Эта дорога ведет не к морю.
Эта дорога ведет просто вниз.
Несколько месяцев я жил этой идеей. Хотя скептицизм в последнее время чувствительно потрепал ее. Особенно засомневался я в Гаецком и реальности всего мероприятия, когда он скорчил недовольную гримасу после моего пожелания получить расписку по всей форме: что с того, что деньги я выдал за место на каком-то мифическом корабле! Деньги я ему выдал вполне реальные.
За это время я успел перебрать все возражения против авантюры — и они не поубавились. Но прибавился один аргумент «ЗА». Этот аргумент: «НА-ДО-Е-ЛО!» Раздражает бессмысленная работа, капитальная бездарность администрации и хроническая унылая бесперспективность. Тащусь как будто за нужной книгой в библиотеку, на деле — развлечься чтением с умным занятым видом какого-нибудь посредственного детектива, по пути примыкаю к разговорам в курилке сотрудников конторы, прусь раньше времени на обед — и чувствую: всё, всё надоело. Особенно надоели коллеги, которые с заинтересованными лицами передвигаются по этажам, кабинетам, отделам — передвигаются с увлечением. Я бы восхитился их энергичным существованием, если бы недавно не был точно таким же, как они.
Не успел вернуться после обеда на свое рабочее место, раздался звонок. Уже по дыханию в трубке понял: это Гаецкий.
— Вы не спуститесь сейчас в курилку?..
Вопросов задавать не стал.
— Иду.
Гаецкий, длинноволосый, сутулый, на лестничной площадке играл спичечным коробком. Мы уже выкурили по полсигареты, а он, как обычно, все тянул. Его манера разговаривать со мной тоже начала действовать на нервы. Меня примиряет с ним лишь то, что — конечно! — на его месте должен быть человек великой осторожности. И он — осторожен.
— Вы не передумали? — быстро спросил он. — Нет?.. Я спрашиваю вас серьезно. Вы еще имеете возможность передумать до окончания рабочего дня.
Я взорвался:
— Не разговаривайте со мной как с маленьким!
— Тогда, — он отвел меня в конец лестничного тупичка, — я должен вам сообщить: план вступает в силу сегодня! В восемь вечера вы должны быть в порту.
Я был несколько ошарашен.
— Простите, но вы так и не сказали, они дали на меня согласие или нет! — придрался я.
— Относительно вас я обещал вопрос провентилировать. Но представьте себе такой поворот: мне говорят, вашему товарищу в месте отказано. Вы можете их отказ чем-то оспорить?.. Нет. Я решил, что вернее считать предварительное обещание предоставить вам место за окончательное. Понимаете? Признаюсь, у меня нет знакомства с главными лицами в этом предприятии. Но у меня есть верная информация: несколько билетов не распределено. Значит, свободные места остались. Когда мы сегодня заявимся на корабль, им некогда будет раздумывать — брать вас или нет. К тому же я буду рядом с вами. Положитесь на меня, все устроится самым лучшим образом.
— Вы предлагаете мне ехать зайцем?
— А разве все мы в этой жизни не зайцы? — философски заметил Гаецкий. — Согласитесь, задумана операция невероятной сложности. Даже в случае провала она войдет в историю мировой криминалистики. Какой размах! Какая смелость! Скажу вам откровенно, если вы откажетесь, я вздохну с облегчением. Знаете ли, лучше всего отвечать только за себя.
Гаецкий отступил в сторону — как бы позволил целиком увидеть себя — человека искреннего и честного.
— Я не должен об этом говорить, — продолжил он, — но вам скажу. Все просто. Каждый хотел протащить своих. Но и руководителям проекта было не безразлично, с кем они окажутся на корабле. Был такой момент, когда из-за разногласий все мероприятие могло лопнуть. Деньги, которые внесли мы, пассажиры, — это лишь небольшая часть затрат. Тот, кто нас финансирует, имеет свое видение… И вот в самый последний момент оказалось, что пассажирский состав полностью не укомплектован. Скажу, что даже такой простой вопрос, под каким флагом пароход выйдет в море, потребовал длительного согласования с международными организациями, и при этом так, чтобы не допустить утечку информации. Сообщу вам по секрету: мы будем плавать под флагом Коста-Рики. Вас я понимаю: вы хотите полной ясности и гарантий — получить билет, нормированное место и со спокойной совестью стоять на палубе и махать родным берегам ручкой…
Последней фразой Гаецкий хотел спровоцировать мою улыбку. И я улыбнулся.
— Риск есть, — продолжил он. — Все может обернуться не так, как мы рассчитываем. И многие из тех, кто сейчас рвется на корабль, потом будут сожалеть о своем решении. Найдутся пассажиры, которые, если даже все закончится благополучно, поймут, что их место было на берегу. Они будут вспоминать о своей службе и сослуживцах как о потерянном рае…
— Это не касается меня… — начал я.
— Да, да, но некоторые, уверен, будут. Извините, я должен бежать. У меня уйма незаконченных дел. Мне хочется некоторое время провести с друзьями.
Гаецкий на клочке бумаги нарисовал схему той части порта, где вечером я должен с ним встретиться. На трап парохода мы должны были вступить вдвоем.
— Бумагу я рву?
Я кивнул.
Пару часов проболтался в конторе. Еще неделю назад начальство подписало мое заявление на отпуск. Я забрал причитающиеся мне деньги, но оговорил, что день начала отпуска назову позже. Вот-вот должна была сформироваться компания, с которой будет приятно проводить отпуск на Кавказе. Теперь все изменилось. Какая там компания, какой там Кавказ! Я соврал: проблема с командой разрешена. Трогаемся в путь. Сослуживцы окружили с пожеланиями хорошо отдохнуть.
— Улетаю уже сегодня! — внутренне над ними издеваясь, говорил я, изображая руками крылышки.
Я не моралист, но — эстетически! — что за лица! Помятые служебными страстями и канцелярскими интригами, микроскопические тщеславия актеров, которым по ходу пьесы отпущено несколько реплик, типа: «Лошади поданы!» Город кишит подобными субъектами.
Готов признать, среди них, наверно, есть стоящие люди. Не принимал ли я Гаецкого за заурядного служаку, которого называют «заместителем директора по отправке сослуживцев на пенсию», а, как оказалось, — это отпетый авантюрист международного класса?
В угоду благопристойности зашел в архив к Ладе Скворцовой — первой моднице нашего заведения. Несколько минут провели вместе, сидя по разные стороны стола. Я проявлял вежливый интерес к ее маме, теткам, соседям, подругам, рассказы о которых год назад угробили наш недолгий и скучный роман. И отбыл с резолюцией: всё течет, и ничего не меняется.
В проходной натолкнулся на директора конторы — Афанасия Васильевича. Он мне напоминает седого дирижера духового оркестра с мятыми медными инструментами, который по вечерам играл в «парке культуры и отдыха». «Отдыхайте! Набирайтесь сил!» — приказал дирижер нашего труда. «И смотрите, на работу явиться без опоздания!!» Оказывается, он помнит о тех расчетах, которые давно мне поручили сделать и которые я выдавал за сверхсложные и сверхтрудоемкие. Я заверил Афанасия Васильевича, что после отпуска, с новыми силами, с заданием справлюсь… Работа же давно уже сделана, и бумаги лежали в нижнем ящике моего стола. Но даже сейчас я не хотел отступать от правила — не баловать начальство слишком ретивым выполнением приказов.
Хочу добыть Библию. Там, кажется, говорится о том, что человек должен трудиться в поте лица своего. Но говорится ли там, что нашей производительности должна соответствовать зарплата? Никто, кроме доверчивых идиотов, не верит, что в этом вопросе можно доверять нашим боссам. Не стоит баловать тех, кто за твое усердие получит больше, чем ты. Это приучает их к неуважению личности подчиненного. Корова мычит, требуя, чтобы ее выдоили, — но у меня другое мировоззрение.
Ну, что ж, мне тридцать три года, и настало время радикально поставить вопрос: как быть с островами в южном море? Голубая лагуна, легкий бриз, книга ни о чем, несколько партий в пинг-понг, коллективный заплыв за полосу прибоя с белозубой смуглянкой… За такую жизнь я готов временами где-то там заниматься кое-какими расчетами. Да смоют пот с лица труженика воды теплых морей!
Собственная комната показалась мне чужой и отвратительной. За жалкими зелеными занавесками — вонючий шумный двор. На полке — случайные книги. На стене — барельеф церкви из пенопласта — подарок ко дню рождения сослуживцев, и афиша «Аэрофлота»: лайнер летит мимо и выше южных островов. Полированный шкап — единственная вещь, которая указывает, в каком направлении я мог бы благоустраивать свое жилище. Есть несколько пластинок, которые взял бы с собой, но помнил их слишком хорошо, чтобы жалеть об этом. Соседей своих по квартире, как говорится, «я в гробу видел». Шорох домашних тапочек, оживление вокруг общей газовой плиты, злобный рыжий кот, напоминающий пожилого милиционера, — соседство, воспринимаемое более по веяниям запахов… хотя, может быть, общение через запахи и есть то, что называют духовным общением.
За тридцать лет никакой привязанности, никаких лирических переживаний! Мой единственный приятель вряд ли будет особенно жалеть о моем исчезновении. Любопытно, как бы поступил он, если бы ему выпал шанс, подобный мне? Думаю, он тоже отдал бы швартовы.
Страна! подведем баланс взаимных отношений, взаимных чувств, обоюдных обязательств! Кредит и дебет замечательно сходятся. Никто никому ничего не должен. Никто никому абсолютно не нужен.
