Рис. А. Ермолаева
Вечер опускался над Новой Калитвой. Заходящее солнце, казалось, чуть постояло над горизонтом, брызнуло огненно-красными отливами по величавому Дону и пошло на покой. В широкой сенокосной пойме послышалась песня. По дороге ехала подвода, оттуда и нёсся разудалый и стремительный напев:
Эх, тачанка-богучарка,
Наша гордость и краса,
Богучарская тачанка —
Все четыре колеса.
Парень помахивал кнутом и во всю силу пел. Я не ослышался: припев повторился точно так же. Поэт, написавший «Тачанку», совсем не писал такого. Есть в той известной песне «тачанка-ростовчанка», «тачанка-киевлянка», «тачанка-полтавчанка», а такого нет. Видимо, поправка эта пришла из Богучарского района. Нельзя же в самом деле представить себе Южный фронт гражданской войны без богучарской тачанки. Вот и внесли поправку.
И сразу мысли ушли в прошлое, в то далёкое прошлое, когда не было автомобилей, тракторов, не было хлеба. А был тиф… И шла гражданская война. Четыре мощные силы объединились тогда против молодой Советской республики: белогвардейцы, интервенты, голод и тиф. Москва и десять губерний — вот и вся территория, оставшаяся не занятой врагом. Колчак был под Вяткой, Юденич — под Петроградом, Деникин — под Тулой, Миллер — около Шенкурска, а голод и тиф — почти везде… Вот какие воспоминания может вызвать обычная для наших дней песня.
Очень трудно представить, что эти все тяжкие и в то же время славные годы были давно. Передо мною сидит бывший лихой и неистовый пулемётчик Богучарского полка Опенько Митрофан Федотович — поэтому и кажется, что всё было недавно, так же недавно, как твоя собственная юность. Человеку, перевалившему за пятьдесят — шестьдесят, часто кажется, что молодым он был совсем, совсем недавно. Так уж устроен человек. И ничего не поделаешь.
Но хорошо тому, кто, вспомнив свою «недавнюю» молодость, не пожалеет ни о чём. Так, ни один богучарец, с кем ни поговори, не жалеет о прожитой жизни. Но обязательно каждый из них жалеет о том, что у них не оказалось своего Фурманова. А ведь когда генерал Деникин со своими хорошо вооружёнными и обученными казачьими частями в панике уходил из Ростова, то он бросил приближённым такую фразу: «Если бы мы бились так, как богучарцы, то давно были бы в Москве». Враг относился к богучарцам не только с ненавистью и страхом, но и с уважением к их беспредельной храбрости.
И вот я сижу и слушаю Опенько Митрофана Федотовича.
Суровый выдался декабрь в восемнадцатом году. Метели вихрили по степям чернозёмья. Скрипели полозья, визжали обмёрзшие колёса тачанок, упрямо продвигавшихся навстречу армии белых. Шли красноармейцы Богучарского полка, закрываясь воротниками или иной раз просто платками, повязанными вокруг шеи. К ночи буран рассвирепел. Он стегал лицо, слепил глаза. Снег набивался за воротник и, растаивая, стекал каплями за спину.
Полк выходил в бой. Всю эту массу разнообразно одетых идущих и едущих вооружённых людей можно было принять за гигантский табор.
Вдруг всё преобразилось. Как неведомый ток, пробежал по степи приказ командира полка Малаховского. Из уст в уста передавалось:
— В цепь…
— Занять станцию Евдаково…
— Без шума в цепь…
— Пулемёты по местам…
И полк растаял. Будто буран разметал людей по степи, свирепея всё больше и сильнее. Казалось, уже нет никакого полка, а есть два твоих соседа по цепи, слева и справа. Но так только казалось. Каждый знал, что впереди Малаховский, что он никогда не бывает позади в таких случаях, а во время боя может появиться неожиданно там, где его никак не предполагали встретить.
А когда приблизились к окраинам Евдаково, полк ожил. Ударили орудия, цепь открыла огонь, застрочили пулемёты, ворвавшись к крайним хатам. Белые не видели противника. Разве ж могли они предположить, что в такую жуткую пургу возможно наступление? Всё получилось настолько неожиданно, что один из двух полков белых спешно стал отходить без боя по направлению к деревне Голопузовке.
Тачанка Опенько ворвалась в Евдаково. Она разворачивалась и сыпала свинцом, чтобы снова тут же нырнуть в буран и стать невидимкой.
