Каждому солдату нашего лагеря велено запастись недельным пайком, после чего передовые подразделения скрытно в ночной темноте перемещаются к ближайшей из Семи крепостей. Им приказано взять ее в жесткое кольцо с тем, чтобы ни один враг не смог выскользнуть из ловушки и предупредить остальных. На рассвете другие формирования направляются к дальним твердыням. Александр посылает за артиллерией. Тяжелое снаряжение так и не добралось до Яксарта, правда, оно пока цело. Просто счастье, что осадной колонне каким-то чудом удалось избежать встречи с головорезами Спитамена. Случись такая беда, мы больше никогда не увидели бы ни своих машин, ни тех, кто при них состоит.
Два летучих кавалерийских отряда выдвинулись навстречу обозу, чтобы развернуть его и сопроводить к Семи крепостям.
Тараны, баллисты и катапульты слишком громоздки, чтобы их перевозить целиком, да в том и нет смысла. Важны металлические детали, шестерни, лебедки, пружины, а также тросы, свитые из человечьих волос. Деревянные элементы легко мастерятся прямо на месте из подручных материалов. Поразительна быстрота, с какой механики собирают орудия, устанавливают и приводят в готовность к стрельбе.
Наша осадная артиллерия обладает неслыханной пробивной мощью, а уж стены любой из Семи крепостей она способна просто смести подчистую, ибо все они, кроме, быть может, киропольской, целиком глинобитные, а такой кирпич колется, словно сахар. Но задачи ровнять с землей крепости у нас пока нет.
Перед окончательным свертыванием яксартского лагеря оглашается царский указ. Солдатам впервые за всю кампанию разрешается захватывать женщин с детьми для себя, а значит, прикарманивать и всю выручку от продажи их в рабство.
Александр лично обращается к нам, построившимся возле конских загонов. Небо светлеет, но дождик все моросит. Люди, спешно при факелах собиравшиеся в дорогу, изрядно вывозились в грязи и теперь походят на глиняных, вылепленных детьми кукол. Лошади, все еще стреноженные, покорно мокнут с кормовыми мешками на мордах. Ревут мулы, согнанные погонщиками в обозную вереницу.
— Друзья мои, у многих из вас в крепостных гарнизонах оставались приятели, добрые боевые товарищи. Скажу сразу, даже и не надейтесь, что кто-то из них уцелел. Волк Пустыни не видел причин ограничивать в кровожадности и свирепости ни себя, ни своих головорезов. Но ответьте мне, братья, и скажите по правде: а в состоянии ли вы сами совладать со своей яростью во время штурма? Сможете ли вы сражаться как воины, а не как дикие звери? Если не сможете, честно признайтесь, и я оставлю вас здесь.
Не ошибитесь в самооценке. Я задался целью истребить каждого, кто, взалкав нашей крови, опять посмел нанести нам коварный удар. Ни один вероломный дикарь не должен уйти от заслуженной кары. Но пусть мщение вершит армия, а не разбойничья шайка. Удастся ли вам обуздать в себе буйство? Могу ли я положиться на вас?
Через какой-то час взята Адана. Александр сам руководит ее захватом, причем не из шатра, а со стены, куда он взлетает с первой волной атакующих. Всех мужчин в городе, от юнцов и до стариков, рубят на месте.
К полудню все еще распаленные боем солдаты, прошагав шесть миль, добираются до второй крепости, Газы, уже окруженной войсками Полиперхона. Наше подразделение спешивается, мы оставляем лошадей на кордоне и присоединяемся к пехоте, чтобы принять участие в штурме. Нами командуют Стефан и Флаг.
В жилых кварталах означенной цитадели приходится вести бой за каждый дом. На узеньких улочках всюду завалы, стоит выбить защитников из одного здания, как они тут же перемещаются в следующее или по лабиринту проулков и тупичков обходят нас с тыла. Вражеские стрелы и дротики тучами вылетают из окон и сыплются с крыш.
Мы уже действуем автоматически и возле каждой новой халупы мгновенно делимся на три группы: вскрытия, вторжения и прикрытия. Задача первой группы проста — вышибить дверь, что с успехом и делает пара наших тяжеловесов. Как только дверь падает, внутрь вражьего логова — в доспехах, с клинками наголо — врываются штурмовики, моментально развертываясь вдоль стен, чтобы не попасть в клещи. Все афганские дома спланированы одинаково: жилые помещения в них объединяются коридорами с выходами во внутренний двор. Иногда имеется второй этаж, куда ведет лестница.
Задача штурмовиков тоже вроде нехитрая. Очищай себе комнатенку за комнатенкой, но противник, естественно, всячески старается этому помешать. Зачастую полы проваливаются у нас под ногами, мы падаем в специально отрытые ямы, а на головы нам рушатся подпиленные афганцами балки. Женщины и дети забрасывают нас камнями и черепками, вспарывающими кожу и плоть.
Бывает, мы проникаем в дом с крыши, но тогда раненых трудно эвакуировать в безопасное место, ибо приходится их пропихивать вверх сквозь дыру. Атаковать снизу в этом смысле удобней, но, прорвавшись поглубже, ты так и так неминуемо попадаешь в кромешную тьму. Внутренние помещения афганских домов лишены окон: оказавшись там, чувствуешь себя как в чулане или в шкафу: тесно, темно, а от пыли не продохнуть. Враг в этих норах тоже, конечно, мало что видит, но в отличие от тебя ему все тут знакомо, он может бить и вслепую — на звук.
В одной из таких нор Костяшка получает удар копьем прямо в яйца, а бросившийся ему на выручку Рыжий Малыш лишается уха, и вдобавок под челюстью у него застревает манате — камышовая стрела с особенно хитро зазубренным наконечником. Потом приходится вырезать этот наконечник из раны вместе с ошметками бороды. Удовольствие, как вы и сами, наверное, понимаете, то еще.
Да, на хитрости эти туземцы великие мастера, а уж в притворстве им и вовсе нет равных. Лежит, например, такой тип поперек дороги, с виду труп трупом, но лишь наклонишься, чтобы его оттащить, он вдруг бросается на тебя. Это бы ладно, да ведь в каждой руке у него по кинжалу. В ходу у них и наполненные нефтью глиняные горшки с тряпичными фитилями. Разбрызгиваясь от удара о стену, горящая жидкость липнет к одежде, к снаряжению, к коже. Горе несчастному, на которого попадут эти брызги.
Существует лишь один способ подавить столь ожесточенное сопротивление — это наседать, не давая никому спуску. Мы и наседаем. Раненых врагов добиваем, пленных, замотав им головы их собственными петту, сгоняем в кучи и режем, как скот. Особо густо забитые степняками кварталы выжигаем, как лекари выжигают зараженную плоть. Лишь после того, как целая улица обращается в обугленные развалины, наш старший командир Вол с удовлетворением констатирует, что уж теперь-то там точно чисто.
За пять дней армия вновь занимает все семь крепостей. Афганцам это обходится в пятнадцать (кто говорит — в двадцать) тысяч жизней. Несем потери и мы. Утром под Кирополем на Александра сбрасывают большой камень. Ушибы нешуточные, но уже к полудню царь приходит в себя, правда, возможно, лишь для того, чтобы призвать нас не ослаблять натиск.
На шестой день вся округа раздолбана в прах. Но и мы в аховом состоянии. Глаза мои ввалились, на теле не осталось живого места, повсюду запекшаяся кровь, синяки, ссадины — ни сесть, не поморщившись, ни пошевелиться. И не один я такой, все измочалены вдрызг. Ни пожрать, ни плюнуть, ни помочиться — сил нет ни на что. Мы, словно бревна, валимся наземь и погружаемся в каменный сон.
Чуть позже на нас набредает блуждающий среди развалин историограф Коста. Его появление приводит нас в ярость, нас в тот момент вообще способно разъярить что угодно. Впрочем, писателю это, видимо, понятно, и он держится с подобающей деликатностью.
— Знаешь, что меня бесит в идиотской пачкотне бездельников, без толку портящих восковые таблички? — вызывающе вопрошает Лука и сам же себе отвечает: — Дурацкие фразы, какими они пытаются приукрасить всю эту дерьмовую писанину.
Тон, совершенно не характерный для моего мягкого и всегда обходительного товарища. Что делать, эти шесть дней изменили Луку. Мы все изменились. Мы только и делали, что хладнокровно убивали людей. Безоружных, связанных, с замотанными головами. У нас не было выбора, ведь держать пленных негде, а отпускать их нельзя. Да и можно ли отпустить тех, кого боишься и ненавидишь? Вот мы и выучились разделываться с врагами со спокойствием поваров, расправляющихся с голубями или дроздами. Лука тоже к этому притерпелся, а потом и приноровился. И даже обзавелся кофари, специальным ножом, каким афганцы режут скотину, а точильный камень повесил на шею, чтобы тот был всегда под рукой.
— Какие фразы? — спрашивает Коста.
— Ну, например: «восстановление порядка» или «умиротворение». Обалденно красиво звучит. Я просто очарован.
Да, у нас в головах кровь и грязь. Сцены бойни в овечьих загонах, где наземь валятся не бараны, а люди. Их режут то афганцы, то мы. Вот уж и впрямь «умиротворение»! Но с другой стороны, стоит ли в том виноватить Косту? Он ведь вполне порядочный малый.
— Нет, ты ответь, — не унимается Лука, — почему бы тебе не называть вещи своими именами?
Коста угрюмо бубнит, что дома ждут приемлемых сообщений. Определенного, так сказать, рода. Народ не готов воспринимать все подряд.
— То есть правда никому не нужна, это ты имеешь в виду? — гнет свое Лука.
— Ты знаешь, что я имею в виду.
В дверях, точнее, на той груде пепла, в которую они превратились, появляется Флаг.
— Полегче, Лука, — говорит он. — Этот малый всего лишь старается заработать на хлеб.
Коста пробует оправдаться. Он совершенно не понимает, что плохого в попытках скромного летописца стяжать себе некоторую известность сводками с передовой. Ведь ясно же, что для сценической декламации или там для домашнего чтения их следует несколько обработать, пригладить.
— Да все плохо! — рычит Лука. — Ибо слова таких скромных писак отзываются в человеческих душах. Люди принимают всю эту приглаженную дерьмовую чушь за чистую правду, особенно зеленые сопляки, мечтающие о подвигах и о славе. Ты просто обязан открыть им глаза!
Далее выясняется, что наибольшее отвращение у Луки вызывает словосочетание «предать смерти».
— Что это вообще значит? — разоряется он. — Уж не то ли, что мы, например, легонько хлопаем наших недругов по плечу, а они мирно укладываются рядком, чтобы уже не подняться? Смерть смерти рознь, и описывать ее можно по-разному. Тебе ли, пачкуну, этого не знать?
Я в жизни не видел Луку в таком возбуждении, да и все ребята пялятся на него, раскрыв рты. Прямо оратор, аплодировать хочется.
Лука чувствует наше внимание и распаляется еще пуще.
— Важно не только то, о чем рассказывать, но и как это делать. Тут все имеет значение, каждая мелочь. Ты же, Коста, хоть напрямую вроде бы и не врешь, выбираешь словечки, благодаря которым вся мерзость, творимая здесь и превращающая солдат в диких хищников, кажется чем-то вполне естественным, даже достойным.
А ты взгляни-ка на мои ногти! Они все черные — но не от грязи. От людской крови. Ее мне теперь не отчистить, не оттереть, не отмыть. Она не смывается, вот в чем все дело!
«Предать смерти», надо же! Мы заматываем афганцам головы их же собственными балахонами, связываем бедолаг, как баранов, а потом потрошим — и это называется «предать смерти»? Что-то я не видел в твоих хрониках честного описания этой веселенькой процедуры. Что-то ты не пишешь о вереницах несчастных, ползущих на коленях по грязи с завернутыми за спины локтями? Что-то не упоминаешь о кожаных фартуках, которые нам, как мясникам, приходится надевать и которые после резни так воняют, что летят в костры, ибо все равно их не отстирать. Или о том, как люди, которых мы убиваем, извиваются, словно черви, норовя ускользнуть от удара, и ты кличешь товарища, понимая, что одному тут не справиться, а ведь время-то поджимает. Кстати, скажи мне, Коста, какой срок мы даем своим жертвам на приуготовление к смерти? Пару-тройку минут, пока не придет их черед, да, на наш взгляд, и этого бы не надо. Главное — внушить себе, будто ты вспарываешь мешок, и тогда все пойдет ладно. Солдаты так и называют пленных — «мешки». Мешки с кровью. Мешки с костями. Мешки с потрохами. О боги, ну и вонища же поднимается, когда людские внутренности вываливаются наружу. Это ведь не попадет в твои депеши, Коста? Куда же тогда оно все девается? Нам просто негде прочесть о том, какие звуки слышны, когда человеку перерезают глотку или обрушивают дубинку на череп, а также о том, как обреченные на смерть люди молятся, проклинают нас, просят пощады, молчат. Да, некоторые ведь молчат, уж и не знаю, ведомо ли тебе это? Не произносят ни слова, невзирая на то что творится в их душах. Это натуры, наделенные мужеством, и, возможно, в гораздо большей мере, чем мы.
В продолжение всего этого пылкого монолога Флаг тоже молчит, хотя хорошо понимает, какое впечатление могут производить подобные речи на неоперившихся новичков. Но он считает, что человеку нужно дать выговориться. Затыкать рты — последнее дело. От этого пользы нет. Однако и оставлять без ответа слова, которые можно принять за похвалу в адрес врага, наш командир, разумеется, не желает.
— Так, по-твоему, Лука, они выглядели весьма мужественно и тогда, когда жгли живьем наших соотечественников или сдирали с них кожу?
