Древние греки изображали сон
в виде человеческой фигуры с
крыльями бабочки за плечами
и цветком мака в руке.
Рис. А. Тарана
Мне хочется рассказать один поразительный случай сна, достойный сохраниться в истории.
30 июля 1919 года расстроенные части Красной Армии очистили Царицын и начали отступать на север. Отступление это продолжалось сорок пять дней. Единственной боеспособной силой, находившейся в распоряжении командования, был корпус Семёна Михайловича Будённого в количестве пяти с половиной тысяч сабель. По сравнению с силами неприятеля количество это казалось ничтожным.
Однако, выполняя боевой приказ, Будённый прикрывал тыл отступающей армии, принимая на себя все удары противника.
Можно сказать, это был один бой, растянувшийся на десятки дней и ночей. Во время коротких передышек нельзя было ни поесть как следует, ни заснуть, ни умыться, ни расседлать коней.
Лето стояло необычайно знойное. Бои происходили на сравнительно узком пространстве — между Волгой и Доном. Однако бойцы нередко по целым суткам оставались без воды. Боевая обстановка не позволяла отклоняться от принятого направления и потерять хотя бы полчаса для того, чтобы отойти на несколько вёрст к колодцам.
Вода была дороже хлеба. Время — дороже воды.
Однажды, в начале отступления, бойцам пришлось в течение трёх суток выдержать двадцать атак.
Двадцать!
В беспрерывных атаках бойцы сорвали голос. Рубясь, они не в состоянии были извлечь из пересохшего горла ни одного звука.
Страшная картина: кавалерийская атака, схватка, рубка, поднятые сабли, исковерканные, облитые грязным потом лица — и ни одного звука.
Вскоре к мукам жажды, немоты, голода и зноя прибавилась ещё новая — мука борьбы с непреодолимым сном.
Ординарец, прискакавший в пыли с донесением, свалился с седла и заснул у ног своей лошади.
Атака кончилась.
Бойцы едва держались в сёдлах. Не было больше никакой возможности бороться со сном.
Наступал вечер.
Сон заводил глаза. Веки были как намагниченные. Глаза засыпали. Сердце, налитое кровью, тяжёлой и неподвижной, как ртуть, останавливалось медленно, и вместе с ним останавливались и вдруг падали отяжелевшие руки, разжимались пальцы, мотались головы, съезжали на лоб фуражки.
Полуобморочная синева летней ночи медленно опускалась на пять с половиной тысяч бойцов, качающихся в сёдлах, как маятники.
Командиры полков подъехали к Будённому. Они ждали распоряжения.
— Спать всем, — сказал Будённый, нажимая на слово «всем». — Приказываю всем отдыхать.
— Товарищ начальник… А как же… А сторожевые охранения? А заставы?
— Всем… всем…
— А кто же?.. Товарищ начальник, а кто же будет…
— Буду я, — сказал Будённый, отворачивая левый рукав и поднося к глазам часы на чёрном кожаном браслете.
Он мельком взглянул на циферблат, начинавший уже светиться в наступающих сумерках дымным фосфором цифр и стрелок…
— Всем спать, всем без исключения, всему корпусу! — весело, повышая голос, сказал он. — Даётся ровно двести сорок минут на отдых.
Он не сказал: четыре часа. Четыре часа — это было слишком мало. Он сказал: двести сорок минут. Он дал максимум того, что мог дать в такой обстановке.
— И ни о чём больше не беспокойтесь, — прибавил он. — Я буду охранять бойцов. Лично. На свою ответственность. Двести сорок минут — и ни секунды больше. Сигнал к подъёму — стреляю из револьвера.
Он похлопал по ящичку маузера, который всегда висел у него на бедре, и осторожно тронул шпорой, потемневшей от пота, бок своего рыжего донского коня Казбека.
Один человек охраняет сон целого корпуса! И этот один человек — командир корпуса. Чудовищное нарушение воинского устава. Но другого выхода не было. Один за всех и все за одного. Таков железный закон революции.
Пять с половиной тысяч бойцов, как один, повалились на роскошную траву балки.
У некоторых ещё хватило сил расседлать и стреножить коней, после чего они заснули, положив сёдла под голову.
Остальные упали к ногам нерассёдланных лошадей и, не выпуская из рук поводьев, погрузились в сон, похожий на внезапную смерть.
Эта балка, усеянная спящими, имела вид поля битвы, в которой погибли все.
Будённый медленно поехал вокруг лагеря. За ним следовал его ординарец, семнадцатилетний Гриша Ковалёв. Этот смуглый мальчишка ещё держался в седле; он клевал носом, делая страшные усилия поднять голову, тяжёлую, как свинцовая бульба.
Так они ездили вокруг лагеря, круг за кругом, командир корпуса и его ординарец — двое бодрствующих среди пяти с половиной тысяч спящих.
В ту пору Семён Михайлович был значительно моложе, чем теперь. Он был сух, очень чёрен, с густыми и длинными усами на скуластом, почти оранжевом от загара чернобровом крестьянском лице.
Объезжая лагерь, он иногда при свете взошедшей луны узнавал своих бойцов и, узнавая их, усмехался в усы нежной усмешкой отца, наклонившегося над люлькой спящего сына.
