Мистер Джордж Фарр чувствовал себя настоящим мужчиной. «Интересно, видно по моему лицу или нет?» – думал он, жадно всматриваясь в лица прохожих мужчин: он пытался уговорить себя, что в некоторых лицах есть то, чего в других нет. Но потом он признался себе, что ничего такого нет, и ему стало немного обидно и грустно. Странно. Если уж это не видно по лицу, так что же надо сделать, чтоб сразу было видно? Вот было бы хорошо, если бы (Джордж Фарр был все-таки джентльменом)… если бы, без всяких разговоров, мужчины, которые шли от женщины, могли бы узнавать друг друга по первому взгляду – что-то вроде скрытого знака: невольное масонство. Конечно, он знал женщин и раньше. Но не так. И вдруг его осенила приятная мысль, что он – единственный в мире, что никогда ни с кем не случалось такое, что никто даже мечтать не смел о таком, А он вот знает, он смаковал свои тайные мысли, как приятный вкус во рту.
Когда он вспоминал (Вспоминал? Да разве он мог думать о чем-нибудь другом?), как она убежала в темный дом, в ночной рубашке, заливаясь слезами, он чувствовал себя мужественным, сильным, добрым. «Теперь она уже успокоилась, – думал он. – Они все, наверно, так…»
Но его влюбленное спокойствие слегка нарушилось, когда он безуспешно пытался добиться телефонного разговора, и окончательно разлетелось вдребезги, когда днем она безмятежно проехала мимо него в машине с подругой, совершенно игнорируя его. «Она меня не видела. (Сам знаешь, что видела.) Нет, она меня не видела. (Дурак, знаешь же, что видела!)»
К вечеру он дошел до грани легкого и, по его характеру, не очень опасного безумия. Потом и этот пыл охладел, когда охладело солнце в небе. Он ничего не испытывал, но, как неприкаянный, торчал за углом, из-за которого она могла выйти по пути в город. И вдруг его охватил ужас: «А что если я ее увижу с другим? Это было бы хуже смерти», – подумал он, пытаясь уйти, спрятаться где-нибудь, как раненое животное. Но его непослушное тело не двигалось с места.
Он то и дело видел ее, а когда оказывалось, что это другая, он сам не понимал, что он чувствует. И когда она действительно вышла из-за угла, он не поверил своим глазам. Сначала он узнал ее братишку, потом увидел ее, и вся жизнь в нем прихлынула к глазам, а тело стало неуклюжим, нелепым комом сырой глины. Он не знал, сколько минут просидел на каменном постаменте, не ощущая его, пока она с братом медленно и неумолимо проходила в его поле зрения. Но вдруг он словно ослеп, вся жизнь прихлынула от глаз к телу, он снова почувствовал себя хозяином своих рук и ног и, ничего не видя, бросился за ней.
– Эй, Джордж! – небрежно, как равного, окликнул его Роберт-младший. – Идешь в кино?
Она взглянула на него быстро, осторожно, с ужасом, почти что с ненавистью.
– Сесили… – сказал он.
Глаза у нее стали темными, черными, она отвернулась и пошла быстрее.
– Сесили! – умоляюще сказал он, касаясь ее руки.
От его прикосновения она вздрогнула, отшатнулась от него.
– Не смей, не смей меня трогать! – жалобно сказала она.
Лицо ее побелело, потеряло румянец, а он стоял, глядя, как ее тонкое платье повторяет хрупкие движения ее тела, как она с братом уходит, покидая его. И ему передалась вся ее боль, весь страх, хотя он и не понимал почему.
Возвращение этого бедняги, Дональда Мэгона, давно перестало быть событием, чудом из чудес. Приходили любопытные доброжелательные соседи – мужчины, сидели или стояли, уважительно-добродушные, бодрые; солидные дельцы интересовались войной, только как побочной причиной падения и возвышения президента Вильсона, да и то лишь выраженной в долларах и центах, тогда как их жены болтали между собой о тряпках, через голову Мэгона, не глядя на его изуродованный, бездумный лоб; заходили и случайные знакомые ректора в демократически расстегнутых рубахах, спрятав за раздутую щеку табачную жвачку, и вежливо, но твердо, отказывались снять шляпы; знакомые девушки, с которыми Дональд когда-то танцевал и флиртовал летними ночами, забегали взглянуть разок на его лицо и сразу убегали, подавив отвращение, и больше не приходили, если только случайно, при первом посещении, лицо его не было закрыто (тогда-то они непременно находили возможность еще раз взглянуть на него); мальчики прибегали и уходили обиженные, потому что он не рассказывал про военные приключения, и во всей этой суете только Гиллиген, его хмурый (????)
– Беги, беги! – повторял он маленькому Роберту Сондерсу, который привел целую компанию своих однолеток, обещав показать им настоящего первоклассного инвалида войны.
– Он хочет жениться на моей сестре. Почему же мне нельзя его видеть? – протестовал Роберт.
Он очутился в положении человека, который обещал своим друзьям золотые россыпи, а потом оказалось, что никаких россыпей нет. Они издевались над ним, а он отчаянно защищался, взывая к Гиллигену.
– Иди, иди отсюда, топай! Представление окончено. Уходи! – Гиллиген захлопнул перед ним двери.
Миссис Пауэрс, опускаясь вниз, спросила:
– В чем дело, Джо?
– Да этот чертов щенок, Сондерс, приволок сюда целую артель – смотреть на шрам. Нет, надо это прекратить, – сердито добавил он, – нечего этому стаду целыми днями глазеть на него.
– Ну, теперь уже затихает, – сказала она, – кажется, тут все перебывали. Даже из их газетенки приходили: «Возвращение героя войны». Ну, знаете, как обычно.