— Мне ненавистны афганцы, их коварство, их зверства, — отвечает Лука, — но еще больше мне ненавистно то, что мы опускаемся до их уровня. Да неужели ты сам, Флаг, находишь оправдание той резне, которую мы тут творим? Что в ней к нашей чести?
Губы бывалого воина кривятся в мрачной улыбке.
— Честь — это не то, что имеет значение на войне, паренек. Вот в стихах о войне — там конечно.
— А что же, по-твоему, имеет значение?
— Победа.
Все умолкают, прислушиваясь к его словам.
— Победа, — повторяет Флаг, обращаясь ко всем нам. — Все остальное не важно. Ни благородство, ни великодушие.
Умейте смотреть войне прямо в лицо. Принимайте ее такой, какова она есть. Иначе недолго и спятить.
Он поворачивается к Луке:
— А ты, сынок, молодец. Ты хороший солдат и не боишься высказывать свои мысли. Но при всем моем уважении к тебе, парень, ты на многое пока смотришь по-женски. И говоришь ты по-женски. Устраиваешь тут спектакль. Советую по-хорошему: впредь не смей падать духом. Вспомни отца своего, вспомни братьев. Узнав о подобном твоем поведении, они, разумеется, устыдились бы, стыдись дать слабинку и ты. Задача мужчины — сражаться, побеждать, покорять. А когда, в какие столетия было иначе? Призвание мужчины, если он настоящий мужчина, состоит в том, чтобы или утвердиться в своем превосходстве, или погибнуть, пытаясь достичь его. Вспомни, что говорил Сарпедон Главку под стенами Трои:
В бой устремившись, великую славу стяжаем с тобою мы вместе.
Если ж помедлим, другим эту славу постыдно уступим.
— Но как раз славой-то здесь у нас и не пахнет, — возражает Лука.
Флаг с этим категорически не согласен.
— Разве колеблется лев? — спрашивает он грозно. — Разве льет слезы орел? К чему призывает доблестного мужа его отважное сердце, как не к великим подвигам? Именно этого требует от нас Александр. Клянусь Зевсом, воины, которые родятся через тысячу лет, будут проклинать свою горькую судьбу за то, что им не довелось шагать вместе с нами. Участвовать в беспримерном походе, преодолевать непреодолимое и свершать деяния, не выпадавшие ни на чью долю.
— Ага, например, перерезать глотки безоружным людям.
— А ты, Лука, поди, предпочел бы, чтобы они были вооружены?
— Я не трус, Флаг. Я готов сразиться с кем угодно, включая тебя. Но именно сразиться, а не связать тебе руки, накинуть на башку мешок, а потом полоснуть мечом по горлу или выпустить кишки. А если ты можешь проделывать все это без каких-либо угрызений и даже находить правильным, то ты хуже, чем женщина, ты сущий зверь.
Видя, что Флаг сейчас взорвется, я в прыжке вклиниваюсь между ними.
— Оставь Луку, Флаг. Он не только солдат, но также и эллин, то есть человек, имеющий право думать самостоятельно и без чьего-то давления и подсказок решать, что правильно, а что нет.
Флаг берет себя в руки, хотя и ворчит:
— А что, по-твоему, правильно, а, Матфей? Или ты тоже жалеешь афганцев?
— Помню, — отвечаю я, — мальчишками мы от зари до зари не слезали с коней, обучаясь атаковать и преследовать неприятеля. Мы мечтали предстать перед нашим царем благородными воителями и героями. Меня эта мечта еще не покинула.
Я поворачиваюсь к Луке и ко всем остальным:
— Мне хочется верить, что существует способ даже на такой гнусной войне оставаться хорошим солдатом.
Кулак покатывается со смеху:
— Верить-то хочется, спору нет. Но коли тебе, Матфей, доведется-таки отыскать этот способ, обязательно сообщи нам о нем.
Прямо в Кирополе войскам дают трехдневный отдых. Солдаты действительно в нем очень нуждаются, но гораздо важней эта передышка для лошадей и для мулов. Если не подкормить их как следует, может начаться падеж. На третий день к нам наконец-то подкатывает осадный обоз, а с обозом приходит и почта. Я получаю солидный пакет, сразу дюжину писем от моей Данаи. Самое последнее отправлено более полугода назад. Флаг дает мне полчаса на медленное и приятное ознакомление с новостями.
— А потом возвращайся. Что-то, мне кажется, назревает.
Я пристраиваюсь в тени под глинобитной стеной. На площади передо мной наши парни вместе с малыми из другого отряда вяжут веревками женщин с детьми. Как уже говорилось, в этом походе воинам разрешено их захватывать и к своей выгоде продавать. Однако многие полагают, что основной целью Александра является не столько намерение пополнить кошельки своих солдат, сколько стремление напрочь очистить вражеский край, лишив неприятеля даже тени надежды, вернувшись, застать тут кого-то из близких. Не к кому возвращаться, не за что и сражаться. Такая стратегия. А нам сподручнее осуществлять ее скопом, вот почему мы и объединяемся с соседствующим отрядом. Больше наловишь, если действовать заодно.
Плюхнувшись в пыль и перебирая письма Данаи, я по уже выработавшемуся солдатскому обыкновению вскрываю последнее и заглядываю в конец. Ведь если там значится: «Прости и прощай», остальное можно уже не читать.
Так оно, увы, и оказывается.
Даная почувствовала, что ее молодость проходит. Она продолжает любить меня, но…
Как все надолго покинувшие родной дом солдаты, я ждал этого известия и страшился его. Готовился к нему, настраивался, копил мужество, чтобы хоть как-то справиться с опустошающим душу отчаянием, однако ничего подобного не происходит. Ни жгучей боли, ни сердечных мук, ни страданий, ни каких-либо сожалений — вообще ничего.
По ту сторону площади арабские работорговцы клеймят скупленную у нас по дешевке добычу. Эти мошенники знают толк в живом товаре, а наш товар никудышный — наглые, безграмотные щенки и совершенно дикие сучки. Легче приручить стаю шакалов. Можно предречь заранее, что большая часть из них не дотянет и до ближайших невольничьих рынков. Одни по дороге разбегутся, другие передохнут.
Дата, стоящая на письме, сообщает, что оно долго искало меня. Целых семь месяцев. Мне приходит в голову, что Даная, вероятно, уже вышла замуж и, скорее всего, ожидает ребенка.
Вялый всплеск нездорового любопытства побуждает меня вскрыть и прочесть остальные послания, написанные в те дни, когда она еще оставалась моей невестой. Вот они-то как раз и наполняют мою душу горечью: между строк угадывается, что Даная видится с другим мужчиной, тем самым, которому, как я уже знаю, суждено занять мое место в ее истомившемся сердце, девушку явно начинает тянуть к нему. Однако могу ли я обвинять ее в вероломстве?
Ведь у меня есть Шинар.
Мы вместе уже долгое время.
Это я изменил Данае, а не она мне.
Так о чем тогда речь?
Работорговцы осматривают взрослых невольниц и прочую мелюзгу, как лошадей или мулов: щупают руки и ноги, заглядывают в зубы. При всей их жестокости (порой смущающей даже афганцев) они заботятся о приобретенном имуществе и, даже наказывая рабыню или раба, стараются не попортить товар.
В лагере, куда я возвращаюсь, царит обычное настроение. Резня, в которой рекой лилась кровь, похоже, нимало не омрачает солдат. Мутный осадок, ею оставленный, давно смыт вином, и сейчас парни лениво толкуют о своей доле в военных трофеях, о разных способах ее увеличить, о возможных шансах продвинуться и о прочих тому подобных вещах. Врага ненавидят все, особенно потерявшие друзей и родичей, а о содеянном никто не жалеет. Люди просто выполнили свою работу, и выполнили хорошо.
Подсевши к Луке и Костяшке, я ковыряю свой ужин и помалкиваю о письмах Данаи, они же озабоченно обсуждают, нормально договорился Кулак с арабами или нет. Костяшка никак не может забыть об упущенной прибыли. О женщинах, так некстати зарезанных в той деревушке, где нам с Лукой довелось в первый раз «нюхнуть крови». Напоминая, какими мы были, он хихикает, но тут же важно и со значением произносит:
— Вы прошли долгий путь.
— Ага, — соглашается Лука. — Долгий и скверный.
Разговор прерывает появление Флага, который оглашает приказ.
Нам вменяется сняться с места за два часа до рассвета. Наш отряд включен в состав южной колонны, выступающей на поиски Спитамена. Сам Александр форсированным маршем двинется на север — усмирять племена за Яксартом.
— Сколько же, интересно, содрал с них Кулак? — бормочет, вставая и почесываясь, Костяшка.
«С них» — это с арабов.
Флаг не отвечает.
— Как насчет тех мальцов?
Костяшка имеет в виду трех подростков, отловленных нами в карьере. Им лет по двенадцать-тринадцать, что обещает хорошие деньги.
Флаг искоса смотрит на горы.
— Кое-кто из ребят, — ворчит он, — наткнулся в цитадели на место, где афганцы перебили весь наш гарнизон.
Тем самым он намекает, что надеяться на прибыток особенно нечего. Многие сделки не состоятся. Пленников тоже, скорей всего, перебьют.
— Ну что это за война такая! — негодует Костяшка.
Река, вдоль которой мы спешим к Мараканде, торопясь настичь осадившего этот городок Спитамена, называется Благоносной. Берущая свое начало где-то на северо-востоке, в горах, она бурным потоком мчит по теснине, именуемой Горловина Сестер (в память о двух афганских девицах, якобы бросившихся туда с кручи, чтобы таким манером досадить какому-то завоевателю, вроде бы посягавшему на их невинность), а потом ныряет под землю. Наверху хорошо слышен шум воды, ярящейся в каменной толще. Затем, возле деревушки Зардосса, река снова выныривает на поверхность, бежит по очередному обрывистому ущелью и, вырвавшись из него, разливается на пол мил и, зато становится такой мелкой, что ее может перейти и ребенок. Островков и отмелей на этом приволье не счесть, причем все они так густо поросли ивняком, ракитником и хлопчатником, что являют собой единое зеленое буйство. Ни берегов, ни проток практически не видать. Особенно сейчас, когда в воздухе носится хлопковый пух, напоминающий о поре снегопадов.
В нашей колонне двадцать три сотни воинов, три четверти из которых — наемные пехотинцы, какими командует Андромах Мохнатый, прозванный так за огромную рыжую бородищу. Конницу возглавляет двадцатисемилетний командир Менедем, лихой рубака и блестящий кавалерист, еще юношей, когда ему было всего девятнадцать, удостоенный на Олимпийских играх венка победителя в пятиборье. Нашему отряду, по-прежнему пребывающему под началом Флага и Стефана, выпала роль флангового охранения. Попросту говоря, мы держимся справа от всех и поглядываем, нет ли где засады. Путь наш лежит через полупустыню, поросшую чахлым кустарником, верблюжьей колючкой и тамариском.
Уже второй день я еду рядом с поэтом.
Он так и не завел себе лагерную подружку. На родине у него есть жена, дети. Хотя Стефан не склонен распространяться о них, мы все же знаем, что они существуют. Для него день не в день, если не удается черкнуть им парочку строк. Правда, в его случае это вовсе не говорит о каких-то чрезмерных супружеских или родительских чувствах. Стефан вообще любит писать, он переписывается с добрым десятков других поэтов, а также с актерами, философами, музыкантами и невесть с кем еще. Когда армия где-нибудь останавливается, Стефан, даже если нам велено жить в палатках, норовит снять домишко, чтобы иметь возможность уединяться. Трясясь плечом к плечу с ним в седле, как-то забываешь, насколько он знаменит, но ему об этом забыть не дают: Стефан желанный гость на всех пирах и приемах. И можете быть уверены, если в каком-либо городишке обнаружатся дамы, не чуждые греческой образованности (либо сами что-то кропающие, либо вообще покровительствующие искусствам), то они непременно будут искать его общества.
Чем больше я узнаю Стефана, тем больше им восхищаюсь. Это воистину человек-загадка, толком его не знает никто. Он даже пьяный не сболтнет лишнего. Я ловлю себя на том, что украдкой наблюдаю за ним, присматриваюсь, как он пьет и как ест, прислушиваюсь к каждому слову. Если он с одобрением отзывается о каком-то писателе, я переворачиваю весь лагерь, чтобы раздобыть его книгу, если порицает кого-то из сослуживцев, я тут же перестаю того замечать.
Еще во время горного перехода Стефан взял за правило оказывать нашим носильщицам ненавязчивую поддержку. Вот и сейчас он порой к ним пристраивается и в очень уважительной форме заводит беседы на фарси, на дари. Шинар с удовольствием говорит с ним на греческом, а наш поэт даже пробует обучать ее грамоте. По его мнению, я не ценю ее, и он не стесняется сказать мне об этом в глаза.
— Тебе следовало бы всегда помнить, Матфей, что эта совсем еще молоденькая афганка, делящая с тобой все тяготы походной жизни, должна была ради этого совершить такое душевное усилие, каких мы с тобой и близко-то не знавали, да и вряд ли способны на них. А она справилась, вернее, справляется с этой бедой, как и все ее сестры, ставшие спутницами наших товарищей. Ведь то, что они сейчас делают, противоречит всем их представлениям о добре и о зле. В деревнях, где они выросли, даже за один беглый взгляд на чужеземца девушек нещадно бьют, а уж за разговор с ним могут и вообще забить насмерть. Но они здесь, они с нами. Или ты думаешь, им теперь все безразлично? Как бы не так! Они плоть от плоти своего народа, они разделяют все его предрассудки и за те немногие радости, которыми мы их тут оделяем, расплачиваются стыдом и позором. В глазах соотечественников, как и в своих собственных, они отверженные, презренные твари. И все же они любят нас. А Шинар любит тебя. Однако слышал ли ты, чтобы она хотя бы раз воззвала к Богу? Шинар считает, что у нее нет на то права как у изгнанницы, напрочь лишенной малейшей надежды как-то загладить свою вину и возвратиться домой.