— Красные дьяволы! — неслось откуда-то из метельной кромешной мути.
А на этот голос и скрип бегущих сапог тачанка поворачивалась задком и давала очередь-другую. Надо было для этого только два слова Опенько:
— Крохмалёв! Дай!
И первый номер, Тихон Крохмалёв, «давал». При этом он не переставал прибавлять прибаутки со «среднепечатными» вставками. А что можно сделать с Крохмалёвым, если он всегда весёлый и танцор «мировой»? Впрочем, что можно сделать и тачанке, мечущейся в зверской пурге? Главное, если бы она была одна. Но слеза строчит вторая, справа — третья, там — четвёртая. По стрельбе белым ясно одно: цепь близко, где-то рядом с невидимками-тачанками, у крайних хат. А буран рвёт и мечет. «Слепой» бой был в разгаре.
И вдруг… пулемёт заело! Он отказал в тот момент, когда беляки, оправившись от первого смятения, стали отстреливаться. Они были совсем близко, в нескольких десятках шагов. Второй номер, Гордиенко Андрей, молчаливый и замкнутый парень, коротко сказал баском:
— Давай, Митрофан, лупанём их из винтовок. А?
Он как бы спрашивал командира расчёта Опенько. Он готов был всегда молча и хладнокровно бить белых.
Но Опенько ответил:
— Ни пулемёта не будет, ни тебя не будет. Выходить из боя! — приказал он. — Быстренько устраним и…
В эту секунду завизжали около уха пули. Белые нащупали…
— Гало-оп! — крикнул Опенько.
Кони сорвались с места. И помчалась «боевая колесница» вдоль переулка, туда, где не слышно выстрелов.
Так расчёт тачанки Опенько оказался за селом, в лощинке, как раз в том месте, где несколько минут тому назад спешно проследовал отходящий пехотный полк белых. Они отходили в степь длинной колонной. Видимо, план их был таков: «Вы пришли из бурана, а мы уйдём в буран. Мы хорошо одеты, сыты. Вы, если попробуете преследовать, помёрзнете».
Но не думал об этом Опенько. Важно было в те минуты одно: пулемёт должен работать! Молча, понимая друг друга, Опенько и Гордиенко спешно устраняли дефект. А Крохмалёв держал вожжи и разговаривал с лошадьми:
— Видите, какая неприятность вышла?.. То-то и оно, что неприятность… Лошади и те понимают.
А через некоторое время окликнул:
— Андрей!
— Что?
— У меня спина мокрая. А у тебя?
— Ну и чёрт с ней… Пройдёт? — спросил он у Опенько по поводу какой-то детали пулемёта.
— Конечно, пройдёт! — ответил Крохмалёв, приняв это по адресу своей спины. — Вот разобьём белых, подсушимся, подчистимся. Вшей не будет. Каждый день будем обедать и ужинать. Вот жизнь так жизнь! А? — Но никто ему не отвечал. — Женюсь. Обязательно тогда женюсь, будь я проклят.
Опенько молчал. Он сжал челюсти. Изредка он отрывался от работы, высовывался из-под брезента и пристально слушал пургу. И слышал: бой продолжался, белых теснили богучарцы в сторону, противоположную той, куда отступил их второй полк. Так два полка белых оказались оторванными друг от друга. Преследовать отходящий полк было некому: не было сил. Значит, сюда, к тачанке, своих ждать не приходится. Эти мысли пронеслись в голове Опенько. Он всё понял, но сказал так:
— Чёрт возьми! Стоять в такое время! Что скажет Малаховский! Понимаешь, Тихон? — И он со злобой сплюнул, снова нырнув под брезент.
Крохмалёв вздохнул и проговорил:
— Ясно: наших тут не жди, а белые могут прорваться. Плохо дело, дорогие мои лошадушки. Мокрые мы все — могём помёрзнуть, как та капуста на корню: был мягкий, будешь твёрдый… Митрофан!
— Что там ещё? — откликнулся Опенько из-под брезента.
— Лошади-то потные. Если ещё минут двадцать постоим — решка. На себе пулемёт потащим. А гармонью Андрееву бросим тут.
— Я тебе «брошу»… по скулам за твою агитацию. — И сразу же мирно: — Сейчас… Почти готово.
— А может, выпрягу да погоняю их маленько? Пропадут ведь.
— Не смей! — крикнул раздражённо Опенько. — Ты только отошёл с лошадьми, а он, беляк, тут как тут. Передёргивай вожжами, давай плясать на месте.