– Хоть бы и вправду стихло, – сказал он без особой надежды. – Видит Бог, все они тут уже перебывали. Знаете, пока я жил, и ел, и спал среди одних мужчин, я был о них не особо высокого мнения, но вот вернулся к культурной жизни, услыхал, как все эти женщины разговаривают: «Ах, бедненький, какое у него жуткое лицо! Интересно, выйдет она за него или нет? А вы ее видели вчера в городе – ходит чуть ли не нагишом!» – так я теперь куда лучше стал думать про мужчин. Вы заметили – бывшие солдаты его не беспокоят, особенно кто служил за океаном. Их это вроде как и не касается. Ему просто не повезло – и все, тут ни черта не поможешь. Вот как они думают. Одним повезло, другим нет – вот все их мысли.
Они стояли рядом, глядя в окно на сонную улицу. Женщины, явно «приодетые», шли под зонтиками в одном направлении.
– Дамский комитет, – пробормотал Гиллиген. – А может, женская вспомогательная служба.
– Да, вы становитесь настоящим мизантропом, Джо!
Гиллиген посмотрел на ее спокойный, задумчивый профиль – почти вровень с его лицом.
– Насчет женщин? Когда я говорю про солдат, я не себя имею в виду. Меня так же нельзя назвать солдатам, как нельзя назвать часовщиком человека, который случайно починил часы. А когда я говорю: «женщины», я – не о вас.
Она положила руку ему на плечо. Плечо было крепкое, с затаенной силой, надежное. Он знал, что может так же спокойно обнять ее, что, если он захочет, она поцелует его, откровенно и крепко, но что никогда ее веки не опустятся от прикосновения его губ. «Кто же ей под стать?» – подумал он, зная, что нет ей человека под стать, зная, что она может пройти через физическую близость, обнажить себя перед возлюбленным (возлюбленным?) с той же безличной готовностью. Нет, он должен быть… быть… ну, гладиатором, или государственным мужем, или полководцем-победителем: твердым, беспощадным, чтоб ничего от нее не ждал, чтобы и она ничего не ждала от него. Как двое небожителей меняются золотыми дарами. «А я, я не гладиатор, не государственный муж, не полководец, я – никто. Может быть, потому я так много хочу от нее». Он положил ей руку на плечо.
Негры, мулы. Жаркий вечер лежал на улице в изнеможении, как женщина после любви. Такая притихшая, такая теплая: ничего нет, возлюбленный ушел. Листья походили на зеленую струю, остановившуюся на лету, распластанную вширь; листья казались словно вырезанными из бумаги и плоско наклеенными на полуденный жар: кто-то придумал их и забыл свою выдумку. Негры, мулы.
Монотонно ползли фургоны, запряженные длинноухими скотинками. Негры, сонно качаясь, важно сидели на козлах, а в фургоне восседали на стульях другие негры: языческий катафалк под вечерним солнцем. Неподвижные фигуры словно вырезаны в Египте десять тысяч лет назад. Медленно, как время, оседает на них пыль, поднятая движением колес; головы мулов медленно качаются на шеях, гибких, как резиновые шланги, оборачиваются. Но мулы опят на ходу: «Увидит, что сплю, – убьет… Да кровь-то во мне ослиная: он спит – и я сплю. Он проснулся – и я просыпаюсь».
В кабинете, где сидит Дональд, его отец упорно пишет завтрашнюю проповедь. День медленно засыпает.
Г о р о д:
– Герой войны вернулся.
– Его лицо… Как эта девчонка крутит с этим мальчишкой, с Фарром…
М а л е н ь к и й Р о б е р т С о н д е р с:
– Мне бы только взглянуть на его шрам…
С е с и л и:
– Теперь я уже непорядочная. Ну и пусть! Когда-нибудь ведь нужно…
Д ж о р д ж Ф а р р:
– Да! Да! Она была невинная! Но раз она не желает меня видеть, значит, есть кто-то другой. Она в объятиях другого… Зачем же, зачем? Что тебе нужно? Скажи мне: я все для тебя сделаю, все на свете…
М а р г а р е т П а у э р с:
– Неужто меня уже ничто не затронет? Неужели ничего не захочется? Ничто не взволнует, не тронет, кроме жалости?..
Г и л л и г е н:
– Маргарет, скажи мне, чего ты хочешь? Я все сделаю. Только скажи, Маргарет-Ректор писал: «Господь – мой пастырь: он не оставит меня в нужде».
Дональд Мэгон, ощущая Время, как силу, отнимавшую у него мир, о котором он не очень жалел, неотрывно глядел в окно, в неподвижную зелень листвы: все смутно, недвижно…
День сонно клонился к вечеру. Негры и мулы… Наконец Гиллиген прервал молчание:
– Эта толстуха собирается прислать за ним машину, покатать его.
Миссис Пауэрс ничего не ответила.
«Сан-Франциско, Калифорния.
5 апреля, 1919 года.
Дорогая Маргарет, Вот я и дома, приехал сегодня днем. Только успел уйти от мамы, сейчас сел вам писать. Дома все-таки неплохо, особенно когда так собой рисковал, даже ведь многие и не вернулись. Но скучно до чего, все девчонки страдают по летчикам просто страх. И на поезде мне попались две такие ничего себе. Как они увидали мою военную фуражку, сейчас стали глазки строить, и они сказали – мы из высшего общества, тоже нашли дурака, кто им поверит, ну все равно, девчонки славные, а может они и правда из высшего общества. Ну я записал их телефоны, надо будет им позвонить. Но это все просто так, на свете есть для меня только одна женщина, сами знаете Маргарет, кто она есть. Доехали мы до Сан-Франциско, все смеялись и шутили в ихнем купе, а самую хорошенькую я уже пригласил в кино, а она велела и для ее подруги захватить кого-нибудь из моих товарищей, я захвачу: они бедняжечки всю войну проскучали, не то что мы, ребята. Нет, все равно Маргарет, это все шутки, вы не ревнуйте, я же не ревную к лейтенанту Мэгону. Мама зовет меня в гости, лучше бы меня пристрелили, чем ходить с ней чай пить, а она настаивает, ничего не поделаешь. Передайте привет Джо.