«Да отвернется от тебя Бог!» — самое жестокое проклятие у афганцев. Таков горький хлеб твоей девушки, которым она вынуждена давиться с каждым восходом солнца!
Я вмиг обращаюсь в слух и осторожно интересуюсь, есть ли у Стефана стихи обо всем этом. Лирик словно не слышит.
— Солдаты и их подруги, — гнет свое он, — отнюдь не столь примитивны, как склонны воображать себе некоторые. Глядя на твоего брата Илию с его возлюбленной, можно подумать, что видишь княжескую чету, так нежно пекутся они друг о друге. Даже Флаг, который предпочитает распутниц, обращается с ними по-своему ласково. И уж если на то пошло, разве войско блудниц, якобы увязавшееся за нами, не является неотъемлемой частью нашей великой армии? Разве эти девицы не наши сестры? Разве «добропорядочные» женщины способны так заразительно хохотать, так безудержно отдаваться простым человеческим радостям?! Например, прыгать голышом в реку или барахтаться в выпавшем за ночь снегу?
А дети, которых армия походя производит? Их просто тысячи, им нет числа! Можно, конечно, воротить от шлюх нос, но, рожая наших детей, они в первую очередь становятся их матерями.
Нет, ты хотя бы попытайся представить, как горько этим несчастным созданиям сознавать, что мужчины, с которыми они живут как с мужьями, без раздумий покинут их, как только им придет время возвращаться на родину, к настоящим женами и детям, где они даже не вспомнят ни об оставшейся в далеких краях безотцовщине, ни о своих верных спутницах. Ты помнишь Оке? Помнишь, с каким надрывом прощались там со своими лошадками отправлявшиеся домой фессалийцы? Похоже, разлука с животными удручала бравых конников больше, чем расставание с собственными чадами и с женщинами, которые выносили и вынянчили этих чад.
Что, по-твоему, чувствовали тогда эти брошенки? Разве они настрадались меньше, чем мы? Разве не бок о бок с нами преодолевали они каждую милю этого бесконечного и считавшегося ранее непроходимым пути? Разве они не мучились от хворей, голода и жажды, не ломали рук-ног, не падали, обессилев от изнурения, наземь?
Да, их не шлют в бой, но разве они находятся в безопасности? Разве караваны и обозы, с какими им разрешается следовать или к каким они прибиваются на свой страх и риск, не манят к себе грабителей разного рода? Особенно диких даанов, саков и массагетов, подлинных опустошителей этих краев, что в первую очередь охотятся за поживой и потому предпочитают захватывать женщин, а не сражаться с хорошо обученными солдатами.
И нашим спутницам зачастую приходится защищаться самим, впрочем, постоять за себя они тоже умеют. В их руках даже простая заколка превращается в грозное оружие, ибо каждая из них знает, куда и как ее нужно вонзить, чтобы удар был смертельным.
Я скажу вот что: все эти так называемые обозные шлюхи есть, может быть, единственная наша опора в этой не слишком-то дружелюбной стране. Без них, поверь, мы здесь и месяца бы не протянули!
Мараканда свободна. Мы тут ни при чем. Разве что косвенно. Спитамен, успевший ее захватить, узнав, что мы приближаемся, ударился в бегство. Местные жители заверяют, что это они вынудили его уйти. Похоже, им боязно, как бы Александр не решил поквитаться с ними за потворство врагу. А может, они просто пытаются набить себе цену. Или рассчитывают на благодарность. В любом случае, как только Андромах с Менедемом узнают, что неприятеля в городе нет (весть эта приходит раньше, чем мы успеваем добраться до места), они решают незамедлительно устремиться в погоню. При этом, как всегда, царит полная неразбериха. Наш авангардный отряд, не получая никаких приказов, прохлаждается в седлах, пока вместе с несущим хлопковый пух полуденным ветерком не прибывает курьер, посланный Андромахом. Нам вменяется встать кордоном и разворачивать всех, кто до нас дошагает, в обратную сторону, а когда поворот совершит вся колонна, двинуться за ней следом. Вот тебе, значит, и пообедали, и покормили животных!
— И какой же гений измыслил этот маневр?
Мы с Тряпичником, Кулаком и Костяшкой торчим под самыми стенами Мараканды, заворачивая усталых ребят. Узнав, что им предстоит топать обратно, они стонут. До города рукой подать, а город — это фураж и вода для коней, а для нас самих по меньшей мере шанс выспаться не на голой земле. Так нет же, нам не дают даже оправиться, нас просто гонят, как скотину, назад с туманной задачей попробовать изловить неприятеля в лабиринтах ущелий или в прибрежных зарослях, где он как рыба в воде, а мы ни ухом ни рылом.
— Дети мои, — глубокомысленно изрекает Стефан, — мне это ну совсем уж не нравится.
Мы рысцой движемся в том направлении, откуда только что прибыли. Служба под началом столь выдающегося полководца, как Александр, таит подводные камни. Командиру, его замещающему, стыдно действовать с меньшей отвагой или напором, чем он, а поскольку уровни их стратегической одаренности несравнимы, то наспех принятые решения порой приводят к плачевному результату. Солдаты всякий подвох нутром чуют.
— Чехлы долой! — орет Флаг, галопирующий вдоль растянутой конной цепи. Он хочет, чтобы мы сдернули с наконечников копий защитные лоскуты бычьей кожи. — Натереть древки!
Флаг свешивается с седла, подхватывает с земли горсть песка и начинает энергично втирать его в рукоять своей пики, чтобы та не скользила в ладони. У меня, как назло, сводит брюхо — я отдал бы десятидневное жалованье за возможность спешиться и облегчиться. Но куда там — четкие следы копыт сворачивают на восток, причем следы очень свежие: от конских яблок еще идет пар. А кто будет вам заливать, будто вид дымящейся кучи дерьма не усугубляет мучений страстно мечтающего присесть где-нибудь в кустиках человека, тот наглый лжец.
Пребывая по-прежнему в охранении, только теперь в тыловом, мы минуем деревню Зардосса. Река, широкая, мелкая, задыхающаяся от ракитника и ивняка, течет справа от нас. Слева сплошные кустарники, креозот с тамариском. Заросли буйные (дальше чем на шестьдесят локтей ничего не видать), они то и дело (локтей примерно через четыреста) разваливаются на овраги, промытые боковыми ручьями. Те отовсюду сбегают к реке, словно проселки к главному тракту. До темноты часа два. Лошади фыркают и артачатся у каждой промоины, они изнывают от жажды и хотят погрузить морды в воду. Но нам приказывают прибавить ходу, и мы гоним их дальше, не давая напиться.
Элементарная походная дисциплина требует, чтобы по враждебной стране, где весьма вероятны засады, войска перемещались, соблюдая все меры предосторожности. Скачущая по флангам кавалерия должна прочесывать весь кустарник самое меньшее на дистанции в сотню локтей от маршевой магистрали, а все распадки, ущелья, теснины на пути следования надлежит проверять еще до подхода колонны. Задача трудная, а в нашем случае совершенно невыполнимая. Нужна вечность, чтобы надежно обследовать хоть какой-то кусок непролазной и непроглядной чащобы. А чтобы обезопасить колонну еще и со стороны реки, численность конницы необходимо удвоить, ведь на бесчисленных заросших всякой всячиной островках и тем паче на прячущемся за ними другом берегу тоже может таиться враг. Между тем начинает смеркаться. До наступления темноты где-то час, но мы отошли слишком далеко от Мараканды, чтобы в случае чего вызвать подмогу.
Неожиданно в тылу появляются всадники, их примерно столько же, сколько и нас в арьергардной охране. Едут они, как и мы, рысью, причем совершенно не таясь. Уж не свои ли?
Впрочем, гадай не гадай, а зевать не стоит. Резкий свист Костяшки, и Флаг, едущий впереди, посылает гонца к командирам тыловых пеших отрядов. Те на наших глазах останавливаются и разворачиваются, готовясь отразить возможный налет. Флаг скачет к нам, выкрикивая приказ строиться клиньями.
Нас восемьдесят человек, что позволяет сформировать четыре клина, крайним левым из них командую я. Мы должны прикрыть фланги пехоты и движемся, чтобы занять свое место в крыле — я впереди клина, Костяшка его замыкает. Скачущий мимо к своему месту в строю Лука, указывая на всадников в тылу, спрашивает:
— Это наши?
— А ты сгоняй к ним да проверь, — смеется Флаг.
Между тем мы чувствуем, что впереди что-то происходит.
Колонна, похоже, остановилась и сжимается. Хлопковый «снегопад» мешает обзору, и все же мы видим, что солдаты формируют оборонительные линии, обращенные как налево, к зарослям, так и направо, в сторону отмелей.
Однако основная часть пехотной колонны уже находится в непосредственной близости к тому месту, где склон круто забирает вверх, и сейчас над ней из-за гребня холма тоже появляются всадники. Конные лучники. Не наши, у нас конных лучников нет. Всадников добавляется и в нашем тылу, постепенно они заполняют всю заросшую тамариском низину между рекой и откосом и продолжают прибывать. Едут главным образом по двое: конник везет за спиной пехотинца. Мы наслышаны о подобной тактике, хотя сами с нею не сталкивались. В бою задний седок спрыгивает на всем скаку с лошади, объединяется с такими же ловкачами, как он, и конная атака подкрепляется пешим напором.
Стефан придерживает коня.
— Сукины дети! — рычит он, указывая на неприятеля. — Они все знали заранее. Они хотели, чтобы так все и вышло.
Он имеет в виду, что бегство Спитамена из Мараканды было сплошным притворством. Эту засаду хорошо продумали и обустроили не в один день. Уже очевидно, что враги вырыли на путях нашего возможного отступления волчьи ямы и перегородили ложбины завалами из кустов и деревьев.
Я прошу Флага разрешить мне проверить кажущийся очень уж подозрительным островок, но слишком поздно. Заросли оживают, из них беззвучно выезжают конные лучники. Они не стреляют, не нападают, а просто выстраиваются у кромки воды, но этого вполне достаточно. Теперь наш отряд прикован к месту — мы не можем ни атаковать всадников, накапливающихся сзади, ибо тогда подставим под удар пехоту, прикрытием которой являемся, ни ударить по островку, поскольку в таком случае откроем врагу свой собственный тыл. Лука клянет наши передовые кавалерийские патрули за то, что они поленились обследовать эту позицию, словно нарочно предназначенную для скрытного ожидания, но не исключено, что они это сделали и никого на острове не нашли. Причем не по невнимательности, а потому, что там никого и не было. Островков таких здесь просто прорва, все покрыты шапками густых зарослей, и враг легко мог отойти назад, дать нашим патрулям провести проверку и вернуться на прежний рубеж.
Какие еще сюрпризы подготовил для нас Волк Пустыни? Сейчас мы видим на острове около двухсот конников, но сколько их может появиться еще, когда в дело вступит наша пехота?
У нас в армии всех солдат готовят к тому, чтобы в пиковых ситуациях они действовали самостоятельно, без приказов. Когда перед кавалерией оказывается фронт вражеских всадников, каждому идиоту понятно, что она должна разбиться на клинья. При угрозе нападения с флангов пехота мгновенно разворачивается в оборонительные шеренги. Наши войска вымуштрованы отменно, все основные маневры бойцы могут выполнять даже во сне. Беда в том, что в нынешней ситуации не помогут ни выучка, ни отвага. Мы в ловушке. Мы угодили в капкан, и его челюсти вот-вот сожмутся.
Это день славы Спитамена: он провел нас, как зеленых юнцов, как недотеп, набранных из мужланов. Волк учел все: рельеф местности, время дня, длину нашего марша и вечную, давно доставшую нас нехватку фуража и воды, он воспользовался нашим высокомерием и нашим невежеством. Он вынудил нас сражаться в избранном им месте, в угодный ему момент и по его правилам.
Правда, в численности он нас не превосходит. К тому же мы лучше обучены и дисциплинированы, лучше вооружены и защищены. Но мы растянуты, словно утки на плесе, что дает Спитамену ощутимое преимущество. Сначала он возьмет в оборот голову и хвост нашей колонны, в то время как наши главные силы, зажатые в центре и обездвиженные, будут беспомощно за тем наблюдать. Потом, благо наша линия длинна и тонка, Волк прорвет ее в нескольких местах, расчленив пехотинцев на отдельные группы, а затем каждую из них примутся чуть ли не в упор расстреливать неутомимые конные лучники. Бедные парни ничего с этим не смогут поделать, поскольку при любой попытке сойтись врукопашную быстрые всадники не подпустят их близко, постоянно держась на расстоянии выстрела. Своих лучников у нас нет, и если наши люди, вооруженные лишь копьями и мечами, нарушат строй, они будут тут же смяты конной атакой и перебиты, а сохраняя хотя бы подобие боевого порядка, им, возможно, удастся продержаться подольше, но потом все неизбежно полягут под градом стрел. Что касается конного охранения, то, если мы решимся напасть на стрелков, те, не меняя тактики, будут также себе отступать, избегая схватки и стараясь увести нашу конницу подальше от пехотинцев. В результате этой игры мы или вернемся к колонне и разделим общую участь, или окажемся отрезанными от нее — и нас прикончат отдельно. Разница, честно говоря, невелика. В любом случае нам конец.
Однако это всего лишь прогноз, пусть и мрачный, а действия, которые необходимо предпринять нашему арьергардному охранению, настолько очевидны, что наши командиры даже не утомляют себя отдачей приказов. Они просто разъезжаются по местам, зная, что каждый боец сам займет нужное положение, исходя из сложившейся обстановки, ибо не зря же он постигал воинскую науку. Так оно и происходит. В то время как Флаг направляет два конных клина навстречу напирающим с тыла кочевникам, наши соседи, наемные пехотинцы, образовав фалангу шириной в сто человек и глубиной в четыре шеренги, движутся к острову с целью навязать бой находящимся там конным лучникам.