Со времен школьного театра люблю произносить монологи. Что поделать! Произнесение речей придает мне вес в собственных глазах. Монологи хорошо произносить лежа на диване и глядя в потолок.
— Дорогие товарищи! Я уполномочен заявить, что абсолютно ни в ком не нуждаюсь. Ни в вас, Афанасий Васильевич, ни в вас, Лада Скворцова, ни в вас, дорогие, уважаемые, почтенные соседи, пассажиры, прохожие, сослуживцы — мои сограждане и современники! Я покидаю вас с чистым сердцем и с незамутненной совестью. Я никому не наступил на ногу и не лез к прилавкам без очереди. Что же касается тех благ, которыми, признаюсь, пользовался, как-то: приемником, приобретенным в комиссионном магазине, полированным шкапом, на который ушли мои прошлогодние отпускные, то я заплатил за них чистоганом — нормальным, умеренным, но вполне качественным по принятым стандартам трудом.
К чему упреки, не идущие к делу! К чему обиды при отсутствии обоюдной любви! Я не жажду понравиться вам, я хочу понравиться самому себе… У меня есть вопрос к вам, товарищ Гаецкий…
Монолог застопорило. Я погрузился в размышления. И дело не в прозаичности этого субъекта, даже наоборот — в загадочности его миссии. Что мне о нем известно? После войны Гаецкий закончил какой-то техникум, работал в должностях, не требующих ничего, кроме послушания, — первый признак, что дело мы имеем с человеком, склонным маскировать свою сущность. Ежедневно читает газеты, живет в старом районе со старой, некрасивой женой. Заботится о здоровом режиме, следовательно, хочет жить долго, скорее всего, надеется осуществить скрытые, далеко идущие замыслы. На собраниях выступает, но больше с поправками к резолюциям: «Товарищ председательствующий! Я предлагаю пункт третий изложить в другой редакции, не „возложить ответственность на товарища Сидорова В. А.“, а „товарища Сидорова В. А. назначить ответственным за…“ и далее согласно текста». Что это такое? Болезненная любовь к стилистическому чистоплюйству или имитация общественной активности и лояльности?.. А на деле! — тайно комплектует контингент пассажиров гигантского лайнера, подготавливает политическую диверсию, которая потрясет мир по десятое колено. Крысолов в современном исполнении.
Сегодня в курилке он произнес весьма подозрительную фразу: «Последний день мне хочется провести с друзьями!» Какими должны быть у него друзья, с кем он может обваливать в муке эту опасную тему — а потом направиться в порт?..
Что и говорить, во всем предприятии содержится большая доза идиотизма. Я требовал от Гаецкого расписку в получении от меня трехсот рублей на билет — и при этом безропотно доверяю не что-нибудь! — свою жизнь. Что это! Как это назвать? Как будут смеяться в соответствующих органах над такими, как я, простофилями! — Но, мать моя родная! Как хочется вдохнуть всей грудью свежий воздух новой жизни!.. Однако уже семь вечера, а я еще не собрался.
Всё помещается в один портфель: бритвенный прибор, смена белья, фотоаппарат. Уже стоя в дверях, решил добавить французский словарь и завести будильник. Он зазвонит в моей комнате утром, когда наш пароход уже выйдет в открытое море…
Как только сошел с трамвая, из-за газетного киоска появился Гаецкий. Накрапывал дождь, его шляпа успела намокнуть.
— Я думал, в последний момент вы можете сдрейфить, — сказал он, с удовлетворением взглянув на мой багаж. У самого предводителя под мышкой торчал хилый сверток. — Слушайте, — начал объяснять он. — На вахте у трапа парохода сейчас дежурит чужой человек. Он не пропустит вас без билета. Мы пройдем в порт и займем позицию недалеко от судна. Не привлекая к себе внимания, будем держать трап в поле зрения. Когда вахтенный по обыкновению, отлучится по каким-то делам, знакомый мне человек займет его место. Вот тогда, не теряя ни одной секунды, мы должны проскочить на корабль.
Дырка в заборе — и мы на территории порта. Позицию заняли за штабелем досок. Взираем на пароход, который отличался от других, пришвартованных правее его и левее, лишь окраской: пароход был белый… Освещен только трап и дебаркадер, по которому иногда прокатываются электрокары. Сердце мое сильно билось, я видел, как счастливцы поднимались на борт.
Складывалось впечатление, что каждый пассажир к трапу подходит с точностью до секунды: очередь не возникала, люди друг с другом не сталкивались. Операция была отлично организована. Однако подозрение могла вызвать, напротив, чрезмерная упорядоченность, с какой люди в плащах и макинтошах, с портфелями и чемоданчиками вступали на трап парохода. Были и женщины. У меня на языке вертелся язвительный вопрос: «Гаецкий, где ваша супруга? Не решили ли вы вступить в новую жизнь женихом?»
Пассажиры продолжали прибывать. Ничего подозрительного не наблюдалось.
На палубе мигнул огонек не то спички, не то зажигалки. Я машинально потянулся за сигаретой. Гаецкий остановил меня. Мы увидели, как у трапа появился еще один матрос, которому вахтенный передал нарукавную повязку.
— Быстро! — рванулся вперед Гаецкий. Я, как автомат, зашагал за ним.
Если бы по какой-либо причине план сорвался, я не знал бы, как объяснить свое появление на зарубежном судне. Был готов ко всему и ни к чему. Я — воздушный шарик, упущенный из детских рук. Вот уже трап, который заходил под нашими ногами. Гаецкий сует матросу какие-то бумаги и что-то доказывает, кивая на меня. Вахтенный насупился, искоса наблюдая за мной. Я подумал, что именно в такие моменты люди начинают про себя читать молитву. Гаецкий, склонив над головой матроса свой нос, выпустил длинную очередь слов. Матрос еще раз с головы до ног оглядел меня, а я за это время пытался улыбнуться. Наконец вахтенный кивнул.
Мы проскочили освещенное пространство, и мрак окутал нас. «Сюда! Сюда!» — шепотом командовал Гаецкий, который уверенно ориентировался среди палубных надстроек. Протиснулись в узкую дверь, спустились по металлической лестнице. После перехода по крашеному коридору простучали по ступенькам еще ниже. Не останавливаясь и никого не встречая, мы неслись по зеленым дорожкам. Ни одного звука, кроме шума наших шагов, не раздавалось в чреве судна. Направо, налево, еще один переход…
— Здесь! — Гаецкий остановил меня около двери под номером 79. Дверь поддалась. Мы вошли.
— Мистер Афонин, — торжественно произнес Гаецкий, — мы теперь свободны. Я несколько завидую вам: вы молоды, и у вас все впереди. Видите, все получилось лучшим образом. Я должен вас покинуть. Оставайтесь в каюте, пока не получите разъяснения и указания.
Я хотел его поблагодарить, но не нашел ничего лучшего, как спросить:
— Вы отплываете один?
Гаецкий ничего не ответил. По выражению его лица понял, что, если я окажусь моралистом, это будет для него неожиданностью.
Каюта имела спартанский вид: койка, тумбочка, в нише что-то вроде шкафчика для одежды и умывальник. Иллюминатор заделан. Решеточка под потолком каюты указывала на наличие вентилятора. Столик на манер железнодорожно-купейного. Опустился на потертое байковое одеяло койки. Закуривать остерегся.
Скорее бы пароход отчалил. В море мы будем когортой героев, в нынешнем положении мы — преступники. Меня продолжает беспокоить, как при необходимости я объясню свое присутствие здесь, на зарубежном судне? Легче объяснить, зачем я родился. Проглотил слюну и зашептал:
— Да, я бегу! Но не как заяц, спасая свою съедобную плоть и пригодную к утилизации шкурку, не по велению страха и одуряющего протеста — я бегу от отсутствия судьбы. Судьба не нашла меня. Я ударяюсь в ее поиски. Здесь, на пароходе, куча людей. Я не знаю, что нас всех связывает: любовь к приключениям или предпочтение более мягкого климата. Мы просто сошлись в методе решения проблем. Каких? Неважно. Метод необычен, но я убежден, он достаточно реалистичен. Глупость — пересекать океан на резиновой лодке, но на пароходе — почему бы и нет… Какой момент! Какой поворот судьбы!
Появление звуков. Кажется, голосов. Вслушиваюсь с облегчением и тревогой. Полсуток такого состояния, наверно, могут превратить субтильного индивида в шизофреника. Однако я уже позволил себе закурить, а теперь пытаюсь устранить улику: гоню полотенцем дым к вентилятору.
Какое легкомыслие! Я не должен забывать, что у меня нет билета. «Но у вас нет таблички, запрещающей курить», — скажу я. Нет, это прозвучит как претензия. Теперь шаги и голоса слышны довольно отчетливо. Неясно, на каком языке. Наверно, проверят мой портфель. Гаецкий говорил, что нужно взять только смену белья. Что это? пожелание или инструкция? Бритвенные принадлежности, в конце концов, необходимы. Но словарь! Не знаю, кто будет меня проверять, но кое-кого словарь может навести на кое-какие размышления. Надо запрятать. Но куда? А может быть, спрятаться самому — в шкапчик, под койку? Это смешно, но может расположить в мою пользу. Страх перед человеком располагает человека к человеку.
Может быть, заговорить по-французски? Я знаю несколько фраз. Что с того, что я — русский? Я русский только по происхождению, но всегда разделял их взгляды и их вкусы. Возьмем кинофильмы. Возьмем пластинки. Я — за плюралистическое общество. Конечно, я — патриот, но из протеста, из протеста… Ни в коем случае я не должен им показаться дурачком. Хотя — «я ничего не знаю, случайно зашел к приятелю», может быть, лучшая позиция?.. Разыграть Швейка?.. Тому все сходило… Выйти им навстречу и спросить: «Вы не покажете мне, где у вас туалет — клозет, по-морскому?» Но если говорить по-серьезному, как вообще я мог влезть в эту бредовую затею?!