С любовью Ваш Джулиан.»
Миссис Пауэрс и Гиллиген поехали на станцию встречать врача-специалиста из Атланты.
В машине врач выслушал ее очень внимательно.
– Но, знаете, уважаемая, вы хотите заставить меня нарушить врачебную этику, – возразил он.
– Что вы, доктор, разве оставить его отца в заблуждении – это значит нарушить профессиональную этику? Пусть он надеется!
– Во всяком случае это нарушение моей личной этики.
– Тогда скажите все мне, а я сама расскажу его отцу.
– Хорошо. Но, простите меня, могу ли я узнать, в каких отношениях вы состоите с пациентом?
– Мы собираемся пожениться, – сказала она, глядя прямо в глаза врачу.
– Ого! Ну, тогда все в порядке. Обещаю не говорить при отце ничего такого, что могло бы его взволновать.
Он сдержал обещание. После завтрака он нашел ее в тени, на веранде. Она отложила пяльцы с вышиванием, а он, взяв стул, свирепо затянулся сигарой, пока она не разгорелась.
– Чего он ждет? – спросил он вдруг.
– Ждет? – переспросила она.
Он сверкнул на нее пронзительными серыми глазами:
– Вы понимаете, что никакой надежды нет?
– Вы про зрение?
– Нет, зрение он фактически потерял.
– Знаю. Мистер Гиллиген сказал это две недели назад.
– Гм. Разве мистер Гиллиген врач?
– Нет. Но разве это может понять только врач?
– Не обязательно. Но я полагаю, что мистер Гиллиген несколько превысил свои полномочия, высказывая вслух такое мнение.
Она слегка раскачивалась в качалке. Он следил за тлеющим кончиком сигары, окружая себя облаками дыма. Она оказала:
– Значит, вы считаете, что никакой надежды нет?
– Откровенно говоря, считаю. – Он осторожно стряхнул пепел за перила. – Фактически он уже мертвый человек. Более того: ему следовало бы умереть еще месяца три назад, если бы не то, что он словно чего-то ждет. Чего-то, что он начал и не успел докончить, какой-то отголосок прошлого, о котором он не помнит сознательно. Это единственное, что его еще удерживает в жизни, насколько я понимаю. – Он снова пристально посмотрел на нее. – Как он сейчас относится к вам? Ведь он ничего не помнит из своей жизни до того, как он был ранен.
На миг она выдержала его добрый проницательный взгляд и вдруг решила рассказать ему всю правду. Он не спускал с нее глаз, пока она не кончила.
– Значит, вы вмешиваетесь в дела Провидения?
– А разве вы, на моем месте, не сделали бы того же? – попыталась защититься она.
– Никогда не занимаюсь предположениями, что я сделал бы, – резко оказал он. – В моей профессии нет никаких «если бы…». Я обрабатываю мышцы и кости, а не обстоятельства.
– Что ж, теперь уже поздно. Я слишком тесно связана со всем этим, отступать некуда. Значит, вы думаете, что он может умереть в любую минуту?
– Опять вы заставляете меня заниматься предположениями. Я только объяснил вам, что он может умереть, если та последняя искра жизни в нем больше не будет поддерживаться. А телом он давно мертвец. Больше я ничего оказать не могу.
– А операция? – опросила она.
– Операции он не перенесет. А во-вторых, человеческую машину можно чинить, заменять в ней части только до определенной границы. Все, что можно, с ним уже сделали, иначе его никогда не выпустили бы из госпиталя.
Снова день клонился к вечеру. Они сидели, негромко разговаривая, и солнце уже пошло книзу и, пробившись косыми лучами сквозь листву, усыпало крыльцо желтыми зайчиками, похожими на кусочки слюды в ручье. Тот же негр, в той же рубашке, водил взад и вперед по лужайке жужжащую косилку; изредка, сонно поскрипывая, проезжал одинокий фургон, запряженный мулами, или мелькал грузовик, оставляя за собой неприятный запах бензина, таявший в вечернем воздухе.
Вскоре к ним подошел ректор.
– Значит, ничего не надо делать, только дать ему самому окрепнуть, поправиться? Так, доктор? – спросил он.
– Да, я так советую. Хороший уход, покой, отдых. Пусть вернутся его старые навыки… Хотя зрение у него…
Ректор медленно поднял голову.
– Да, я понимаю, что зрение он, очевидно, потеряет. Но ведь это можно как-то компенсировать. Он скоро должен жениться на прелестной девушке. Не думаете ли вы, что это может стать толчком к выздоровлению?
– Да, конечно, больше, чем что-либо другое.
– А как ваше мнение – может быть, поторопить эту свадьбу?
– М-м-м… – Доктор запнулся: он не очень привык давать советы по таким вопросам.
Выручила его миссис Пауэрс.
– По-моему, не надо его торопить ни в чем, – быстро сказала она. – Пусть постепенно привыкает… Как вы думаете, доктор Бэрд?
– Да, ваше преподобие, в этих делах вам лучше всего слушаться советов миссис Пауэрс. Я полностью доверяю ее суждениям. Пускай она возьмет все в свои руки. Женщины тут гораздо более умелы, чем мы.
– Да, это совершенно верно. Мы и так в неоплатном долгу у миссис Пауэрс.