Стефан формирует тыловой конный резерв, около сорока всадников. Так же поступают и пехотные командиры, их резерв — полторы сотни бойцов. При этом все мы прекрасно понимаем, что неприятель будет под нашим натиском отступать до тех пор, пока мы не оторвемся от основных своих сил и не предоставим ему замечательную возможность со скрытых позиций обрушиться на наши фланги. Однако выхода у нас нет — не стоять же, как баранам, под стрелами, полностью отдав инициативу Волку.
Наша пехотная колонна растягивается вдоль реки более чем на милю. Со своей позиции мы видим, что там уже начинает роиться противник. Это древняя как мир тактика степняков. Ничего нового в ней нет, но она срабатывает. Суть ее в том, что конные лучники вьются вокруг оказавшегося в ловушке врага, забрасывают его стрелами, отступают, когда тот атакует, а когда выдыхается, приближаются и жалят снова. А уж в нынешнем восхитительном случае, когда вражеская пехота, не имеющая сильной кавалерийской поддержки и прикрытых флангов, словно пришпилена к очень мелкой реке, ее разгром — лишь вопрос времени и терпения.
От наших взоров не ускользает, что как на этом, так и на том берегу из-за утесов или пригорков появляются, ведя в поводу лошадей и мулов, какие-то люди. Это не воины, а, очевидно, рабы и работники Спитамена. Животные, шагающие за ними, навьючены плотно уложенными вязанками стрел. Конные лучники, подлетая к ним на всем скаку, хватают эти вязанки и, не теряя времени, возвращаются на места с пополненным боезапасом.
Кочевники, находящиеся в тылу, боя не принимают и по приближении наших клиньев просто рассеиваются, отходя к реке и к утесам. Противопоставить этой тактике нам нечего. Мы не можем рассыпаться и преследовать этих выродков поодиночке, а продолжать наступление строем — значит атаковать пустоту, ежеминутно ожидая удара в спину. Перестраиваются степные наездники стремительно, словно ласточки в небе, и стоит нам чуть зарваться, они тут же отрежут нас от своих. Тем более что к ним, как мы видим, спешат на подмогу сотни других варваров, быстро спускающихся с холмов и выступающих из укрытий.
А мы всего лишь разведотряд, наша численность недостаточна, чтобы самостоятельно принять бой в окружении, и проклятый Волк прекрасно это понимает. Опять он нас обставил. Мы с Тряпичником натягиваем поводья, видя, как позади нас рассеявшиеся было враги вновь смыкаются, чтобы отсечь нас от колонны. Нам не остается ничего другого, как повернуть и во весь опор мчаться обратно.
Мы мертвы, и мы знаем это. То, что мы чувствуем, наверное, ближе всего к ощущениям начинающего шахматиста, взявшегося играть против мастера. Каждый ход, не важно, насколько он правилен или оригинален, лишь глубже загоняет нас в западню. Мысли наши мечутся в поисках какой-нибудь уловки или неожиданного маневра, способного вернуть нам инициативу. Но мы попались, мы влипли, как дрозды в птичий клей, и чем сильнее трепыхаемся, тем крепче приклеиваемся. События развиваются с такой скоростью, что у нас нет возможности выстроить хоть какой-нибудь план, а потому мы попросту возвращаемся к исходной точке, поворачиваемся лицом к врагу и готовимся драться до последнего вздоха.
Тем временем Волк затягивает в ту же ловушку нашу пехоту, штурмующую островок. Пока парни шлепают по мелководью, вражеские всадники группируются справа и слева от них, потом заходят с тыла и пускают в ход свою излюбленную тактику: носятся вокруг, осыпая их стрелами. Громадные, до семнадцати пядей в холке, парфянские скакуны взметают из под копыт фонтаны сверкающих в предзакатном свете брызг. Право же, зрелище впечатляющее, им впору залюбоваться, однако ситуация слишком уж бедственная: отвлекаться и некогда, и нельзя. Степняки начинают роиться и позади нас. Флаг со Стефаном бросают на них свои клинья.
Схватка разворачивается именно так, как мы и предполагали.
Волк даже не прощупывает нашу основную позицию, а сразу посылает к ней два конных строя — один движется под утесами, другой по отмелям, у водной кромки. Рассредоточившись вдоль наших шеренг и зажав их между собой, враги разворачиваются и, образовав с интервалами в четверть мили группы прорыва, начинают раскалывать фронт. Всего этого нам не видно, зато очень хорошо слышно, ибо нет на свете звуков, подобных тем, что издаются при сшибке латной кавалерии с тяжелой пехотой. Бактрийские и согдийские конники, составляющие костяк ударных сил Спитамена, — это дисциплинированные и хорошо обученные бойцы еще персидской закалки. Они могут сражаться и клиньями, и колоннами, они умеют пробивать бреши в пехотных шеренгах как никто в мире. Дааны же и массагеты, как и положено дикарям, берут не умением, а нахрапом. У них нет никакой тактики, они просто наваливаются всем скопом, но и этого зачастую хватает. Массагеты защищают грудь своих коней бронзовыми пластинами, нашитыми на войлочную основу, и покрывают той же броней собственные ноги — от бедра до лодыжки. Говорят, когда вал такой конницы накатывает на пехоту, у той нет ни малейшей возможности устоять. Правда, говорят и другое. Например, что нашим наемникам, какими командует Андромах, в стойкости просто нет равных. Это греки — ахейцы, выходцы из Аркадии, подчиняющиеся лишь своим землякам, а если выбора нет, то спартанцам. Будучи ветеранами, причем заслуженными (многим перевалило за пятьдесят), они поначалу сражались за царя Персии, сперва под командованием великолепного Мемнона Родосского и его сына, потом — Главка и Патрона, двух выдающихся военачальников, которые до последнего служили Дарию и перешли на жалованье к Александру, лишь когда перс окончательно проиграл. Эти славные воины за пять лет непрерывных сражений прошагали три тысячи миль и изведали все, что только может выпасть на солдатскую долю — и горечь поражений, и радость побед. Их главное оружие — пика длиной в семь с лишним локтей. В умелых руках это лучшее средство отразить кавалерийский наскок, а они обращаются с нею с непревзойденной сноровкой. Вот почему в кровавой схватке, разразившейся на речных отмелях, не уступает никто. Дааны, саки и массагеты дерутся ради поживы и славы, стремясь уничтожить ненавистных захватчиков, а греки-наемники стоят, чтобы выжить.
Но мы теперь даже не поглядываем в ту сторону и знать не знаем, что там происходит, ибо заняты только собой. Наша арьергардная группа (четыре сотни обычных и восемьдесят ездовых пехотинцев) отрезана от основных сил. Шансов на спасение у нас очень мало, но если они все-таки есть, то лишь благодаря прозорливости Флага со Стефаном, сообразивших, что Волку желательно, чтобы мы устремились либо назад, к Мараканде, либо к реке. Хитрый варвар явно ждет этого, поскольку эти два направления кажутся единственно возможными для прорыва, и, конечно же, разместил там дополнительные отряды, рассчитывая устроить резню. И наши командиры влекут нас к утесам. Враг мечет сверху камни и стрелы, но, по крайней мере, окружение нам не грозит. Пожалуй, будь наши кони посвежее, успей мы перед этой заварухой хотя бы полчасика отдохнуть, нам удалось бы выскочить на холмы, а там, может быть, мы бы и вообще ускользнули.
Но беда в том, что кочевники полны сил, а мы вымотаны, вдобавок нам приходится атаковать снизу. Кони тоже устали, да и почва здесь ненадежная, уходящая из-под ног и копыт. Если животное упадет и придавит всадника, тот уж не встанет. Некоторые парни соскакивают с седел и бегут рядом с лошадьми, чтобы удвоить их резвость. Но все равно добраться до более-менее защищенных щелей удается немногим. Противник налетает с обоих флангов и начинает теснить всех разом, и пеших, и конных, к реке.
Вопрос о победе, разумеется, не стоит — уцелеть бы. Я оглядываю свой десяток, точнее, то, что от него осталось (это Лука, Рыжий, Кулак, Тряпичник, Костяшка и двое братьев, Факел и Черепаха), потом велю всем прорываться за острова. Первым, на острие клина, скачет Лука. Путь нам преграждают конники, вооруженные сложными луками, склеенными из рога и кости. Мое боковое зрение обострено до предела, и оно отмечает, что Удальца, скакуна Луки, поражает стрела. Нет, две — одна входит в грудь, другая в шею. Стрелы торчат и раскачиваются, но могучие мышцы еще работают, и конь по инерции продолжает бежать, хотя глаза его закатываются и белеют.
Лука вонзает копье в горло стрелка. Я нахожусь чуть слева и вижу, как голова этого малого с кукольной неестественностью откидывается назад и как распускается кровавым цветком рана. Копье Луки при столкновении сильно пружинит, но не ломается. Мое собственное копье сломалось давно, все, что осталось при мне, — это сабля — прутик против арсенала тяжеловооруженного конника или пехотинца. У меня на пути возникает неимоверно усатый даан. В руках у него булава, однако я вижу, что у нее сбит набалдашник, и понимаю — это мой шанс. Я скачу на даана, замахиваюсь саблей, но тут что-то словно бы перехватывает и удерживает мою руку.
Боли не ощущается, но, оказывается, я ранен. Стрела, длинная, как плотницкое мерило, и толщиной с большой палец, ударив сзади, пробила мое плечо. Наконечник отвалился, но расщепленное древко выскочило из плоти на добрых три пяди. Первое ощущение — скованность. Рука не повинуется. Она бессильно падает, я роняю саблю. Одновременно приходит неприятное понимание, что тот, кто меня подстрелил, все еще находится за моей спиной и, судя по силе удара, он совсем рядом. И если я сейчас же не уберусь, этот малый проткнет меня снова. Я разворачиваю Снежинку. Прямо передо мной возникает еще один афганский лучник, правда, уже не конный, а пеший. Он стреляет. Я вижу, как резко распрямляется его согнутый лук. Дикарь не промахивается — наконечник стрелы сильно бьет меня в грудь. Тут бы мне и конец, не нацепи я сегодня поверх кожаного доспеха дедов древний нагрудник. Я клял эту железяку невесть сколько раз и столько же раз порывался ее кому-нибудь сбыть, чтобы выручить хоть на выпивку, но дурней что-то не находилось. И вот теперь эта тяжеленная, неприглядная скорлупа спасает мне жизнь. Стрела со звоном, отдающимся в ушах как бой колокола, отскакивает от железа, а сила толчка отбрасывает меня на конский круп.
Все звуки обрываются. Свет странно тускнеет. Мне не двинуть рукой, даже здоровой. Может, я умер? И это ад?
Это вода.
Я в реке.
Инстинкт побуждает меня вцепиться в поводья. Но когда я с плеском выныриваю на поверхность, Снежинка пугается, бьет копытом и пятится. А я валюсь обратно в воду. Враги повсюду, со всех сторон. Видать, на сей раз меня точно «внесут во все книги». Конные степняки затаптывают лошадьми ворочающихся в мутной жиже ахейцев. Для дикарей это привычная практика, и для зверюг, на каких они ездят, тоже.
Какая-то лошадь походя наступает мне на спину, и я, охнув, набираю полный рот ила. Тяжесть нагрудника тянет меня на дно, не позволяя подняться. Я открываю глаза. Древки стрел пронзают серо-зеленую водную толщу. Люди Волка прямо над нами, стреляют в упор. Те, что с пиками, всаживают их в нас, как в больших рыб.
Тут на меня накатывает безумный порыв: я чувствую себя обязанным спасти хоть кого-то. Нашариваю в мутной гуще тело греческого наемника и здоровой рукой стараюсь вытолкнуть его на поверхность. То, что грек никак не способствует своему спасению, страшно злит меня. Потом мне приходит в голову, что он, наверное, мертв, я злюсь еще пуще, и эта злость помогает мне всплыть.
Я выныриваю и вижу лежащего на мелководье Тряпичника. Глаза у него стеклянные, из живота торчат три стрелы. Какой-то даан сдирает с его черепа скальп. Охваченный ужасом, я снова падаю, получаю лошадиным копытом по затылку и не только чувствую, но и слышу, как трещит мой собственный череп. Необходимость глотнуть воздуха заставляет меня взметнуться вверх, и как раз в этот миг прямо передо мной в мутную воду валится дюжий ахеец, спину которого пробило с силой брошенное копье. Метнувший его дикарь спрыгивает с коня, скальпирует еще не успевшего умереть грека и издает торжествующий вопль, вскидывая над головой свой трофей.
С торжеством он поторопился. Это чудо, но грек с окровавленной головой выныривает из воды и вгоняет острие своей пики даану в печень. К нему тут же устремляются еще три дикаря, но наемник сам бросается горлом на собственное оружие, и когда дааны принимаются отрубать ему голову, он уже мертв.
Столь же ужасные сцены разыгрываются по всему берегу. Последнее, что я успеваю увидеть, — это как уводят мою чудесную маленькую кобылку. Запоминается, что афганец, подъехавший к ней, вовсе не петушится и не рисуется, демонстративно радуясь своей удачливости, как это принято у дикарей. Он просто берет мою девочку под уздцы и рысит прочь с видом добропорядочного человека, только что прогулявшегося по рынку и сделавшего там выгодное приобретение.
Я прихожу в себя уже ночью. Рядом Лука, он поддерживает меня. Мы с ним вдвоем прячемся в реке, под берегом. Сидим скорчившись, по горло в воде.
