Глава 5 ВИЗАНТИЙЦЫ В РОССИИ

Красота воину оружие и корабля ветрила, тако и праведнику почитание книжное{485}

Изборник 1076 года

Отношения русских земель и греческого мира издревле отличала двойственность. Долгое время Византия была источником, питавшим культуру восточных славян. Церковная жизнь была определена греческими установлениями. Но даже автор «Повести временных лет» — монах Киево-Печерского монастыря, — повествуя о князе Святославе, однажды обронил фразу о том, что «греци суть лстивы и до сего дни».{486}

Вторая половина XV столетия — один из самых сложных периодов для греческого мира. Это было время, когда византийцы — как обычные люди, так и утонченные интеллектуалы — нуждались в помощи и поддержке. Но те годы были и периодом широкой и многогранной деятельности греков в разных странах Старого Света. Приезд в Москву нескольких образованных греков в большой свите Софьи Палеолог в 1472 году, а также тех, кто прибыл позднее, ознаменовал большие перемены в отношениях русского и византийского миров.

Греки из окружения Софьи представляли собой удивительное и сложное явление. Среди аристократов Московской Руси рубежа XV–XVI веков они — в силу своего происхождения — держались обособленной группой. Далеко не все из них были искушенными библиофилами, за годы жизни в Италии впитавшими ренессансные идеи. О деятельности значительной части греков в России почти ничего не известно. Вероятно, это свидетельствует о весьма скромной роли большинства из них в русской жизни. Но некоторые греки отличались довольно широким кругозором, они были как минимум в курсе исканий и находок итальянских гуманистов. Сложно представить, чтобы такой выдающийся ценитель греческой учености, как кардинал Виссарион, не позаботился о том, чтобы отправить с Софьей на Русь хотя бы нескольких образованных и разделявших его идеи греков. Речь идет в первую очередь о семье Траханиотов, но не только о них. Таких людей можно уподобить средиземноморским соснам — пиниям, чудесным образом оказавшимся в русском бору: они были не чужды христианской богословской традиции, однако их мировоззрение и навыки подчас существенно разнились с теми, что отличали их русских современников. Эти «экс-византийцы» — пусть и не относившиеся к плеяде ученых греков первого ряда, оставшихся в Италии, — смогли занять определенную нишу в русском мире. Наиболее харизматичные и образованные из греков Софьи стали опорой Ивана III в целом ряде его начинаний.

Выше уже отмечалось влияние греков на мировоззрение архиепископа Вассиана, автора «Послания на Угру» — одного из «программных» текстов эпохи образования единого Русского государства. Чем еще обязан был приехавшим грекам русский мир?

В Европу — через окно…

Греки имели отношение к становлению внешней политики молодого Русского государства и особенно к упрочению его контактов с Западом.

Внешнюю политику домонгольской Руси отличали развитые международные связи. Русь контактировала со многими европейскими странами: Норвегией, Швецией, Польшей, Германией, Францией… Однако с той поры, как Русь попала в зависимость от Орды, контакты с Западом стали гораздо менее интенсивными. Они осуществлялись в первую очередь через вездесущих купцов из причерноморских факторий итальянских морских республик Генуи и Венеции: Солдайи (Судака), Каффы (Феодосии) и Таны (Азова). Предприимчивые итальянцы забирались в поисках ценных товаров далеко на север и северо-восток. Известны документы о том, что эти воспитанные теплыми морями авантюристы покупали беличьи шкурки в верховьях Камы.{487} Существенную роль в сношениях с Западом играл средневековый Новгород, где шла торговля с балтийскими городами Ганзейского союза — Любеком, Гамбургом, Таллином и др. Иногда на Русь заносило «странствующих рыцарей».{488} Но в целом связи русских земель с Европой в ту пору носили эпизодический характер и не перерастали в полноценное международное сотрудничество.

Иван III осознал невозможность создания сильного Русского государства без развития отношений с западным миром. И здесь великий князь столкнулся с проблемой «нехватки кадров»: за несколько веков ордынского гнета на Руси практически полностью перевелись знатоки европейских языков, а главное — эксперты в тонкой науке западного придворного этикета и дипломатического церемониала. Иван III принял здравое решение — использовать знакомство греков из свиты своей супруги с культурой Запада и их владение итальянскими диалектами. В условиях, когда власть великого князя Московского только начинала возвышаться над властью удельных князей, а свободолюбивые настроения бояр-землевладельцев еще только предстояло поставить под контроль, не связанные с русским миром греки оказывались особенно востребованы на роль представителей Москвы за рубежом. Их положение на Руси полностью зависело от благодеяний московского правителя. Давая им важные поручения, Иван III мог не сомневаться, что они приложат все усилия для того, чтобы выполнить их как можно лучше. Учитывая это, именование посланников-греков в посольской документации «верными нашими»{489} приобретало новый смысл.

Государь «всея Руси» мог положиться на греков и по другой причине. В Европе, и особенно в Италии, далеко не все из них были желанными гостями. Обилие греческих эмигрантов порой раздражало итальянских суверенов, поскольку они понимали, что те ищут покровительства и заступничества, под чем подразумевались прежде всего деньги. Примером тому может служить печальная судьба братьев Софьи в Италии.

После смерти кардинала Виссариона 18 ноября 1472 года Палеологи оказались в Риме не у дел. Папа Сикст IV, отправивший Софью в Москву, искренне надеялся, что теперь судьба греческих аристократов, и в первую очередь Андрея Палеолога, перестанет быть его заботой. Двор Андрея между тем был главной (и нередко единственной) надеждой для его соотечественников. Однако Андрей в отличие от Виссариона не был видным политическим и культурным деятелем, а потому не мог стать меценатом для бесприютных византийцев. Папа же на протяжении 1470-х годов не раз сильно урезал средства, выделявшиеся на содержание Андрея, носившего пышный титул «деспота ромеев».{490} Примечательно, что папа впервые «недоплатил» Андрею в 1473 году, после того как в Рим приехал Димитрий Рауль Кавакис с богатыми дарами от Ивана III. Ситуация способствовала тому, что Россия стала восприниматься некоторыми греками из свиты Софьи как своего рода «страна надежд», в которой они могли найти кров и возможности заниматься привычными профессиями: торговлей, ремеслом, а иные — и переводом книг.

Кроме того, до конфликта 1483 года Ивана III с Софьей (связанного, как мы помним, с украшениями первой супруги Ивана Марии Тверской) отношения великокняжеской четы, кажется, ничто не омрачало. Иван III был вполне доволен своим браком, и Софья — а значит, и ее свита — находилась на вершине московского Олимпа. Амброджо Контарини свидетельствует: когда он оказался в Москве и ему нужно было как-то представляться русским знакомым, он выбрал беспроигрышный вариант — решил сказать, что он был «врачом, сыном врача, который был слугой деспины…». Контарини «будто бы ехал к великому князю и к деспине искать счастья».{491} Тот факт, что подобное объяснение всех устраивало, говорит как о зависимости греческих эмигрантов от московского двора, так и о том, что греков, готовых встроиться в русский мир, было достаточно много. Они надеялись, что Софья «могла оказать влияние, способствующее достижению ими конечной цели — благосклонности господина, источника всей власти и благодеяний».{492} Они видели в Софье человека, способного в силу близости к великому князю оказать им реальную помощь.

Еще Н. М. Карамзин писал о том, что «главным действием сего брака (Ивана III с Софьей. — Т. М.) было то, что Россия стала известнее в Европе…».{493} Действительно, среди тех, кто по воле Ивана III «прорубал окно в Европу», были византийцы из свиты Софьи. Их силами Иван III пытался сформировать вполне определенный образ своей страны за рубежом. В последней четверти XV века, когда Посольский приказ еще не сложился, сношениями с иностранными державами ведал Казенный двор.{494} Греки играли в этом ведомстве не последнюю роль, хотя тон задавали всё же русские люди. Во главе большинства русских миссий на Запад стояли двое: грек и русский. Первый лучше знал Запад, второй тверже отстаивал интересы великого князя.

Как позиционировали себя представители Ивана III за рубежом? Ответ на этот вопрос не всегда очевиден. Авторы русскоязычных исследований обыкновенно идут вслед за русскими источниками и называют руководителей дипломатических миссий «послами». Но это не совсем точно: Ивану III были неведомы ранги дипломатического представительства. В Европе ситуация была другой. В Венеции, славящейся крепкими традициями посольского обычая и церемониала, уже к XIV веку слово «посол» — ambasciatore — подразумевало самый высокий ранг представителя. Ниже стояли посланники — oratori, еще ниже — гонцы. Окончательно такое деление было закреплено на Венском конгрессе 1815 года, но к XV веку оно уже существовало в наиболее развитых странах западного мира. На Востоке (в том числе на Руси) эта система долгое время была неизвестна. Чаще всего европейские источники именуют греков на русской службе и их московских коллег именно «посланниками». По всей видимости, как «послов» в европейском смысле слова воспринимали только Юрия Траханиота в Милане в 1486 году и Дмитрия Герасимова в Риме в 1525 году. Учитывая западную традицию — в данном случае более точную, — в нашем рассказе при отсутствии иных данных представители Ивана III на Западе будут именоваться посланниками.

Для целого ряда регионов Европы встреча с Московской Русью была первой или одной из первых. В эпоху Ивана III чаще всего посольства отправлялись в итальянские государства — Рим, Венецию и Милан. Это можно объяснить и личными связями греков с итальянским миром, и тем, что именно этот регион был наиболее развит в культурном отношении. Среди других стран, с которыми шло сотрудничество при посредстве греков, можно назвать прибалтийские государства крестоносцев, Данию и Священную Римскую империю — большое, но рыхлое государство, занимавшее значительную часть нынешних австрийских и немецких земель. Эта империя на протяжении всего Средневековья претендовала на культурно-политическое наследие Древнего Рима, а потому ее правители включили в название державы соответствующий эпитет.

Говоря о связях Московской Руси и Европы, сложно не согласиться с В. О. Ключевским, который заметил, что эта тема «всегда кажется своевременной и никогда не переставала быть безнадежной».{495} Оптимизма в данном случае может добавить то, что связи Московского государства с западным миром в правление Ивана III были, пожалуй, самыми «небезнадежными» за всю их историю. Перед двумя регионами открылись небывалые возможности для взаимного культурного обогащения.

В самом названии Россия чувствуются греческие ноты: звук «у» в древнем названии Руси в греческом произношении трансформировался в «о». Уже под 839 годом в европейских источниках упоминается народ Rhos, который так именовали византийцы. Этот народ справедливо отождествляется современными учеными с Русью, которая к тому времени представляла собой уже сформировавшуюся этно-политическую общность. Росией называли в Константинополе русскую митрополию.{496} Имя Рос(с)ия начинает входить в широкое употребление в XV веке. Россией называли Русское государство греки, состоявшие на великокняжеской службе и возглавлявшие миссии на Запад.{497} Венецианский сенатор Марино Санудо в своих дневниках не раз использует по отношению к нашей стране — наряду с понятием Moscovia (как именовали нашу страну поляки){498} — название Rossia (Rhossia).{499} Это слово становится известно в разных странах Европы (в том числе тех, с которыми великие князья не завязали контактов) в большой степени через венецианское посредство: Венеция была одним из главных центров, где ковалась международная политика того времени.

На водах Венеции

Для посланников Ивана III и Василия III Венеция была воротами в «Итальские страны», и в ходе посольств они нередко посещали город дважды — в начале и в конце путешествия. В предместьях Венеции их встречал «соленый ветер, крикливые белые чайки, купы черных водорослей, разбросанные по песчаным косам». Стены и башни города «вставали, казалось, из самых морских глубин, ибо ни ум, ни глаз не могли постичь, сколь мелка огромная лагуна, подернутая светящейся зыбью…».{500}

Магическое очарование Венеции неподвластно времени. Вероятно, русские посланники испытывали чувства, близкие тем, что выразил П. П. Муратов в начале XX столетия: «Для нас, северных людей, вступающих в Италию через золотые ворота Венеции, воды лагуны становятся в самом деле летейскими водами (водами забвения. — Т. М.)…»{501} Русские — нередко с помощью греческих проводников — оказывались в новом мире, где предстояло на время забыть некоторые привычки и существенно расширить кругозор.

Венеция — особое место для греков. Торговые связи Венеции и Византии на протяжении веков способствовали взаимному обогащению культур. Памятники венецианского Средневековья исполнены византийскими образами и художественными приемами. Дворцы и храмы города — «молчаливые свидетели и хранители единственного во всем мире художественного наследия и городского ландшафта, напоминание о том древнем Константинополе, который по прихоти истории передал Венеции эстафету великолепия, богатства и дивной красоты».{502}

Впрочем, связи Ромейской державы и Светлейшей республики отличал драматизм. По существу, их политические отношения представляли собой череду конфликтов, следы которых несложно отыскать в венецианском искусстве. Например, верхние части Пала д’Оро («золотого алтаря») главной венецианской базилики Сан-Марко изготовлены из эмалевых пластин, похищенных крестоносцами после того, как они в 1204 году в ходе Четвертого крестового похода захватили Константинополь.

