Эксгумация тела Немой и его перезахоронение потрясло Монтепуччио. Отныне этот холмик вскопанной земли за оградой кладбища, о котором знали все, являл собой неприемлемую бородавку на лице деревни. Жители Монтепуччио боялись, что в конце концов это станет всем известно. Что новость распространится и вся округа станет показывать на них пальцем. Боялись, что станут говорить, будто в Монтепуччио плохо хоронят мертвых. Что в Монтепуччио кладбищенская земля перекопана, как в поле. Эта незаконная, вдали от других, могила была для них как бы постоянным упреком. А дон Карло пребывал в гневе. Он повсюду кричал оскорбления в адрес воров, которые, как он говорил, грабят могилы. По его словам, Скорта перешли все границы. Раскопать могилу и вытащить тело из его последнего пристанища — так могли поступить только безбожники! Он никогда даже подумать не мог, что в Италии окажутся такие варвары.
Как-то ночью он не выдержал, пошел и вырвал деревянное распятие, которое Скорта установили на холмике, в ярости сломал его. Несколько дней могила была без креста. Потом он появился снова. Кюре еще не раз предпринимал свои карательные экспедиции, но всегда вместо вырванного креста появлялся новый. Дон Карло думал, что воюет со Скорта, но он заблуждался. Он воевал со всей деревней. Каждый день чьи-то неведомые руки, которым не давала покоя эта жалкая могила без таблички и мраморной плиты, восстанавливали деревянный крест. После нескольких недель этой игры в прятки делегация жителей деревни пошла к дону Карло, чтобы попытаться заставить его изменить свое отношение к этой могиле. Они попросили его отслужить мессу и дать согласие на то, чтобы вернуть Немую на кладбище. Они даже предложили, чтобы снова не перезахоранивать несчастную, просто перенести ограду кладбища, чтобы оно захватило и могилу оказавшейся в изоляции Немой. Дон Карло и слышать ничего не захотел. Презрение, которое он питал к жителям деревни, только возросло. Он становился нетерпимым, все время вспыхивал гневом.
С этого времени отца Боццони возненавидели в Монтепуччио все. Один за другим жители деревни поклялись, что ноги их не будет в церкви, пока этот «дурак кюре с севера» служит там. То, что Скорта пришли потребовать от него, все жители деревни ожидали, как только узнали о смерти Немой. Они сразу же подумали, что похороны будут такие же торжественные, как похороны Рокко. Решение дона Карло возмутило их. Почему этот кюре, который вообще не из их мест, меняет незыблемые правила деревни? Решение «нового» (так его называли женщины на рынке, когда заходила речь о нем) было расценено как оскорбление памяти их горячо любимого дона Джорджо. Этого новому кюре простить не могли. «Новый» презрел обычаи. Он пришел невесть откуда и хочет установить свои законы. Скорта были оскорблены. И вместе с ними была оскорблена вся деревня. Никого еще у них так по-нищенски не хоронили. Этот человек, этот кюре, ничего не уважал, и в Монтепуччио его не желали больше. Но была и другая причина для этого спонтанного неприятия. Страх. Прежний страх, так никогда и не изжитый, перед Рокко Скорта Маскалдзоне. Похоронив так ту, что была его женой, дон Карло приговаривал деревню к гневу Рокко. Они помнили о преступлениях, которые он совершил, будучи живым, и теперь дрожали при мысли о том, что он, возможно, сумеет сделать мертвым. Не было никаких сомнений, несчастья обрушатся на Монтепуччио. Землетрясение. Или страшная засуха. Дыхание Рокко Скорта Маскалдзоне уже чувствовалось в воздухе. Они ощущали его в теплом вечернем ветре.
Отношения, которые жители Монтепуччио поддерживали со Скорта, зиждились на сложной смеси презрения, гордости и страха. Обычно деревня игнорировала Кармелу, Доменико и Джузеппе. Для них они были голодными бедняками, детьми разбойника. Но стоило кому-то тронуть хоть пальцем одного из них или посягнуть на память о Рокко, всю деревню охватывало своего рода материнское чувство, и их защищали, как волчица защищает свое потомство. «Скорта все негодяи, но они наши» — так думало большинство жителей Монтепуччио. Но кроме того, ведь они побывали в Нью-Йорке. И это придавало им своего рода необычность, которая в глазах многих делала их неприкосновенными.
