…Утро началось. Ламповщики побежали по улицам, от фонаря к фонарю передвигая свои лесенки и гася свет.
Мулла прокричал в татарской части города.
К базарам потянулись скрипучие телеги.
Под гортанные понуканья калмыков шествовали верблюды, груженные коврами, сыром, шерстью. Следом безропотно плелись ослы, время от времени посылая в знойный воздух отчаянные вопли. Через час на обоих астраханских базарах земля будет ломиться от сентябрьского изобилия — помидоров, арбузов, яблок, рыбы всех видов, живых гусей, кур, уток…
Разноголосый звон колоколов зазвучал по всей Астрахани.
Богомолки мели подолами деревянные мостовые; по выжженной, как черепок, земле гулко стучали каблуки прохожих.
Хозяйки не спеша отпирали ставни, раскрывали запертые на ночь окна. Выгибали спины проснувшиеся кошки, потягивались собаки.
Обитатели маленького флигеля, который приютился за домом купца Догадина на Демидовской улице, этим утром проснулись раньше обычного. Сразу после завтрака вся семья окружила худенького белокурого мальчика лет девяти.
Мать, Екатерина Прохоровна, провела гребешком по светлым его волосам, оправила голубую косоворотку и перекрестила:
— Ну, с богом. Слушайся батюшку, учителям отвечай хорошо.
Она строго глянула в глаза сыну, прижала губы к его лбу и поднялась. Встала и сидевшая рядом няня. Она проворно сунула что-то мальчику в руку.
— Тут прянички тебе испекла, на казенных-то харчах радости мало. Как хорошую отметку дадут, глядишь, и съешь пряник-то…
А рядом стрекотали сестры:
— Боря, ты не забывай: в субботу будем домашний спектакль разыгрывать. Костюм тебе придумаем.
— А мы еще красного змея будем делать, — сказал младший брат Михаил, большой любитель мастерить.
Провожать Бориса за ворота дома вышло все семейство. Тут круглые щеки белоголового мальчика покраснели, глаза под выпуклым упрямым лбом заблестели.
— Ну чисто барашек новорожденный, — не удержалась няня.
Мальчик встретил строгий взгляд матери, коротко вздохнул и пошел от дома, направляясь в сторону духовного училища. Его взяли туда учиться после смерти отца, учителя словесности, за казенный счет.
…Здесь время измеряли звуки. Колокол, назойливо звеня, будил их в шесть часов утра. Раздавалось металлическое стуканье длинного рукомойника. Затем ровный гул голосов: читали молитву. И — уроки.
Густо звучал голос батюшки на уроке закона божьего.
— "В начале сотворил Бог небо и землю. Земля же была безвидна и пуста, и тьма над бездною, и Дух божий носился над водою…
И создал Господь Бог человека из праха земного и вдунул в лицо его дыхание жизни; и стал человек душою живою… И сказал Господь Бог: Не хорошо быть человеку одному, сотворим ему помощника, соответственно ему…
И создал Господь Бог из ребра, взятого у человека, жену и привел ее к человеку…"
Поп рассказывал историю о том, как бог привел Адаму жену его Еву и она родила ему сыновей Каина и Авеля.
— Уразумели? Повтори… Ну ты, Лимов.
— "И создал Господь Бог человека из праха земного и вдунул в лицо его жизнь…"
— Не жизнь, но дыхание жизни! — Батюшка поднял палец.
Сидевший впереди Бориса сумрачный, с жесткими длинными волосами Вася по фамилии Кучерявый басовито спросил:
— Батюшка! За семь дней бог создал мир, потом Адама, жену его Еву. Больше никого не создал. На ком же тогда женился Каин? Людей ведь иных не было.
Батюшка вскинул косматые брови. От резкого движения очки у него сползли на самый кончик носа.
— Это что же, Кучерявый, ты усомневаешься в библии? Ну-ка поди из класса, нечестивец болтливый!.. И на исповеди скажешь отцу Амвросию, какие сомнения неразумные тебя посещают, какая гордыня обуяла.
…Купола Астраханского собора блестели на солнце, желтая листва шелестела под ногами.
В церковный праздник — крестовоздвиженье — мальчиков духовного училища повели в главный собор Астрахани, располагавшийся в центре города, за кремлевскими стенами.
