ГЛАВА ПЯТАЯ

1

Капитан Грин, сколотивший отряд добровольцев, именно за это и получил от губернатора штата звание капитана. Но капитан Грин умер. Может быть, он был хорошим офицером – вообще он мог быть каким угодно, – известно только, что он не забывал своих друзей. Два офицерских назначения были сделаны помимо него, из политических соображений, так что единственное, что он смог, – это назначить своего приятеля Мэддена старшим сержантом. И назначил.

И вот на войне очутился капитан Грин в нашивках и блестящих крагах, и там же оказался Мэдден, который старался привыкнуть называть его «сэр»; всякие Томы, Дики и Гарри, с которыми и Грин и Мэдден дома резались в карты и пили виски, тоже старались запомнить, что сейчас есть разница не только между ними и Грином с Мэдденом, но и между Мэдденом и Грином.

– Ничего, сойдет, – говорили они про Грина в лагере, еще в Америке. – Он здорово старается: пусть попривыкнет. Он только на парадах так собачится. Верно, сержант?

– Ясно, – говорил Мэдден. – Ведь полковник нас честит почем зря за плохую выправку. Неужели нельзя подтянуться?

А потом, в Бресте:

– Что он из себя строит? Генерал он, что ли? – спрашивали ребята у Мэддена.

– Ладно, ладно, хватит. Если я услышу хоть одно слово – тут же отправлю к капитану. – Сержант Мэдден тоже изменился.

На войне живешь сегодняшним днем. Вчерашний день ушел, а завтрашний может и не наступить.

– Ну, погоди, дай только попасть на передовую, – говорили они друг другу. – Мы там этого сукина сына пришьем.

– Кого? Мэддена? – в ужасе спросил кто-то. На него только посмотрели.

– Очумел ты, что ли? – сказал наконец один из них.

Но судьба, использовав в качестве орудия военное ведомство, обставила их всех. Когда сержант Мэдден пришел на доклад к своему теперешнему начальнику и бывшему другу, он застал капитана Грина в одиночестве.

– Садись, какого черта, – сказал ему Грин, – никто сюда не войдет. Знаю, что ты хочешь сказать. А меня все равно отсюда переводят: вечером получу бумаги. Погоди, – сказал он, когда Мэдден хотел его прервать. – Если я хочу остаться офицером, надо работать. Другие офицеры прошли обучение в разных там школах. А меня нигде не учили. Вот я и поступаю в эту чертову школу. Да, так их… В мои-то годы. Лучше бы я не набирал этот подлый отряд, пусть бы кто другой ими командовал. Знаешь, кем бы я сейчас хотел быть? Одним из них, из этих ребят, ругать вместе с ними кого-то сукиным сыном, как они меня ругают. Думаешь, весело?

– Да черт с ними, пусть их ругаются. Чего от них ждать?

– Ничего. Но ведь я обещал матерям этих болванов, что я за ними присмотрю, поберегу их. А теперь каждый из этих ублюдков с удовольствием пустил бы мне пулю в спину, дай ему только волю.

– Но чего же ты ждешь от них? Чего тебе от них нужно? Им тут тоже не танцулька.

Они сели за стол друг против друга и замолчали. Их лица, осунувшиеся, потемневшие, казались мертвенными в незатененном, резком свете ламп, а они сидели и вспоминали про дом, про тихие осененные тополями улицы, по которым пыльным полднем скрипя тащились фургоны, а по вечерам девушки с парнями шли в кино или из кино и забегали в лавочку выпить холодной сладкой влаги, вспоминали мир, и тишину, и домашний уют тех дней, когда не было войны.

Им вспоминалась их молодость, совсем как будто недавняя, легкая неловкость после полного физического удовлетворения, молодость, и страсть, как глазурь на пироге, от нее пирог еще слаще… За окном была Бретань, и грязь, какой-то бессмысленный городишко, и мимолетная, вдвойне чужая, страсть на чужом языке. Завтра все помрем.

Наконец капитан Грин заботливо спросил:

– А как ты себя чувствуешь?

– А какого мне черта? Хотели было и меня смолоть, но теперь ничего.

Грин дважды раскрыл рот, как рыба, и Мэдден быстро сказал:

– Не беспокойся, я за ними присмотрю.

– Да я и не беспокоюсь за них. За этих-то ублюдков?

На пороге стоял рассыльный, отдавая честь. Грин поздоровался с ним, и тот, сухо передав приказ, вышел.

– Ну, вот, – сказал капитан.

– Значит, завтра утром уезжаешь?

– Как видно, так, – сказал он, рассеянно глядя на сержанта.

Мэдден встал.

– Пожалуй, я пойду. Очень устал.

Грин тоже поднялся, и они молча уставились друг на друга, как чужие.

– Утром зайдешь?

– Наверно. Зайду, конечно. Постараюсь. Мэддену хотелось уйти, и Грин хотел, чтоб он ушел поскорее, но они стояли в неловком молчании. Наконец Грин сказал:

– Я тебе очень обязан. – Запавшие от света глаза Мэддена смотрели на него с вопросом. Тени на стене казались чудовищными. – За то, что ты мне помог выскочить из этой каши. Быть бы мне под судом…

– А разве я мог иначе?

– Нет, не мог, – подтвердил Грин, и Мэдден продолжал:

– И чего ты вечно лезешь к этим бабам? Ведь они все прогнили насквозь.

– Тебе легко говорить, – невесело рассмеялся Грин. – Ты – другое дело.

Мэдден поднял руку, тронул нагрудный кармашек. Потом его рука опустилась. Помолчав, он повторил:

– Пожалуй, я пойду.

Капитан обошел стол, протянул ему руку.

– Ну, прощай! Мэдден руки не взял.

– Прощай?

– Может, я тебя не увижу, – неловко объяснил тот.

– Фу, черт. Разговариваешь, будто домой едешь. Не валяй дурака. Все это ерунда. Мало ли что, ну, досталось тебе. Всем достается.

Грин посмотрел на побелевшие костяшки пальцев, упершихся в стол.

– Я не о том, я… – Он не мог выговорить: «Я хотел сказать: может, меня убьют». Но так говорить нельзя, и он сказал: – Наверно, ты раньше меня попадешь на передовую.

– Возможно. Да там на всех хватит, не иначе. Дождь внезапно прекратился, и в сыром воздухе смутно слышались звуки, идущие от притихших батальонов и полков, организованная тишина, которая страшнее всякого бунта. На дворе Мэдден попал в грязь, ощутил холод и сырость. Запахло пищей, испражнениями и сном, под небом слишком высоким, чтобы разбираться, где война, где мир.

2

Изредка он вспоминал капитана Грина, проходя по Франции сквозь перемежающуюся серебряную сетку самодовольного дождя, прорезанного вечным строем тополей, словно бесконечной каймой, за которой открывались пустые плодородные поля, дороги и каналы, деревни с резко блестящими крышами, колокольни, деревья, дороги, деревни, деревни, поселки, город, деревни, деревни, и вдруг – машины, войска, одни машины, одни войска у сборных пунктов. Он видел людей, занимавшихся войной буднично и деловито, видел французских солдат в засаленной голубой форме, играющих в крокет, видел, как смотрели на них американские солдаты, как угощали их американскими сигаретами: видел, как дрались американцы с англичанами, как никто не обращал на них внимания, кроме военных патрулей. Странное, должно быть, состояние у человека, если он – военный патруль. Или негр-генерал. Военная зона. Обычное дело. Золотое времечко для тыловиков.

Изредка он вспоминал Грина: где-то он сейчас? Даже, когда ближе познакомился со своим новым командиром. Тот был совсем непохож на Грина. Он был преподавателем колледжа и мог объяснить, в чем ошибались Александр Великий, Наполеон и генерал Грант. Человек он был мягкий: его голос еле можно было расслышать на плацу, но все его солдаты говорили: «Погоди, дай только попасть на передовую. Мы ему покажем, сукину сыну».

Но сержант Мэдден отлично ладил со своими офицерами, особенно с одним лейтенантом по фамилии Пауэрс. Да и с солдатами тоже. Даже после учений с чучелом, в учебных окопчиках, он с ними ладил. Они привыкли к звуку дальних орудий (хотя там и стреляли по другим людям), к вспышкам на ночном небе. Однажды, стоя в очереди к полевой кухне, они даже попали под бомбежку, причем расчет замаскированного французского орудия равнодушно наблюдал за этим из своего окопа; они выслушали множество советов от солдат, побывавших на передовой.

Наконец, после долгих бесцельных шатаний то туда, то отсюда, они сами пошли на передовую, и звук орудийной стрельбы перестал быть для них чем-то посторонним. Они маршировали ночью, чувствуя, как ноги утопают в грязи, слыша чавканье сапог. Потом земля стала наклонной, и они спустились в канаву. Казалась, что они сами себя хоронят, опускаются в собственные могилы, в чрево черной сырой земли, в такую густую тьму, что спирало дыхание, замирало сердце. Спотыкаясь в темноте, они пробирались вперед.