Несколько дней церковь пустовала. На мессы никто не приходил. С доном Карло на улице уже не здоровались. Его наградили новым прозвищем: Миланец. Монтепуччио погрузилось в прадедовское язычество. Около церкви совершали всяческие обряды. В холмах танцевали тарантеллу. Рыбаки поклонялись идолам в виде рыбьей головы, некой помеси святого покровителя и водяного. Старухи по домам зимними вечерами вызывали души умерших. Много раз проводили обряды снятия порчи, которую, как они думали, навели на них злые духи. У дверей нескольких домов нашли трупы животных. Назревал бунт.
Так прошло несколько месяцев, и вдруг однажды утром Монтепуччио охватило необычное волнение. Слух, что распространялся по деревне, искажал лица людей. Передавали новость шепотом. Старухи осеняли себя крестом. У всех на устах было одно: этим утром произошло нечто непонятное. Умер отец Боццони. И это еще не самое худшее: он умер каким-то странным образом, о чем нельзя было говорить без стыда. Многие часы никто ничего толком не знал. Потом, по мере того как разгорался день и солнце начало согревать фасады домов, слух принял определенные формы. Дон Карло был найден в холмах, примерно в одном дне ходьбы от Монтепуччио, голый, как червяк, с высунутым языком. Как такое могло случиться? Для чего дон Карло один пошел в холмы, да еще так далеко от своего прихода? И мужчины, и женщины задавали друг другу эти вопросы, попивая воскресный кофе. Но произошло еще более необычайное. Часов в одиннадцать стало известно, что тело отца Боццони буквально сожжено солнцем. Все, даже лицо, хотя, когда его нашли, он лежал, уткнувшись лицом в землю. Очевидно было одно: он был голый еще при жизни. Шел таким под солнцем многие часы, пока его тело не покрылось волдырями, а ноги — кровью, и он умер от изнурения и обезвоживания. Тайной оставалось главное: почему он ушел один в холмы, да еще в часы самого пекла? Эти вопросы будут в Монтепуччио пищей для разговоров еще многие годы. Но в тот день пришли по крайней мере к одному, пусть предварительному, выводу: скорее всего одиночество довело его до безумия, и он, встав утром в полной невменяемости, решил любым способом покинуть деревню, которую так ненавидел. Солнце одержало над ним победу. И эта смерть, такая нелепая, такая непристойная для служителя Церкви, еще больше укрепила мнение жителей деревни: ясно, этот дон Карло и яйца выеденного не стоил.
Когда Раффаэле узнал эту новость, он побледнел. Он попросил повторить ему ее, не в силах покинуть площадь, на которой разговоры гудели, как ветер в улочках. Он должен был узнать больше, узнать все до мелочей, быть уверенным, что все это правда. Он выглядел удрученным, что весьма удивило тех, кто знал его. Главное — Скорта. Ведь он должен был бы радоваться, что этого кюре больше нет. Раффаэле долго тянул, прежде чем решился покинуть террасу кафе. Потом, когда понял, что все так оно и есть, что можно не сомневаться — кюре мертв, он сплюнул на землю и пробормотал:
— Этот негодяй нашел-таки способ вместе с собой погубить и меня.
Накануне два человека встретились на тропинке в холмах. Раффаэле поднимался от моря, а дон Карло в одиночестве прогуливался. Бродить по тропинкам в холмах было единственным времяпрепровождением, которое осталось ему. Изоляция, на которую обрекла кюре деревня, сначала привела его в ярость, но потом, по прошествии нескольких недель, он почувствовал, что гибнет от тягостного одиночества. Его рассудок приходил в расстройство. Он совсем растерялся. Жизнь в деревне становилась для него истинной мукой. Единственной отдушиной стали эти прогулки.
Разговор начал Раффаэле. Он счел возможным воспользоваться случаем и решительно объясниться с кюре.
— Дон Карло, — сказал он, — вы оскорбили нас. Пришло время вам пересмотреть ваше решение.
— Вы — банда дегенератов! — прорычал кюре вместо ответа. — Господь все видит и Он накажет вас!