Сегодня сам епископ служил молебен. При входе в церковь уже расстелен богатый голубой ковер. Развеваются подолы длинных черных одеяний служителей. Сияют начищенные подсвечники. Долговязый семинарист держит огромную свечу. В дверях епископу поверх черной сутаны набрасывают белое одеяние. Потом он таинственно и долго находится в алтарной части. А выходит уже не в белом одеянии, а в голубом. Голос у него мощный и мягкий. Движения плавные, как у актера в опере "Жизнь за царя", что пел Сусанина. И вообще лицом походит на Ивана Сусанина. Так кажется Боре Кустодиеву. Переодевание, блеск парчи, сияние свечей, таинственный голос — все это как в театре.
Боря стоит рядом с Митей Лимовым, покладистым своим соседом, а с другой стороны Вася Кучерявый.
Митя то и дело шепчет: "Ой, как божественно!" Старший воспитатель не сводит с мальчиков глаз, и Вася мрачнеет с каждой минутой.
А Боря переводит взгляд с расшитой мантии на бархатную красную митру, с нее — на отраженный в золотом кресте багряный цвет.
Начались поклоны, сопровождаемые хором женских голосов. Чем ниже кланялся епископ, тем громче становились звуки, тем быстрее и быстрее произносились слова: "Господи, помилуй, господи, помилуй, господи…"
Вася попросил о чем-то старшего воспитателя. Тот вместо ответа дернул Кучерявого за ухо и что-то сердито ему зашептал. Боря обернулся, рассеянно взглянул на Кучерявого, но в этот момент епископ поравнялся с ними, и мальчик уже не мог оторвать глаз от серебряного паникадила. Серебро мерцало таинственно и холодно, как вода при луне. Лицо богоматери смотрело строго…
А поздно вечером, после службы, когда все разбрелись по комнатам, Боря уговорил Кучерявого про никнуть вместе с ним в домик, где днем работали иконописцы, — очень хотелось рассмотреть иконы. Вошли крадучись. Зажгли свечи. Со стен смотрели серьезные темные лица. Борис приблизился к одному из них, стал рассматривать… Переходы резкие — от черного цвета к розовому. Вот бы добавить сюда красноватого — от мерцанья огня или тусклого блеска серебра. Он осторожно дотронулся рукой до одежды богоматери и тут же отдернул руку, в страхе оглядываясь по сторонам. Большие глаза святых, казалось, пристально смотрели на мальчиков.
Неделя в училище тянется, как унылая арба по степи.
Из серии «Автобиографические рисунки».
Зато воскресенье — долгожданный праздник, великий день. Рыбалка на Волге, пироги с рыбой — расстегаи, на улице игры в бабки, в лапту, в казаков-разбойников. У Догадиных музыка, танцы, а перед сном няня сказки рассказывает.
В это воскресенье все было немного по-другому. Утром Миша с Борисом доклеивали большого змея, да не обычного, а из красной бумаги.
А потом пришла дочь купеческая Настя Догадина звать Екатерину Прохоровну "играть на фортепианах": гости придут, мол, важные. Екатерина Прохоровна согласилась: платили Догадины хорошо, а в семье лишних денег не было.
Статная кареглазая Настя взяла Бориса за руку и повелительно сказала:
— Пойдем, посмотришь, как мы живем. Ты у нас еще никогда не был.
Рука его утонула в пухлой ладошке Насти. Ему было неловко, но освободить руку он стеснялся. И девушка повела его по комнатам. Сначала в боковые, тесные, небогато убранные.
— Тут мы всегда живем… — церемонно говорила Настя. — А в гостиной в светлые дни.
В гостиной чуть не всю стену занимала большая изразцовая печь. Затейливый зеленый рисунок покрывал белые изразцы. Боря заметил, что рисунки везде разные; хотелось ему рассмотреть каждый, но Настя тянула его дальше.
— Чего стоишь? Или не видал печку? Садись вот. В центре длинного стола — лампа-"молния", витая, бронзовая, голубой абажур с китайским рисунком. "Вот свету-то, наверно, от такой лампы!.. И как это, интересно, сделали такой рисунок на ней?" — подумал мальчик.