Несмотря на прошлые обиды, именно Венеция стала «центром притяжения» для греков после 1453 года. Здесь возникла большая греческая диаспора. Но город не мог принять всех. Через земли Светлейшей республики многие византийцы перебирались дальше: в Рим, Милан, Неаполь, Париж и даже Лондон.{503} Греки умели помнить добро. Именно гостеприимной Венеции подарил свою библиотеку кардинал Виссарион…

Оказываясь в Венеции, московские греки находили теплый прием у соотечественников. Иногда они останавливались при церкви Святого Георгия (San Giorgio dei Greci), как это было, например, в 1488 году, когда из Москвы прибыли Дмитрий и Мануил Ралевы.{504} Древняя церковь, на месте которой ныне стоит храм второй половины XVI века, стала оплотом греческой общины. Московские греки наверняка возносили здесь молитвы о том, чтобы Господь помог им устроить свою судьбу под новыми небесами.

Посещая город, московские византийцы преклоняли колени и у алтаря покровителя города — евангелиста Марка. Венеция хранит его мощи с 820 года, когда купцы Буоно и Рустико вывезли их из захваченной арабами Александрии. Рассказывали, что сундук с мощами был спрятан под свиными тушами, чтобы арабские досмотрщики на границе не смогли обнаружить реликвию. Первый собор Святого Марка был заложен в день прибытия в город его мощей, однако храм простоял недолго. Нынешняя базилика относится к XI столетию.

Русские посланники последней четверти XV века дивились величию собора и, надо думать, тоже прикладывались к мощам святого Марка, широко почитаемого на Руси. Ко дню памяти этого святого (25 апреля) в 1217 году князь Константин Всеволодович приурочил закладку одного из самых значительных храмов Северо-Восточной Руси — Успенского собора в Ростове Великом.

«А там (видел. — Т. М.) церковь в Венеции святаго Марка велми чудну и хорошу, да и ворота венециискии деланы… велми хитры и хороши»,{505} — рассказывал в 1475 году в Москве Семен Толбузин — русский посланник Ивана III к дожу. Благочестивый посол обратил внимание и на другие христианские святыни в городе: «…святая деи Екатерина лежит у них, не вем, та ли мученица или ни, толи святаа».{506} Толбузин мог привезти в Москву какие-то святыни, связанные с этими праведниками.

Русский летописец Родион Кожух записал рассказы Семена Толбузина. Эти рассказы можно считать первым сравнительно подробным описанием Венеции, принадлежащим русскому человеку (старше лишь строки из «Хождения на Флорентийский собор» начала 1440-х годов). Толбузин описал процедуру избрания дожа и поведал о том, как город из небольшого приморского поселения превратился в один из крупнейших центров Европы: «а место деи то, коли сказывают у них старожилци и книжники, исперва невелико бывало, да много деи в море каменем приделали хитроки, где Венеция град стоит».

Семен Толбузин запомнил и чудесную легенду о городе: «Глаголют же каменей у них 12 самоцветных, а говорят деи, что корабль со человеком занес к ним ветръ, ини деи пытали у его, что есть, и онъ деи не сказали им, ини деи хитростию уведали у него да ум отняли волшебною хитростию, да взяли у него».

Рассказ этот вызывает много вопросов. Ничего похожего на него не встречается ни в одной из фундаментальных работ по культуре средневековой Венеции. Но в приведенном отрывке присутствуют сразу несколько распространенных в европейской культуре сюжетов. Здесь и образ терпящего бедствие, но чудом уцелевшего корабля, и 12 волшебных камней, которые ассоциируются с наперсником ветхозаветного праотца Аарона (Исх. 28: 15–21), и сюжет о лишении волшебным образом человека памяти…

Бог весть какие еще древние тайны скрывают замшелые дворы, просоленные старые сваи и мутные каналы Венеции. Чудеса здесь соседствуют с реальностью и переплетаются с ней самым загадочным образом. Осенью и особенно зимой — в то время, когда обычно русские посланники оказывались в городе, — Венеция может удивить пронизывающим холодом. Acqua alta («высокая вода») заливает набережные и площади. Густой туман — nebbia — внезапно опускается на лавки, таверны и «огромные резные сундуки темных палаццо, полные непостижимых сокровищ».{507} И также внезапно путешественник, преодолевая почти осязаемое сопротивление сырого воздуха, оказывается перед лицом удивительных зрелищ.

Любуясь резными окнами и галереями Ка’ д’Оро — «Золотого дома» Марино Контарини, сегодняшний путешественник пытается вживую представить себе золотые пластины и ультрамариновые вставки, которыми был украшен фасад здания. Русские в XV столетии могли видеть это чудо. Учитывая извечный дефицит золота в Московской Руси, можно только догадываться о том, сколь сильные эмоции испытывали посланники «государя всея Руси», глядя на Ка’д’Оро и вообще на обилие драгоценностей, собранных в городе. Выросшие в темных бревенчатых избах, московские бородачи вполне могли испытать в Венеции культурный шок от «переизбытка красоты».{508}

Даже видавший виды французский посол в Венеции Филипп де Коммин, посетивший город в конце XV века, восхищался им: «Здания… высоки и величественны, все из резного камня. Старые дома сплошь окрашены, остальные же, те, что построены за последние сто лет, имеют фасады из мрамора, доставленного из Истрии, за сотни миль отсюда, и украшены множеством огромных вставок из порфира и серпентина… Это самый великолепный город из всех, что мне удалось повидать».{509}

Многие замечают, что Венеция «до сих пор обладает странной властью над человеческим воображением».{510} Вероятно, соприкоснувшись с венецианской повседневностью, посланники великого князя испытывали восторг… Людей той эпохи пленяли «блеск золота и серебра, многоцветие статуй и живописи на стенах церквей и богатых жилищ, магия витражей…».{511}

Иван III не бывал в Венеции, но, конечно, много слышал о красоте и богатстве Запада и от Софьи, и от прибывших с ней греков. Эти рассказы рождали в великом князе сложное чувство, в котором преобладали восхищение, зависть и презрение. Ему хотелось приобщиться к венецианской роскоши, показав, что он — могущественный государь! — легко может ее себе позволить.

«Дневники» Марино Санудо содержат сведения о том, что зимой 1499 года посланники Ивана III — грек Дмитрий Ралев и его русский спутник Митрофан Карачаров — договорились о покупке для Ивана III шейного украшения — collare, выполненного из золота и инкрустированного драгоценными камнями. Сумма, которую запросили венецианцы, была огромной — 36 тысяч (!) золотых дукатов. Всю сумму «наличными» русские заплатить не могли, и значительная часть средств была отдана пушниной, причем как той, что посланники привезли с собой, так и той, что должна была быть доставлена в Венецию в течение года.{512} Некоторые особенности этой удивительной истории будут рассмотрены в последней главе в связи с политическим кризисом конца XV века. Пока же вернемся к рассказу о московских посланниках.

Проводниками в сказочную Венецию для русских были греки из свиты Софьи. Именно они объясняли своим московским «коллегам» особенности итальянской жизни: они вместе проплывали на лодках мимо рыбного рынка, наполненного «морскими чудищами» вроде омаров и осьминогов, вместе заходили в стеклодувные мастерские на острове Мурано и любовались изменчивой прелестью вечерней Адриатики.

Представить себе «вживую» посланников Ивана III в Венеции — задача не из простых. Но, любуясь гладью лагуны, можно ощутить, что вода, на которой стоит сегодняшний город, — «это та же вода, что несла крестоносцев, купцов, мощи святого Марка, турок, всевозможные грузы… и самое главное, отражала тех, кто когда-либо жил… и бывал в этом городе, всех, кто шел посуху и вброд по его улицам…».{513} Венецианская вода хранит воспоминания и о московских гостях дожа XV века, о их меховых шубах, высоких шапках и окладистых бородах, о их словах, страхах и надеждах. В эту воду канула их усталость после нескольких месяцев дороги из Москвы в Италию, в этой воде отражалась радость их дипломатических успехов.

Но суть Венеции не только в воде. И степень «романтического» восприятия Венеции русскими XV века не стоит преувеличивать. Вероятно, посланники Ивана III находились в некотором напряжении: им необходимо было решать важные государственные задачи в непривычной обстановке и по неизвестным правилам. Книга Карло Барбьери «Руководство для путешественников по Италии»,{514} снабженная многочисленными картами и содержащая сведения о ценах, маршрутах и прочую «путевую информацию», вышла в Болонье только в 1775 году. Для русских отсутствие подобного руководства на первых порах делало греков незаменимыми помощниками.

Сама Софья Палеолог, по-видимому, также никогда не бывала в Венеции. В 1465 году она с братьями ехала с Корфу в Рим через Анкону,{515} а о ее проезде через Венецию по пути на Русь в 1472 году данных нет. Но образ Венеции для Софьи был значим. В Венеции о Софье также знали. Венецианский дипломат Амброджо Контарини, посетивший Москву в 1476 году, подчеркнул в своих записках, что Софья — дочь деспота Фомы Палеолога.{516} По его словам, Софья «настоятельно просила передать ее приветствие светлейшей синьории».{517} За этой фразой скрывается не просто форма вежливости. В сознании великой княгини Венеция была городом, приютившим многих ее соотечественников, а венецианцы видели в Софье силу, способную вдохновить Ивана III на антиосманскую борьбу.

В последней четверти XV века в Светлейшей республике было распространено мнение о том, что Иван III хочет начать войну с турками. Сенатор Доменико Малипьеро с уверенностью писал в середине 1470-х годов: «Предполагается, что этот король (Иван III. — Т. М.) в скором времени направится на борьбу с турками, потому что он — зять деспота Фомы Палеолога…»{518} Последние слова примечательны: они обнаруживают прямую связь образа Софьи с образом ее отца, который воспринимался как символ противостояния туркам.

Миф о том, что русский правитель готовился воевать с османами и что именно Софья была тем человеком, который побуждал его к этому, оказался настолько живуч в Италии, что вошел даже в новейшую историографию.{519} Объяснить его можно тем, что и в Риме, и в Венеции обосновалось множество греков, знакомых с идеями их главного заступника в Италии — кардинала Виссариона, последние десятилетия своей жизни посвятившего организации крестового похода против султана. Брак Софьи с московским князем стал одним из важнейших дел кардинала. И сколько-нибудь просвещенные греки, для которых Виссарион был значимой фигурой (а таких было немало), ухватились за идею привлечения Ивана III к антитурецкой борьбе как за спасительную соломинку. Их вдохновляла надежда на то, что наступление на султана будет начато и они вновь вдохнут свежий босфорский воздух и вознесут благодарственные молитвы в храме Святой Софии. Греки, а вслед за ними и венецианцы «всегда… вычитывали больше из писем великих князей, чем в них содержалось».{520}

Но обстоятельства жизни Софьи красноречиво свидетельствуют о том, что венецианцы переоценивали возможности великой княгини. Незадолго до отъезда Семена Толбузина в Венецию Софья родила дочь Елену, и большая часть ее времени и сил отводилась теперь ребенку. Более того, через два месяца после возвращения московского посольства Софья родила еще одну дочь — Феодосию и еще глубже погрузилась в хлопоты материнства. В 1476 году у нее родилась еще одна дочь — Елена, в 1479 году — сын Василий, затем — Юрий, Дмитрий, Евдокия, Елена, Феодосия, Семен, Борис и Андрей… Великой княгине было явно не до антиосманской борьбы.

И всё же надежды итальянских греков на Ивана III отразились в деятельности их московских соотечественников. Эти настроения объясняют верную службу греков из окружения Софьи великому князю ничуть не в меньшей степени, чем их желание устроить свою жизнь и сделать карьеру.

На перекрестках Европы

Как бы ни была велика роль Венеции в европейской политике конца XV века, участие греков в сношениях России с Западом не ограничивалось поездками ко двору дожа. Одной из главных забот Ивана III были ближайшие соседи его государства — Польша и Литва. Территориальные споры серьезно осложняли ситуацию на западной границе Московской Руси. Ситуация обострилась после того, как великий князь принял «притязательный» (по выражению В. О. Ключевского){521} титул «государя всея Руси», что подразумевало претензии на все земли, входившие в состав Древнерусского государства. Значительная их часть к концу XV столетия находилась под властью Польши и Литвы.

Иван III решил искать союзников для противостояния западным соседям. Приезд в Москву в 1486 году «странствующего рыцаря» из Священной Римской империи Николая Поппеля («Николая Поплева», как его иногда называют русские источники){522} подсказал Ивану III возможность привлечения Империи к союзу против западных соседей Русского государства. Оставив в стороне многие подробности сношений Ивана III с Империей, отметим только принципиальные для нашего рассказа моменты. Главным из них является деятельное участие в сношениях с Империей «боярина великой княгини Софьи» Юрия Траханиота. Он неоднократно — в 1489, 1490 и 1493 годах — ездил в немецкие земли, ко дворам императора Фридриха III («Фердерика»){523} и его наследника Максимилиана («Максимияна»), который носил тогда титул «короля римского».