– Глупости. Я ведь почти что усыновила Дональда. Наконец пришла машина, и Гиллиген принес вещи доктора. Они встали, миссис Пауэрс взяла ректора под руку. Она крепко сжала его локоть и выпустила. Когда она с Гиллигеном провожали доктора вниз к машине, ректор снова робко опросил:
– А вы уверены, доктор, что сейчас ничего предпринимать не надо? Мы ведь очень этим озабочены, сами понимаете, – добавил он, словно оправдываясь.
– Нет, нет, – ответил доктор резковато, – он сам себе может больше помочь, чем мы все.
Ректор следил, как машина заворачивает за угол. Обернувшись, миссис Пауэрс увидела, что он все еще стоит в дверях, глядя им вслед. Но тут машина завернула за угол.
Когда поезд подошел к перрону, доктор взял ее руку.
– Вы занялись делом, которое сулит вам много неприятностей, мой молодой друг.
В ответ она посмотрела прямо ему в глаза.
– Я на это пойду, – сказала она и крепко пожала ему руку.
– Ну, что ж, тогда – до свидания, желаю удачи.
– До свидания, сэр, – ответила она, – и большое вам спасибо.
Он повернулся к Гиллигену, протянул ему руку.
– И вам также, доктор Гиллиген, – сказал он с легкой иронией.
Они смотрели, как скрылась его прямая серая спина, и Гиллиген опросил ее:
– Чего это он назвал меня доктором?
– Пойдем, Джо, – сказала она, не отвечая на вопрос, – Пойдем домой пешком. Хочется пройтись по лесу.
Пахло свеженапиленной древесиной, и они прошли по бледно-желтому городу симметрично сложенных штабелей досок. Негры передавали эти доски по цепочке, внося их по наклонной доске в товарный вагон, под наблюдением небрежно одетого человека; развалясь на груде досок, он лениво жевал табак. Он с интересом посмотрел вслед незнакомой паре, когда они проходили по тропке у шпал.
Они пересекли поросшие травой рельсы, и двор лесопилки скрылся за деревьями, но, спускаясь к подножию холма, они все время слышали голоса негров, взрывы беспричинного смеха или обрывки грустной песни; медлительное эхо падения брошенных досок раскатывалось с равномерными промежутками. Поддавшись тишине вечеряющего леса, она спокойно спустились с глинистого холма по вьющейся книзу неприметной дороге. Внизу, под холмом, куст шиповника раскинул плоские, как у пальмы, цветущие ветви среди темной густой зелени, словно белая монахиня в молитве.
– Негры ломают их на топливо, оттого что их легко рубить, – сказала миссис Пауэрс, нарушая тишину. – Жалко, правда?
– Разве? – сказал Гиллиген равнодушно.
Мягкая песчаная почва легко поддавалась под ногами, когда они подходили к ручью. Он бежал из-под темных плетей ежевики на неприметную дорогу и снова исчезал с бормотанием в дальних зарослях. Она остановилась, и, слегка наклонившись, они увидели отражение своих лиц и укороченных тел, дробившихся в воде.
– Неужели мы и людям кажемся такими смешными? – сказала она и быстро перешагнула ручеек. – Пойдем, Джо!
Тропка опять вышла из под зеленоватой тени на солнцепек. Песок стал глубже, идти было трудно, неприятно.
– Придется вам тащить меня, Джо, – оказала она. Она взяла его об руку, чувствуя, как каблуки вязнут и подворачиваются на каждом шагу. Ему трудно было поддерживать ее – равновесие нарушалось из-за ее неровной походки, и он, высвободив руку, положил ладонь ей на спину. – Так еще лучше! – сказала она, опираясь на его крепкую руку.
Дорога обошла подножие холма и как будто задержала обегающие с горы деревья, чтобы они подождали, пока они пройдут. Солнце запуталось в деревьях, остановившись косым дождем, а впереди, где зеленый путь ручья, Они медленно пробирались по сыпучему леску, за густой завесой ветвей; голоса становились все громче. Она сжала его руку, чтоб он молчал, и они сошли с дороги, осторожно раздвинув ветки над взбаламученной, сверкающей водой, которая выпускала и принимала слепящие солнечные блики, словно золото в обмен на золото. Две взлохмаченные мокрые головы буравили воду кругами, словно плавающие выдры, и, раскачиваясь на ветке, стоял, приготовясь к прыжку, третий пловец. Его тело, прекрасное, как у молодого зверька, цветом походило на потемневшую бумагу.
Они вышли на берег, и Гиллиген сказал:
– Эй, полковник!
Пловец метнул быстрый испуганный взгляд и, выпустив ветку, плюхнулся в воду. Двое других, застыв в испуге, смотрели на пришельцев, но когда нырнувший выплыл на поверхность, они захохотали, осыпая его беспощадными насмешками. Он вильнул, как угорь через запруду, спрятался под кручей. Его товарищи вопили ему вслед в неудержимом веселье. Она громко сказала, перекрывая их визг:
– Пойдем, Джо. Удовольствие им испортили. Шум остался позади, и, выйдя на дорогу, она сказала:
– Не надо было их путать. Бедный мальчишка, задразнят его теперь до смерти. И отчего все мужчины так глупо себя ведут, Джо?
– А черт его знает. Но что правда, то правда. Знаете, кто это был?
– Нет, не знаю. Кто?
– Ее брат.
– Ее…
– Маленький Сондерс.
– Ах, вот что! Бедняга! Как жаль, что он испугался меня!
Но она еще больше пожалела бы, если бы увидела, с какой ненавистью он глядел ей вслед, торопливо натягивая одежду. «Я тебе покажу!» И он выругался, чуть не плача.
Дорога шла по долине, меж двух небольших склонов. Солнце еще освещало вершины деревьев, а здесь зелеными тихими бессолнечными куполами раскинулись кедры, темные и торжественные. Запел дрозд, и оба сразу остановились, вслушиваясь в четыре нотки песенки, следя, как затухают солнечные блики по краю холмов.