Из всех даровых советов, которыми их пичкали, они лучше всего запомнили один: если выстрелит пушка, загудит снаряд – ложись. И когда где-то, далеко в стороне, треск пулемета разорвал бредовое могильное оцепенение, давившее их, – кто-то бросился на землю, другой споткнулся об него, и все как один повалились на землю. Офицер разразился проклятиями, унтер-офицеры пинками заставили их подняться. И когда они, сбившись в кучу, стояли в темноте, пахнущей смертью, лейтенант метался между ними, коротко и горько ругаясь:

– Кой черт велел вам ложиться? Тут на две мили только и оружия, что вот, вот! – И он колотил кулаком по их винтовкам. – Поняли? Это винтовки. Понятно? Больше тут ни черта нет! Эй, сержанты! Если кто ляжет – втоптать его в грязь и бросить!

Они побрели дальше, бранясь шепотом, задыхаясь. Вдруг они очутились в окопе, в толпе солдат, и старый служака – он уже четвертый день был на передовой, – нюхом учуяв новичков, сказал:

– Гляньте, каких нам вояк прислали. Тоже пришли воевать!

– Молчать! – скомандовал голос, и к ним подбежал сержант, спрашивая: «Где ваш офицер?»

Навстречу шли солдаты, толкаясь в непроглядной мокрой темноте, и голос ехидно прошипел:

– Смотри в оба, там газы!

Слово «газы» передавалось из уст в уста, командир окриком пытался установить тишину. Однако непоправимое уже свершилось.

Газы. Пусть пули, смерть, погибель. Но газы! Им говорили, что газы похожи на туман. Не успеешь оглянуться – ты в нем. И тогда – прости-прощай!

Тишина, только беспокойное чавканье глины, тревожное дыхание. Восток неуловимо побледнел, похожий скорее на смерть, чем на рождение, и они уставились вперед, ничего не видя. Казалась, тут нет воины, хотя справа, в стороне, пушки густыми тяжелыми раскатами давили усталый рассвет.

Пауэрс, их командир, обошел окоп. Стрелять нельзя: там, впереди, в темноте, – патруль. Рассвет рос, медленно серея; вскоре земля приобрела смутные очертания. И вдруг кто-то, увидев светлеющее пятно, взвизгнул:

– Газы!

Пауэрс и Мэдден бросились на них, а они, отбиваясь вслепую, рвали на себе противогазы, топча друг друга, – их нельзя было остановить. Лейтенант беспомощно молотил кулаками, стараясь перекричать их, а тот, кто поднял тревогу, вдруг вскочил на приступку, его голова и плечи резко выделялись на унылом рассветном небе.

– Ты нас убил! – взвизгнул он и разрядил винтовку в лицо офицеру.

3

Сержант Мэдден вспомнил о Грине как-то много позже, когда он бежал по неровному полю у Кантиньи, крича: «Вперед, ублюдки! Не сто лет нам жить!» Потом он не вспоминал о Грине, лежа в воронке, слишком тесной для двоих, рядом с парнем, который там, дома, продавал ему башмаки, чувствуя, как по его высунутой ноге проходит вихрь, словно буря по ветке. Потом наступила ночь, вихрь улегся, парень лежал рядом мертвый.

Лежа в госпитале, он прочел имя капитана Грина в списках погибших. Там же, в госпитале, он потерял ее фотографию. Он спрашивал санитаров, сиделок, но никто не помнил, была она среди его вещей или нет. Впрочем, это было все равно. Она уже успела выйти замуж за лейтенанта, инструктора подготовительных офицерских курсов при каком-то колледже.

4

Миссис Берни носила черное платье, очень аккуратное и совершенно непроницаемое: она не верила в свежий воздух, разве что уж совсем нечем было дышать. Мистер Берни, угрюмый, молчаливый мужчина, занимавшийся тем, что медленно распиливал доски, а потом вяло сколачивал их вновь, во всем руководствовался мнением жены и думал точно так же, как она.

Аккуратная, прилизанная, она, пыхтя, поднималась по улице, страдая от жары и вместе с тем радуясь теплу из-за своего ревматизма. Она шла в гости. И когда она вспоминала, куда идет, как изменилось ее положение в обществе, она чувствовала, что сквозь тупое, неутолимое горе пробивается смутная гордость: удар судьбы, обездоливший ее, сделал из нее вместе с тем аристократку. Все эти миссис Уорзингтон, миссис Сондерс, все они теперь разговаривали с ней, как с равной, словно и она ездила в автомобиле и покупала каждый год с полдюжины новых платьев. И это сделал для нее ее сыночек, сделал своим отсутствием то, чего никак, никогда не мог бы сделать своим присутствием.

Черное платье впитывало жару, она вся была залита ею; бумажный зонтик оказался сущей условностью. «Апрель, а до чего жарко», – подумала она, глядя, как мимо проезжают машины с гибкими женскими фигурками в прохладных, легких тканях. Навстречу шли другие женщины, в платьях веселых, светлых оттенков, приветливо кивая маленькой пухлой женщине. А она солидно и гордо шаркала по тротуару плоскими «надежными» башмаками.

Когда она завернула за угол, солнце бросилось ей прямо в лицо сквозь ветви кленов. Она наклонила зонтик вперед, но через минуту, увидев под ногами обломанный край водосточной канавки и споткнувшись о плохо уложенный цемент, она снова подняла зонтик. Голуби на колокольне спокойно переносили жару, невыразимые, как сон, и миссис Берни, пройдя чугунную калитку, вышла на усыпанную гравием дорожку. Старинный дом дремал в дневной жаре над лужайкой, где среди газона виднелись клумбы с геранью и несколько садовых кресел под тенью дерева. Миссис Берни перешла лужайку, и ректор, огромный, как скала, черный и бесформенный, поднялся ей навстречу.

«Ох, бедняга, как скверно выглядит. Старые мы с ним, слишком старые, трудно вытерпеть такое горе. Сын у меня был шалопай, это верно, но мне-то он – сын. Теперь они все – и миссис Уорзингтон, и миссис Сондерс, и миссис Уордл – все со мной заговаривают, останавливаются на улице поболтать, а Дьюи мой убит, нет его. У них сыновей нет, а к старику сын вернулся. А мой не вернулся. Ох, бедный старик, лицо совсем серое».

Она пыхтела от жары, как пыхтят собаки, чувствуя ломоту в костях, и, нелепо прихрамывая, проковыляла к сидящим на лужайке. Сквозь увитую глицинией решетку ей в глаза било солнце, мешало смотреть. Картавое воркованье голубей плыло с колокольни, крылья мелькали, как цветные пятна, а ректор говорил:

– Познакомьтесь с миссис Пауэрс, миссис Берни, она – приятельница Дональда. Дональд, тут миссис Берни. Помнишь миссис Берни, мать Дьюи? Ты его помнишь?

Миссис Берни слепо схватилась за подставленное кресло. Зонтик вяло подставил ей подножку, потом вяло упал. Ректор поднял и закрыл зонтик, а миссис Пауэрс усадила старуху в кресло. Старуха вытерла глаза бумажным платком с траурной каемкой.

Дональд Мэгон услышал голоса. Миссис Пауэрс говорила:

– Как мило, что вы зашли. Все старые друзья Дональда так добры к нему. Особенно те, у кого сыновья воевали. Они-то понимают, правда?

«Ах, бедный ты бедный. Лицо как изуродовано. Что же мне Мэдден не сказал, что у тебя лицо изуродовано, Дональд?»

Голуби – как медленный сон; день клонится к концу, умирает. Миссис Берни в жаре и тесноте черного платья, ректор, огромный, черный, бесформенный, миссис Берни со своей незаживающей рамой, миссис Пауэрс.. («Дик! Дик! Такой молодой, такой немыслимо молодой. Нет, завтрашнего дня не будет. Целуй меня, целуй сквозь распущенные волосы. Дик, Дик. Мое тело куда-то плывет, уходит от меня, расплывается. Какие они некрасивые, мужчины, когда они раздеты. Не бросай меня, не бросай! Нет! Нет! Мы вовсе не любим друг друга! Не любим! Не любим! Обними меня крепче, крепче: вслепую нарушена скрытая жизнь моего тела, слава Богу, что тело слепо, не видит тебя. Ты такой некрасивый, Дик! Милый Дик. Сплошные кости, и губы твердые, жесткие, как кость: неподвижные. Тело мое уходит, расплывается, тебе не удержать его! Почему ты спишь, Дик? Тело мое расплывается все больше, больше. Тебе не удержать его, ты так некрасив, Дик, милый, милый…» «Может быть, я долго не смогу тебе писать. Напишу, когда будет можно…») Дональд Мэгон, услышав голоса, зашевелился в кресле. Он ощущал что-то, чего не мог увидеть, слышал то, что его совсем не затрагивало:

– Выполняйте, Джо.

День стоял сонный, нерушимый. Негр, в одной нижней рубахе, остановил косилку и, подойдя к забору, под деревом заговорил с какой-то женщиной. Миссис Берни в невыносимо жестком черном платье. «Миссис Уорзингтон со мной разговаривает, а Дьюи умер. Ох, бедный старик, лицо совсем серое. Мой мальчик умер, а его мальчик вернулся… вернулся домой… с этой женщиной. Чего ей тут надо? Миссис Митчел говорила… да, миссис Митчел говорила… дочка Сондерсов с ним помолвлена. Вчера видели ее в городе, полуголую. Вся просвечивает на солнце…» Она снова вытерла глаза, от солнечного света.

Дональд Мэгон, слыша голоса:

– Выполняйте, Джо.