Гнев охватил Раффаэле, но он постарался сдержать себя и продолжил:
— Вы ненавидите нас. Пусть. Но та, которую вы наказываете, не заслужила такого отношения. Немая имеет право покоиться в кладбищенской ограде.
— Она там и лежала, пока вы не вынесли ее. Но она этого и заслуживает, она грешница, родившая банду безбожников!
Раффаэле побледнел. Ему показалось, что даже сами холмы обязывают его ответить на такое оскорбление.
— Вы не заслуживаете облачения, которое носите, Боццони. Вы слышите меня? Вы — крыса, которая прикрывается сутаной. Снимайте ее, отдайте, или я вас убью!
И он набросился на кюре с яростью озлобленной собаки.
Он схватил кюре за воротник и яростным движением сорвал с него сутану. Дон Карло был потрясен. Он задыхался от бессилия. Раффаэле не отпускал его. Он орал как безумный:
— Догола, подлюга, догола! — и изо всех сил разодрал сутану, осыпая кюре тумаками.
Он успокоился только тогда, когда отец Боццони оказался совсем голым. Бедняга сдался. Теперь он, прикрываясь лишь пухлыми руками, плакал, как ребенок. Он бормотал молитвы, как если бы находился в руках полчища еретиков. Раффаэле был охвачен мстительным ликованием.
— Вот таким вы будете ходить отныне: голым, как червяк. Вы не имеете права носить сутану. Если я снова увижу вас в ней, я вас убью! Вы слышите меня?
Дон Карло не ответил. В слезах он побежал прочь и скрылся. Он не вернулся. Все это окончательно сломило его. Он бродил по холмам, словно заблудившийся ребенок. Не обращая внимания на усталость и солнце. Долго бродил, а потом без сил рухнул на землю Юга, которую так ненавидел.
Раффаэле какое-то время постоял на том месте, где он разделался с кюре. Стоял не двигаясь, ожидая, когда уляжется его гнев, когда он придет в себя и сможет вернуться в деревню, не выдав себя своим видом. У его ног валялась разорванная сутана священника. Он не мог оторвать от нее взгляда. Что-то заставило его на мгновение зажмуриться. В лучах солнца поблескивал какой-то предмет. Он машинально нагнулся и поднял его. Золотые часы. Если бы он в эту минуту ушел, то, возможно, брезгливо откинул бы часы подальше, но он не уходил. Он еще не все сделал. Он снова нагнулся и не спеша, осторожно, поднял порванную сутану и обшарил ее карманы. Вытащив из бумажника дона Боццони деньги, он раскрытым отбросил его подальше. Он сжимал в руке пачку банкнот и золотые часы, и на лице его блуждала отвратительная улыбка безумца.
«Этот негодяй нашел-таки способ вместе с собой погубить и меня». Раффаэле только что узнал, что эта ссора с кюре окончилась смертью, и даже если он будет твердить себе, что он никого не убивал, то все равно — он прекрасно понимал это — смерть кюре всегда будет тяготить его сознание. Он снова видел его — голого, в слезах удаляющегося в холмы, словно какое-то несчастное создание, приговоренное к изгнанию. «Вот и я осужден на муки, — сказал он себе. — Осужден этим грязным типом, который не заслуживает даже плевка».
К полудню тело отца Боццони, взвалив на осла, привезли в Монтепуччио. Труп прикрыли простыней. Не столько для того, чтобы защитить его от мух, сколько в желании скрыть наготу кюре от женщин и детей.
Уже в деревне произошло нечто неожиданное. Хозяин осла, обычно молчаливый, положил тело перед церковью и громким и звучным голосом заявил, что он сделал свое дело и должен вернуться домой. Тело осталось лежать, завернутое в перепачканную землей простыню. Все смотрели на него. Стояли недвижно. Жители Монтепуччио были злопамятны. Никто не хотел хоронить кюре. Никто не был готов присутствовать на заупокойной службе или нести гроб с его телом. Впрочем, кто бы отслужил мессу? Кюре из Сан-Джокондо уехал в Бари. К тому времени, когда он вернется, тело дона Карло начнет разлагаться. Солнце к концу дня жарит нестерпимо, и можно предположить, что будет, если они оставят миланца здесь: он начнет распространять зловоние, как какая-нибудь падаль. Это было бы отличной местью. Но он будет отравлять зловонием Монтепуччио и — почему бы нет? — станет причиной каких-нибудь болезней. Нет, его надо похоронить. Не из чувства благопристойности и милосердия, а чтобы быть уверенными, что он уже не навредит им больше. Порешили выкопать яму за кладбищем. За его оградой. Жребий выпал четверым мужчинам. Они бросили тело в землю без всякого обряда. Молча. Дон Карло был похоронен, как безбожник, без молитвы, которая облегчила бы его страдания от солнечных ожогов.