Рядом со столом — тяжелый дубовый буфет. Буфет, как крепость, и какой только посуды в нем нет! Рисуночки разные пестрые, стекло фигурное…
Когда они вышли в сенцы, потом во двор, там уже расставляли простые деревянные столы с недорогим угощением: рыба-сушь, каша гречневая, пироги капустные. Это готовили для нищих, монашек, бедных прихожан. Купец Догадин торговал самоварами, ведрами, скобяными товарами, имел твердый доход (не то что хлебная торговля, от урожая не зависел) и несколько раз в году кормил голодный люд, чтобы городская молва не забывала его.
Тут, возле кустодиевского флигеля Боря увидел Митю Лимова и Васю Кучерявого. Выпростав свою руку из Настиной, он побежал к мальчикам.
— Куда же ты, Борисушка? А угощение? — крикнула Настя.
Но его и след простыл.
…Они пускали раскрашенного змея. Змей медленно, словно раздумывая, взмывал в поднебесье. Митя, быстро перебирая руками, отпускал нитку.
— Вот красота! — шептал Вася. — Мне бы такой! Всех интересовало, на какую высоту поднимется змей, а Боря завороженными глазами смотрел на дивное красное пятно в небе. Это совсем не тот красный цвет, что в церкви, что у свечи… И у старшей сестры Кати нет такого цвета в наборе красок, а у нее и акварельные, и настоящие масляные есть…
Эх, как бы продлить воскресенье! Уже девять часов вечера. Мать еще не вернулась от Догадиных. Ее музыка хорошо слышится оттуда. Девочки расположились на ковре, играют с котятами. Миша строгает игрушечную лодку. Няня штопает, напевая. Скоро уже спать. Но как можно спать, если принесли два новых журнала — «Нива» и «Артист». В «Ниве» интересные картинки, в «Артисте» — рассказы про художников.
А как хочется нарисовать кого-нибудь живого, Васю, например, или продавца-сбитенщика с усами. Сколько лиц человеческих, и все разные! К одному Догадину вон сегодня сколько людей приходило — с узкими глазами и с темной кожей, и рыжие с веснушками, и старые, как орех, и такие красивые, как купеческая дочь Настя! Никогда еще он не пробовал живых людей рисовать. А что, если?..
Боря осторожно берет карандаш. Смотрит на задремавшую над шитьем няню. Прикрывает лист левой рукой, чтоб никто не подсмотрел. И водит карандашом по листу, наклоняя голову то вправо, то влево…
…И снова духовное училище! Приближается час исповеди, самый мучительный час. Надо признаваться в грехах, каяться.
На первой исповеди Боря так и простоял молча, глотая слезы. Он не знал за собой вины, не знал, в чем каяться: ведь он всегда говорил правду и старательно учился, не грубил старшим, не бил собак. В чем же его вина? Он не мог ничего «грешного» припомнить за собой и оттого плакал.
Теперь, на новой исповеди, верный своему прямодушному характеру, Борис сказал батюшке про иконописную мастерскую, как они проникли туда с Васей и обнаружили, что Христос похож на их воспитателя. Батюшка вскинул на него лохматые брови, недовольно проговорил: "Лукавый то вам подсказал, лукавый".
В классе Кучерявый сердито дернул Бориса:
— Это ты батюшке сказал про воспитателя и Христа?
— Да, на исповеди. Но это же тайна. А что?
— А то, что воспитатель уже знает…
Ночью, когда воспитанники уже легли спать, Боря долго лежал с закрытыми глазами… Вдруг сквозь веки он почувствовал какое-то движение света.
На белой каменной стене прыгали розовые языки! Сердце застучало. Подбежал к окну: за железной витой решеткой во дзоре пылал огонь. Небольшой деревянный дом, где была иконописная мастерская, горел. "Неужели это Вася поджег?" — с ужасом думал Боря, а сам не в силах был оторвать восхищенных глаз от желто-красных языков пламени…
По городу разнеслась молва: в Астрахань из Москвы привезли картины. Вот событие! Картины на холстах, цветные, люди на них как живые — встанут сейчас и пойдут. А выставку называли «передвижной», значит, передвигают ее из города в город. И до Астрахани дошла очередь.
Возле картины Поленова "Христос и грешница" остановился мальчик в голубой косоворотке. Он не замечает, сколько времени уже прошло, не отрывает глаз от полотна. Его поражает печальное и строгое, усталое и спокойное лицо Христа. Оно совсем непохоже на те, что изображены на иконах. "Как же это нарисовать так можно? Видно даже, что воздух жаркий".