Я жил не хуже других. У меня было всё: жилье, работа, досуг, Лада Скворцова. Это не «мисс Америка», но! Прекрасная кожа! Верх лица актрисы Петровой… В рожу — и дело с концом. В рожу — и бежать. Задраили, закупорили, света Божьего не видно. Что хотят, то и делают. Нет правды на земле, но нет ее и выше. «Я здесь стою, и губы мои влажны от сока или слез. Прими мой стон протяжный, протяжный стон берез…» «Но не хочу, о други, умирать, я жить хочу, чтоб мыслить и страдать». Я сам писал стихи, но кто их оценит! Я мог быть кандидатом и даже доктором экономических наук. Я мог бы возглавлять завод и целое управление. Я мог бы затеять собственное дело. Вилла, бассейн, крокет. Те, кто заседают в президиумах, ездят за границу с заграничными паспортами, ничуть не умнее меня.
Нет-нет, я никогда не был тщеславным и завистливым. Мне так мало нужно — книга ни о чем, хорошая музыка и вежливые соседи по коммунальной квартире. «Сижу, никого не трогаю, починяю примус», — это обо мне, и сказано гениально. Я не романтик, я просто мужественный человек Поэтому и оказался в этой мышеловке. Но ничего, все должно обойтись. Не может быть, чтобы все пассажиры были дураками, хотя если тщательно отбирать… Но команда, капитан! Они же знают, что делают! Они за пустое дело не взялись бы. Конечно, они в любом случае выкрутятся. А мы? Что им до нас! У них президент, конгресс, палаты общин и представителей. Пресса — вторая держава, верховный суд. Прежде, чем тронуть, — задумаешься. А мы несчитанные. Опавшие листья, перышки из гусиного хвоста. И никаких пособий… Идиотизм.
Пароход толкнуло в борт. Кажется, заработала машина. Усилился накал лампочки. Меня буквально разрывает от волнения: в коридоре топот ног. Не успел соскочить с койки — дверь распахнулась, за порогом показались люди.
Я вытянулся перед человеком в фуражке, кокарду которой мне не распознать. Вот упущение — не знать флотских знаков отличия! Через плечо важного лица на меня взирают сразу несколько человек. Гаецкого среди них не было. Буду ссылаться на него — и все.
— А это кто такой? — спрашивал взгляд. Улыбаюсь — а что делать! Мысли несутся по мышиному лабиринту в поисках выхода. Нужно, чтобы чужой капитан — если это их капитан, чтобы пограничник, — если это наш пограничник, отнеслись ко мне по-человечески. Да, да, по-человечески — и все. Чтобы они поняли: я прекрасно осознаю, что нахожусь в их руках, рассчитывая на самую скромную, самую снисходительную человечность. Ведь мы же люди! Мы же не можем вернуться к известным временам! Чтобы они поняли: я ой как могу быть им полезным. Конечно, я маленький человек, человек без имени, как сказал Гаецкий, но я способен на благодарность. Этого у меня не отнять. Такое свойство имею. Как и мужество. Разумеется, я — аномалия, пробрался на пароход без билета, курю без разрешения, на койке развалился, как у себя дома. Но что поделать! Обстоятельства, среда. Отсутствие определенности в социальном положении. Гаецкий по каким-то непонятным своим соображением привел меня сюда. Но, пожалуйста, скажите, что я должен сделать, и я сделаю.
Я вижу в руках у человека, который стоит за капитаном (если это капитан), какие-то списки. Он ими шуршит, приближая к свету. Откуда-то, может быть, из коридора, кто-то излагает какие-то соображения. Мне послышалось: «Он с „Кромвеля“». Это обо мне? Пограничник (если это пограничник) слушает, не поворачивая головы. Я понимаю, что мое положение несколько улучшилось, но не совсем. На всякий случай киваю, чтобы подтвердить это благоприятное для меня сообщение, хотя не знаю, в чем оно заключается, и называю свою фамилию. Капитан (если это капитан) разворачивается, на его месте оказывается другой представитель, которого я про себя назвал «боцманом».
— Из каюты не выходить, иллюминатор не открывать, оставаться на месте, — инструктирует он.
Я решительно подтверждаю свою исполнительность усиленным миганием, что придает моей готовности подчиниться некоторую интимную теплоту и глубинное понимание отдаваемых приказов.
Ура!!! Я родился в рубашке! С мирным бормотанием капитаны-пограничники покидают каюту. Убедившись, что гости поперли дальше, подпрыгиваю к каютному зеркальцу, чтобы успеть себя разглядеть в этот миг исторического счастья. Самое главное — понять, что я теперь среди своих.
Тишина, которая меня подавляла, теперь действует совершенно противоположным образом. Во мне играют духовые оркестры, мои ноги готовы отплясать чарльстон…
Около полуночи на палубу подняли какой-то груз. Он цеплялся за борт где-то недалеко от иллюминатора моей каюты. Я волновался за успех этой погрузки. Только сейчас я понял, что участвую в страшно рискованной авантюре. Каждое неверное действие — и все полетит к лешему. И команду парохода и нас, пассажиров, должна сплотить солидарность. Всё, что здесь происходит, касается и меня. Оплошка каждого — моя оплошка.
Прежде чем я открыл глаза, меня, наверно, долго трясли. Над койкой возвышается человек в форменном берете.
— Ей, человек, надо помочь, — говорит он и кивает в сторону двери.
Я спал, не раздеваясь: прилег немного расслабиться и вот уснул.
— Хорошо, хорошо, — пробормотал я, стараясь придать себе, насколько можно, бодрый вид.
Вслед за беретом вышел из каюты. Пустые коридоры и яркое освещение оставляли странное ощущение. Повороты, лестницы, двери, которые матрос открывал двумя-тремя ключами. Он привел меня в тесное, низкое помещение, которое, похоже, примыкало к машинному отделению.
— Надо поработать на помпе. Насос вышел из строя. — Матрос сказал и исчез, закрыв за собой дверь.
Часы показывали три часа ночи. Сразу принялся за дело. Шток помпы двигался вверх-вниз, чавкая в крайних точках хода. Качать, видимо, нужно без рывков, чтобы обеспечить ровную подачу масла? топлива? воды? Во всяком случае, чего-то важного для нашего корабля. Если пассажиров поднимают ночью и просят помочь — значит, положение экстраординарное. Мы, пассажиры, не должны думать, что все за нас сделает команда, хотя, конечно, обслуживать механизмы — это ее функция. Все мы сейчас связаны одной веревочкой. Один за всех, все за одного. Мне нравится этот матрос: он не болтает. Дело есть дело. Никаких сантиментов. Пароход должен выйти в открытое море! Это главное. И мы выйдем в открытое море наперекор всем обстоятельствам.
Стал работать энергичнее. Через полчаса работы снял пиджак. Через два часа уже не обращал внимания на масляные брызги из-под манжет сальника, попадающие на мои брюки. Разумеется, со временем все наладится. Я готов качать помпу до второго пришествия, если это потребуется. Никто ко мне не наведывается, но я и не нуждаюсь в подбадривании. Я понимаю, что у экипажа могут быть другие неприятности — им не до меня. Достаточно прибора, который где-то наверху показывает уровень жидкости, которую я качаю. Когда аварийная ситуация минует, мне об этом сообщат. Угнетающе действуют низкие потолки и отсутствие иллюминатора. Для пользы дела неплохо было бы перекусить, но я не имею права прерывать работу — могу невольно усложнить положение на корабле.
После работы, на которой себя хорошо покажу, уже никто не посмеет не считаться со мной. Я вношу вклад в наше общее дело. У меня теперь будут все права. Интересно, какую информацию сообщили обо мне капитану, когда решалась моя судьба? При чем здесь Кромвель? Кромвель — англичанин, революционер, баптист. Вообще, всюду блат. Даже чтобы попасть в революционеры, в Англию, в баптистскую секту. Без блата нет и брата! Наверняка на корабле все блатные. Качай, старик, не задумывайся!
Вдруг корабль качнуло. На некоторое время прервал работу. Ясно, что не только я — и другие пытаются привести корабль в движение. Погнал рычаг помпы вверх-вниз с бешеной скоростью. Мы должны выиграть генеральное сражение… К одиннадцати часам был весь в поту и еле держался на ногах. А может быть, наш пароход уже давно режет носом свободные воды?..
Я продолжал качать, когда за своей спиной услышал: «О’кэй!» Выпустив рукоять помпы, чуть не потерял равновесие. Хотел спросить, как идут дела и прочее. Но я был так измучен, что еле изобразил на лице лояльную улыбку. Некоторое время спина человека в берете при переходе в каюту маячила передо мной впереди. Потом потерял ее из вида. Моя каюта была рядом. Я рухнул на койку и тотчас уснул.
Когда проснулся, на столике стояли тарелки с холодным обедом, на стене появилось: «Инструкция поведения пассажиров на судне» в рамке:
— из каюты без сопровождения не выходить;
— в разговоры с членами экипажа и другими пассажирами не вступать;
— беспрекословно выполнять все указания членов экипажа;
— в случае болезни и иных просьб делать заявления в письменном виде.
Ниже красным была подчеркнула фраза: «Экипаж желает пассажирам приятного пребывания на нашем судне».
Чувствовалась заграница.