В ходе посольства 1489 года Юрию Траханиоту и его русским спутникам — Ивану Халяпе и Косте Оксентьеву — пришлось улаживать целый ряд вопросов. Они должны были объяснить в Империи, что переданное через Николая Поппеля предложение Фридриха III пожаловать Ивана III королевским титулом в Москве вызвало только негодование. Великий князь вовсе не хотел считать себя ниже императора, ассоциируя свой статус на международной арене скорее со статусом царя, чем короля. Уже в Москве дьяк Федор Курицын выразил Поппелю мнение Ивана III об этом предложении: «Мы Божиею милостию государи на своей земле изначала, от первых своих прародителей… а поставления какъ есмя наперед сего не хотели ни от кого, так и ныне не хотим».{524} Юрий Траханиот передал сходную мысль уже в Империи: «И Цесарь, и сын его Максимиан государеве великие, а наш государь великий жъ государь».{525}

С другой стороны, Юрию было предписано не ссориться с Империей, а всячески развивать с ней связи. Иван III также поручил Юрию вести переговоры о браке одной из своих дочерей с Максимилианом.

Что испытывала Софья при мысли о расставании с дочерью, можно только догадываться. Хочется надеяться, что она верила в возможность ее счастья в этом странном союзе. Брак этот, однако, не состоялся по вине немецкой стороны. Когда все договоренности были заключены, ко двору императора Фридриха в 1492 году пришло известие о том, что русские послы по дороге на родину попали в шторм на Балтике и корабль, на котором они находились, затонул.{526} Это дало повод Фридриху искать новую невесту для сына. Впоследствии известия о русских послах не подтвердились и император принес Ивану III извинения. Посланник Фридриха передал великому князю, что его «государь о том добре поскорбел… что… дело… не стесалося», и просил не держать на него зла.{527} Великий князь, однако, пережил то, что «дело не стесалося», очень болезненно. В пущенном кем-то слухе о кораблекрушении он мог увидеть провокацию, за которой стояло отвращение немцев к любому союзу с «русскими варварами»… Эта история охладила пыл Ивана III в сношениях с Империей.

Однако это — дело будущего. А пока московский князь надеялся на сотрудничество, он дал Юрию Траханиоту в 1489 году еще одно важное поручение. Его посланник должен был «добывали… великому князю мастеров: рудника, который руду знает золотую и серебряную, да другого мастера, который умеет от земли розделити золото и серебро; и добудет Юрий таких мастеров, и ему их выпросили…».{528} Юрию даже была дана специальная верительная грамота, в которой говорилось, что он уполномочен великим князем нанимать специалистов.{529} Юрий Траханиот нашел «рудознатцев», и в 1490 году те прибыли в Москву. По всей видимости, именно они участвовали в экспедиции на далекий северо-восток, к берегам реки Цильмы в 1492 году. В ходе экспедиции там были обнаружены золотая и серебряная руды.{530} Месторождение разработать, впрочем, не удалось: Цильма — приток Печоры — находится в нескольких тысячах километров от Москвы, и путь к ней в те времена был крайне труден.

С Юрием Траханиотом в 1490 году к великому князю приехали не только «рудознатцы», но и имперский посол Георг фон Турн. Русские летописи называют его «Юрий Делятор», и в этой транскрипции заметны итальянские нотки. Немецкая фамилия была переведена на итальянский язык (della Torre, дословно: «тот, что от башни») и искажена в соответствии с традициями тогдашнего русского произношения.

Главным итогом миссии фон Турна было то, что он способствовал разработке важного для Москвы документа — проекта союза Москвы и Священной Римской империи против польского короля и литовского великого князя Казимира IV и его наследников. «Римскому королю» этот договор был также выгоден, поскольку и он имел к Польше территориальные претензии. Источники называют договор союзом «о любви и единачьстве» или «о любви и братстве». Некоторые историки полагают, что матрица знаменитой печати Ивана III, на которой изображен двуглавый орел, была изготовлена как раз для скрепления этого договора.{531} По замыслу идеологов внешней политики Ивана III, составленный в Москве договор должен был «слово в слово» подтвердить Максимилиан. Для этого Юрий Траханиот с русским помощником Василием Кулешиным и Георгом фон Турном вновь отправился в дальний путь в Империю.

Договор «о любви и братстве» против польского короля был ратифицирован Максимилианом в 1491 году. Однако позже он нарушил условия договора, заключив мир с союзником Казимира чешским королем Владиславом. Известие об этом вызвало в Москве негодование. Георг фон Турн, вернувшийся на Русь с великокняжескими посланниками, выслушал немало обличительных слов в адрес Максимилиана, которые Иван III передал ему через одного из своих приближенных.{532} Отправленный в Империю в третий раз Юрий Траханиот и его помощник Михаил Кляпик Еропкин должны были передать Максимилиану разочарование м Империи и ее правителях, постигшее Ивана III. Им было велено сказать, что Иван III узнал о нарушении условий договора 1490 года «из третьих рук»: «Государь наш, господине, хотел сам на конь всести, со всеми своими силами тебе помогати; ино ему не одны вести пришли про то, что ты помирился. Приехали, господине, люди из Слезские земли (из Силезии. — Т. М.) из Рославля, да то сказывали, а из немец, из Любка и из Колывани приехали люди, и они тожъ сказывали, что ты помирился, а опосле того приехал от Стефана воеводы Воложского посол его, Мушатом зовут, и он тожъ сказывал, что ты помирился…»{533}

Максимилиан пытался было предложить Ивану III другой союзный договор, направленный против османов, но великому князю это было совершенно невыгодно. В Москве ценили ненадолго установившиеся мирные отношения с Крымом, и ссориться с султаном, покровителем крымского хана, великий князь не хотел.

Отношения двух государств сильно охладели. Неудивительно поэтому, что Иван III дал понять имперскому посланнику Михаилу Снупсу, прибывшему в Москву в 1492 году с целями изучения русского языка и природных богатств России, что здесь ему делать нечего.{534}

Юрий Траханиот ездил в балтийские государства и позже. На рубеже XV–XVI веков он принимал участие в переговорах о браке наследника московского престола Василия с датской принцессой Елизаветой. Эти переговоры также ни к чему не привели, хотя русско-датские отношения конца XV века развивались более чем спешно. В 1493 году усилиями грека на московской службе Дмитрия Ралева и его русского напарника Дмитрия Зайцева был заключен договор между Русью и Данией о совместных действиях против Швеции — общего врага обоих государств на Балтике. Кроме того, датский король обещал помогать Ивану III в его борьбе с Литвой (в ту пору шла очередная русско-литовская война — 1487–1494 годов).

Как видно из этих эпизодов, греки на русской службе, и в первую очередь Юрий Траханиот, выполняли самые ответственные поручения. Юрий не раз вынужден был улаживать сложные вопросы, оказываясь подчас в непростом положении. Будучи главным исполнителем воли Ивана III в отношениях с Империей, он провел в непрерывных разъездах около четырех лет! Можно представить его, усталого и взволнованного, и на деревянном корабле в бурных волнах Балтики, и на рейхстаге, где он — грек, облаченный в русскую одежду, — произносил пламенные слова о чести своего государя «на ломбардском наречии»… Юрий Траханиот, братья Ралевы, братья Ангеловы и, возможно, некоторые другие греки были в числе тех, кто внес значимый вклад в дело расширения связей России с Европой.

Образ северной державы

Так начиналось знакомство европейцев с «русским миром». Деятельность московских греков, посланников Ивана III, способствовала постепенному формированию в Европе образа России. Этот образ с течением времени менялся под воздействием различных обстоятельств, и в первую очередь политической конъюнктуры.

После заключения брака великого князя с Софьей в 1472 году на Западе возрос интерес к России, наметившийся еще в середине XV века.{535} Гуманистов отличал познавательный интерес ко всему новому и неведомому. Во всех государствах, где приходилось оказываться русским посланникам, их с искренним любопытством расспрашивали о стране, откуда они прибыли.

Русских посланников дарили своим вниманием выдающиеся деятели Ренессанса. Известно, например, что в миланский период своей жизни Леонардо да Винчи интересовался особенностями восточного костюма. Более чем вероятно, что он воспользовался случаем посмотреть на него и, возможно, поговорить с теми, кто его носил, — например, с греком на русской службе Мануилом Ангеловым и его русским коллегой Данилой Мамыревым, представителями Ивана III при миланском дворе в 1493 году.{536}

И все же, судя по сохранившимся данным, о России в Европе больше всего рассказывал тот же Юрий Траханиот, руководивший несколькими миссиями в разные государства. Можно думать, что он был одним из информаторов немецкого картографа Иеронима Мюнцера. На его знаменитой карте мира, увидевшей свет в Нюрнберге в 1493 году, есть топоним Dikiloppi, представляющий собой транслитерацию русского названия угро-финского народа — «дикая лопь». Полагают, что появление этого названия у И. Мюнцера можно связать с деятельностью Юрия Траханиота.{537}

Образ нашей страны как богатой северной державы формировался в Империи в большой степени через дары, преподносимые ее правителям Юрием Траханиотом и его русскими спутниками. Дары посылались от лица Ивана III и его супруги Софьи, а также наследника — сначала Ивана Молодого, а после его смерти в 1490 году — Василия.

Иван III не раз дарил Максимилиану соболей и «красных» (то есть очень хороших) кречетов, а однажды преподнес «шубу горностайну с камкою (шелковой тканью с узором. — Т. М.)».{538} Софья и Василий также передавали соболей. Сходные «северные» дары великий князь Московский передавал и правителям итальянских государств. Дож Агостино Барбариго (1486–1501) неоднократно получал от Ивана III ценные меха и изделия из «рыбьего зуба» (моржового клыка). В 1488 году Дмитрий и Мануил Ралевы преподнесли дожу трое сороков соболей.{539} Марино Санудо сообщает, что Ралев и Карачаров преподнесли дожу «четыре связки соболей по… штук в каждой: одну — от имени своего короля, две — от имени послов и одну от некоего купца, который был с ними».{540} Многоточие в цитате в данном случае не признак ее сокращения: публикатор, видимо, не разобрал цифру в рукописи — по сколько шкурок было в каждой связке, и поставил в издании многоточие. Вероятнее всего, речь шла о традиционной русской мере — сорока шкурках. В числе подарков была и «какая-то особенная рыбья кость»,{541} то есть моржовый клык.

В 1486 году великий князь передал с Юрием Траханиотом для миланского герцога Джан-Галеаццо Сфорца «двое сороков прекрасных выделанных соболей и двух кречетов и несколько живых соболей, доставленных им и привезенных прямо из России».{542} Возможно, Юрий Траханиот или другие греки, ездившие с посольствами в Милан, привозили и живых горностаев. Этот зверь был распространен по всей Европе, но только в ее северных регионах он на зиму меняет свой окрас на белый (оставляя черным лишь кончик хвоста). Не исключено, что на знаменитом полотне Леонардо да Винчи «Дама с горностаем» (1489–1490) Чечилия Галлерани держит на руках именно русского зверя.

Сам же герцог Джан-Галеаццо Сфорца был, вероятно, особенно рад ловчим птицам. По свидетельству современника, герцог был «не склонен думать об общественных делах. Он странствовал по окрестным владениям, развлекаясь соколиной и псовой охотой».{543}

С посольством 1493 года, которым руководили Мануил Ангелов и Данило Мамырев, Иван III прислал следующему миланскому герцогу — Лодовико Моро — белого кречета, пять сороков соболей, татарскую саблю, резную пластину и «рыбий зуб длиною в локоть (около 46 сантиметров. — Т. М.) и похожий на слоновую кость».{544} Известно, что Лодовико Моро был страстным охотником. Это нашло отражение в церемонии приема московских посланников: в честь их приезда была организована грандиозная охота. В ней приняли участие как сам Лодовико, так и его супруга, Беатриче д’Эстэ. Среди охотничьих трофеев были три огромных оленя, две косули и три кабана.{545}

О том, сколь хороши русские ловчие птицы, в миланском замке было известно еще с 1470-х годов, когда архитектор Аристотель Фиораванти прислал из Москвы Галеаццо-Мария Сфорца двух белых кречетов.{546} После этого на Русский Север были посланы герцогские птицеловы Бьянко из Кайо и Таддео из Феррары.{547} В Павии по сей день сохранились чучела любимых кречетов упомянутых миланских герцогов.{548} Не этих ли птиц привезли русские посланники?