— Это мы можем, если дозволено. А ну играй! — И он принялся орудовать вожжами. — Эх-ма! Такой тройки на земном шаре нету! Давай пляши!
А буран хлестал тачанку, одинокую, заброшенную в степи, оторванную от своих.
Только-только Опенько удовлетворённо крякнул, окончив возню с пулемётом, и вылез из-под брезента, как Крохмалёв схватил винтовку и крикнул:
— Белые!
— Ра-азвернись! Приготовьсь! — скомандовал Опенько и сам приложился к пулемёту. Он ещё не видел ничего. Видеть мог только Тихон, обладавший кошачьим зрением.
Но вот из бурана вынырнула тройка. Теперь её видит и Опенько. Он уже поправил по привычке шапку, сдвинув её на затылок, чтобы не мешала. Но…
— Извиняюсь! — закричал радостно Тихон. — Как есть свои! Держись, Митрофан Федотыч! Сам Малаховский припожаловал.
Тройка вороных, запряжённых в сани, с разбегу остановилась около тачанки.
— Опенько, ты?
— Так точно, товарищ Малаховский.
— Доложили — ты замолчал. Так и знал — нырнёшь в лощинку.
Здесь Малаховский знал каждый кустик, каждый ярок. Но как он проскочил сюда, вслед белым, понять было невозможно. Для этого надо было либо обогнуть фланг белых, либо пересечь их линию. Обогнуть он, конечно, не успел бы. Только впоследствии выяснилось. Он шагом въехал в расположение белых во время бурана, остановил какого-то солдата и спросил:
— Скажи-ка, браток, где штаб первого полка? Срочно нужен командир полка.
— Отошёл на Голопузовку, ваше благородие!
— Как стоишь, скотина?! Смирно! Генерала не признал!
— Виноват, ваше превосходительство!
Тройка скрылась в метели, как провалилась сквозь землю.
И вот Малаховский наткнулся на тачанку. Он сидел в санях в расстёгнутой бекеше защитного сукна. Богатырь с виду, он, казалось, не признавал ни зимы, ни бурана. А серая, в смушку, папаха не была даже надвинута на уши. Ему было жарко.
— Что случилось? — спросил он.
— Отказал пулемёт, товарищ Малаховский.
— Готово?
— Готово.
— За мной!
И тройка помчала его в бешеной скачке в пургу. За тройкой — три кавалериста, из разведчиков. За кавалеристами — тачанка-сани, а за ними сорвалась и тачанка Опенько. Их было только одиннадцать человек: три — верхами, семь — при пулемётах и сам Малаховский.
— Это куда же мы теперь? — спросил Крохмалёв.
— За Малаховским, — ответил Опенько.
— Понятно. Вижу: за Малаховским.
— А он куда? — спросил Гордиенко.
— Туда…
— И это понятно, — сказал Тихон с иронией. — Задача ясная: за Малаховским… А ты есть хочешь, Митрофан? — И, не дожидаясь ответа, сообщил: — Жрать хочется. Нам там поесть не дадут?
— Дадут, — ответил Опенько. — Горяченького, с огонька.
— Как это позволите понять? — притворялся Крохмалёв.
— Ты что, не видишь? Полк белых-то отошёл сюда. Оттуда — мы, а они — сюда.
— Приблизительно соображаю. Малаховский что-то задумал. А что, пока не пойму. Но, кажись, вскорости пойму.
— Весёлый ты парень, Тихон, — угрюмо сказал Андрей. — С твоим характером всю землю можно пройти пешком.
— А мы её на тачанке проедем, — уточнил Крохмалёв и промурлыкал: — «Всю-то я вселенную проеду…»
Совсем неожиданно для своих подчинённых, вразрез их разговору, Опенько сказал:
— Так, ребята. Старик наш ненадёжный. Часто капризничает.
«Старик» — это пулемёт, накрытый брезентом.
— Спервоначалу-то он ничего, — резонно возразил Гордиенко, — а как в долгом бою, то стал того… Заменять надо.
— Ему уж сто лет с неделей… Так что, подпускать надо ближе. И спокойно. Главное, спокойно.
Буран хлопотал свирепым хозяином степи, с воем и рёвом. Трое парней, одетых в крестьянские кожухи, прижавшись друг к другу, мчались вместе с бурей, туда, за Малаховским, что впереди. И они были частью бури.