В книгах мне приходилось встречать выражение: «Что такое человеческая жизнь — не более, чем сон!» Считал его просто красивым выражением. На корабле моя жизнь действительно стала походить на повторяющиеся одни и те же сновидения. Открываешь глаза, видишь свою каюту — маленькая лампа под потолком горит постоянно, — но тело еще спит, я не в состоянии пошевелить даже пальцем. Не знаю, ночь за иллюминатором или день. Часы как забыл завести, так они и стоят будто в том же сонном оцепенении. Мне кажется, что мог бы так лежать целую вечность. Если бы в моей каюте бросила якорь прекрасная, душистая, нежная женщина, это вызвало бы возмущение всего моего существа. Необходимость что-то говорить, заботиться о ком-то представилась мне невыносимым бременем и покушением на мой суверенитет.
На столике вижу еду, которую мне приносят во время сна. Как на аптекарских весах, взвешиваю наслаждение лежать и желание утолить голод. Когда второе опускает чашу весов, соскальзываю с койки и пересаживаюсь на стул. Созерцательное настроение не сразу покидает меня. С глубоким интересом рассматриваю вермишелевый суп или борщ — что еще мне здесь приносят, — взбалтываю ложкой варево: свекла, картошка, лук, горошинки перца, вялые вермишелины и все прочее, что попадало в варево, будит во мне картины неясного, но приятного содержания, тоже похожие на сон, на сон о чем-то космическом. Потом, извините, я поедаю этот космос, ничего не упуская из оркестра запахов, вкусов; перебираюсь ко второму — к каше, пюре, макаронам, с предварительной интермедией интереса к тому, как растеклась в котелке подливка, какой след оставил в гарнире черпак повара.
Потом, не выпрямляясь, перебираюсь снова на койку и, как капризный, избалованный больной, ищу в постели то положение, при котором исчезают и мое тело, жаждущее покоя и отдыха, и матрац, и подушка, набитые комковатой ватой, и замираю в состоянии невесомости. И, как во сне, кто-то темный встает за дверью. Это не совсем человек, но все-таки в обличье человека. Дверь открывается, появляется матрос в берете, парой жестов показывает: пора на работу. Я вскакиваю, кое-как зашнуровываю ботинки, разминаю лицо руками и, готовый к подвигу, устремляюсь вслед за человеком.
Я не знаю, куда меня ведут, что предстоит делать, когда вернусь в каюту и вернусь ли в нее вообще. Между тем кое-что хотелось бы знать: 1. мой рабочий день нормирован или нет, 2. чем сейчас заняты другие пассажиры, 3. простой вопрос — который час? но и его, если следовать инструкции, я не имею права задать.
После дебюта — работы на помпе, в трюме перематывал бухты толстого троса, который никак не хотел укладываться на барабане витками. При каждом нерассчитанном движении меня отбрасывало, барабан начинал вращаться в обратную сторону, и я не мог отвести взгляда от зрелища превращения достигнутого результата в ничто. И все это в одиночестве, в утробе трюма, где каждый звук откликался эхом полых, угрожающих вибраций.
Помню, мне нужно было лишь перехватить руки, чтобы довести дело до конца, но я не мог ни на миг ослабить предельное напряжение. И если бы рядом со мной находился хотя бы двенадцатилетний помощник, было бы довольно его помощи для выхода из положения. Но я так и стоял до тех пор, пока, сознавая, что все мои труды пойдут прахом, все-таки выпустил его, и барабан, разгоняясь, дал тросу опутать кольцами все помещение трюма, среди которого я стоял, как Лаокоон, опутанный кольцами змей.
Когда наконец трос был усмирен, намотан и закреплен проволокой, каждая клетка моего тела просила пощады.
Поручались и другие работы. Несколько дней я сверлил стальную перегородку дрелью — сотни отверстий, одно подле другого, по черте, которую провел мелом человек в берете. Потом зубилом и кувалдой вырубал отмеченный квадрат, корчась от боли, когда мазал и кувалда попадала по рукам. Я больше берег сверло и дрель, чем свои руки, потому что не знал, что следует делать, если инструмент придет в негодность. Терпеливо пережидал минуты прострации — а они находили на меня — и сидел на полу до тех пор, пока не приходил в себя, чтобы сверлить, рубить, крушить.
В другой раз я должен был протолкнуть в вырубленную дыру огромный контейнер в пару тонн весом. В моем распоряжении не было ничего, кроме лома. Контейнер застрял и перегородил мне дорогу к выходу. Теперь мне не вспомнить, каким образом я все-таки пропихнул контейнер в проем, — у меня не было сил даже порадоваться свершившемуся чуду.
Труды произвели замечательные опустошения в моей голове. Прошлое испарилось, будущее замкнулось ближайшими сутками. Я не обнаруживал теперь в себе таких чувств как любопытство, благодарность за что-либо и кому-либо. Временами на меня находил дьявольский смех. Предполагаю, что именно в этом смехе сгорали все эти вещички в моих внутренних интерьерах.
Оказалось, что некоторые идиотские фразы могут служить отличными тонизирующими средствами. Гнусный трос я объявил «питоном контрреволюции», контейнер — «семипудовой купчихой», вставшей «поперек горла мировому прогрессу», мои промашки в работе — «происками империализма» и «чертями полосатыми», которых, однажды оговорившись, стал называть «чертями носатыми».
Кажется, я заболеваю. Авитаминоз?.. Воздействие тесных помещений?.. Отсутствие естественного света?.. общения?.. Зеркало над умывальником диагностике не способствует. Внешне я себе даже больше нравлюсь: без лишнего жирка, с рельефом мышц на руках и груди, в лице появилось что-то от аскета-ученого, упорно вглядывающегося в тайны мироздания. Еще бы! Каждый звук сопровождаешь движением ушных мышц. Это стало для меня основным занятием. Слышу пароход, но не слышу пассажиров. Неужели мы все вместе не можем привести это железо в движение, чтобы наконец увидеть за кормой пенистый след, над головой — чаек и небо, наполнить легкие воздухом — и петь, говорить, жить вдохновениями удачи и свободы!
Еще недавно я перетаскивал нечеловеческого веса грузы, рубил, пилил, крушил железо, перекачивал тонны жидкости без единой мысли в голове. И был этим счастлив. Сейчас же, когда матрос, показав работу, покидает меня, я сажусь на что попало и вымучиваю аргументы, способные оправдать труд и привести мой организм в действие. Во время работы молоток вдруг останавливается над шляпкой гвоздя, кисть с краской повисает в воздухе. Я сам уподобляюсь пароходу, которому не покинуть привальную стенку порта, и я должен прислушиваться сам к себе, как к нутру этого таинственного транспортного средства.
Меня посещает воображаемая картинка. Капитану каждый день приносят показатели выполняемых работ. За каким-то номером числюсь и я. Капитан говорит, недовольно поднимая брови: «Этот, с „Кромвеля“, мне не нравится. Надо что-то сделать чтобы он перестал валять дурака». Угроза, увы, не прибавляет мне прыти. Иногда мне кажется, я слышу шаги членов экипажа, которые идут за мной…
Я обедал, когда произошло небывалое: матрос впустил в мою обитель человека, который своим видом весьма озадачил меня. Более жестами, чем словами, матрос пояснил, что этот товарищ — упитанный, сосредоточенный, важный, словно специально обученный для участия в церемониях, — должен поговорить со мной.
Когда сопровождающий вышел, товарищ попросил меня не прерывать обед — он тихо посидит, а потом изложит цель своего визита. Я так и сделал.
— Итак… — сказал я, вытерев губы полотенцем.
— Управляющий пароходом, — начал он вкрадчивым голосом, — принял решение ввести в суть ситуации всех пассажиров судна. (Действительно! Это давно уже пора было бы сделать!) Вы, дорогой товарищ, нет сомнений, несколько разочарованы тем, что, вместо того чтобы на всех парах держать курс на южные острова, продолжаете томиться на судне, все еще причаленном к тому же берегу, который с такой радостью собирались быстро покинуть. (Мы слаженно с господином вздохнули.) Состояние неопределенности — самое мучительное для индивида, который уже принял решение, но не видит его исполнения. Он не по своей воле, а по воле обстоятельств вынужден вновь и вновь ставить перед собой вопрос, правильно ли было его решение. Он поставил на карту свою жизнь, но что это за карта, которая оказалась у него в руках? (Глаза господина были обращены ко мне, но он будто бы заглядывал в себя, где у него был целый склад ясных и справедливых мыслей.)
Я подумал не без гордости: нет, не только охламоны и чудаки жили в нашей стране, с нами на пароходе умы, которые вполне могут дать фору какому-нибудь маститому сенатору.
— Между тем, — продолжал он, — обстоятельства не таковы, чтобы командование, потеряв осторожность и бдительность, могло раскрыть все свои карты, пуститься в дискуссии, что разделило бы нас на партии и группки (воистину так!)… и в итоге могли бы забыть в пылу многомудрых речей, почему мы именно здесь, какая цель объединила нас, какие усилия нам следует сделать, чтобы цель не осталась, увы, только мечтой. (Пора переходить оратору к делу! И он перешел к делу.) Во время подготовки акции, увы, возникли непредвиденные трудности, что существенным образом отразилось на финансовых затратах. При всем искусстве организаторов проекта, — сказал мой гость, требуя взглядом от меня признания этого факта, и я ответно кивнул с чистой совестью, — при всей рачительности и бережливости в расходовании средств, проект вышел за пределы наличных возможностей. Например, скажу вам по секрету, мы испытываем нехватку некоторых круп. Вы могли заметить, что в рационе в последнее время не встречается рис, а к чаю вместо печенья нам выдается дополнительно два ломтика белого хлеба. В сложившейся ситуации руководство корабля решило воззвать к пассажирам…
Слово «воззвать» произвело на меня впечатление «трубного гласа». Это там, на берегу, мы жили с начальством как кошки с собаками — здесь все иначе. Руководство судна ради нас, пассажиров, пошло на великий риск. Какие могут быть сомнения! Мы всеми силами должны откликнуться на воззвание руководства и его поддержать. Мы вступаем в новую жизнь, в которой нас должно связать духовное единство.