Подошел он и к другой картине. Прочел подпись: "Портрет Крамского". Как живой! Глаза маленькие, сидят глубоко и прямо тебе в душу смотрят. А какая фамилия у художника простая: «Репин», от слова «репа».
На другой день на уроке закона божьего, пока батюшка читал святое писание, Боря на последней странице тетради стал рисовать. Он не слышал, что говорил батюшка, и только последние слова, произнесенные с ударением, заставили его вздрогнуть. Батюшка пробасил: "И привалили ко гробу господню камень с кустодиею". Боря все еще не привык к созвучию своей фамилии с этим древнеславянским словом, означившим «стража».
Карандаш у него покатился на пол, батюшка вскинул из-под очков глаза и велел повторить. Боря знал наизусть это место из священного писания и, невинно моргая длинными ресницами, повторил. Давно он уже научился в училище ладить со всеми, усвоив одно: тут надо слушаться и учиться старательно, а мысли свои, увлечения не раскрывать.
То ли дело дома!.. Старшая сестра Катя все вечера рисует. Учится у настоящего художника, который закончил Академию в Петербурге. Вот бы и ему, Боре, учиться рисованию… И он мысленно покидает стены училища, видит себя с кистью в руках, за мольбертом, среди кремовых листов картона. Ах, скорей бы воскресенье!..
В осенний день смеркается рано. Из-за ненастной погоды Екатерина Прохоровна уже в девять часов приказала детям идти спать.
Со двора еще слышались песни: купец Догадин устроил соревнование для всех желающих на Кутуме. Лучшему певцу обещал шубу со своего плеча. И певцы старались.
Мать и няня тихо подпевали. Дети слушали.
Когда стихло, Миша попросил:
— Няня Паша, расскажи что-нибудь. Ты давно никаких сказок не рассказывала.
— И-и, милые, сколько сказывала, а вам все мало. Не знаю больше.
— Знаешь, знаешь! Ты еще про нечистую силу обещала, помнишь? Ну, пожалуйста.
— Обещала, обещала, когда это было-то? — вернливо говорила няня, а сама была довольна, что ее просят.
И она начала своим хрипловатым голосом:
— Сказку вам расскажу… Так вот. Повадилась нечистая сила в один купеческий дом. Крутит она и крутит купчихой. Чего она хочет? А чтобы человек на свет, на солнышко не смотрел. Потому что боится его, сразу теряет свою силу. Вот она и давай: купчиху спать заставляет ложиться рано, пока еще солнышко не зашло, утром ее манежит в постели допоздна. Та делать ничего не делает, только ест-спит и нелюдит-ся. Мамки, няньки не знают, что делать. Нечистая сила как увидит, что купчиха села к окну, на свет, так тянет ее опять в угол, где темно. Смотрел, смотрел на все это домовой, а домовой в их доме добрый был, такой косматый, с ушами, как мишка, и нашептал купчихе: дескать, ежели хочешь как прежде быть, иди на солнышко и дела делай, а с бездельем не сиди. Да только все на солнышке. И начала купчиха: то рушник вышивает, то рыбу чистит, то стирает, то еще что — и так от восхода до заката. Нечистая сила злится, пугает купчиху ночью, а та устанет за день спит как мертвая, не слышит. Так и пришлось нечистой отвязаться от купчихи. И пошла она по другим домам. Вот и сказка вся. Да и вам так говорю: не пускайте нечистую в дом. А как — теперь знаете.
Боря живо вообразил себе домового и купчиху. И решил: "Завтра встану пораньше и непременно попробую зарисовать".
…Светит солнце, и Волга, большая, как море, уходит за горизонт. На корме маленького судна стоят Борис и крупный русоволосый человек с умной улыбкой под усами. Это Павел Алексеевич Власов.
Вот и сбылась Борина мечта. Уже несколько месяцев занимается он у Власова. Позади духовное училище, теперь живет он дома и ходит в семинарию. А два раза в неделю — к Павлу Алексеевичу. Тот долго заставлял его рисовать карандашом орнаменты, потом гипсовые фигуры. А теперь Боря уже рисует акварельными красками.
Был майский весенний разлив.