Эта смерть для жителей Монтепуччио стала событием огромной важности, но за пределами их деревни она почти никого не озаботила. Дона Карло не стало, и деревня снова оказалась забытой епископатом. Жителей Монтепуччио это устраивало. Они уже привыкли к такому положению и даже приговаривали иногда, проходя мимо запертой церкви: «Уж лучше никто, чем новый Боццони», опасаясь, что небо покарает их и они получат нового пришельца с Севера, который будет обзывать их негодяями, высмеивать их обычаи и отказываться крестить их детей.
Казалось, небо услышало их. Никто не приезжал, и церковь оставалась запертой, как дворцы знати, которые неожиданно покинули их владельцы, оставив аромат величия и старых развалин.
Скорта вернулись к своей нищенской жизни в Монтепуччио. Все четверо они ютились в доме Раффаэле, в его единственной комнате. Каждый нашел себе работу, их заработка хватало только на еду. Раффаэле рыбачил. У него не было своей лодки, но по утрам, на пристани, кто-нибудь нанимал его на день, расплачиваясь частью улова. Доменико и Джузеппе предлагали свои услуги владельцам сельскохозяйственных угодий. Они собирали томаты или оливки. Кололи дрова. Целыми днями они трудились на полях, которые им не давали ничего. А Кармела готовила для них всех, следила за бельем и по заказам деревенских делала вышивки.
Они не трогали денег, которые между собой называли «нью-йоркскими». Долгое время считали, что они должны быть сохранены для покупки дома. А пока нужно затянуть потуже пояса, терпеть и ждать, когда им представится случай и они купят его. Им было на что купить дом вполне приличный, но на каменистой земле, а она в Монтепуччио не ценилась. Оливковое масло стоило дороже арпана[9] такой земли.
Как-то вечером Кармела тем не менее подняла голову от тарелки с супом и заявила:
— Надо сделать иначе.
— Что? — спросил Джузеппе.
— Деньги Нью-Йорка, — объяснила она, — их надо потратить иначе, не на дом.
— Интересно… — сказал Доменико. — А где будем жить?
— Если мы купим дом, — возразила Кармела, которая уже все продумала, — вы будете и дальше целыми днями, которые нам отпустит Господь, обливаться потом, как скотина, лишь бы заработать на хлеб. Рассчитывать будет не на что. И так пройдут годы… Нет. У нас есть деньги, надо купить что-нибудь получше.
— Что именно? — заинтересовавшись, спросил Доменико.
— Я еще не знаю. Но я придумаю.
Рассуждения Кармелы заставили всех троих задуматься. Она права. Вне всякого сомнения. Ну купят они дом, а что дальше? Если бы у них хватило денег купить четыре дома, то еще куда ни шло… Нет, надо искать что-то другое.
— Завтра — воскресенье, — снова заговорила Кармела, — возьмите меня с собой. Я хочу видеть то, что видите вы, делать то, что делаете вы, провести с вами весь день. Я посмотрю. И я придумаю.
Братья снова не знали, что ответить. В Монтепуччио женщины днем выходили из дома лишь в крайнем случае. На мессу, но после смерти дона Карло служб не было. На сбор оливок в поля, но это — когда они поспевали. В остальное время они сидели по домам, запертые за толстыми стенами, защищенные от солнца и вожделенных взглядов мужчин. То, что предлагала Кармела, противоречило образу жизни деревни, но после возвращения из Америки братья Скорта во всем доверяли своей сестренке.
— Согласны, — сказал Доменико.