При дворе герцогов Сфорца создавались многочисленные трактаты о соколиной охоте, было налажено производство разнообразных устройств, необходимых для охоты с птицами.{549} Гуляя в Милане вокруг герцогского замка, можно подойти к Torre dei Falconi («Сокольничей башне»), в которой герцог держал своих птиц. Сам замок был расположен так, что из парадных покоев можно было выезжать на лошади прямо в обширные охотничьи угодья. Живописный городской парк Семпионе, примыкающий к замку с северо запада, представляет собой остатки этого леса. Сегодня в самом центре столицы Ломбардии нелегко представить себе чащу, где водятся дикие животные. Впрочем, ничуть не легче вообразить в центре Москвы Воронцово поле — охотничьи угодья бояр Воронцовых. О нем напоминает только название одной из московских улиц.

Надо сказать, что двор герцогов Сфорца был одним из самых пышных в Европе. В Миланском замке царили блеск, роскошь и изобилие, там остро чувствовалась привязанность его хозяев к радостям земной жизни. Увлеченные античными штудиями придворные гуманисты вполне могли в ходе светской беседы приободрить любого из герцогов словами, созвучными античному изречению:

Веселись, живущий, в жизни, жизнь дана в недолгий дар:

Не успеет зародиться — расцветет и кончится.{550}

Однако давно замечено, что любое чрезмерное увлечение материальной стороной бытия заканчивается печально. Судьба династии Сфорца не стала исключением: Лодовико Моро окончил жизнь в плену у французского короля. Приведенное двустишие — это древняя латинская эпитафия… Впрочем, в первой половине 1490-х годов герцоги не задумывались о тайнах жизни и смерти духа. Вероятно, если бы они знали модную нынче фразу «бери от жизни всё», она стала бы их девизом.

Вернемся, однако, к «северным» впечатлениям итальянцев. Образ России как богатой и могущественной северной страны формировался и через многочисленные вещи, привозимые на продажу послами и сопровождавшими их купцами. Следуя дипломатическим традициям Востока,{551} посланники совмещали дипломатические и представительские функции с торговой деятельностью. Грек Мануил Ралев, перешедший на службу к Ивану III в 1485 году, и его русский коллега Митрофан Карачаров привезли в 1499 году в Венецию на продажу несколько возов (!) меха пушного зверя, преимущественно беличьих хвостов и шкурок «белого зайца»,{552} как выразился описавший увиденное сенатор Марино Санудо. Под «белыми зайцами», скорее всего, подразумевали тюленей — «морских зайцев», как их называли в России.{553} Мех бельков — маленьких тюленей в возрасте до года — ценился необычайно высоко. Ралев и Карачаров продавали также ножи с рукоятью из моржового клыка и другие северные диковины.{554}

Дары не только формировали определенные представления о России, но и были важным проявлением символической коммуникации. Тот факт, что европейским «коллегам» Ивана III нравились его подарки, говорит о многом. Подобное отношение было свидетельством того, что новые международные связи обещают быть успешными и взаимовыгодными. Замечено, что «дарителю нельзя дарить ни слишком много, ни слишком мало», здесь работал старинный принцип do, ut des.{555} Посланники Ивана III — греки и русские — умело определяли «разумную меру» подарков Ивана III.

* * *

Все эти впечатления, полученные через реальные вещи, вкупе со смутными слухами о загадочной стране стимулировали интерес к природе и богатствам России в разных странах Европы. В ходе посольства в Милан 1485–1487 годов Юрий Траханиот сообщил миланскому герцогу Джан-Галеаццо Сфорца и его придворным многие подробности о России. Этот рассказ был записан в герцогской канцелярии и дошел до сего дня. Он представляет собой довольно краткое, но первое систематическое описание Руси, составленное на Западе со слов русского представителя. Посол великого князя подробно рассказал о природе и занятиях жителей Московии. Он сообщил, что Россия чрезвычайно велика, «вся плоская… и обильно населена и имеет множество больших городов, сел и деревень».{556} В ряду «больших городов» он особо выделил Владимир, в котором «около 60 тысяч очагов», а также Новгород, Псков (официально еще не вошедший в состав Московского государства) и Москву. Юрий Траханиот постоянно подчеркивал благополучие России: в ней много рыбы и зерна, «так что в ряде мест из-за излишнего количества его собраны удивительные и поражающие запасы пшеницы и другого зерна, особенно в тех местностях, которые удалены от моря, так как там нет никого, кто бы мог отправить их в другое место».{557}

Здесь, правда, Юрий Траханиот невольно обнаружил, что повседневные трудности, с которыми сталкивалось подавляющее большинство населения Московской Руси, ему неведомы. Низкая урожайность северо-восточных земель способствовала регулярному голоду среди крестьян и даже горожан. Но придворный грек описал то, что видел в среде русских аристократов.

Большое внимание посол Ивана III уделил особенностям русского войска и его вооружения. Он сообщил, что московский князь располагал как пехотой, так и конницей, воины используют арбалеты, секиры, луки, копья, а также пушки и мушкеты. Юрий Траханиот рассказал и о происхождении северных диковин, которые он в изобилии привез в Милан. Придворные гуманисты узнали о том, что «государь владеет несколькими новыми провинциями» и их жители «платят в качестве дани каждый год большое число соболей, горностаев и спинок (видимо, речь идет о беличьих шкурках. — Т. М.)».{558} О мехах Юрий Траханиот заметил, что русские «одеваются зимой обычно в лисьи меха… и что этих мехов у них великое количество». Посол особо остановился на обычаях русской знати носить одежды из мехов зимой «мехом к рубашке», а летом «кожей к рубашке, что дает возможность сохранять свежесть». В своем рассказе о России он неоднократно отмечал, что русские «очень любят ходить на охоту».{559} Возможно, он хотел этим подчеркнуть сходство привычек русской и ломбардской знати.

Подобная информация была призвана формировать образ России в Италии как сильной и богатой страны. Общая мажорная интонация рассказа Юрия Траханиота свидетельствует о том, что грек с радостью рассказывал ломбардцам о своей новой родине. Он был доволен той службой, которую нес. Однако грек, не один год живший в Неаполе и Риме, так и не стал представителем русской культуры. Неудивительно поэтому, что его краткий рассказ совсем не похож на впечатления русского о своей стране. Сообщение о России, записанное в Милане со слов Юрия Траханиота, составлено в духе хорографических описаний других малоизвестных стран, составлявшихся гуманистами. «Позиция чужого позволяет описать естественное как своеобразное»,{560} и Юрию Траханиоту описание России, вполне удовлетворившее миланских эрудитов, удалось. Он говорил не просто на понятном миланцам языке: он говорил на языке культуры Возрождения.

Размышляя о посольстве «боярина великой княгини» Юрия Траханиота в Милан, можно заметить примечательную особенность. Миланский герцог живо интересовался Россией, но был совершенно безразличен к проблемам греческого мира. «Спасение Византии», символом которого Виссарион и греки, в той или иной степени воспринявшие его взгляды, избрали Софью, мало волновало любителей светских развлечений и изысканных удовольствий. Именно этим можно объяснить полное отсутствие упоминаний о Софье в памятниках, так или иначе характеризующих русско-миланские связи XV века. Разумеется, Софья знала о контактах с герцогами; вероятно, ее «боярин» привозил ей какие-то памятные вещи и диковины из этого города, однако это, пожалуй, всё, что можно сказать о связи великой княгини с Миланом.

* * *

Русские диковины произвели впечатление и в Священной Римской империи. В этом отношении примечательны просьбы Николая Поппеля, которые он изложил в своем письме, обращенном к Ивану III. Он рассказал великому князю о том, что император Фридрих очень хотел получить некоторые диковины и расстроился, когда его посланник не привез желаемых подарков. «Святое величество цесарское, — писал далее Поппель, — …на мене злобит, ижъ есмь не привезл из твоей земли живых зверей, ижъ словут по руски лоси, а по немецки елеут, занеже роги тех зверей из Свеискаго кралевства привез есмь, а того для прошу высокость твою, для ласки цесарского величтва, ижъ бы еси послал мне с нынешним моим слугою три или четыре лоси; если один умрет на дороге, ино ся инои останет… а какъ те предреченныя зверята будут молоды, тем и лутши, ижъ бы были смирны, а если будут старые, ино им роги сняти…»{561} Поппель просил прислать в Империю не только лосей, но и одного из полумифических для Западной Европы охотников из числа северных народов: «…да пожаловал бы еси прислал одного гулятина (охотника. — Т. М.), которые едят сырое мясо… и цесарскому величству будет велми за честь». Поппелю явно не терпелось выслужиться перед императором, показав ему получеловека-полузверя: именно так воспринимали «самоедов» (охотников и оленеводов севера Евразии) в Западной Европе.

Интерес к «сыроядцам» не исчез на Западе и позднее. В своем «Донесении о Московии» анонимный автор XVI века, которого обыкновенно именуют Псевдо-Фоскарино, сообщал, что «у океана, как рассказывают, живет какой-то народ, который большую часть времени проводит в воде и питается исключительно сырою рыбой. Эти люди, подобно рыбам, покрыты чешуею и вместо членораздельной речи издают какой-то свист. Одного из них я сам видел в Нормандии, как, впрочем, видели и многие другие… Он всех удивил и поразил. Кажется, он был так молод: лет двадцати, ростом 20 футов, весь в волосах, большие и красные глаза. Он наводил страх и ужас на тех, кто на него пристально смотрел. В конце концов, в нем было больше звериного, чем человеческого».{562} Подобные «северные» сюжеты и образы, несмотря на постепенное осознание их легендарности, прочно укоренились в сознании итальянских обывателей.

Русские посольства в Европу в эпоху Ивана III имели двойной культурный отзвук: Европа открывала Россию, но и Россия не без участия греков открывала Европу. Эту ситуацию справедливо называют «встречей двух культур».{563} Можно только пожалеть о том, что до нас не дошло каких-либо описаний западного мира, составленных Юрием Траханиотом или его помощниками для русских людей. По всей видимости, московским аристократам, имевшим отношение к внешней политике России, такие тексты были не слишком интересны. Можно сказать, что великому князю и его приближенным в ходе международных контактов было важно решить конкретные задачи, а также «себя показать», утвердив в сознании людей Запада образ России как богатой страны, где правит могущественный государь с «европейскими» увлечениями. Задача «других посмотреть» — особенно с чисто познавательными целями — не осознавалась ими как значимая. В правление Василия III подобные тенденции только усилились.{564}

Сколь яркие, столь и не соответствующие действительности «мифы о России», господствовавшие в Европе в Новое время, в эпоху Ивана III еще не сформировались. Тогда европейцы относились к России с искренним интересом. Рубежом, когда это чувство сменилось настороженностью и даже негативом, можно считать середину XVI столетия.{565} В то время европейцы познакомились с книгой Сигизмунда Герберштейна, в которой выведен образ рождающейся русской тирании. В Европе по отношению к России будто ожила агрессия, которая отличала крестоносцев XIII века. Немалую роль сыграла и польско-литовская антирусская пропаганда времен Ливонской войны, а также нелицеприятные подробности об опричном терроре Ивана Грозного, запечатленные в нескольких «записках о Московии» жестоких и продажных слуг царя — Генриха Штадена, Иоганна Таубе и Элерта Крузе.

Государь всея Руси

Решая задачу формирования представления о России на Западе, посланники Ивана III — будь то греки или русские — не ограничивались обстоятельными рассказами и диковинными дарами. Этой цели служили и особенности титула великого князя, представленного в верительных грамотах, которые его посланники брали с собой. В ходе контактов с государями Западной Европы Иван III использовал так называемый владетельный титул: в нем перечислялись главные земли, которые подчинялись великому князю.

Разгадать тайны этих формул оказывается непросто. Даже самые серьезные историки, специально занимавшиеся данным вопросом, приходят к неутешительным выводам о том, что принципы, по которым включался или не включался тот или иной регион во владетельный титул, понять можно далеко не всегда.{566} Тем не менее очевидно, что сам по себе владетельный титул Ивана III представлял собой результат западноевропейского влияния на русскую культуру.{567} Вообще, «использование географических определений в титуле монарха восходит к традиции присвоения почетных территориальных наименований римским полководцам-триумфаторам, покорителям отдельных земель (например, Сципион Африканский)… Западноевропейские монархи заимствовали этот обычай, трансформировав его под влиянием феодальных отношений сеньората и вассалитета. Триумфальные эпитеты превратились в территориальные определения их титулов».{568}

По всей видимости, использование владетельного титула связано со все возраставшими контактами с европейскими государствами и необходимостью соответствовать в этом смысле европейским суверенам. Так, в 1487 году грек Мануил Ралев отправился в Милан с верительной грамотой, в которой представлен развернутый титул Ивана III: «Божьею милостью великий господарь Русские земли великий князь Иван Васильевич Володимерский, и Московский, и Новгородский, и Псковский, и Тферский, и Югорский, и Вятский, и Пермьский, и иных всея Руси».{569} Сходный титул был использован при сношениях московского правителя со Священной Римской империей, а также с прибалтийскими государствами крестоносцев.{570} Подобный титул присутствовал и на знаменитой белокаменной плите, висевшей на Фроловской (Спасской) башне, возведенной в 1491 году миланским зодчим Пьетро-Антонио Солари. Текст плиты был написан на древнерусском и латинском языках. Этим великий князь «заявлял о самодержавных претензиях… зачастившим в Москву иноземцам».{571} По выражению современного исследователя, «Иван пугал Европу громкими титулами, которые он сам себе присваивал. На Западе всерьез воспринимали эти словесные побрякушки и полагали, что они свидетельствуют о намерении „Московита“ завоевать весь мир».{572}

Титул великого князя отражал не реальность, а образ реальности, которую великому князю хотелось создать. Например, в уже приведенный вариант титула из грамоты 1487 года в Милан включен эпитет «Югорский». Между тем об окончательном покорении Югры можно говорить не ранее 1499 года, когда было подавлено крупное восстание вогуличей.