– Сядем, Джо, покурим, – предложила она.
Она легко опустилась на траву, он сел с ней рядом, а в это время маленький Роберт Сондерс, запыхавшись, взбежал на холм за их спиной и, увидав их, лег на живот и стал подползать как можно ближе. Опершись на локоть, Гиллиген смотрел в ее бледное лицо. Она опустила голову, ковыряла палочкой землю, не думая ни о чем. Ее профиль четко выделялся на темном стволе кедра, и, чувствуя, что на нее смотрят, она сказала:
– Джо, надо что-то сделать с этой девушкой. Нельзя надеяться, что старик Мэгон долго будет верить отговоркам про ее нездоровье. Я надеялась, что отец заставит ее приходить к нему, но они так похожи.
– А что прикажете делать? Хотите, чтоб я ее за волосы притащил?
– Должно быть, это было бы самое лучшее, – сказала она. Палочка сломалась и, отбросив ее, она стала искать другую.
– Ясно. Самое лучшее, если только связываться с такими, как она.
– К несчастью, так делать не полагается: мы живем в век цивилизации.
– Так называемый, – пробормотал Гиллиген. Он докурил сигарету, посмотрел, как она пролетела тонкой белой дугой.
Снова запел дрозд, текучими нотками заполняя молчание, а маленький Роберт Сондерс в это время подумал: «Это они про Сесили, что ли?» И вдруг почувствовал огненную боль в ноге и стряхнул муравья чуть ли не в полдюйма длиной.
– За волосы хотят ее притащить, а? – пробормотал он. – Только попробуйте! Ой, как жжет! – И он стал чесать ногу, хотя от этого легче не стало.
– Что же нам делать, Джо? Скажите. Вы понимаете людей.
Гиллиген пересел поудобнее; по согнутому локтю побежали мурашки.
– Мы только о них и думаем, с тех пор как познакомились. Подумаем лучше о вас и обо мне, – резко сказал он. Она быстро взглянула на него. «Какие черные волосы, а рот, как гранатовый цветок. И глаза черные, а вот заговорила – и совсем ласковые».
– Не надо, Джо.
– Не бойтесь, предложения делать не стану. Просто хочу, чтобы вы мне рассказали о себе.
– А что рассказывать?
– Чего не хотите – не рассказывайте. Только перестаньте хоть на время думать о лейтенанте. Поговорите со мной – и все.
– Значит, вам странно, что женщина хочет что-то сделать без всякой явной корысти, без надежды на какие-то выгоды? Так или нет? – (Он промолчал, обхватив колени руками, уставившись в землю). – Джо, вы, наверно, решили, что я в него влюблена, да? – («Эге! Хочет украсть жениха у Си!» Маленький Роберт подполз еще ближе, песок набился у него за пазуху). – Ведь так, Джо?
– Не знаю, – угрюмо ответил он, и она спросила:
– С какими женщинами вы встречались, Джо?
– Наверно, не с такими, как надо. По крайней мере ни из-за одной я не страдал бессонницей, пока вас не встретил.
– Нет, вы не из-за меня не спите. Просто я случайно оказалась первой женщиной, которая делает то, на что, по-вашему, способен только мужчина. У вас были свои, твердые понятия о женщинах, а я их опрокинула. Права я или нет?
Она посмотрела на его опущенное лицо, некрасивое, надежное лицо. «Что они тут, всю ночь будут трепаться?» – подумал маленький Роберт. Желудок сводило от голода, везде противно набился песок.
Солнце почти зашло. Только верхушки деревьев были обмакнуты в затухающий свет, и там, где они сидели, тени обрели фиолетовую густоту, в которой еще раз прозвучала и смолкла песня дрозда.
– Маргарет, вы любили своего мужа? – спросил наконец Гиллиген.
В сумерках ее бледное лицо казалось невозмутимым. Помолчав, она заговорила:
– Не знаю, Джо. Должно быть, нет. Видите ли, я жила в маленьком городишке, и мне надоело все утро возиться по дому, а потом наряжаться, идти гулять в город, баловаться по вечерам с мальчишками, и когда началась война, я уговорила друзей моей матери устроить меня на работу в Нью-Йорке. Так я попала в Красный Крест – ну, знаете, помогать в клубах, танцевать с этими бедными деревенскими парнями, когда они приезжают в отпуск, растерянные, как бараны, ищут, где бы повеселиться. А в Нью-Йорке нет ничего труднее.
И вот как-то вечером пришел Дик (мой муж). Сначала я его не заметила, но когда мы потанцевали и я увидела, что он… ну, что я ему нравлюсь, я стала его расспрашивать. Он был в офицерском лагере.
Потом я стала получать от него письма, и наконец он написал, что перед отправкой за море приедет в Нью-Йорк. Я уже привыкла о нем думать, а когда он приехал, такой складный, подтянутый, мне показалось, что лучше никого нет. Помните, как было тогда – все возбуждены, все в истерике, словом, сплошной цирк.
И вот каждый вечер мы вместе обедали, потом танцевали, а потом сидели в моей комнатке до рассвета, курили и болтали до зари, всю ночь. Вы же знаете, как это бывало: все солдаты говорили про то, как они храбро погибнут в бою, хотя по-настоящему и не верили в это и не понимали, что это значит, и все женщины были заражены той же мыслью, как гриппом, – сегодня сделаешь, а завтра и не вспомнишь, да и вообще завтрашнего дня нет.