– Вот, зашла взглянуть, как ваш сын поживает, узнать, что и как. – («Дьюи, мальчик мой!») («Ох, до чего я без тебя скучаю, Дик! Оттого, что спать не с кем? Не знаю, не знаю. Ох, Дик, Дик. Все прошло бесследно, на мне никакого отпечатка. Целуй меня, я распустила волосы. Ближе, всем телом, оно такое некрасивое, а потом расстанемся навеки, никогда больше не увидимся, никогда… Не увидимся. Дик, милый, некрасивый Дик»).

(«Да, это был Дональд. Он мертвый».)

– О, благодарствую, ему гораздо лучше. Вот отдохнет недельку-другую – и совсем выздоровеет.

– Как я рада, как рада, – отвечает она с завистью. («Сын мой погиб геройской смертью: миссис Уорзингтон, миссис Сондерс болтают со мной запросто»). – Бедный мальчик! Неужто он совсем не помнит своих товарищей?

– Ну как же, как же. – («Это был Дональд, мой сын»), – Дональд, разве ты не помнишь миссис Берни? Это мать Дьюи. Помнишь?

(«…нет, не навеки. Желаю тебе счастья и много любви в жизни. Пожелай же и мне счастья, милый Дик…») Дональд Мэгон, слыша голоса:

– Выполняйте, Джо.

«Как эта особа заигрывает с мужчинами! – восхищенно думала старуха. – Хоть Дьюи и умер, но, по крайней мере, он не был с ней помолвлен».

– Ваш мальчик вернулся, скоро он женится, да, да. Ах, какое это счастье для вас, какое счастье…

– Ну, ну; не надо, не надо. – Ректор ласково коснулся ее плеча. – Вы почаще навещайте его, почаще.

– Да, я буду приходить почаще, – отвечает она, сморкаясь в бумажный платок с траурной каемкой. – Такое счастье – возвратиться домой целым и невредимым. А многие не вернулись… – («Дьюи, Дьюи».) Солнце медленно пламенело за глицинией, ища промежутка меж плетей. Наверно, сейчас она встретит в городе миссис Уорзингтон. Миссис Уорзингтон спросит ее, как она поживает, как ее муж.

«Да вот, ревматизм… да я ведь старая. Да, да. Старость не радость… «Ты тоже старуха, – подумает она с легким злорадством, – старше меня». Стара я, стара, слишком стара для такого горя. А он был такой добрый ко мне, такой высокий, сильный… И храбрый».

Она встала, кто-то подал ей бумажный зонтик.

– Да, да, я еще приду, навещу его. – («Бедный мальчик. Бедный старик, лицо совсем серое»).

Косилка негромко жужжала, словно нехотя нарушая вечернюю тишину. Миссис Берни, спугивая пчел, ничего не видя, топтала газон. Кто-то прошел мимо нее у ворот, и, увидев вспученный кусок асфальта на тротуаре, она закинула Серебристый свист голубиных крыльев, косо скользящих по безоблачному небу мягкими разноцветными мазками. Солнце удлиняло тень стены, увитой глицинией, пряча людей на лужайке в тенистую прохладу. Ждали заката.

(«Дик, любовь моя нелюбимая, Дик, твое некрасивое тело вломилось в меня, как грабитель, и тело мое расплылось, уплыло, ушло, от тебя и следа не осталась… Поцелуй меня и забудь: вспомни только, чтобы пожелать мне счастья, милый, некрасивый, мертвый Дик…») («Это был мой сын, Дональд. Он мертвый».) Гиллиген вернулся, спросил:

– Кто она такая?

– Это миссис Берни, – объяснил ему ректор. – Ее сын убит на войне. Вы, наверно, слышали о нем в городе?

– Как же, слыхал. Его собирались судить за кражу пятидесяти фунтов сахару, но вместо того разрешили ему пойти в армию. Правильно?

– Да, была какая-то история… – голос старика замер.

Дональд Мэгон услышал тишину.

– Вы молчите, Джо?

Гиллиген наклонился к нему, поправил темные очки.

– Хорошо, лейтенант. Еще про Рим?

Тень стены совсем закрыла их, и, помолчав, он сказал:

– Выполняйте, Джо.

5

Она не встретилась с миссис Уорзингтон. Только увидела, как старуха пышно проехала от лавки Прайса, одна на заднем сиденье машины. У негра-шофера голова была круглая, как пушечное ядро, и миссис Берни смотрела вслед машине, вдыхая запах бензина.

Тень от здания суда, похожая на легкий табачный дым, заполняла одну сторону площади, а в дверях лавки миссис Берни увидела знакомого – товарища сына. Он служил вместе с Дьюи, не то офицером, не то еще кем-то, но его-то не убили, нет, не на таковского напали! Знаем мы их, этих генералов, всякое это начальство.

(«Нет, нет, нельзя так думать! Наверно, и он повоевал как следует. Не его вина, что у него храбрости не хватило пойти на смерть, как мой Дьюи. А теперь они все завидуют Дьюи; ни за что про него не хотят разговаривать, только и скажут: он все сделал как надо. Правильно, еще бы! Разве я не знала, что он все сделает как надо! Дьюи, Дьюи! Такой молодой, такой большой и храбрый. А потом этот Грин подбил его, увел на смерть».) Ей стало жалко стоявшего у лавки человека, она подобрела к нему, пожалела его. Остановилась, подошла.

– Да, мэм, с ним все было в порядке. Да и с другими ребятами тоже.

– Да, но вас-то не убили, – объяснила она. – Не все солдаты походили на Дьюи: он-то был храбрый, прямо сорви-голова!.. Сколько я ему говорила: не давай этому Грину себя втравлять… втягивать…

– Да, да, – соглашался он, глядя на нее – сгорбленную, аккуратную, чистенькую.

– Но он хорошо себя чувствовал? Он ни в чем не нуждался?

– Нет, нет, все было в порядке, – уверил он ее.

Солнце почти что село. В пыльных вязах восторженно возились перед сном воробьи, последние фургоны медленно ползли за город.

– Нет, мужчины ничего не понимают, – с горечью сказала она. – Наверно,

– Но ведь он тоже погиб, – напомнил тот. («Не надо быть несправедливой».)

– Но вы-то были офицером или чем-то вроде того; могли бы, кажется, лучше позаботиться о знакомом мальчике.

– Мы все для него сделали, что могли, – терпеливо объяснил он.

Опустевшая площадь затихла. Женщины неторопливо шли в догорающих лучах солнца навстречу мужьям – дома их ждал обед. Миссис Верни чувствовала, как ее ревматизм усиливается от прохлады, ей стало не по себе в неудобном черном платье.

– Вы говорили, что сами видели его могилку… Вы уверены, что все было в порядке?

Такой сильный, так ее любил…

– Да, да. Все было в порядке.

Мэдден смотрел вслед ее согнутой, аккуратной круглой спине, уходящей по улице, меж теней, под металлическими каркасами навесов. Тень от здания суда заняла полгорода, как молчаливая армия победителей, без единого выстрела. Воробьи прекратили восторженную пыльную возню и улетели, зачеркивая вечер, воскрешая то утро, за много месяцев тому назад, за год…

… Кто-то, вскочив на приступку, крикнул: «Газы!» – и офицер заметался среди них, молотя кулаками, умоляя. Потом он увидел лицо офицера в резком красном свете, когда солдат, вскочивший на приступку, круто обернулся, выделяясь на горьком предрассветном небе и, взвизгнув: «Ты нас убил!», выпустил заряд в лицо офицеру.

6

«Сан-Франциско,

14 апреля 1919 года.


Дорогая Маргарет, Получил ваше письмо, хотел ответить раньше, но как-то забегался. Оказалось, она неплохая девчонка, мы здорово повеселились, нет, она не красавица, но выходит хорошо на фото – хочет итти в кино. Ей один режиссер сказал, такой фотогиничной девочки он еще не видал. У нее своя машина и танцует она чудно, но, конечно, я с ней только развлекаюсь, она для меня слишком молода. Чтоб любить вечно. Нет, на работу я еще не устроился. Эта девушка учится в Университете, говорит, чтоб я туда поступил в будущем году. Может, и поступлю в будущем году. В общем новостей больше нет, я немного летал, а больше танцевал и вообще шатался. Сейчас мне надо итти на вечеринку, а то я бы написал побольше. В другой раз побольше напишу, это уж в другой раз, всем от меня привет всем знакомым.


Ваш искренний друг

Джулиан Лоу».

7

Мэгон любил музыку, поэтому миссис Уорзингтон и прислала за ними свою машину. Миссис Уорзингтон жила в большом красивом старинном здании – ее муж, умерший вовремя, завещал ей этот дом, оставив в придачу бесцветного родственника со вставными челюстями и без определенных занятий. Этот родственник не выговаривал ни одной буквы (его стукнули по зубам топором в азарте игры в кости во время испано-американской войны). Может быть, потому он ничем и не занимался.

Миссис Уорзингтон слишком много ела и страдала от подагры и оскорбленного самолюбия. И для священника и для всей паствы такая прихожанка была нелегким бременем. Но у нее были деньги – верное лекарство от всех недугов, душевных и телесных. Она проповедовала женское равноправие, но лишь постольку, поскольку женщины давали ей право диктовать им эти их права.

На родственника никто не обращал внимания. Впрочем, иногда его жалели.