Иван III видел себя сильным правителем, который «не только благороднее, но и сильнее вместе взятых королей Венгрии, Богемии и Польши».{573} Именно такое объяснение дали русские посланники в Милане в 1493 году, когда отказались участвовать в многодневных торжествах по случаю бракосочетания Бьянки Сфорца с «римским королем» Максимилианом.{574} В своем письме членам республиканского совета флорентийский представитель в Милане Пьетро Гвиччардини сообщил, что подобное поведение русских обусловлено тем, что они встретились с неуважением по отношению к правителю их огромной страны. Надо думать, впрочем, что в поведении послов в Милане сыграла роль «обида» 1491 года, нанесенная московскому великому князю правителями Священной Римской империи, когда «не стесалося» дело о браке между Максимилианом с одной из дочерей Ивана III.

На флорентийца произвел впечатление владетельный титул Ивана III, который он передал так: «Иоанн, Божиею милостию великий государь всея России, то есть государь Володимирии, Московии, Новоградии, Плесковии, Тверии, Венгрии, Вятки, Пермии, Болгарии и проч.».{575} На родину Пьетро Гвиччардини прислал копию верительной грамоты русским посланникам, большая часть которой состоит из этих пышных определений.

Через несколько лет ситуация неучастия посланников в местных торжествах повторилась в Венеции. В 1499 году послы великого князя Московского не были допущены до участия в одной из церемоний, поскольку требовали более «высоких» мест в сравнении с представителями французского короля. Марино Санудо, в «Дневниках» которого содержатся эти сведения, утверждает даже, что русские предлагали французам «за первенство» 25 дукатов, однако те денег не взяли.{576}

Может быть, в разработке концепции владетельного титула Ивана III принимали участие греки из окружения Софьи Палеолог, знакомые с европейскими традициями титулования правителей. Московские дьяки и их греческие подчиненные стремились сделать всё для того, чтобы великий князь «блестяще выступил» на международной арене.

Всадник-победитель

В этом смысле показателен образ «ездца-змееборца» (всадника, попирающего змея), который был распространен в русской политической символике того времени. Примечательно изображение «ездца» на знаменитой великокняжеской красновосковой «вислой» (прикрепленной нитями к бумаге) печати, скреплявшей договор от июля 1497 года Ивана III с племянниками Федором и Иваном, детьми Бориса Волоцкого. Подобные печати скрепляли и некоторые международные договоры.

Долгое время интерпретация изображения всадника была однозначной: его определяли как Георгия Победоносца. Однако современные исследователи пришли к выводу о том, что со святым Георгием всадник, изображавшийся на русских печатях и монетах, начал отождествляться идеологами российской политики гораздо позже.{577} Во времена Софьи Палеолог ездец-змееборец, по мнению большинства ученых, представлял собой символический образ самого Ивана III.{578}

Изображение всадника на печати 1497 года не отличается ни хорошим качеством (оригинал печати поврежден), ни абсолютной ясностью. В науке не один год велись споры о том, в каком головном уборе изображен всадник и защищает ли его лицо доспех. В итоге признано, что ни то ни другое определить невозможно.{579} В любом случае очевидно, что образ всадника должен был — по расчету Ивана III и его советников — внушить правителям Европы важную мысль о непобедимости Русского государства и о том, что воинственный правитель Руси одерживает крупные военные победы на Западе и Востоке.

Европейская политическая мысль того времени воспевала удачливых в военных предприятиях суверенов. Никколо Макиавелли заметил, что «ничто не может внушить к государю такого почтения, как военные предприятия и необычайные поступки».{580} И хотя греки не имели, по-видимому, отношения к разработке образа «ездца-змееборца», они принимали участие в осуществлении контактов Запада с Россией, а значит, и в распространении идей, которые «ездец» олицетворял.

В этих представлениях об успешности Ивана III на военном поприще было мало фальши. Московский правитель действительно регулярно одерживал победы и стремился рассказать о них не только посредством символики. Посольство в Венецию и Милан 1487–1488 годов, которым руководили греки Дмитрий и Мануил Ралевы, имело главной целью сообщить всей Европе о победе, только что одержанной великокняжеским войском под Казанью в 1487 году.{581} Как показали дальнейшие события, эта победа была временным, но важным внешнеполитическим успехом великого князя, «результатом долгой военной и дипломатической борьбы».{582} Оперативность, с которой Иван III отправил своих представителей в Венецию, имеет свое объяснение. «Победа русских над Казанью в 1487 году продемонстрировала всему миру, и в первую очередь итальянским… государствам и главе католического мира — папе, что в лице России выросла значительная сила…»{583} Известие о приеме Дмитрия и Мануила Ралевых в Венеции, содержащееся в «Анналах» Доменико Малипьеро, не оставляет сомнений в том, что в Светлейшей республике новости из России были истолкованы однозначно: Россия «способна помериться оружием с мощными восточными государствами».{584} Впрочем, «способна» — еще не значит «желает», и здесь надежды греков сильно расходились с намерениями Ивана III. В сношениях с султаном великий князь избрал нейтрально-благожелательный тон.

Несмотря на нежелание Ивана III воевать с османами, очевидно, что внешняя политика великого князя была направлена и на Запад, и на Восток. Заманчиво предположить, что именно эту идею выражал знаменитый двуглавый орел, изображенный на оборотной стороне великокняжеской печати 1497 года. Вглядимся же более внимательно в этот привычный каждому россиянину образ.

Гнездо двуглавого орла

Двуглавый орел занимает особое место среди символов Русского государства, появившихся в эпоху Ивана III. Эта хищная птица ассоциируется и с притязаниями могущественной Российской империи, и с чудесными животными из средневековых бестиариев. Двуглавый орел еще на Древнем Востоке символизировал посредника между двумя мирами — миром богов и миром людей.{585}

Тайна русского двуглавого орла представляет настоящую головоломку для исследователей. Изучение этого символа власти началось в XVIII столетии. Первые российские историки сделали «очевидный» вывод о том, что этот герб, так полюбившийся Ивану III, привезла в Москву Софья Палеолог. Н. М. Карамзин утверждал, что двуглавый орел был гербом павшей Византии.{586} Однако сегодня, кажется, все специалисты сошлись во мнении, что такое объяснение сколь просто, столь и неверно.

Впервые сомнения в состоятельности теории о «византийском» происхождении герба были высказаны на рубеже XIX–XX веков. Выдающийся знаток российских древностей Н. П. Лихачев заметил, что сходный герб с двуглавым орлом был и у императоров Священной Римской империи.{587} Налаженные связи Московской Руси времен Ивана III с этим государством допускали возможность разнообразных заимствований. Эти наблюдения были развиты многими специалистами.{588} В 1990-е годы исследования о двуглавом орле стали настоящим «трендом» отечественной геральдики: в 1997 году отмечалось 500-летие самого древнего (как тогда считалось) оттиска печати с двуглавым орлом — печати 1497 года.

Исследователи вглядывались и в ее «младших сестер» — печати с двух жалованных грамот Ивана III 1504 года. В пылу споров о том, когда и кем была изготовлена матрица печати 1497 года, было высказано немало интересных и аргументированных предположений. Так, один ученый убедительно доказывал, что знаменитая печать была сделана специально для подписания важного для России договора со Священной Римской империей 1490 года, и называл даже имя мастера: Христофор из Рима.{589} Другой исследователь не менее убедительно говорил, что печать изготовил ломбардский мастер.{590}

Однако недавно эти гипотезы были поставлены под сомнение венгерской исследовательницей Магдолной Агоштон. Она показала несостоятельность сопоставления русского двуглавого орла конца XV века с орлом, изображаемым на печатях правителей Священной Римской империи: между двумя типами изображений имеются существенные отличия. К тому же на печатях Максимилиана, с которым Иван III заключал договор 1490 года, изображался не двуглавый орел, а одноглавый, что заставляет усомниться в заимствовании.{591} (Двуглавый орел был только на печатях его отца Фридриха III.)

Взамен была предложена новая концепция, основанная на скрупулезном анализе и самой печати, и исторической обстановки, в которой рождалась главная эмблема Русского государства. В первую очередь было показано, что двуглавый орел не только не был гербом Византийской империи, но и не был гербом дома Палеологов. Двуглавые орлы вообще не были геральдическими эмблемами: традиционная культура Византийской империи не знала гербов и геральдики.{592} В палеологовской Византии «двуглавые орлы помещались на одежде лиц, имевших низший ранг по отношению к императору».{593} Например, «на миниатюрном портрете Мануила II Палеолога и его семьи помимо императора изображена его жена императрица Елена и дети: соправитель Иоанн (будущий император Иоанн VIII), имевший ранг деспота Федор и младший Андроник. Одежду двух последних украшают шитые золотом медальоны с ткаными двуглавыми орлами».{594}

Несмотря на то что двуглавый орел не имел отношения к символике императорской власти в Византии, «в XV веке и Западной Европе в тамошней геральдике присутствовало представление о нем как о гербе „императора константинопольского“».{595} «Латинофильская» часть византийской элиты, связывавшая свое будущее с Западом, должна была «следовать бытующим там обычаям, в частности принимать геральдические знаки, присваиваемые им…». Потомки деспота Фомы Палеолога и аристократы из числа их приближенных восприняли как гербы те знаки достоинства деспотов, которые были им знакомы. Известны изображения двуглавых орлов не только в геральдике Священной Римской империи, но и в декоре храмов и дворцов Мангупа и Мистры.{596}

По мнению М. Агоштон, наибольшую близость к русскому двуглавому орлу обнаруживают не византийские орлы, а птицы из инкунабул (печатных книг старше 1500 года){597} черногорского Цетинского монастыря, основанного правителем Цеты (Зеты) Иваном Црноевичем (Черноевичем). Довольно схематичное изображение двуглавого орла на его печати также в главных чертах близко рисунку орла на печати Ивана III.{598} В определяющих чертах русский двуглавый орел с печати 1497 года напоминает и албанского двуглавого орла, бывшего знаком рода Кастриотов. Из этого рода происходил Георгий Скандербег — борец за независимость албанских земель в XV веке. Сходство русского и балканского (в первую очередь черногорского) изображений очевидно, и сложно не предположить их связи, хотя о прямых контактах России и Черногории того времени неизвестно. Каким же образом могло быть осуществлено заимствование?

Есть основания думать, что это случилось через венецианское посредничество. Иван Црноевич одно время жил в Венеции. Внешняя сторона жизни Цетинского монастыря обнаруживает связи с культурой Светлейшей республики. Контакты Ивана III с Венецией и роль в них греков из свиты Софьи, имевших связи с разными государствами Италии, также известны. Однако интенсивность этих связей можно представить лишь отчасти. В нашем распоряжении в основном данные об официальных сношениях — посольствах, которые отправлялись из России раз в несколько лет, а также некоторых торговых миссиях. Но в реальности дорогу из Москвы в Венецию русские преодолевали чаще, а значит, связи Москвы и Светлейшей республики были более интенсивными, чем принято думать. Об этом свидетельствует примечательная подробность из «Дневников» Марино Санудо. Описывая торговую сделку 1499 года между венецианскими банкирами и русскими посланниками, сенатор обмолвился о гонцах, курсирующих из Москвы в Венецию, которые будут способствовать реализации этой сделки. Сенатор упомянул и о том, что необходимые по условиям сделки ценные меха будут привезены в Портогруаро — подконтрольный Венеции крупный центр международной торговли на Адриатике. Оба эти упоминания носят в повествовании Санудо характер очевидных подробностей.{599}

Кроме того, по последним наблюдениям, знаменитая московская церковь мученика Трифона в Напрудном конца XV века могла быть построена при участии работавшего на Руси мастера-ювелира Трифона из Катаро (Котора).{600} В этом городе святой Трифон почитался очень широко. Котор был в рассматриваемое время важным портом на Адриатике.{601} Установленные факты биографии мастера Трифона,{602} а также общий исторический контекст позволили даже предположить, что первые несколько лет храм мог быть католическим и являться центром духовной жизни итальянско-далматинской общины Москвы той поры.{603} Последняя гипотеза еще нуждается в серьезной поверке, но нельзя отрицать, что нам известны далеко не все эпизоды связей Москвы с городами Адриатики. Мастера-ювелиры, происходившие из тех мест, могли воспроизвести близкий им образ. В Москву могли быть привезены и какие-то вещи и книги с Балкан и из Венеции, где изображался именно такой орел. Все это говорит о возможности проникновения на Русь «балканского» двуглавого орла.

