого абсолютного знания: поэтому только при помощи этой логики все наши эмпирические знания о миро, о мировом и об историческом процессе могут сложиться в такую совершенную систему и связаться с верховным логическим принципом нашего знания, которым определяется все сущее. Мировой и исторический процесс ость лишь процесс конкретного саморазвития абсолютного Логоса; смысл всей истории состоит в его самораскрытии в мире и его самосознании в человечестве.
Мы не можем излагать здесь учение Гегеля[739]. Сказанного достаточно, чтобы показать его последовательность, его необходимость в качестве завершения немецкого идеализма. Сущее возможно посредством логических отношений; оно определяется логически нашей мыслью. Эта мысль либо субъективна, — но тогда она и не логична, т. е. не имеет достаточного основания в сущем, — либо же она, в то же время, и объективна, т. е. универсальна: вне со ничто не мыслимо и ничего не существует. Логический принцип нашего знания ость либо ложный, субъективный принцип, но тогда нет истинного знания; либо то он есть универсальное метафизическое начало. Система Гоголя вытекает из идеи истинного логического знания и доказывается непосредственно очевидностью такого знания. Объективное познание или понимание вещей возможно лишь при условии единства самого принципа понимания (или понятия) с мировым принципом (т. е. причиною мира).
Основные начала идеализма, из которых развилась эта система, были открыты Кантом; но потребовались усилия трех гениальных мыслителей — Фихте, Шеллинга и Гегеля, чтобы создать это величайшее умственное построение. Только путем тщательного, глубокого изучения мы можем усвоить его план, понять величие и законченность его замысла, его внутреннюю, идеальную необходимость.
В немецком идеализме были впервые превзойдены результаты греческого умозрения. Уже с первых шагов своих метафизика пыталась определить истинно сущее как нечто умопостигаемое, т. е. как нечто такое, что может быть постигнуто только мыслью — в отличие от явления, воспринимаемого чувственно. Это сущее определялось, правда, различным образом, как дух или как материя, как единая субстанция или множество субстанций, как единая сила или как множество атомов и т. д. Все эти определения сходятся только в одном: истинное, абсолютно сущее, в отличие от относительно сущего или явления, есть нечто такое, что не является, но необходимо мыслится: сущее есть мыслимое (по-греч. ноуменон в отличие от феноменон). Это второе определение сущего — как мыслимого, по-видимому, находится в полном противоречии с первым, эмпирическим определением, сообразно которому сущее понималось как явление. Как известно, такое противоречие имело роковое значение в вековой борьбе метафизики с эмпиризмом. В нем заключается капитальная проблема философии, которую мы рассмотрим в своем месте. Во всяком случае, первое определение оказалось недостаточным, относительным: действительность не только является нам, — она мыслится нами, и самое явление обусловлено логическою мыслью. Далее, явление есть отношение и предполагает соотносящиеся термины. Рассматривая природу этого отношения, мы и приходим ко второму, «трансцендентальному» определению сущего, которое точно так же, как и первое, подлежит философскому рассмотрению и проверке.
Сущее есть мыслимое. Отсюда уже Платон заключил, что сущее есть идея. Но идея Платона есть лишь предмет мысли, предмет философского созерцания: это — отвлеченная, умопостигаемая сущность, противоположная миру призрачных явлений. «Абсолютная идея» Гегеля есть сама живая мысль, заключающая в себе единство субъекта и объекта в вечном процессе мышления.
Гегель пошел далее Платона и далее всей греческой метафизики: он показал, что общий принцип всех метафизических определений, из которого все они логически вытекают, есть необходимая, логическая мысль. Каждое из этих отдельных, частных определений, взятое само по себе, отвлечённо от прочих, ложно в своей односторонности и находится во внутреннем противоречии с прочими логическими определениями. Ибо в целом мысли все эти определения, все эти, по-видимому, столь различные концепции сущего органически связаны между собою. С этой точки зрения вся история философии изображается Гегелем как логически необходимый процесс развития единой объективной мысли, которая диалектически переходит от одного определения к другому, не исчерпываясь ни одним из них, но осуществляясь в их полноте. И все эти определения, все эти концепции сущего, кажущиеся раздельными и непримиримыми друг с другом — с точки зрения ограниченного индивидуального сознания, внутренне предполагают друг друга; несостоятельные в своей отвлеченности, они являются необходимыми, логическими моментами в целом философии. Ибо все эти определения имеют одно начало — живую логическую мысль, которая обнимает и порождает их всех. Эта мысль имеет своим предметом сущее, но самое это сущее, «как умопостигаемое», всецело определяется мыслью; оно само есть мысль, ибо, как сознал еще Парменид [11]: Одно и то же есть мысль и то, о чем она мыслит.
Итак, логика Гегеля представляет собою попытку обнять всю систему возможного знания, всю совокупность возможных, метафизических идей или концепций сущего, исходя из всеобщего, логического принципа знания. И тем не менее, как известно, и эта универсальная метафизика потерпела крушение, оказалась несостоятельной пред судом последующей философии и науки. Рассмотрим, как и почему это случилось. Система Гегеля есть панлогизм, «вселогическая» философия, поскольку в ней Логос, логический принцип знания, определяется как абсолютное начало сущего. Как же могла эта система оказаться логически несостоятельной? Ответ на этот вопрос имеет принципиальное значение для логического идеализма и для всей метафизики. Учение Гегеля пало; но именно поэтому наступило время для его беспристрастной оценки, свободной от ходячих предрассудков. Не разделяя этого учения, мы постарались понять его, и притом в его связи с критической философией, чтобы выяснить глубокое значение той философской проблемы, которая заключается в логическом идеализме и в самом противоречии его с началами эмпиризма.
Если логический принцип нашего знания есть действительно универсальный и абсолютный, то он обосновывает собою все сущее и в то же время идеально заключает в себе всю систему возможного знания. Проверка этого принципа в качестве безусловного и всеобщего должна поэтому состоять в логической дедукции из него всей системы наших знаний. И поскольку вся природа и вся история определяется Гегелем как самораскрытие этого абсолютного начала, — природа и история должны быть выведены из него логически a priori. История и природа должны быть построены логически, ибо только такое логическое построение может быть подлинным воспроизведением их действительного происхождения и развития. Все сущее сводится к логической идее, — таков смысл гегелевского положения: «все существующее разумно»[740], и действительный мировой процесс, процесс мирового развития, должен быть объяснен как разумный, логический процесс. Гегель, а раньше его и Шеллинг сознали необходимость такого философского доказательства, проверки своего принципа — путем построения новой умозрительной науки — умозрительного естествознания и умозрительной истории. Они попытались дать такую науку, и эта-то попытка всего более показала несостоятельность, неполноту их отвлеченного принципа.
Прежде всего пала пресловутая «натурфилософия» [13]. Природа оказалась не тожественною с «духом» философов, и все попытки вывести ее из понятий чистого разума оказались тщетными. На самом деле философы ничего и не выводили: они строили из ветхого и крайне непрочного материала, подгоняя свои естественноисторические познания под рамки своей логической системы. Но их наука о природе была вопиющим анахронизмом уже в их эпоху. И в то самое время, как они все более и более запутывались в своей метафизической паутине, создавая призрачный мир, — научное естествознание двигалось вперед, открывая подлинные миры посредством усовершенствованных методов и орудий опыта и наблюдения. Результаты положительной науки разошлись с результатами умозрения: внешнее эмпирическое изучение природы одержало верх над логическим построением. И с успехами научного эмпиризма естественно развилась и распространилась особого рода философия эмпиризма.
По-видимому, один неуспех натурфилософии еще не свидетельствует против самой «философии тожества» Шеллинга и Гегеля: погрешность отдельных построений еще не свидетельствует против истинности основного начала. Во всяком случае, если допустить вместе с Гегелем «рациональность» всего существующего, если признать вместе с ним истинную сущность мира — в логическом понятии и видеть в отдельных формах бытия лишь моменты в развитии этого понятия, то самая задача априорного, чисто рационального построения природы из понятий представляется не только возможной, но и безусловно необходимой. И наоборот, — если такое построение оказывается невозможным, если реальный чувственный мир не разрешается в чисто логическую систему, если физический процесс жизни и развития вселенной не разрешается всецело в логический процесс, то самый «панлогизм» Гегеля оказывается ложным в своей отвлеченности: все не сводится к Логосу, т. е. к логическому началу. Нетрудно доказать путем логического анализа всей конструкции Гегеля, что его фантастическая физика, в сущности, столь же мало может быть выведена из его основных начал, как и настоящая научная физика: ибо, как ни объяснять физические силы тяготения, света, звука, тепла и т. д., их, очевидно, нельзя свести к логическим категориям — точно так же как и совокупность органических и неорганических форм природы.
В области истории человеческого духа построительный метод Гегеля имел, несомненно, больший успех, чем в области чисто физической, отчасти благодаря более обширным историческим познаниям философа и его необычайному дару исторического понимания. Здесь, в особенности в сфере умственных и духовных движений, Гегелю действительно удалось в некоторых случаях раскрыть логическую связь отдельных моментов развития той или другой общей идеи или принципа в известную историческую эпоху. Но история, как и природа, не может быть «рационализирована»: в истории, как и в природе, реальный процесс не совпадает с логическим и потому не построяется историком a priori, но изучается и объясняется им a posteriori. Иначе историк не был бы ограничен одним прошедшим, и притом только известною ему небольшою частью прошедшего: он мог бы логически «строить» будущее, предсказывать его с безусловною достоверностью. Всякое неожиданное историческое событие, как и всякое крупное открытие в области прошлого, с очевидностью показывает недостаточность построения истории из отвлеченных понятий. В истории, как и в природе, взаимная связь явлений может быть открыта и понята лишь по изучении самих явлений. Из отвлеченных понятий нельзя ни вывести, ни понять ничего конкретного, — нельзя понять личности, как реального фактора исторического процесса. Современный «экономический материализм», также отрицающий значение личности в истории, уже этим самым обличает свою генетическую связь с гегелианской отвлеченной конструкцией исторического процесса. Ибо в истории, как и в естествознании, отвлеченный идеализм вызвал реакцию материализма.
Недостаточный в области естествознания и истории, принцип Гегеля оказался столь же недостаточным и в области психологии[741]: человеческая душа не есть исключительно «вещь мыслящая»; она есть также и водящая и чувствующая вещь. И попытка свести волю, чувство и чувственность к мышлению, психологическое — к логическому была столь же неудачной, как и обратная попытка противоположной Гегелю школы психологов — свести мышление к чувству и воле, или логику — к психологии.
Таким образом, между «панлогизмом» Гегеля и эмпирической наукой существует несомненная антиномия, и притом такая, которая зависит не от частных ошибок Гегеля или простых недочетов в его естественноисторических познаниях. По-настоящему таких познаний вовсе и не требовалось бы, если б отвлеченная дедукция могла заменять их собою. Эмпирическая наука противоречит логическому идеализму в самом принципе: природу, историю, человеческую душу нельзя свести к логическим категориям, а следовательно, нельзя и выводить их из таких категорий. Сущее не сводится к логической идее.
С другой стороны, как мы видели, сам эмпиризм приводит нас к идеализму, и притом к логическому идеализму: мир, как явление, предполагает субъект, обусловливающий это явление в бесконечном пространстве и времени, — der Welttrager, das Subject des Erkennens [14], как называл его Шопенгауэр. И поскольку знание наше соответствует действительности, поскольку явление, познаваемое нами, объективно, мы необходимо предполагаем в самом познании, точно так же как и в явлении, некоторое единство субъекта и объекта, познающего и познаваемого. А это именно и есть принцип логического идеализма.
В таком противоречии двух отвлеченных принципов — эмпиризма и абсолютного рационализма — заключается чрезвычайно важная проблема для философской мысли. Мы убедились в несостоятельности отвлеченного эмпиризма: рассматривая его основные предположения, подвергая критическому анализу основные опытные понятия, мы естественно переходим от такого эмпиризма к идеализму, и притом к логическому идеализму. Но если такой идеализм, со своей стороны, расходится с данными опыта и результатами положительного знания, то мы должны рассмотреть, от чего зависит такое противоречие, имеет ли оно случайный или общий характер. Человеческое знание должно быть логично, и оно должно быть положительно, позитивно. Позитивизм наших знаний не может исключать их логичности, и логический характер мышления не может отнимать у него положительного содержания. И если позитивизм, отрицающий объективную логику мышления, есть ложный позитивизм, то панлогизм, исключающий существенное отношение мысли к положительному, конкретному сущему, есть мнимый панлогизм.
Логический идеализм Гегеля оказывается несогласным с эмпирией; рассмотрим его судьбу перед судом отвлеченной философской мысли.
Истинное знание есть, по Гегелю, совершенное понимание, и, если мы верим в возможность истинного знания, мы верим и в возможность совершенного понимания. Следовательно, мы допускаем возможность такой системы понимания, которою покрывается мировая система. А это, в свою очередь, возможно лишь при условии единства самого принципа понимания (т. е. понятия) с мировым принципом, т. е. с причиною мира. Этот вывод, который сделал по-своему уже Аристотель, и послужил исходною точкой философии Гегеля.
Однако, странным образом, это учение, исходившее из тождества мышления и бытия, оказалось не только менее пригодным для объяснения или понимания сущего, чем эмпирическая наука, но даже в области философии повело к результатам, совершенно противоположным своему основному предположению. Философия Гегеля не была тою абсолютной системой, тем окончательным синтезом человеческой мысли, каким она представлялась своему создателю: она была лишь одним из моментов развития этой мысли, — моментом крайнего отвлеченного рационализма, который по закону диалектического развития, формулированному самим же Гегелем, вызвал другую противоположность в сфере умозрения — философию иррационального, бессознательного.
Наиболее крупный представитель этой философии — Шопенгауэр — развил свое учение частью независимо от учения послекантовских идеалистов, частью в прямой и сознательной противоположности с ними. Но и в самом идеализме Шеллинга и Гегеля заключалось основание для этого столь противного ему направления.
Прежде всего, как сам Гегель заметил по отношению к предшествовавшей ему философии Шеллинга, абсолютное тождество субъекта и объекта, природы и духа, понимаемое как «безразличие», заключает в себе начало, чуждое идеализму: в своем отвлеченном тождестве с природой дух перестает от нее различаться, т. е. перестает быть духом; в своем безразличии с объектом «субъект» не есть мыслящий субъект, но есть субъект вообще: существует какая-то совершенно неопределенная, бессознательная сила, которая путем какого-то непостижимого самораздвоения может пробудиться к творчеству и самосознанию. Мир с его раздвоением природы и духа есть лишь сновидение этой бессознательной силы. Немудрено, что вся натурфилософия Шеллинга обращается в какое-то фантастическое толкование снов.
По Гегелю, «абсолютное тожество» определяется прежде всего — как «идеальное», т. е. как идея, как дух или мысль: мысль не только заключает в себе непосредственно «субстанциальное» (бессознательное) тожество мыслящего и мыслимого, но она также полагает в себе их «различие» и их «конкретное единство». Но если допустить, что в основании всего сущего лежит вечный Логос, — абсолютная идея, или мысль, себя мыслящая, то как возможен переход от вечной логики, от чистого мышления этой мысли, к конкретной действительности, к реальной, чувственной природе или к конечному человеческому духу? У самого Гегеля такой переход представляется непостижимым скачком, каким-то совершенно иррациональным и непонятным «отпадением идеи самой от себя». Таким образом, с точки зрения самого абсолютного рационализма — начало реального мирового процесса есть нечто такое, что отлично от чистого Логоса, — нечто такое, что рационально необъяснимо: в чистой мысли, как таковой, не заключается достаточного основания для чего-нибудь вне этой мысли.
То же следует сказать и о «конечном духе» — о конечном сознании, ограниченной мысли в отличие от «абсолютной идеи». Переход от этой вечной идеи к индивидуальному субъекту, неразумному в своем сознании, ограниченному в своем познании, — по необходимости также является иррациональным и непостижимым. Наряду с вечным «субъект-объектом» оказывается внешний материальный объект — природа, которая противополагается ограниченному субъекту — конечному субъективному сознанию. Платон, наряду с миром идей, признавал особое начало, «душу мира», как основу чувственной природы и конечного сознания; наряду с идеальным началом, и он, и Аристотель допускали отличное от него «другое». Гегель, в своем панлогизме, не знал ничего «другого», кроме чистой мысли, и потому, в сущности, не мог объяснить перехода от мысли к действительности иначе как путем антилогического противоречия.
Таким образом, отвлеченный идеализм Гегеля, который признавал в основе всего сущего чисто логический процесс, отрицая всякое бытие вне понятия, приводит в конце концов к своей прямой противоположности — философии иррационального, бессознательного. Действительно, существенное отличие разумного процесса от неразумного заключается в целесообразности первого. Мировой процесс, поскольку он отличен от идеального, чисто логического процесса, имеет своим началом иррациональный и бесцельный акт. Такое заключение и было высказано немецкими философами, следовавшими за Гегелем. Если, по учению Гегеля, «все существующее разумно», т. е. все сущее, как мыслимое, определяется понятиями разума, — то самое бытие, самая действительность того, что соответствует этим понятиям, не определяется никакими понятиями или, точнее, не сводится к понятию. Пусть сто действительных талеров, по своему понятию, не отличаются ничем от ста талеров, существующих в голове философа: первые отличаются от вторых своим бытием [15]. Мир, существующий в понятии всеведущего Разума, отличается от действительного мира бытием этого последнего. В этом смысле можно сказать, что все существующее, все действительное — неразумно, т. е. иррационально, поскольку оно действительно существует. Это положение отчасти высказал уже Шеллинг в последний период своей философии; но с наибольшею резкостью его выразили пессимисты — Шопенгауэр и Гартманн [16]. Последний прямо указывает на это положение как на прямой результат немецкого идеализма, мало того — философии самого Гегеля. Пусть мировой процесс имеет конечную цель — возвращение от природы к духу, или самосознание абсолютного духа в человечестве; пусть этот процесс разумен, провиденциален, по своей цели, по своему концу: во всяком случае он предполагает не только бессознательное, но прямо иррациональное начало, то «отпадение идеи от себя самой» [17], о котором говорит Гегель, или попросту акт слепого бессознательного произвола, начинающий без всякого достаточного основания скорбную драму мирового процесса.
Но реальная действительность отличается от понятия не одним только «неумышленным» иррациональным бытием. Она отличается от него своею чувственностью и своею конкретной индивидуальностью.
Еще в древней философии Аристотель поднял вопрос об отношении реальности к понятию. Понятие, по своей логической форме, есть общее понятие; реальное существо или вещь есть нечто индивидуальное, конкретное. Таким образом, понимается, мыслится только общее; действительно существуют только единичные, конкретные существа. Этой индивидуальностью или конкретностью всякое реальное существо отличается от своего отвлеченного понятия. Реальное существо есть нечто большее, чем простая мыслимая возможность, и постольку оно не покрывается никаким понятием — точно так же, как оно не исчерпывается никаким представленном.
Пусть с точки зрения отвлеченного эмпиризма — точно так же, как и с точки зрения отвлеченного идеализма, такое независимое от нас, самобытное «реальное существо» представляется лишь предположением, и притом совершенно «трансцендентальным» предположением, т. е. таким, которое выходит за пределы нашей отвлеченной мысли и нашего субъективного чувства: это показывает только, что наш познающий дух в своей познавательной деятельности не ограничивается одним субъективным чувством и отвлеченным мышлением. Внешняя реальность, т. е. мир реальных, отличных от нас, живых существ и вещей, не сводится к нашей мысли и чувству и не может быть выведен из них путем какого-либо умозаключения. Реальность необъяснима без реальности: она дана нам, она воспринимается или предполагается нами как предмет веры. Мы не хотим, однако, предрешать здесь вопрос о ее восприятии, к которому мы еще вернемся. Здесь же мы можем вполне ограничиться доказательством того тезиса, что предположение такой реальности есть необходимое предположение (не вывод) всей нашей мысли; и притом, как мы увидим, это такое предположение, которое обусловливает и a priori.
Итак, мы как бы вновь возвращаемся к дуализму. Мир, как совокупность реальных существ, отличается от всякого возможного, логического построения мира (хотя бы даже такое построение было совершенно истинным). Действительность отличается от идеи своей чувственностью, своей индивидуальной конкретностью, своей, независимой от нее, самобытною реальностью. Поэтому естественно, что панлогизм Гегеля сменился, при возрастающих успехах изучения действительности, сенсуалистическим эмпиризмом и материалистическим реализмом. С другой стороны, как мы видели, и самый этот реализм неизбежно приводит нас к идеализму, поскольку сущее — все равно, являющееся нам или мыслимое нами — неизбежно получает в нашей мысли чисто логические определения, определяется идеально.
Таким образом, мы полагаем, что антиномия между логическим идеализмом и эмпиризмом лежит глубже философии Гегеля. Как нам кажется, корень ее заключается в самой человеческой мысли — во внутреннем противоречии, присущем всем нашим понятиям, ибо всякое понятие, взятое в своей отвлеченности, заключает в себе противоречие с тою конкретною действительностью, от которой оно отвлекается. Гегель возвел отвлеченное мышление в абсолютный принцип философии: его система есть классическое выражение этого принципа и потому в своей цельности не допускает каких-либо существенных изменений. Большинство «поправок», внесенных последователями Гегеля в его учение, не исправляя его основного недостатка, только искажают его стройность, его единство. Если бы отвлеченная мысль могла быть абсолютным принципом философии, система Гегеля была бы абсолютной системой.
Но, на самом деле, наша мысль истинна, положительна только в своем возможном (или действительном) отношении к сущему, которое дано ей или неизбежно предполагается ею. Понимаемая отвлеченно, т. е. вне такого отношения, она, очевидно, может быть только ложным, расплывающимся призраком действительности. Если «вне мысли ничто не мыслимо», если все сущее понимается только мыслью, то, с другой стороны, самая мысль в своей отвлеченности по необходимости противополагается сущему. Отсюда то противоречие между формой и содержанием, которое мы наблюдаем во всякой отвлеченности; отсюда противоположность конкретных вещей или существ отвлеченным идеям: вещи противополагаются понятиям.
Этим объясняется основной недостаток философии Гегеля, а также и основная особенность его метода, — то возведенное в принцип противоречие, посредством которого движется его диалектика. Этим же объясняется и ошибка тех критиков Гегеля, которые, подобно Шеллингу, отвлеченно противополагали идеальное и реальное начало, — идею и реальное бытие: ибо они так же ошибочно отправлялись от абстракции, принимая отвлеченную идею за нечто абсолютное и противополагая ей трансцендентное «сущее», как «вещь в себе», абсолютно иррациональную, чуждую и внешнюю мысли.
Критика логического идеализма приводит нас к тому заключению, что второе определение сущего столь же недостаточно, как и первое: «сущее» не есть идея, точно так же как оно не есть явление: оно не исчерпывается ни тем, ни другим определением. Как первое, эмпирическое определение, так и второе, чисто формальное — являются условными. Отправляясь от эмпирического идеализма, мы нашли, что сущее, мыслимое вне явления, есть лишь отвлеченное понятие, или идея; мы признали тем не менее, что эта идея сущего есть безусловно необходимая идея, обусловливающая логически всю мыслимую и воспринимаемую нами действительность. Но самая эта идея в свою очередь может быть признана нами логичной только В предположении основания для этой идеи, т. е. в том предположении, что ей соответствует отличное от нее сущее.
Что такое это за сущее, отличное от мысли и тем не менее сообразное ей — мы пока разбирать не станем. С точки зрения отвлеченной мысли, на которой мы находимся, на этот вопрос, очевидно, и нельзя отвечать вовсе: ибо всякое логическое определение сущего как чего-то отличного от идеи на самом деле уже предполагает такое отличное от нее сущее, как нечто данное мысли и не выводимое из ее абстрактных понятий. Но, исходя из такого предположения, наша мысль может вывести ряд чисто логических определений сущего, развивая его идею. Эти логические определения и подлежат нашему рассмотрению.
На самом деле идея всегда предполагает отношение к конкретному сущему. Пусть с точки зрения отвлеченной мысли такое предположение является «трансцендентным», т. е. выходящим за ее пределы: тем не менее такое предположение совершенно необходимо, и без него нет никакой логичной, обоснованной мысли. Отвлеченное понятие не существует нигде, кроме нашего субъективного разума: оно относительно в двояком смысле — по своему отношению к мыслящему разуму и по своему отношению к конкретным вещам — к субъекту и к объекту. Поэтому там, где мы утверждаем какую-либо идею безотносительно к ее отвлеченности, она необходимо заключает в себе внутреннее противоречие. Так, абстрактное понятие какого-либо рода в одно и то же время предполагает отношение к действительной особи и исключает ее: напр., «человек», как отвлеченное понятие, не есть никакой определенный человек, следовательно, есть нечеловек. Или «бытие», с которого начинает логика Гегеля, не есть какое-нибудь определенное существо, следовательно, — оно ничто; оно не есть бытие чего-либо, следовательно, оно есть бытие ничего, т. е. «не-бытие», и т. д.