Я еще только подумал о духовном единстве, как мой гость сам заговорил о нем с большим воодушевлением. Я с нетерпением перебил его:
— Какой взнос я должен сделать?
— Я не называю сумму. Видите эту книгу? В нее я записываю то, что каждый пассажир в состоянии дать.
Я с любопытством заглянул в эту книгу. Там шел список фамилий, против которых были проставлены: суммы денег, названия вещей, пожертвованных на общее дело, — кольца, браслеты, сережки, облигации… Мне стало стыдно тех расчетов, которые я уже начал производить в голове: что я пожертвую, а что оставлю себе, — мы разом должны очиститься — очистить от прежней жизни клетки своего мозга и рефлексы старых чувств, вывернуть себя наизнанку и выбить из себя пыль жалкого старого существования. Я выбросил на одеяло койки отпускные деньги, дедовские карманные часы в серебряном корпусе и золотой крестик, найденный в бане год назад. Очистил все свои карманы и кармашки.
Сборщик с удовлетворением мои пожертвования заносил в книгу. Прежде чем ее закрыть, он бросил взгляд на фотоаппарат, который видел висящим на ремешке рядом с полотенцем.
— Я вас понимаю, — сказал он. — Всем нам захочется запечатлеть первые впечатления на…
Я не дал ему договорить:
— Туда же, туда же! — крикнул я, отправляя на койку свой старый ФЭД.
Мы обменялись на прощание крепкими рукопожатиями. Мне трудно передать то состояние удовлетворения собой, и этим господином, и тем порывом, который объединил нас.
После встречи с «сенатором» я много думал о себе, о пассажирах парохода и о нашем будущем. Мне было стыдно за себя, за свою прежнюю жизнь. «Там, на берегу, одно большое свинство», — записал я на клочке бумаги, испытав потребность увидеть свою исповедь в письменном виде. В юности я мечтал о благородных поступках, таких, какие совершали герои романов и кинофильмов. Они шли на жертвы, чтобы сделать чужих людей добрыми и счастливыми. Но не случался повод, чтобы я мог проявить благородство своей натуры, не оказывался рядом подходящий человек, который стоил жертвы. Из-за этого жизнь оказалась пустой, как будто меня обидели при самом рождении, подсунули не ту страну и запихнули не в ту эпоху.
Потом решил: мои юношеские мечтания — дурость. И, главное, не нужно выяснять, почему это — дурость. Я не обязан разбираться, почему страдали замечательные, благородные люди, почему они мечтали о благе неизвестных отсутствующих людей, среди которых, ежу ясно, всегда половина мерзавцев. Что это? Их политическая хитрость или особая блажь? Может быть, они мечтали только об одном: как заработать благодарность потомков, чтобы им ставили бронзовые памятники, а преподаватели истории во всех странах упоминали их имена. А мне что до этого! Особенно до тех, кто уже уснул вечным сном. Кто им мешает видеть сны о благодарных потомках?! Никто.
В тишине своей каюты я думал о том, что здесь, на корабле, я узнал свою собственную цену. Я что-то стою в том космосе, в котором вермишель и борщ и то что-то значат. В береговой жизни между людьми нет железных переборок. Но что с того! Там мы отказались от благородной заботы объединять людей красивой душевной задачей. И получилось свинство.
На пароходе железные стенки разделяют нас, однако общая мечта, духовное единство, для которых нет преград, нас связывают. В мертвой тишине мне слышатся голоса друзей. Я уже растянулся на койке — но вскочил, чтобы записать стихотворение:
Там, на берегу, одно большое свинство.
А здесь нас вдохновляет духовное единство.
Раньше перед матросом, который заходил за мной, я вилял хвостиком. Теперь спокойно смотрю ему в лицо. Я думаю: мы нужны друг другу. И мы должны понимать друг друга. «Боцману» — так я называю его про себя — лет тридцать пять — тридцать семь. Голубые равнодушные глаза, в которых, если присмотреться, есть что-то потаенное. Но и у меня этого добра хоть отбавляй. Даже в этом мы равны. Он по привычке крутит на пальце кольцо с ключами и качает коленями. Я где-то читал, что лишние движения — признак неполноценности. Может быть. Но, во-первых, я не обязан той книге верить, а во-вторых, ключи и коленки не мешают мне ощущать с ним духовное единство. Если захочешь — ощутишь.
Сегодня вожатый привел меня в помещение, где были составлены большие ящики с оборудованием. Я должен был разобрать упаковку, а доски ящиков сжечь в небольшой топке. Матрос, как всегда, крутил на пальце ключи и играл коленями. Мне показалось, что он не спешил меня покинуть. Если людей связывает духовное единство, им всегда есть о чем поговорить: о погоде, футболе, зарплате, бабах…
Я улыбнулся ему. Он внимательно посмотрел на меня. Я спросил матроса: «Как, друг, наши дела?» Вожатый пожал плечами и отвернулся. «Есть трудности?» — попробовал я все-таки добиться от него ответа. Он снова пожал плечами. «Разве вы не в курсе?» — выразил я удивление.
— Я же говорю, что не знаю! — вдруг рассердился он. И ушел.
А я был доволен. Мне все-таки удалось выжать из человека человеческую эмоцию. Начал работать. Обломками досок набил топку, разжег огонь. Когда пламя загудело и отблески огня заиграли на серых стенках отсека, устроился на полу поразмыслить о дивном устройстве людей и мира. Но тотчас же вскочил — послышались шаги. Я никак не ожидал такого скорого возвращения Боцмана. Не говоря ни слова, он закрыл дверцу топки и сказал, чтобы я следовал за ним.
Мы шли довольно долго с общим направлением куда-то вверх. Возможно, предстояла другая работа, более важная и, увы, наверно, потяжелее, чем разборка ящиков. Вслед за матросом вошел в коридор, отделанный под красное дерево, с беломолочными плафонами. Перед дверью с надраенной бронзовой ручкой он оглядел меня, как бы заранее представляя, как я буду выглядеть там, куда меня ведет. Первым в каюту вошел он, потом предложил войти мне. Лишь в самый последний момент я почувствовал что-то неладное, кажется, я до чего-то достукался.
Иногда приходят в действие силы, которым нет никакого дела до твоих мыслей, твоих привычных опор, и все твои действия и речи, подразумевающие эти опоры, в новом вздернутом положении выглядят жалкими и смехотворными. И будешь еще что-то стоить, если в тебя вложат другую программу или подсунут под ноги хотя бы шаткую скамеечку, обтертую тысячами ног таких же ничтожеств, как ты. С раскаянием будешь благодарить за этот снисходительный подарок. Только такой ты и нужен — набитый потным страхом, с паническим сердцебиением, мандражом в ногах, с нечленораздельной речью и упованием на чудо.
Если бы вдруг ни с того ни с сего на пороге капитанской каюты на меня не нашел жуткий страх, возможно, я совершил бы непоправимую глупость и, например, стал выдвигать кретинские претензии. Не знаю, не знаю, что в таком бы случае со мной бы произошло… Сейчас, когда жгу в топке доски, усмиряя тревогу сигаретой, я пытаюсь понять, что же все-таки произошло и что могло бы произойти…
Так бывает с текстами и чертежами — видишь буквы, шрифт, знаки препинания, линии, значки, цифры… Перемещение зрачка куда-то за все это — и взамен получаешь конфигурацию какой-то машины или увидишь перед собой местность, человека… Я прекрасно запомнил «буквы» и «линии чертежа» — просторную каюту капитана, с зелеными гардинами на иллюминаторах, с хорошей мебелью и, кажется, с пианино в углу под чехлом. В раме портрет. Вижу человека, сидящего не за столом, а возле стола — грузного, пожилого, в кителе, небрежно наброшенном на плечи. В стороне на мягком стуле фуражка с кокардой. На коленях — стриженый пуделек.
Он, вместе с кудрявым песиком, словно сделан из капитанов всех стран и народов: мясистое лицо, надбровные дуги, отечные щеки и брезгливость во всех порах уставшей от бритья кожи.
Важен (номинально) не только он, но и другие фигуры, включая доставившего меня Боцмана. Они оставались все время на полях этого чертежа, хотя и перемещались по каюте как наемные статисты. Я помню без всяких потерь каждое слово, которое было в моем присутствии произнесено. Говорит матрос, он сурово констатирует:
— ВОТ ЭТОТ ЗАДАЕТ ВОПРОСЫ.
Капитан, превозмогая дистанцию как бы по велению высшего долга между собой и мной, по-русски, но с акцентом, спрашивает:
— ТАК ЧТО ВАС ИНТЕРЕСУЕТ?
Вот и все! Говорили не они, а я, я!
Говорил долго и увлеченно, не в состоянии остановиться и все более надоедая этим людям. А сейчас — не могу ответить на вопрос, так что же я им в конце концов говорил. Только какие-то обрывки фраз и жалкие междометия мельтешат в памяти. Мне очень мешал пуделек. Я видел его острую мордочку, подстриженное бескостное тельце, которое тихонько мяли и поскребывали короткие пальцы хозяина…
Я крушу обшивку ящиков. Без всякой нужды делаю сотни движений, плюю, вою, матюгаюсь, хочу заставить вспыхнуть перегоревшую лампочку — свою память, дознаться, что я там говорил, что?..