Вдоль затопленных берегов — едва зеленеющие в желтом пушке ивы. Они, как желтые облачка, парят над синей рекой.
— Видишь, — говорит Власов, — вдали вода синяя-синяя — "берлинская лазурь", а под нами, рядом, бурая. Зачерпнешь ее в ладошку — и та и эта одинаковая. Вода — зеркало неба и меняется ежеминутно.
Их суденышко пристало к острову, где на тонях жили рыбаки. Горел костер, и в пудовом котле блестела масляно-желтая уха. На земле в тряпицах лежали подсоленные горки серо-черной икры.
Светило солнце.
Дул холодный ветер.
Крякали дикие утки.
Птицы хлопотали о гнездах для потомства.
Вовсю надрывались лягушки.
А в затончиках-бочажках ходуном ходили сазаны.
Боря отошел немного в глубину острова и остановился как вкопанный. Три, а может, четыре или пять змей, свившись клубком, образовали огромный шар, и клубок этот двигался, как бы танцуя.
Боря не успел опомниться — шар исчез в траве, змеи рассыпались. Он вспомнил, что няня Паша говорила: кто увидит весенний танец змей, будет счастливым.
Все в тот день было необычайно.
Из серии «Автобиографические рисунки».
И на обратном пути Павел Алексеевич стоял, положив свою крупную руку на плечо мальчика, и говорил. Говорил как со взрослым.
— Научился немного рисовать — все равно что ничему не научился. Искусство требует всей жизни. Анатомию человека не знаешь — не пытайся обнаженную натуру писать, не дастся она тебе. Репин говорит: "Глаз свой воспитывайте еще пуще руки".
— Павел Алексеевич, — осторояско вставил Боря, — а вы знаете Репина?
— Илью Ефимовича-то? А как же! Борис признался:
— Я видел его портреты. Как прекрасно, по-моему, это нарисовано!
— Не нарисовано, а написано, — поправил его Власов.
— Да, написано, — смущаясь, повторил Боря. — Так написано, что и следов кисти не видно. Будто живой человек в рамку вставлен. Власов протянул руку к Волге.
— Весь мир перед тобой. И Волга, вот эта ширь российская, тоже твоя. Первое дело — рисунком овладеть, стать господином своей руки. Линию обуздать. Второе — глаза научить смотреть и видеть. А третье — это уже вершина — красками научиться форму лепить. Отдашь всего себя искусству — оно тебе сторицей радости отпустит.
28 октября 1893 года Борис писал старшей сестре Кате, которая училась в Петербурге:
"Я только сейчас возвратился от Власова. Был у него четыре раза и рисовал орнаменты. У него рисовать хорошо тем, что для этого сделаны разные приспособления: огромная лампа-"молния", разные подставки для картона, на котором рисуешь, много орнаментов и фигур. Власов образовал еще клуб художников. В этом клубе участвуют наши художники: собираются к Власову на квартиру по известным дням и рисуют с натурщиков. Рисуют также и дома картины, и приносят в клуб на суд. Теперь я немного научился рисовать с гипсу и хочу усовершенствоваться в этом. В семинарии же буду на этой неделе начинать рисовать масляными красками, потому что краски в семинарии есть, кисти и палитры — тоже, только дело… в художнике. Хотя серьезно и нельзя рисовать красками, однако можно научиться составлять краски и некоторым приемам рисования".
Спустя месяц и два он снова пишет такие же деловые, с подробностями относительно занятий у Власова, письма:
"Теперь все свободное время я употребляю на рисование й все больше с гипсу (а не с «гипса» — мне так кажется вернее), а с рисунков рисую только акварелью да сепией. Сепией я наделал уже изрядное количество картинок…"
"…На Рождество я возлагаю большие надежды: хочу все время рисовать, рисовать и рисовать. Только не знаю, откуда брать гипсу.
Не можешь ли ты мне привезти из Питера, когда приедешь, "Анатомию для художников", где описываются все части человеческого тела, мускулы и т. п. Стоит она, кажется, 1 р. 50 к.".
К концу первого года ученик достиг таких успехов в рисовании, что скупой на похвалы Власов сказал ему несколько лестных слов, однако тут же не преминул напомнить:
— Копировать научился. Теперь глаз на цвет надо воспитывать, а память — на хорошее любопытство, чтоб не ленилась.