Эти внутренние противоречия абстрактных понятий, с которыми фокусничали еще древние диалектики, зависят от того, что такие понятия нельзя принимать безотносительно: мысль, как таковая, логически относится к данному или предполагаемому сущему. Поэтому абстрактное понятие, мыслимое помимо такого отношения, заключает в себе логическое противоречие: оно противоречит основному логическому предположению всякой мысли, ее основному отношению к сущему. Постольку такое понятие само себе противоречит; и там, где мы пытаемся логически мыслить такое понятие, оно неизбежно само себя опровергает. Это не логическое, а диалектическое понятие, т. е. понятие, которое само себя оспаривает в развитии своих внутренних предположений.
Все содержание нашего сознания, все явления внешнего и внутреннего мира составляют возможный предмет нашей мысли. Наша мысль связывает свои представления, мыслит их посредством понятий; она связывает представления с понятиями и понятия между собою посредством более общих понятий или логических отношений, которыми посредствуются все наши суждения. Одни понятия служат классификации, обобщению представлений и заимствуют все свое содержание от таких представлений, напр. понятия свойств, родов, видов. Другие понятия служат логической связи понятий и представлений, стало быть, той логической форме, в которой мы мыслим и познаем действительность: содержанием этих понятий является как бы самая эта форма, самая эта связь представлений, понятий и соответствующих им явлений.
Анализируя логическую форму наших суждений, мы разделяем их на несколько категорий и соответственно тому можем различить несколько основных логических форм мышления, которые лежат в основании всех наших мыслительных процессов. Эти формы, или, как их называют, «логические категории», суть основные, общие типы отношения мысли к своему предмету — к сущему; это основные формы или способы понимания сущего. Таковы так называемые категории качества, количества, реальной зависимости и модальности. Категории «качества», соответствующие умственным актам утверждения, отрицания, ограничения, суть категории положительного (реальности), отрицательного (небытия), ограниченного; категории количества суть: единство, множество, всеобщность (единство во множестве); категории реальной зависимости суть категории причинности, субстанциальности, взаимодействия: в них выражается связь причины и действия, субстанции и признаков, или взаимная зависимость. Наконец, категории модальности суть понятия возможности, действительности, необходимости, в которых выражается общий характер отношения мысли к сущему[742].
Кант открыл, что такие «категории» a priori обусловливают не только наш опыт, но и самую являющуюся действительность, поскольку вне их такая действительность абсолютно немыслима, абсолютно не существует: мир без причинности, без величины, без единства и множества, без взаимодействия, без отношения субстанции к ее признакам обращается в нуль. Действительность — то, что мы знаем как действительность (мир явлений), имеет логическое начало. Отсюда был всего один шаг к логическому идеализму Гегеля, который попытался вывести действительность из этого логического начала.
Но дело в том, что наша мысль объективна и логична лишь постольку, поскольку она сама имеет достаточное основание в сущем. Категории мысли логичны не потому, что они суть продукт чистой деятельности рассудка, а потому, что они имеют достаточное основание в сущей действительности, т. е. только в том случае, если они имеют онтологический характер; они истинны не потому, что они разумны, но разумны потому, что они истинны или необходимо предполагаются таковыми.
В самом деле — категории выводятся логически из отношения мысли к предполагаемому сущему. Раз они суть «необходимые способы понимания сущего», то, очевидно, самое отношение мысли к сущему выражается именно в них и должно быть понято из них.
Основные логические законы, которыми определяется сама наша мысль, суть законы тождества, противоречия, достаточного основания и исключенного третьего. Но даже эти законы, эти самые общие определения логической мысли, которые заключаются в ней, раскрываются в отношении этой мысли к сущему. Без такого отношения к сущему не было бы ни различия, ни тожества, и никакая мысль не имела бы никакого логического основания, поскольку самое отношение основания не существовало бы вовсе: логическая мысль есть мысль обоснованная. Иначе мысль обращается в простую грезу, в какое-то необъяснимое психологическое, субъективное явление — все равно, личной или универсальной души. Но, как мы видели, самые явления определяются логически, следовательно, по достаточному основанию: мысль обоснована точно так же, как и действительность.
Таким образом, если сами логические законы мысли обосновываются изначальным отношением этой мысли к сущему, ясно, что и категории представляются нам логическими (т. е. обоснованными) в том же отношении.
В самом деле, уже в опыте, т. е. в конкретных случаях, логические категории прилагаются к вещам по логическим законам, т. е. не иначе как по достаточному основанию: я не должен понимать многое как единое, необходимое как случайное; я должен видеть причинность, взаимодействие, множество, единство и т. д. только там, где я на то имею основание в самих явлениях.
Отвлеченно же категории могут быть логически выведены нами из возможного отношения мысли к сущему, причем это сущее, которое мысль от себя отличает, представляется ей реальным (необходимо предполагаемым) основанием категорий. Вместе с этим мыслимым различием дано и тожество, дано отрицание и утверждение, дано единство и раздвоение, дано отношение основания, зависимости, связи. Отношение сущего к мысли понимается как отношение тожества в различии и различия в тожестве, единства во множестве или всеединства и т. д.
Дедукция и рассмотрение всех этих категорий, всех этих общих отвлеченных определений сущего составляет специальную задачу рациональной метафизики. Все эти определения заключаются во втором нашем определении сущего — как логической идеи. Но как эта идея, так и все ее определения не представляются нам безотносительными: мысль логична, поскольку она положительна, т. е. обоснована сущим.
Правда, с точки зрения отвлеченной мысли дедукция категорий сущего имеет гипотетический характер, поскольку самое сущее в своем реальном отличии от такой мысли представляется ей лишь как предположение. Но, как мы стараемся показать это, «трансцендентное» предположение есть абсолютно необходимое предположение всего нашего мышления. Гегель попытался развить систему категорий сущего не из необходимого отношения мысли к этому сущему, а из отвлеченной мысли, взятой безотносительно, из мысли, понимаемой в качестве единого абсолютного начала. Нетрудно убедиться, однако, из рассмотрения его построения, что его дедукция определений сущего именно поэтому не была логичной.
Как из пустой шляпы нельзя вынуть того, чего туда предварительно не положишь, так из отвлеченных понятий нельзя получить ничего конкретного без того, чтобы не вносить конкретных представлений в сферу отвлечения путем тайной, постоянной подтасовки. Вся дедукция Гегеля есть диалектическая дедукция, и его логика есть не что иное, как диалектика отвлеченной мысли. Логические категории сущего получаются Гегелем не из рассмотрения имманентного, внутреннего отношения мысли к сущему, а посредством диалектического самоопровержения мысли, отвлекшейся от этого сущего. Но нетрудно заметить, что самое противоречие этой мысли, — противоречие, определяющее собою все движение диалектики Гегеля, — само обусловливается постоянно предполагаемым внешним отношением мысли к сущему: ибо самое отвлечение все-таки предполагает известное, хотя бы отрицательное отношение к тому, от чего мысль отвлекается. Точно так же и самая диалектика, т. е. раскрытие внутреннего противоречия отвлеченных понятий, постоянно предполагает действительное отношение мысли к конкретному сущему[743]. Там, где Гегелева диалектика последовательна, она может прийти лишь к чисто отрицательным результатам: конкретное получается не из разложения отвлеченного, а из органического понимания сущего. Одна диалектическая критика отвлеченных определений может, правда, заставить нас искать определений более конкретных. Но сама по себе она дать их, очевидно, не может: она лишь предполагает их бессознательно.
Таким образом, логический идеализм Гегеля заключает в себе верный, но отвлеченный принцип, и постольку противоречие позитивизма является нам законным. Мало того, научный позитивизм, — со своею полемикой против отвлеченной мысли, со своим требованием конкретного познания сущего, согласования познающей мысли с действительностью, — заключил со своей стороны справедливый логический принцип.
Познающая мысль не логична, если она не положительна, если она не имеет основания в сущем. Из этого следует, что определение сущего как чистой идеи, — не может быть ни конечным, ни полным, ни достаточным определением сущего. Тем не менее оно несомненно верно: анализ самой действительности показывает, что эта познаваемая нами действительность определяется логически. В этом смысле, поскольку все сущее определяется логически, такие определения или категории сущего имеют не только логический, но и метафизический характер.
Дедукция таких категорий и выражающихся в них общих, отвлеченных концепций сущего составляла искони задачу метафизики. Но в отличие от прежней догматической метафизики критическая, научная метафизика, получившая первое обоснование в немецком идеализме, не должна исходить из каких-либо произвольных определений сущего, из каких-либо отвлеченных идей или представлений о нем, как бы ни казались они глубоки и плодотворны. Исходя из самого общего, чисто формального определения сущего как мыслимого вообще, критическая метафизика должна рассмотреть все мыслимые определения сущего в их взаимном отношении по их главным основным категориям. Она исследует критически те противоречия, которые присущи всем отдельным отвлеченным концепциям сущего, взятым отвлеченно от прочих; и она должна показать ту логическую связь, которая их соединяет в их взаимной зависимости. Рассматриваемая таким образом, метафизика превращается в критическую науку идей о сущем, или систематическую идеологию сущего: так поняли ее задачи еще Платон и Аристотель.
Легко предвидеть возражения против такой науки, указания на ее бесплодие, схоластическую пустоту и призрачность. Те немногие мыслители, которые в наши дни еще видят в метафизике серьезную задачу человеческой мысли, знают, сколько пренебрежения вызывает одно упоминание о ней, сколько невежественного недомыслия, сколько закоснелых предрассудков и недоразумений скрывается в возражениях множества из ее теперешних противников. Наиболее горячими, фанатическими из таких противников являются прежде всего скрытые метафизики, — метафизики бессознательные и потому наиболее наивные, односторонние и догматичные. Они исходят из одного или двух общих, отвлеченных представлений о сущем, напр. из представлений «материи» и «силы», из концепций «причинности», «относительности» и т. д., не подозревая о равноправности других представлений, о логической мыслимости и относительной законности других идеи и концепций. Они указывают, правда, на противоречия, присущие этим другим, взятым отвлеченно, идеям, как будто их собственные односторонние положения свободны от противоречий, как будто есть отвлеченные понятия, свободные от них. Нередко такие мыслители наивно выдают себя за чистых эмпириков, натуралистов пли «реалистов» и, повторяя дешевые остроты против метафизики, как истые дилетанты в философии, проповедуют грубые метафизические воззрения, давным-давно высказанные и оставленные. Не пройдя школы исторического скептицизма, не изучив истории умозрения, хотя бы для того, чтобы избежать пережитых ошибок, они вечно твердят избитые фразы о бесплодии метафизики, не дав себе труда разобрать должным образом, в какой области, когда и почему она действительно бывает бесплодной. Она действительно бывает бесплодна в своей отвлеченности там, где она противополагается истории и естествознанию, построяя их из своих абстракции. Но не бесплодны ли самое естествознание и история во всем, что касается высших вопросов человеческой жизни и духа, — там, где эмпирический прагматизм противополагается философии с ее общими идеями? Историк человеческой мысли не подумает отрицать значения тех сокровищ, которые наука дала философской мысли, но он знает также и то, что философия дала науке, чем великие ученые обязаны сознательно или бессознательно философии и метафизике — ее наиболее простым, элементарным понятиям, составляющим основные гипотезы науки.
Человеческий ум — прирожденный метафизик: это показывает его история, это показывает анализ его познавательных функций, поскольку в уме человеческом самое сущее определяется неизбежно как объективно мыслимое, т. е. как идея. Должен ли здравый эмпирик закрывать глаза на эту коренную особенность человеческого разума? Будет ли он более способен отрешиться от субъективной метафизики, если он закроет глаза на объективную метафизику, присущую основным понятиям, при помощи которых он мыслит действительность, — понятиям причинности, количества, реальности, необходимости, понятиям силы, материи, закона, цели?
Критическая метафизика не только не противоречит здравой эмпирии, не только не может нарушать границ ее, но имеет для нее положительное методологическое значение, точно определяя эти границы. Она имеет такое же значение и для всей философии, поскольку она долженствует оградить мысль от всякого ложного отвлеченного догматизма, заставляя ее считаться с совокупностью мыслимых общих концепций сущего, вместо того чтобы отправляться от каких-либо случайных идей.
В наш век в изучении философии произошел великий переворот благодаря появлению двух новых философских дисциплин — истории философии и критической метафизики.
В настоящее время вся история философии, все прошлое человеческой мысли в порядке ее развития открывается философу; он должен сам как бы вновь пройти весь тот великий умственный путь, который прожила общечеловеческая мысль. И уже одна эта школа, которой не знали философы предыдущих веков, должна бы служить к ограждению новой философской мысли от случайных повторений, от господства ограниченных отвлеченных идей, от ложного субъективизма в философии. Ибо история философии не только повествует нам о происхождении древних учений, но объясняет нам их внутренний живой смысл, их основные идеи. Она не только убеждает нас в отвлеченной мыслимости этих идей, — она показывает нам, как они в действительности мыслились, представлялись уму человечества. Но как только мы сознательно отнесемся к истории философии, как только мы попытаемся понять ее как один цельный процесс развития человеческой мысли в познании истины, — мы неизбежно придем к критической метафизике, в той или другой форме. Если история мысли представляет нам ряд концепций сущего, ряд идей в их конкретном выражении или воплощении — в последовательности философских систем и учений, — то задача критической метафизики состоит в систематическом анализе основных концепций сущего, как чисто мыслимых возможностей (или идей). Такая наука рассматривает эти идеи или концепции по наиболее общим их классам или категориям. История исследует конкретные формы или способы понимания сущего в хронологическом порядке; критическая метафизика рассматривает более или менее отвлеченные способы понимания сущего, его определения или «категории» в систематическом порядке.
Обе эти науки в своем развитии связаны с именем Гегеля: он впервые попытался понять историю философии как необходимый процесс развития, в котором различные, иногда противоположные общие идеи, отвлеченные концепции сущего сменяют друг друга, взаимно обусловливают друг друга. Он попытался изобразить и объяснить внутреннюю диалектику идей в истории человеческой мысли. И в то же время он впервые развил метафизику как идеологию, или логику сущего, т. е. как систему логических определений сущего, развивающихся из самой общей идеи его. Правда, обе эти попытки были несовершенны: история человеческой мысли была превращена в отвлеченную диалектику; конкретные идеи, составлявшие жизненное миросозерцание целых эпох и поколений мыслителей, были обращены в отвлеченные категории. Отвлеченное понятие принималось за абсолютное откровение сущего. Логическая метафизика или, точнее, диалектика отвлеченного понятия была принята за абсолютную систему знания, — совершенную философию.
Но в действительном изучении идей, — как в историческом их развитии, так и в философском их анализе, — заключается средство к исправлению этих ошибок. И здесь, и там — и в истории, и в систематической метафизике или критике общих «способов понимания» сущего — мы равно убеждаемся как в необходимости частных отвлеченных концепций сущего, так и в их неизбежной неполноте и в их взаимной логической связи. И в то же время мы научаемся видеть границы рациональной метафизики вообще, которые обусловливаются неизбежною отвлеченностью. Таким образом, история точно так же, как и философская критика, должна вести к окончательному упразднению отвлеченной догматики, ненаучной метафизики, исходящей из тех или других случайных идей, чтобы заменить ее систематическою критикой идей или критической идеологией.
Материалом для такой идеологии служит история философии, — в широком смысле — даже вся история науки; отчасти же она может быть построена выводным путем, поскольку совокупность чисто идеальных отвлеченных определений сущего может быть логически развита из основного отношения мысли к предполагаемому сущему, т. е. из основного понятия сущего[744].
Систематическая идеология в широком смысле, как понимал ее, напр., Гегель, должна обнимать в себе не только чисто отвлеченные, логические категории сущего, но также и совокупность конкретных концепций в области метафизики, этики, эстетики: короче, она может обнимать в себе всю философию. Самая метафизика, как мы увидим ниже, не исчерпывается одними чисто формальными логическими определениями сущего, поскольку это сущее на самом деле не есть только идея и не исчерпывается своим понятием. Но прежде чем перейти к более конкретным определениям, которые, как мы думаем, не могут быть выведены нами априори, мы рассмотрим здесь те всеобщие чисто рациональные определения сущего, которые допускают подобную дедукцию.
Мы приведем здесь эти чистомыслимые, рациональные определения сущего по различным категориям — в их наиболее общей и отвлеченной форме. В действительности, разумеется, самое одностороннее философское учение не может ограничиться какою-либо одной категорией, сводя к ней все остальные. Живая человеческая мысль необходимо предполагает все категории, и там, где некоторые из них утверждаются исключительно, отвлеченно от прочих, мы необходимо сталкиваемся с логическими противоречиями. Но этим-то и определяется задача систематической критики отвлеченных определений сущего.
Сущее определяется мыслью согласно законам тожества и различия: а) как тожественное себе; Ь) как отличное от мысли; с) как внутренне тожественное с нею в различии и различное в тожестве (тожественное, поскольку оно наполняет мысль, понимается ею, и различное, поскольку оно обосновывает мысль, поскольку оно не только мыслится, но есть). Отсюда вытекают дальнейшие определения сущего по категориям качества и количества.
1. По категориям качества сущее определяется в своем отношении к мысли: 1) как положительное, пребывающее, реальное сущее — все равно, будь то реальность, тожественная с мыслящим духом, или отличная от него материя, сила или другой объект мысли; 2) оно определяется чисто отрицательно — по противоположности мысли, как отличная от нее реальность — в некоторых системах материализма, субъективного идеализма или в учениях древности, исходивших из дуализма положительного и отрицательного начала; 3) оно определяется как ограниченное, относительное сущее — в системах эмпиризма или «релятивизма». Всякий объект мысли в известном отношении тожественен с мыслью, а в других — отличен от нее, в известном отношении есть и в других отношениях не есть: еще древние сознали невозможность для мысли остановиться на идее отвлеченной реальности или отвлеченного отрицания, отвлеченного тожества или отвлеченного различия; наконец, 4) сущее определяется как абсолютная реальность, т. е. такая, которая не ограничена ни отвлеченным тожеством, ни отвлеченным различием, ни отвлеченным утверждением, ни каким-либо отрицанием: в противоположность всему ограниченному и конечному, оно понимается как всеобъемлющая полнота бытия, тожественная в различии, как положительная бесконечность, потенциально заключающая в себе все конечное. Так определяется сущее в целом ряде умозрительных учений.
Читатель заметит, что каждое из приведенных четырех определений может быть развито в целое философское учение; и в действительности мы находим все эти определения, обыкновенно в более сложной и конкретной форме, в ряде действительных философских учений. Нельзя не заметить, что каждое из таких определений вполне мыслимо и законно, что каждый из вышеприведенных способов понимания сущего является необходимым. Но тем не менее все они, взятые по отдельности или даже вместе (напр., в четвертом, наиболее широком определении), являются недостаточными и отвлеченными. В этом убеждает нас судьба этих определений в истории мысли — точно так же, как и их диалектическая критика.
Понятие тожественной себе реальности, взятое в своей отвлеченности, получает чисто отрицательное определение, обращается в свое противоположное — в отрицание, как это показал еще софист Горгий [19], исходивший из понятия «сущего» Парменида. Такая реальность в своем отвлеченном тожестве абсолютно отлична от всякой мысли и постольку не допускает мысли. В свою очередь, абсолютное отрицание, абсолютное небытие — немыслимо, непостижимо вовсе, как это сознали также еще древние[745][20]. Отрицание всегда относительно, поскольку мы мыслим его определенным образом относительно чего-либо. Оно есть ограничение: в этом смысле уже Платон говорил, что «небытие есть в некотором смысле» [21]. Таким образом, наша мысль от абсолютного нигилизма по необходимости переходит к релятивизму, к понятию об относительном сущем. Но и это понятие, взятое отвлеченно, приводит нас к противоречиям, к абсурду: нельзя принимать отвлеченно, т. е. безотносительно, то самое, что мы хотим понять как относительное. Всякое отношение предполагает соотносящиеся термины, всякое ограничение или граница — нечто такое, что находится за пределами этой границы. Отсюда естественный переход к понятию безграничной, всеобъемлющей реальности; это последнее понятие заключает в себе нечто большее, чем первоначальное представление неопределенной, неограниченной реальности, поскольку в ней положительным образом разрешаются понятия всего конечного и ограниченного. Таково первое определение абсолютного как полноты бытия.
Справедливость этого рассуждения может быть проверена и справкой с историей философии и логическим анализом. Отвлеченная реальность ведет мысль к отвлеченному отрицанию, отрицание ведет к понятиям ограничения, относительности, которые, в свою очередь, ведут к отвлеченным понятиям безграничного и абсолютного. Обычное возражение против такой диалектической метафизики состоит в том, что она отвлеченна. Но дело в том, что мысль человеческая в своих понятиях всегда отвлеченна и метафизична; поэтому-то и нужна сознательная метафизика, т. е. сознательная систематическая критика отвлеченных понятий о сущем, в их взаимной логической связи. Без такой критики мы никогда не избавимся от худшей метафизики — некритической, бессознательной и будем оперировать с теми же понятиями «реальности», «относительности» и т. д., только принимая их за нечто безусловное.
Четвертое определение сущего как «всереальности», или абсолютной реальности, очевидно, страдает такою же отвлеченностью, как и прочие: нет ничего более скудного, чем то формальное понятие «полноты бытия», которое оно в себе заключает. Вместе с тем оно и неопределенно, поскольку к прежнему понятию «реальности» вообще присоединяются как бы новые признаки, нуждающиеся в более точном определении.
2. Сущее определяется по категориям количества как единое, как многое, как все, или всеединое. Оно понимается как единое — в своей отвлеченной идее: еще Парменид показал, что в отвлеченном понятии сущего, равного только себе самому, отрицается все то, что отлично от него, что не есть это сущее, отрицаются всякие различия, всякие конкретные определения, — остается только отвлеченное единство. Но мысль не может застыть на таком единстве хотя бы потому, что во всяком акте мысли заключается как бы раздвоение между субъектом и объектом, между предметом и мыслью о нем, выражающееся в самых понятиях наших: например, понятие единства, в котором выражается акт нашего мышления, отлично от понятия сущего. Таким образом, во всяком определении, хотя бы самом общем и отвлеченном, всегда заключается известное ограничение, различение, а стало быть, и отношение между определяемым предметом и определяющим признаком или различием. В отношении мысли к сущему в их основном различии заключается, следовательно, потенциальное множество идеальных определений. Мысль, отличая самое себя от сущего, не может понимать его как отвлеченное единое, иначе она придет к раздвоению с ним: идеально возвышаясь над таким раздвоением, соединяя понятие с его предметом, мысль понимает сущее как конкретное единство, заключающее в себе возможное множество определений.
В отношении мысли к сущему — в тожестве и различии — дано и мыслимое единство, и раздвоение, и конкретное единство во множестве. Сообразно тому и сущее определяется как единое (в своей общей идее), как неединое (отрицание единства) — в своем отличии от мысли или идеи, как многое — в совокупности своих реальных отношений и мыслимых определений и как всеобщее или всеединое — в идеальном синтезе этих определений и признаков.
Все эти количественные определения или категории равно необходимы и в то же время равно отвлеченны и недостаточны, взаимно обусловливая и предполагая друг друга. И в то же время в своем целом эти категории предполагают отношение к конкретному сущему, следовательно, к такому, которое не исчерпывается одними количественными категориями.
В истории философии мы находим системы монизма, дуализма, плюрализма, всеединства, которые оперируют с вышеуказанными категориями, причем нередко историческая связь между отдельными учениями соответствует логическому взаимоотношению этих категорий. Так, например, из элейской философии единства развился материалистический атомизм, понимавший сущее как беспредельное множество начал, определяющихся по своей реальной противоположности мысли (т. е. как материальные единицы или «атомы»), с другой стороны, Платон в своих диалогах «Парменид» и «Софист» стремится показать внутреннюю диалектику отвлеченных понятий «сущего» и «единого» и приходит к понятию всеединства (единства во множестве). Правда, в действительности не было и не могло быть систем, исходивших исключительно из количественных определении сущего, за исключением разве пифагорейцев, которые сделали такую попытку; но на их учении всего яснее можно убедиться в невозможности подобного построения, ибо, говоря о единстве, множестве, о числе (как единстве во множестве), они по необходимости разумели всегда конкретные величины и приписывали своим числам материальность, нравственные и физические свойства. Количественные определения сущего, хотя и мыслимые отвлеченно, предполагают отношения к конкретному сущему, а следовательно, к другим, не количественным определениям его: единство есть единство чего-нибудь — точно так же, как и множество есть множество каких-либо единиц, хотя бы условных. «Всеединство», или «конкретное всеединство» [22], есть либо понятие, выходящее за пределы чисто количественных определений и заключающее в себе возможность других определений сущего; либо же это понятие совершенно бессодержательное: множество, которое в своей бесконечности есть множество нулей, и единство этого множества, равное нулю.