Лоб Луки рассечен саблей, он лишился глаза, вся левая сторона его лица в крови: не разобрать, осталось ли там хоть что-нибудь целым. У него также сломана пара ребер, хотя об этом я узнаю лишь потом, а левое колено повреждено лошадиным копытом. Но, даже пребывая в таком состоянии, мой верный товарищ, обхватив меня сзади обеими руками, не дает мне захлебнуться. Моя голова бессильно откинута, затылок покоится на плече друга. Корни и ветви маскируют наше укрытие. Я пытаюсь заговорить, поблагодарить его, но он шикает — шуметь нельзя!
Мне холодно. Меня мучает жажда. Мой череп периодически пронзает такая боль, что я от нее почти слепну. Однако древко стрелы из плеча уже не торчит: Лука вырвал его. И вообще, он спас мне жизнь. Я чувствую себя виноватым и прошу его бросить меня. Одному легче выбраться из такой передряги. Лука шлепает меня двумя пальцами по губам.
— Ты просто не в себе, Матфей. Тише.
Я снова теряю сознание. А очнувшись, вижу, что луна, которая висела высоко над моим левым плечом, теперь светит справа.
— Можешь ты сидеть сам?
Я нахожу подходящий корень и цепляюсь за него, освобождая одним богам ведомо сколько времени поддерживавшего меня Луку.
Все мелководье усыпано мертвецами, особенно много их у завалов. Почти все они голые — дааны и массагеты не только скальпируют убитых врагов, но, если позволяет время, снимают с них также все, что представляет какую-то ценность, а в этом нищем краю не ценных вещей просто нет. Там, где течение посильнее, мертвых македонцев и греков сбивает вместе, как бревна на сплаве. Это наши товарищи. Возможно, где-нибудь среди них находятся и Флаг, и Стефан. Тряпичник, насколько я понимаю, уж точно «попал в фолиант». Костяшку убили на моих глазах, а когда я последний раз видел Блоху, из ляжки у него торчало копье, а из горла — стрела.
Для речных крыс нынче раздолье, настоящее пиршество. Они шустро шныряют по нагромождениям тел, их мех влажно поблескивает в факельном свете.
Вдоль обоих берегов горят вражеские костры. Казалось, после такого триумфа дикари должны бы предаться необузданному разгулу, но то ли им не чужда некоторая самодисциплина, то ли вожди умеют держать их в руках лучше, чем мы полагали. У становищ выставлены часовые, коней поят и кормят. Даже те малые, что обирают тела, вовсе не грызутся из-за добычи, а делят ее, словно родичи — полученное наследство. Грабеж ведется согласно некоему этикету.
— Ты убил этого мака? — переговариваются победители. — Нет, вроде бы ты.
Во всяком случае, нам с Лукой кажется, что именно такими фразами обмениваются они перед тем, как приставить острие скальпирующего ножа к черепу павшего чужака и описать им точно выверенный полукруг. От уха до уха, после чего волосы жертвы забирают в кулак и быстрый отработанный рывок вознаграждает дикаря за работу. Он получает очередной кровавый трофей. Ужас и отвращение, которое вызывает в нас это противное самому нашему естеству зрелище, невозможно описать словами. Наши терзания усугубляются сознанием того, что мы беспомощны, безоружны и к тому же отчаянно трусим. Да что там трусим, мы просто умираем от страха! Как я ни презираю свое малодушие, но все же мысленно то и дело взываю о милосердии к Небесам, хотя раньше подобные мольбы представлялись мне чем-то постыдным. Я честно пытаюсь взять себя в руки, но не могу с собой справиться. Сердце колотится в груди так, что остается лишь удивляться, как враги до сих пор не услышали его оглушительный грохот и тот придушенный хрип, который мне сейчас заменяет дыхание.
Ниже по течению поперек реки сооружено заграждение. Конные и пешие степняки, образовав кордон, осматривают каждое приближающееся бревно или корягу и вылавливают всех уцелевших македонцев, пытающихся спастись вплавь.
Лука показывает на сделанную им на корне отметку: судя по ней, уровень воды в реке падает. К восходу солнца наше укромное гнездышко окажется на виду. Нам необходимо зарыться поглубже.
Я уже говорил, что стыд сильнее, чем страх, но и то и другое отступает перед изнеможением. Мы с Лукой вымотаны настолько, что уже, кажется, ничто не способно ни устыдить нас, ни устрашить. Внутри все онемело. Правда, сохраняется понимание, что острова прочесывают поисковые группы. Если мы будем обнаружены, с нас живьем сдерут кожу. Поэтому мы беззвучно, словно болотные жабы, закапываемся в прибрежную грязь.
Даже пребывая в столь жалком положении, я прекрасно отдаю себе отчет в том, сколь блистательно была задумана и проведена эта операция. Что ни говори, а Волк Пустыни настоящий стратег. Ему ведь противостояли не новички, и каждое осуществляемое им действие встречало соответственное и мощное противодействие, однако он сумел повернуть дело так, что любые наши шаги лишь приближали наш крах. Тут словно акт за актом разыгрывалась очень сложная пьеса, автор которой сам рискнул взяться за ее постановку и ни в малейшей степени не прогадал. Жаль, правда, что те, кто мог по достоинству оценить его работу, так и не разразились овациями в его честь, ибо являлись не только зрителями, но и участниками этой драмы, оплатившими своей кровью и жизнью ее успех.
Афганцев же, кажется, можно поздравить, ибо уже с предельной четкостью ясно, что в Спитамене они обрели подлинного военного гения, еще раз подтвердившего свою репутацию хитрого и коварного, безжалостного и отважного, неукротимого и прозорливого полководца, демонстрирующего не только полное понимание тактики Александра, но и способность предвосхищать ее проявления.
Луна опускается еще ниже, и степняки сворачивают поиски уцелевших врагов. На мгновение мы расслабляемся, потом опять замираем. По мелководью мимо нашей норы медленно проезжает какой-то вельможа в сопровождении конной свиты. Кто это? Неужели сам Спитамен? Сам Волк? Если так, то он моложе, чем я представлял, ему от силы лет сорок. Человек, едущий в нашу сторону, худощав, у него крючковатый нос и глаза ястреба. Гордо вышагивающий под ним гнедой арабский жеребец не слишком высок, но идеальных пропорций, с сильной, изящно изогнутой шеей и грудью настоящего скакуна.
Сосчитав до пяти, я опять поднимаю глаза. Если это действительно Волк, а не какой-нибудь его сановник, то правы те, кто приписывает ему образованность и утонченность. Приближающийся к нам всадник больше походит на ученого, чем на воина, и всем своим видом напоминает жреца. Одет он во все бактрийское, если не считать персидской войлочной шапки, закрывающей уши, лоб и подбородок, которую здесь называют тарбусс. На плечи воителя, осмелившегося противостоять Александру, наброшен простой серо-коричневый кавалерийский плащ. И сапоги у него простые, солдатские, из бычьей кожи, а не из телячьей, в каких щеголяет кичливая знать. Единственное, что как-то может указывать на его высокий ранг, — это висящий на плечевом ремне дорогой дамасский кинжал с рукоятью из слоновой кости. Волк — победитель, но смотрит он мрачно, лица его спутников тоже суровы.
Может, меня упрекнут в слабодушии, но будь этот человек хоть сто раз нам враг, я и тогда бы, взглянув на него, вряд ли сумел подавить в себе чувство невольного восхищения. Весь облик предводителя дикарей дышал такой непреклонной решимостью, что уже одно это выдавало в нем настоящего командира, способного двигать в бой армии мановением пальца. Свита тоже выглядела ему под стать: могучие воины на великолепных конях, крепкие, невозмутимые, словно высеченные из камня. Больше, правда, мне сказать о них нечего, ибо все мое внимание было поглощено тем, кто уже удалялся, исчезая за ближним завалом.
Позднее, в ходе кампании, о Спитамене заговорят широко, зыбкие и разрозненные слухи о нем станут сплетаться в легенды. Все примутся толковать о его чуть ли не фанатической преданности учению Зороастра. Прочие качества тоже как на подбор. Тут и скромность, и аскетизм, и ученость, и неизбывная приверженность духовным исканиям. Слуг он не держит, блюдет себя в строгости, родной сын Дерд (парню четырнадцать, самый возраст!) у него за оруженосца, а также за конюха. Отец приучает его спать на голой земле рядом с простыми бойцами. Сам он спит там же и не берет куска в рот, пока не поедят остальные. В ненависти же к захватчикам ему равных нет, лютость ее сопоставима лишь с безграничностью его личной отваги.
По мне, так все это походит на правду, но кто поручится за достоверность людской молвы? Чем возможно ее подкрепить? Собственно говоря, только фактами. А они непреложно свидетельствуют, что некий согдийский анах по имени Спитамен сумел вдруг снискать уважение всех соседних племен, даже таких диких, как дааны, саки и массагеты. Задайтесь вопросом: что же тогда, как не все вышесказанное, могло сделать его единственным вождем, за которым пошли многие вечно враждующие народы Афганистана, временно позабыв о своих распрях? Не воодушевила ли их его всем известная преданность общему делу, равно как благочестие, почитание древних святынь, а еще красноречие и беспримерная щедрость. Кое-кто даже стал называть его вторым Александром, но я с этим категорически не согласен. Брошенный на него у реки беглый взгляд оставил у меня ощущение, что, повернись все иначе, Волк предпочел бы созерцательную жизнь деятельной, ибо по своему складу этот удивительный человек показался мне больше философом, нежели воином, а Александр совершенно другой. Он прирожденный завоеватель. Война — это цель и смысл жизни нашего государя. Такие натуры скорее бросятся на свой меч, чем отставят его. Их никогда не устроит удел отшельника: им нужна стезя побед и славы.
Луна садится. До рассвета два часа. Мы слышим, как во вражеском лагере пакуют вьюки. С первыми солнечными лучами Спитамен снимется с места. Может, в конце концов нам с Лукой посчастливится уцелеть.
Но когда небо светлеет, наши надежды улетучиваются.
Причем угрожают нам уже не воины.
Местные жители. Со стороны Мараканды движется толпа женщин с детьми. У них праздник, они пришли мародерствовать, обдирая с останков все, что не успели забрать соплеменники.
И уж они-то ничего не пропустят.
Мы с Лукой остервенело подрываем берег, выкапывая себе норы, куда забиваемся, словно крысы. Но все бесполезно: толпа привела с собой собак, те обнаруживают нас в считаные минуты.
Женщины и мальчишки поднимают страшный шум, а когда согдийские копейщики вытаскивают нас из укрытия, пускают в ход камни и палки. Мою и без того поврежденную руку чуть не выдергивают из сустава. Нас колют ножами, дергают за волосы, нам норовят выцарапать глаза. Все выкрикивают два слова — «утан» и «кунан», что, как поздней выясняется, означает «пожиратели дерьма» и «паршивые псы». Мы не только не сопротивляемся, но на всякий случай пытаемся притвориться совсем уж жалкими и беспомощными, но толку от этого никакого. Слабость вызывает у толпы не сочувствие, а еще большую ярость, однако в конечном счете именно это нас и спасает. В отличие от все сильней распаляющейся оравы, уже готовой разорвать нас на части, патруль имеет какое-то представление о воинской дисциплине. «Нельзя убивать пленных, не допросив их», — всплывает, наверное, в головах караульных, и они укрывают нас от камней и палок своими щитами.
Однако, что теперь с нами делать, никто толком не знает. Спитамен с авангардом успел ускакать, остальная часть войска уже покидает лагерь. Происходит короткое совещание, мы с Лукой мало что в нем понимаем, но основную суть все же ухватываем, ибо ситуация говорит за себя. Возиться с нами, охранять, чтобы мы не сбежали, и вообще себя как-то связывать никому, разумеется, неохота. Лучше опять бросить нас на растерзание старым мегерам и отделаться от обузы. Бой закончился, скальпы, снятые с безоружных, не скальпы, а ничего ценного, чтобы поживиться, при нас вроде бы нет…
— Выкуп! — ору я изо всей мочи, насколько позволяют отбитые бока, не очень, впрочем, надеясь, что они воспримут мой выкрик всерьез, а скорей для Луки. Пусть думает, что мы, может быть, еще выкрутимся.
За мою выходку меня бьют по макушке каменной гирькой, а когда я скрючиваюсь, втянув голову в плечи, проходятся по спине и рукам. Ощущение такое, будто мне в череп вогнали гвоздь, но, как ни странно, боль меня воскрешает. Во мне вскипает ярость, и я рад пробуждению этого живого чувства. Люди от природы лжецы, таков и я. Эти гады ни шиша от меня не получат! Я же выведаю у них все, что смогу, чтобы потом безжалостно отомстить им. Выкуп мерзавцам? Да ничего они не получат!
Правда, я решил так, а они, похоже, иначе. Мою идею вроде бы приняли на ура. Словно родную. Во всяком случае, наверху опять затевается говорильня, в то время как женщины норовят плюнуть в нас поверх щитов, а некоторые даже по-малому облегчаются в сложенные ладони, чтобы облить «грязных маков» мочой.
В конце концов шайка приходит к какому-то решению. Нас передают на попечение двух юных, с виду шестнадцатилетних, головорезов, которые связывают нам запястья, а концы веревок приматывают к хвостам вьючных лошадок. Всю дорогу потом и животных, и нас подгоняют ударами палок, так что мы движемся весьма резвой рысцой. Где-то на протяжении полумили нас сопровождают камнями, комьями грязи и улюлюканьем озверевшие бабы с молокососами, а мы с Лукой сносим все издевательства, не смея поднять глаз.
Дела наши плохи, но все идет к тому, что дальше будет лишь хуже.