Если так, то он пришел в Москву при участии греков-аристократов из свиты Палеологов, живших в Италии и перешедших на русскую службу.{604} Как видно из исследования М. Агоштон, «образ… двуглавого орла возник в специфической зоне культурного контакта в момент кризиса и гибели византийской цивилизации. В Москву он попал при посредничестве выходцев из латинофильских византийских семейств».{605}

Совсем недавно на Боровицкой башне Московского Кремля было обнаружено еще одно старинное изображение двуглавого орла, восходящее, по-видимому, ко времени возведения башни — 1490 году.{606} Если это действительно так, то получается, что символ Русского государства на семь лет старше, чем было принято думать. Орел с Боровицкой башни отличается от орла с печати 1497 года и больше напоминает изображение двуглавого орла из Мистры, что подтверждает причастность греков-эмигрантов к появлению этого символа.

Итак, русский двуглавый орел имеет не собственно «палеологовское» (византийское) и, по-видимому, не австрийско-немецкое (имперское) происхождение. Скорее всего, он является плодом внешнеполитической деятельности греков из свиты Софьи, воспринявших некоторые итальянские традиции. Очевидно, греки из окружения Софьи надеялись, что Иван III если и не свергнет османское иго, то по крайней мере с помощью своей супруги сохранит и приумножит династию Палеологов.

Таким образом, не стоит сводить появление на гербе России двуглавого орла к простым «советам» Софьи Палеолог своему супругу. Этот образ появился в Москве благодаря стараниям наиболее харизматичной части окружения Софьи, для которой и сама деспина была символом династии Палеологов. Само ее присутствие в Москве подавало большие надежды. И это при том, что значение Софьи как инициатора или исполнителя каких-либо внешнеполитических замыслов до конца 1490-х годов по источникам не прослеживается.

Переводчики древних текстов

Следы деятельности близких к Софье греков можно обнаружить не только в области внешней политики Ивана III. Греки, хотя бы немного испытавшие влияние итальянского Возрождения, могли познакомить русских с переводческими традициями Ренессанса и осуществить ряд переводов. На Руси, конечно, делали переводы задолго до них, однако круг переведенных текстов в конце XV века существенно расширился. Разработка техники перевода, филологические изыскания и вообще рост интереса к studia humanitatis (гуманитарным областям знания) — важная черта культуры Ренессанса. Перевод древних текстов и стремление использовать данные античных и раннехристианских памятников для решения задач, стоявших перед современным обществом, были для гуманистов обычным делом.

Греки, знавшие итальянский язык, были причастны к переводу на древнерусский язык Первой книги «Географии» Помпония Мелы. Перевод мог быть сделан с латинского манускрипта из «античной» библиотеки Софьи. Анализ нескольких списков древнерусского перевода Мелы показывает, что текст изобилует грецизмами:{607} многие названия, приведенные Мелой по-латыни, в древнерусском переводе имеют греческое окончание — ос. Кроме того, нередко в именах собственных звук б передан по-гречески, как в: например, не «Британия», а «Вритания». Несколько раз встречается перевод греческих названий на русский язык, например «Неополис, сиречь Новый город». С другой стороны, в тексте перевода Мелы можно встретить и следы итальянского произношения при передаче некоторых имен собственных. Так, название города Керказора (в оригинале Certasor) передано как «Чрътасор».{608} По-итальянски латинское название следовало бы читать именно так, как это передано в древнерусском переводе. Ни один другой европейский язык оснований для такого чтения не дает.

Возможно, перевод этого текста осуществил «боярин великой княгини» Юрий Траханиот, много ездивший по Европе. Он был в курсе географических штудий гуманистов. «География» Помпония Мелы неоднократно переиздавалась в Европе в последние десятилетия XV века (с 1471 по 1498 год было осуществлено не менее восьми изданий, причем шесть из них — на территории Италии; к первой половине XVI века относится еще не менее шестнадцати изданий).{609} Труд античного географа имел исключительный авторитет в среде гуманистов. Среди издателей сочинения Мелы были видные новаторы печатного дела — Панфило Кастальди, Эрхардт Ратдольт и Жиль де Гурмон.

Другим вероятным автором перевода мог быть Дмитрий Рауль Кавакис (Дмитрий Ралев русских летописей). Следов его «книжной» работы в России не найдено, однако в одном манускрипте Страбона из Ватиканской библиотеки есть пометы, сделанные, по-видимому, его рукой.{610} Это означает, что он как минимум интересовался знаниями древних о географии. Во всяком случае, он мог как-то участвовать в переводе. К переводу могли быть причастны и сыновья Дмитрия Траханиота Юрий и Мануил.{611} Историчность последнего недавно удалось доказать. Упомянутое в предыдущей главе неизданное письмо из Рима Андрея Палеолога от 7 ноября 1475 года свидетельствует о существовании Мануила Траханиота, который был сыном Дмитрия и братом «Юшки Малого».{612}

Сегодня известно пять списков XV–XVII веков древнерусского перевода Первой книги «Географии» Помпония Мелы,{613} и все они происходят из разных хранилищ рукописей: из библиотеки Соловецкого монастыря, из архива Посольского приказа, из библиотеки Чудова монастыря и два из частных собраний коллекционеров манускриптов XIX столетия — Е. Е. Егорова и С. Т. Большакова. Рукопись из Егоровского собрания происходит из дальних северных областей исторической Югры и современной Коми: в XIX веке ею владели крестьяне из Усть-Цилемской и Печорской волостей (на полях в рукописи упомянуты Усть-Сысольская и Нергенская «округи» — районы вокруг современного Сыктывкара).{614} Возможно, одна из сохранившихся копий перевода была сделана с того манускрипта, который держал в руках кто-то из греков — приближенных Софьи Палеолог.

Листая ветхую рукопись с рассказами, которые будоражили воображение и порождали мечты о дальних странствиях, грек-переводчик и сам чувствовал себя первооткрывателем: русские земли, где ему довелось теперь жить, только начинали знакомство с ренессансной культурой. Переводя на русский язык античных авторов, греки, знавшие о находках итальянских гуманистов, открывали жителям сумрачной и холодной Руси солнечный мир Средиземноморья.

Первая книга «Географии» Помпония Мелы посвящена описанию природы и обычаев Ближнего Востока и Южной Европы. Области, через которые шел путь в Святую землю, на Руси были известны давно. Уже в XII столетии игумен Даниил из Чернигова совершил паломничество в Палестину и составил подробный отчет о своем путешествии. По его стопам шли другие русские искатели благодати святых мест. Многие земли, описанные у Мелы, не раз упомянуты в Священном Писании, и русские богословы, толкователи священных текстов, о них хорошо знали. Словом, эти территории были более или менее вписаны в «русскую» картину мира той поры.

Но русские книжники воспринимали окружающий мир как свидетельство Бога о Себе. Именно поэтому географические знания были почти неотделимы от богословия. В какое же смятение чувств пришли русские читатели от сведений, сообщаемых Мелой!

Текст римского автора изобилует сведениями о языческой культуре. Помпоний Мела устами грека-переводчика сообщал русским читателям о «мольбищах»{615} и «позорищах»{616} бога Аполлона — видимо, о храмах, где имелись его изображения (вероятнее всего, статуи),{617} о «позорище бога Амона („Аммона“)»,{618} «славном мольбище» богини Дианы{619} и «мольбище Зевсовом».{620} Мела повествует о том, что египтяне «плачють мрътвых, а ни жгут, ни хороноть их, но хитро зелиама обьсыпають и кладуть их въ мольбищах»,{621} а также «еству на яве едять, и за дворомъ срамотнаа места домашнымъ небрежно являють. Чтуть многых скотовъ образы и самех скотъ, но не все единехъ, иные иных, и толь бережно, яко егда небрежениемъ от кого умрет скотъ, пеня есть головная. Егда же смертию умирають скоты, плачють и честно их похоранивают».{622}

Еще более колоритно описание египетской природы. По Меле, земля Египта «велми родима и на человеческы род, и на скотъ: Нилъ еа поливаеть. Нилъ же река… есть боле всех рекъ, иже в Наше Море (Средиземное. — Т. М.) вливается… Имееть ж воду родиму не токмо на всякую рыбу, но и потами ражаеть, иже тлъкутьс речнии кони, и коркодили ражаеть, иные многые скоты. Еще вода его въ земленую крому дыхание сътваряеть. И сътваряеть от земли живущаа, то же явно есть, егда бо убывая сливается с поль и въ своа берегы вълиется. Находять по полемъ некыа скоты еще не свръшена, но почати образитися, иная ж часть образна телесна, а инаа еще земля…».{623}

Толкование этих диковинных известий на Руси шло по традиционному пути поиска библейских аналогий. Напротив описания Египта в самой ранней рукописи есть помета: «псалом». По-видимому, автор маргиналии имел в виду 103-й псалом, в котором речь идет о всемогуществе Творца Псалмопевец возвещает, что Бог «посылаяй источники в дебрехъ, посреде горъ пройдут воды. Напаяють вся звери сельныя, ждут онагри въ жажду свою…» (Пс. 103: 10–11) и ниже: «Яко возвеличишася дела Твоя, Господи, вся премудростию сотворил еси: исполнися земля твари Твоея. Сие море великое и пространное: тамо гади, ихже несть числа, животная малая с великими…» (Пс. 103: 24–26). Эти ветхозаветные слова во многом схожи с известиями о Египте Мелы, но не в текстологическом, а в сюжетном и образном отношениях.

Известиям Мелы о щедрой, плодородной земле Египта в этом отношении близки и слова 49-го псалма: «Услышите, люди мои, и возглаголю Вам, Израилю, и засвидетельствую тебе: Бог, Бог твой есмь Аз… Яко мои суть вси зверие дубравнии, скоти в горах и волове. Познах вся птицы небссныя, и красота сельна со мною есть» (Пс. 49: 7, 10–11).

Однако более всего текст Мелы напоминает слова из Третьей книги Ездры — одной из самых загадочных частей Священного Писания. Не вдаваясь в тонкости библеистики, приведем ветхозаветный фрагмент: «В пятый день Ты сказал седьмой части, в которой была собрана вода, чтобы она произвела животных, летающих и рыб, что и сделалось. Вода немая и бездушная, по мановению Божию, произвела животных, чтобы все роды возвещали дивные дела Твои. Тогда Ты сохранил двух животных: одно называлось бегемотом…» (3 Ездр. 6: 47–49).

Третья книга Ездры была переведена на древнерусский язык в конце XV века и находилась в центре внимания русских книжников. Федор Карпов просил Максима Грека разъяснить ему смысл именно этих слов.{624} Быть может, Федор Карпов был одним из читателей древнерусского перевода Помпония Мелы, и в сознании московского книжника, воспитанного на Священном Писании, слова античного автора перекликались с библейским текстом.

Мела приводит удивительные сведения и о других областях ойкумены. Сообщается, что значительная часть Азии пуста, опасна и покрыта непроходимыми песками: «Множлишаа ее места пуста суть или сухыми пескы обдержима, или недобраго ради ветра и земли пуста суть или обладаема многими злодейством и родством зверей, пуста есть более, неже населена…»{625}

Римский географ приводит красочные известия о «позузвериных» народах (троглодитах, блемиях и др.), о речных змеях, выныривающих из воды и хватающих птиц, пролетающих над водой, и о многом другом. Он повествует о Персее и Геракле, Анаксимандре и Фалесе, Семирамиде и Александре Македонском.

Многие древние предания об античных героях, а также о чудесах природы были давно знакомы русским книжникам по византийским историческим хроникам. Александр Македонский к рубежу XV–XVI веков уже давно был одним из любимых античных героев русского Средневековья. А потому текст Мелы органично вошел в круг чтения русских интеллектуалов.

Пять сохранившихся списков Помпония Мелы, три из которых датированы XVI веком, указывают на то, что переведенный греками текст был популярен среди книжников Московской Руси. Ни один из сохранившихся манускриптов не является древнейшим, а значит, рукописей с переводом Мелы было больше, возможно, их число достигало десяти. Многочисленные иноземные слова, обозначающие конкретные реалии природы или быта дальних стран, по-видимому, произвели большое впечатление на читателей. Однако в азбуковниках — своеобразных древнерусских словарях иностранных слов — нет статей, которые можно было бы связать с рассказами из Первой книги «Географии» Помпония Мелы.{626}

Появление перевода способствовало тому, что московские читатели оказывались в курсе идей итальянских географов. После начала Великих географических открытий земное пространство расширялось на глазах. У гуманистов кружилась голова от открывшейся им необъятности мира, от бескрайних морей, широких горизонтов и безграничных возможностей человеческого разума.