3. Количество, во всех своих категориях, есть количество чего-либо — точно так же, как реальность есть качество чего-либо, а ограничение — отношение чего-либо сущего к чему-либо другому. Сущее понимается нами по закону достаточного основания как то, что обосновывает свои определения: оно есть их основание и в тожестве, и в различии, и в единстве, и во множестве.
Отношение основания к тому, что им обусловливается, определяется по категориям отношения, как реальная зависимость субстанциальности, или причинности, т. е. как отношение признака к субстанции или следствия к причине. Сущее в своем тожестве мыслится как субстанция своих признаков или определений; в своем различии от мыслящего субъекта оно определяется как причина относительного или обусловленного бытия (явления); иногда, наоборот, самый субъект, или мыслящий разум, понимается как действующая причина, в отличие от сущего вне мысли — пассивной материи (как, например, у Аристотеля). Как ограниченное сущее, которому противолежит другое, также ограниченное сущее, оно мыслится во взаимодействии с ним: явления понимаются как результат взаимодействия многих частных причин, в конце концов, как результат взаимодействия субъекта и объекта. Наконец, сущее определяется как безусловное начало, поскольку оно мыслится как абсолютное основание своих определений в отличие от всего обусловленного. Эти понятия субстанциальности, причинности, взаимодействия, безусловного начала получают, в свою очередь, и количественные определения. Мы можем мыслить одну субстанцию, как Спиноза, Парменид, стоики, или же множество субстанций, как Лейбниц, атомисты.
Все эти способы понимания сущего не только мыслимы вообще, но нашли свое выражение в действительности — в различных философских учениях. Задача метафизики здесь, как и везде, состоит в их систематической критике, т. е. в раскрытии их неполноты, их отвлеченности, а также и их внутренней логической связи. Конкретное взаимодействие предполагает понятие причинности и понятие существ или субстанций, находящихся во взаимодействии; понятие обусловленного, относительного предполагает понятие безусловного, безотносительного. Но каждое из этих понятий, взятое в отдельности, в отвлеченности, оказывается несостоятельным, как давно показали скептики и критики. Прежде всего взаимодействие без причинности и субстанциальности оказывается логически немыслимым, что составляет внутреннее противоречие всякого «феноменизма». Понятие субстанции[746], взятое само по себе, оказывается совершенно бессодержательною отвлеченностью, заключающею в себе внутренние противоречия, над которыми размышляла человеческая мысль, начиная с досократовских времен и до времен Локка и Канта. Дело в том, что взятое в своей отвлеченности понятие субстанции исключает всякие конкретные отношения; она существует «о себе» и «для себя»; по своему понятию она безусловно отлична от своих признаков и отношений, отвлеченно она противополагается им. С другой стороны, если мы, подобно некоторым мыслителям, будем видеть в понятии субстанции лишь способ соединения отдельных признаков или восприятий в представлении единичной вещи, — мы разрешим самую субстанцию в простое отношение признаков, что будет равносильно совершенному упразднению нашего понятия о субстанциальном бытии [24].
Вся история философии иллюстрирует и подтверждает эти отвлеченные соображения. Абстрактное понятие субстанции вело к отрицанию конкретного относительного бытия, изменения, причинности — в системах древних индусов, у элейских философов; у Лейбница оно привело к отрицанию взаимодействия [25]. С другой стороны, в системах последовательного эмпиризма и релятивизма мы приходим не только к признанию непознаваемости субстанции, но прямо к отрицанию самого ее понятия: субстанция разрешается в простое отношение признаков. Но дело в том, что без этого понятия субстанции самое отношение перестает быть отношением: мысль, по необходимости предполагает основание под отношениями; она не может мыслить сущего без этого понятия субстанции отношений. Не выходя за пределы мысли, мы не можем отрицать ни понятия субстанции, ни понятия отношений.
По-видимому, понятие причинности более конкретно. Однако, мыслимое отвлеченно, и оно приводит к совершенно подобным же противоречиям, ибо нельзя без противоречия мыслить отношения как нечто безотносительное. В самом деле: если мы мыслим причину без отношения к действию, она перестает быть причиной (как субстанция без отношения к признаку перестает быть субстанцией); и, наоборот, действие, мыслимое без отношения к причине, перестает быть действием (как признак без отношения к субстанции перестает быть признаком). В первом случае причина обращается в какое-то отвлеченное начало — иногда в отвлеченную сущность; во втором — действие или само обращается в мнимую причину, или, при большей последовательности, разрешается в безосновной процесс случайного следования во времени. В истории философии мы нередко встречаемся с тою и другою формой отвлеченного понимания сущего — с признанием отвлеченных (и постольку мнимых) метафизических причин и с отрицанием действующей причинности — с отвлеченным феноменизмом, который признает мир явлений за какое-то следованно без причины.
Гипотеза безусловного начала, как действующей субстанции, обосновывающей конкретное взаимодействие множества относительных причин и субстанций, есть необходимое логическое предположение, поскольку все обусловленное, относительное предполагает нечто обусловливающее и безотносительное. Нет нужды приводить исторические примеры учений, в которых мы находим разработку и обоснование этой гипотезы. Но, как показал Кант, и эта гипотеза грешит тою же отвлеченностью и постольку заключает в себе общие противоречия. Ибо если относительное и обусловленное предполагает нечто безотносительное и безусловное, то в самом этом предположении заключается отношение; понятие безусловного логически обусловливается этим отношением к обусловленному. Напротив, из отвлеченного понятия безусловного начала (понимаемого как причина, субстанция, реальность и т. д.) мы никогда не придем без скачка к условному, относительному: это оттого, что в самом отвлеченном понятии безусловного заключается противоположность всему условному.
4. Понятие безусловного сущего логически обусловлено. Отсюда мы приходим к ряду новых определений сущего по категориям модальности.
Сущее определяется в своем самом общем и отвлеченном отношении к мысли как мыслимое или возможное. Законность такого определения доказывается вполне всем предшествующим рассуждением, всеми предшествующими логическими определениями сущего: оно мыслимо во всех категориях, мыслимо как отвлеченная идея. Это же доказывает и вся история философии.
С другой стороны, как все категории в отдельности, так и самое общее определение сущего в качестве мыслимой идеи заключают в себе внутреннее противоречие по своей отвлеченности; поскольку идея о сущем отлична от сущего и поскольку все категории относятся к действительности, к конкретному сущему, — они не могут быть поняты без отношения к нему. Сущее в своем отличии от чисто мыслимой возможности, от чистой идеи, понимается как действительное.
Но действительное сущее (то сущее, которое мы понимаем как действительность) не есть в своем отношении к мысли что-либо абсолютно внешнее, чуждое и случайное для нее. Уже на первой своей ступени критический идеализм убеждает нас в том, что действительность обусловлена логическими законами и понятиями, что связь явлений есть объективно-логическая связь (в отличие от субъективной, психологической ассоциации представлений). Действительное сущее не есть «вещь в себе» — оно понимается нами и постольку сознается нами как необходимое. Являющаяся нам действительность мыслится нами не иначе как в категориях сущего; мы можем мыслить мир как единое, как многое или всеединое, как единую сущность, как множество субстанций, как явление причинности или взаимодействия, как необходимую связь явлений и т. д. Мы необходимо мыслим самые явления как то, что есть, как сущее (хотя бы и относительное). И поэтому мир представляется нам как связная совокупность вещей или существ (субстанций}, как необходимая причинная связь явлений, подчиненных в своем множестве и взаимодействии общим законам, единому порядку. Отсюда — все наши понятия, вещества, силы, действия, законы, понятие цели, без которого немыслимо разумение живых психических процессов. Подробная критика этих понятий завела бы нас слишком далеко: все это необходимые понятия, при помощи которых мы мыслим природу, и в то же время в них несомненно предполагаются все перечисленные нами категории сущего, ибо они заключают в себе онтологические определения природы как истинно сущего.
Таким образом, мы находимся как бы в заколдованном кругу чистой мысли. Сущее есть идея, как бы мы его ни мыслили; оно есть идея уже потому, что мы его мыслим (т. о. как объект мысли). Оно есть идея не только в своей мыслимой возможности, — в своем отвлеченном понятии, но и в своей действительности, и в самой своей необходимости. В этом смысле мы можем вместе с Гегелем дать ему последнее и окончательное определение, в котором заключаются все прочие: сущее есть абсолютная идея, поскольку вообще оно мыслимо.
Мы исчерпали таким образом круг основных отвлеченных определений сущего. Я не стану, разумеется, настаивать на том, чтобы предлагаемый свод этих определении в том порядке, в котором я их привожу, не допускал каких-либо изменений и поправок. Быть может, их возможно классифицировать или располагать иначе. Так, напр., категории модальности, в которых выражается общее отношение мысли к сущему, могут быть приняты за основание всех прочих категорий: сущее, как возможное, тожественно с идеей, как действительное, оно есть отличная от нее реальность, как необходимое — оно выражает в себе тожество в различии. Отсюда могут выводиться все категории качества, количества, реальной зависимости или обусловленности.
Всякая классификация всегда более или менее искусственна, и метафизика должна всего более чуждаться догматической схоластики. Я считаю, однако, возможным настаивать на методе, которому я следовал и который должен заключаться в систематической критике отвлеченных концепций сущего. С одной стороны, эти концепции рассматриваются отвлеченно: так, напр., я пытался показать, что они логически и без всякой натяжки выводятся из основного отношения чистой мысли к предполагаемому сущему (из мыслимого отношения к сущему). С другой стороны, история философии служит проверкой этой отвлеченной идеологии, поскольку те же основные отвлеченные концепции сущего могут быть получены посредством критического анализа конкретных философских учений. Я не думаю приписывать себе этого метода: в общем ему следовал уже Аристотель в своей метафизике, ему следовал Гегель, ему следовали многие другие мыслители, хотя не всегда сознательно и потому не вполне последовательно и систематично[747].
Разрабатываемая таким образом элементарная метафизика превращается в формальную науку о сущем, в науку о способах понимания сущего. Такая наука, как нам кажется, после всего предшествовавшего развития философии становится необходимой дисциплиной для философов самых различных направлений, самых различных миросозерцании. И, как это ни кажется противным принятым мнениям, именно она способна придать философии научный характер, поскольку она внесет логический порядок в совокупность способов понимания сущего, его мыслимых определений. Как мы думаем, здесь заключается единственный способ положить некоторый предел той беспорядочной анархии, которая до сих пор господствует в метафизике и превращает ее в какой-то asylium ignorantiae всевозможных философствующих дилетантов. Метафизика должна быть одной объективной наукой, хотя, разумеется, единство в этой сфере может быть достигнуто с еще большим трудом, чем в других науках, поскольку выводы ее не допускают никакой чувственной, фактической проверки.
Одно из самых веских и в то же время самых банальных возражений против такой метафизики состоит в том, что она отвлеченна. Это возражение банально потому, что метафизика, несомненно, должна быть отвлеченна, и притом в высшей степени: недостаток отдельных метафизических построений, исходящих из тех или других частных концепций или определений, состоит не в том, что они отвлеченны, а в том, что они недостаточно отвлеченны и общи, что они ложным образом исключают мыслимость противоположных определений, — мыслимость, доказанную умозрением и историческим опытом. Но в то же время указание на отвлеченность метафизики является вполне достаточным и правильным возражением против тех мыслителей, которые, как бы забывая об этой отвлеченности, принимают метафизику за систему абсолютного знания. В этом заключается основная ошибка многих мыслителей, которую можно сравнить с ошибкой древних пифагорейцев. Как эти последние, исходя из безусловной достоверности математических знаний, думали найти в математике систему абсолютного ведения, так и многие новейшие идеалисты, исходя из предполагаемой логической достоверности построяемой ими отвлеченной идеологии, думали найти в метафизике то самое, чего пифагорейцы искали в математике. И как пифагорейцы забывали об условной отвлеченности математических определений, так метафизики забывали об еще большей отвлеченности своих формальных определений. Критическая метафизика должна быть сознательно отвлеченной: исходя из самого отвлеченного определения сущего, она должна сознавать границы отвлеченной мысли. В этом смысле можно сказать, что отвлеченная метафизика имеет гипотетический характер— точно так же, впрочем, как и математика, с тою, однако, разницей, что основные начала математики заключаются в отвлеченном обобщении некоторых данных чувственного опыта и находят себе проверку в наглядном восприятии величин и их отношений. Метафизические определения, напротив того, не допускают никакой проверки, кроме отвлеченной мысли. Определение, из которого исходит Гегель: «сущее есть идея» — представляется безусловным: по-видимому, оно ничего не предполагает, или, точнее, в этом определении мысль ничего не предполагает, кроме себя самой. На самом деле, как мы видели, всякая мысль условна, ибо всякая мысль заключает в себе предположение сущего, к которому она относится. Поэтому всякая отвлеченность вдвойне условна, и метафизика, как наиболее отвлеченная наука, есть чистый продукт условного мышления. Но поскольку все наше мышление неизбежно отвлеченно и потому условно, метафизика необходима как самая чистая мысль; в то же время в своей сфере она вполне достоверна, предполагая лишь самое общее условие мышления вообще. Разбирая диалектику Гегеля, а затем рассматривая общие определения сущего, мы убедились, что метафизика может быть логичной и обоснованной только в этом самом общем, основном предположении всего мышления — в предположении конкретного сущего, к которому существенно относится мысль.
Мыслимое или чувствуемое, умопостигаемое или являющееся — сущее подлежит общим логическим определениям, в чем мы убедились еще при первой попытке понять сущее как явление. Но исчерпывается ли метафизика такими чисто формальными определениями? Поскольку сущее предполагается нами как нечто отличное от этих мыслимых определений, как их общее конкретное подлежащее или основа, оно, очевидно, не исчерпывается ими и предполагает особые реальные определения, которых, по-видимому, ни чувство, ни мысль сами по себе ему дать не могут. Помимо нашего чувства, нашего представления ость мыслимое сущее, отличное от нашего субъективного чувства и представления; но мы признаем это сущее независимым точно так же и от нашего знания и понятия, от понятия вообще, — поскольку самая мысль наша оказывается обоснованной и логичной лишь в предположении этого сущего. Пусть оно сообразно нашим логическим понятиям, пусть сущее отчасти тожественно с нашею мыслею, единосущно с нею: тем не менее оно отлично от нее и признается нами как нечто безусловно самобытное.
До сих пор в нашей мысли и чувстве мы не выходили за пределы мысли и чувства — сознания вообще: как же мы можем знать о чем-либо вне их или хотя бы даже только предполагать внешнее им, самобытное сущее? Существует ли какое-либо «непосредственное восприятие» этого реального сущего как особый, третий источник познания наряду с разумом и чувственностью? Каковы его функции, его отношения к этим первым двум источникам? Как может определяться сущее в таком непосредственном восприятии и как относятся такие определения к тем, которые мы только что рассматривали?
Мы не только ощущаем явления, мы также познаем их. Мир не есть простая совокупность ощущаемых событий, но связная, закономерная последовательность чувственных явлений. Но и этого мало: мир не только чувствуется и познается, — он существует; точнее, в мире существуют реальные существа, подобные нам и вместе отличные от нас, которые не сводятся ни к чувственному явлению, доступному нашим восприятиям, ни к идеям или понятиям?
Если бы не существовало ничего, кроме понятий и представлений, наше определение сущего как мыслимого и как являющегося, как объективного представления и объективного понятия или идеи было бы полным, исчерпывающим определением. Но поскольку мы признаем, что существует нечто такое, что не сводится к нашей мысли и восприятию — именно совокупность реальных существ вне нас, — сущее не может определяться нами как идея или представление, простой предмет мысли и чувства. Реальные существа вне нас не суть «вещи в себе», — они являются нам, мыслятся нами; и в то же время мы верим, что они существуют для себя, независимо от нашей мысли и чувства. Откуда же мы знаем о таком существовании? Мы можем испробовать всевозможные психологические объяснения этой веры во внешнюю реальность, но во всяком случае мы должны допустить, что признание реальности внешних явлений и в особенности тех самобытных, независимых от нас живых существ, для которых эти явления существуют также помимо нас, — признание такой реальности не имеет достаточного логического основания ни в нашем чувстве, взятом само по себе, ни в нашей отвлеченной мысли: оно есть акт веры — третьего фактора нашего познания. Сущее определяется, следовательно, не только как предмет чувства и мысли, но и как предмет веры.
Мое чувство ограничено мною, «моей кожей», как выражался Кондильяк [26]. Мое субъективное состояние не заключает в себе достаточного основания для утверждения чего-либо вне его. Моя мысль, взятая отвлеченно, чистое понятие — также не заключает в себе достаточного основания для перехода к действительному сущему путем какого-либо «онтологического умозаключения» [27]. Поэтому для человека, который бы вздумал усомниться в реальности внешнего ему мира, по-видимому, не может существовать никаких рациональных доказательств противного. Где переход от логической необходимости — к реальной? Всякое доказательство предполагает достаточное основание: таким достаточным основанием для допущения реальности мира, или внешних мне существ, может служить, очевидно, только сама эта реальность — никак не ограниченная реальность моего чувства, моей отвлеченной мысли или мышления. Откуда же мы знаем о такой реальности?
Положим, что в действительности всякое субъективное состояние обусловливается или сопровождается элементом реального взаимодействия; положим, что и самая мысль предполагает отношение к реальному сущему, как это было показано выше. Все это не объясняет, однако, откуда мы знаем о такой реальности, каким образом она дается нашему духу и сознается как данная? Пусть мысль и чувство суть отношения; но, чтобы понять отношение, мы должны знать соотносящиеся термины. И если нам дан один термин в нашем сознании, каким образом нам может быть дан другой термин — то реальное, что есть вне нашего сознания?
Всякое чисто психологическое объяснение здесь, очевидно, недостаточно, а если бы даже такое доказательство могло быть достаточным, оно вело бы прямо к отрицанию реальности, т. е. к превращению ее в чисто психологическое явление, в простой факт нашего сознания. Это во всяком случае противно предположению, так как я естественно предполагаю в моих читателях или собеседниках нечто большее, чем факты моего сознания. Да и здравая психология там, где она хочет быть научной и не переходить в не-критическую метафизику, не задается этой проблемой — о реальной сущности вещей. Исходя из предположения, что мир действительно существует или что есть реальные живые существа вне нас, мы можем пытаться объяснить психологию нашего восприятия, нашего познания этих существ, нашей веры в их действительное, независимое от нас существование. И, чтобы решать эту столь сложную задачу, психолог должен тщательно обособить от нее всякие метафизические проблемы. Каковы бы ни были его философские воззрения, он может свободно оставаться на почве эмпирического реализма, изучая психические явления в их соотношении с внешними явлениями.
Во всяком случае попытка объяснить внешнюю реальность в качестве простого факта сознания равносильна отрицанию этой реальности. Реальность мира или внешних мне существ дана в моем чувстве и мысли, но не сводится к этому чувству и мысли: она столь же несомненна для меня, как и моя собственная реальность. И если мое чувство предполагает реальность моего существа, которое в нем ощущается, то моя объективная мысль предполагает реальность и других существ или вещей, к которым она относится, которые она сознает. В этом смысле можно сказать, что реальность в самом сознании моем обосновывает и обусловливает мое чувство и мою мысль.
Если моя вера во внешнюю моему ограниченному субъекту реальность меня обманывает, то придется все-таки допустить, что только эта вера обусловливает мою мысль во всех ее категориях; она обусловливает весь мой опыт, т. е. внутренний мир и внешний мир, как он сознается мною. Вера имманентна всему моему сознанию, поскольку оно относится к сущему.
И если я не могу отрешиться от этой веры, — от того, что обосновывает все являющееся, все, что я мыслю, чувствую, делаю, — то придется допустить, что само сущее метафизически обосновывает эту мою веру, а с нею вместе мою мысль и чувство, мое познание, точно так же как и весь являющийся мир.
Каковы физические условия такого восприятия реальности, — это нам совершенно неизвестно, точно так же как самая психическая деятельность нашей нервно-мозговой системы представляется нам еще тайной, которая вряд ли когда будет вполне обнаружена. Логически несомненно одно, — что реальность нельзя объяснить без реальности. Вне меня есть реальные существа, которые только отчасти являются мне и познаются мною. И если ни в моем субъективном чувстве, ни в моих представлениях и понятиях не может заключаться достаточного основания для какого-либо онтологического доказательства независимой от них реальности — то признание такой реальности представляется трансцендентным, поскольку оно выходит за пределы нашей мысли и чувства, взятых в их отвлеченности. Но так как действительная мысль и чувство никогда не могут быть вполне абстрактны (всякая абстракция условна), они всегда предполагают некоторую реальность, к которой они относятся. Как мы видели, отвлеченная мысль противоречит себе без предположения такой реальности. Но если признание такой реальности логически необходимо, то отсюда еще не следует, чтобы эта познаваемая нами реальность создавалась или полагалась нашим сознанием, нашею мыслью: она предполагается прежде всего как нечто от нее независимое, досознательное, данное ей извне, сущее вне ее или до нее. Такое предположение, рассматриваемое с точки зрения психологии или теории познания, есть акт веры — не одной мысли или чувства. И в этом смысле можно сказать, что все наше знание и опыт, поскольку они относятся к реальному сущему, предполагают веру и обусловливаются ею a priori, хотя эта вера и не сознается иначе как в форме мысли и чувства.
Человеческая душа не есть существо исключительно мыслящее или чувствующее; она есть также существо водящее, утверждающая себя энергия: быть может, вера при чисто психологическом анализе ее окажется познавательною функцией воли. Но, не вдаваясь в психологию, мы должны признать, что в живой познавательной деятельности человека вера, чувство и мысль — нераздельны, хотя и могут быть различаемы путем анализа. Чувство, поскольку оно служит познанию, относится мыслью к тому или другому внешнему или внутреннему предмету; мысль, отвлекаясь от чувственных данных, в самой основе своей предполагает сущее, к которому она относится. Но если это реальное сущее не тожественно ни с нашим чувством, ни с мыслью, ни с представлением или понятием, в которых оно познается, то самое убеждение в такой реальности предполагает непосредственный акт познающего духа, не сводимый ни к чувству, ни к мысли (хотя и не отделимый от них) — непосредственную веру, которая всегда так или иначе объективируется, определяется в сознании посредством мысли и чувства, утверждая реальность того или другого предмета. Этой вере как бы имманентна реальность, являющаяся внешней с точки зрения отвлеченного сенсуализма или отвлеченного рационализма. И сознание этой реальности, этого внутреннего существования предмета для себя самого дается нашею верой в объективном восприятии предмета.
В самом деле, рассматривая наши познавательные процессы, мы убеждаемся в том, что вера действительно служит фактором всего нашего познания, будучи имманентна и мышлению и чувству. Как мы видели в предшествовавшей части нашего исследования, самое мышление в своих логических категориях предполагает данное ему сущее; в свою очередь, чувственный опыт, восприятие внешнего мира предполагает логические категории. И если таким образом в самом процессе чувственного восприятия участвует интеллектуальный, логический элемент, мы должны признать еще и этот третий элемент, не сводимый ни к чувству, ни к мысли, — реальность, предполагаемую ими, предполагаемую верой, данную вере и познаваемую чувством и мыслью. Мало того, самые формы наших чувственных восприятий — время и пространство — предполагают наполняющую их реальность вне сферы нашего личного опыта — реальное бесконечное сосуществование вне нас и реальную бесконечную последовательность вне настоящего ощущаемого нами состояния. Каковы бы ни были наши философские убеждения относительно времени и пространства, мы в действительности убеждены в реальном сосуществовании и последовательности в пространстве и времени, — верим в реальность событий и существований вне нашего настоящего места и времени.
Эту реальность предполагают все наши познавательные процессы. Новейшие психологи, исходя из наблюдаемой ими быстроты в смене состояний сознания, любят указывать на мимолетность объектов опыта во времени, которая уже одна отличает их от пребывающей реальности. Но отдельные, быстро сменяющие друг друга восприятия фиксируются мыслью в образуемом ею понятии или идее данного предмета, который предполагается пробивающим: образуется как бы устойчивая объективная схема, в которую укладываются соответственные представления при их повторении. «Объект» в этом смысле перестает быть мимолетным и как бы изъемлется нашею мыслью из течения времени посредством отвлечения — частью искусственного, частью даже совершенно безотчетного. Такой мыслимый объект есть, однако, не более как идея или умственная схема, которая сама по себе, очевидно, не имеет никакой реальности. Но этот объект, эта идея или схема в свою очередь относится нами к реальности, уже не мыслимой только через ее посредство, но предполагаемой нашею мыслью, сознаваемой нашею верой, которая нераздельно связана со всяким движением нашей мысли.
Познание природы есть познание причинной связи явлений, и в этом познании участвуют все три способности нашего духа: посредством чувств я воспринимаю последовательные явления, посредством мысли я познаю их в объективно-логической связи, посредством веры понимаю эту связь как существенную, реальную, независимую от моего сознания. Мои восприятия, суждения, убеждения могут обманывать меня эмпирически, т. е. в отдельных случаях; но я верю в их непреложную истинность, поскольку они свидетельствуют о реальном мире действующих сил и существ, являющихся мне во времени и пространстве. Не трудно убедиться в том, что самое представление наше о причинности, а следовательно, и о действительности есть продукт наших трех познавательных способностей: оно распадается, как только мы отвлечемся от одного из этих источников познания.