Вдруг лошади неожиданно осадили и пошли шагом. Потом стали. Впереди, совсем близко, в нескольких шагах, хутор. Малаховский выслал вперёд кавалериста. Через несколько минут тот возвратился. В хуторе спокойно. Въехали и стали в затишек.
— В Голопузовку на разведку — двое! — приказал Малаховский двум кавалеристам. — Остальным покурить. Тихо, без шума.
Малаховский подошёл к Опенько:
— Ну как, Митрофан, не замёрз?
— Всё в порядке, — ответил тот. — Только вот у Крохмалёва неладно: вода по спине бежит. И жениться хочет. — Все захохотали тихим, сдержанным смехом, а Опенько добавил: — И земной шар собирается объехать на тачанке.
Малаховский положил одну руку на плечо Опенько, другую на плечо Крохмалёву и сказал:
— И всё это хорошо: и жениться и объехать земной шар. Это очень хорошо. Верь, Крохмалёв, что объедешь. Главное, верить… А холод потерпите, ребята. Вот кончится война, и зацветёт жизнь. Я её вижу, эту жизнь. Хорошая будет она.
Девять человек стояли тесным кружком, и казалось, не было среди них командира полка, а был хороший старший товарищ, друг, тот самый товарищ, строгий и требовательный в бою, но простой и душевный на отдыхе. Таков Малаховский.
Буран выл между хатами и сараями. Хутор спал. А девять храбрых ожидали двух. Те двое вынырнули из метели так же неожиданно, как в неё и окунулись. Один из них доложил:
— Пехотный полк белых вышел из Голопузовки минут двадцать назад. Идут тихо. В хвосте кухня. Прикрытия нет.
Малаховский смотрел в бурю. Он будто что-то вспоминал или прикидывал в уме. Потом тихо, но твёрдо сказал:
— А ну, ребята, ко мне ещё поближе. — И затем продолжал уже решительно, тоном приказа: — Догнать хвост. Всем стрелять беспрерывно, не переставая, — сидеть на хвосте. Кавалеристам — с флангов хвоста и вдоль колонны. Белые попытаются занять оборону в балке, собьются в кучу. В тот момент одна тачанка остаётся на краю яра и молчит, ждёт сигнала; кавалеристы со мной — в объезд, зайдём с другой стороны балки, в тыл. Я начинаю тремя выстрелами. Немедленно со мною — пулемёт с другой стороны. А тебе, товарищ Опенько, надо… Тебе, дорогой, ворваться молча в балку, в самую гущу и… — Он совсем изменил тон и душевно продолжал: — Сам понимаешь — буран, паника. И ещё имейте в виду: добрая половина полка — мобилизованные, полк сформирован неделю тому назад. Задание ясно?
— Ясно! — ответили все.
— За мной! — И Малаховский вскочил в сани.
Снова стремительная скачка наперегонки с ветром. Так же неожиданно остановились.
Выстрел! То Малаховский открыл огонь по «хвосту». Первая тачанка, вырвавшись, развернулась и застрочила по белым. Опенько мчался вперёд правой стороной дороги. По приказу Малаховского первая тачанка замолчала. Опенько выскочил на дорогу, в нескольких метрах от хвоста колонны, и его «старик» заговорил. Белые ответили редким беспорядочным винтовочным огнём, так, что даже не слышно было свиста пуль: они стреляли без цели, в белый свет, ускоряя марш.
Малаховский подскакал к Опенько и крикнул:
— Прекратить огонь! Давай второй тачанке!
Так два пулемёта, сменяя друг друга, «висели на хвосте» противника. А три кавалериста с флангов постреливали из бури то там, то тут. И полк свалился в балку.
— Стоять тут! — приказал Малаховский расчёту первой тачанки. — Опенько, готовьсь! — и умчался в объезд, сопровождаемый кавалеристами.
В яру крики и гомон сливались с бураном. В этом месте был широкий тупой отрог балки — Малаховский это предвидел. Он объехал отрог на другую сторону и, подойдя вплотную к сгрудившимся белым, выстрелил три раза. Кавалеристы начали одновременно с ним. С другой стороны затараторил пулемёт.
— Окружили! — дико прокричал кто-то в балке.
А с горы бешеным вихрем слетела в балку тачанка Опенько. Он уже видит врага слева и справа. Вот он уже внизу, в самой гуще.
— Стоп! — командует он тихо. — Веером! — и застрочил.