Назавтра Кармела надела свое лучшее платье и вышла в сопровождении троих братьев. Они пошли в кафе, где выпили — как всегда по воскресеньям — крепкий кофе, который вызывал у них колики в животе и заставлял колотиться сердце. Потом, как обычно, братья сели за стоящий на тротуаре столик и стали играть в карты. Кармела была с ними. Немного в стороне. Сидела на стуле. Смотрела на проходящих мужчин. На жизнь деревни. Потом они навестили кое-кого из друзей-рыбаков. А когда наступил вечер, совершили passeggiata[10] по корсо Гарибальди, ходили из конца в конец и обратно, приветствовали знакомых, узнавали новости. Впервые в жизни Кармела провела день на улицах деревни, в этом мире мужчин, которые с удивлением поглядывали на нее. Она слышала их разговоры за своей спиной. Они спрашивали друг друга, почему она здесь. Обсуждали ее наряд. Но она не обращала на это никакого внимания и вся была поглощена тем, ради чего пришла. Поздно вечером, когда они вернулись домой, она с облегчением сняла башмаки. У нее гудели ноги. Доменико, стоя рядом, молча смотрел на нее.
— Ну и что? — спросил он наконец.
Джузеппе и Раффаэле подняли головы и смолкли, чтобы не пропустить ни единого слова из ее ответа.
— Сигареты… — спокойно ответила она.
— Сигареты?
— Да. Надо открыть в Монтепуччио табачную лавку.
Лицо Доменико озарилось улыбкой. Табачная лавка. Верно. В Монтепуччио нет табачной лавки. В бакалейной лавке, правда, сигареты продают… И еще на рынке их можно купить, но настоящей табачной лавки, это правда, в деревне нет. Кармела целый день изучала жизнь деревни и пришла к выводу: единственное, что есть общее у рыбаков из старой деревни и зажиточных мужчин с корсо, так это жадность, с которой они затягиваются сигаретами. В тени попивая аперитив или работая на солнцепеке, все курили. Вот здесь и есть их дело. Табачная лавка. Да. На корсо. Кармела была уверена в этом. Табачная лавка. Только так. Она всегда оправдает себя.
Скорта постарались приобрести то, что хотели. Они купили помещение на корсо Гарибальди. Первый этаж дома, большую комнату в тридцать квадратных метров. И еще подвал под склад. Но после этого у них не осталось ничего. Вечером Кармела была мрачна и молчалива.
— Что случилось? — спросил Доменико.
— У нас не осталось денег на покупку лицензии, — ответила Кармела.
— А сколько нужно? — спросил Джузеппе.
— Сама лицензия дорого не стоит, но нужна приличная сумма, чтобы умаслить директора бюро лицензий. Преподносить ему подарки. Каждую неделю. До тех пор, пока он не даст нам ее. Столько денег у нас нет.
Доменико и Джузеппе пришли в уныние. Возникло новое препятствие, непредвиденное, и они не знали, как преодолеть его.
Раффаэле долго смотрел на них, потом тихо сказал:
— У меня есть деньги. Я дам вам их. Но с одним условием: не спрашивайте меня, откуда они. И как давно они у меня. И почему я никогда не говорил вам о них. У меня они есть. Вот и все.
И он положил на стол плотную пачку банкнот. Это были деньги отца Боццони. И еще Раффаэле продал часы. До сих пор он носил деньги при себе, не зная, что с ними сделать, не решаясь ни выбросить их, ни потратить. Скорта обрадовались, но Раффаэле в душе все равно не чувствовал облегчения. Он не мог забыть вида обезумевшего отца Боццони, угрызения совести терзали его.
С помощью денег Раффаэле им удалось добыть лицензию. Полгода каждые две недели Доменико верхом на осле отправлялся из Монтепуччио в Сан-Джокондо. Там находилась контора Monopolio di Stato[11]. Он привозил ее директору ветчину, caciocavalli[12], несколько бутылок limoncello[13]. Он без устали мотался туда и обратно. Все деньги уходили на покупку этих подношений. Через шесть месяцев разрешение был получено. Наконец-то Скорта стали владельцами лицензии. Но денег у них не осталось. Все, что у них было, — это голые стены в пустой комнате и листок бумаги, который давал им право торговать. Не на что было даже купить табак. Первые ящики сигарет они взяли в кредит. Доменико и Джузеппе ездили за ними в Сан-Джокондо. Они взгромоздили все на осла, и впервые после возвращения им показалось, что наконец что-то начинает меняться. До сих пор они только несли свой крест. Теперь выбор сделан. В первый раз они идут бороться за себя, и при этой мысли счастливая улыбка озаряла их лица.