Пять народов сплотилось вокруг Спитамена в борьбе против нас. Основной костяк его войска — это жители Бактрии и Согдианы, выходцы из афганских кланов, обитающих между Яксартом и Гиндукушем. Традиционно они пополняют ряды кавалерии, организованной еще персами и управляемой ими же и сейчас. Пехоту Волка составляют коренные афганцы из долин Панджшер, Кабул и Горбанд, а также из Газни и из Кандагара и, наконец, с восточных равнин, тянущихся до самой Артакоаны. Остальные его воины — скифы. Это уже самые настоящие дикари, которые делятся на саков, даанов и массагетов.
Саки, обитатели гор и пустынь, испокон веку кочуют, перегоняя от пастбища к пастбищу огромные стада скота. Их соседи дааны («разбойники») тоже в какой-то степени скотоводы, но и народу, и стад у них меньше, а потому они не гнушаются промышлять грабежом. Оба племени скитаются по расположенным за Яксартом так называемым Диким Землям, веками дававшим отпор попыткам правителей разных великих держав присоединить их к своим владениям. Но наибольший страх в этих, да и во всех прочих, краях внушают оседлым своим соотечественникам массагеты, прирожденные воины, презирающие физический труд и живущие исключительно за счет набегов. Эти не знающие себе равных наездники еще два века назад стяжали грозную славу, ибо, защищая родные приволья, они умудрились убить самого Кира Великого.
Именно этим дьяволам, точней, одной из их шаек, в руках которой уже находится с полдюжины македонцев, и передают нас с Лукой. Силы, только что разгромившие нашу колонну, рассеялись. Спитамен с согдийцами и бактрийцами умчался в Мараканду, саки и дааны вернулись в свои селения, верней сказать, в стойбища, к своим кибиткам, женам и детям, а массагеты двинулись на север, к Яксарту. Правда, говорить о каком-то общем исходе тут затруднительно: каждый клан сам себе голова. Хочет — движется, хочет — стоит, хочет — вообще отделяется от всех прочих.
Нам с Лукой бросают тряпье, такое драное, что сквозь дыры просвечивает голое тело. Глаза у нас постоянно завязаны, но и вслепую можно ориентироваться. К примеру, по звукам, по солнцу. Солнце указывает направление, а звуки говорят о другом. Они сообщают моему обострившемуся вдруг слуху, что табор, с каким мы кочуем, насчитывает около двух тысяч всадников. (Всего массагетов, как принято полагать, в Диких Землях сто тысяч, но все они разделены не менее чем на сотню родов.) Бражка, приглядывающая за нами, состоит человек из сорока, и заправляет в ней малый, не только знающий даанский говор, но и способный изъясняться на греческом. Так что мы вроде бы можем общаться. Правда, общение это весьма однобокое. Пленных приводят «на собеседование» с мешками на головах, дикарь выкрикивает вопросы, а если мы отвечаем недостаточно быстро или наши ответы ему не нравятся, охаживает нас дубинкой, которую мы не видим, но чувствуем ее вес.
Моя бедная башка просто раскалывается, рука страшно болит, но Луке приходится еще хуже. Рана на его лице продолжает кровоточить и грозит загноиться, он задыхается под мешковиной, которая почти не пропускает воздуха, но нимало не защищает от степной безжалостной мошкары. А ведь вдобавок ко всему этому у него повреждены два ребра и колено. Неудивительно, что нас с ним преследуют самые мрачные думы.
— Если я умру, — говорит Лука мне как-то ночью, — не дай командованию забить головы моим близким какой-нибудь сладенькой фальшью. Напиши им, как все было на деле.
Я не столь щепетилен и предлагаю товарищу в случае моей бесславной кончины врать всем и всюду, какой я был герой.
В пути массагеты питаются в основном кислым молоком и свежей кровью. Кровь они добывают, аккуратно втыкая тростинку в вену какого-нибудь животного, после чего замазывают ранку смоченной слюной глиной. Животные к этому привычны и даже не дергаются. Обычным дополнением к столь оригинальному блюду служит рисовая или грубая просяная каша, приправленная сушеным виноградом, чечевицей или грецкими орехами, которую поглощают в холодном виде. Хмельное кочевникам заменяет кумыс, кобылье перебродившее молоко. Как и мы, они стараются разнообразить свой рацион, и мясо подстреленной дикой козы в их котлах не такая уж редкость. Костры массагеты разводят только в дневное время, на больших привалах, а с места снимаются в темноте. Дни сейчас стоят знойные, солнце палит вовсю, а ночью, наоборот, от холода ломит кости. Как правило, отдыхают они только несколько часов в сутки, но изредка, когда стоянка защищена скалами, снабженными сетью пещерных ходов, дикари, чувствуя себя в относительной безопасности, могут и задержаться там на денек, чтобы как следует отоспаться и дать отдохнуть лошадям.
Скрашивая монотонность дороги, массагеты поют. Заунывная песня может не смолкать часами. Сначала ее заводит один удалец, потом подхватывает другой, и так тянется до тех пор, пока каждый головорез не покажет, на что способна его глотка. Спешиваются массагеты лишь в крайних случаях, они даже естественные надобности справляют, не слезая с седел. По их представлениям ходить пешком — удел женщин и псов. Нас, пленных, они считают существами столь же презренными и заставляют тащиться на своих двоих, а когда мы выбиваемся из сил, просто тянут волоком. Правда, поскольку для лошадей это утомительно и поскольку их просто грешно лишний раз утруждать, нас порой все же усаживают на ябу, пропустив нам под локти за спинами палки и связав наши запястья на наших же животах, а лодыжки — под лошадиными. Так мы и трясемся, а если теряем равновесие и переворачиваемся вверх тормашками (что рано или поздно обязательно происходит), то наши макушки скребут песок и стукаются о камни. У нас кровоточат лодыжки, запястья, рты, уши. Когда на пути попадаются реки, наши головы окунаются в воду или ударяются о валуны, которыми изобилуют здешние переправы. Впрочем, нет худа без добра: не будь этих погружений, нас живо доконала бы жажда. Ведь с наших ртов убирают пелены, только когда разбивается лагерь. Нас кормят, а потом растягивают на земле, привязав к крепко вколоченным в нее кольям. В первую ночь надо мной возникает отнюдь не добродушного вида дикарь. Какое-то время он молча пялится на меня — видимо, изучает, как выглядят эти всем ненавистные маки. Налюбовавшись, массагет нагибается и подбирает с земли увесистый камень. Я мысленно прощаюсь с мозгами, понимая, что их сейчас вышибут, но этот парень приподнимает мне шею и мягко, словно подушку, подкладывает под нее свой голыш.
Всю дорогу я думаю о Шинар. Ее образ всегда со мной, он не дает мне пасть духом. Интересно, что бы она подумала, узнав об этом? Обрадовалась бы? Или не очень? И вообще, дошли ли до нее вести о нашем разгроме? Тревожится ли она за мою жизнь?
В голове скачут мысли, созревают решения. Не попытаться ли мне заключить сделку с Небом? Дать, например, слово, что если я выпутаюсь из этой истории живым, то… Что тогда? Я буду лучше заботиться о Шинар? Найду способ перекинуть мост через лежащую между нами пропасть?
На протяжении шести дней отряд неуклонно пылит на север. Периодически наш путь пересекают другие военные караваны, кочевники останавливаются, обмениваются новостями. Очевидно, на севере и востоке происходит какое-то шевеление. Массагеты совещаются с живым интересом, но потом расстаются и разъезжаются, никто не меняет маршрут.
Афганская степь, на взгляд европейца, однообразна, дика и пустынна, но в глазах ее обитателей она полна жизни. Да и как можно думать иначе, если ее рассекает такое множество троп и дорог, имеющих для афганца не меньшую значимость, чем для нас тракт от Афин до Коринфа или Персидская Царская магистраль. В хитросплетениях этих путей обретаются и свои постоялые дворы, и святилища, и торжища, и места для собраний на манер наших общественных площадей. Кочевники знают, за каким поворотом их ждет источник чистой воды, где зеленеют самые пышные пастбища и какая ложбина служит лучшим укрытием от ветров. По незримым для нас, но хорошо им известным приметам они находят тайные схроны, откуда по мере надобности достают припасы и снаряжение и куда прячут все лишнее, отягощающее их сейчас. Пусть полежит, потом пригодится. Не самим, так кому-то еще.
— То дал Искандера чоунесси, — говорит наш страж Гам. — У Александра этого нет.
Допросы постепенно выходят на новые горизонты. Вопли и тумаки с оплеухами в прошлом. Мы уже выучили кое-какие туземные фразы, да и наш Гам, как оказывается, знает греческий лучше, чем нам это представлялось. И обращение стало менее строгим, руки теперь нам обычно развязывают, хотя лодыжки все еще спутаны. Главарь шайки, втихаря прозванный нами Крючком за свой нос, интересуется, почему мы вообще следуем за Александром. Мы что, принадлежим к его племени, состоим с ним в кровном родстве или он нам всем родич по браку? Отрицательный ответ вызывает у него удивление: вождь просто не понимает, зачем мы явились сюда. Он указывает на пустыню.
— Неужели вы проделали путь в тысячу лиг, чтобы отнять у нас нашу бедность?
Имя Крючка Баропамисиат, Сын Холмов.
Он много расспрашивает о Македонии. Можно ли там разводить лошадей? Сколько жен может завести мужчина? Правда ли, что к западу от наших границ небесный свод погружается в море?
Больше всего Крючка интересует наш царь. То, что он ниже среднего роста, не только удивляет его, но и бесит.
— Если бы боги даровали вашему повелителю стать, соответствующую его алчности, сама земля не смогла бы поддерживать такого гиганта, который одной рукой касался бы восходящего солнца, а другой — заходящего. Александр же, будучи просто человеком, возжелал невозможного. Пусть даже ему покорились и Европа, и Азия, разве высокие горы стали от этого ниже, а бурные моря тише? Быть и там, и здесь одновременно нельзя.
Крючок напоминает нам о могущественных монархах прошлого, в своем безумии тоже пришедших с войной к степным племенам, — о Семирамиде, об отважном Саргоне, о Кире Великом.
— Этот исполненный гордыни тиран возомнил себя избранником Бога, чью золотую статую всюду несли перед ним… теперь его кости погребены в нашей пыли, а внутренности пожрали вороны, псы и шакалы.
По словам Крючка, у афганцев имеются два могучих союзника: во-первых, бескрайняя ширь их отчизны, а во-вторых, ее первозданная неустроенность.
— Нас, воинов, ваш царь, может быть, и победит, но эти противники ему не по силам.
Человеку, не видевшему пустыни, она ошибочно представляется ровной и плоской, как стол. Сплошное приволье, скачи куда хочешь. Но это вовсе не так. На деле пустыня являет собой гигантскую сеть природных препятствий, капканов, ловушек — ее необъятные каменистые пустоши то упираются в гряды непроходимых утесов, то вдруг отвесно обрываются в бездну. Непонятно, откуда они берутся — эти каньоны глубиной чуть не в милю, но конца и края им нет. Имеются там и целые реки зыбучих песков и соленые гибельные болота. И тот, кому с детства знаком этот край, разумеется, с легкостью обведет преследующего его новичка вокруг пальца. Умело маневрируя, он может заманить врага к пропасти или к горным твердыням, откуда есть только один путь — назад, либо увлечь преследователя в путаные лабиринты узких лощин и ущелий, откуда не выберешься вообще, если не знаешь, как выйти. В его власти направить противника за собой по широкой спирали, чтобы тот накручивал второпях круг за кругом, пребывая в уверенности, будто движется прямо. Кроме того, соваться в пустыню без точных сведений о расположении родников и колодцев нельзя, ибо это равносильно самоубийству. Отряд будет вынужден отираться близ какого-нибудь озерца, отходя от него не дальше чем на два дневных перехода. Ни люди, ни животные просто не в состоянии тащить по жаре больше трех-четырех суточных норм провизии и воды. От местных проводников мало проку. Все они втайне работают на Спитамена, чтобы, вернувшись домой, не найти своих близких зверски замученными, а самим в скором времени не разделить их судьбу.
Короче, наши враги чувствуют себя тут более чем вольготно. Они могут появляться невесть откуда и исчезать невесть куда, мы же, захватчики, будем обречены на блуждания в мрачных теснинах, пока там не сгинем, ибо нас всех перебьют «непревзойденные мастера» внезапных налетов и ударов из-за угла.
Одними декларациями наши стражи не ограничиваются — они снимают с наших голов мешки, чтобы дать нам возможность воочию лицезреть то, с чем предстоит столкнуться Александру. К этому времени вся кочевая компания уже переправляется через Яксарт (на боузах в ночной темноте), и нас больше не стерегут. Незачем. Куда нам бежать?
К северу от реки равнину пересекает зубчатая гряда скал. Теперь мы находимся в Диких Землях. Отряд поднимается вверх по столь крутой тропе, что даже «непревзойденным мастерам» джигитовки приходится спешиться и идти рядом с лошадьми. Местность вокруг такова, что, по моему разумению, в ней не выжить и скорпиону, но вот мы огибаем отрог, и нашим взорам предстает самое замечательно обустроенное становище, какое только можно вообразить. На диво стройные молодые красавицы бросаются в объятия отцов и мужей, горделивые юноши принимают у воинов поводья. Нас с Лукой заталкивают со связанными руками в тупик между высокими скалами, где к нам подступают свирепого вида афганки и что-то злобно выкрикивающие мальцы.
Очень похоже, что нас сейчас начнут рвать на части.
Помешать этому некому, ни Гама, ни Крючка рядом нет. Все воины куда-то ушли, мы в полной власти этой оравы. Нас дергают за волосы, щиплют, тычут палками. Одна карга зачем-то полезла мне своей клешней в рот, а когда я отпрянул, заехала между глаз каменюкой. Другая щупает мои яйца: тут уж я ору благим матом, призывая на помощь.