Когда матрос отвел меня после работы в каюту, я рухнул на койку как подстреленный. А кукольный пуделек все встряхивал своей гривкой и вертел своей туберкулезной мордочкой перед моими глазами.
Не могу справиться с чувством голода и одновременно с отвращением к еде, с нависшей опасностью и радостью, что я ее избежал. Речь, которую я произнес в капитанской каюте, продолжает разрывать меня на куски и вдруг излилась слезами. Их не могу и не хочу остановить. Они мне кажутся потоком, утаскивающим скарб моих мыслей и надежд, проступков и сожалений, желаний стать кем-то другим и одиночество в этих порывах. Так и уснул со щекой на мокрой подушке.
Проснулся с прилипшим к позвоночнику животом и жуткой патриотической злостью. В одну минуту уплел вчерашний ужин (объективно отметил: «Обвешиваете, недодаете, наживаетесь на нас, господа!») и сформулировал кредо.
Так вот что такое на деле международная дружба! Вот что такое мир во всем мире! Гнусное ханжество! Им нет до нас никакого дела. Идеологическая диверсия. А главное, чем нас провоцируют? Якобы свобода у них. Будто бы права человека! А на деле им поганый кобелек дороже трудового человека. Я дам такие показания, что этим господам не поздоровится. Я не для того оказался здесь, чтобы дураком ждать милости от природы. Я сюда проник с единственной целью: разобраться и разоблачить — вывести на чистую воду.
Кто мне давал задание? — спросите, — сам себе, из патриотических побуждений. Более того, я хочу этот паршивый пароход, который не плывет и не тонет, взорвать. Да, взорвать. Или, на худой случай, создать подпольную ячейку и начать работу среди несознательных сограждан. Не только среди своих, но и костариканцев. Новый броненосец «Потемкин»! Красный флаг поднять. Они пришлют встречать пароход своих наемных писак: «Ура! победа гуманизма и демократии!» А им навстречу революционное судно с развевающимся красным стягом… «Врагу не сдается наш гордый „Варяг“, пощады никто не желает»…
Пусть арестовывают. Пусть меняют потом на какого-нибудь шпиона. В конторе кто-то говорил: у них в тюремных камерах бары с полным набором вин. Типичная пропаганда. Все сжирают и выпивают тюремные надзиратели. Кормят селедкой, а воды не дают, избивают каучуковыми палками. На издевательства ответить революцией — и пойдет, пойдет! И вернуться домой не в обмен на какого-нибудь шпиона-недоучку, а главой нового революционного правительства. Такое в истории уже было. И протянуть руку дружбы родине с той стороны: пароход ананасов, пароход джинсов, пароход джинсов, пароход ананасов. Отблагодарить родину за высшее образование и бесплатное лечение. Но при условии: Афанасия Васильевича наказать за тупость. А того типа, который насобачился пластинки из рентгеновских пленок лепить, — из тюрьмы на волю выпустить и к ордену представить за предприимчивость… Ведь все это мне по силам, готов приступить к делу хоть сейчас!.. А вместо этого я прозябаю здесь, как таракан в ящике кухонного стола, — завишу от иностранных жлобов. Вот какими нас сделали.
Но главное — выйти в открытое море…
Сейчас, наверно, утро. Улавливаю ухом шум необычного оживления. Впрочем, жизнь на корабле может активизироваться именно в глухую ночь. Мимо каюты прошли какие-то люди. Где-то стучат и разговаривают. Подошел к двери, но что они говорят, не разобрать, но настроены оптимистично. Потом заработала машина. Ее могучее движение сразу как-то уменьшило масштаб всех вещей. Потом остановилась.
Без стука вошел матрос. Он тоже, как Боцман, в берете. Тот голубоглазый меланхолик — у этого движения быстрее, а рожа — южноазиатская.
— Надо поработать, друг, — выпалил он и вышел в коридор, оставив дверь каюты открытой. — Давай, давай!..
Знать, что наш пароход скоро выйдет в море, возбуждало.
При переходе по коридорам обдумывал план восстания.
Азиат привел в большое помещение с верстаком, сверлильным станком и наковальней. Через кокпит, иллюминатор над головой, виднелось сероватое небо — его я не видел энное количество дней. В помещении находился один субъект. Если это пассажир, то второй по счету, которого на пароходе встречаю. У него большое лицо, со следами утренних недомоганий. Если бы меня спросили, какое положение он занимал в мирской жизни, я бы стал колебаться между заведующим овощной базой и начальником цеха мыловаренного завода.
Азиат подвел меня к нему: «Он знает, что надо делать», — а сам устроился в стороне на табурете.
Пассажир кивнул и протянул мне пару брезентовых рукавиц и кувалду.
На полу — груда металлических швеллеров. Их следовало нарубить под определенный размер. Работа началась. Коллега ставил зубило на сделанные отметки, а я бил по зубилу кувалдой. Руки от удара сушило, железный звук резал ухо. Азиат слушал музыку по портативному приемнику, в такт кивая головой.
Кувалдой долго не помашешь. Я уже хотел предложить завбазой поменяться ролями, но он оставил меня у наковальни передохнуть, а сам отправился сверлить швеллеры под болты.
Я перекурил и отправился ему пособлять. Оказывается, вопросами и ответами можно обмениваться при помощи взглядов. Когда возникали сбои, мы издавали утробные звуки глухонемых. Язык мычаний сблизил нас. Я выждал момент и, отгородившись от азиата спиной, тихо проговорил:
— Что слышно? — В глазах партнера смятение. Я пережидаю его панику и уточняю: — Я насчет отплытия.
Завбазой нервничает, но он внушает мне доверие. Мы продолжаем молчать со все большей долей приятельской интимности. Наш азиат отвлекается: готовые швеллеры подает через кокпит наверх. И вдруг — этого я никак не ожидал — партнер кладет на станину сверлилки сложенную бумажку. Я засовываю ее в сигаретную пачку, маскируя нарушение режима закуриванием.
Вообще говоря, у меня не так уж много вопросов. С удовольствием бы узнал, какое сегодня число, поинтересовался бы, какая работа перепадает другим пассажирам. Разумеется, появилась бы возможность, число вопросов устремилось бы к дурной бесконечности, но, прежде всего, я прощупал бы коллегу относительно бунта. Пару часов мы рубили металл и сверлили, погруженные в немую солидарность.
Ел ужин в темноте, потому что свет почему-то погас. Потом растянулся на койке, зажег спичку и в бумажке прочел:
«Если вам встретится на корабле Вентулов, передайте ему, что Коптяеву нужно обязательно переговорить с ним. Если вам известен номер его каюты, сообщите. Внешние данные: рост 168–172 см, около пятидесяти лет, вставные зубы, черные волосы. Работал заведующим гаражом. Моя каюта — 117».
Оказывается, здесь пропадают люди. Меня это не удивляет.
Вот уже несколько дней матрос водит меня на очистку винтового туннеля. Хуже работы не придумать. В туннеле не выпрямиться, не сесть. И по колено воды, вернее жижи из машинного масла, ржавчины и прочей грязи, включая окурки, презервативы, коробки из-под сигарет иностранного происхождения. Когда сунули работать сюда, подумал: и здесь обзавелись штрафбатом.
Черпаю вонючую жидкость ведрами и перетаскиваю к инжектору, который ее засасывает, как поросенок болтушку. Я уже привык передвигаться в три погибели, но иногда все-таки забываюсь и стукаюсь головой о ржавые отсыревшие своды туннеля. В первый день, когда по команде матроса закончил смену, я не знал, что делать: с ног до головы был заляпан грязью. В инжекторной матрос открыл кран и без предупреждения направил на меня поток воды, который чуть не сбил с ног. Теперь я сам встаю под этот напор и жду, когда грязь перестанет стекать с моего бренного тела. Потом получаю что-то вроде мешковины, которой обтираюсь, и, завернувшись в нее, шлепаю босыми ногами в каюту. Там меня ждет ветхая, чуть ли не со времен Первой мировой войны, стопка одежды, правда, сухая. На следующий день все начинается сначала. Ведра я считаю. За смену получается ровно 200. Как будто кто-то невидимый подсчитывает ведра вместе со мной.
Мне все труднее скрывать свое возмущение. Но наступит день, когда мир узнает, что творилось в недрах этого парохода.
Я ел из котелка свой гороховый суп, когда послышались странные звуки, будто где-то разыгрались мыши. Это было вчера. Сегодня — то же самое. Звуки шли из-за перегородки каюты. Устроившись подремать до ужина, приложил ухо к стенке и услышал женский плач. Вот это новость! Я уже успел забыть о существовании на свете женщин. Что с ней?.. Впрочем, какое мне до нее дело. Положил на ухо подушку — тишина сомкнулась вокруг меня. Но оказалось все не так просто. Ночью просыпался несколько раз, чтобы убедиться, что за стенкой все тихо. А утром проснулся с больной головой.
Я уже привык, что к утренней каше обычно добавлялся биточек, — сегодня его почему-то не было. Мне хотелось устроить сцену матросу, который водит меня на работу: «Ты, служба, случайно не объедаешь меня?!»
В обед за стеной было тихо, но, похоже, моя соседка без слез ужинать не может. Я взмолился: «Голубушка, ну нельзя же давать своим переживаниям волю. Если каждый даст волю своим эмоциям, получим ад в самом натуральном виде. У меня свои трудности, но я не хнычу. Если сорвутся тормоза, крыша поедет. Ну, завоем мы волками, ну, поднимем мы шерсть…. Надо не выть, а создавать организацию. Впереди — большие дела».