Данное чувственное явление, воспринимаемое мною, я понимаю как действие, т. е. я мыслю его при помощи понятия причинной связи, умозаключая к его причине, которую я предполагаю реальной и независимой от меня. Некоторые явления я отношу к себе, как причине, т. е. понимаю их как мои реальные действия; но для этого я должен отличать от себя некоторое реальное «не-я», на которое мое действие направлено. Такой процесс, разумеется, возможно рассматривать как чисто рациональный, логический; но при этом не следует упускать из виду, что самая категория причинности представляется нам обоснованною реальным действием или взаимоотношением; понятие причины заключает в себе реальное предположение, само по себе выходящее за пределы всякого отвлеченного понятия.
По-видимому, в тех случаях, где мы понимаем те или другие явления как действия нашего собственного «я», реальная причина этих действий дана нам непосредственно в нашем самосознании. По мнению некоторых мыслителей, наше самосознание и служит источником наших представлений о действующей причинности, которые мы распространяем на другие явления лишь посредством аналогии. В области самосознания наше «я» представляется нам непосредственно известным; оно является предметом опыта или знания, никак не предметом веры. Но стоит вглядеться внимательнее в процесс нашего самосознания, чтобы убедиться, что и здесь дело не ограничивается чувством и мыслью, что и сознание нашего собственного реального существа не исчерпывается ими.
В самом деле, наше «я», понимаемое как реальный субъект действия, чувства, мысли, не есть, очевидно, простой объект мысли и чувства; а следовательно, мысль и чувство сами по себе еще недостаточны для его познания. Положим, что мы знаем об этом субъекте лишь постольку, поскольку он так или иначе объективируется в нашем сознании; но поэтому можно сказать, что наше самопознание или отвлеченно, или ограниченно, т. е. что наше «я» никогда не исчерпывается явлениями нашего сознания. Отсюда именно и возникает представление о душе как особенной самобытной субстанции. Но такая субстанция, поскольку она представляется нам сверхфеноменальной, т. е. стоящей за душевными явлениями и обусловливающей их, — есть прежде всего предмет веры, — если даже такая вера и не исключает познаваемости своего предмета.
Правда, по мнению весьма многих современных психологов, мы можем изучать и объяснять душевные явления без всякого отношения к их сущности — душе, и даже без предположения ее существования. Дух с этой точки зрения разрешается в преемственный ряд явлений, в последовательную нить связанных между собою состояний сознания, На что нанизываются эти состояния, что обусловливает их связь и как я могу сознавать себя в них — остается невыясненным. Непонятно, каким образом «ряд следующих друг за другом состояний» сознает собственную последовательность, превращается в субъект, относящий эти состояния к «себе», различающий настоящие состояния от прошедших и будущих. Непонятно ни самосознание, ни сознание времени в этом ряде сменяющих друг друга настоящих мгновений.
Если я могу относить свои состояния к прошедшему и будущему, свои настоящие представления к прошедшим событиям, которых нет уже, или к будущим, которых нет еще, то уже одно это показывает нам, что наш дух не ограничен никакими временными состояниями или фактами сознания, заключая в себе сознание того пребывающего, сверхвременного субъекта всех наших душевных состояний, который обусловливает собою все, что мы сознаем. Это «я», или субъект всех наших психических актов, не есть, очевидно, ни состояние, ни простой (или сложный) факт сознания, ни какое-либо обобщение или абстракция подобных фактов, будучи их общим внутренним условием[748]. Это «я» ощущается нами во всех наших состояниях; и оно мыслится нами как субстанция этих состояний. Но поскольку оно само чувствует и само мыслит в нашем чувстве и мысли, поскольку оно сознается как сущий субъект сознания, оно, очевидно, не может быть познано ни как чувственный, ни как мыслимый объект. Оно непосредственно полагает, утверждает себя в сознании как его внутренняя реальность. И непосредственное признание этой реальности, обусловливающей все наше сознание, мы определяем как веру. Таким образом в самых недрах нашего духа вера оказывается фактором, условием нашего самосознания, — поскольку оно не исчерпывается явлениями мысли и чувства, относится к самому реальному существу нашего духа, нашего «я». Сознание времени, воспоминание о нашем реальном прошлом и ожидание будущего доказывают самым убедительным образом, что я не только знаю свое настоящее существование или чувствую его, но прямо верю в него и предполагаю его в моем чувстве, представлениях и понятиях.
Эти соображения помогут нам точнее выяснить характер третьего источника познания, который мы называем верой отчасти лишь за неимением лучшего термина. Мы думаем, что термин этот вполне точен, но недостаток его заключается в связанных с ним посторонних ассоциациях, которыми нередко злоупотребляли.
Объектом нашего самосознания является наше «я» в совокупности нашего внутреннего опыта; но, становясь объектом, наше «я» тем самым отличается от субъекта. — Это не простая игра слов: то, что мыслит, чувствует, действует в нас, — отлично от чувства, мысли и действия (хоть и не отдельно от них). Не высказывая никаких недоказанных предположений, оставаясь в сфере действительного опыта, мы называем это начало мысли, чувства, сознания — их субъектом: id videndum non est et omnia videt; id audiendum non est et omnia audit; intelligendum non est, omnia intelligit [28]. Критический анализ опыта, как и всего нашего возможного знания, убеждает нас в том, что этот субъект обусловливает весь наш опыт и знание. Объект предполагает субъект, и объект различается от субъекта даже в самосознании нашем, как глаз, видимый нами в зеркале, отличен от того глаза, который на него смотрит, или, точнее, как представление — хотя бы абсолютно верное — отлично от самого представляемого предмета. Правда, что в самосознании представляемое и представляющее суть едино: постольку мы и признаем тожество субъекта и объекта, их конкретное единство; но в то же время в самом этом тожестве мы признаем и различие между представляющим и представляемым, субъектом и объектом.
На этом основании критическая философия справедливо заключает, что «субъект» не есть представление, не есть простое объективное явление и потому не допускает возможности эмпирического познания. Но из этого еще не следует, чтобы «субъект» был идеей или чистым рациональным понятием, ибо понятие есть такой же объект мысли, как представление есть объект нашего воображения или явление — объект опыта. То, что ощущает, мыслит, действует в нас, не есть ни представление, ни понятие; поскольку субъект отличен от объекта, он не есть ни явление, ни идея, хотя, разумеется, мы имеем относительно него объективные представления и понятия, без посредства которых мы не могли бы и думать о нем: ибо всякая мысль заключает в себе отношение к объекту и постольку объективирует все то, что она мыслит или представляет.
Но в самых этих частных явлениях, в самых этих объективных выражениях духа мы находим непосредственное внутреннее сознание субъекта, отношение субъекта к самому себе. Правда, такое отношение предполагает раздвоение: если объект предполагает отношение к субъекту, то и субъект, в своем самосознании или рефлексии, предполагает объект, — хотя и в ином смысле, непрестанно возвращаясь от своего объективного проявления к своему существу, — от себя, как объекта, к себе, как субъекту. Так, например, в Декартовой формуле: «я мыслю, следовательно, я существую» [29] — мы наблюдаем возвращение субъекта от одного из своих объективных проявлений (в мышлении) к своему существу — активному источнику всех возможных проявлений. Оба момента — объективный и субъективный — психологически нераздельны, и самая попытка логически различить их нередко приводила к искажению фактов самосознания.
Тем не менее философу приходится сознательно прибегать к подобным попыткам чисто условного отвлечения. Так, мы признали все три фактора нашего познания совершенно нераздельными в живой деятельности нашего разума, в его конкретном мышлении. Но чтобы различить их функции, мы попытались искусственно обособить их. Обособив первые две функции мысли и чувства, мы приходим к тому заключению, что субъект, как таковой, не исчерпывается ими, не покрывается никаким объектом, никаким объективным представлением или понятием. А потому, если субъект и может быть познан через их посредство, то это лишь потому, что он непрестанно предполагается нашею мыслью и чувством, и предположение это носит не рассудочный характер умозаключения, но характер непосредственного убеждения или реальной веры. Субъект познается мыслью и чувством лишь в объекте, т. е. в объективных проявлениях своих, все равно, внешних или внутренних. Но самые эти проявления, следующие друг за другом во времени, относятся им к самому себе (как субъекту) — опять-таки лишь в силу непосредственного сознания своего реального сверхвременного существа.
Итак, сущее в самом нашем самосознании определяется не только как предмет понятия и представления, но и как предмет веры. Этот вывод находит косвенное подтверждение и в доктрине эмпирической психологии, которая исследует одни психические явления, признавая их реальный субъект чем-то лежащим за пределами явления и постольку совершенно проблематичным. На самом деле эта доктрина силится совершенно искусственно обособить явление от его субъекта, между тем как психическая жизнь именно и состоит в непрестанной объективации субъекта, который возвращается к себе из своих проявлений; но, допустив основную посылку эмпирической психологии — возможность чисто внешнего изучения и понимания психических фактов без отношения их к их реальному субъекту, — нам придется вместе с нею признать проблематичность самого этого субъекта, который действительно не исчерпывается никаким явлением.
Столь же проблематичным представляется этот субъект и с точки зрения рационалистического критицизма, поскольку он признается лежащим не только за пределами явления, но и за пределом отвлеченных понятий, а постольку и всякого знания. Как источник всего мышления (точно так же, впрочем, как и воли и чувства), он действительно не исчерпывается теми понятиями, в которых он мыслится, и всякое умозаключение от понятий к чему-то большему, чем понятия, представляется трансцендентным и незаконным. На деле, как мы старались доказать, и самая мысль, самая логика нашего мышления предполагает реальное основание, данное до всякой мысли. Но если стать на точку зрения отвлеченного рационализма и признать чистую мысль за нечто абсолютное и безотносительное, то придется признать самый субъект этой мысли за простое понятие, из которого нельзя строить никаких выводов.
Таким образом, сущее, непосредственно данное нам как субъект нашего сознания, обосновывающий всю нашу психическую деятельность, представляется проблематичным и с точки зрения отвлеченного эмпиризма, и с точки зрения отвлеченного рационализма. И если мы тем не менее непосредственно убеждены в реальности нашего «я», то такое убеждение не обосновывается ни отвлеченными понятиями или представлениями, ни отдельными нашими чувствами.
Но самое решительное доказательство в пользу самостоятельного значения веры в познании субъекта представляет наше убеждение в реальности других субъектов, отличных от нашего и существующих для себя самих. Ибо одни наши чувства, понятия, представления и даже самое существование нашего «я» еще не дают нам логического основания для признания таких субъектов, а между тем их существование столь же несомненно для нас, как существование нашего собственного «я».
В признании реальности таких субъектов, точно так же как и в признании реальности нашего собственного «я», отнюдь не следует видеть простой постулат «практического разума» или внушение «нравственного чувства», как это делают некоторые последователи Канта [30]. Нравственность действительно предполагает в нас сознание других субъектов, с которыми мы вступаем в общение. Нравственные чувства стыда, жалости, справедливости, почтения предполагают в нас убеждение в существовании нашего собственного субъекта и других субъектов различных порядков — низших меня, равных мне, высших меня. Но не нравственность порождает такое убеждение, а скорее наоборот — нравственные чувства и обязанности обусловливаются этим убеждением, которое может существовать и помимо всякой нравственности, до нее или вопреки ее отсутствию. Я признаю существование других людей не потому, что я сознаю свои обязанности перед ними, а, наоборот, я признаю обязанности по отношению к ним потому, что вижу в них нечто большее, чем мои представления, сознаю в них реальные субъекты, «цели в себе». Я имею к ним «нравственное чувство», поскольку в самом имманентном восприятии чужого существа предзаложено сознание моей солидарности с ним. Но я могу вовсе не иметь никакого нравственного чувства и не признавать никаких обязанностей и все-таки сознавать внутри себя реальность своего собственного субъекта и чужих субъектов.
Рассмотрим это положение в связи с тем, что было установлено нами ранее. Сущее, т. е. реальные существа, не суть только объекты мысли и представления, не суть простые объекты другого отличного от них субъекта. Таково отрицательное определение сущего как предмета нашей непосредственной веры. Имеет ли оно другие положительные определения? По-видимому, оно способно получать их: так, в нашем внутреннем опыте, в нашем самосознании сущее сознается как субъект. Посмотрим, допустимо ли логическое обобщение такого определения, распространимо ли оно вне нашего самосознания на сущее вообще, т. е. на другие существа, поскольку они составляют предмет нашей веры? Сущее обосновывает нашу мысль и чувство как их субъект. Не приводит ли нас вера — третий фактор нашего знания — к новому пониманию внутреннего тожества объектов с субъектом?
Если мы рассмотрим различные формы религиозной веры, начиная от самых грубых и до самых возвышенных, то не найдем в ней другого содержания, кроме веры в реальную, конкретную духовную силу, выражающуюся в действительном явлении, но тем не менее не исчерпывающуюся им. Начиная от священного камня — этого воплощенного ens realissimum [31] первобытных народов, от их фетишей, мертвецов, тотемов и демонов и кончая современным утонченным протестантским пиетизмом [32] — наиболее стерилизованною формой религии, — мы всюду находим именно это содержание. Первобытные народы поклоняются тем предметам или явлениям, которые кажутся им реальнее других, — большим старым деревьям, солнцу, грозе, горам, морю, рекам или каким-либо особо блестящим камням, фетишам, наделенным магическими свойствами. Во всех этих предметах, однако, предполагается независимая, самобытная живая «сила», которая составляет предмет поклонения и определяется как дух. Этот дух и связан со своим видимым вместилищем, и в то же время отличен от него настолько, что может порвать эту связь, переселяться из своей стихии и совершать действия, совершенно чуждые тому предмету, который он собою олицетворяет, в котором он живет. Иногда вера в религиозном культе сосредоточивается на одном или немногих таких духах, долженствующих пересилить всех других духов, всякую другую веру; те или другие демоны или духи определяются как боги, которые подчиняют себе всех других духов, побеждают их, ограждают от них мир. Иногда вера обобщается, вера во всеединую духовную реальность всего мира поглощает в себе всякую другую ограниченную веру, как, например, в индийском спиритуалистическом пантеизме, который развился из неограниченного стихийного многобожия. Это — вера во всемирный, во всеединый дух, который понимается как субъект мира (атман) [33], доступный лишь религиозному ведению: сосредоточиваясь в недрах собственного духа, втягивая в себя все свои чувства и свою мысль, умирая для внешнего явления и размышления, индийский подвижник обретает в себе всереальную духовную «самость» мира, возвышаясь над всяким знанием, всякою верой, всяким ограниченным духом. В других религиях мы находим другие положительные определения духа как Божества. Но все эти определения, все это внутреннее развитие религиозной веры и ее богословия составляет предмет философии религии. Нас интересует здесь только самый общий результат ее, поскольку он касается метафизики — науки о сущем: с точки зрения религиозной веры то сущее, на которое она направляется, определяется как дух, каковы бы ни были его особенности. Вера всегда воплощается в тех или других образах, понятиях, представлениях. Но мы берем здесь лишь это самое общее определение ее предмета: явление, поскольку оно сводится к субъективному ощущению или представлению, или отвлеченная идея, поскольку она мыслится нами, — еще не суть сами по себе предметы веры.
По-видимому, вера, как неизбежный элемент нашего чувственного и рационального познания, имеет другой предмет, отличный от духа: она убеждает нас в реальности внешнего мира, в реальности предметов чувства и разума. Мы верим в реальность других существ вне нас, которые мы признаем либо на основании чувственного опыта, либо па основании логических умозаключений от такого опыта. Рассмотрим же, что собственно составляет предмет этой конкретной веры в области знания.
Мы верим в реальность внешних предметов, в реальное «не-я», отличное от нашей мысли и чувства. Но, спрашивается, что есть реального во внешних предметах? На этот вопрос, как известно, существует много различных ответов; в них реальны атомы, материя, силы и т. д. Чувственные формы этих предметов, например моего деревянного лакированного письменного стола, покрытого сукном, или синего неба, видимого мню в окно, — совершенно нереальны, поскольку эти чувственные формы не существуют сами по себе помимо моего восприятия, помимо моей или чьей-нибудь другой чувственности, все равно — индивидуальной или всемирной. А между тем, оказывается, я наивно верю в объективную реальность именно этих чувственных форм, осязаемых, зрительных и других, в реальность света, звука, красок и т. д.: без такой веры никакая практическая деятельность невозможна. И если все эти чувственные формы суть лишь психические факты, — оказывается, что я верю в объективную, независимую от меня реальность психических фактов, т. е. представлений или явлений.
Но рассудочная философия признает такую веру ложной и обманчивой, — относительной во всяком случае, — в чем она совершенно права. Реально существует не сукно, не письменный стол, не солнце, не мое тело, а материя, их составляющая, или физические силы, находящиеся в сложном взаимодействии между собою. Никто не решится сказать, однако, что моя вера в реальность внешнего мира относится в действительности к атомам или силам, его составляющим. В самом деле, стоит в виде опыта попытаться перенести нашу веру, наш реализм на эти атомы или силы, как они тотчас же обратятся в ничто. Я уже не говорю о том, что до сих пор не существует теории вещества, которая могла бы притязать на общее признание, но я считаю положительно доказанным критическою философией, что всякая теория, принимающая материю в абсолютном смысле, т. е. как безотносительную реальность, есть ложная теория. Наука может и хочет знать материю лишь как чувственное явление, а всякое явление предполагает субъект, которому оно является, все равно, будь то ограниченный или универсальный субъект. Материя, движущаяся в пространстве и времени, есть предполагаемая нами «чувственная форма», и потому вера в такую материю есть опять-таки вера в независимую от нас объективную реальность психических фактов или психических начал. Допустим, однако, что материя не есть явление, не ость представление или обнаружение какого-либо субъекта или объектов, и дадим какое-нибудь отвлеченное определение материи, исключающее всякое возможное отношение к явлению. Но такая совершенно непознаваемая и ненужная для эмпирической науки материя есть лишь отвлеченное метафизическое предположение, исключающее опыт. И вера в такое предположение есть вера в отвлеченное понятие, которая оказывается совершенно несостоятельной при философском анализе этого понятия. Для такой критики можно обойтись даже и без Канта и его теории пространства и времени, — достаточно ограничиться диалектикой древнего Зенона, чтобы показать, что всякое отвлеченное понятие о материи неизбежно ведет к внутренним противоречиям, т. е. равно допускает противоположные определения: и это по той причине, что материя есть явление, реальное объективное явление, а не отвлеченное понятие.
То же самое показали древние диалектики и новейшие идеалисты и относительно других отвлеченных положений реализма. Так, например, вера в безотносительную реальность причинной связи явлений ведет к внутреннему противоречию, так как всякое действие признается обусловленным причиной, и в то же время вся бесконечная цепь причинного следования признается безначальной, т. е. ничем не обусловленной. Вера в безотносительную, т. е. ничем не обусловленную, реальность внешнего мира, в реальность материи не выдерживает никакой философской критики.
Существует ли в таком случае такая форма веры в реальность, про которую мы могли бы сказать, что она безусловно нас не обманывает? Если вера в явление или в отвлеченную идею оказывается относительной или ошибочной, то вера в реальное начало сознания и мышления, во всяком случае, для нас несомненна. В моем самосознании предмет веры, чувства, мысли совпадает в одно. Я мыслю, я чувствую, я семь; это «есмь», очевидно, не исчерпывается мыслью и чувством, поскольку я прежде всего сознаю себя как духовную энергию или силу, как волю. Точно так же есть еще другие формы веры, которая в общем положении своем оказывается безусловно истинной: это — вера в реальные живые существа вне нас. Я могу ошибаться в отдельных случаях, предполагая реальные существа там, где их нет, ложным образом олицетворяя явления или принимая мои представления за действительность; тем не менее общий «догмат» моей веры в реальность других существ вне меня является мне непогрешимым.
Эта вера в реальность моего чувствующего и мыслящего субъекта и других подобных субъектов естественно принимается за основание всякой другой веры в реальность тех или других фактов или явлений. То, что реально. для всякого сознания, объект, который существует не для меня одного, но для всех, имеет общую реальность, засвидетельствован всеми. Так, мир явлений имеет всеобщую реальность для всякого сознания и отличается от галлюцинации единичного воображения. Правда, и этот критерий нередко нас обманывает: часто люди принимают за «всех» лишь свою ближайшую среду, некоторых своих современников. Но как бы то ни было, основною формой всякой человеческой веры является вера в собственное реальное существо и в другие реальные существа вне его.
Если мы спросим себя, к чему относится такая вера, что есть реального в нас и других существах, то нас и здесь ждут значительные затруднения. Прежде всего такая вера не может относиться к одной «чувственной форме» таких существ, к их телу, которое мы признаем реальным столько же и с таким же основанием, как и всякую другую чувственную форму; и она относится не к отвлеченному понятию о их личности или душе, так как это понятие может отсутствовать вовсе и первоначально (у детей, например) совершенно отсутствует. Она относится к их предполагаемой внутренней индивидуальности, к их чувству, мысли, воле, и притом к самому субъекту этой воли, мысли и чувства — словом, к тому же самому, к чему относится наша вера в нашу собственную реальность. Наша вера в реальность чужого существа не есть вера в реальность тела, доказательством чего может служить вера в это чужое существо, переживающая разрушение его тела, — общераспространенная вера в жизнь после смерти. И вместе с тем наша вера в чужую душу не есть вера в отвлеченное понятие, доказательством чего может служить то обстоятельство, что многие вовсе отрицают понятие души и отвергают в принципе бессмертие (хотя и не могут отказаться от неизбежной веры в реальность чужого «я»), Вера относится не к отвлеченному принципу, а к самой реальности чужого существа, которое существует для себя так же, как я для себя существую, т. е. к его мыслящей, чувствующей, действующей силе, к его являющейся индивидуальности или субъекту, и ни к чему другому.
Единственная реальность, которая дана непосредственно моему сознанию, есть реальность моего субъекта, и потому я естественно понимаю всякую другую реальность через эту и по аналогии этой. И действительно, не трудно убедиться, что наше понятие о реальном существе имеет корень в представлении о живом существе, т. е. о психической силе в ее явлении, — об «энергии» [34], как выражался Аристотель.
Вначале между одушевленным и неодушевленным, между жизнью и бытием, существом и вещью вовсе не кладется различия: все, что сознается реальным, непосредственно олицетворяется, о чем свидетельствуют психология, антропология, язык всех народов. Лишь постепенно человек научается различать вещь как фиктивное существо от действительного индивидуального существа. Но тем не менее он никогда не может обойтись без олицетворения, все равно, фиктивного или бессознательного. Как дикарь и ребенок принимают вещи за существа, так и мы обыкновенно придаем вещам как бы призрачную индивидуальность в нашем воображении. В этом нет ничего удивительного, так как во всякой вещи мы имеем представление, чувственный образ, психический факт, который как бы материализуется в ней, получает в ней независимую от нас реальность.
И даже там, где мы силимся возможно яснее провести границу между существом и вещью, мы совершенно не в силах обойтись без индивидуализации, олицетворения, как только мы признаем данную вещь реальной. Все то, что не есть простой объект, который существует только для какого-нибудь субъекта, — или ни для кого не существует, или, существуя для других, существует и для себя, т. е., будучи объектом, есть в то же время субъект.
Возьмем наше понятие вещества, которое в механическом миросозерцании всего более стараются противополагать понятию существа. По-видимому, признавая реальность вещества, мы всего энергичнее противоречим всякой идеалистической гипотезе. Однако, как мы старались показать, вещество есть явление, и признавать это явление реальным, независимым от нашего ограниченного субъекта значит лишь видеть в нем объект всеобщего сознания, всеобщей чувственности, обусловленный субъектом высшего порядка[749]. Если же тем не менее мы видим в материи нечто большее, чем простой объект сознания, больше, чем простую видимость, мираж чувствующего субъекта; если мы верим, что в таком явлении нашему субъекту действительно является некоторое реальное сущее, — мы по необходимости признаем эту реальность существующею не только для нас, но и для себя самой, т. е. не только как объект, но и как субъект. И в таком случае мы можем мыслить этот признаваемый нами субъект во всевозможных категориях сущего: как единый универсальный субъект; как одну мировую силу, являющуюся нашему сознанию; как множество отдельных взаимодействующих субъектов-монад или живых центров сил или как множество таких относительных центров, объединенных в одном субъекте высшего порядка и т. п.
Во всех этих случаях реальность представляется как реальное существо, как субъект, как воля — единственная сила, известная нам непосредственно. И там, где мы говорим о вещах как индивидуальных предметах, мы олицетворяем их путем сознательной или бессознательной фикции.