И вот она послала за ними свою машину, миссис Пауэрс с Мэгоном уселись сзади, Гиллиген – рядом с негром-шофером, и машина плавно покатила под вязами; они видели звезды в ясном небе, вдыхали запах весенней зелени, слышали ритмичный шум, вскоре ставший музыкой.

8

Эти дни, весной 1919 года, были днями Младшего Брата, того мальчика, который по молодости лет не успел повоевать. Два года он испытывал одни огорчения. Конечно, девушки дружили с ним, ввиду отсутствия мужчин, но так свысока, так равнодушно. Все равно, что грешить с красивой женщиной, которая все время методично жует резинку. О, военный мундир! О, тщеславие! Да, с ним дружили, но чуть только на горизонте появлялся мундир – его отставляли.

В те дни люди в мундирах еще ходили на собственных ногах: они были не только в моде, окружены ореолом романтики, они еще здорово умели тратить наличные деньги, а потом уезжали так далеко, так быстро, что не успевали никому ничего насплетничать. Конечно, было глупо, что одним мундирам приходилось отдавать честь другим, но в этом был и свой шик. Особенно если тебе попался мундир, которому полагалось отдавать честь. И одному Богу известно, сколько женских сердец могла разбить пара крыльев на кителе летчика.

А какие шли кинокартины!

Прекрасные, чистые девушки (американки), в послеобеденных или вечерних туалетах (надетых, должно быть, по указанию штабов), заблудившись в покинутых траншеях, попадали в плен к прусским гусарам, в парадной форме, с пропусками, подписанными Беласко[12]: куртизанки, в парижских платьях, деморализовали штабы целых бригад, завлекая лейтенантов с картинными профилями и складкой на бриджах, которых генералы подозревали в шпионаже в пользу Германии, а красивые старые генералы, которых эти лейтенанты тоже подозревали в шпионаже и пользу Германии, испепеляли друг друга взглядами над ее томно распростертым телом, в то время как комики-капралы развлекали стройных сестриц Красного Креста (американок), не занятых никаким делом. Все француженки были либо маркизами, либо шлюхами, либо германскими шпионками, иногда и тем и другим, иногда всем зараз. Маркиз можно было отличить сразу: на них были деревянные сабо, так как свои башмаки, вместе со всем гардеробом, они жертвовали в пользу французской армии, оставив себе только пару сережек с бриллиантами по сорок карат. Все сыновья этих маркиз, летчики, находились в боевом вылете с прошлого четверга, что причиняло маркизам некоторое беспокойство. Но им покровительствовали профессиональные проститутки, в то время как германские шпионки любезничали с генералами.

Но одна куртизанка (очевидно, тоже выполняя приказ штаба бригады) спасает весь сектор своими женскими чарами, после того как орудия оказались бессильными, и все кончается небольшим пикником около картонной землянки, где сидит армия, с выкладкой фунтов в шестьдесят на каждого, и весь личный состав – три человека – курит сигареты, а прусская гвардия скрежещет на них зубами из расположенной неподалеку картонной траншеи.

Потом появляется капеллан, который в доказательство того, что солдаты его обожают, – он для них свой парень! – отпускает двусмысленные шуточки про дом, мамашу и прелюбодеяния. Огромный новый флаг подымается над землянкой, и враг без толку палит в него из винтовок 22-го калибра. И наши солдаты кричат «Ура!» под командой капеллана.

– Скажите, – спросила красивая подкрашенная девушка, не слушая, что ей говорит Джеймс Лоу, прослуживший два года пилотом французской истребительной авиации, – какая разница между американским асом и французским или британским летчиком?

– Фильм частей на шесть больше, – угрюмо буркнул Джеймс Лоу («Ох, какой он скучный! Где это миссис Уордл откопала его?»), сбивший в свое время тринадцать вражеских самолетов и дважды потерпевший аварию, что дало ему одиннадцать очков, к счастью не посмертно.

– Как занятно! Это правда? Значит, вам и во Франции показывали кино?

– Да. Занимали нас в свободное время.

– Понимаю, – согласилась она, поворачивая к нему бездумный профиль. – Вам, наверно, было ужасно весело, не то что нам, бедным женщинам – сиди весь день, скатывай бинты или вяжи всякие штуки. Надеюсь, в будущей войне женщинам разрешат сражаться: куда лучше стрелять из пушки и маршировать, чем вязать носки. Как вы думаете, в следующей войне женщинам позволят сражаться?

– спросила она, не спуская глаз с молодого танцора, гибкого, как червяк.

– Придется, наверно, – Джеймс Доу переставил искусственную ногу, приподнял ноющую руку – обе кости были пробиты трассирующей пулей, – если захотят снова воевать.

– Да, да.

Она с тоской следила за ловким, гибким танцором. Совсем юное тело, волосы, как лакированные, прильнули к голове. Слегка напудренное лицо чисто выбрито, он бледен, изыскан и скользит со своей блондиночкой в коротком платье плавно, уверенно, как мечта. Негр-трубач остановил запарившийся оркестр, и наступление музыки оборвалось, оставив крепость тишины во власти неутомимых защитников болтовни. Отроки обоего пола остановились, раскачиваясь, притопывая на месте, ожидая, пока снова зазвучит музыка, а ловкий танцор, безукоризненно скользя, подошел и спросил:

– Пойдем танцевать?

– Хел-ло! – протянула она нежным голоском. – Вы знакомы с мистером Доу? Мистер Риверс, мистер Доу. Мистер Доу – гость в нашем городе.

Мистер Риверс слегка покровительственно обошелся с мистером Доу и повторил:

– Значит – следующий танец?

Не зря мистер Риверс год проучился в Принстоне.

– Простите, но мистер Доу не танцует, – с безукоризненной светскостью ответила мисс Сесили Сондерс.

Мистер Риверс, отлично воспитанный, впитавший все преимущества годичного пребывания в культурном центре, изобразил грусть на своем гладком лице:

– Ну-у, пойдемте! Неужели вы весь вечер тут просидите? Зачем же вы тогда пришли?

– Нет, нет, может быть, потом. Мне хочется поговорить с мистером Доу. Вы об этом не подумали, да?

Он посмотрел на нее спокойными пустыми глазами. Потом пробормотал:

– Простите! – и ускользнул.

– Но как же так… – начал было мистер Доу. – Не надо, из-за меня. Если вам хочется танцевать…

– О, нет, с этими… с этими младенцами я вижусь постоянно. Так приятно встретиться с человеком, который думает не только о танцах… и о танцах. Расскажите лучше о себе. Вам нравится Чарльстаун? Знаю, вы привыкли к большим городам, но разве вы не находите, что в маленьких городках есть своя прелесть?

Мистер Риверс повел глазами, увидел двух девушек, смотревших на него небрежно-выжидающе, но подошел не к ним, а к группе мужчин, стоявших и сидевших у входа и ухитрявшихся каким-то образом создать иллюзию, что они и участвуют и не участвуют в общем веселье. Между ними было какое-то сродство: словно запах, их роднило одинаковое воинственное самоуничижение. Подпирают стенку – и все. Годны только для разговоров с хозяйкой и для танцев. Но даже разговорчивая хозяйка бросила их на произвол судьбы. Двое-трое из них, осмелев больше остальных, хотя и от них шел тот же слабый запах, стояли рядом с барышнями, ожидая, когда заиграет музыка, но большинство столпилось у входа, теснясь друг к другу, словно для взаимной защиты. Мистер Риверс услыхал, как они перебрасываются фразами на плохом французском языке и подошел к ним, чувствуя всю элегантность своего вечернего костюма, открывающего безукоризненное белье.

– Можно вас на минутку, Мэдден?

Сержант, спокойно куривший сигарету, вышел из толпы. При невысоком росте в нем было что-то большое, спокойное: ощущение сознательного бездействия после напряженной деятельности.

– Да? – сказал он.

– Можете мне сделать одолжение?

– Да? – повторил тот вежливо и отчужденно.

– Тут есть один человек, который не может танцевать, племянник миссис Уордл, его на войне ранило. И Сесили – то есть мисс Сондерс – целый вечер просидела с ним. А ей хочется танцевать.

Под спокойным пристальным взглядом собеседника мистер Риверс вдруг потерял свой высокомерный тон.

– По правде оказать, мне ужасно хочется потанцевать с ней. Может, вы с ним немножко посидите? Я вам буду страшно благодарен.

– А мисс Сондерс хочет с вами танцевать?

– Конечно, хочет. Она сама сказала. – Но сержант так проницательно посмотрел на него, что испарина выступила у него на лбу, и, достав платок, он осторожно вытер напудренный лоб, чтобы не растрепать прическу. – Черт возьми! – вспылил он вдруг. – Вы, военные, как видно, воображаете, что вы тут самые главные!

Колонны, в ложно дорическом стиле, подпирали небольшой угловой балкончик, высокий и темный; пары выходили на него в ожидании музыки; движения, разговоры и смех приглушенно и неясно доносились туда из зала сквозь пышность прозрачных гардин. Вдоль перил веранды мерцали красные глазки сигарет; девушка, наклонившись, как страус, подтягивала чулок, и свет из окна упал на ее юную, неоформившуюся ногу. Негр-кларнетист, понявший в свои тридцать лет вековую похоть белого человека, моргая бесстрастными глазами, повел свою команду в новое наступление. Пары влетели в зал, обнялись, закружились; смутные спаянные тени танцевали на лужайке под бликами света.