Достал французский словарь — другого-то чтения нет. Листаю. Звуки за стеной продолжаются. Пытаюсь даму высмеять, как в школе передразнивали слезливых девчонок. Но это не выход. Что-то нужно сделать. Вчера уже собирался барабанить в стену. Но перегородки металлические, звуки расходятся во все стороны. Команда услышит — мне пришьют нарушение режима. Задать вопрос своему конвойному — приговор будет тем же самым.
Подушка на ухе не помогает: плач не слышен, но он уже поселился во мне. Закипаю бешенством. Через несколько секунд уже открыл дверь женской каюты.
— Что здесь происходит? — прошипел я. — Что случилось? Вы не даете мне отдохнуть, мадам! — Женщина продолжала сидеть на стуле, закрыв лицо руками. — Вы слышите меня!.. Вы можете мне ответить?
— Да, да, слышу… — закивала она взлохмаченной головой.
— А если слышите, объясните, что здесь происходит. Я — ваш сосед по каюте. Каждый день слышу ваши рыдания. Вам плохо? Вы заболели? Или устали ждать, когда наконец начнется наше плавание? Поверьте, мне тоже несладко. Я участвую в подготовке корабля к отплытию. Мне и другим приходится вкалывать на полную катушку. Возвращаюсь вечером в каюту с надеждой отдохнуть — и слышу ваши душераздирающие рыдания… Так в чем дело? Или мне нужно обращаться с жалобой к начальственным лицам?! Если вам нужна помощь, скажите.
— О, если бы я была уродиной, — произнесла моя соседка с глубоким вздохом. — Как бы я хотела быть уродиной! — повторила она, распахивая легкий халатик, надетый на голое тело.
Ничего особенного я не увидел: несколько короткое, в общем, стандартное тело тридцатидвух — тридцатипятилетней женщины. Маленькое личико с острыми глазками пряталось в глубине растрепанных волос.
— Вы объясните, наконец, что все-таки с вами происходит? — настойчиво продолжил я, вставив, между прочим, ремарку: — Закройтесь, вы можете простудиться.
— Хорошо, я вам все объясню. Но в каюту в любой момент могут войти. Скорее спрячьтесь под одеяло и запретите себе говорить громко. Здесь право говорить громко имеют только члены экипажа.
Это было идиотское, но в то же время разумное предложение, ибо в каюте не было другого места, где можно было спрятать второго человека. Очевидно, я должен был забраться под одеяло в том, в чем был одет. Но сработал рефлекс: в женскую постель я до сих пор никогда не забирался в тряпках.
Койка у дамы была такой же, как в моей каюте: узкой и с провисающей под тяжестью тела сеткой. Во время качки из койки не вывалишься. Вдвоем же мы будто провалились в темное, тесное, душное ущелье. Волосы дамы лезли мне в глаза и рот. Я имел неосмотрительность положить руку вдоль тела и теперь не мог ее вытащить.
— Говорите, — потребовал я. — Меня вы можете не бояться.
Женщина зашептала:
— Нет, вам этого не понять. Мужчины не знают ужаса бесконечных сожалений. Время — это нож, который наносит удар сюда. — Она стала искать мою руку, чтобы показать место, в которое вонзился нож времени. Когда она говорила, ее губы задевали мой нос, а ресницы — лоб. Я продолжал терпеливо ждать, когда дама снимет метафизическую пену со своих объяснений.
— Я вам все-все расскажу, — продолжила она. — Но что это может изменить! Никто не может мне помочь. — Женщина всплакнула. Ее слезы застревали между наших щек.
— Говорите, говорите. Я хочу знать правду. Я хочу знать, что, в конце концов, происходит на этом корабле. Я хочу понять, где таится дурость: в моей голове или в ситуации, в которой мы оказались. Похоже, вы знаете то, чего не знаю я. В конце концов, нам всем важно во всем разобраться. И создать организацию. Кстати, вам ничего не говорит фамилия Вентулов?
В это время в дверь постучали. Про себя выругался, ибо трудно было представить более глупое положение, чем мое. Детсад — и только! Однако моя соседка ничуть не растерялась.
— Подождите! — властно крикнула она в сторону двери. И мне: — Лежите тихо. Не особенно церемонясь, погребла меня под собой.
— Войдите! — услышал я ее голос.
— Мадам, вас хотят видеть наверху. — Кажется, это был голос боцмана.
— Вы позволите мне одеться?.. — сухо спросила она, изгоняя дневального в коридор.
Краем глаза я видел, как соседка приводила в порядок свою прическу, выбирала наряд… Ушла, не обратив на меня никакого внимания. После небольшой выдержки я перебежал в свою каюту. На полу лежал клочок бумаги. Печатными буквами было написано: «Если вы Вентулов, вас ждут в 183-й каюте».
Я уснул с мыслью, что ситуация на корабле в корне меняется.
Конкретных признаков назревающих событий нет, но всю рабочую смену меня не покидало ощущение: где-то в недрах парохода назревает напряженное противостояние.
Уверенность в этом усилилась, когда над головой прогремел топот тяжелых шагов. Похоже, коридором над туннелем кто-то пробежал, делая огромные прыжки.
В этот день я наконец закончил осушать проклятый туннель. Решил: если до прихода матроса будет время, проведу вылазку в прилегающие к туннелю отсеки. Однако получилось иначе. Матрос появился раньше, чем я ожидал. Я получил от него ведерко машинного масла и бидон краски: смазать вал и покрасить стены туннеля. Матрос принес пульверизатор, что можно отнести к неординарному факту: до сих пор мне доверяли лишь кувалду, зубила и лом. Азиат протянул пачку хороших сигарет — ого, кажется, меня хотят задобрить.
В каюте ожидал еще один сюрприз: здесь находился Гаецкий. Хотел обнять его, но он остудил мой порыв деловым видом и вопросом:
— Вы ведь давали деньги на билет, так, кажется?
— Не «кажется», Гаецкий! Я уплатил деньги на самом деле. Но где расписка? Где билет? Я на пароходе — заяц. Без прав и без имени. И главное, когда мы наконец возьмем курс на южные острова?
— Простите, простите! — рассердился Гаецкий. — У вас отдельная каюта. Вы находитесь на судне в равном положении с другими пассажирами…
— Сомневаюсь. Я здесь ишачу, как последний каторжанин. А чем, скажите, занимаетесь вы?
— Я? Я провожу капитальную инвентаризацию всего судна — от дверных ручек до сигнальных флажков. Десятки тысяч наименований. Пока вы отсутствовали, я произвел опись вашей каюты. Вот: «полотенца — два, мыльница — одна, лампочек — две, табурет»… И так далее. В случае проверки у вас все совпадет…
— Гаецкий, это несерьезно. Ну кому нужна моя мыльница!
— Если бы вы были посвящены в процедурные правила таможенных досмотров, вы бы не сказали этого. Кстати, вы сказали: «мыльница моя» — она не ваша. Она принадлежит хозяину этого парохода.
— Неужели вы думаете, что я сбегу с парохода, захватив с собой мыльницу! А теперь серьезно. Гаецкий, что происходит, в каком положении мы сейчас находимся? Я понимаю так: первоначальный план сорвался.
Гаецкий опустился на табурет. Он сказал, что я и, возможно, другие плохо представляют, насколько «наше дело» зависит от каждого из нас. (Это он травит про «духовное единство».) Во-вторых, путь из царства необходимости в царство свободы пролегает через ту же необходимость. Он подчеркнул слово «необходимость», подняв указательный палец и сделав паузу перед ним и после него. Я понял, что он давно торчит на этой своей мысли, которая, похоже, неплохо его утешает.
— А в-третьих, в-третьих что?
Гаецкий улыбнулся. То, что он затем сказал, было ясно, также относилось к излюбленным произведениям его головного мозга.
— Дорогой друг, — он обратился ко мне с искренней симпатией в голосе, — вам не приходила в голову мысль о том, что, в сущности, и наш пароход, и наша земля, и наша страна, и, впрочем, наше тело — все это является транспортным средствам. Мы как бы путешествуем в пароходе, который находится в другом пароходе, а этот — в другом, более глобальном и так далее… На каждом пароходе достаточно места, чтобы идти верным путем, и есть место для заблуждений. Кажется, наше тело неотделимо от нас — вы согласны со мной? Но внутри нашего тела каких только нет возможностей — для труда, отдыха, пьянства и скромности, любви и ненависти. Мы даже в своем собственном теле иногда блуждаем, как в дремучем лесу. Бог человеку даровал право на пересадки… Это Его величайшая милость…
Я пребывал в изумлении, а Гаецкий набрасывал картину мироздания, как сетку железных дорог и водных магистралей, маршрутов суперлайнеров и горных троп, по которым люди двигаются в лимузинах и на ишаках, на автобусах и велосипедах, — при этом каждый устремляется к тому, что носит короткое слово — РАЙ. Он подробно рассказал об одном мусульманине, вероятно, вымышленном, который на осле едет в кишлак, где его ждут невеста и ее родители, и в песне хвалит Аллаха за настоящее и будущее, не зная, что за ближайшим поворотом его ссадят со скотины, обрядят в зеленую чалму джихада, потому что вожди его племени объявили войну соседям, и всю его страну, со всеми племенами, впереди ждет великая война, во время которой он ни разу не вспомнит о своей невесте; она погибнет вместе со своими родителями в бомбежку, а его собственный дом уйдет под землю во время землетрясения, поскольку у Земли есть тоже свой великий путь. А сам правоверный мусульманин станет добычей дизентерийных бацилл, на пути которых он, по несчастью, оказался, и умрет в пещере на пучке соломы…
— Послушайте, послушайте, — остановил я моего гостя, который уже взялся за ручку двери. — У меня к вам вопрос. Вы можете мне что-нибудь сказать о товарище Вентулове? Как инвентаризатор, вы должны были с ним встретиться. Где он, что с ним?