Таким образом, между религиозною верой и той верой, которая является основным началом нашего познания, не лежит непроходимой бездны, поскольку предмет той и другой имеет одно и то же общее определение — сущее [35] как реальный, являющий себя невещественный субъект. Правда, задачи религии и философии различны, точно так же как и способы познавания. Но в принципе противоречия между ними нет. В своих «Основных началах философии» Герберт Спенсер высказывает подобное же положение: он признает веру в реальную Силу, лежащую за пределами явления, основным общим данным религии и науки, причем он определяет эту Силу как абсолютное непознаваемое. Но мы уже видели, что наука и философия определяют эту «силу» как являющееся и мыслимое, как явление и идею. Что же касается до религий, то нет ни одной из них, которая признавала бы предметом своей веры Силу как таковую: в религии сила определяется как тот или другой дух. В то же время анализ нашей веры в являющуюся реальность убеждает нас в том, что и эта вера так же не заключает ничего иного, кроме сознания сущего, как действующего существа, как являющегося субъекта: в этом общем определении — все возможное содержание веры.
Действительно, нельзя указать другое несомненное содержание веры в собственном смысле этого слова. Всякая другая вера оказывается или производною, коренящеюся в этой вере, или же совершенно мнимой. Так, я могу ошибочно смешивать веру со знанием и чувством, поскольку элемент веры присутствует в обоих. Или же я могу верить в те или другие положения, т. е., выражаясь точнее, считать их истинными или вероятными по тем или другим основаниям; но, в конце концов, такая вера либо оказывается ложной, либо производится от знания, либо, наконец, производится из основного факта веры, из сознания существа как действующего субъекта, понимаемого и чувствуемого в его явлении.
Только такая вера в сущее как духовное начало, как субъект, имеет в себе внутреннее оправдание. Если сущее есть только явление или идея, то вера не нужна. Если оно есть непознаваемая вещь в себе, абсолютно чуждая чувству и мысли, — чуждая и внешняя как субъекту или духу, так и объекту или явлению, — то такая вера опять-таки сводится к совершенно праздному и, вдобавок, нелогичному отвлеченному предположению. При таком предположении вера все равно не может служить восприятием реальности, абсолютно чуждой и внешней нашему духу. Как реальное, подлинное восприятие сущего, вера мыслима лишь в том случае, если это сущее есть нечто сродное нашей подлинной реальности, нашему духовному существу. И, как мы видели, то положение, в котором совпадают вера, чувство и мысль, состоит именно в признании реальных независимых от нас и вместе соотносящихся с нами существ или субъектов, иначе — в сознании сущего как конкретного существа, как объективирующей в себе самости.
Предыдущие определения сущего как являющегося и как мыслимого не только не противоречат этому последнему определению, но, напротив, только в нем находят свое полное обоснование. Ибо мир, как явление и как идея, как чувственный объект и мыслимый логический объект, — предполагает чувствующий субъект и мыслящий субъект. И с другой стороны, объективно мыслимо и чувствуемо может быть лишь то, что сродно мысли и чувству, т. е объект, тожественный по существу со своим субъектом. Поэтому сущее и может быть предметом конкретного, объективного знания.
Если вера дает нам непосредственное восприятие сущего, то лежит ли в ней самостоятельный источник абсолютного ведения, как то признавали мистики различных времен и народов? Не должны ли мы по их рецепту и на основании их многовекового опыта развивать в себе исключительно эту способность непосредственного восприятия сущего, постепенно умерщвляя свою чувственность и приводя в молчание самую мысль свою? Не должны ли мы отвлечься от внешнего восприятия, от самой мысли нашей. чтобы в недрах нашего духа найти «самость», абсолютный субъект сущего, его «атман», как выражаются Упанишады? [36] Не лежит ли в нем и принцип ведения и начало бытия?
Мы приходим таким образом к мистическому идеализму, который встречается в различных формах у многих мыслителей нашего века, исходивших из критики отвлеченного рационализма и искавших в вере и откровении — восполнения рассудочной философии.
Но если чистый отвлеченный рационализм представляется нам несостоятельным, то имеет ли мистицизм более прочные основания? Если наша мысль обусловлена имманентной ей верой во всей своей деятельности — во всяком приложении категорий, понятий и представлений к сущему, отделима ли вера от чувства и мысли в познавательном процессе? Может ли она сама по себе служить самодовлеющим источником ведения, помимо рефлексирующего мышления и чувственного опыта?
Пусть в нашей вере выражается внутреннее, центральное отношение нашего познающего духа к другим существам. Но если так, то как возможна ложная вера и где критерий истинной веры в отличие от веры ложной? Фактически существует такое множество различных, противоположных верований в области религии, в области мысли, во всех сферах жизни человеческой, что едва ли в самой вере можно искать такого критерия. Опыт и размышление обличают, а следовательно, и исправляют ошибочные верования. Правда, мы уже видели, что и опыт, и размышление обосновываются верою, которая им имманентна. Но если поэтому ни субъективное чувство, взятое само по себе, ни отвлеченная мысль не заключают в себе критерия истинного знания, то следует ли искать такого критерия в слепой, неразумной вере? Не заключается ли он в том сознании реальной соотносительности нашего существа с другими существами, в котором участвуют нераздельно и вера, и чувство, и мысль, которое проникает и обусловливает собою всю нашу душевную жизнь и познание, составляя его общую трансцендентальную форму и его основное данное?
В наши дни, после векового развития критической философии и величайших успехов естествознания, нередко наблюдается возвращение к мистицизму, и притом в наиболее грубых его формах. Причиной такого «возвращения к типу предков» является не один суеверный инстинкт человека, не одно отсутствие или недостаточное распространение положительных знаний. В мистицизме сказывается неудовлетворенность эмпиризмом и рационализмом, протест против современной науки, которая всего менее освещает нам область нашей духовной жизни. В нем выражается стремление проникнуть в эту область путем непосредственного опыта, чтобы найти в ней решение конечных сомнений нашего ума и сердца; ибо ни частное эмпирическое познание природы, ни отвлеченности рассудочной метафизики не могут дать нам самого главного знания — о нашем подлинном реальном существе. Грубый, чисто эмпирический мистицизм, с его различными суевериями — в так называемом «спиритизме» или «оккультизме», прельщает в наши дни не одних невежд. Он успел обратить нескольких выдающихся ученых-естествоиспытателей и, несмотря на явный корыстный обман его профессиональных жрецов, нередко привлекает внимание исследователей, стремящихся проникнуть в его «загадочные явления». В своем целом, однако, такой выродившийся мистицизм со своими вымышленными или действительными экспериментами, со своими фантастическими теориями и галлюцинациями существует в стороне от науки, которую он игнорирует, обращаясь к «тайным наукам» магов и медиумов. Не мудрено, что мистицизм становится синонимом суеверия, а мистики стали делиться на обманщиков и обманутых.
Но именно ввиду такого положения дела полезно выяснить себе ту относительную истину, которую заключает в себе действительный мистицизм, — как опыт непосредственного познания сущего. Ибо мистицизм не всегда был тем собранием отдельных суеверий, каким он является ныне. Он облекался в форму умозрения, представляя умозрительную переработку некоторых основных данных внутреннего религиозного опыта, данных веры или непосредственного созерцания сущего. И поскольку вера является фактором нашего знания, попытка гнозиса посредством такой веры представляет нам несомненный интерес, каковы бы ни были ее результаты. Интерес этот увеличивается теми замечательными аналогиями и совпадениями, которые так часто встречаются в мистических учениях самых различных религий, веков и народов — индусов, греков, евреев, арабов, германцев. Во многих случаях мы не имеем данных предполагать какое-либо внешнее заимствование; в других — самое заимствование требует объяснения при различии условий и среды возникающих учений. Сходство обусловливается здесь внутренними причинами, внутренними требованиями мистического гнозиса — единством его задачи, его данных, его точки отправления. Недостаточность чувственного опыта и отвлеченной мысли для познания сущего сознавалась в эпоху первоначального развития философии не менее сильно, чем в те эпохи, когда опытные знания и отвлеченное умозрение достигали своих величайших успехов. С другой стороны, и такие успехи не должны мешать нам видеть границу эмпирического знания и отвлеченной мысли, их неизбежную неполноту.
Познаваемая нами действительность обусловлена формами чувственности и логическими категориями. И если мы признаем, что наше познание внешней нам действительности истинно в основных формах своих, что наши представления и понятия могут или должны ей соответствовать, мы допускаем тем самым, что как наши представления и понятия, так и эта соответствующая им действительность обусловлены тем же духовным началом, каким обусловлены наша чувственность и логический разум. В основании нашего сознания, как и в основании действительности, лежит один универсальный субъект. Это краеугольный камень всего идеализма, всего учения о познании и о познаваемом сущем.
Все объекты существуют для субъекта или на счет субъекта; все относительные, соотносительные или соотносящиеся индивидуальные субъекты суть отчасти объекты, предметы отношений и постольку сами обусловлены абсолютным, безотносительным субъектом, к которому сводится, таким образом, все реальное, из которого вытекает вся действительность, все мыслимое и чувствуемое, точно так же как и самое чувство и мысль. Поэтому, познавая это абсолютное начало, мы познаем в нем все вещи sub specie aeternitatis [37].
Сообразно этому, высшею целью человеческого ведения является познание абсолютного субъекта, — той «самости» сущего, которая обусловливает собою всякое относительное, объективное существование, всякий объект мысли и опыта, точно так же как и взаимоотношение индивидуальных, относительных субъектов.
Но возможно ли «объективное» познание этого абсолютного субъекта? Может ли он быть познан, как простой предмет опыта, предмет мысли и чувства, из частных явлений сознания и внешнего мира или из отвлечений нашего разума? Не обусловленный ничем внешним, он может быть познан лишь в нем самом, и притом непосредственно, поскольку мы находим абсолютный субъект в глубине нашего «я», — нашего чувства и разума, нашего ограниченного, относительного субъекта. Но для того, чтобы быть истинным и адекватным абсолютному субъекту, его сознание предполагает полное, интимное слияние с ним: сознание абсолютного достижимо лишь под условием утраты всякого частного индивидуального сознания, всякого относительного знания и опыта, — под условием решительного отвлечения от всей объективной действительности. Там, где исчезает всякое раздвоение ограниченного сознания, противополагающегося внешним объектам, где наше «я» теряет себя, оно находит абсолютную самость — «атман» всего сущего. Так учили индийские Упанишады; так учили и многие позднейшие мистики.
По-видимому, здесь исчезает возможность заблуждений веры, ибо в абсолютном она обретает свое истинное содержание. Ложная вера приписывает абсолютную реальность относительным существам, или реальное самобытное существование — простым объектам нашей мысли, чувства или воображения. Но если абсолютным предметом веры является всеединая реальность, которая определяется как подлинная самость сущего, то всякая форма веры, направленной на отдельные явления, отдельные объекты мысли или представления, очевидно, не может быть абсолютной, чистой формой веры. И постольку мистический гнозис, стремясь к познанию абсолютного, требует последовательного очищения веры или непосредственного созерцания — путем отвлечения от внешних предметов, от чувств, от представлений, от самой мысли даже. Это подготовительный, «отрицательный» путь мистического созерцания — via negationis [38].
Так, индийская теософия родилась среди самого необузданного и фантастического политеизма, среди самой дикой мифологии, в которой все стихии олицетворялись в каких-то чудовищных демонах, меняющих образы и наполняющих природу своими фантастическими силами. Но, умирая для мира и погружаясь в недра своего духа, индийские подвижники возвысились над этими призрачными богами и нашли в себе того верховного Браму [39], субъект, или «атман», вселенной, в котором они упраздняются.
Сначала мистик стремится вступить в общение с духовным миром; затем он стремится овладеть им в его абсолютном начале. Сначала он верит в безусловную реальность этого духовного мира и постепенно сознает призрачный характер чувственного явления, чувственного бытия. Но мало-помалу и духовный мир с его откровениями представляется ему относительным явлением, которому лишь ложная, несовершенная вера придает абсолютное значение; прежние боги либо обращаются в призрачных демонов, либо становятся аспектами, потенциями, эманациями [40] Всеединого. Такова обычная форма мистического идеализма.
Рассмотрим здесь процесс зарождения и развития мистического идеализма, как он изображается в одном из древних памятников индийской мысли.
«Надо искать, надо стремиться познать атман (самость), для которого не существует греха, который не подвержен старости, смерти, горести, голоду, жажде, который имеет истину предметом желаний и намерений своих. Тот овладевает мирами и всем, чем он желает, кто достигает познания атмана». Так сказал Праджапати [41].
Девы и Асуры вняли и сказали: «поищем атмана; когда ищешь его, овладеваешь мирами и всем, что желаешь» [42]. Тогда Индра [43] из среды Девов и Вирочана из среды Асуров пустились в путь и, не сговорившись, пришли к Праджапати с горючим (для жертвы) в руках.
Они оставались тридцать два года послушниками. Праджапати сказал им: «С каким намерением вы оставались здесь?» Они отвечали: «Почитаемый! Тебе приписывают такие слова: надо искать, надо стремиться узнать атман, для которого греха не существует… и т. д. Желая познать его, мы оставались здесь».
Праджапати сказал им: «тот пуруша [44], который видим в глазу, есть атман. Да, — прибавил он, — это Брама, существо бессмертное и не знающее греха». «Почитаемый! — сказали они. — Есть пуруша, видимый в воде, и тот пуруша, который виден в зеркале; какой это из двух?» — «Он виден во всех вещах», — отвечал он.
«Посмотрев на себя в сосуд с водой, скажите мне, не узнали ли вы там самих себя (свою самость — атман)?» Оба посмотрели тогда в сосуд, наполненный водою. — «Что видите вы?» — спросил их Праджапати. Они отвечали: «Почитаемый, мы видим весь наш атман, совершенно похожий до волос и до ногтей».
Праджапати сказал: «украсьтесь получше, нарядитесь в красивые одежды и пойдите посмотреться в сосуд, наполненный водою». Тогда оба, украсившись, нарядившись в прекрасные одежды и разубравшись, посмотрелись в сосуд, наполненный водою. «Что видите вы?» — спросил их Праджапати.
Они отвечали: «почитаемый, подобно тому как мы украсились, нарядились и разубрались, (так) и они (образы наши) украшены, наряжены, разубраны. Это ли атман?» — «Да, это Брама, существо бессмертное и не знающее страха». Они — Индра и Вирочана — ушли с облегченным сердцем.
Праджапати сказал, глядя на них: «Они уходят, не поняв и не познав атмана. Те, кто примет такое учение, будь то Девы или Асуры, — будут побеждены». Вирочана пришел к Асурам с облегченным сердцем и дал им такое наставление: «здесь один атман должен быть почитаем, атман должен быть предметом попечений. Почитая его, заботясь о нем, мы обретаем и этот, и другой мир».
Поэтому еще и теперь говорят про человека, который не творит милостыни, не имеет веры и не приносит жертв: «увы, он из рода Асуров». Ибо таково правило (упанишад) Асуров. Они убирают мертвых, дают им ароматы, венки и прочее, украшая их одеждами и уборами. Они думают таким способом обрести тот мир.
Но Индра, пришед к Девам, ощутил беспокойство: «точно так же, как он (атман, образ которого видел Индра) разукрашен, когда тело разукрашено, разряжен, когда тело разряжено и разубрано, так же точно он слеп, когда тело слепо, убог, когда тело убого, он погибает, когда погибает тело. Я не вижу здесь ничего выгодного».
Тогда, взяв в руки жертву для сожжения, он вернулся к Праджапати. Этот сказал ему: «О Магаван! С успокоенным сердцем ушел ты с Вирочаной, — какое желание приводит тебя вновь?» Индра отвечал (и рассказал ему свои сомнения).
«Это правда, о Магаван, — отвечал Праджапати: — я дам тебе новые объяснения об атмане. Пробудь здесь еще тридцать два года». Индра остался еще тридцать два года. Тогда Праджапати сказал ему: «та вещь, которая услаждается во сне, вот атман». Он прибавил: «это Брама бессмертный и не знающий страха». Индра ушел с успокоенным сердцем, но, не дошед к Девам, ощутил тревогу: хотя эта вещь, которая услаждается в сновидениях, не слепнет, когда тело слепо, не хромает, когда оно хромо, не убога, когда оно убого, не испытывает ударов, когда его бьют; однако она некоторым образом получает удары, она некоторым образом испытывает страдание, она плачет некоторым образом (во сне). Я не вижу тут ничего выгодного».
С жертвой для сожжения в руках он вернулся к Праджапати, который сказал ему: «О Магаван, ты ушел с успокоенным сердцем; какое желание приводит тебя вновь?» Индра отвечал ему (и изложил свое сомнение). «Это правда, о Магаван! — сказал Праджапати: — я дам тебе новые объяснения об атмане, но пробудь здесь еще тридцать два года». Индра остался еще тридцать два года. — И Праджапати сказал ему: «то, что в состоянии сна сосредоточено, погружено в полный покой и не сознает никакого сновидения, — это есть атман; это Брама бессмертный и не знающий страха». Индра ушел с успокоенным сердцем, но, не дошед до Девов, ощутил тревогу: «Это (то, что погружено в непробудный сон) не знает в таком случае Атмана (т. е. самого себя); оно не может сказать себе: «это я»; и оно не знает и (других) существ (т. е. оно не знает ни субъекта, ни объекта): оно во власти смерти».
Тогда Индра с жертвой для сожжения в руках вернулся к Праджапати и т. д. и изложил ему свое сомнение.
«Это правда, о Магаван, — сказал Праджапати: — я дам тебе новые объяснения об атмане и больше ничего не имею сказать тебе. Пробудь здесь еще пять лет». Индра пробыл там еще пять лет, всего сто один год. Поэтому говорят, что Магаван пробыл сто один год послушником у Праджапати. Тогда Праджапати сказал ему: «О Магаван, это тело смертно; оно подвержено смерти; оно есть местопребывание атмана бессмертного и бесплотного. Атман, соединенный с телом, подвержен удовольствию и страданию. Пока он связан с телом, он не может избавиться от удовольствия и страдания, но когда он отрешен от тела, удовольствие и страдание более его не касаются».
«Ветер не имеет тела. Туча, молния, гром — все эти вещи без тела. Как все эти явления, возникающие из недр видимого эфира, облекаются в весь свой блеск и представляются в свойственной им форме», «так сампрасада (т. е. дух, уснувший без грез), поднимаясь из этого тела, облекается в весь свой блеск и проявляется в той форме, которая ему свойственна. Он есть пуруша. Он прогуливается в этом мире, вкушая пищу, услаждаясь с женщинами, колесницами или со своими родственниками, не заботясь о теле, которое есть лишь придаток. Прана (душевная сила, Spiritus vitalis) впряжена в это тело, как вьючное животное в колесницу».
…То, что думает: «Я хочу обонять», — есть атман, и он чует запах обонянием. То, что думает: «Я хочу говорить», — есть атман, и он говорит посредством голоса. То, что думает: «Я хочу слышать», — есть атман, и он слышит посредством слуха.
«Сущность, которая мыслит: «Я хочу думать», — есть атман. Манас (центральный орган сознания, ум, mens) есть его божественное око. Посредством этого божественного ока атман наслаждается, взирая на все предметы своих желаний».
Девы, сущие в мире Брамы, чтут этот атман. По этой причине они овладели всеми мирами и всеми предметами своих желаний. Тот овладевает всеми мирами и всеми предметами своих желаний, кто, искавши, обретает познание атмана. «Так сказал Праджапати»[750].
Индра, по-видимому, удовлетворился этим уроком и не возвращался более «говеть» к Праджапати, который более ничего не имел ему сообщить. Во всяком случае, сто один год, проведенные Индрой в послушании, пошли ему в пользу, — раз он овладел всеми мирами и всеми предметами своих желаний. Последние пять лет являются, по-видимому, особенно плодотворными, заканчиваясь объяснением и повторением всего пройденного курса. И последнее сомнение Индры относительно выгоды непробудного сна — сампрасады — делает большую честь этому богу, так как многие из его соотечественников вполне успокаивают свои сердца в немом ничтожестве нирваны.
Праджапати постепенно, последовательно раскрывает истину своему ученику в связи с его личными аскетическими усилиями. О самости, об Атмане, нужно пещись прежде всего, ибо в нем заключается все. «Мужья, жены, дети, богатства, все миры, — словом, вся вселенная, — дороги нам не ради вселенной, мужей, жен, миров и богов, а ради Себя — Атмана; ибо и боги, и миры, и все существа отвергли бы как чужого того, кто стал бы признавать их отличными от этой самости — от Атмана. «Этот Брама, эти миры, эти боги, эти существа, эта вселенная есть атман»[751]. Он есть нить, связующая вместе все миры и все существа[752].
Где же следует искать этот атман? Прежде всего всякое существо, поскольку оно существует, имеет его в себе. «Он виден во всех вещах». Но есть ли эта самость вещей их двойник, их образ или призрак, как то думают те племена, которые чтут усопших и демонов? Так же думают, по-видимому, и многие современные «оккультисты». Но «кто бы они ни были, — Девы или Асуры, — они будут побеждены», ибо они стоят на низшей ступени мистицизма, принимая призраки за откровение духа. Как тело, так и его призрак не есть истинная самость человека и всех вещей, и познание призраков не заключает в себе «ничего выгодного». Наша истинная самость отлична от тела, и мы находим ее там, где перестаем ощущать или сознавать наше тело, например во сне. Но и эта вторая ступень — ступень грезящего мистицизма — все же является недостаточной. Наша душа, грезящая в сновидениях и каталептических состояниях, есть ограниченное существо, подверженное страданию и связанное с телом: она не есть «абсолютная самость» — Атман, не знающий страха, творящий из себя все миры. Оставляя чувственный мир и погружаясь в мир видений, мы еще не находим «ничего выгодного», хотя во внутренней жизни нашей психической реальности мы приближаемся к первоисточнику нашего бытия. Совершенное освобождение от тела и всего чувственного, всего объективного, внешнего нашей самости — и полное погружение в эту основу нашего существа — есть непробудный, невозмутимый грезами вечный покой. Вот Брама — «вечное существо, не знающее смерти», страдания и страха. Конечное «познание», созерцание этого «существа», полное слияние с ним, блаженство вечного, божественного покоя вне призрачного явления, вне дробного бытия с его ложью, страданием и борьбою — вот конечная цель индийской мистики. К ней стремятся мыслители, отчаявшиеся в возможности рационального познания; к ней стремятся индийские аскеты и некоторые христианские мистики. И однако, Индра не находит «никакой выгоды» и в этом вечном Атмане, в этом океане забвения, где бесследно исчезает все индивидуальное, теряя сознание себя и всех других существ.
Все это совершенно понятно: Атман есть все вещи; он есть наша душа, наш субъект, отличный от тела, и он — абсолютная «самость» всех вещей; понятно и сомнение Индры — в выгоде такого познания, в котором расплывается самое сознание. Труднее понять, какую выгоду получил он из последнего наставления Праджапати. Для этого нужно принять во внимание самый метод учения и его продолжительность: то было аскетическое радение или говение (tapas), — не курс отвлеченной метафизики. То было практическое познание Атмана.
Без тела, без мира, без внешних объектов — дух, Атман — не может чувствовать или сознавать что-либо, а там, где он имеет тело, он страдает, подвержен внешнему ограничению, гнету, насилию, смерти. Таким образом, он в одно и то же время погружен в непробудный покой и движется, живет в мире. Поэтому подвижник, достигший познания Атмана, с одной стороны, обретает в себе его «блаженное успение и вечный покой», а с другой — «прогуливается» в мире и наслаждается его благами, не заботясь о теле и о скорбях его, так как ничто не может более возмутить совершенного гностика или достигнуть той глубины, в которую его дух погрузился. Ибо его внутренний человек, его дух, или «пуруша», отожествился не с телом, не с призраком, не с индивидуальною душой, а с самим Брамою, в котором он «спит без грез». Но вместе, как ветер или молния, возникающие из бесплотной атмосферы, он проявляется в самых различных формах. Он видит свое отраженье в образе каждого человека, он сознает себя во всех тварях: tat twam asi — «это — ты еси», т. е. все это, что ты видишь, есть ты сам. В глубине нашего существа мы солидарны со всем сущим, мы — едино со всем; и, освободившись от всего объективного, мы находим в себе ту «волю бытия», ту «самость» сущего, тот абсолютный субъект, который обосновывает все объекты, обусловливает все относительное бытие. В ней, в этой «самости», обретаем мы все миры и все предметы наших желаний, поскольку весь мир есть ее объективация.
Как паук выпускает из себя паутину и вновь поглощает ее в себя, так Брама, чистая, абсолютная воля, свободная от всякого гнета, от всякого объекта, создает из себя миры и объемлет их. И тот, кто оставил мир, оставил свою душу и вошел в свой Атман, кто погрузился в ту глубину, из которой вытекают помыслы и желания, в то начало, которым обосновываются как внешний мир объектов, так и внутренний мир сознания, — тот овладел всеми мирами, тот в одно и то же время творит их как божество и живет в них как тварь, тот видит себя во всех тварях, и во всех тварях — единый Атман.