…"Не хочу быть ленивым и нелюбопытным, не буду. Стану воспитывать в себе наблюдательность, как Павел Алексеевич велит, непременно воспитаю", говорил сам себе Борис, направляясь как-то от Власова к дому. Шел он в новых сапогах горделивой походкой по набережной Волги. Сапоги ему купили недавно по дешевке, за полтора рубля. Правда, они чуть узковаты в голенищах, но на фоминой неделе мерять не дают.
Шел, а сам, как бы проверяя память, вспоминал, сколько раз повторяется орнамент на заборе городского сада «Аркадия», какого цвета филонь у священника… И глазами по сторонам, не желая пропустить ни одной мелочи.
…Баба, огромная, как каланча, держит на коромысле две связки сушеной рыбы, каждая больше ведра. Старик, увешанный от плеч до пяток связками лука. И луковицы, шурша, блестят на солнце сухими рыжими боками.
— Килиманда! Килимакда! — кричит татарин возле тележки с арбузами, что значит: "Иди сюда, покупай!"
Из серии «Автобиографические рисунки».
У татарина черные, как спелая ежевика, глаза и тюбетейка черная с оранжевым змеевидным рисунком, сапоги сшиты из цветной кожи.
…На приколе стоит баржа «Славянин». Ленивая вода плещет о дно баржи. Вон буксир-работяга весело тащит к берегу четыре лодки-прорези — чем не бусы, нанизанные на нитку? Вода под баржей черная-черная, а вокруг охристая с голубыми переливами, как оперенье сойки. Какую краску тут возьмешь? Смешивать надо, должно быть, несколько цветов.
Странно устроены глаза у Бориса. Мать говорит, что у него на радужной оболочке желтые и серые крапинки и оттого получается особый блеск. А кроме того, он дальнозоркий, может разглядеть не только колокола на Успенском соборе, но и лицо звонаря.
…Вон с баржи на берег сошел мужик — усы топорщатся в разные стороны, лицо выбрито чисто, а нос тонкий, злой. Интересный тип. Хорошо бы зарисовать его сейчас, да нельзя. Во-первых, Павел Алексеевич не велел. ("Раньше срока до натуры не пущу, не дастся тебе она".) А во-вторых, если тут с альбомом остановишься, любопытные замучают. Надо запоминать, все запоминать, благо в Астрахани, чудо-городе, есть на что посмотреть. Со всего света — из Средней Азии, с Кавказа, из Персии, из Европы, — отовсюду торговцы приезжают. Персы торгуют коврами, татары — конями, калмыки — шерстью, кавказцы — браслетами, кинжалами, греки — золотыми рыбами, даже французы приезжают с украшениями, духами и вафлями.
На набережной появился экипаж. Из него вышел широколицый старик с бородой лопатой. Жалобно скрипнула рессора. Следом, шурша юбками, выпорхнули две молодые купчихи.
От баржи навстречу им направился тот мужчина с усами. Старик протянул ему руку, поздоровался и степенно заговорил:
— Вот, батюшка, правду говорят: Петербург — голова, Москва — сердце, а Нижний — карман у матушки нашей России. Я так думаю: кабы не Астрахань, карману-то бы пустому быть. Стыдно сказать, а и грех утаить: Нижнему-то Новгороду до Астрахани по торговле далеко будет. Только разве что Нижний поближе к столице. Вся его сила в том… Как улов-то?
Купчихи стояли, освещенные солнцем.
Кустодиев невольно замедлил шаг, прищурил глаза. Одна в васильковом платье (не в сарафане — значит, модница!), красная шаль на плечах. Там, где шаль дает тень на синем, образуется лиловый цвет. Другая девица в оранжевой кофте и темной в горошек юбке. Алые серьги, бело-розовая кожа, черненые брови, гла-за-бирюза… Чистые краски, без примесей.
…1896 год. Борису уже восемнадцать лет. Осенью Павел Алексеевич Власов помог своему ученику составить прошение в Московское училище живописи, ваяния и зодчества.
Закончились годы отрочества, когда силы, дремлющие в человеке, вырываются из мрака незнания, когда вера в себя обгоняет способности, желание приводит к победе и победа равна силе вложенного труда и страсти. Павел Алексеевич привил своему ученику главное — строгое и возвышенное отношение к искусству.