— Я провожу инвентаризацию кают, а не пассажиров. И вам не советую проявлять излишнее любопытство.
— Но вы можете сказать, почему мое имя связывают с каким-то Кромвелем?
Мне показалось, что Гаецкий с сожалением взглянул на меня.
Утром встал, умылся и уперся глазами в дверь каюты: сейчас войдет мой разводящий, поставит завтрак, а сам с непроницаемым выражением лица будет стоять у дверей, пока я не покончу с едой. Матроса не было, завтрака не было, на работу меня не вели.
Попытался связать странное начало утра со вчерашним визитом Гаецкого. Глупо считать, что мое с ним знакомство может перевесить для Гаецкого важность его отношений с начальством. Инвентаризацию не доверят человеку, не доказавшему начальству свою преданность. Гаецкий прав — пароход стоит, но внутри парохода каждый движется своим курсом: я выгребаю окурки и презервативы, Гаецкий — министр по пароходному барахлу. К чему было задавать вопросы о Вентулове, о КРОМВЕЛЕ? Я и так на плохом счету у команды. Я уже признал свои грехи и поклялся их не повторять. И тут же открылся Гаецкому, который, возможно, «министр» и по другим делам. Возможно, вчера меня специально задержали на работе, чтобы Гаецкий мог произвести в моей каюте обыск.
Ищут Вентулова, он возглавляет партию мятежников. Возможно, он готовит захват судна. Если цели восстания благородны, я встану в ряды борцов. Разве я не могу справиться с тем матросом, который мной командует? Удар сзади томом французского словаря — и матрос лежит. Потом специальный трибунал рассмотрит двурушническую деятельность товарища Гаецкого. Я уже слышу голос моего коллеги, требующий от трибунала четко сформулировать определение «двурушничества». А если моего матроса уже перехватили вентуловцы и бедный матрос на подходе к моей каюте был оглушен, а мой завтрак конфискована группой революционеров?..
Черт знает что! Я остался один в то время, когда каждый уже прибился к той или иной партии. Над схваткой быть нельзя, между дерущимися — можно, но тогда по тебе пройдут сапоги обеих армий, а потом заставят подбирать презервативы той и другой стороны. И это еще не худший вариант.
Между тем время идет. По моим расчетам наступил час обеда. Соблюдение режима — святая обязанность любого руководства. Я готов терпеть голод, но во имя чего-то! Пусть мне объяснят, что крупы кончились. Тогда разносите кипяток и, допустим, плюс конфетка. Я сделал бы так — и этим бы поддержал духовное единство. Нет ничего более унизительного, чем знать: на тебя плюют. Вытерли свой зад и… Итак, пароход стоит, а мы — что! — внутренне плывем в сторону южных островов! Духовное единодушие — вещь хрупкая, товарищи капитаны.
У меня еще не было никакого плана, когда выглянул в коридор, который, как всегда, был ровно освещен и, как всегда, пуст. Некоторое время я осваивался с состоянием человека, который, готовясь переступить запретную черту, целеустремленно накачивает свое сознание моралью невинности. Через минуту я уже был готов на дерзкие поступки. И меня понесло. Двери кают, выходящих в коридор, располагались в шахматном порядке… Без стука открыл ближайшую ко мне. Каюта ничем не отличалась от моей, если не считать чужого запаха. Закрыв дверь, я толкнул другую, на противоположной стороне коридора. И она была оставлена своим жильцом. Мне потребовалось не более двух минут, чтобы провести ревизию прочих кают в коридоре. Они были пусты. От всего коридора веяло духом запустения и смерти. Несколько больше задержался в каюте женщины. Тут царил беспорядок: тряпки, бумажки, флакончики, в распахнутом шкапчике на вешалке болтался тот самый халатик, в котором я ее увидел. Я вышел из ее каюты с сигаретой во рту, которую подобрал на полу.
Я ожидал все что угодно, но только не это. Словно оступился и — полетел в пустоту. Закурил, немного успокоился. Каюты могли быть пустыми по двум причинам. Они оставались всегда незаселенными, если не считать каюты мадам; и более правдоподобная причина: всех увели на работы. К вечеру все прояснится. «Терпение! Терпение, мой друг!» — повторил слова одного героя из старого кинофильма. Не раздеваясь, забрался под одеяло, и сон взял измором мое взбудораженное до предела сознание.
Меня разбудила тишина — мертвая тишина, которая в глухих железных помещениях обдает особыми вибрациями. Уже в первую секунду пробуждения знал, что должен делать, — бежать — и бежать не раздумывая, бежать, пока еще не поздно. Голодный, взвинченный, разочарованный и вдохновленный спасительной целью, я представлял большую опасность для всех, кто мог встать на моем пути. На ботинки натянул безразмерные носки, чтобы меньше производить шума. К сожалению, в каюте не было ничего, что могло бы при случае выполнить роль холодного оружия. Французский словарь был неудобен, и я оставил его раскрытым на слов «Liege» — пробковое дерево, произрастающее на южных островах. Электрическую бритву, как потом обнаружилось, взять забыл. Но, увидев пластмассовую мыльницу — «мыльницу Гаецкого», положил в карман из принципа.
Вышел в коридор. Было великое искушение снова заглянуть хотя бы в одну из кают. В самом деле, после трудового дня мои коллеги могли вернуться в каюты и сейчас мирно почивать в своих постельках. Каждому свое, подумал я, и у каждого свой маршрут. Холодный пот выступил у меня на лбу, когда вдруг представил, что на ночь двери коридоров закрываются на ключ. Но команда не была настолько бдительной. Дверь открылась — и передо мной была лестница, ведущая наверх. Я, собственно, не представлял, каким путем выберусь на палубу. Принцип был один — отдавать предпочтение пути, ведущему наверх.
Взял стремительный темп. Двери кают, аппаратных, отмеченные предупредительными надписями, мелькали по сторонам. Были тупики, были спуски вниз, иногда чудились звуки далекой работы, однажды — приглушенной музыки. «Быстрее, быстрее», — торопил себя после остановок, когда прослушивал, все ли вокруг спокойно. Каким-то старым, но полузабытым запахом вдруг пахнуло на меня. Не успел догадаться, а голова моя уже очутилась за дверью, над головой — звездное небо, за бортом — цепочка фонарей, освещающих границы порта.
На палубе было пусто. Но, очевидно, там, где находился трап, кто-то должен был нести вахту. Полуползком добрался до носовой части парохода. Я еще не ступил на твердую землю, но чувство торжества над своими врагами уже переполняло меня. Если что — прыжок, и я окажусь в водах моей родины. Пусть попробуют меня там взять. Я буду драться и вопить на весь мир. При надобности я могу полсотни метров проплыть под водой.
Дальше все пошло просто. По канату, которым пароход был пришвартован, спустился на пирс. Во время этого спуска пережил что-то вроде явления Богоматери. Прямо перед моими глазами оказалось слово, написанное гигантскими буквами, — КРОМВЕЛЬ. А я-то! Я-то! И на пирсе также никто меня задержать не пытался.
Канат, наверно, специально был смазан каким-то вонючим жиром. От этого жира нужно было как-то очиститься. И второе — дождаться рассвета. В темноте я мог не найти дырку в заборе и нарваться на охрану порта. В проходах между контейнерами подобрал ветошь, щепочки, которые могли послужить скребками, и занялся приведением себя в порядок. Мое сердце счастливо замирало, когда в памяти обозревал картины своего бегства.
Между тем на палубе судна замелькали огоньки. Первая мысль — меня ищут. Потом вспыхнул прожектор, и сноп света побродил по водам гавани. Забухтела лебедка. Через минуту низкое гудение достигло моего слуха. Я догадался: это на холостом ходу заработала машина парохода. В верхних каютах засветились иллюминаторы. К пароходу приблизился буксир, который, приняв трос, стал отводить корабль от берега. Да, теперь никто не докажет, что я якобы хотел покинуть страну, где родился, получил высшее образование и отслужил два года в танковых войсках.
Рассвело. Без приключений выбрался с территории порта. Когда подходил к трамвайному кольцу, корабль уже выбрался из бухты и пошел своим ходом. Он словно вытянулся в одну линию, оставляя за собой широкий кильватерный след, и походил на стелющуюся над землей скачущую лошадь. Белый султан вспыхнул над трубой — и нескоро густой бас гудка прокатился над побережьем. «Уматывает», — подумал я. Не без гордости подумал о том, как замечательно я вычистил, смазал и покрасил туннель, в котором сейчас могуче вращался вал «Кромвеля», — знай наших!
Наступающий день радовал меня. Подошел к газетной витрине, чтобы узнать, какое, в конце концов, сегодня число. «Понедельник, 20 августа»… С этим числом у меня было что-то связано. Ах, вот оно что! 20 августа (какое совпадение!) я должен выйти после отпуска на работу. У меня еще было время добраться домой, переодеться и успеть на службу. «Доброе утро, Афанасий Васильевич!..»
Все складывалось лучшим образом. А вот и первый утренний трамвай.
С любопытством смотрел на лица своих сограждан, заполнивших вагон. Невыспавшиеся, унылые, с какими-то жалкими пожитками в сумках и портфелях, они старательно избегали смотреть ближним в глаза. Мне показалось, что женщину, которая села почти напротив меня, я вижу не впервые. Веселая догадка посетила меня. Я стал внимательно приглядываться к пассажирам — так оно и есть. В дальнем конце вагона за толстую, глупого вида тетку прятал свой длинный нос Гаецкий. Я не мог не улыбнуться. Сегодня в столовке я суну под этот нос инвентаризованную мыльницу.
1987–1988 гг.