Понимаете, мы оба как будто понимали, что мы друг друга не полюбили навеки, но мы были очень молодые. Почему же не взять от жизни все, что можно? И вот, за три дня до отправки, он предложил мне выйти за него замуж. Такие предложения мне делал чуть ли не каждый солдат, с которым я была хоть немножко поласковее. Тогда всем девушкам делали предложения, так что и тут я не удивилась. Я ему сказала, что у меня были другие романы, и я знала, что и у него бывали другие женщины, но нас это ничуть не трогало. Он даже оказал, что во Франции, наверно, будет любить других женщин и что он вовсе не рассчитывает, что я тут без него буду вести монашескую жизнь. Словом, на следующее утро мы обвенчались, и я пошла на работу.
Он зашел за мной в кантину, где я танцевала с какими-то отпускниками, и все девушки стали нас поздравлять. Из них многие поступали так же, другие меня чуть поддразнили, что я слишком воображаю, оттого и вышла за офицера. Понимаете, нам столько раз делали предложения, что мы обычно не обращали внимания. Да и делалось это машинально.
Он зашел за мной, и мы стали жить у него в гостинице. Знаете, Джо, было так, как бывает в детстве, когда темно, а ты себе говоришь: и вовсе не темно, совсем не темно! Мы провели вместе три дня, а потом его пароход ушел. Сначала я скучала без него до чертиков. Ходила скучная, но меня и пожалеть было некому: столько моих подружек попали в такое же положение, на всех сочувствия не хватало. Потом я ужасно испугалась, что у меня будет ребенок и почти что возненавидела Дика. Но все обошлось, я продолжала работать и через какое-то время почти что перестала думать о Дике.
Опять мне делали предложения, и, в общем, я не так уж плохо проводила время. Иногда по ночам я просыпалась, и мне хотелось, чтоб Дик был со мной, но постепенно он стал для меня каким-то призраком, вроде Джорджа Вашингтона. А потом я просто перестала без него скучать.
И вдруг я начала получать от него письма, в которых он меня называл своей любимой женушкой и писал, как он без меня скучает, ну, и всякое такое. Тут опять все началось заново, и я стала писать ему каждый день. А потом я поняла, что писать мне надоело и что я уже не жду этих ужасных тонких конвертиков, которые к тому же прочел цензор.
Больше я ему не писала. И как-то получаю от него письмо, и он пишет, что не знает, когда сможет написать, но постарается написать поскорее. Наверно, их тогда отправили на фронт. Дня два я думала, а потом решила, что для нас обоих будет лучше, если мы просто разойдемся. Я села и написала ему обо всем, пожелала счастья и просила пожелать и мне всего хорошего.
И тут, когда он еще не успел получить мое письмо, пришло официальное извещение, что он убит в бою. Письмо мое он так и не получил. Он погиб, веря, что между нами все осталось по-прежнему. – Она замолчала, ушла в себя. Сумерки сгущались. – Понимаете, мне все кажется, что я с ним поступила нечестно. И теперь, наверно, я стараюсь как-то искупить свою вину.
Гиллиген почувствовал, что он устал, что ему все безразлично. Он взял ее руку, приложил к своей щеке. Ее ладонь повернулась, погладила его и опустилась. «Ага, за руки держатся», – злорадствовал маленький Сондерс. Она наклонилась, заглянула в глаза Гиллигену. Он сидел, неподвижный, окованный. «Обнять бы ее, – думал он, – победить ее своей любовью». Она почувствовала его состояние и как-то отодвинулась от него, хотя и осталась на месте.
– Ничего хорошего из этого не выйдет, Джо, – сказала она. – Вы же сами это знаете, правда?
– Знаю, – ответил он. – Пойдем домой.
– Простите меня, Джо, – тихо сказала она, вставая. Он вскочил, помог ей встать. Она отряхнула юбку и пошла с ним рядом. Солнце совсем зашло, они шли в фиолетовом сумраке, мягком, как парное молоко. – Если б я только могла, Он зашагал быстрее, но она взяла его за плечи, остановила. Он обернулся и, чувствуя эти крепкие бесстрастные руки, смотрел в ее лицо почти на уровне с его лицом, смотрел в тоске и отчаянии. «Ото! Целуются!» – мурлыкал маленький Роберт Сондерс и, расправив затекшее тело, пополз за ними следом, как индеец.
Потом они повернулись и пошли, скрывшись из виду. Ночь была совсем близко: только след дня, только запах дня, только его отзвук, его отсвет на деревьях.
Он влетел в комнату сестры. Она причесывалась и увидала его в зеркале, запыхавшегося, невероятно измазанного.
– Убирайся, скверный мальчишка! – сказала она.
Но он не дал себя сбить и выпалил все новости:
– Слушай, она влюбилась в Дональда, тот ей так и сказал, а они целовались – я сам видал!
Пальцы остановились, словно расцветая в ее волосах.
– Про кого ты?
– Про ту другую женщину, она живет у Дональда.
– И ты видел, как она поцеловала Дональда?
– Не-ет, она поцеловала того солдата, без шрама.
– Да нет же, это ей сказал тот солдат, а она промолчала. Значит, это правда, как по-твоему?
– Вот кошка! Ну, погоди же, я ей покажу!
– Правильно! – одобрил он. – Я так и сказал, когда она подсмотрела, как я голый сидел. Я-то знаю: разве ты дашь какой-то женщине отнять у тебя Дональда?
Эмми поставила ужин на стол. В доме было тихо, темно. Свет еще не зажигали. Она подошла к дверям кабинета. Мэгон и его отец сидели в сумерках, спокойно дожидаясь прихода темноты, медленной и беззвучной, как размеренное дыхание. Голова Дональда силуэтом выделялась на тускнеющем окне, и Эмми, увидев ее, почувствовала, как у нее сжалось сердце при воспоминании. Эта голова – над ней, на фоне неба, той ночью, давно-давно… А сейчас она смотрит на него сзади, а он даже не помнит ее.