Вот Гриша Вальдман, рыжеусый гигант, навзничь упавший в траву, как дуб, поражённый молнией, с седлом под запрокинутой головой и с маузером в пудовом кулаке, разжать который невозможно даже во сне. Его грудь широка и вместительна, как ящик. Она поднята к звёздам и ровно подымается и опускается в такт богатырскому храпу, от которого качается вокруг бурьян. Другая богатырская рука прикрыла тёплую землю — поди попробуй, отними у Гриши Вальдмана эту землю!
Вот спит как убитый Иван Беленький, донской казак, с чубом на глазах, и под боком у него не острая казачья шашка, а меч, старинный громадный меч, реквизированный в доме помещика, любителя старинного оружия. Сотни лет висел тот меч без дела на персидском ковре дворянского кабинета. А теперь забрал его себе донской казак Иван Беленький, наточил как следует быть и орудует им в боях против белых. Ни у кого во всём корпусе нет таких длинных и сильных рук, как у Ивана Беленького.
И был такой случай. Пошёл как-то Иван Беленький в богатый хутор за фуражом для своей лошади. Просит продать сена. Хозяйка говорит:
— Нету. Одна копна только и осталась.
— Да мне немного, — говорит жалобно Иван Беленький, — мне только коняку своего покормить, одну только охапочку.
— Ну что же, — говорит хозяйка, — одну охапочку, пожалуй, возьми.
— Спасибо, хозяйка.
Подошёл Иван Беленький, донской казак, к копне сена, да и взял её всю в одну охапку. Ахнула хозяйка — сроду не видала она таких длинных рук. Однако делать нечего! А Иван Беленький крякнул и понёс копну к себе в лагерь. Что с ним по дороге случилось — неизвестно, только вдруг прибегает он без сена в лагерь ни жив ни мёртв.
Руки трясутся, зуб на зуб не попадает. Ничего сказать не может…
— Что с тобой, Ваня?
— Ох… и не спрашивайте! До того я перепугался… ну его к чёрту!
Остолбенели бойцы: что же это за штука такая, если самый неустрашимый боец Ваня Беленький испугался?
А он стоит и прийти в себя не может.
— Ну его к чёрту! Напугал меня проклятый дезинтер, чтоб ему сгореть на том свете!
— Да что такое? Кто такой?
— Да говорю же: дезинтер… Как я взял тое проклятое сено — чтоб оно сгорело, как понёс, а оно там в серёдке как затрепыхается… Дезинтер проклятый!
Оказалось, в сене прятался дезертир. Его вместе с копной и понёс Иван Беленький. По дороге дезертир затрепыхался в сене, как мышь, выскочил и чуть до смерти не напугал неустрашимого бойца Беленького.
Ну и смеху было!
И опять нежно и мужественно усмехнулся Будённый, осторожно проезжая над головой бойца своего Ивана Беленького, над его острым мечом, зеркально отразившим полную голубую луну.
Шла ночь. Передвигались над головой звёздные часы степной ночи. Скоро время будить бойцов.
Вдруг Казбек остановился и поднял уши. Будённый прислушался и поправил свою защитную фуражку, подпалённую с одного бока огнями походных костров.
По верху балки пробирались несколько всадников. Один за другим они тенью своей закрывали луну. Будённый замер. Всадники спустились в лагерь. Ехавший впереди остановил коня и нагнулся к одному из бойцов, который переобувался перед сумрачно рдеющим костром.
У всадника в руке была папироса. Он хотел прикурить.
— Эй, — сказал всадник, — какой станицы? Подай огня!
— А ты кто такой?
— Не видишь?
Всадник наклонил к бойцу плечо. Полковничий погон блеснул при свете луны.
Всё ясно: офицерский разъезд наехал впотьмах на красноармейскую стоянку и принял её за своих. Значит, белые близко. Терять времени нечего. Будённый осторожно выехал из темноты и поднял маузер. В предрассветной тишине хлопнул выстрел. Полковник упал. Бойцы вскочили. Офицерский разъезд был схвачен.
— По коням! — закричал Будённый.
Через минуту пять с половиной тысяч бойцов уже были верхом. А ещё через минуту вдали, в первых лучах степного росистого солнца, встала пыль приближавшейся кавалерии белых.
Семён Михайлович приказал разворачиваться. Заговорили три батареи четвёртого конно-артиллерийского дивизиона.
Начался бой.
…Вспоминая об этом эпизоде, Семён Михайлович сказал однажды, задумчиво улыбаясь:
— Да… Пять с половиной тысяч бойцов, как один человек, спали вповалку на земле. Вот стоял храп так храп! Аж бурьян качался от храпа!.. — Он прищурился на карту, висевшую на стене, и с особенным удовольствием повторил: — Аж бурьян качался!
Мы сидели в кабинете Будённого в Реввоенсовете. За окном шёл деловитый московский снежок.
Я представил себе замечательную картину. Степь. Ночь. Луна. Спящий лагерь. Будённый на своём Казбеке. И за ним, в приступе неодолимого сна, трясётся чубатый смуглый мальчишка с пучком вялого мака за ухом и с бабочкой, заснувшей на пыльном горячем плече.