Разворачиваясь кругом, тачанка вертелась вьюном и осыпала белых. Завизжали пули во все стороны. В жутком буране нельзя было врагу понять, откуда стреляют. Казалось, со всех сторон: снизу, сверху, с боков. Поднялась невообразимая свалка. И в этом месиве беспорядочной толпы — зычный голос Малаховского:
— Окружили! Бросай оружие! Сдавайсь!
— Сдавайсь! — кричали кавалеристы.
— Сдавайсь! — ревел медведем Андрей Гордиенко.
Сверху сыпал пулемёт, отрезая отрог от балки. Опенько вертелся на дне балки. И вдруг… отказал пулемёт!
— Сдавайсь! — гремел Малаховский.
— Старик! Старик — почти плача, обращался юный Опенько к пулемёту, как к живому. — Старик! Что же это ты? — И он с остервенением ударил по металлу, ударил до боли в кулаке. — Сдавайсь!!! — зарычал он в бурю и в упор выстрелил в подбегавшего к нему офицера.
Тачанка рванулась вверх, на край. И тут Опенько увидел: в метре от тачанки мелькнул пулемёт, а около него, сбоку, лежал труп, уткнувшись в снег лицом.
— Давай к своей тачанке — помогайте им! — приказал он остальным двум. — Прощайте, ребята! — и… вывалился в снег на всём скаку.
— Стоп! — рявкнул Гордиенко.
Крохмалёв кошкой прыгнул к Опенько:
— Митроша! Ранило?
— К своей тачанке… Ну! — зашипел он на Тихона.
Приказ есть приказ: тачанка взмыла вверх.
Белые толпой стали выбираться из отрога, отстреливаясь вкруговую.
«Где Опенько? Что с Опенько? — думал Малаховский, стреляя беспрерывно. — Уходят, а он молчит».
Опенько полз в рыхлом сугробе к пулемёту противника. «Почему молчит пулемёт? — думал он. — Наверно, расчёт разбежался, а один, что лежит, убит наповал». Он толкнул в бок человека, лежавшего около пулемёта. Тот не пошевелился. «Готов», — подумал Опенько.
— Ах вы, сволочи! Опенько ещё покажет… — проговорил он вслух, сжав зубы.
И застрочил. Застрочил в десяти метрах от противника. Застрочил в одну точку, перерезав поток отступающих из балки, как ножом.
— Сдавайсь! Сдавайсь!..
Кричали это паническое слово уже не только Малаховский, но и десятки других голосов — кричали белые.
Но что это? Опенько почувствовал, как лента пошла плавнее, уже не требовалось подправлять её, прекращая для этого огонь. Оглянулся и увидел: тот «труп» в солдатской шинели и с закутанным в башлык лицом подавал ему ленту. Опенько выхватил пистолет…
— Земляк, земляк! — быстро заговорил «труп». — Не узнаёшь? Сосед твой — Кузьма Бандуркин, из Подколодного. По голосу узнал, как ты ругнулся.
— Кузьма?!
— Я.
— Ладно. Подавай. Потом разберёмся.
Пулемёт сыпал вновь. Уже вдвоём они перетащили его в то место, где «перерезали» колонну, и теперь отсекли совсем часть полка, оставив в балке.
— Второй батальон! Прекратить огонь! — командовал Малаховский несуществующему батальону.
Он сам оказался где-то близко от Опенько и, сложив ладони рупором, кричал во весь голос:
— Я, командир Богучарского полка, приказываю пленным сложить оружие на левый склон балки! Слушай команду! Я, командир Богучарского полка, приказываю… — повторял он несколько раз.
Знали белые, что такое Малаховский. И вот он сам здесь. Значит, полк здесь.
— Слушай команду! Оружие на левый склон!
…Метель утихала. Брезжил рассвет. Близко, совсем под дулом пулемёта, запорошённые снегом пленные складывали около Опенько винтовки, подтаскивали пулемёты, оставляли всё это и спускались вниз, строились.
— Кузьма? — спросил Опенько, лёжа у пулемёта и не сводя глаз с подходящих вереницей пленных.
— А?
— Как же это ты попал к белякам?
— Мобилизовали в «добровольческий полк». Пришли втроём с винтовками и мобилизовали, прямо за обедом.
— И ты пошёл?
— Пошёл, — с горечью ответил Кузьма.
— Должен я тебя убить. Опозорил ты наше славное Подколодное.
— Теперь мне всё одно. Только я не виноват, Митрофан. Я расскажу.