Она вошла в комнату тихо, как сумерки, и, стоя за его креслом, посмотрела на тонкие поредевшие волосы, которые когда-то были такими буйными, такими мягкими, и притянула эту безвольную голову к своему твердому узкому бедру. Под ее рукой лицо его было совершенно спокойным, и, глядя в сумерки, на которые они когда-то смотрели вдвоем, и чувствуя горький пепел старого горя, она вдруг прижалась к этой бедной, изуродованной голове с беззвучным стоном.
Ректор тяжело заворочался в кресле.
– Это ты, Эмми?
– Ужин на столе, – сказала она негромко. Миссис Пауэрс и Гиллиген поднимались по ступенькам террасы.
Доктор Гэри умел вальсировать с полным стаканом воды на голове, не проливая ни капли. Он не любил более современные танцы: слишком они нервные. «Прыгают, как обезьяны – и все. Зачем стараться делать то, что животным удается во сто раз лучше? – любил говорить он. – Другое дело – вальс. Разве собака может танцевать вальс? А тем более корова!» Он был невысокий, лысоватый, очень ловкий и нравился женщинам. Такой милый, обходительный. На доктора Гэри был большой спрос – и как на врача и как на члена общества. Кроме того, он прослужил во французском госпитале весь 14-й, 15-й и 16-й годы. «Сущий ад, – говаривал он, – сплошные экскременты и красная краска».
Доктор Гэри, в сопровождении Гиллигена, семенил вниз по лестнице из комнаты Дональда, оправляя пиджачок, вытирая руки шелковым платочком. Огромная фигура ректора показалась в дверях кабинета.
– Ну как, доктор? – спросил он.
Доктор Гэри вынул замшевый кисет, свернул тоненькую папироску и положил кисет на место, за манжетку: в кармане он его не носил, слишком торчало. Он зажег спичку.
– Кто его кормит за столом? Ректор удивился, но ответил:
– Обычно Эмми подает ему еду, вернее – помогает ему, – уточнил он.
– Кладет прямо в рот?
– О нет, нет. Она просто водит его рукой. А почему вы спрашиваете?
– А кто его одевает и раздевает?
– Вот мистер Гиллиген ему помогает. Но почему…
– Приходится одевать и раздевать его, как ребенка, так? – строго опросил доктор.
– Вроде того, – подтвердил Гиллиген.
Из кабинета вышла миссис Пауэрс, доктор Гэри коротко кивнул ей. Ректор сказал:
– Но почему вы об этом спрашиваете, доктор? Доктор строго взглянул на него.
– Почему, почему! – Он повернулся к Гиллигену. – Скажите ему! – отрывисто приказал он.
Ректор посмотрел на Гиллигена. «Не говорите», – казалось, умоляли его глаза. Гиллиген опустил голову. Он стоял, тупо глядя себе под ноги, и доктор отрывисто сказал:
– Мальчик ослеп. Вот уже дня три или четыре, как он ослеп. Не понимаю, как вы могли не заметить. – Он застегнул пиджак, взял котелок. – Почему вы ничего не сказали? – спросил он Гиллигена. – Вы же знали. Впрочем, теперь все равно. Завтра я опять зайду. До свидания, сударыня. До свидания.
Миссис Пауэрс взяла ректора под руку.
– Ненавижу этого человека, – сказала она. – Гнусный сноб. Не огорчайтесь, дядя Джо. Вспомните, ведь и тот врач, из Атланты, говорил, что он может потерять зрение. Но ведь врачи не всеведущи. Кто знает, может быть, когда он поправится, выздоровеет, можно будет и зрение ему вернуть.
– Да, да, – согласился ректор, хватаясь за соломинку. – Давайте вылечим его сначала, а там будет видно.
Тяжело ступая, он пошел в кабинет. Она и Гиллиген долго смотрели друг на друга.
– Мне плакать хочется из-за него, Джо,
– Мне тоже, да слезами не поможешь, – мрачно сказал он. – Только Бога ради, хоть сегодня не пускайте сюда народ.
– Постараюсь. Но так трудно им отказывать: они ведь от чистого сердца, по доброте, по-соседски!
– Какая тут к черту доброта! Все они вроде этого сондерсовского щенка: приходят поглазеть на его шрам. Придут, крутятся около него, расспрашивают, как его ранило да не больно ли. Будто он что понимает или чувствует.
– Да. Но больше они не будут ходить, смотреть на его бедную голову. Мы их не пустим, Джо. Скажем, что ему нездоровится, что-нибудь да скажем.
Она ушла в кабинет. Ректор сидел за столом, держа перо над чистым листом бумаги, но не писал. Подперев щеку огромным кулаком, он в тяжком раздумье смотрел в стену.
Она встала позади него, потом коснулась его плеча. Он вздрогнул, как затравленный зверь, потом узнал ее.
– Этого надо было ждать, – тихо сказала она.
– Да, да, я этого ждал. И все мы ожидали, правда?
– Да, ожидали, – согласилась она.
– Бедная Сесили. Я только что думал о ней. Боюсь, что это будет удар для нее. Но, слава Богу, она действительно любит Дональда. Она так трогательно к нему относится. Вы тоже это заметили, неправда ли?
– Да, да.
– Плохо, что она такая слабенькая, не может приходить каждый день. Но она действительно очень хрупкая. Вы ведь это знаете?
– Да, да. Я уверена, что она придет как только сможет.
– Я – тоже. Слава Богу, хоть в этом ему повезло. Его сжатые руки легли на бумагу.
– О, вы пишете проповедь, а я вам мешаю. Я не знала, – извинилась она, уходя.
– Ничуть, ничуть. Не уходите. Потом допишу.
– Нет, нет, пишите. А я пойду посижу с Дональдом. Мистер Гиллиген обещал вынести его кресло на лужайку у дома – погода такая чудесная.