…Дядя Джо, крошка Кэт, пляшет шимми целый свет…

Мистера Риверса закружило, как щепку в водовороте: острая мальчишеская злоба охватила его. Но за углом, на веранде, он увидел Сесили в прозрачности серебряного платья, хрупкую, как стеклянное волокно. В руках у нее колыхался веер из зеленых перьев, и это тонкое подвижное тело, эта нервная красота сразу заполонили все его мысли. Свет, осторожно падая на нее, касался ее плеча, ее узкой талии, мягко обрисовывал длинные девственные ноги.

…девяносто деду лет, по паркету скачет дед…

Доктор Гэри промчался в танце, без стакана воды на голове; они посторонились, и Сесили, увидев их, прервала разговор:

– Ах, мистер Мэдден! Здравствуйте! – Она протянула ему руку, представила его мистеру Доу. – Я страшно польщена, что вы решили поговорить со мной, а может быть, Ли притащил вас силой? Ага, вот оно что! Вы собирались меня не замечать. Знаю, знаю, собирались! Конечно, разве мы можем соперничать с француженками?

– Посидите с нами. Знаете, мистер Доу тоже был военным.

Мистер Риверс неуклюже вмешался:

– Мистер Доу вас извинит. Давайте потанцуем, а? Ведь скоро идти домой.

Она вежливо игнорировала его, Джеймс Доу подтянул протез.

– Нет, мисс Сондерс, прошу вас, идите танцевать. Я никак не хочу портить вам вечер.

– Вы слышали, мистер Мэдден? Этот человек меня гонит! А вы бы так сделали? – Она выразительно вскинула на него глаза. Потом, с грациозной, сдержанной непринужденностью обернулась к Доу. – Я все еще зову его «мистер Мэдден», хотя мы знакомы всю жизнь. Но ведь он был на войне, а я нет. У него такой… такой опыт. А я обыкновенная девушка. Будь я мальчиком, как Ли, я бы давно была лейтенантом в блестящих сапогах или даже генералом. Правда? – Она обращалась то к одному, то к другому, грациозно, непосредственно: такая хрупкая стремительность. – Нет, я не могу, я больше не могу звать вас «мистером». Не возражаете?

– Пойдем танцевать! – Мистер Риверс отбивал такт ногой, и с изысканно-скучающим лицом слушал этот разговор. Вдруг он открыто зевнул. – Пойдем танцевать!

– Меня зовут Руфус, мэм! – сказал Мэдден.

– Руфус? Но вы тоже не зовите меня «мэм». Не будете? Хорошо?

– Нет, м-м… Я хочу сказать – хорошо.

– Видите, вы чуть не забыли.

– Пойдем танцевать! – повторил мистер Риверс.

– Но больше вы не забудете. Правда, не забудете?

– Нет, нет.

– Не давайте ему забыть, мистер Доу, я на вас надеюсь.

– Хорошо, хорошо. А сейчас пойдите, потанцуйте с мистером Смитом, вот с ним.

Она встала.

– Он меня гонит! – с притворным смирением сказала она. Потом пожала узкими, нервными плечиками. – Знаю, мы не так привлекательны, как француженки, но вы должны с этим примириться. Вот Ли, бедненький, никогда не видал француженок, для него и мы хороши. Но вам, военным, мы, к сожалению, уже не нравимся.

– Вовсе нет: мы передаем вас мистеру Ли с условием, что вы вернетесь к нам.

– Вот это уже лучше. Но, наверно, вы говорите так просто из вежливости,

– упрекнула она.

– Нет, нет. Вот если вы не пойдете танцевать с мистером Ли – это будет невежливо: он вас несколько раз приглашал.

Она снова нервно передернула плечиками.

– Видно, придется потанцевать, Ли. Если только вы не передумали, не расхотели со мной танцевать.

Он схватил ее за руку.

– О, Господи, пошли скорее!

Удерживая его, она обернулась к тем двоим, тоже вставшим с места.

– Но вы меня дождетесь?

Они уверили ее, что дождутся, и она оставила их в покое. Музыка заглушила треск протеза Доу, и Сесили скользнула в объятия мистера Риверса. Они попали в такт синкопам, он чувствовал пустое прикосновение ее груди, ее колен и сказал:

– Что вы с ним затеяли? – и крепче обнял ее, чувствуя изгиб бедра под ладонью.

– Затеяла?

– Да ладно, давайте танцевать!

И они сомкнулись, скользя, замирая и снова скользя, чувствуя пульс музыки, они играли с мелодией, теряя ее и снова находя, и плыли по ней, словно обрывки снов.

9

Джордж Фарр, стоя в темноте снаружи, впился в нее глазами, видя ее тонкое тело, перерезанное мужской рукой, видя ее головку рядом с чужой головой, видя, как вся она под серебряным платьем угадывает движения партнера, как ее сияющая рука ложится на его черное плечо, и веер колышется у согнутого локтя, кик ива под вечер. Он слышал ритмичную тревожную скабрезность саксофонов, видел смутные тени в темноте и вдыхал запах земли и растущей в ней жизни. Мимо прошла парочка, девушка окликнула его:

– Привет, Джордж! Ты тоже туда?

– Нет! – резко сказал он, в блаженном наслаждении, упиваясь страстным отчаянием молодости, и весны, и ревности.

Приятель, стоявший рядом с ним – приказчик из кафе, – выплюнул сигарету.

– Выпьем, что ли?

В бутылке, позаимствованной из кафе, была смесь алкоголя со сладким сиропом. Напиток сначала обжигал горло, но потом оставлял внутри только сладкий огонь, только смелость.

– Ну их к черту, – сказал Джордж.

– Значит, не пойдешь туда? – спросил приятель.

Они выпили еще. Музыка пробивалась сквозь молодую листву, в темноту, под золото звезд, под их немой сумбур. Свет, подымаясь над верандой, угасал, дом великаном чернел на небе: утес, об который бились волны деревьев и, разбившись, застывали навсегда; и созвездия, как золотые единороги, с неслышным ржанием паслись на синих лугах, взрывая их острыми и сверкающими, как сталь, копытцами, и небо, такое грустное, такое далекое, взрыто золотыми единорогами – в ту ночь они с беззвучным ржанием, с вечера до рассвета, смотрели на них, на нее – ее тело, как тетива, распростертое навзничь, нагое, словно узкая заводь, мягко расступившаяся на два серебряных рукава одного истока…

– Не пойду я туда, – ответил Джордж, отступая.

Они зашагали по лужайке, и в тени миртового дерена одна тень со вздохом распалась на две. Они быстро прошли мимо, отводя глаза.

– К черту! – повторил он. – Никуда я не пойду!

10

Это был День Отрока – мальчиков и девочек.

– Посмотрите на них, Джо, – сказала миссис Пауэрс. – Сидят, как неприкаянные души у входа в ад.

Машина остановилась у дома, оттуда хорошо было видно все.

– Да разве так сидят! – с восхищением сказал Гиллиген. – Поглядите на эту пару: взгляните, где он держит руку. Это у них называется светские танцы, а? Вот чего я никогда не умел. А попробуй я только так танцевать, меня бы отовсюду вышвырнули в первую же минуту. Да мне с детства не везло: никогда не приходилось танцевать в порядочных домах…

Освещенная веранда, меж двух одинаковых магнолий, походила на сцену. Сомкнувшись парами, танцоры двигались в меняющемся свете, то вбирая его, то уходя.

…возьми, встряхни, да не урони…

На перилах веранды по-прежнему сидели неучаствовавшие в танцах, присмиревшие, но воинственные. Подпирают стену – и все.

– Нет, я про тех вон, про бывших солдат. Посмотрите на них. Сидят рядком, перебрасываются французскими фразами – выучились в армии, сами себя обманывают. Зачем они здесь, Джо?

– За тем же, что и мы. Приятно поглазеть, разве нет? Но почем вы знаете, что это солдаты?.. Нет, вы гляньте туда, на тех двоих! – ахнул он вдруг с детской непосредственностью.

Пара скользила, замирала, нарочно нарушая синкопу, ища и находя ритм музыки, снова теряя его… Она уходила от него, приближалась, угадывая его движения: касание, короткое, как вздох, и расхождение – он сам помогал ей уйти, расстаться. Касание и отход: без завершения.

– Ух ты, а вдруг музыка остановится!

– Не глупите, Джо! Я их знаю. Слишком много я видела таких, как они, на танцульках, в кафе: славные скучные мальчики; им, беднягам, идти на войну, оттого и девушки к ним добры. А теперь воины нет, уходить им некуда. Смотрите, как девушки с ними обращаются!

– Что вы сказали? – рассеянно спросил Гиллиген. Он с трудом оторвал взгляд от танцующей пары. – Ух, видел бы наш лейтенант, что делается, с него бы весь сон слетел!

Но Мэгон неподвижно сидел рядом с миссис Пауэрс. Гиллиген обернулся со своего места рядом с негром-шофером и посмотрел на его неподвижную фигуру. Синкопы пульсировали вокруг них – перекличка струнных и духовых инструментов, теплая и щекочущая, как вода. Она наклонилась к Мэгону:

– Нравится, Дональд?