Они выложили сигареты на картонные коробки. Целую гору блоков. Можно было подумать, что это торговля контрабандным товаром. Ни прилавка, ни кассы. Только сигареты, даже на полу. И только вставленная в раму доска с надписью Tabaccherif Scorta Maskalzone Rivendita № 1[14], укрепленная над дверью, подтверждала, что торговля легальная. Итак, первая табачная лавка в Монтепуччио открылась. И это была их лавка. Отныне они все свои силы, физические и духовные, будут отдавать этому делу до пота, до ломоты в спине, до изнеможения. Отныне — жизнь без сна. Судьба Скорта будет сплетена с этими коробками с табаком, который они будут разгружать со спины осла ранним утром, перед тем как работяги отправляются в поля, а рыбаки возвращаются после ночного лова. Вся их жизнь будет связана с этими белыми сигаретами, которые теплыми летними вечерами пальцами сжимают мужчины, и они постепенно тают на ветру. Жизнь в поту и в дыму. Она начиналась. Наконец им выпал шанс выбраться из нищеты, на которую они были обречены своим отцом.
Мы пробыли в Эллис Исланде девять дней. Ждали судна, которое было зафрахтовано для возвращения эмигрантов. Девять дней, дон Сальваторе, мы смотрели на страну, которая нам была заказана. Девять дней у врат рая. Вот тогда я впервые вспомнила о той минуте, когда отец вернулся домой после ночной исповеди и провел ладонью по моим волосам. Мне казалось, что я снова ощущаю руку на своей голове. Как тогда. Руку моего отца. Руку мерзкого ветра в холмах Апулии. Эта рука мне напомнила о моей стране. Жесткая рука невезения, та, что навсегда приговаривает целые поколения к труду крестьян, которые живут и изнуряют себя под солнцем в стране, где об оливковых деревьях заботятся больше, чем о людях.
Мы поднялись на судно, которое должно было везти нас в обратный путь, и эта посадка совсем не походила на то, как мы садились на пакетбот в Неаполе — шумно, в радостной суматохе. На этот раз все поднялись молча, медленно, как приговоренные. На борт всходило человеческое отребье. Больные со всей Европы. Бедняки из бедняков. Это было судно покорной печали. Корабль несчастных, проклятых, которые возвращаются на родину, терзаемые стыдом, потому что они потерпели крах. Переводчик не обманул нас, путешествие было бесплатным. Впрочем, в любом случае ни у кого не нашлось бы денег заплатить за билет. Если власти не желали, чтобы нищие толпились в Эллис Исланде, то у них не было иного выхода, кроме как самим организовать их высылку. Но зато и речи не шло о том, чтобы зафрахтовать судно, идущее в определенную страну, по месту жительства высылаемых. Пакетбот с отказниками пересек Атлантику и, приплыв в Европу, постепенно, одному за другим, оказывал сомнительную услугу главным портам, освобождаясь от своего человеческого груза.
Это путешествие, дон Сальваторе, было бесконечно долгим. На корабле часы тянулись, как в больнице, в тягостном ритме: так медленно, капля за каплей, делают переливание крови. В общих спальнях умирали. Умирали от болезней, от разочарования, от одиночества. Эти покинутые всеми существа не видели смысла жить той жизнью, в которой оказались. И часто они умирали с блуждающей улыбкой на губах, в глубине души счастливые от мысли, что ставят точку в этой череде испытаний и унижений, какой стала их жизнь.