Для такой науки сто один год — короткий срок, и тот, кто ее действительно усвоил, получает господство не только над миром явлений во времени и пространстве, но и над самими богами. Известно, что индусы приписывают своим подвижникам чудодейственные способности и дар ясновидения. Мы не можем разбирать, что в таких рассказах соответствует действительности, что в них басня или простая сказка. Аскеты, не достигшие высших ступеней гнозиса [45], могут «отводить глаза» себе и другим, показывая те или другие фокусы, быть может, развивая в себе известные психические способности, — об этом нам трудно судить с достоверностью. Несомненно одно, что приемы аскетических упражнений, направленных на развитие таких «телепатических» способностей, — более или менее однородны у подвижников самых различных народов и религий[753]. Что касается до совершенного подвижника, вряд ли он станет проделывать психологические или иные фокусы, хотя, быть может, самые трансцендентальные условия восприятия и волевого действия для него видоизменяются под влиянием его аскетической гимнастики. Нарушения законов природы тут, очевидно, нет; но могут быть явления таких законов, которые нам пока неизвестны.
Так, например, подвижникам всех времен и народов приписывалась способность ясновидения в пространстве и времени — в прошедшем, настоящем и будущем. Многие отвергают возможность такого явления, другие признают его, ссылаясь на личный опыт. Но отвергать безусловно возможность такого «априорного восприятия» — значит признать абсолютными трансцендентальные условия чувственного, эмпирического восприятия. На такое признание, однако, не имеет права ни истинный эмпирик, не знающий ничего, кроме относительного, ни идеалист, признающий абсолютный субъект в основе всех отношений: ибо такой субъект не подчинен трансцендентальным условиям ограниченного сознания, точно так же как и, наоборот, трансцендентальные условия нашей нормальной чувственности не могут быть абсолютными, т. е. определять собою абсолютный субъект. С другой стороны, признавать возможность ясновидения — значит допускать возможность априорного восприятия вещей, которое, очевидно, должно происходить при иных трансцендентальных условиях, чем эмпирическое чувственное восприятие. И если всякое объективное, относительное существование обусловливается в конце концов абсолютным сверхвременным и сверхпространственным субъектом, то априорное восприятие в отличие от внешнего или эмпирического обусловливается внутренним отношением воспринимающего к воспринимаемому через конечное посредство той же абсолютной сверхчувственной основы нашего бытия и сознания. Поскольку индийские аскеты отрешаются от внешних чувств и погружаются в свою самость, они и думают найти в ней источник такого ведения[754].
Дальше этих отвлеченных соображений мы не идем и не можем рассматривать в высшей степени сложных психологических условий подобных явлений. Возможно ли такое практическое осуществление мистического гнозиса и, главное, в какой мере — пусть решает тот, кто пожелает проделать над собою те эксперименты, которым подвергают себя аскеты в течение их долговременного искуса. Психологические лаборатории со всеми их машинами едва ли помогут разрешению этих вопросов. Но для нас важен только теоретический результат мистики, поскольку она соприкасается с умозрительным учением идеализма. Правда, что «Атман» как абсолютный субъект признается теоретически непознаваемым, — в отличие от объектов: он достижим лишь практически[755]. Но это практическое слияние с ним, это отождествление с Брамою (aham Brahma asmi) все же признается абсолютным ведением.
В Индии положено первое основание идеалистической философии: впервые абсолютное всеединство было сознано здесь как духовное начало; впервые в человеческом духе найдена была сила, побеждающая мир.
Мы не имеем данных для исторического сближения греческой и западноевропейской мистики с индийской. В Греции мистицизм является логически необходимым моментом в развитии философской мысли, искавшей в откровении, в мистической интуиции Всеединого Сущего — восполнение и обоснование отвлеченного умозрения. Западноевропейский мистицизм определяется, с одной стороны, философским неоплатонизмом, а с другой — положительными историческими данными христианства, — Евангелием Христа, Его личностью и церковными догматами. Христианство с его универсальным характером далеко не может определяться как религия «непосредственного» откровения и существенно отличается от всякого мистического гностицизма. Во всяком случае мистицизм нормируется в христианстве некоторыми основными положительными и объективными нормами (I Иоан. 4, 1–3). Но, несмотря на все эти различия, на Западе, как и на Востоке, одностороннее развитие мистицизма в своем стремлении достигнуть сверхчувственного, непосредственного познания сущего нередко вело одинаковым путем к аналогичным результатам.
Чтобы достигнуть абсолютного сущего, надо умереть для мира, умереть для себя самого, погрузиться в безмолвие, в тишину, не возмущаемую никаким чувством, желанием или помыслом[756]. Умерщвление плоти, аскетическое внутреннее самоумерщвление воли, чувства и разума есть условие такого ведения. Так учат индийские мудрецы и немецкие мистики, Упанишады и Санкарачария [47], Мейстер Экгарт и Якоб Бёме. Тот, кто неравнодушен к самому аду, кто еще способен в аду испытывать мучение, тот еще не достиг совершенства.
Wer in der Holle nicht kann ohne Holle leben,
Der hat sich noch nicht ganz dem Hochsten ubergeben[757] [48].
Там, где исчезает грань между субъектом и объектом, между видящим и видимым, где прекращается всякое раздвоение между ними, — там остается один чистый немыслимый свет, там индивидуальность распускается, как капля росы в лучах солнца, там живет Брама, или Божество. Здесь уже нет созерцания, в котором видящее отлично от видимого, но то и другое едино, как учит Плотин (VI, 9, 10, 11). Здесь упраздняется раздвоение, различие между индивидуальным и абсолютным субъектом[758]. Где остается индивидуальность с ее самоутверждением и эгоизмом, где это ничтожество хочет быть о себе или для себя, — там ад борьбы, зла, лжи, призрачного существования, — там царство «князя века сего»[759]. Лишь в полной нищете, в полном очищении, упрощении (απλωσις), истощании человеческой воли, человеческого духа — он обретает в себе полноту Божества, которая поглощает его в своей бездне, соединяется с ним, растворяя его в своем свете. Как реки, впадая в океан, теряют название и образ, так мудрый, освободившись от имени и личности, становится одно с божественным Брамой.
Das Tropflein wird das Meer, wenn ist in's Meer gekommen,
Die Seele Gott, wenn die in Gott ist aufgenommen. [50]
Индийский аскет силой своего личного подвига побеждает богов, освобождается от их власти. Пока для него существуют боги, т. е. пока он еще отличает их от себя, — он еще не достиг совершенного ведения: «он как скот для богов», которым они кормятся. Неоплатоники и немецкие мистики, в своем стремлении слиться с Божеством, также усиливаются подняться выше личного Бога или, точнее, — личности Божества.
«Когда я стоял в моей первой причине, — говорит Мейстер Экгарт, — я не имел никакого Бога и был сам собою. Я не хотел ничего, не желал ничего, исповедуя себя самого по божественной истине. Тогда я хотел самого себя и не хотел никакой другой вещи; что я хотел, то я и был, и, что я был, того я и хотел и там находился без Бога и без всех вещей. Когда же я вышел из (этой) моей свободной воли и воспринял мое тварное естество, тогда возымел я и Бога; ибо прежде чем возникли твари, Бог не был Богом: Он был то, что Он был (т. е. той же всеединой чистой и безосновной Волей). Когда же возникли твари и восприняли свое тварное естество, тогда Бог стал Богом — не сам в Себе, а в тварях стал Он Богом. — Так вот мы и говорим, что Бог, поскольку Он есть Бог, не составляет конечной цели для тварей, как бы ни было велико то сокровище, каким самая малая тварь обладает в Боге. И если б возможно было, чтобы муха имела разум и могла разумно искать вечную бездну божественного естества, то мы говорим, что Бог, со всем тем, что есть Бог, не мог бы наполнить или удовлетворить этой мухи. Поэтому мы молим, чтобы нам отрешиться от Бога (dass wir Gottes leidig werden) и восприять истину и вкушать вечность, в ней же горние ангелы и души равны — там, где я стоял и хотел то, что я был, и был, что я хотел. Столь нищ должен быть человек волей и столь мало хотеть и желать, как он хотел и желал тогда, когда он был ничто». Такой человек должен забыть себя. Бога и все твари, обнищать волей, знанием и сознанием, ибо там, где сам Бог перестает быть разумом и сознанием, где Он перестает сознавать что-либо, — там Он отрешен от всех вещей и по этому самому именно там Он есть все и обнимает в себе все[760] [52].
Таким образом, божество является как Бог или Господь лишь с относительной, внешней точки зрения. Еще более последовательно проводится эта мысль в индийской Веданте, где Брама, или абсолютный Атман, определяется как Господь (icvara), личный Бог, — лишь в экзотерическом учении, для несовершенных гностиков[761].
Но мы не станем умножать примеров. Свидетельство мистиков различных времен и народов ценно для нас не только потому, что при отсутствии прямого исторического преемства они повторяют сходные положения, но также и потому, что мы наблюдаем у них повторение одного и того же опыта или по меньшей мере аналогичных опытов, продуманных и действительно пережитых.
Мистическое умозрение развивается на религиозной почве; но при этом все данные внешнего «положительного откровения», вся объективная сторона религии и культа естественно отодвигаются на второй план или отпадают постепенно, как нечто относительное, как внешнее посредство для непосвященных. Поэтому на христианской почве мистическое умозрение часто стеснялось в готовые рамки догмата или же вовсе порывало с ним, колеблясь между ортодоксальною схоластикой и гностическим пантеизмом. Мейстер Экгарт, например, один из глубокомысленнейших немецких мистиков, находился под сильнейшим влиянием Фомы Аквинского — особенно в латинских своих трактатах; с другой стороны, его немецкие проповеди, как видно из приведенного образчика, значительно отклонялись не только от норм католической догматики, но и от норм положительной религии вообще.
По-видимому, уже в Индии чистый мистицизм пришел к наиболее важным и основным своим положениям. Правда, результат индийской мистики (в отличие от христианской) представляется нам чисто отрицательным. Познание «самости» — божественного Атмана, или Брамы, — достигается путем аскетического самоумерщвления чувств, воли и мысли; оно доставляет человеку «вечный покой», но в этом покое он теряет «себя, Бога и вселенную». Он убеждается в совершенной призрачности мира, всех тварей и существ, его населяющих, мало того — в совершенной призрачности и ничтожестве своего индивидуального «я». Все значение такого гнозиса заключается не в его теоретических результатах, которые легко и быстро могут быть усвоены, а в продолжительном и многотрудном процессе самоосвобождения от мира, в «пробуждении» от «кошмара» являющейся действительности и победе над миром, поскольку центр мира, его абсолютный субъект лежит внутри человека. Найти в себе этот центр и утвердиться в нем, сделать его центром своего бытия вместо мнимого центра нашего личного эгоистического «я» — вот истинная мировая задача человека, ибо, изменяя центр собственного существования, делаясь, так сказать, концентрическим абсолютной самости, человек восстановляет в себе нормальное отношение мира к его первооснове, между тем как эгоистическое самоутверждение, жажда раздельного существования, чувственные похоти и влечения отвлекают человека от истинной «самости» сущего, подчиняют его лжи, страданию, смерти и заставляют его верить в ложь и смерть.
Как ни значительны такие практические результаты с точки зрения религиозной морали или с точки зрения современного пессимизма, мы должны спросить себя, насколько они состоятельны с чисто теоретической точки зрения. Кант доказал, что мы действительно обретаем внутри себя познание абсолютной «самости», что мы познаем сущее, отвлекаясь от всякого явления и погружаясь в недра нашего духа путем какой-то самогипнотизации. Определяется ли истинно сущее как абсолютный Атман — безличная самость, беспредметная мысль или чистая беспредметная воля, свободная от всяких помыслов и желаний? По Шопенгауэру, который принимает по-своему результаты индийского идеализма, такая воля страждет в вечной жажде желаний там, где она тяготеет к мнимому, призрачному центру, или дробится на множество влечений в мире явления. И только аскетическое самоумерщвление такой пехотной воли, индивидуальной воли и сознания вообще, только прозрение ничтожества мира возвращает мировую волю — субъект мирового процесса — к самой себе в состояние блаженного покоя нирваны.
Но если абсолютная чистая всеединая воля есть истинная сущность «всех миров», если объективный мир явлений есть лишь обманчивый призрак, который безусловно не соответствует истинному существу этой воли, этого субъекта, то как объяснить самое существование, возникновение такого призрака? Если истинно существует только абсолютный субъект, то как возможно существование относительное, индивидуальное? И далее, допустив даже, что чувственный мир есть простой призрак, мы все-таки должны признать, что мысль о нем, мышление, направленное на его познание, — не призрачно. А между тем именно посредством мысли мы и понимаем мир.
Во всяком случае мистический гнозис со своим пантеизмом находится в видимом противоречии с живым человеческим сознанием. И для того, чтобы разрешить такое противоречие, требуется либо аскетическое самоумерщвление этого сознания, либо же изобретение целой теогонической и космогонической системы для согласования мистического умозрения с опытом и мышлением. Если сам по себе конечный результат аскетического созерцания приводит подвижника к блаженству нирваны или сну без грез, который невозможно «опровергать» какими-либо теоретическими соображениями, то, с другой стороны, совершенно ясно, что такой сон неизбежно прекращается там, где есть какая-нибудь объективная мысль или восприятие, где есть какая-нибудь конкретная воля, — словом, где есть духовная жизнь. Весь аскез мистика именно и направлен на то, чтобы в корне отрешиться от всякой индивидуальной границы, от всего объективного. А отсюда несомненно следует, что весь объективный мир, точно так же как и все конкретное сознание, хотя бы мы признавали и то и другое призрачным сновидением, — необъясним из чистой бессознательной «самости», из этого духа, «спящего без грез». И если мир обусловлен чувствующим и мыслящим субъектом, сознающим началом, то непонятно, откуда такое начало могло явиться.
Здесь граница чистого мистического идеализма, ибо, как только мы обращаемся к разуму, к чувственности, к объективному бытию, мы выходим из сферы абсолютного мистического единства. Тем не менее последовательно развитое мистическое учение не может обойти вопроса об отношении абсолютного сущего к являющейся действительности, ко множеству существ, составляющих вселенную. Правда, этот вопрос разрешается обыкновенно в более или менее отрицательном смысле: действительность улетучивается, расплывается в лучах Божества, обращаясь в призрачную аллегорию вечности. Alles vergangliche ist nur ein Gleichniss [53]. Но там, где требуется отыскать начало, основание действительности в самом абсолютном, мы, как и следует ожидать, встречаемся со значительными разногласиями.
Для индийского мистика, как и для Шопенгауэра, действительный мир есть непостижимая греза, возникающая из недр абсолютного, как видение или галлюцинация, вызванная магической силой желания. Еще мудрецы Риг-Веды видят в этом «желании» звено или «связь между бытием и не-бытием» (Риг-Веда, X, 129). Но, с одной стороны, возникновение грез или желания необъяснимо из неизменной самодовлеющей самости, чуждой всяких грез и желаний в своем вечном покое; а с другой стороны, сознание мира, разумная оценка действительности, хотя бы в качестве грезы, предполагает не более глубокий сон, не самогипнотизацию, а скорее полное пробуждение мыслящего духа. Мир явлений предполагает чувственность и предполагает мысль. Если он есть «видение» или «откровение» абсолютного Духа, то он предполагает мысль и чувство в самом этом Духе, который, таким образом, от начала не может ограничиваться своею абстрактною самостью, своим субъективным Атманом. Если же действительный мир есть галлюцинация отдельной индивидуальной души, то нужно объяснить, откуда берется эта индивидуальность с ее мыслью и чувством и почему существует один и тот же объективный мир явлений для множества соотносящихся и солидарных между собою индивидуальностей?
Эти вопросы неизбежно приводят нас к самым различным решениям. Наряду с абсолютным Атманом или в нем самом признается другое начало — чувственности, разума, причина явления, действительности. Так, наряду со спиритуалистическим пантеизмом Веданты возникает дуалистическое учение Капилы [54]. Шопенгауэр рядом со своей волей или водящим субъектом признает «субъект познания» (Subject des Erkennens), который служит «носителем мира», т. е. обусловливает собою «мир как представление», — являющуюся действительность. Гартманн вместе с Волей признает в своем «Бессознательном» начало объективной мысли — абсолютную «Идею». Неоплатоники, языческие и христианские, принимали целую систему эманации, излучений абсолютного начала, и первою из таких эманации является Разум (νους), или Логос, который обнимает совокупность идей сущего, общих форм и прототипов действительности — в одной всеединой идее. Таким образом, само абсолютное определяется как сознающее себя, объективирующее, раскрывающее себя всеединство. Этого мало: оно раскрывает себя в реальном множестве, как это показывает наш опыт, наше конкретное сознание. Абсолютное не отрицает действительности, а обосновывает ее. Оно не было бы абсолютным, если бы исключало ее или могло исключаться ею.
Но если так, то принцип мистического идеализма оказывается недостаточным, поскольку он исключает реальное множество и конкретное сознание. Это не абсолютный, а односторонний принцип, ограниченный своею односторонностью. Абсолютное сущее, которое не может быть обусловлено или ограничено ничем внешним, не ограничивается и своей субъективною самостью, своим «атманом»; оно заключает в себе положительную потенцию своего «другого». Поэтому-то ничто «другое» и не может быть ему границей, ибо в самой реальности этого «другого» раскрывается истинное конкретное существо абсолютного начала. Недостаточно сознать духовность этого начала в его противоположности чувственному, материальному миру: нужно показать, что оно в самом деле абсолютно, т. е. что оно заключает в себе основание этой своей видимой противоположности, — основание или начало действительности как своего «другого».
Но это есть уже задача умозрительной философии, которая выводит нас за пределы мистического идеализма с его отвлеченным спиритуализмом. Философия обращается к объективному миру, познанному посредством опыта, и пытается понять его в абсолютном посредством мысли. Она стремится к объективному познанию сущего.
Правда, мистический идеализм облекался нередко в умозрительную форму, не отрицая ни рационального, ни опытного познания и даже пытаясь не без успеха обосновать такое познание. В самом деле, если сущее в себе самом определяется как абсолютная самость, то не есть ли такая самость источник, реальный субъект мысли и чувства, конкретный, самоопределяющийся Дух? Не есть ли внутреннее самоопределение и самооткровение этого Духа — всеединый разум, универсальное представление или объективная идея сущего? Именно поэтому, погружаясь в абсолютное путем отрешения от внешних объектов и от субъективных личных помыслов, мистик находит в нем «все миры и все предметы своих желаний».
In deinem Nichts hoff ich das All zu finden [55].
По учению немецких мистиков, в душе, достигшей сверхчувственной и сверхразумной первоосновы бытия, безосновной божественной «свободы воли», сам собою рождается Логос, обнимающий в себе Разум всей вселенной. Утратив душу — личную индивидуальность, утратив мир и самого личного Бога, мистик находит с бездне Божества и Бога и мир, и себя самого в нераздельном абсолютном единстве со всем сущим. Проникнув в Mysterium Magnum [56], он надеется непосредственно, интуитивно овладеть всеми тайнами природы, усматривая целое в частях; отдельные явления служат ему откровением Божества и мистическое откровение — ключом к совершенному естествознанию, к разумению мирового процесса в частях и в целом.
Здесь, однако, мы встречаемся с роковым вопросом: где критерий такого гнозиса, где ручательство его абсолютной истинности — помимо субъективной уверенности? Я не вижу основания сомневаться в том, что многие мистики действительно переживали те состояния или те «откровения», о которых они свидетельствуют. Но как проверить их опыт и убедиться в непогрешимости их гностического ясновидения? Как различить более или менее смутные проблески высшего сознания, преломленные в человеческой фантазии, от субъективных грез этой фантазии или от посторонних психических внушений, принимаемых за абсолютное откровение? Мы можем поверить на слово тем или другим свидетелям, сообщающим нам о своем внутреннем опыте; но мы не можем принять на веру той абсолютной оценки, которую они склонны придавать этому опыту. Мистики всех времен и народов сходятся довольно близко в той части своего учения, которая возводит нас к мистическому созерцанию абсолютного; но попытки понять природу, понять мироздание из абсолютного, как и следует ожидать, представляют самые значительные различия. И поскольку каждый гностик претендует на непосредственное внутреннее понимание вещей, нам приходится разбираться в целом хаосе противоречивых мнений и фантастических положений. Очевидно, следует искать помощи в рациональной философской и научной критике всех этих мнений. При отсутствии философской и научной мысли фантазия заявляет свои державные права; и чем менее знает человек, чем дальше отстоит он от истины, тем естественнее является стремление перелететь на крыльях фантазии через ту бездну, которая его от нее отделяет. Но самая неудача подобных попыток заставляет человека обращаться к реальному знанию, которому мистические бредни служат лишь помехой на пути. Так пала мистическая астрономия, химия, медицина, натурфилософия средних веков: «непосредственное понимание» уступило место опыту и наведению.
Не подлежит сомнению, что в научном исследовании, в естественных или исторических науках интуиция гения, непосредственное понимание, или «дивинация» [57], явлений нередко ведут к важнейшим открытиям: по выражению Пушкина, вдохновение есть в геометрии, как и в поэзии. Но, во-первых, такому озарению обыкновенно предшествуют долгие годы упорного труда и терпеливого исследования, изучения действительности, которым и обусловливается более глубокое проникновение в нее: «гений есть великое терпение». Во-вторых, догадки и гипотезы гения имеют цену лишь постольку, поскольку они проверяются последующим научным исследованием, поскольку из субъективного предположения они делаются объективным знанием. Критерий всех положений, относящихся к объективному миру, заключается в объективном логическом знании, основанном на опыте.
Но может быть, если в области познания внешнего, чувственного мира следует обращаться к опыту и к научному размышлению, то в области метафизики можно искать органа и критерия познания в непосредственном откровении или «интеллектуальной интуиции», как выражались немецкие романтики? Подобное предположение едва ли заслуживает серьезного обсуждения: мистическая интуиция, подобно небесной манне, часто меняет свой вкус по желанию того, кто ее вкушает, и возводит ее в самостоятельный орган познания или искать в ней критерия истины значило бы просто провозгласить непогрешимость нашей фантазии. Бесспорно, философские идеи некоторых мистиков являются нам глубокими и вдохновенными; но так же мало, как и догадки в области естествознания, они могут быть усвоены нами без достаточного логического основания. Они должны быть «опосредствованы». Метафизика исследует общие формы познания или понимания сущего, общие условия опыта и явления и в них имеет свой критерий.
Мы видели, что в своем чистом абстрактном утверждении мистическое умозрение приводит к нирване индийского пантеизма. Что же прежде всего заставляет мысль отказаться от подобного результата и переходить к более конкретным формам идеализма? Действительность, познаваемая умом и чувством и предполагающая разум и чувство, — конкретное сознание, которое противоречит отвлеченному мистицизму в области опыта, умозрения, нравственности, в области самой религии. В этом конкретном сознании, следовательно, и нужно искать критерий знания.
На этом мы можем покончить нашу критику мистического идеализма. В наши дни важнее настаивать на той относительной истине, которая в нем заключается, чем ратовать против злоупотреблений или суеверий мистицизма. Если мир есть совокупность взаимодействующих существ или являющихся существ, то такое взаимодействие предполагает внутреннее, имманентное соотношение между ними. Если мир как явление обусловлен сознающим субъектом, если связная закономерность, господствующая в нем, обусловлена логически, то стремление познать самое духовное начало, субъект, обусловливающий объективное существование, является необходимым. И такое познание естественнее всего искать не вне, а внутри нас, в глубине нашего духа. В нем мы сознаем свою соотносительность со всем сущим, которое здесь как бы перестает быть нам внешним, являясь имманентным нашему сознанию.
Источник истинного знания следует искать в нашем конкретном сознании. Эмпирики искали такого источника в чувственном опыте, отрицая всякие априорные, рационально-логические основания этого опыта; рационалисты искали его в чистом отвлеченном мышлении, мистики — в непосредственном имманентном восприятии сущего. И недостаток этих трех общих представлений о природе человеческого познания заключается не в том, что они признают, а в том, что они игнорируют или отрицают.
Отрицая в нашем познании присутствие какого бы то ни было универсального логического начала, какого бы то ни было реально-метафизического отношения к познаваемому существу, эмпиризм искажает действительную природу опыта, приходя в своем последовательном развитии к «логическому отрицанию логики», т. е. к чистому скептицизму. Вместо обещанной «положительной философии» эмпиризм последовательно должен вести нас к абсолютному иллюзионизму; объект опыта — мир явлений — обращается в простое психологическое представление, не имеющее никакого логического или реального отношения к чему-либо безусловно-сущему. Поэтому, исходя из всеобщего релятивизма, из учения об относительности явления, относительности опыта, эмпиризм приходит в противоречие с основным своим положением, поскольку мир опыта, мир явлений в своем целом представляется нам безотносительным и безосновным.