— А чего ж ты лежал в снегу?
— Притворился убитым. Или замёрзну, думаю, или утеку к своим.
— К каким к своим?
— К вам. Я бы всё одно утёк.
Они лежали в снегу, коченея и стуча зубами, пока последний пленный не положил винтовки. Стало видно всё вокруг. В балке было уже тихо. Пленные, построившись в три шеренги, около которых «хлопотал» Малаховский, увидели перед собой… только два пулемёта, направленных на них.
— Кузьма? — снова обратился Опенько.
— А?
— У тебя еда есть какая-нибудь?
— Хлеб есть, мясо варёное есть.
— Дай. Больше суток не ел. И взять негде.
Крохмалёв и Гордиенко спустились вниз на своей тачанке. Они увидели Опенько: он сидел рядом с беляком и ел мясо с хлебом. Жевал он медленно, через силу. Лицо его было черно, щёки ввалились, волосы выбились на лоб и прилипли. Такая ночь стоила нескольких месяцев, а может быть, и нескольких лет.
— А этот «башлык» чего тут? — злобно спросил Гордиенко, бросив взгляд на Кузьму Бандуркина. — Чего не строишься, чучело? Ну!..
За Кузьму ответил Опенько чуть охрипшим, простуженным голосом:
— Пойдёшь в мою тачанку, Кузьма. — Он разломил хлеб на две части и отдал Тихону и Андрею. — Ешьте, ребята… Спать хочется. — И ещё добавил: — Он нашу правду почуял. Не трожьте его.
…До тысячи человек пленных, четыре пушки, десять пулемётов, сотни винтовок, весь обоз с имуществом полка — таков был результат ночной легендарной операции. Большинство пленных снова вооружили, и Малаховский повёл их в обход, чтобы ударить казакам с тыла. Они пошли за Малаховским, а среди того же дня были уже в бою. Этот тыловой удар, неожиданный и стремительный, решил исход боя. Так начался разгром наступавшей «Южной армии» генерала Иванова и левого фланга Донской армии генерала Краснова. Богучарский полк вышел в глубокий тыл противника. Белые, в беспорядке отступали.
…А вечером Опенько вошёл в хату какого-то села (он не помнит какого), сел около печки на; пол и уснул. Гордиенко осторожно перенёс его на кровать, лёг с ним рядом. На полу, на соломе, спал Крохмалёв. Он лежал навзничь, положив забинтованную руку на грудь, волосы откинулись назад, пересохшие губы что-то шептали: он бредил. Кузьма Бандуркин управил лошадей, вошёл в хату и лёг рядом с Крохмалёвым. Уснул он не сразу: слишком много потрясений произошло за последние дни. Наконец уснул и он. В хате стало тихо. Только с печки слышался шёпот: там сидела, свесив ноги, пожилая женщина, смотрела на спящих и, утирая фартуком глаза, шептала:
— Молоденькие-то все какие… Дай вам бог счастья…
Двадцать два года было в то время Опенько. Горячая и славная юность!
А сейчас генерал-майор в отставке Малаховский переписывается с Опенько. «Дорогой соратник и боевой друг Митрофан Федотович!» — пишет генерал. «Отец наш и товарищ!» — пишет Митрофан Федотович своему бывшему командиру. Какая трогательная и тёплая дружба, скреплённая кровью!
Малаховский живёт сейчас в Риге, Опенько и до сих, пор работает заведующим нефтехозяйством машинно-тракторной станции в Новой Калитве.
Если вам доведётся быть в Новой Калитве, то вы спросите: «А где тут проживает Опенько?» И вам могут задать контрвопрос: «А не тот ли Опенько, что взял целый полк?» Но это уже будет легенда. Он был не один, их было «много» — одиннадцать человек славных богучарцев. Это была легендарная быль из жизни легендарного Богучарского полка.
Уже в то время многие из них были ранены по нескольку раз. Сам Малаховский (впоследствии командир двадцатой кавалерийской Богучарской дивизии Южного фронта) за годы гражданской войны ранен… двадцать раз! Только Крохмалёву Тихону не удалось проехать по земному шару, не удалось и жениться: он убит при подавлении одного из восстаний казаков. Славный он был парень, удивительно тёплой души человек, весёлый и смелый…
Они отдали свою юность тому будущему, что зовётся сейчас настоящим. И о них, о богучарцах, ещё не написано слово, ещё не спета песня.
Слава им, погибшим и живым! Слава храбрым!