– Да, да. Я допишу проповедь и приду к вам.
У дверей она оглянулась. Но он не писал. Подперев щеку огромным кулаком, он в тяжком раздумье смотрел в стену.
Мэгон сидел в складном кресле. На нем были синие очки, лоб был скрыт под мягкими полями шляпы.
Он любил, чтобы ему читали вслух, хотя никто не ;шал, понимает ли он смысл слов. Может быть, ему просто нравилось слушать звук голоса. Когда к ним подошла миссис Пауэрс, они читали «Историю Рима» Гиббона, и Гиллиген чудовищно коверкал длинные иностранные слова. Он подал ей стул, и она села, слушая и не слыша, поддаваясь, как и Мэгон, успокоительной монотонности голоса. Листва над головой тихо шелестела, пятная тенью ее платье. Из недавно подстриженной травы снова пробивался клевер, над ним вились пчелы; пчелы походили на жужжащие золотые стрелки в меду, и голуби на церковном шпиле казались далекими и монотонными, как сон.
Она очнулась от шума, и Гиллиген прервал чтение. Мэгон сидел неподвижно, безнадежный, как Время, а по лужайке к ним шла старая негритянка с высоким чернокожим юношей в солдатской форме. Они шли прямо к ним, и голос старухи звенел в сонном полуденном воздухе.
– Замолчи ты, Люш, – говорила она, – не дожить мне до такого дня, когда мой крошка не захочет видеть свою старую няню, свою Каролину. Дональд, мист Дональд, дитятко мое, к тебе Калли пришла, золотой мой, няня твоя пришла!
Мелкими шажками она просеменила к самому креслу. Гиллиген встал, перехватил ее:
– Погодите, тетушка. Он спит. Не беспокойте его.
– Нет уж, сэр! Не станет он стать, когда к нему родные люди пришли! – Она подняла голос, и Дональд шевельнулся в кресле. – Ну, что я вам сказала? Гляньте, проснулся! Дональд, дитятко мое!
Гиллиген держал ее за иссохшую руку, а она рвалась, как охотничья собака на привязи.
– Слава Господу: вернул тебя к няньке к твоей старой. Услышал Христос! День и ночь я Бога молила. Услышал мою молитву Господь! – Она взглянула на Гиллигена. – Пустите меня, сэр, прошу вас!
– Пустите ее, Джо! – попросила и миссис Пауэрс, и Гиллиген выпустил старухину руку.
Она встала на колени перед Дональдом, обхватила руками его голову. Люш почтительно стоял в стороне.
– Дональд, крошка моя, погляди на меня. Узнаешь меня? Я же твоя Калли, твоя няня, я же тебя в люльке качала. Посмотри на меня. О Господи, как тебя белые люди покалечили. Ну, ничего, теперь няня не даст тебя в обиду, дитятко мое родное. Ты, Люш! – не вставая с колен, позвала она внука. – Иди сюда, поговори с мист Дональдом. Стань сюда, чтоб он тебя видел. Дональд, золотце мое, смотри, кто пришел, погляди на этого чумазого, посмотри, на нем и форма солдатская, на негоднике!
Люш сделал два шага и, ловко став навытяжку, отдал честь.
– Разрешите обратиться, лейтенант. Капрал Нельсон рад… капрал Нельсон счастлив видеть вас в добром здоровье!
– Да чего ты руками размахался? И перед кем – перед нашим Дональдом, черная ты образина! Подойди, поговори с ним вежливо, как тебя учили.
Люш сразу потерял военную выправку, и стал опять мальчишкой, знавшим Дональда до того, как весь мир сошел с ума. Он робко подошел и взял руку Мэгона в свои добрые и грубые ладони.
– Мист Дональд! – сказал он.
– Так оно лучше! – похвалила его бабка. – Мист Дональд, с тобой Люш разговаривает, мист Дональд!
– Будет, тетушка. На первый раз хватит. Приходите лучше завтра!
– Господи праведный! Что же это за время такое, когда мне белый человек указывает: хочет мой Дональд меня видеть или не хочет.
– Он болен, тетушка, – объяснила миссис Пауэрс. – Конечно, он хочет вас видеть. Когда он поправится, вы с Люшем будете ходить к нему каждый день.
– Да, мэм! Во всех семи морях воды не хватит, чтоб разлучить меня с моим крошкой. Я вернусь, дитятко, я за тобой смотреть буду!
– Да, мэм! Такого больного свет не видал. Коли я вам понадоблюсь, вы у любого цветного спросите – меня мигом найдут, мэм! – Он взял бабушку под руку: – Пойдем, бабуся! Нам пора!
– Я вернусь, Дональд, дитятко мое. Я тебя не брошу!
Ее голос замер вдали. Мэгон позвал:
– Джо!
– Что скажете, лейтенант?
– Когда я выйду?
– Откуда, лейтенант?
Но он промолчал. Гиллиген и миссис Пауэрс напряженно смотрели друг на друга. Потом он снова затоварил:
– Мне надо вернуться домой, Джо. – Он неловко поднял руку, задел очки, и они упали. Гиллиген поднял их, снова надел на него.
– Зачем вам домой, лейтенант?
Но он уже потерял нить. Потом спросил:
– Кто тут разговаривал, Джо?
Гиллиген объяснил ему, и он сидел, медленно перебирая пальцами угол пиджака (костюм ему покупал Гиллиген). Потом сказал:
– Выполняйте, Джо!
Гиллиген поднял книгу, и вскоре его голос приобрел прежнюю усыпительную монотонность. Мэгон затих в кресле. Потом Гиллиген замолчал, но Мэгон не шелохнулся, и он встал, заглянув за синие очки.
– Никак не узнать – спит он или нет, – с досадой сказал он.