Как ни странно, Гам появляется очень скоро в компании полудюжины соплеменников. Все они покатываются со смеху. Гам объясняет, что многие здесь считают, будто македонцы не люди, а демоны. А эти бабы со своими щенками захотели проверить, так оно или нет.
На следующий день женщины продолжают донимать нас. Дубасят, швыряют камни. Руки у нас связаны за спиной, при спуске в ущелье мы валимся с ног от пинка, что их весьма забавляет. Лука, с его выбитым глазом и сломанными ребрами, терпит страшные муки. Когда это до них доходит, они принимаются травить его еще пуще. Причем даже не из ненависти или жестокости, просто, по их разумению, существа с соломенными волосами и карими глазами людьми быть не могут, а разной нечисти все поделом. Когда из разбитой глазницы Луки начинает сочиться темная жидкость, женщины тычут в нее пальцами, облизывают их и с удивлением выясняют, что это кровь, причем точно такая же, как у них. Наконец ближе к вечеру им надоедает нас мучить и они убираются восвояси.
— Клянусь Зевсом, — стонет Лука. — Еще часа такой забавы я бы не пережил.
Только одна добрая душа не принимала участия в общем веселье — девушка лет пятнадцати, с блестящими, словно кусочки обсидиана, глазами и черными, как вороново крыло, волосами. Мы, распластанные и привязанные на ночь к кольям, когда все уходят, опять видим ее. Она, выскользнув из ночной тьмы, опускается на колени рядом с Лукой, чтобы протереть его глаз смоченным в холодной воде уголком своего петту. Я и Медон, лежащий в паре локтей от меня грек, переглядываемся и умиленно вздыхаем. Ну не диво ли — встретить подобное милосердие в столь ужасном краю?
Неожиданно из темноты появляется человек. Он рывком поднимает девушку на ноги и начинает яростно хлестать ее по щекам, выкрикивая ругательства. Похоже, он в чем-то обвиняет ее, но в чем, мы не понимаем, тем паче что девушка даже и не пытается оправдаться. В считаные мгновения вокруг собирается половина становища. Дикари орут как безумные, мы с Лукой и с другими пленниками тоже кричим, что малышка не сделала ничего плохого. Тут один из туземцев хватает бедняжку за волосы и под одобрительный рев соплеменников демонстративно достает из ножен свой кофари. Изогнутый клинок вспыхивает, как молния. Показав его нам, дикарь мгновенным и мощным движением перерезает малышке горло, причем с такой силой, что едва не рассекает шейные позвонки. Я ору, словно режут меня. Мы все орем. Разбойник выпускает волосы жертвы и, в то время как мертвая девушка падает наземь, поворачивается и уходит, сопровождаемый одобрительно гомонящей сворой своих собратьев.
— Могучие боги! — восклицает Медон. — Кто этот человек? Зачем он это сделал?
Гам и его товарищи смотрят вниз, на убитую.
— Он ее отец.
Женщины утаскивают тело девушки в темноту. Гам растолковывает нам, что, оказав помощь Луке, она нарушила ашаара. Мы, македонцы, тут ни при чем, а ей пришлось ответить за свое преступление.
На какое-то время чудовищность и нелепость произошедшего просто лишает нас дара речи. Что это за преступление? Да возможно ли вообще, чтобы отец лишил жизни родную дочурку только за то, что она отерла кому-то там глаз.
О том, чтобы уснуть в эту ночь, нет и речи. Мы, дрожа, ворочаемся в своих лохмотьях. Неожиданно к концу второй стражи нас поднимают. Мы думаем, что подошел наш черед разделить участь девушки с волосами цвета воронова крыла, но о ней наши тюремщики уже, похоже, забыли. На уме у них совсем другое. Гам и прочие выталкивают нас на гребень холма. Вся шайка уже там толпится.
Гам указывает на далекую россыпь огней.
— Искандер, — говорит он.
Мы смотрим сквозь тьму на южный берег Яксарта. Огней там и впрямь очень много. Не счесть. Словно звезд на небе. Я бросаю взгляд на Луку. Ну и чего хотят от нас эти разбойники? Мы должны подтвердить, что их догадка верна? Что этот лагерь действительно наш? Или им желательно знать, куда двинется Александр, каковы его планы? Но нет, никаких разъяснений от нас не ждут — нам просто показывают стан наших соотечественников. Возможно, чтобы поддразнить. Неужели это все, что им нужно?
Сборы у кочевников недолгие: какой-то час — и люди Крючка снимаются с места. При этом женщинам и детям предоставляют самостоятельно пробираться по тайным тропам и руслам высохших рек к горным убежищам, тогда как воины стремительно движутся на соединение со своими. После полуночи к нашему отряду примыкают еще два десятка всадников, поутру прибывают две группы в шестьдесят и девяносто бойцов, а потом я теряю прибывающим счет. Я мучительно ломаю свою и без того больную голову, пытаясь понять, что означает появление Александра на Яксарте. Если эти костры не уловка, призванная ввести врага в заблуждение относительно численности разбившего лагерь отряда, то выходит, что царь стянул к реке свои основные силы, включая даже осадный обоз. Причиной тому может быть лишь одно — Спитамен ушел из Мараканды на север, в Дикие Земли. Иначе Александр направился бы прямо к городу, чтобы отомстить Волку за бойню у Благоносной, о которой ему наверняка уже доложили.
На вторую ночь пополнение, вливающееся в отряд Крючка, разрослось до тысячи человек, причем по степи во всех направлениях беспрерывно снуют гонцы. Похоже, близится сражение. Кочевники собираются с силами, чтобы дать бой Александру.
Больше становится и нашей братии, пленных. Прибывающие одна за другой шайки приводят с собой тех македонских солдат, что были захвачены у Благоносной или отловлены позже в холмах. Все они изранены, избиты, в лохмотьях — многие выглядят хуже нас. Самый высокопоставленный пленник — старший командир конных «друзей» Аэропа Неоптолем. Я о нем слышал еще в Кандагаре от Илии, тот служил у него. Ему нет тридцати, он синтрофи (школьный друг) Александра, они вместе внимали наставлениям Аристотеля. Афганцы ослепили Аэропу, и его теперь водят товарищи по несчастью.
Нас заталкивают в загон внутри лагеря. Аэропа, даром что слеп, быстро наводит порядок. Он выясняет, кто тут есть кто, и организует из пленных самостоятельную воинскую единицу с младшими командирами и соответствующим делением рядового состава. По его мнению, солдат и в плену должен оставаться солдатом. К моему удивлению, дикари этому не препятствуют.
— Они все равно его убьют, — говорит Лука.
Наступает ночь, но затишья в лагере нет. Со всех сторон к нему сотнями и десятками продолжают подтягиваться новые воины.
— Вот увидишь, — уверяет мой друг, — они зверски замучают его у нас на глазах, устроят из этого представление.
Не выдержав, Лука подходит к Аэропе и почтительно излагает ему суть своих опасений.
Тот не выказывает ни малейшего удивления. Ему тоже известно, что варвары имеют обыкновение взбадривать себя перед боем издевательствами и глумлением над захваченными врагами. Отбирают для этого, как правило, увечных или калек, а он — слепец. Именно то, что им надо. Лучшего и придумать нельзя.
— Мне сегодняшней ночи, скорей всего, не пережить, — говорит Аэропа. — Что же до вас, парни, то молитесь богам, в которых мы веруем, и особенно тем, что способны помочь вам сохранить мужество и присутствие духа.
Сам он, оказывается, признает лишь одно божество — ненависть к супостату.
В полночь Аэропу Неоптолема вытаскивают из загона на площадку под базальтовыми утесами. Он предстает перед неким Садитом, тот, видимо, поглавнее всех прочих собравшихся в лагере маликов, включая Крючка. Ночь ясная, светло как днем. Раскинувшееся у подножия горы становище вмещает уже тысячи варваров, и с каждым часом их становится все больше.
Аэропа как бы заменяет собой Александра, до которого кочевникам не дотянуться. Что ж, тогда сойдет старший по рангу, но выходит не так. Варварская забава прерывается, не начавшись, — прибывает еще один отряд всадников, и его прибытие вызывает общую суматоху. Окружающие Садита вожди рассеиваются, а сам он подходит к Аэропе, удерживаемому парой головорезов в центре освещенной факелами площадки, и, указав жестом на отрог, заявляет:
— Сегодня Бог щадит тебя, чужеземец.
Разумеется, там, куда он ткнул пальцем, никого нет, но оттуда верхом на своем великолепном арабском скакуне спускается виновник всех наших бед и наш невольный спаситель. Спитамен.
— Скажите мне, македонцы, пересекшие и моря, и пустыни, чтобы навязать войну нашим и без того бедствующим народам: какой вред причинили мы вашему государю? Разве наши отряды вторгались в ваши владения? Разве мы уводили ваш скот? Оскорбляли ваших женщин? Разве мы, обитающие в столь отдаленной степи, позволяли себе дерзостно презирать вашу славу?
Волк Пустыни обращается к нам, пленным, хотя на деле речь его предназначается для ушей соплеменников. Толпа собралась такая, что у подошвы горы негде встать. Слова Спитамена то и дело прерываются оглушительными возгласами. Дикари в знак одобрения стучат копьями о щиты или колотят по земле дубинками и булавами.
— Ваш правитель Александр, — продолжает говорить Спитамен, — покорил Лидию и Сирию. Перед ним склонились Египет с Месопотамией, и даже грозная Персия признала над собой его власть. Но ему все мало, он овладел также Бактрией и теперь простирает свою ненасытность к нашим стадам, табунам и отарам. Неужто мир недостаточно широк, чтобы удовлетворить его алчность?
Гром одобрительных восклицаний снова вынуждает Волка прерваться. Он поднимает руки, призывая свои войска к тишине. Мы с Лукой отчетливо его видим и убеждаемся, что это и вправду тот самый человек, который проехал мимо нас в ту злосчастную ночь. Вблизи он выглядит старше и изможденней. Но его глаза в свете факелов брызжут искрами острого, проницательного ума, а могучий, властный голос с легкостью перекрывает гомон собравшихся. У меня от этого голоса мурашки бегут по коже. Вот настоящий враг. Противник, от одного вида которого стынет кровь в жилах.
— Македонцы, неужто ваш царь не понимает, что, пока он покоряет бактрийцев, восстают согдийцы, а когда поворачивается, чтобы привести их к послушанию, сзади на него бросаются дааны и саки. Все прочие тираны мира, подчинив себе какой-либо край, наслаждаются своей властью над ним, и только для вашего повелителя каждая новая победа всего лишь стимул к продвижению еще дальше. Спору нет, он велик, но никто не способен побеждать вечно. Вы сами видите, что даже извечно враждующие между собой племена сегодня объединяются, чтобы отбить его натиск. Ненависть к нему сделала братьями волка и льва и побуждает ворона и орла парить в одних высях.
Далее Спитамен коротко обрисовывает обстановку. Александр уже много дней стоит у Яксарта, явно готовя свою армию к переправе. Похоже, на этот раз он всерьез вознамерился вторгнуться в Дикие Земли.
— Ну что ж, скоро этот самовлюбленный павлин узнает, сколь велики степи скифов, хотя покорить самих скифов ему никогда не удастся. Ведь мы бедны, а потому мы всегда будем опережать его войска, отягощенные добром, награбленным по всему миру. Разве он сможет стиснуть нас мертвой хваткой? Мы всегда выскользнем, мы уйдем, но когда он решит, что нас рядом нет, вдруг обнаружится, что кто-то громит его лагерь. А когда глаза Александра наконец нас узрят, мы уже будем у него за плечами. Мы уподобимся облакам, теням, призракам ночи, то возникая, то исчезая и не страшась ни тяжести камня, ни жара огня. Вы, греки, слышал я, потешаетесь над странной любовью кочевников к безлюдным и бесплодным землям, но хоть на миг попытайтесь задуматься: почему нас не манят ни тучные нивы, ни все эти шумные города? Отчего мы стремимся в пустыню? Что влечет нас туда?
Ответ очень прост.
Свобода! Мы предпочитаем грызть черствую корку на воле, чем лакомиться медовой лепешкой в оковах.
Рев поднимается такой, что кажется, будто сама гора сейчас взлетит в воздух.
Спитамен вступает в круг света, очерченный пляшущим пламенем факелов. Он снял свой торбусс, его ноги босы, длинные, ниспадающие на плечи волосы щедро подернуты серебром седины. Лицо у вождя желтоватое, нездоровое, при ходьбе бросается в глаза хромота. Уж не болен ли он? Но если и так, его сила не сломлена: взгляд обжигающе ярок, голос по-прежнему тверд.
Теперь он обращается к своим людям:
— Воинам, может, не подобает превозносить свою доблесть, но раз уж нам привелось всего несколько дней назад перебить чужеземцев на отмелях Благоносной, то почему бы и здесь, у Яксарта, не дать им хороший урок? Когда Искандер с наемными бандами решится начать переправу, мы истребим всех заморских шакалов. Бог не допустит, чтобы нечестивцы попирали нашу благословенную землю. Всемогущий вложит нам в руки свой меч — и река станет красной от вражеской крови!
Подобно Крючку в недавних наших с ним разговорах, Спитамен не упускает случая перечислить могущественных воителей былых времен, каких отвага афганцев и скифов довела до печального, но поучительного конца. Пусть Александр не очень-то полагается на свою везучесть, ибо, сколь долго ни дул бы ветер с севера, рано или поздно он переменится и подует с юга.
Волк вновь поворачивается к нам, пленным:
— Ваш царь считает нас дикарями и неучами, но мы тем не менее сумели усвоить нечто, неведомое ему: всему под небесами есть своя мера.
Деревья-великаны растут долго, но падают в один час. Даже львы однажды идут на корм птицам, даже железо ест ржа. Александру надо бы хорошенько усвоить, что удача — вещь скользкая, силой ее удержать невозможно.