Странно, но силы ко мне вернулись. Лихорадка прошла. Вскоре я уже смогла бродить по палубам. Я одолевала трапы и длинные коридоры. Бродила повсюду. Подходила к одним пассажирам, к другим. И через несколько дней познакомилась со всеми, независимо от их возраста и языка, на котором они говорили. Целыми днями я оказывала всем маленькие услуги. Штопала носки. Приносила попить старой ирландке или находила покупателя для одной датчанки, которая хотела поменять маленькую серебряную медальку на одеяло. Я всех знала по фамилии или по имени. Я обтирала лоб больным. Готовила еду для стариков. Меня называли «малышка». В помощь себе я привлекла братьев. Они в погожие дни выносили больных на палубу. Они разносили по спальням воду. Постепенно мы сделались курьерами, коммерсантами, сиделками при больных, исповедниками. Мало-помалу нам удалось улучшить и собственную судьбу. Мы заработали немного денег, некоторые привилегии. Каким образом? Главное — от умерших. А их было много. Было решено, что часть того, что оставалось после покойников, переходит в общее пользование. Да и трудно было поступить иначе. Большинство этих несчастных ехали туда, где их уже никто не ждал. Они оставили своих в Америке или где-то еще, куда не собирались возвращаться. Нужно ли было посылать несколько монет, которые они хранили в карманах, по адресу, куда они никогда уже не приедут? Пожива распределялась тут же, на борту. Иногда первыми захватывали добычу матросы. Но тут вмешались мы. Сделали так, чтобы экипаж узнавал о чьей-то смерти как можно позже, и в темном трюме делили все сами. С долгими переговорами. Если у покойного оставалась на борту семья, все переходило ей, если же никого не было, а это случалось намного чаще, старались разделить все по справедливости. Иногда уходили часы на то, чтобы прийти к согласию по поводу трех мотков шпагата или пары обуви. Я никогда не помогала больным с мыслью, что они скоро умрут и я смогу что-то заполучить. Клянусь вам. Я помогала потому, что хотела бороться, а это было единственным способом выжить, иного я не видела.
Особенно много я уделяла внимания одному поляку, он мне очень нравился. Мне никогда не удавалось полностью произнести его имя: то ли Корниевский, то ли Корценевский… Я называла его Корни. Он был невысокий, худощавый. Лет под семьдесят. Тело постепенно уже отказывалось служить ему. Его отговаривали ехать в Америку за удачей. Говорили, что он слишком стар для этого. Слишком слаб. Но он настоял на своем. Он хотел увидеть страну, о которой столько говорили все вокруг. Но силы его уходили. У него еще был веселый взгляд, но сам он таял на глазах. Иногда он шептал мне на ухо что-то, но я не понимала его и смеялась, потому что эти звуки казались мне чем угодно, но только не словами.
Корни. Это он спас нас от нищеты, которая пожирала наши жизни. Он умер еще до того, как мы приплыли в Англию. Умер ночью, когда бортовая качка была слабой. Почувствовав конец, он подозвал меня и протянул мне перевязанную шнурочком тряпицу. И что-то сказал, но я не поняла. Потом он откинул голову на подушку и с открытыми глазами начал молиться на латыни. Я молилась вместе с ним до той последней минуты, когда смерть прервала его дыхание.
В тряпице оказались восемь золотых монет и маленькое серебряное распятие. Вот эти деньги стали нашим спасением.
Вскоре после смерти старого Корни судно начало заходы в порты Европы. Сначала бросили якорь в Лондоне, потом в Гавре, затем отправились в Средиземное море, сделали остановку в Барселоне, в Марселе, и наконец — Неаполь. После каждой стоянки на судне становилось все меньше его грязных пассажиров, и оно загружалось товарами. Мы воспользовались этим, чтобы заняться коммерцией. В каждом порту судно стояло на причале два или три дня, пока загружали товары и протрезвлялся экипаж. Мы воспользовались этими драгоценными часами, чтобы кое-что купить. Чай. Кастрюли. Табак. Мы выбирали то, что было типично для страны, в которой находились, а на следующих стоянках перепродавали это. Конечно, выгода была смешная, мы зарабатывали сущие пустяки, но старательно преумножали свои сокровища. И в Неаполь приплыли более богатыми, чем когда покидали его. Это главное, дон Сальваторе. Я горжусь этим. Мы вернулись более богатыми, чем были, когда уезжали. Я обнаружила у себя дар, способности к коммерции. Мои братья были поражены. Ведь эти небольшие сбережения, смекалкой добытые в той грязи, в которой мы пребывали, позволили нам, когда мы вернулись, не подохнуть, как скотине, с голоду в неапольском столпотворении.