Равным образом и отвлеченный рационализм, принимая чистую мысль или чистое понятие за нечто безотносительное, на самом деле лишает мысль ее реально-логического основания и упраздняет логику диалектикой противоречий. Как мы видели во второй части нашего рассуждения, логична только обоснованная мысль, т. е. мысль в своем возможном или действительном отношении к сущему. Наша мысль предполагает, следовательно, внутреннее соотношение нашего духа к сущему. Отвлекаясь от такого соотношения, мы лишаем нашу мысль ее логического характера, ее необходимости и ее универсальности. Поскольку отвлеченная мысль противополагается сущему, чистый рационализм неизбежно приводит нас к своей противоположности, — к философии иррационального, бессознательного и непознаваемого.
Наконец, и мистицизм не обосновывает конкретного реального познавания действительности, упраздняя ее собою. В своем отвлеченном утверждении он приводит нас к акосмизму, — мироотрицанию индийских подвижников, наполняя место исчезнувшей действительности грезами фантазии. Но, провозглашая веру или непосредственное восприятие сущего единственным органом истинного ведения, мистик лишает самое это ведение его действительного, конкретного содержания и всякого объективного критерия. Объективное познание сущего предполагает опыт и мысль в ее универсальности.
На самом деле источник нашего знания о сущем лежит в конкретной деятельности нашего сознания, нашего чувствующего, мыслящего, водящего духа, и нельзя искать его в какой-либо одной способности его, не вступая в противоречие с другими, не вступая в противоречие с самыми фактами сознания. Так, сенсуалистический эмпиризм противоречит фактической универсальности тех форм сознания, в которых мы необходимо мыслим и воспринимаем объективный мир (я разумею формы времени, пространства, причинной связи и т. д.); он противоречит и нашему основному убеждению в самобытной, независимой от нас реальности мира, реальности других существ. Точно так же отвлеченный рационализм находится в противоречии с этим убеждением и с нашим чувственным опытом. И, наконец, односторонний мистицизм, ограничивая нас одним мистическим, непосредственным, или сверхчувственным, опытом, вступает в неизбежную коллизию с совокупностью нашего опыта и универсальностью нашего разума.
Источником нашего познания служит действительный опыт, обусловленный a priori универсальными законами нашего восприятия и нашей мысли, которая в свою очередь обусловлена своим внутренним имманентным отношением к сущему. Опыт есть источник реального, положительного знания не потому, что наш дух неизбежно ограничен субъективными состояниями или своими психологическими представлениями, а, напротив того, потому, что в таких представлениях или через их посредство он воспринимает нечто от них отличное — действительное, объективное явление сущего. Всякое иное понимание опыта ведет нас к иллюзионизму. Как предмет опыта, сущее не есть какая-либо «вещь в себе», безусловно внешняя нашему духу и случайно относящаяся к нему. Оно необходимо мыслится нами как объективирующее, раскрывающее себя в конкретной действительности. Как абсолютное, оно не противополагается относительному, не противополагается явлению, но заключает в себе самом основание всех отношений, основание своего явления, своей познаваемости. Ибо как простая абстрактная противоположность относительного и конечного, оно само являлось бы нам ограниченным своей отвлеченностью: оно не было бы абсолютным.
Источником познания сущего является нам наша мысль. Но это не потому, чтобы наши отвлеченные понятия исчерпывали собою сущее или чтобы наша мысль сама из себя порождала познаваемую действительность, а потому, что сама мысль, обусловленная своим имманентным отношением к сущему, имеет свое основание и свой источник в абсолютном сущем. При всяком другом понимании соотношения мысли к сущему — она перестает быть логичной, перестает быть органом реального познания. Ибо если сущее признается абсолютно отличным от мысли и внешним ей, оно делается не только не познаваемым, но и не мыслимым: оно не может и обосновывать мысли. Если же оно признается абсолютно тожественным с мыслью, как в системе Гегеля, то их действительное различие обращается во внутреннее противоречие. Только конкретное единство, единство в различии, объясняет нам соотношение мысли к сущему, объясняет нам логическую универсальность мысли как органа положительного знания. Имея основание в абсолютном сущем, наша мысль приложима и к явлению, к чувственной действительности сущего. Мало того, она истинна только в этой приложимости к действительному сущему и находится в противоречии с собственной своей природой, когда утверждает себя отвлеченно от всякой приложимости.
Наконец, источником нашего положительного познания является и наша вера, как объективное условие реального восприятия сущего в мышлении и опыте: она утверждает реальность мыслимых и воспринимаемых нами существ, соотносящихся с нашим существом, и заключает в себе сознание этого внутреннего имманентного соотношения. Такое имманентное соотношение нашего духа к реальности обусловливает собою нашу мысль о ней и наше восприятие ее, которые иначе не относились бы ни к чему реальному; с другой стороны, это соотношение нашего существа к другим существам никогда не могло бы быть сознано, если бы оно не объективировалось в чувстве и мысли.
Таким образом, эмпиризм, рационализм и мистицизм являются нам как условные, отчасти искусственные точки зрения, на которые мы становимся при решении основной проблемы познания, отвлекаясь от конкретной действительности, от полноты конкретных физических и метафизических отношений нашего сознания. Подобное отвлечение неизбежно и законно, как единственно возможный эксперимент в области онтологии и теории познания, ибо только путем такого эксперимента мы можем различать нераздельно связанные факторы познания и основные определения сущего, обособляя их от бесконечности конкретных отношений. Но мы никогда не должны принимать результаты такого эксперимента, такого способа искусственного умозрительного наблюдения за нечто безусловное и безотносительное. Мы должны помнить об условности этого способа познания и о неизбежной отвлеченности его результата, чтобы не впасть в ложную метафизику и не принять нашу отвлеченную концепцию сущего за абсолютную.
Основным данным нашего сознания является универсальная соотносительность сущего. О ней свидетельствует наш чувственный опыт в универсальных формах времени и пространства; о ней свидетельствует наша мысль в своей формальной всеобъемлющей универсальности, мыслящая сущее в своих логических категориях; о ней свидетельствует наша непоколебимая вера в реальный мир существ, с которыми мы связаны нераздельно. Эта соотносительность, сознаваемая нами, требует объяснений, поскольку в ней связываются противоположности духа и природы, представлений и вещей, «я» и «не-я». И между тем ни эмпиризм, ни рационализм, ни мистицизм не только не дают ей достаточного объяснения, но нередко прямо противоречат ей, либо отрицая универсальный характер этой соотносительности, либо объявляя ее призрачной и мнимой. В этом же заключается недостаток всякой ложной метафизики, как, например, материализма, дуализма, отвлеченного монизма или монадологии (как ее понимал Лейбниц). Во всех этих учениях либо признаются безотносительными вещи в себе, напр. множество субстанций, внешних друг другу и независимых друг от друга, причем соотношение их является совершенно необъяснимым. Либо же признается единая субстанция, в которой теряется различие соотносящихся вещей, а следовательно, и не может быть вовсе никакого соотношения. Точно то же повторяется и в той метафизике, которая выросла на почве критики наших познавательных способностей: ибо и в ней либо отрицаются какие бы то ни было отношения вне нашего субъективного сознания, которому противополагаются безотносительные вещи в себе; либо самый субъект нашего сознания или самая мысль наша признаются безотносительными.
На самом деле все эти теории должны рассматриваться как попытки решить проблему сознания и онтологии, заключающуюся во всех отношениях нашего сознающего существа к совокупности сущего. И все они имеют цену лишь в той мере, в какой они содействуют решению и разъяснению этого основного вопроса философии.
Мы видели, как последовательный критицизм разрушает понятие «вещей в себе», или безотносительной реальности, безотносительной субстанции в основе явлений, показывая нам немыслимость, внутреннее противоречие такого понятия. Но, отказавшись от безотносительных вещей, мы должны отказаться и от безотносительного сознания.
Нет безотносительных состояний сознаний; и такие состояния не только связаны между собою, но в своем целом необходимо понимаются нами как отношения, как продукт взаимодействия между «я» и «не-я», духом и телом, субъектом и внешним миром. «Чистых состояний сознания» нет и не может быть нигде, ибо всякое состояние есть отношение; мы можем произвольно отвлекаться от терминов этого отношения, но не должны забывать, что такое отвлечение условно. В первой части нашего рассуждения мы видели, что нет явления без отношения между тем сущим, которое является, и тем субъектом, которому оно является. Поэтому нет и не может быть «чистого» опыта без отношения к обосновывающей его реальности, и такой «чистый» опыт есть лишь чистая отвлеченность, которой в действительности ничто не соответствует. Во второй части нашего рассуждения мы показали далее, что нет и не может быть чистой и безотносительной мысли, что вся наша мысль в основных своих категориях выражает отношения и обусловливается отношением к предполагаемому сущему. Мы показали, наконец, что нет и не может быть безотносительного восприятия сущего, ибо в таком восприятии уничтожается всякое различие между воспринимающим и воспринимаемым и конкретное сущее расплывается в нирвану чистого небытия. Все «безотносительное» есть лишь отвлеченность, а всякая отвлеченность условна и вдвойне относительна. В действительности все соотносится, и «быть» значит относиться. Бытие без отношений, чистое «безотносительное» бытие равняется небытию. Все, что есть, существует в каком-либо отношении; и то, что ни в каком отношении не существует, то не имеет никакого бытия. Недаром самый глагол «быть» имеет значение связки; и там, где мы употребляем его самостоятельно, где мы утверждаем про какую-нибудь вещь, что она есть вообще, не определяя, как и что она есть, мы утверждаем лишь общее отношение ее к действительности, неопределенную бесконечность ее отношений к совокупности вещей. Отношение есть основная категория нашего сознания и основная категория сущего. А потому признание универсального закона соотносительности сущего составляет основную истину философии.
Нет мысли, опыта, чувства, восприятия, представления, понятия без отношения; нет воли без отношения к предмету ее хотения; нет сознания без отношения и нет существования без отношения. Ибо вещь существует только тогда, когда имеет какое-нибудь отношение к действительности, к тому, что мы называем сущим; и самым существованием своим она полагается в отношение, и притом в конкретное отношение к совокупности сущего. Нет вещей в себе, — нет и безотносительной сферы сознания, как это предполагалось в попытках критицизма, отвлеченно противополагавшего вещи сознанию. Сознание есть всегда сознание чего-нибудь или о чем-нибудь, оно всегда заключает в себе отношение как свое внутреннее реальное и логическое условие; и в самом условном противоположении этого сознания вещам заключается предполагаемое соотношение. Отсюда объясняется конечный неуспех всех тех учений, которые исходили из чисто отвлеченного противоположения сознания вещам и стремились установить между ними абсолютное различие. Сознание имманентно, оно существует в субъекте и для субъекта; и вместе оно трансцендентно, поскольку оно заключает в себе отношение к отличным от него объектам. Сознание имеет своим предметом наше «я» в его отношении к «не-я» и «не-я» в его отношении к «я».
В нашем опыте и мышлении вместе с сознанием нашего собственного мыслящего, чувствующего и водящего «я», нашего собственного реального и являющегося субъекта, дано сознание его ограниченности, его соотносительности с внешней ему реальностью, с другими являющимися субъектами. Такая соотносительность обусловливает и форму, и содержание моего сознания как ограниченного существа, и вместе, в самом сознании этой соотносительности я выхожу за пределы моей субъективной индивидуальности и понимаю универсальное всеединство сущего. Ибо я логически связываю свои субъективные состояния с реальными вещами и процессами, независимыми от моего индивидуального «я».
Утверждая себя отвлеченно от такого универсального, внутреннего всеединства, от такой соотносительности сущего, моя ограниченная индивидуальность отказывается от познания сущего и погружается в призрачный мир своих представлений; отвлеченная мысль не может выйти из заколдованного круга своих понятий иначе как путем иррационального противоречия.
В сознании реальной соотносительности нашего существа с другими существами мы познаем реальность внешних объектов в отличие от чисто субъективных представлений. Такое сознание дано нам во всех активных и пассивных состояниях нашего духа, в деятельности и аффектах нашей воли, наших чувств, нашего разума. И постольку во всех состояниях нашего сознания потенциально или актуально заключается критерий объективного знания.
Опытное познание внешнего мира может быть всеобщим и необходимым, поскольку основные его положения истинны «о всем и для всех», т. е. объективно истинны относительно целых общих классов явлений сущего и обязательны для всякого разумного сознания. Субъективное представление существует для меня одного; объективное явление существует «для всех», т. е. всеобщим образом.
Пусть человек убеждается сначала чисто эмпирически в объективной реальности некоторых явлений, сопоставляя свой личный опыт с тем капиталом общих знаний и опыта, который передается ему с детства в общении с его ближними. Пусть он имеет эмпирический критерий истинности или реальности всех новых познаний или восприятий — в их отношении к этому общему основному, усвоенному им капиталу, — к той «действительности», которую он признает объективной и реальной «для всех». Такой критерий является, конечно, относительным и условным, поскольку общее представление о действительности подлежит изменению и развитию. Но как личный опыт, в котором я познаю какую-либо отличную от моего субъекта реальность, так и усвоение какого бы то ни было чужого опыта, опыта других субъектов предполагают во мне сознание реальной соотносительности моего субъекта с другими существами или субъектами.
Такая внутренняя соотносительность, сознаваемая мною в опыте и в мышлении, обусловливает a priori наш опыт и нашу мысль во всех их категориях. Без нее немыслимо было бы признание никакой внешней нам реальности, никакого отличного от нас субъекта. Без нее невозможно было бы и действительное самосознание, в котором я отличаю реальное «я» от реального «не-я» и сознаю себя как субъектом, так и объектом отношений. Наше убеждение в действительности, в независимом от нас существовании объектов предполагает не только реальность стоящих за ними субъектов, но и внутреннюю соотносительность таких субъектов.
Такая соотносительность, обусловливающая все формы нашего сознания и познавания, заключает в себе критерий нашего знания: критерий отдельных наших убеждений, понятий, представлений, восприятий заключается в их соотношении, в соотношении нашего познающего субъекта ко всей совокупности познаваемого сущего.
Сознание всецело обусловлено реальной метафизической соотносительностью существ. И если материалист видит в сознании простое отражение внешнего взаимодействия вещей, то на самом деле и такое внешнее взаимодействие есть лишь явление их внутренней соотносительности: столкновение безотносительных «вещей в себе», их встреча или взаимодействие есть немыслимая нелепость; не менее нелепо и предположение, чтобы такое случайное столкновение вещей могло высечь из них искру сознания и пробудить в них познание себя и друг друга.
Если мы не ограничены одними субъективными состояниями, если вне нас есть реальный мир существ, который является нам чрез посредство наших восприятий и объективно представляется нами, то следует действительно признать, что наше сознание обусловлено внутренним соотношением вещей, в основании которого лежит абсолютное всеединство сущего. Наше сознание необходимо предполагает такое соотношение раньше, чем оно его познает, — раньше какой бы то ни было отчетливой дифференциации личного самосознания от объективного сознания других существ. Ибо самая эта дифференциация предполагает ясное различение отношений.
Философия есть рациональная переработка данных сознания. И поскольку основным данным сознания является соотносительность нашего существа с другими существами, основным вопросом теоретической философии — онтологии и теории познания — служит вопрос о том, что такое соотношение между существами, в чем оно состоит, как оно возможно и как оно познается нами? И соответственно этому основной вопрос практической философии может формулироваться как вопрос о том, каковы должны быть отношения между существами, каково должно быть мое отношение к сущему?
Прежде всего мы сознаем соотношение между существами как чувственное или физическое. Познаваемый нами мир явлений во времени и пространстве есть сфера физического взаимодействия. Физик принимает такое взаимодействие как данное, исследуя его конкретные формы. Но если даже допустить между существами чисто внешнее соотношение механического порядка, философия вправе требовать его объяснения.
С точки зрения наглядного представления нет ничего естественнее того предположения, что бесчисленные атомы, беспорядочно движущиеся в бесконечном времени и пространстве, сталкиваются между собою, как шары на биллиарде. Но философия исследует самые условия, самые предположения, заключающиеся в таком «наглядном представлении» и кажущиеся столь естественными и необходимыми с точки зрения нефилософского наивного реализма, что он не думает отдавать себе отчета о том, по какому праву он их допускает.
В самом деле, что предполагает, например, материалистический атомизм? Он предполагает, что атомы существуют безотносительно о себе и для себя и в то же время что они существуют друг для друга, т. е. что они находятся в универсальном соотношении, подчиненном общим законам. Он предполагает, далее, что для атомов есть время и пространство, в которых они существуют и движутся. Все эти предположения, если только продумать их последовательно, заключают в себе чрезвычайно сложные проблемы, абсолютно неразрешимые с точки зрения чистого материализма. Все эти предположения, как мы видели это уже в первой части нашего рассуждения, прямо ведут нас к идеализму. Ибо если только мы признаем, что атомы существуют о себе и для себя и что для них существует нечто сущее вне их, и притом в формах явления — времени и пространства, — мы превращаем атомы в субъекты, в монады, внутренне соотносящиеся друг к другу, причем их универсальное соотношение, очевидно, получает идеальный характер, подчиняясь общим логическим законам. Короче, мы приходим к теории метафизического социализма, если не хотим отказаться от реалистической гипотезы и отрицать реальную основу явлений. Физическое взаимодействие вещей, если только мы видим в них нечто большее, чем чисто субъективные явления или представления, необходимо предполагает метафизическое соотношение между ними. Но физическим взаимодействием ограничиться нельзя — уже при изучении внешних явлений, — как только мы переходим к внутреннему миру сознания, которое их обусловливает.
Физиологически сознание и познание есть продукт нервно-мозговой деятельности, причем самая нервная система является продуктом мировой органической эволюции. Психологически наше сознание и познание являются результатом сложного взаимодействия духа и тела, т. е. внешних явлений и нашего сознающего существа. Наконец, логически познание есть установление объективной связи представлений и понятий, соответствующей действительному порядку вещей, т. е. действительным, необходимым отношениям сущего. Иначе говоря, оно есть результат согласования нашего сознания с сущим.
Из одних данных физики и механики нельзя объяснить сознания или познания, поскольку в области духа приходится считаться не с внешними, а с внутренними соотношениями. Из одних субъективных фактов или состояний сознания также нельзя объяснить ни действительного познания, ни реального воздействия на внешний мир. И если сознание нельзя объяснить из материи, или механизма, абсолютно внешнего сознанию, то, с другой стороны, и самые субъективные факты сознания, рассматриваемые как чисто субъективные состояния, не объясняют нам сами по себе проблемы отношения этого сознания к чему-либо отличному от него — в деятельности нашей воли, наших чувств и нашего разума.
С точки зрения чистого феноменизма, отрицающего какое бы то ни было «реальное» познание и ограничивающего наше сознание одними явлениями, самое познание явлений представляется необъяснимым. Отрицая всякую реальность вне явления, всякую реальность вне чисто эмпирической действительности, он вынужден установить самое резкое разграничение между внешними материальными явлениями и явлениями внутренними, психическими. Отрицая всякое метафизическое, субстанциальное отношение между этими двумя порядками явлений, он становится в недоумении перед этим открытым вопросом: каким образом один ряд этих явлений (субъективного порядка) может сознавать себя и познавать другой ряд явлений? Как явление может познать явление?
Гипотеза параллелизма между физическими и психическими явлениями оказывается столь же беспомощной, как некогда оказалась гипотеза такого параллелизма между духовными и физическими субстанциями, между субстанциями вообще. Ибо уже для того, чтобы допустить такой параллелизм, мы должны иметь возможность сравнить оба порядка явлений независимо друг от друга, что было бы невозможно, если бы мы были действительно замкнуты в сфере своего субъекта и если бы между этим субъектом и другими физическими или психическими началами вне его не существовало некоторого внутреннего соотношения, лежащего в основании всех наших познавательных актов.
Теории пригодны лишь постольку, поскольку они объясняют факты. Основным фактом нашего сознания является именно соотношение нашего сознающего существа к нашему телу и через его посредство ко всему внешнему миру, к другим существам, отличным от него. Но, с одной стороны, наше тело не может быть физическим субъектом или, точнее, физическим органом нашего сознания помимо своего физического или органического соотношения со всем внешним миром, а с другой стороны, и наше сознание не ограничено «нашей кожей», объективно воспринимая внешнюю реальность, являющуюся ему через посредство чувственных впечатлений. Наше тело физически приспособлено к восприятию чувственных объектов, и восприятие столь же невозможно без таких объектов, как и без чувствующей организации. В известном смысле можно сказать поэтому, что природа составляет часть нашей чувствующей организации, точно так же как и в этой последней, т. е. в нашем нервно-мозговом аппарате, можно видеть лишь высокодифференцированный, индивидуализированный орган универсальной чувственности.
Во всяком случае чувственность обусловлена реальным взаимоотношением нематериального чувствующего субъекта и его материального объекта — действительного, вещественного мира. Но такое взаимоотношение, в свою очередь, мыслимо под условием внутреннего соответствия объекта — субъекту: действительный мир, реальность которого признается нами отличной от реальности нашего ограниченного чувствующего «я» и независимой от него, должен быть чувственным, должен заключаться в пространстве и времени, чтобы быть объективно воспринятым нами. Мы знаем уже, какая проблема заключается в таком предположении. Как могут реальные вещи или существа являться нам или существовать в пространстве и времени, если пространство и время суть субъективные формы чувственности? Пусть такая чувственность определяется как универсальная, — проблема еще не решается, она только усложняется таким определением, ибо требуется объяснить, как возможна такая чувственность, каково ее отношение к индивидуальным чувствующим субъектам и к тем вещам, которые в ней воспринимаются.
Учение о внутренней соотносительности вещей дает нам ключ к решению этой проблемы. Бытие вещей в пространстве и времени возможно лишь под условием внутреннего соотношения этих вещей, их идеального единства в их реальном различии. И это внутреннее единство вещей в их различии обусловливает собою самую организацию универсальной чувственности. Время и пространство суть чувственные формы внутренней соотносительности вещей в их являющемся различии. И таким образом, внешнее отношение вещей и их изменений во времени и пространстве обусловливается их внутреннею соотносительностью.
Этой же соотносительностью вещей обусловливается и их объективная, логическая мыслимость, объективная познаваемость сущего в его явлении. Ибо познание сущего может быть логичным и положительным лишь при условии согласования и соответствия сущего — с нашей познающей мыслью. Если сущее, как таковое, не может быть объектом нашей мысли, если оно немыслимо, то все наше познание и мышление основываются на ложном предположении и в основе своей являются нелогичными. Если же оно может быть объектом мысли, то оно внутренне соотносится с ней, обосновывает ее, и в таком случае в самой мысли нашей мы находим проявление того единства субъекта и объекта, познающего и познаваемого, разума и бытия, которое должно быть понято нами как основание действительности. В сознании этого единства и заключается основание идеализма. Рассмотрим, каким образом это единство должно быть понято.
Всякая философия, стремящаяся понять мир как целое, пытается объяснить универсальную связь вещей в ее соотношении к нашему разуму, к нашему сознанию. Еще в древности мы находим попытку объяснить эту связь учением о единстве субстанции, лежащей в основании всех вещей. В новой философии Спиноза с особой энергией выдвинул вновь это учение. Но из такой пребывающей основы, из такого субстанциального единства не объясняется множество и различие вещей, не объясняется их конкретное соотношение друг к другу и к нашему сознанию, не объясняется мир явления во времени и пространстве. Пусть мир движения, изменения, рождения и смерти, мир генезиса, явления, индивидуального существования есть лишь кажущийся, призрачный мир представлений нашего индивидуального, ограниченного сознания. Требуется объяснить самое это сознание в его отношении к абсолютной субстанции и к другим вещам; и при этом нужно объяснить его во всей его действительности, во всей его особенности и различии от неизменного абсолютного. И мало-помалу самосознание нашего индивидуального «я» противополагается понятию абсолютной субстанции; самосознание является нам как реальное, действительное, живое, между тем как «субстанция» обращается в простую универсальную потенцию явлений, в потенцию отношений, и тем самым перестает быть абсолютной: она существует только в явлении, в отношениях, а сама по себе обращается в совершенно бессодержательную чистую отвлеченность. Действительные конкретные отношения предполагают действительные явления, обусловленные субъектом. И таким образом наряду с понятием субстанции выдвигается понятие субъекта.
Но как объяснить соотношение субъекта к его объекту, как объяснить связь вещей или существ, связь «я» и «не-я», — хотя бы в самом процессе сознания, — если понятие единой субстанции оказывается непригодным для такого объяснения?
В отличие от предшествовавшей метафизики Кант указал в самом сознании или субъекте начало универсальной связи всех наших представлений, всех явлений во времени и пространстве. Но в сущности и Кант не вполне отрешился от «субстанции» своих предшественников, не замечая, что его «вещи в себе» становятся на их место. Мы уже видели, какое противоречие заключалось в этом понятии: с одной стороны, «вещь в себе» признается абсолютно внешней и чуждой сознанию, вне всякого возможного к нему отношения. А с другой — «вещи в себе» полагаются в основание мира явлений, поскольку все содержание нашего опыта и наших представлений дается нашему сознанию или сознающему субъекту «извне». Мы видели далее, как отсюда идеализм последовательно пришел к совершенному отрицанию «вещей в себе», к признанию их абсолютной немыслимости и к новому утверждению закона всеобщей соотносительности: все, что существует, находится в необходимом соотношении к нашему сознающему субъекту.