Знакомство с текстами, популярными среди гуманистов, не означало того, что все русские и греки буквально и восторженно воспринимали ренессансные увлечения. На рубеже XV–XVI веков шла работа над составлением знаменитого Русского Хронографа редакции 1512 года. Этот объемный текст представлял собой объединенный рассказ о событиях мировой и русской истории. Хронограф составлялся из множества различных источников — как появившихся на рубеже XV–XVI веков, так и гораздо более ранних. В частности, в Хронограф включено повествование о том, как Александр Македонский решил «испытати» (измерить) глубину моря и высоту неба. «Всуе трудися»{627} (зря трудился) — так в Хронографе оценено стремление царя. Русская богословская и связанная с ней историческая мысль того времени не могла безоговорочно признать беспредельные возможности человеческого разума, поскольку таковые признавались только за Господом.

Московские греки-переводчики были связаны с переводческим кружком новгородского архиепископа Геннадия (Гонзова), в который входили доминиканский монах Вениамин — «родом славянин, верою латинянин» (скорее всего, хорват), русские книжники Тимофей Вениаминов (по-видимому, помощник доминиканца), Власий Игнатьев и др. В «геннадиевском кружке» был сделан ряд переводов текстов, актуальных для Европы и изданных в то время. Это и «Прение живота со смертью»,{628} и «Учителя Самуила обличение»,{629} и переводы выдержек из богословских сочинений Лактанция,{630} и труды Вильгельма Дуранда.{631} Конечно, образованные московские греки не принимали участия во всех этих переводах, но они могли привозить инкунабулы из-за границы и консультировать русских переводчиков. «Можно думать, что русские члены „геннадиевского кружка“, получив возможность ориентироваться в греческом или латинском тексте отдельных книг Священного Писания, не поднимались в своих знаниях этих языков выше начальных ступеней», — отмечает современный исследователь. А потому «во всех трудных случаях… решающее слово, несомненно, должно было принадлежать Вениамину и грекам из окружения Софьи Палеолог».{632} Траханиоты — во многом в силу своей посольской службы — воспринимались на Руси не столько потерявшими родину скитальцами, сколько людьми, так или иначе причастными к западной культуре. «Активное участие греков в привлечении латинских специалистов на службу к Геннадию может быть засвидетельствовано почти документально».{633}

Итак, переводческая деятельность некоторых из приехавших с Софьей греков обнаруживает их знакомство с актуальными для ренессансной Европы текстами и их стремление применить свои переводческие навыки. Речь не идет о том, что это были искушенные в studia humanitatis люди, но они знали, что это такое. Даже те немногие факты, которые известны сегодня исследователям, говорят о том, что Траханиоты (и, возможно, другие греки) впитали частицы гуманистической культуры и принесли свои знания на Русь. Этим они способствовали росту интереса к западному миру среди наиболее искушенных и восприимчивых к новациям русских книжников.

Протопоп Благовещенского собора Московского кремля Феодор, молодой Дмитрий Герасимов (будущий посланник Василия III в Венецию и Рим), дипломаты Федор Курицын и позже Федор Карпов, Власий Игнатьев и некоторые другие были теми, кто уже на рубеже XV–XVI веков познакомился с европейской традицией. Конечно, не стоит их называть вслед за учеными советского периода «русскими гуманистами», ибо знакомство не означает восхищения. Но размышления русских книжников, воспитанных на образах Священного Писания, над новыми идеями и текстами, использование отдельных элементов Ренессанса в их работе, несомненно, обогащали русскую культуру.

Среди книжников второй половины XV века выделяется монах Кирилло-Белозерского монастыря Ефросин. Ученые давно выделяют из всего корпуса рукописей той эпохи так называемые «ефросиновские» сборники. Их отличает необычайно широкий в сравнении с другими кодексами состав текстов. Это не только выписки из библейских книг, сочинений Отцов Церкви и восточнохристианских богословов, но и целый ряд «светских» текстов, часть которых представляла собой переводные памятники. Ефросин переписывал рассказы о Соломоне и Китоврасе (кентавре), «Повесть о Дракуле воеводе», заметку Феофила Дедеркина о землетрясении в Италии 1450-х годов, рассказ Плутарха о Марафонской битве и другие тексты.{634} Конечно, все это не говорит о «гуманистических устремлениях» Ефросина, но свидетельствует о том, что он и без греков знал о многих новых для русского мира вещах.

Однако для значительной части русских интеллектуалов — участников «геннадиевского кружка» в Новгороде и московских книжников — Траханиоты и другие византийцы стали важным источником сведений о Европе и ее достижениях. Не без их помощи часть русских людей, не чуждых письменной культуре, стала постепенно осознавать, что православная Россия — в корне отличная от Европы держава, но всё же не отделена от Запада непреодолимыми духовными преградами.

Думается, что устремления и навыки образованных греков, прибывших с Софьей из Рима, стали важной составляющей ее «приданого». Степень учености этих греков и их роль в русской культуре не стоит преувеличивать, но их роль была гораздо значительнее той, что играла сама великая княгиня.

Греки в борьбе с еретиками

Деятельность части греков, приехавших с «царевной Софьей» в Москву, способствовала не только укреплению международной составляющей политики Ивана III и подъему книжной культуры, но и упрочению православной веры.

Возможно, их роль и не проявилась бы в этой сфере, если бы в Новгороде, а затем и в Москве не распространилась очередная ересь. Увлеченные ложным учением священники по-своему трактовали Евангелие, уча народ «помнить день субботний» (не воскресный!) и не видеть в Иисусе Христе Бога. Эти идеи новгородско-московских еретиков дали основание русскому духовенству того времени назвать их «жидовствующими». Еретики сомневались в необходимости церковной иерархии и почитания икон, а также в том, что в 1492 году от Рождества Христова (7000-м от Сотворения мира) наступит конец света, которого русские люди ждали с большим опасением.

Борьбу с ересью возглавил архиепископ Новгородский Геннадий (Гонзов) — выдающийся церковный деятель того времени. Осознав, что еретики в своем учении опирались на целый ряд псевдохристианских текстов, владыка Геннадий решил отделить тексты Священного Писания от апокрифов (неканонических произведений, в которых фигурируют персонажи Священной истории, но их духовный подвиг и учение Христа не являются главной сюжетной линией повествования). Это было более чем актуально в русских землях, где апокрифы несколько веков имели хождение наряду с каноническими текстами. «Хождение Богородицы по мукам», «Книга Еноха» и некоторые другие апокрифы издавна входили в круг чтения русских книжников.

Так называемая «Геннадиевская Библия» 1499 года, представлявшая собой первый в России единый кодекс всех канонических библейских книг, была составлена как из известных на Руси текстов Священного Писания, так и из тех, что на древнерусский язык не переводились. Последние были переведены не с греческих оригиналов, а с латинской библии, Вульгаты.

Эти, казалось, сугубо церковные задачи были значимы и для укрепления Русского государства — главного дела Ивана III. Великий князь осознавал, что без упорядочения различных сфер жизни русского общества объединить все русские земли в сильное государство невозможно. К тому же разномыслие в делах веры справедливо виделось Ивану III источником децентрализации и возможной крамолы. Сам великий князь учредил в 1497 году новый свод законов — Судебник, а сделать шаг на пути к унификации церковной жизни было суждено новгородскому владыке.

Переводческая деятельность новгородских книжников способствовала не только упрочению истинной веры в русских землях, но и знакомству с книжной культурой Запада. Таким образом, «латинская премудрость» парадоксальным образом стала одной из основ, на которой возрастала духовная культура Русского государства. Конечно, этот большой и сложный процесс не был осуществлен только греками. В русских землях и без них было немало творчески мыслящих людей, способных применить свои знания как в богословии, так и в идеологии и политике. Однако русским книжникам подчас не хватало кругозора.

Дмитрий Траханиот известен как автор двух посланий владыке Геннадию. Одно из них посвящено «сугубой и трегубой аллилуйе»,{635} то есть тому, что символизирует двукратное и троекратное воздаяние хвалы Богу во время богослужения. В другом грек призвал архиепископа и прочих церковных деятелей не поддаваться панике и не ждать конца света в 7000-м году. Дмитрий сослался на то, что в Евангелии четко сказано, что нельзя знать день и час грядущего Страшного суда (Мф. 24: 36; Мк. 13: 32). Это вразумление было актуально в эпоху, когда эсхатологические настроения были настолько сильны, что никто не дерзал составить пасхалию (таблицу для определения переходящей даты празднования Пасхи на каждый год) на период после «семитысячного» года. В отличие от еретиков, опиравшихся в доказательстве сходного тезиса на нехристианские тексты, Дмитрий Траханиот основывался на цитатах из Священного Писания.

Когда стало ясно, что суждения Дмитрия Траханиота справедливы и конец света в 1492 году не наступил, митрополит Зосима составил знаменитую Пасхалию на седьмую тысячу лет. В предисловии к ней он назвал великого князя Московского Ивана III «новым царем Константином», а Москву — «новым градом Константина».{636} Такие уподобления не были чем-то новым в русской книжности. Еще митрополит Иларион сравнивал с Константином Владимира Святого, а в знаменитой похвале Ивану Калите из Сийского Евангелия московский князь также уподоблен равноапостольному императору.{637} Но если использованные Зосимой сравнения рассматривать в контексте греческих надежд на «спасение Византии», то они — яркое свидетельство постепенного восприятия этих надежд в русском мире, Их носителями были греки из окружения Софьи (или по крайней мере их часть), которые не могли не испытать влияния идей кардинала Виссариона. Впрочем, под «спасением Византии» к концу XV века всё чаще понималось процветание ее исторической преемницы — Московской Руси.



Великая княгиня Софья Палеолог. Антропологическая реконструкция С. А. Никитина. Внизу: надпись-граффити на крышке саркофага



Иван III. Из «Космографии» А. Теве. 1575 г.

Успенский собор Московского Кремля. Фото начала XX в.



Венчание Ивана III и Софьи Палеолог 12 ноября 1472 года. Миниатюра Лицевого летописного свода



Двойной итальянский наличник Грановитой палаты. Фото середины XX в.

Церковь Санта-Мария дель Кармине, Милан. Архитектор Пьетро-Антонио Салари



Грановитая палата и Благовещенский собор Московского Кремля. Акварель И. А. Вейса. 1852 г.

Северо-западная стена замка Сфорца в Милане. Фото автора



Печать Ивана III 1497 года с одним из первых изображений русского двуглавого орла

Двуглавый орел с Боровицкой башни Московского Кремля. 1491 г. Фото Д. А. Петрова

Напольная плита из монастыря Святого Димитрия в Мистре. Первая половина XV в.

Двуглавый орел из Евангелия Димитрия Палеолога. Миниатюра первой половины XV в.



Начало древнерусского перевода Первой книги «Географии» Помпония Мелы. Рубеж XV–XVI вв.

Путь из Венеции в Милан. Этой дорогой не раз ходили посланники Ивана III. Карта последней четверти XVIII в.



Явление преподобного Сергия Радонежского великой княгине Софье. Лубок. 1866 г. Российская государственная библиотека



Рождение Василия-Гавриила, будущего Василия III, старшего сына Софьи и Ивана III. Миниатюра Лицевого летописного свода



Вид Троицкого собора Троице-Сергиевой лавры. М. Гадалов. Литография. 1853 г.

Покровец. Младенец в Чаше («Агнец Божий»). Вклад Софьи Палеолог в Троицкий монастырь



Шитая подвесная пелена Елены Волошанки. Вклад в Успенский собор Московского Кремля. 1498 г.

Вверху: Фрагмент подвесной пелены Елены Волошанки. Вероятное изображение великой княгини Софьи



Шитая подвесная пелена Софьи Палеолог. Вклад великой княгини в Троицкий монастырь. 1499 г.

Никольский собор Антониева Краснохолмского монастыря, построенный при участии Аристотеля Фиораванти. Фото А. В. Лаушкина



Преподобный Кассиан Учемский. Книжная миниатюра начала XVIII в. Российская государственная библиотека. Публикуется впервые

Вид на часовню преподобного Кассиана в Учме. Фото Е. А. Наумовой



Покровец. Распятие. Вклад Софьи Палеолог в Троицкий монастырь

Поруч. Вклад Софьи Палеолог в Троицкий монастырь



Погребение великой княгини Софьи Палеолог.

Миниатюра Лицевого летописного свода


Важным этапом в борьбе с ересью стал созванный в 1490 году церковный собор, который осудил на смерть еретиков из числа церковных деятелей: «Захария чернеца, Гавриила протопопа Новгородского, Максима попа, Дениса попа, Василья попа, Макара дьякона, Гридя дьяка, Васюка дьяка и Самуху дьяка».{638} Эта расправа, однако, не искоренила ереси, но дала повод для новых толков о ней.