И еще я скажу: если ваш Искандер и вправду бог, каковым его возглашают, то ему следовало бы знать, что богу пристало дарить людям благо, а не лишать их последнего скарба. Если же он простой смертный, то пусть вспомнит, отринув гордыню, о своем месте пред ликом Всевышнего. Ибо что есть безумие, как не потеря себя и не забвение земной своей роли?
Через два дня Александр трубит сбор. Нас, пленных, как находившихся под надзором Гама, так и всех прочих, сгоняют на гребень холма, откуда огромная, голая равнина видна как на ладони.
Ширина реки составляет шестьсот с лишним локтей. На ближнем берегу собралось тысяч тридцать бактрийцев, согдийцев, даанов, саков и массагетов. Их там как муравьев, внизу все черно, все покрыто сплошной шевелящейся массой. Я боюсь поднять взгляд на Луку, не понимая, что происходит. Есть ли смысл затевать переправу на виду у столь грозного воинства? На что, скажите, тут можно надеяться?
Плавсредства между тем спускаются на воду. Мы видим, как гонцы Спитамена веером мчатся в разные стороны с приказами сомкнуть фронт. Рассредоточенные вдоль берега дикари уплотняются, стягиваясь к той части береговой линии, где ожидается высадка. Впереди всех, на белеющей песчаной кромке, Волк размещает своих лучников. Некоторым из них так не терпится обагрить Яксарт вражеской кровью, что они забегают в реку по пояс. Их оружие — мощный скифский боевой лук, выпущенные из которого стрелы длиной в половину метательного копья способны с расстояния в двести локтей пробивать воинские доспехи.
Как только плоты подойдут на выстрел, нескончаемый гибельный град просто сметет с них все живое. Нам вообще непонятно, как Александр собирается прорываться сквозь эту завесу.
Среди нас, пленных, топчущихся на верхушке холма, находится и Аэропа. Слепец стоит в первом ряду, и товарищи сообщают ему обо всем, что творится.
— А нет ли признаков какого-нибудь обходного маневра? — интересуется он. — Может быть, то, что делается на другом берегу, всего лишь отвлекающая внимание хитрость? Возможно, царь уже ночью послал кавалерию вверх или вниз по реке, чтобы та скрытно форсировала Яксарт и обрушилась на противника с фланга и с тыла?
Все напряженно всматриваются.
Нигде ничего.
Аэропа клянет свою слепоту.
— На чем они хоть переправляются? — нетерпеливо выспрашивает он. — На барках? На плотах? Сколько их?
Македонцы волна за волной движутся через реку. Их плоты, снабженные бортовыми ограждениями и прикрытые спереди подъемными щитами, вмещают от двух до пяти десятков воинов каждый, общее же количество только этих плавсредств приближается к пяти тысячам. Самые первые из плотов, миновав середину реки, смыкаются воедино и образуют длинную цепь понтонов, которую мало-помалу стопорят и ставят на якоря. От этих платформ к берегу тянутся тросы и канаты. Нам с холма они кажутся тоненькими, как ниточки. Но очевидно, что следующие плоты перемещаются уже не на веслах (иначе бы их сносило течением), а по своим направляющим, словно паромы. Возможно, их подтягивают установленные на заякоренных понтонах лебедки.
— Да нет, — отмахивается Аэропа. — Скорее всего, парни просто перехватывают канаты руками. Далеко ли они продвинулись?
— Далеко. Еще локтей сто, и скифы начнут доставать их из луков.
— А что с лошадьми?
С лошадьми все нормально. Их переправляют вплавь, укрывая за плотами и барками. А следом, держась за набитые соломой мешки, на которых сложено снаряжение и оружие, плывут тысячи пехотинцев.
— Где Александр? Вы его видите?
Разумеется, видим. Наш государь, как всегда, впереди. Даже со столь приличного расстояния нельзя не заметить его сверкающий панцирь и отполированный до сияния железный с двойным гребнем шлем.
Очередная волна македонских плотов подтягивается к понтонам. Зыбкая составная платформа колышется на воде в обманчивой близости от скифского берега, и дикари не выдерживают — с яростными криками они начинают обстрел. Луки у них и вправду отменные, стрелы вспенивают поверхность реки в каких-нибудь двух-трех локтях от палубных досок, а иногда вонзаются и в заградительные щиты. Тысячи варваров устремляются к берегу, сотни прыгают в воду — так им неймется схватиться с ненавистными чужаками.
Гам и прочие стражи, смешавшись с теми, кого им надо бы караулить, таращатся на все это во все глаза, да и мы, пленные, почти забываем, кто тут есть кто, захваченные грандиозной разыгрывающейся внизу драмой.
Челюсти Гама непрестанно работают, ноги непроизвольно приплясывают.
— Сейчас, — говорит он нам с Лукой. — Сейчас мы увидим, как ваш хваленый царь захлебнется собственной кровью.
— Я бы на твоем месте на это ставить не стал, — откликается дерзко Лука.
Длинные шеренги плотов пристраиваются одна к одной и моментально скрепляются сходнями, тросами и настилами, образуя искусственный остров в две тысячи локтей по фронту и в сто пятьдесят локтей в глубину. А впереди за полоской воды с воем беснуются в нетерпении орды изрыгающих проклятия и оскорбления скифов. У нас перехватывает дыхание.
Неожиданно над плотом Александра взвивается сигнальный флаг. Южный берег Яксарта заполнен палатками, около тысячи из которых теснится прямо на берегу. То есть и мы, и кочевники думали, что это обычные, мало чем примечательные палатки, но сейчас по знаку царя шкуры и парусину отбрасывают, открывая взгляду то, что маскировалось под ними.
Метательные машины с боевыми расчетами.
— Ну? Что там? — нетерпеливо восклицает Аэропа.
— Катапульты! — кричит кто-то из наших.
Да, катапульты, а еще и баллисты, способные метать тяжелые стрелы, камни и зажигательные снаряды.
Артиллерия дает залп — тучей летят стрелы, сосуды с горящей нефтью описывают огненные дуги, оставляя за собой дымный след.
Все напрягают зрение. Машины на том берегу еле видны, но дальнобойность их такова, что снаряды легко переносятся через реку.
Но этого мало. Оказывается, камнеметы и стрелометы установлены и на плотах. Эти ладные механизмы сноровисто расчехляются и пускаются в ход. Растянувшийся на две тысячи локтей плавучий фронт предстает в виде единой артиллерийской платформы.
Разумеется, столь шаткое основание мало пригодно для прицельной стрельбы, но толпа варваров у кромки воды так плотна, что промахнуться попросту невозможно. За первой тучей смертоносных стрел, камней, горящих горшков летит вторая, третья. Залпы выкашивают врагов, валят, как град молодые посевы. На скифском берегу воцаряется хаос. Нет стрелы, нет камня, какие не поразили бы воина или лошадь. Разбивающиеся в людской гуще сосуды обрызгивают дикарей липкой пылающей жидкостью.
Афганцы отважны, но они привыкли иметь дело с людьми, а не с современными боевыми машинами. Гам, судя по выражению его лица, отродясь не сталкивался ни с чем подобным. На происходящее внизу он взирает в немом изумлении. Кроме того, несмотря на немалое расстояние, до нас начинают долетать звуки, которые нельзя спутать ни с чем. Оглушительно кричат раненые, бешено ржут кони.
Это паника.
Первыми сломя голову прочь бегут лучники, скопом наваливаясь на стоящую позади конницу, что порождает сумятицу и ломает ряды. Давка все ширится, оба фланга обескураженной армии Волка разворачиваются и пускаются наутек. Арьергард уже удирает. Ища спасения, дикари мечутся под ногами коней, и согдийская кавалерия топчет свою же пехоту.
Первая линия македонских плотов возобновляет движение — они уже в ста локтях от берега. Камнеметы и стрелометы теперь бьют в упор. Где Спитамен? Враг пребывает в неимоверном смятении.
Македонские понтоны и лодки движутся с максимально возможной для них быстротой, а над ними снова и снова проносятся тучи смертоносных снарядов. Неприятельский фронт, только что казавшийся сплошным и непрошибаемым, рвется в клочья и рассеивается, как туман на ветру.
Мы, пленники, вопим от восторга, в то время как Гам и прочие караульщики ошеломленно молчат. Хотя наши стражи вооружены и не уступают нам численно, мы вдруг чувствуем, что у них больше нет над нами власти.
Первым на вражеский берег соскакивает Александр. Правда, об этом мы узнаем лишь потом, а сейчас видим, как наши соотечественники неудержимой лавиной выплескиваются на сушу и стремительно катятся дальше, разя улепетывающих, побросавших щиты и оружие дикарей.
Охваченные общим порывом, мы, пленники, тоже бросаемся на своих охранников, но до схватки у нас дело не доходит. Гам и его подручные, даже не попытавшись пустить в ход оружие, устремляются вниз, к лошадям.
К ночи речная долина пустеет. Уцелевшие варвары ищут спасения в Диких Землях, преследуемые конными и пешими отрядами Александра.
Македонские войска снова появляются у Благоносной через двадцать один день. На этот раз во всей своей силе и под личным командованием Александра.
Наш царь гнал Спитамена по степи более ста миль, но погоню прервала элементарная нехватка воды. Волк опять ускользнул, а Александр возвратился в палаточный городок на Яксарте, чтобы свернуть его и проследовать дальше. Мы, недавние пленники дикарей, помещенные в тамошний лагерный госпиталь, уже успели окрепнуть достаточно, чтобы выдержать переезд к месту первоначальной резни.
Приближается осень. За минувшие дни люди Антигона и Белого Клита при поддержке кавалерии Гефестиона прошлись рейдом вдоль Благоносной, полностью обезопасив район мелководья. Похоронные команды по мере возможности собрали останки павших товарищей. Получилось, что мы тогда потеряли около двух тысяч человек. (Одна тысяча семьсот двадцать три воина — вот вам точная цифра.) Это только убитыми. На ознакомление с местом трагедии солдатам, как македонским, так и наемным, отводится день. Нас, выживших, специально туда доставляют, чтобы мы рассказали парням о том, каким зверским издевательствам подвергались наши товарищи по оружию и что с ними перед смертью творили даже не столько афганцы и скифы, сколько местные женщины со своей ребятней и особенно горожанки.
Возведен погребальный курган. На заре собирается армия. Погибшим воздаются все воинские почести. Отряд за отрядом войска торжественным маршем проходят мимо холма, над вершиной которого развеваются знамена павших подразделений.
В гробовой тишине Александр сам вершит скорбный обряд. Даже в момент, когда должен зазвучать традиционный гимн павшим, он не дает к тому знака и в молчании возжигает огонь. Беззвучное действо производит тяжелое впечатление. Наше горе безмерно, оно растет вместе с пламенем, его может приглушить только месть.
Когда же наконец царь обращается к нам, он произносит всего пять строк из трагедии Еврипида. Она всем известна и называется «Прометей».
В завершающей эту трагедию сцене хитроумный Одиссей достигает скалы, к которой по велению Зевса прикован алмазными цепями обреченный на муки мятежный титан. Одиссей спрашивает Прометея, подарившего людям огонь, может ли он как-то облегчить его страдания. Тот просит глоток воды и, утолив жестокую жажду, делится со скитальцем мудростью, вынесенной им из опыта своего восстания против всевластия Неба:
Власть всемогущий Зевес до пределов земных простирает.
Мыслит вотще человек избежать справедливости божьей.
Втуне бежит он, надеясь укрыться от вышнего гнева.
Нет на земле ни твердынь столь могучих, ни дальних убежищ,
Где б не настигла его кара великого бога.
На том речь Александра заканчивается. Никаких ритуальных молений. Он поворачивается и уходит.
Ночь пробегает как никакая другая: без возлияний, без азартных игр. Солдаты ждут предписаний. Каждому ясно, о какой «справедливости» говорил Александр и у каких «земных пределов» ее придется вершить. Стоит появиться штабному курьеру, все вскакивают, все обращаются в слух.
Честно говоря, мы с Лукой еще не совсем подлечились, чтобы участвовать в карательных рейдах, однако считаем, что это наш долг, иначе мы просто не сможем смотреть в глаза нашим товарищам. Предписания доставляют в подразделения утром, вместе с ними привозят и письма. Мне пишет Агафон, муж моей сестры Елены, заслуженный старший командир, потерявший руку при Иссе, то есть еще тогда, когда Александр вел более «правильные» и достойные войны.
Матфею от Агафона привет.
Думаю, теперь, когда ты малость повоевал и уже понял, что это такое, я могу с тобой поговорить. Вот сижу я сейчас, пишу эти строки и поглядываю на своего сынишку, что резвится себе на солнышке во дворе. Знаешь, брат, собственное увечье так меня оглушило, что и дитя мое стало мне представляться уродом с обрубком вместо ручонки. Увидев здорового, крепкого малыша, я заплакал от счастья. Этот ребенок вернул мне мир.
Возвращайся и ты, брат. О, мне ведомы соблазны войны, все ее обольщения между вспышками ярости или страха, но прошу тебя, когда истечет срок твоей службы, не поддавайся им, брат. Не соверши ошибки! Возвращайся домой, пока это еще возможно…
Мою колючую бороду мочат слезы.
Вернуться домой? Как я могу?
Разве мне чуждо безумие мщения? Могу ли я отвернуть мысленный взор от бесконечной череды павших, тянущейся сквозь века под стенания, взывающие к воздаянию?
Я засовываю письмо Агафона в свой вьючный короб, где оно и лежит, придавленное мешочками с чечевицей и сухим ячменем, в то время как наш корпус движется от деревни к деревне, верша «божественную справедливость» столь усердно и рьяно, что в долине не остается ничего живого, кроме разве что немощных древних старух да слетевшихся попировать на трупах ворон.