Но значит ли это, что такой субъект был действительным началом всех отношений, — универсальною связью сущего, как это предполагает, по-видимому, субъективный идеализм? Значит ли это, чтобы все сущее актуально сознавалось нами, являлось нам? Соотносительность вещей обусловливает возможность их явления, их объективного бытия друг для друга; но самые формы чувственного явления — время и пространство в их бесконечности — показывают нам, что такая соотносительность простирается за пределы того, что нам является: ибо все бывающее во времени связывается с прошедшею и будущею бесконечностью, а все находящееся в пространстве — с бесконечностью протяжения. И уже одно это не позволяет нам видеть связь вещей или явлений в нашем конечном, ограниченном субъекте, противополагающемся этим вещам и явлениям.
С одной стороны, эта связь представляется нам обусловленной самыми формами нашего познания, нашей чувственности и нашей мысли: это — универсальное соотношение явлений в чувственных формах времени и пространства; это — универсальное логическое соотношение, в котором каждая отдельная вещь получает свою конкретную определенность в совокупности других вещей. С другой стороны, эта связь является нам как реальное взаимодействие сил, в основании которого мы должны допустить реальное, субстанциальное единство. Всякое соотношение предполагает в своем основании некоторое единство взаимоотносящихся вещей или терминов, — то, в чем они связываются между собою. И потому универсальная соотносительность сущего предполагает универсальное всеединство, заключающее в себе основание или потенцию всех отношений и всех различий.
Такое абсолютное всеединство не есть чисто логический синтез, из которого не объясняется реальное взаимодействие вещей; оно не есть единство сознания, единство субъекта, ибо одно субъективное единство не может обосновать реального взаимодействия «я» и «не-я». И в то же время абсолютное всеединство не есть простое единство субстанции, в котором упраздняются все конкретные различия взаимоотносящихся вещей. Ясно, что из понятий такой субстанции, сущей «о себе», нельзя объяснить ни реального субъекта, сущего «для себя», ни объекта, или объективного бытия, существующего «для другого», т. е. для этого субъекта.
Отсюда — ряд попыток возвыситься до более конкретной идеи абсолютного и примирить понятие абсолютной субстанции, как пребывающей основы всех отношений и всякого относительного бытия, с понятием субъекта, как деятельного начала, обусловливающего действительное объективное существование, актуальные отношения объектов. С представлением Канта о вещах в себе был отвергнут последний остаток картезианского дуализма, и учение об универсальной соотносительности сущего нашло себе основание в «абсолютном идеализме» немецких философов, — в признании тождества субъекта и объекта, единства духа с его другим.
Это учение, нашедшее в системе Гегеля столь яркое выражение, как мы видели, пало жертвой своей ложной отвлеченности; и до сих пор ни одна попытка исправить или дополнить философию Гегеля не увенчалась успехом, приводя к прежнему спиритуалистическому дуализму или к каким-либо другим основным положениям прежней метафизики.
Но отвлеченность немецкого идеализма не должна мешать нам видеть основную его правду. Связь вещей, их действительная соотносительность не сводится к единству субстанции и в то же время не может быть признана простым субъективным понятием нашего ограниченного сознания. Эта реально-логическая связь вещей, вне которой ничто не может быть мыслимо, ничто не может существовать вообще, предполагает реально-логическое единство. Конкретная соотносительность, взаимодействие «я» и «не-я», духа и природы, субъекта и объекта предполагает основное единство в их различии, универсальное всеединство духа с его противоположностью, мысли — с реальным бытием. Здесь, и только здесь, путь к решению конечной проблемы познания и метафизики.
Таков естественный, законный результат немецкого идеализма после Канта. Но одним этим общим результатом ограничиваться нельзя; требуется раскрыть определения абсолютного и доказать его из него самого, т. е. показать в нем истинное универсальное основание всего сущего, всей действительности во всем ее объеме.
Этой последней задачи немецкий идеализм и не выполнил в должной мере. Понимая абсолютное начало слишком отвлеченным образом, он вступил в противоречие с опытным знанием и в то же время запутался во внутренних противоречиях, вызванных этой отвлеченностью. Он превращал абсолютное в отвлеченное начало, противоположное действительности и бессильное объяснить сферу индивидуального, относительного существования — мир явления. Такое абсолютное или, точнее, абстрактное начало заключает в себе не основание, а отрицание своего «другого», т. е. отрицание природы и ограниченного человеческого сознания и постольку само подлежит отрицанию во имя попранных прав естествознания и психологии.
Немецкие мыслители признают, что абсолютное всеединство, как бы оно ни определялось, есть начало, заключающее в себе потенцию или основание всего сущего, всего действительного. И поскольку мы отличаем относительные вещи, относительное существование как нечто «другое», отличное от абсолютного, мы можем сказать, что это абсолютное заключает в себе основание своего другого. Но по этому самому, чем реальнее, конкретнее познаем мы это «другое» во всем его отличии от абсолютного, во всем его самоутверждении, во всей индивидуальности его элементов, тем конкретнее будет наше представление об абсолютном, которое его обосновывает. Между тем в отвлеченном идеализме немецких философов мы не находим основания для такого позитивного познания действительности, для признания относительной реальности индивидуального существования. Везде при переходе от абстрактных определений к конкретной, индивидуальной действительности является не только логический скачок, но прямое противоречие, как мы видим это, например, у Гегеля. Бессильное обосновать действительность, само абсолютное обращается в отвлеченную «идею» этой действительности, в чистую потенцию, которая сама по себе не может перейти во что-либо актуальное. Реакция против такого идеализма как в философии, так и в особенности в положительной науке была не только законна и необходима сама по себе, но оказала величайшую услугу самому идеализму, предъявив ему новые требования и обличив его ложную отвлеченность.
Рассмотрим здесь те формальные требования, которым должно удовлетворять истинное конкретное определение абсолютного.
Требуется найти такое определение абсолютного начала, которое могло бы обосновать действительность, т. е. действительный мир являющихся, соотносящихся существ и вещей в их актуальном отличии от абсолютного. Абсолютное обосновывает свое другое и, следовательно, существует не только о себе (an sich) и для себя (fur sich), но и для всего другого. Абсолютное не есть ни отвлеченная безотносительная субстанция, ни безотносительный субъект. Субстанция, сущая только о себе, есть чистая потенция, и субъект, сущий только для себя, не имеет универсальной действительности, не имеет никакой действительности вообще и в конце концов перестает различаться от субстанции. Без отношения субъекта к объекту нет ни воли, ни мысли, ни чувства, ни сознания, — нет актуального, действительного субъекта. Только в своем альтруизме, т. е. как бытие для всего другого, абсолютное есть универсальное и актуальное абсолютное, обнимающее в себе полноту бытия[762]. То, что не существует ни для чего другого, не существует истинным образом и о себе самом и для себя самого, не существует и для моей мысли, не существует для чего бы то ни было — ни в каком отношении.
В отвлеченном идеализме «бытие для другого», или объективное бытие, представлялось исключительно формою условного, относительного существования, в котором «быть» значит быть в отношении. Но, как уже сказано, абсолютное, исключающее из себя такое определение, т. е. исключающее относительное, условное бытие, не обосновывает, а отрицает его и по тому самому является отвлеченным, а не абсолютным началом. Таково абсолютное «Я» у Фихте, который превращает природу, или «не-Я», в простое самоограничение этого абсолютного субъекта, вне которого ничто не может иметь никакой реальности [58]. Такова абсолютная «Идея» у Гегеля, бессильная объяснить или обосновать ту конкретную действительность, от которой она отвлекается. Такова, наконец, единая мировая «Воля» Шопенгауэра, которая в своем эгоистическом самоутверждении столь же мало может обосновать эту действительность. Действительный мир с точки зрения отвлеченного идеализма обращается в призрак и является воплощенным противоречием — точка зрения, которую и проводит с такой энергией отец современного пессимизма [59]. Но недостаточно признать мир призраком, — нужно объяснить это в его отношении к абсолютному. Если же самое отношение это представляется немыслимым, то ясно, что наше понятие об абсолютном есть ложная отвлеченность.
Абсолютное не есть относительное бытие. Но ведь уже там, где мы просто отличаем его от всего относительного, мы мыслим его в некотором отношении, хотя бы чисто отрицательном. А там, где мы рассматриваем его как основание действительности, как основание относительного бытия, мы мыслим его положительным образом в целой бесконечности отношений. Здесь действительно есть кажущееся противоречие, из которого нередко делают аргумент против самого понятия абсолютного или против его познаваемости. На самом деле, однако, противоречия здесь не существует: обосновывая свое другое, абсолютное должно иметь в себе самом основание всех возможных своих отношений и постольку может определяться как «абсолютное во всех своих отношениях». Поэтому его нельзя назвать ни относительным, ни безотносительным: оно сверхотносительно. Оно не только не обусловлено ничем другим, но и не может быть ничем другим обусловлено; оно не только внешним образом независимо от каких-либо отношений, но оно истинным образом свободно во всех своих отношениях, так как в себе самом и от себя самого оно имеет потенцию своего другого, заключает в себе свое другое в возможности.
В этом существенном бытии для другого, в этом «альтруизме» абсолютного заключается внутреннее, положительное основание его безусловности; поэтому-то «другое» абсолютного и не может служить ему границей или отрицанием. Напротив того, потенция этого «другого», которое представляется нашему ограниченному сознанию как противоположность абсолютного или его отрицание, — есть на самом деле положительная мощь самого абсолютного, сверхотносительного Бытия: это — бесконечная потенция творческого самоопределения, внутренняя свобода Бытия, не ограниченного своею самостью и имеющего в себе начало всех возможных отношений. Поэтому и действительный мир относительных существ, как реальное, осуществленное «другое» абсолютного, есть лишь раскрытие его беспредельной свободы и мощи, его всемогущества.
Таким образом мы убеждаемся в том, что «бытие для другого» не составляет исключительного определения относительной, обусловленной действительности: оно составляет внутреннее определение сущего, как такового, и оно восполняет собою предшествовавшие отвлеченные определения абсолютного как субстанциального и субъективного бытия «о себе» и «для себя». Только в сочетании этих трех понятий, в определении абсолютного как сущего о себе, для себя и для всего другого мы получаем полное и последовательное формальное его определение: только в таком определении оно является как актуальное, совершенное абсолютное, имеющее в себе положительное основание своей безусловности, не ограниченное никаким отрицанием и в то же время отличающее себя от той действительности, которую оно обосновывает.
Абсолютное ничем не ограничивается, ничем не определяется извне. Но, как начало и основание всего сущего, оно не может ограничиваться и какими бы то ни было отвлеченными определениями собственного существа, ибо всякое такое определение в силу самой своей отвлеченности заключает в себе отрицание бесконечного множества конкретных отношений, которые обосновываются абсолютным. Отсюда недостаток всех отвлеченных определений абсолютного. Поэтому, будучи логически правильным и последовательным, истинное определение его является в то же время конкретным. Ибо, с одной стороны, такое определение указывает нам действительный мост от абсолютного к относительному, — показывает в абсолютном истинное всеединство, обусловливающее конкретную соотносительность сущего. С другой стороны, абсолютный субъект, сущий не только для себя, но и для всего другого, имеющий в себе мощь этого другого, — перестает быть отвлеченною самостью: это конкретный, объективирующий, определяющий себя субъект, имеющий в себе самом абсолютное начало своего самоопределения. И в нашем собственном субъекте, в единстве всего нашего сознания мы имеем образ и подобие универсального, конкретного всеединства.
Такое конкретное определение позволяет нам вполне последовательно мыслить объективное различие абсолютного от обусловленной им действительности. Действительный мир понимается во всем своем инобытии, в своем конкретном различии от абсолютного и вместе с тем в своей универсальной обусловленности и внешней необходимости. Абсолютное перестает быть отвлеченною потенцией действительности и отличается от нее в самом своем начале; но, вместе с тем, в самом различии оно является реальною причиной и универсальным основанием относительного бытия.
При таких условиях определение абсолютного сущего удовлетворяет требованиям умозрения и опыта, будучи вполне последовательным, логичным и в то же время совершенно конкретным. Понятие конкретного самоопределяющегося субъекта (или лица) в приложении к абсолютному сущему не только не заключает в себе внутреннего противоречия, но прямо вытекает из общих онтологических определений этого сущего, которое в себе самом и от себя самого утверждает себя как субъект, сущий для себя и для другого (т. е. определенный субъект). Абсолютное не покрывается никакими отвлеченными определениями, которые ограничивают его отдельными категориями, потенциями или отношениями. Как объект нашей мысли, оно несомненно мыслится нами в логических категориях, определяется своей логической идеей. Но если только подобное определение может быть логичным и положительным, то оно имеет реальное основание в самом сущем. Абсолютное есть не только логический субъект (подлежащее), к которому мы относим нашу идею всеединства, но реальный субъект, обосновывающий все свои отношения и все свои объективно-логические определения.
Если сущее определяется логическими категориями во всех своих отношениях, то, как абсолютное, оно само в себе имеет основание таких отношений. Если оно определяется своей идеей, своим универсальным Логосом, то оно само в себе имеет начало своей идеи, своего Логоса. Если оно мыслимо, если оно есть возможный объект мысли, то оно имеет в себе самом начало этой мысли и есть субъект мысли — в себе самом, для себя и всего другого. Ибо абсолютное сущее не может определяться извне чуждою ему мыслью и само заключает в себе свой Логос, как начало универсального и вместе конкретного самоопределения по отношению ко всему возможному другому.
Во второй и третьей части нашего рассуждения мы стремились показать, что нет безотносительной мысли, нет отвлечённого безотносительного Логоса, нет «абсолютной идеи»: такая идея прежде всего абстрактна и потому условна. Всякая мысль, или идея, относится к предполагаемому сущему, и она логична только в предположении такого сущего. В этом смысле вся логика основывается на онтологическом предположении, и дело метафизики состоит в том, чтобы выяснить это предположение — высший постулат всей нашей логики, без которого она перестает быть логикой. Метафизика поэтому не умозаключает от понятии к отличной от них реальности, но она показывает соотносительность всех наших понятий и выясняет, что предполагается в наших необходимых понятиях и в этой их соотносительности.
Если эти понятия логичны и если посредствуемое ими знание может быть логичным и положительным, то они вытекают из имманентного отношения мысли к сущему. И, сознавая это сущее в основании всех своих категорий, наша мысль в своем целом находит в нем свое начало и конечное основание.
Это сущее не выводится, оно находится нами, оно дано нам в своей универсальной соотносительности — в нашей непосредственной вере, в нашей мысли, в нашем опыте — внешнем и внутреннем. Исходя из данных сознания, мы старались понять, каким образом оно может быть нам дано, каким образом оно может быть воспринято или мыслимо нами и каким образом оно может соответствовать нашей мысли. И мы находим, что это сущее, независимое от нас в своей универсальности, может, хотя бы частным образом, раскрываться нашему познающему духу лишь в том случае, если оно имеет само в себе начало своего отношения к нам. И оно может быть логически мыслимо нами лишь в том случае, если оно само в себе заключает универсальное логическое начало мысли, если логос, или идея абсолютного, обосновывается и нормируется его собственным необходимым самоопределением.
Заключая в себе начало своего самоопределения, абсолютное как реальный и конкретный субъект по необходимости мыслится нами как субъект водящий. Но отсюда еще не следует, чтобы абсолютное могло определяться нами как чистая, безотносительная Воля. Такая воля есть лишь отвлеченная потенция, — понятие, которому в действительности ничто соответствовать не может. Ибо актуальная, действительная воля существует лишь там, где она имеет предмет воления или полагает себе такой предмет. Воля предполагает в субъекте отношение к другому, или, точнее, она есть внутреннее отношение субъекта к его другому. Это другое либо дано ему извне, либо полагается им самим. Поэтому, поскольку абсолютный субъект определяется как водящий, он необходимо мыслится нами как полагающий или утверждающий свое другое, которое извне ему дано быть не может. Если конечный, ограниченный субъект может в деятельности своей воли эгоистически утверждать свое «я», отрицая все то, что его ограничивает, то в абсолютном подобное «эгоистическое самоутверждение воли» представляется логически немыслимым: ибо, во-первых, ничто «другое» не может ограничивать абсолютного, а, напротив того, служит его раскрытию; во-вторых, отрицание другого означало бы в абсолютном отрицание всякой определенной воли, всякой воли вообще, не говоря уже о свободной, универсальной и сверхотносительной воле. Абсолютное утверждает себя лишь в своем «альтруизме», т. е. утверждая потенцию своего другого и раскрываясь в его действительности, как конкретная, всесильная и вместе всеблагая, свободная воля.
Бросим взгляд на все предшествовавшее рассуждение.
От первого эмпирического определения сущего в его явлении мы перешли к рациональному определению его — в его идее; от этого рационального определения, от чувственных форм и логических категорий мы перешли к самому реальному субъекту сущего> Мы нашли и это определение неполным и абстрактным: абсолютное сущее не есть отвлеченное бытие о себе или для себя, оно есть всеединое конкретное бытие, мыслимое и являющее себя, заключающее в себе начало воли, начало своего другого.
Оно определяется, следовательно: 1) как сущее о себе (an sich), или всеединая основа всего сущего; 2) как самость, сущая о себе и для себя, т. е. сознающая и постольку объективирующая себя самость, заключающая в себе основу себя и своего другого — потенцию инобытия; 3) как конкретный абсолютный субъект, сущий о себе, для себя и для всего, т. е. как абсолютная личность, заключающая в себе всеединое начало сущего, полноту потенций бытия. Поэтому оно не может определяться как безотносительный, безвольный разум или как безотносительная воля, так как и разум, и воля суть лишь потенции или способности субъекта, которые могут быть актуальными лишь в конкретном его самоопределении.
Такое определение, как бы ни казалось оно парадоксальным для одних, простым и естественным для других, заключает в себе разрешение основных проблем философии и логически обосновывает различные способы познания я понимания сущего.
1. Прежде всего оно обосновывает эмпирическое познание природы, научное представление о действительности в необходимой и закономерной универсальной связи ее явлений. Ибо, как мы видели, такое определение дает прочное логическое основание закону универсальной соотносительности и позволяет нам видеть в мире явлении реальную действительность, в одно и то же время отличную от абсолютного и обоснованную, обусловленную им. Отсюда объясняется и логическая закономерность этой действительности, универсальный детерминизм, господствующий во всех ее явлениях, и вместе — относительный характер ее реальности в формах времени и пространства. Конкретное определение абсолютного возлагает на нас обязанность познавать относительное существование во всем его являющемся отличии от абсолютного, в его видимом противоположении. Такое относительное существование должно быть понято нами как действительное инобытие, как другое абсолютного, а не как простая эманация или излучение его существа. Самые формы действительности — время, пространство, внешняя необходимость, внешнее взаимодействие объясняются именно как формы инобытия, относительного существования — в его отличии от Всеединого Сущего, вне которого оно полагается. Лишь в конкретном познании действительности мы отличаем ее должным образом от абсолютного и понимаем это последнее как конкретное и сверхотносительное. Поэтому всякое посягательство на права самостоятельного эмпирического изучения природы или истории ведет к смешению абсолютного с относительным или же является результатом такого смешения.
Но, с другой стороны, и самый эмпиризм должен критически определить свои границы в сознании относительности опыта, относительности познаваемых им явлений. Сам по себе эмпиризм есть отвлеченный принцип знания и заключает в себе условную точку зрения, поскольку он ограничивается одними относительными формами бытия, отвлекаясь от их абсолютного и сверхопытного основания. Поэтому в критическом сознании своих границ эмпиризм не должен отрицать возможности сверхопытного, рационального познания сущего. Иначе он может сам привести к ложной метафизике, либо отрицая сущее вне явления (абсолютный феноменизм), либо отвлеченно противополагая сущее явлению, как мнимую «вещь в себе», либо, наконец, ложным образом приписывая материи, как основе являющейся действительности, безусловное субстанциальное бытие.
На самом деле эмпиризм в последовательном своем развитии приводит нас к метафизике и предполагает ее. Всеобщая соотносительность являющегося предполагает универсальное сверхотносительное основание и начало всех отношений. Действительность не существует о себе; относительное существование не имеет само в себе признаков абсолютного бытия и постольку предполагает такое абсолютное бытие, в котором оно имеет свое основание. Отвлеченно от абсолютного, в своем отличии от него, в своем инобытии, действительность заключает в себе лишь отрицательное определение (она есть не-абсолютное, не имеющее в себе основания своего бытия; она есть не-бытие абсолютного). Как сущая конкретная действительность, она получает свои положительные определения лишь в своих отношениях, в своей универсальной обусловленности. И постольку она положительным образом предполагает абсолютное начало, в котором она имеет свое основание.
Мы различаем в являющейся действительности объективную и субъективную стороны. Мы мыслим ее как универсальный объект или бытие для другого. И в то же время мы сознаем ее как сущую для себя — в субъективных формах универсальной чувственности и в совокупности взаимоотносящихся сознающих существ, являющихся в ней. Обе эти стороны, обе эти формы относительного бытия представляются одинаково обусловленными; а между тем как та, так и другая, взятые в отдельности и взятые в своем конкретном соотношении, представляются эмпирически необъяснимыми. В ограниченном субъекте не заключается основания для объекта, и в объекте, внешнем мире, нет основания для субъекта. Если же все наше познание, весь чувственный мир явлений обусловливается именно соотношением субъекта и объекта, то мы не можем останавливаться на бессмысленном и произвольном признании их параллелизма и неизбежно должны искать основания для такого соотношения.
2. В конкретном определении абсолютного мы находим такое основание, а следовательно, и основание рациональной метафизики и теории познания. В этом определении мы понимаем действительность как реальное другое абсолютного, сущее для себя и для абсолютного, — как субъект и как объект. В этом определении объясняется, каким образом сущее вообще может быть объектом мысли и каким образом оно может и логически и реально определяться идеей. В нем заключается, следовательно, основание конкретного идеализма и принцип идеалистического мирообъяснения.
Как мы только что видели, такое мирообъяснение не должно противоречить эмпирическому исследованию явлений в их всеобщей необходимой связи, точно так же как и эмпирическое объяснение явлений из их внешних причин не может вести к отрицанию идеального или телеологического детерминизма. Спор между сторонниками механического и идеалистического миросозерцания может быть улажен окончательно не путем толкования отдельных, и притом наиболее сложных и наименее разгаданных, явлений органического мира, а исключительно путем метафизики, исследующей общие формы явления как такового, формы действительности вообще. Убедившись в том, что вся действительность в своем целом, в совокупности своих явлений обусловливается логическими категориями, определяется конкретной идеей сущего, метафизик не станет применять свою телеологию внешним или произвольным образом к объяснению отдельных явлений; он не будет отступать перед попыткой чисто эмпирического их объяснения из данных физических причин. Ибо в самом единообразии и всеобщей необходимости механических законов он будет видеть высшее опытное доказательство универсальности телеологического принципа, — того логического начала, которое обусловливает собою явления. И, наоборот, тот естествоиспытатель, который убедится, что одна метафизика дает прочное основание закону универсальной соотносительности и необходимой причинной связи явлений, перестанет видеть в такой метафизике врага, угрожающего научному объяснению постоянным произвольным вмешательством. Признавая за эмпирическою телеологией относительное значение при объяснении строения, функций, эволюции организмов в их приспособлении к среде, он допустит за такою телеологией высшее логическое основание и не станет отрицать общей метафизической телеологии с ее универсальным Логосом во имя тех общих эмпирических законов, которые обосновываются именно ею — в своей всеобщей необходимости.
3. Конкретное определение абсолютного не есть простая отвлеченная идея действительности, ее мыслимое удвоение; напротив того, как мы видели, оно устанавливает конкретное различие между действительностью и ее абсолютным началом, которое понимается не только как ее основа или причина, но и как ее идеал, — то, для чего она существует, ее конечная цель. В этом смысле такое определение заключает в себе логическое обоснование нравственной философии и религиозного гнозиса и соответствует требованиям религиозного сознания. Оно устраняет дуализм, противополагающий мир Божеству и ограничивающий Божество этим отвлеченным противоположением; и оно устраняет пантеизм с его смешением абсолютного и относительного бытия. Оно соответствует вере в личного Бога, ибо оно понимает абсолютное как конкретный субъект, сущий в себе самом для другого и заключающий в себе основание своего другого. Оно соответствует нравственной идее Бога, как бесконечной любви, ибо оно признает альтруизм метафизическим определением абсолютного сущего. Оно понимает вселенную в ее универсальном детерминизме и вместе в свободе ее реального инобытия, в свободе ее внутреннего самоутверждения.
Но мы не станем перечислять те проблемы, решению которых может служить конкретный идеализм. В этом пространном отвлеченном рассуждении мы старались лишь выяснить критически основания такого идеализма, показав, что он есть необходимый постулат опыта и умозрения, точно так же как и религиозной веры.