Случилось так, что незадолго до собора в Москву прибыл Георг фон Турн. Он многое рассказал в Москве о Европе. Сохранился текст «Речей посла цесарева», которые он «сказывал Юрию (Траханиоту. — Т. М.)» в Новгороде при дворе архиепископа Геннадия. Надо полагать, что Юрий Траханиот и переводил эти «речи». Фон Турн с пристрастием описывал, как «шпанский» (испанский) король «очистил свою землю от ересей жидовских». Он рассказал о «многих казнях» (пытках) и «розных муках», постигших еретиков, истерзанные тела которых сжигали.{639} Владыка Геннадий, считавший своей провиденциальной миссией покончить с ересью, сочувствовал методам испанского суверена по отношению к «хулителям веры» и призывал митрополита Зосиму брать с католического монарха пример.

Запись «Речей посла цесарева» — не единственный памятник переводческой деятельности греков в связи с борьбой с «жидовствующими». Стараниями греков было переведено и так называемое «Прение Афанасия с Арием» — богословский текст, сохранившийся во многих списках XVI–XVII веков и также использовавшийся в борьбе с новгородско-московской ересью. Известны три греческих списка сочинений Афанасия Александрийского, «изготовленных по болгарскому оригиналу X века в 1488–1489 годах в „геннадиевском кружке“».{640} Апологетам православной веры было важно опереться на возможно большее число древних текстов в доказательство своей правоты.

В некоторых списках «Прения» есть упоминания о том, что его перевел Мануил Траханиот, живший в Москве: «Прение со Арием еретиком преведено с греческого на римскии язык некиим мудрым философом от Рима, принесен тому в Рускую землю к великому князю Иоанну Васильевичю Владимерскому и Новгородскому всея Росии самодержцу. Он же повеле того превести на рускии язык Мануилу Гречину Дмитриеву сыну Амореянину, иже приидоша с царевною из Рима, и переводил с благовещениским попомъ Феодором».{641} Долгое время считалось, что автор сведений о переводчике ошибся, назвав Мануилом или Дмитрия Траханиота, или сына Дмитрия, Юрия Траханиота («Юшку Малого»).{642} Но найденное «берлинское» письмо Андрея Палеолога от ноября 1475 года красноречиво свидетельствует о существовании Мануила.

Борцы с ересью использовали и давно известные цитаты из Священного Писания и творений Отцов Церкви. Так, инок Савва в своем послании «на жидов и на еретики» патетически заключал: «…тма бо есть жидовское учение и любя его во тме ходит, въ свет — въ Христа не верует, иже просвещает всякого человека, грядущего в мир».{643}

* * *

Греки из свиты Софьи оказались в России во время необычайного интеллектуального и эмоционального напряжения, когда русские книжники решали целый комплекс богословских и церковно-устроительных задач. Парадоксально, но факт: византийцы-эмигранты, несколько десятилетий зависевшие от милости католических правителей Италии, в Москве ратовали за чистоту православной веры. Было ли это обычным приспособленчеством, или греков манили мечты о «восстановлении Византии»? Бог весть. Но известно, что к еретикам была близка Елена — вдова старшего сына Ивана III Ивана Молодого. В 1490-е годы отношения между ней и Софьей Палеолог обострились. Для московских греков борьба с еретиками превратилась в борьбу за Софью. Но это — отдельная большая тема, речь о которой пойдет в последней главе. Пока же продолжим рассказ о деятельности греков из окружения Софьи.

Учемский подвижник{644}

Среди греков, приехавших с Софьей в Россию в 1472 году, был и князь Константин Мангупский. Один из родовитых приближенных византийской «царевны», он не участвовал в каких-либо международных делах. Его вообще не интересовало ничего, кроме спасения души через уход в «пустыню».

Константин происходил из греческого рода правителей княжества Феодоро (Мангупа),{645} располагавшегося на территории Крыма — византийской Готии. По-видимому, он был сыном князя Алексея, который приходился младшим сыном князю Стефану Гаврасу. Стефан и его старший сын Григорий оставили Феодоро Алексею и в 1399 году приехали служить московским князьям «из вотчины из Судака, да из Каффы, да из Мангупа».{646}

Накануне турецкого нашествия Феодоро представляло собой политически активное государственное образование с высокоразвитой экономикой, культурой и широкими дипломатическими связями. Благополучная ситуация в Феодоро в первой половине XV столетия обеспечила возможность отправить юного княжича Константина в столицу Византийской империи, чтобы он приобщился там к культуре и «большой политике». По-видимому, 29 мая 1453 года, в день взятия города турками, Константин был в столице и оказался среди выживших. В поисках убежища он вошел в круг приближенных Фомы Палеолога и переселился в Морею, а в 1460 году со всем «домом» Фомы перебрался на Корфу, где жил в течение пяти лет. Осенью 1465 года, находясь в окружении Софьи и ее братьев, Константин прибыл в Рим, откуда летом 1472 года в свите невесты Ивана III выехал в Москву. При дворе московского князя он провел десять лет. Об этом периоде его жизни, увы, ничего неизвестно. Вероятно, он поддерживал связи с московскими потомками своего отца и брата — кланом Головиных. Позже в его судьбе наметился серьезный поворот.

В 1482 году Константин покинул Москву и вошел в круг приближенных опального ростовского архиепископа Иоасафа. Через год он стал монахом далекого Ферапонтова монастыря. В иночестве он был наречен Кассианом, в честь подвижника рубежа IV–V веков Кассиана Римлянина. Вероятно, имя было выбрано с учетом римского периода жизни князя. Спустя несколько лет грек покинул белозерские земли и с двумя соработниками — Филаретом и Ефремом — основал пустынь в Угличской земле, при впадении в Волгу речки Учмы. По преданию, Кассиану явился святой Иоанн Предтеча, покровитель мангупских правителей, и указал место будущей обители на небольшом острове.

Известно, что местного удельного князя Андрея Большого — брата Ивана III — связывали с Кассианом добрые отношения. Князь щедро жертвовал на благоустроение обители. На его средства были возведены главный храм монастыря — собор в честь Иоанна Предтечи, а также надвратная церковь в честь святых равноапостольных Константина и Елены. Кроме того, Кассиан был крестным отцом одного из сыновей князя — Дмитрия. Можно думать, что Кассиан тяжело переживал заточение князя Андрея в 1491 году на Казенном дворе Кремля и последовавшее за этим пленение его сыновей. Княжичи Иван и Дмитрий были схвачены в Угличе и заточены в Переяславле-Залесском. В 1493 году Андрей Большой скончался.

Текст Жития преподобного Кассиана, особенно его поздний вариант, обнаруживает сочувствие подвижника Андрею Большому.{647} Выдвинута даже гипотеза, что это говорит об оппозиционных политических взглядах грека: «Проведя в ближайшем окружении Ивана III около десяти лет и досыта насмотревшись на грубый произвол и беззаконие… Константин, выбрав благоприятный момент всеобщего примирения после победы над татарами, под предлогом неожиданного религиозного порыва добился у Ивана III освобождения от занимаемой должности и был отпущен им в бояре к только что рукоположенному ростовскому владыке Иоасафу… Новоиспеченный боярин архиепископа знал, что Иван III не считается с правом перехода. Гарантию относительной свободы от светской власти предоставлял только уход от мира».{648} Но особые политические предпочтения Кассиана не противоречат тому факту, что его подвижничество развивало традиционные начала русского монашества. Кассиан во многом повторял аскетический путь учеников преподобного Сергия.

Несмотря на то что в Житии Кассиана подчеркиваются его знатное происхождение и связь с домом Палеологов, главное внимание уделено богобоязненности и милосердию учемского подвижника. Рассказывая о выборе места для будущей пустыни, автор Жития вложил в уста Кассиана традиционную для русских отшельников ветхозаветную фразу: «…се покой мой, зде вселюся».{649} Нет оснований видеть в этом только клише, хотя литературные шаблоны такого рода, конечно, являются важным элементом житий преподобных.{650} Приведенные выше слова из 131-го псалма вслед за царем Давидом произносили и Кирилл Белозерский, и Павел Обнорский, и Савватий Соловецкий, и другие русские святые, подвигами которых созидалась Северная Фиваида.{651}

По наблюдениям выдающегося богослова И. М. Концевича, Кассиан, став ферапонтовским иноком, искренне воспринял идеалы заволжских старцев. «В это время он знакомится с Нилом Сорским и руководствуется его наставлениями».{652} На сегодняшний день нет однозначного мнения о том, писал ли Нил Сорский послания Кассиану или нет. В любом случае в учемском праведнике можно видеть не только разочаровавшегося в мирской жизни человека, но и подвижника и молитвенника, вероятно, с юности плененного традициями аскезы и самопожертвования. Кассиана отличали сильный характер и стойкая жизненная позиция.

В 1629 году Кассиан был причислен к лику святых. Этому предшествовали несколько чудес, случившихся у гроба праведника с Михаилом Романовым и его отцом патриархом Филаретом.{653} С той поры монастырь стал заметным духовным центром России. В 1710 году был освящен новый каменный собор Успения Пресвятой Богородицы, построенный на пожертвования.{654} В сохранившейся вкладной книге монастыря зафиксированы многие «милостыни» обители от частных лиц, причем не только от жителей окрестных городов. Так, Учемскую пустынь поддерживал московский приход «церкви Козмы и Домияна что на Тверской».{655}

Жизнь в обители текла благочестиво и неспешно. Память святого грека поддерживалась неустанной молитвой у его гроба. Посты чередовались с праздниками, а службы — с послушаниями. Монахи занимались речными и лесными промыслами. Однако через полстолетия — в ходе екатерининской секуляризации церковных имуществ — Кассианова пустынь была упразднена, а храмы продолжили свою жизнь как приходские церкви. Подвиги Кассиана, однако, не были забыты. Образа, запечатлевшие святого, хранились в домах и храмах жителей Ярославля, Углича, Москвы и других городов. Изображение Кассиана можно увидеть даже в Париже! В храме, освященном в честь Александра Невского, образ Кассиана запечатлен мастерами круга Л. Бенуа.

В 1930-е годы каменная церковь начала XVIII века была разрушена. Из монастырских построек до сего дня ничего не сохранилось. Ныне вокруг бывшей обители раскинулся небольшой поселок, в котором зимует менее двадцати жителей. Из окрестных селений в Учму привезены старинная часовенка и несколько дореволюционных амбаров. На окраине села возведен новый храм, освященный в честь преподобного Кассиана. О подвигах старца напоминают поклонный крест и небольшая часовня, установленные в Новейшее время, а также несказанная красота природы, столь дорогая русским отшельникам…

* * *

Греки, оказавшиеся при московском дворе вместе с Софьей Палеолог, сыграли в русской истории заметную роль. Они способствовали выходу нашей страны из внешнеполитической изоляции, угадав будущее России — великой империи, наследницы Византии. Однако стоит разделять личную роль Софьи и деятельность тех нескольких близких ей византийцев, которые усвоили идеи кардинала Виссариона. Греческое окружение Софьи никак нельзя сопоставить с «птенцами гнезда Петрова» или «птенцами гнезда Екатерины». В многочисленных и ярких свидетельствах источников, касающихся достижений греков на русской службе в области внешней политики, идеологии и интеллектуальной жизни, образ великой княгини почти полностью отсутствует. Это говорит о том, что она фактически не была причастна к этим сферам, что очень важно для ее портрета. Она не была «харизматичным лидером», сплотившим вокруг себя талантливых людей и направившим их действия в определенное русло. Скорее наоборот: это наиболее ученые из ее греков, воспринявшие замыслы Виссариона, обозначили ее роль. Так провинциальная аристократка-сирота постепенно превратилась в важный политический символ. При этом греки действовали не самостоятельно, а в основном выполняя поручения Ивана III или, по крайней мере, соотнося свою деятельность с нуждами Русского государства.

Отметим и следующее. Индивидуалистическое самосознание женщин в конце XV века только начинает формироваться. Редкий пример довольно развитого подобного самоощущения представляет собой флорентийская аристократка Алессандра Строцци, письма которой обнаруживают богатый внутренний мир, глубокие душевные переживания и сильный характер. Но даже в ее случае «еще нельзя говорить о самодостаточности личности, дихотомия личностного и корпоративного начала не преодолена полностью».{656} Софья же, по-видимому, ассоциировала себя в первую очередь с греческой группой при московском дворе, не выделяя себя из нее. Даже в конце жизни на одном из произведений своей золотошвейной мастерской (о которой речь ниже) она назвала себя «царевной цареградской».{657} Это свидетельство не только ее памяти о своем происхождении, но и той роли при московском дворе, которую она — подчиняясь интенциям своего окружения — приняла на себя.

Загрузка...