Он зашевелился, поднял руку к очкам.

– Осторожно, лейтенант, – быстро сказал Гиллиген, – еще сбросите нечаянно, потеряем их. – (Мэгон послушно опустил руку): – А музыка хорошая, верно?

– Мало сказать – хорошая, если на них поглядеть.

…о-го-го! Куда же скрылся мой седок?..

Гиллиген вдруг обернулся к миссис Пауэрс:

– Знаете, кто это там?

Миссис Пауэрс узнала доктора Гэри, без стакана воды, конечно, увидела веер из перьев, похожий на вечернюю иву, и сияющую линию обнаженной руки на строгом черном фоне. Увидела две головы, слитые вместе, щекой к щеке, над медленным синхронным движением тел.

– Это барышня Сондерсов, – объяснил Гиллиген.

Миссис Пауэре следила, как девушка в плавном движении, сдержанно и мягко отдавалась танцу, а Гиллиген продолжал:

– Пожалуй, подойду поближе, к тем ребятам – вон они сидят. Надо посмотреть.

Его приветствовали с радушием людей, которые приглашены все вместе, но не уверены в себе, не уверены, зачем их, в сущности, пригласили; так всегда чувствуют себя провинциалы, с раз навсегда установившимися правилами жизни, теряются в этой сравнительно столичной атмосфере с совершенно чуждыми им установками. Плохо чувствовать себя провинциалом: вдруг обнаружить, что какой-то привычный кодекс поведения необъяснимо устарел за один вечер.

Многих из них Гиллиген знал по имени; он присел к ним на перила веранды. Ему предложили сигарету, он закурил и, сидя между ними, слушал, как, перекрывая шум танцев, в которых они не могли принять участия, они говорили о девушках, раньше добивавшихся их благосклонности, а теперь не обращавших внимания на них, – они стали напоминанием о войне для общества, которому война надоела. Они недоумевали, они совсем растерялись, бедняги. Раньше общество упивалось войной, их растили для войны, прививали им вкус к войне, но теперь общество упивалось каким-то другим напитком, а они еще не привыкли, что км отводится только два с лишним процента.

– Поглядите на этих мальчишек: до чего повырастали, пока нас тут не было, – горячо говорил один из них. – И девушкам они вовсе не нравятся! А что им делать? Мы-то по-ихнему танцевать не умеем. Тут ведь мало делать всякие движения. Это-то можно выучить. Нет, тут… тут… – Он никак не мог найти подходящее слово и, перебив себя, продолжал: – Смешно, конечно. Я там от француженок всякого понабрался… Так разве нашим девушкам это нужно? Вовсе нет! Не настолько же они изменились…

– Ясно, им не то нужно, – согласился Гиллиген. – Но ты погляди на этих двоих.

– Конечно, им не то нужно. Это девушки порядочные: они будут матерями следующего поколения. Конечно, им вовсе не то нужно.

– Но кому-то это, видно, нужно! – сказал Гиллиген.

Мимо проплыл доктор Гэри – он танцевал плавно, умело, вполне благопристойно, видимо, получая большое удовольствие. Его партнерша, очень юная, в очень коротком платьице, видимо, танцевала с ним потому, что считалось лестным танцевать с доктором Гэри – так было принято. Она ощущала физическую свободу, свободу своего юного, не стесненного корсетом тела, плоского, как у мальчишки, и, как мальчишка, наслаждалась свободой, движением, словно свобода и движение, как вода, ласкали ее тело вместе с легким прикосновением шелка. Через плечо доктора Гэри (оно казалось мужественным от официального черного костюма) она смотрела, как та пара остановилась, ища нарочито потерянный ритм. Партнерша доктора Гэри, умело следуя за его движениями, не спускала глаз с другого танцора, не обращая внимания на его девушку. «Если есть Бог – я с ним буду танцевать следующий танец!»

– Танцевать с вами, – сказал доктор Гэри, – все равно, что читать стихи некоего поэта по имени Суинберн[13]. – Сам доктор Гэри предпочитал Мильтона[14], он даже разметил весь текст, как пьесу.

– Суинберн? – рассеянно улыбнулась она, следя за другой парой, но не теряя ритма, не портя своего грима. Лицо у нее было очень гладкое и так умело накрашено, что походило на искусственную орхидею. – А разве он писал стихи? – «Про кого это он говорит: про Эллу Уилкокс или про Айрин Касл? А тот прекрасно танцует: с Сесили иначе и не потанцуешь». – По-моему, Киплинг – прелесть, правда? – «Какое странное платье на Сесили!»

Гиллиген, глядя на танцующих, переспросил:

– Что?

Собеседник встал на защиту доктора Гэри:

– Он служил в госпитале, во Франции. Да, да. Года два или три. Хороший малый. – И тут же добавил: – Хоть и танцует по-ихнему.

Свет, движение, звук – все нестойко, текуче. Медленный напор, призрачный и страстный. А за окном весна, как девушка, потерявшая счастье, но неспособная к страданиям.

…Брось об стенку, ого-го!..

– …не забуду, какое у него было лицо, когда он мне сказал: «Джек, оказывается, моя больна сифилисом. И я…»

раз…

…тряхни, тряхни, да не урони!..

В первую же ночь в Париже… а потом, в другой раз…

… – не урони!..

– …у меня револьвер, двадцать золотых монет зашито в раз…

Ах, где же, где же храбрый мой седок?..

Гиллиген спросил, где Мэдден, который ему пришелся по душе, и ему объяснили, куда тот ушел.

Вон она опять. Перья колышутся на веере, как ива под вечер. Ее рука на черноте вечернего костюма, тонкая теплая линия. Юпитер сказал бы: «О, сколь девственны бедра ее!», но Гиллиген, и не будучи Юпитером, только буркнул: «О, черт!», думая: «Хорошо, если бы Дональд Мэгон мог быть ее партнером, но раз нельзя, так лучше, что он этого не видит».

Музыка умолкла. Танцоры остановились, выжидая начала. Хозяйка, неумолчно болтая, семенила среди гостей, и при ее приближении они бросались врассыпную, как от чумы. Она поймала Гиллигена, и он, утопая в накатившейся на него волне слов, покорно терпел, следя за парами, выходящими с веранды на газон. Какие они с виду нежные, эти спинки, эти бедра, думал он, повторяя: «Да, мэм» и «Нет, мэм». Наконец он отошел, когда она с кем-то заговорила, и на повороте увидел Мэддена с незнакомым человеком.

– Это мистер Доу, – сказал Мэдден, поздоровавшись с ним. – Как Мэгон?

Гиллиген пожал руку Доу.

– Он сидит там, в машине, с миссис Пауэрс.

– Вот как? Мэгон служил в британских частях, – объяснил Мэдден своему спутнику, – в авиации.

Тот проявил некоторый интерес:

– в КВФ[15]?

– Как будто так, – сказал Гиллиген. – Привезли его сюда, послушать музыку.

– Привезли?

– Он в голову ранен. Почти ничего не помнит, – объяснил ему Мэдден. – Вы сказали, с ним миссис Пауэрс? – спросил он Гиллигена.

– Да, она тоже приехала. Хотите, пойдем, поговорите с ней!

Мэдден посмотрел на своего спутника. Доу переставил протез.

– Нет, не стоит, – сказал он. – Лучше я вас подожду.

Мэдден встал.

– Пойдем с нами, – сказал Гиллиген. – Она вам будет рада. Она ничего, вот Мэдден подтвердит.

– Нет, спасибо, я вас подожду здесь. Только вернитесь, ладно?

Мэдден прочел его невысказанные мысли:

– Да она еще танцует. Я успею вернуться.

Он закуривал, когда они отошли от него. Негр-кларнетист остановил свой оркестр и на время увел музыкантов; веранда опустела, только на перилах сидела все та же группа. Приперев их к стенке, хозяйка дома, в новой вспышке оптимизма, завладела их вниманием.

Гиллиген и Мэдден прошли по траве, из света в тень.

– Миссис Пауэрс, вы, наверно, помните мистера Мэддена, – официальным тоном сказал Гиллиген.

Несмотря на невысокий рост, в Мэддене было что-то большое, спокойное, ощущение сознательного бездействия после напряженной деятельности. Мэдден увидел ее бескровное лицо на темной обивке машины, черные глаза, рот, похожий на рану. Рядом сидел Мэгон, неподвижный, отрешенный, ожидая музыки, хотя трудно было сказать, слышит ли он ее или не слышит.

– Добрый вечер, мэм, – сказал Мэдден, сжимая ее крепкую, неторопливую руку, вспоминая резкий силуэт на фоне неба, вопль «Ты нас убил!» и выстрел в упор, в лицо человеку, в злое, покрасневшее лицо, освещенное короткой вспышкой пламени на горьком рассветном небе.

11

Дважды, бросая вызов соперникам, Джонсу удалось протанцевать с ней: один раз – шагов шесть, второй – шагов девять. В ней не было гимнастической легкости других девушек. Может быть, потому на нее и был такой спрос. Танцевать с теми – все равно, что танцевать с ловкими мальчиками. Во всяком случае все мужчины хотели танцевать с ней, касаться ее.

Джонс, во второй раз оторванный от нее, желчно соображал, какую тактику применить, и, улучив момент, отбил ее у лакированной прически и смокинга. Тот недовольно поднял пустое, словно выглаженное лицо, но Джонс ловко оттеснил ее от резвящегося стада в угол, образованный концом балюстрады. Здесь его могли атаковать только со спины.

– Ваш друг сегодня тут.

Перья веера легко скользнули по его шее. Он пытался прижать ее колено своим, но она ловко избегала прикосновения, тщетно стараясь выбраться из угла. Кто-то, пытаясь оторвать ее от него, назойливо вертелся за его спиной, и она с неудовольствием сказала:

– Вы танцуете, мистер Джонс? Здесь отличный паркет. Может быть, попробуем?

– Ваш друг Дональд танцует. Пригласили бы его, – сказал он, чувствуя пустое прикосновение ее груди, ее нервные попытки уйти от него.

Снова кто-то подошел к нему сзади, и она подняла свое миловидное лицо.

Ее мягкие тонкие волосы небрежно пушились вокруг головы, накрашенный рот казался лиловатым на свету.

– Он здесь? Танцует?

– Да, со своими двумя Ниобеями[16]. Даму я сам видел – значит, и мужчина тоже тут.

– Ниобеями?

– Да, с этой миссис Пауэрс, или как ее там. Она откинула головку, чтобы видеть его лицо.

– Вы лжете!

– Нет, не лгу. Они здесь.

Она в недоумении смотрела на него. Он чувствовал, как веер, висевший на ее согнутой руке, мягко касался его щеки; сзади кто-то снова навязчиво пытался отбить ее.

– Сидит там, в машине, – добавил он.

– С миссис Пауэрс?

– Да, моя дорогая, будьте начеку, иначе она его отобьет.

Она вдруг вырвалась от него:

– Если вы не хотите танцевать…

Сзади кто-то настойчиво и неутомимо повторял:

– Разрешите пригласить вашу даму?

– Ах, Ли? Мистер Джонс не танцует.

– Разрешите? – фатовато бормотнул юный франт, уже обняв ее талию.

Джонс, мешковатый, желчный, стоял, следя желтым взглядом, как ее веер опустился на смокинг партнера, словно притихший всплеск воды, как изогнулась ее шея и рука, сияющая и теплая, легла на черное плечо, как едва намеченное сквозь серебро тонкое тело, уклоняясь, угадывало движения партнера, словно обрывки снов.

– Спички есть? – отрывисто спросил Джонс у человека, одиноко сидевшего в качалке.

Он раскурил трубку и, медлительный, толстый, с враждебным видом прошелся мимо группы мужчин, сидевших, словно стайка птиц, на перилах веранды. Негр-кларнетист все больше и больше пришпоривал, разжигал бешеные усилия своих оркестрантов, но медь замерла, и приглушенные голоса вели ритм в жалобном миноре, пока медь, отдышавшись, не подхватила его снова. Засунув руки в карманы, Джонс сосал трубку, когда тонкая рука вдруг скользнула по его толстому шерстяному рукаву.

– Подождите меня, Ли. – (Джойс обернулся, увидел ее веер, стеклянную хрупкость ее платья.) – Мне надо пойти к машине, повидать друзей.

Выглаженное лицо юноши над безукоризненным бельем стало капризным и недовольным.

– Можно мне с вами?

– Нет, нет, подождите тут. Мистер Джонс меня проводит: ведь вы даже незнакомы с ними. Потанцуйте, пока я приду. Обещаете?

– Но ведь я…

Тонкая светлая рука остановила его:

– Нет, нет, я очень прошу. Обещаете?

Он обещал и недовольно смотрел, как они спускаются по ступенькам, между двумя магнолиями, в темноту, где ее платье стало бестелесным движением рядом с бесформенной мешковатостью спутника… Потом он повернулся и пошел по пустеющей веранде. «И откуда взялся этот хам? – думал он, проходя мимо двух девушек, смотревших на него со сдержанным ожиданием. – Неужто сюда пускают кого попало?»

Он стоял в нерешительности, когда появилась хозяйка, не умолкавшая ни на миг, но он обошел ее с привычной ловкостью. В тени за углом одиноко сидел человек в качалке. Ли подошел и еще не успел ничего сказать, как тот протянул ему коробок спичек.

– Спасибо! – сказал он, ничуть не удивившись и зажигая сигарету.

Он отошел, а собственник спичек, вертя маленький, ломкий коробок, мельком подумал: кому же он даст прикурить третьему?

12

– Нет, нет, сначала пойдем к ним!

Она остановилась и с трудом высвободила локоть. Мимо них пробежала парочка, и девушка, наклонившись к ней, шепнула:

– Вы просвечиваете насквозь. Не стойте против света!

Они пробежали дальше, и Сесили посмотрела им вслед, разглядывая девушку. Вот кошка! И какое на ней нелепое платье! И ноги смешные. Ужасно смешные. Бедняжка!

Но ей некогда было заниматься бесстрастными наблюдениями, потому что ее крепко держал Джонс.

– Нет, нет, – повторяла она, пытаясь выдернуть у него руку и потянуть его к машине.

Миссис Пауэрс увидела их через голову Мэддена.

Джонс отпустил хрупкие сопротивляющиеся пальцы, и она мелкими шажками побежала по росистой траве. Он неуклюже поспешил за ней и, взяв ее руки, положил их на дверцу машины, эти нервные узкие руки, в которых мягко трепетал зеленый веер.

– О, здравствуйте! А я и не знала, что вы собираетесь сюда! Иначе я бы припасла для вас партнеров. Уверена, что вы чудно танцуете. Впрочем, как только мужчины вас увидят – от кавалеров отбоя не будет!

«Что ей от него нужно! Следит за мной: не доверяет мне».

– Чудесный бал! И мистер Гиллиген тут! – («Чего это она явилась только беспокоить его! Небось, когда он дома сидит, ей на него плевать!») – Ну, конечно, Дональда без мистера Гиллигена даже представить себе трудно. Правда, приятно, когда мистер Гиллиген так привязан к человеку? Вы не находите, миссис Пауэрс? – Она напряженна выпрямила руки, опиравшиеся на дверцу машины, и всем телом гибко я податливо откинулась назад, – О, Руфус тоже тут! – («Да, она очень хорошенькая. И глупая. Но… но хорошенькая».) – Бросил меня ради другой женщины! Да, да, не отрицайте! Знаете, миссис Пауэрс, я хотела заставить его потанцевать со мной, а он не захотел. Может быть, вам больше повезет? – Приподнятое колено натянуло хрупкое, как стекло, серебро ее платья. – Ах, не возражайте: мы все знаем, как привлекательна миссис Пауэрс. Правда, мистер Джонс? – («Видно, какой у тебя круглый задик, все видно, когда ты так стоишь. Знает, что делает».) Глаза у нее стали злые, темные. – Зачем вы мне сказали, что они танцуют? – упрекнула она Джонса.

– Вы же знаете, что он не может танцевать, – сказала миссис Пауэрс. – Привезли его послушать музыку.

– Мистер Джонс сказал, что вы с ним танцуете. Я и поверила. Кажется, я вообще меньше про него знаю, чем некоторые другие. Но, разумеется, он болен, и не… не помнит старых друзей, когда у него столько новых!

«Неужели она заплачет? Похоже на нее! Вот дурочка!»

– Нет, вы к нему несправедливы. Но, может быть, вы хотите посидеть с ним? Мистер Мэдден, пожалуйста…

Но мистер Мэдден уже открыл дверцу.

– Нет, нет, если ему хочется слушать музыку, я ему только помешаю. Он гораздо охотнее посидит с миссис Пауэрс.

«Да, сейчас закатит сцену».

– Погодите минуточку. Ведь он вас сегодня еще не видел.

Она не сразу согласилась, потом Джонс увидал мягкое движение бедер, беглый блеск чулка и попросил спичку у Гиллигена. Музыка умолкла, а меж двух одинаковых магнолий веранда походила на опустевшую сцену. Голова негра-шофера казалась круглой, как пушечное ядро; может быть, он спал. Она поднялась в машину и опустилась на сиденье рядом с Мэгоном, тихим и покорным. Миссис Пауэрс вдруг сказала:

– Вы танцуете, мистер Мэдден?

– Да, немножко, – сознался он.

И, выйдя из машины, она обернулась, глядя в удивленное, пустое личико Сесили.

– Можно, я оставлю вас посидеть с Дональдом, а сама немножко потанцую с мистером Мэдденом? – Она взяла Мэддена под руку. – Не хотите ли и вы пройти туда, Джо?

– Нет, не стоит, – оказал Гиллиген. – Куда мне с ними состязаться? Вот Сесили с возмущением смотрела, как другая женщина уводит одного из зрителей представления. Однако оставались Гиллиген и Джонс. Джонс без приглашения тяжело влез в машину, на свободное место. Сесили бросила на него сердитый взгляд и повернулась спиной, чувствуя, как его локоть прижимается к ней.

– Дональд, милый! – сказала она, обнимая Мэгона. С этой стороны шрам был не виден, и она притянула его лицо к себе, прижимаясь щекой к щеке. Чувствуя прикосновение, слыша голоса, он пошевельнулся. – Это Сесили, Дональд, – нежно сказала она.

– Сесили, – повторил он покорно.

– Да, это я. Обними меня, как раньше, Дональд, мой любимый.

Она нервно передернулась, но локоть Джонса не сдвинулся, присосавшись к ней, словно щупальце осьминога. Пытаясь отодвинуться от него, она судорожно прижалась к Мэгону, и тот поднял руку, чуть не сбив очки.

– Осторожней, лейтенант! – торопливо предупредил Гиллиген, и тот опустил руку.

Сесили быстро поцеловала его в щеку, разжала руки, выпрямилась.

– Ах, музыка началась, а я обещала этот танец! – Она встала в машине, оглядываясь. Кто-то с безукоризненным изяществом скользил мимо с сигаретой во рту. – Ли! Ли! – с веселым облегчением закричала она. – Я тут! – И, открыв дверцу, спрыгнула навстречу безукоризненному кавалеру.

Джонс, мешковатый, жирный, вышел за ней и остановился, обтягивая пиджак на толстых, тяжелых бедрах и желчно взирая на мистера Риверса. Она вся напряглась и, повернувшись к Гиллигену, спросила:

– А вы сегодня не танцуете?

– Нет, мэм! – ответил он. – Я по-ихнему не могу. В наших краях на такие танцы пришлось бы брать лицензию!

Она засмеялась – в три нотки, вся, как деревце на ветру. На миг из-под век блеснули глаза, меж темно-красных губ блеснули зубы.

– Как остроумно, правда? Вот мистер Джонс тоже не танцует, значит, остается только Ли.

Ли – то есть мистер Риверс – стоял в ожидании, и Джонс тяжеловесно проговорил:

– Это мой танец.

– Простите, я обещала Ли, – быстро возразила она. – А вы потом отобьете, правда?

Ее пальцы мимоходом легли на его рукав, и Джонс, глядя на мистера Риверса, желчно повторил:

– Это мой танец.

Мистер Риверс поглядел на него и торопливо отвел глаза:

– О, прошу прощения! Разве вы танцуете?

– Ли! – резко сказала она и снова коснулась его рукой.

Мистер Риверс опять скрестил взгляды с мистером Джонсом.

– Прошу прощения! – пробормотал он. – Я потом отобью вас. – И он ушел скользящим шагом.

Сесили поглядела ему вслед, потом, пожав плечами, обернулась к Джонсу. На ее шее, ее плече теплыми, мягкими отблесками лежал свет. Она взяла Джонса под руку.

– Вот это да! – сказал Гиллиген, глядя ей вслед. – Ее насквозь видать.

– Это все война, – объяснил негр-шофер, тут же засыпая снова.

13

Джонс, несмотря на сопротивление, тянул ее в тень. Миртовый куст закрыл их от всех.

– Пустите! – сказала она, отбиваясь.

– Что это с вами? Ведь один раз вы уже со мной целовались?

– Пустите! – повторила она.

– Ради кого? Ради этого несчастного мертвеца? Какое ему до вас дело?

Он держал ее, пока, истощив всю свою нервную энергию, она затихла, хрупкая, как пойманная птица. Он вглядывался в ее лицо, казавшееся белым пятном; она видела в темноте бесформенную, тяжелую фигуру, пахнущую табаком и шерстью.

– Пустите! – жалобно повторила она и, очутившись вдруг на свободе, побежала по траве, чувствуя росу на туфельках, с облегчением глядя на стайку мужчин на перилах веранды. Отутюженное лицо мистера Риверса над безукоризненным бельем выплыло ей навстречу, и она схватила его за руку.

– Давайте танцевать, Ли! – сказала она тонким голоском и резким броском метнулась к нему под прерывистую подсказку саксофонов.

14

– Ого! – Они толкали друг друга локтями. – Гляди, кого Руф подцепил!

И пока хозяйка, рассыпаясь в любезностях, стояла рядом с ее темным прямым платьем, двое из них, пошептавшись, отвели Мэддена в сторону.

– Пауэрс? – спросили они, когда он наклонился к ним.

Но он остановил их:

– Да, он самый. Но об этом молчок, понимаете? Никому не говорите. – Он взглянул на шеренгу сидевших. – Ничего хорошего не выйдет.

– Нет, какого черта! – уверили они его. – Значит, Пауэрс!

Но они танцевали с ней: сначала – один, потом – второй, а потом, увидев ее уверенную умелую поступь, каждый, кто когда-нибудь танцевал, включался в веселое соревнование, отбивая ее друг у друга, ухаживая за ней в перерывах, а некоторые до того осмелели, что стали приглашать других барышень, с которыми были когда-то знакомы.

Вскоре Мэдден только смотрел со стороны, но оба его приятеля проявили необычайную настойчивость и неутомимость: видя, что она неподолгу танцует с плохими танцорами, они непрестанно угощали ее безвкусным пуншем, добрые, чуть бестактные.

Ее успех сразу вызвал взрыв обычных женских пересудов. Критиковали ее платье, ее «нахальство» – пришла на бал в будничном костюме, и вообще, зачем она сюда явилась. Живет в одном доме с двумя молодыми людьми, один – совершенно посторонний. Другой женщины в доме нет… кроме этой служанки. А с ней тоже что-то произошло неладное, правда, несколько лет назад. Однако миссис Уордл подошла, поговорила с ней. Но она со всеми разговаривает, кто не успевает от нее сбежать. И Сесили Сондерс в перерывах между танцами останавливалась около нее, брала ее под руку, что-то говорила ей глуховатым, нервным, торопливым голосом, делая глазки всем мужчинам, не умолкая ни на минуту… Негр-кларнетист снова спустил с цепи свою неутомимую свору, и пары, сомкнувшись, заполнили веранду.

Миссис Пауэрс перехватила взгляд Мэддена и подозвала его.

– Мне надо идти, – сказала она. – А если я выпью еще хоть один бокал этого пунша…

Они пробирались между танцующими парами, а за ними, протестуя, шла вереница ее поклонников. Но она не сдавалась, и они прощались с ней, желали ей спокойной ночи и крепко жали руку с благодарностью и сожалением.

– Совсем как в доброе, старое время, – робко сказал кто-то, и она обвела их всех медленным, неулыбчивым, дружеским взглядом.

– Правда? Ну, надеюсь, скоро увидимся. До свидания, до свидания!

Они смотрели ей вслед, пока ее темное платье не слилось с тенью за светлым крутом. Музыка гремела, потом медные инструменты замирали, и (?????)

– Слушайте, она вся насквозь просвечивала, – оживленно сообщил им Гиллиген, когда они подошли.

Мэдден отворил дверцу, попытался помочь ей сесть.

– Я устала, Джо. Давайте уедем.

Голова шофера негра походила на круглое пушечное ядро, и он уже не спал. Мэдден посторонился, услышал фырканье мотора, шум сцепления, увидел, как машина мягко покатила по аллее.

Пауэрс… тот, что метался по траншее среди перепуганных солдат охваченных бессмысленной истерикой. Пауэрс. Лицо в короткой вспышке винтовочного огня: белый мотылек в нерешительном, грустном рассвете.

15

Джордж Фарр со своим приятелем, продавцом из кафе, шел под деревьями, и ему казалось, что кроны их плывут над ним в обратную сторону, а дома казались то громадными, темными, то слабо освещенными просветами в тени деревьев. В домах спали люди, люди, окованные сном, временно освобожденные от плоти. Другие люди танцевали где-то под весенним небом: девушки танцевали с юношами, а другие юноши, чья плоть познала все тайны девичьих тел, бродили по темным улицам, одни, одни…

– Слушай, – сказал приятель. – У нас еще добрых два глотка осталось.

Он жадно глотнул, чувствуя, как огонь из горла переходит внутрь, наполняя его жаркой благодарностью, почти физическим мускульным восторгом. (Ее тело, запрокинутое, нагое, славно узкий водоем расступается, уплывает двумя серебряными потоками из одного источника.) Доктор Гэри будет с ней танцевать, он обнимет ее за талию, каждому можно прикоснуться к ней. (Только тебе нельзя: она с тобой и разговаривать не желает, а ведь ты видел ее, распростертую, серебряную… Лунный свет на ней, словно на затихшем водоеме, такая мраморная, такая тонкая, незапятнанная даже тенью, страстная нежность тесно сомкнутых рук, так тесно сомкнутых, что тело ее исчезло в темной, всепоглощающей жадности ее рта.) «О господи, господи!..»

– Слышь, пойдем-ка в кафе, приготовим еще бутылочку того же!

Джордж не ответил, и приятель повторил свое предложение.

– Оставь меня в покое! – с яростью бросил он в ответ.

– Черт тебя дери, я же тебе ничего не сделал! – крикнул тот с вполне понятной обидой.

Они остановились на углу, откуда начиналась другая улица, уходя под тень деревьев, в темноту, в неприятное уединение. «Извини. Я дурак. Извини, что налетел на тебя, ты же ни в чем не виноват». Он неловко повернул назад.

– Знаешь, я лучше пойду домой. Что-то мне нехорошо. Утром увидимся.

Приятель принял невысказанное извинение:

– Ладно. Завтра увидимся.

Все дальше уходила фигура приятеля, пока не исчезла, пока не стихли его шаги. И Джордж Фарр остался один в городе, на земле, в мире, наедине со своим горем. Музыка доходила смутно, как тревожный ропот в весенней ночи, смягченная расстоянием: тоска, неутолимая ничем. «О господи! О господи!»

Загрузка...