Борис терпеливо ждал ответа из Москвы.
"…Дней шесть тому назад, милая мамочка, — писал он, — я послал прошение и бумаги в Москву и теперь жду ответа… Сижу и жду у моря погоды, конечно, только хорошей. Сегодня Павел Алексеевич уезжает в Новочеркасск. Видимо… ему очень хочется, чтобы я попал в Москву, все меня наставляет, куда мне по приезде отправиться, где остановиться, Сейчас я готовлюсь к экзамену, рисую с гипсу, пишу натурщиков…
Как-то недавно зашел разговор относительно того, куда бы мне поехать на лето — будущие каникулы. Павел Алексеевич говорит, что можно устроиться в Хвалынске, потому что они хотят ехать на будущий год на дачу, а там есть свободные комнаты, так что мне можно будет с ними устроиться. Я бы очень хотел, чтобы эта поездка состоялась: все лето бы работал под руководством Павла Алексеевича, а это было бы больше чем хорошо…"
Осенью, получив ответ, Кустодиев уехал в Москву поступать в училище. Однако оказалось, что по возрасту его не могут туда принять. Тогда он отправился в Петербург. И 1 октября 1896 года подал прошение в Высшее художественное училище при Петербургской Академии художеств.
На Васильевском острове у самой воды, у холодной свинцовой Невы императорская Академия художеств. Охраняют ее два египетских сфинкса. Величественная колоннада в вестибюле, оттуда идут лестницы наверх. Длинные коридоры. Замкнутое квадратное здание с круглым двориком посредине. На дверях надписи большими буквами: «Архитектура», «Живопись», «Скульптура». В классах запах красок, мела; античные головы, руки, торсы. Запыленные кувшины, фрукты, цветы для натюрмортов. Деловито-скучные натурщики.
И большой зал, где сдавали вступительный экзамен по живописи. В течение четырех часов тут писали обнаженную натуру. Закусив пухлую губу, поминутно вытирая руки, молодой Кустодиев терпеливо "лепил красками" человеческое тело. Потом "влез в работу и забыл, что сейчас решается судьба". Стал быстро схватывать то одну, то другую краску, смешивать их и класть на холст. Вот кто-то попал в поле зрения его глаз, устремленных в этом огромном зале среди десятков мольбертов лишь на натурщика. Этот «кто-то» поправил ногу натурщика. "Репин, Репин", — пронеслось по рядам. Борис замер с поднятой над мольбертом кистью. Так вот он какой! В письме сестре написал: "Репин оказался человеком небольшого роста, худеньким и подвижным, с остроконечной бородкой и лукавым взглядом".
Кустодиев вышел из этого «страшного» зала, готовый к тому, что не будет принят. Уже строил планы, как все равно останется в Петербурге и будет еще год готовиться в мастерской Дмитриева. А в три часа открыли двери зала, и каждый мог увидеть на своей картине написанные мелом слова: «Принят», "Не принят". На картине Кустодиева стояло: «Принят».
"Ура, ура, ура! Добродетель наказана, порок торжествует! — в шутливом тоне писал он домой. — Я принят!
…Теперь мне придется работать, и много работать, чтобы удержаться и не ударить лицом в грязь. Ведь экзамен был только первый. Затем будет испытательный период, который протянется до 1 января. И если в это время получишь удовлетворительные номера за работы, то останешься, а если нет, то к первому января попросят удалиться…
P. S. Это письмо обращено не к личности, а вообще к "славному гербу Дома Кустодиевых"…
Павлу Алексеевичу напишу завтра письмо".
Работать он начал сразу истово, по многу часов, с самого раннего утра. Вставал, как только светало. Уж если его, астраханского провинциала, приняли, то он не позволит себе ни минуты роздыха.
В первый же месяц дали задание сделать композицию на свободную тему. Он выбрал тему "В мастерской художника". Стал мучительно искать компо-зящио…
Ходил по величественному городу с крылатыми львами, ангелами, вдоль чугунных решеток Летнего сада, по красивейшей набережной, а сам думал о композиции. Десятки фигур в самых разных позах набрасывал в своем альбоме. А когда уже был натянут и прогрунтован холст, когда светлой охрой нанесена наконец найденная композиция и пришло время работать красками, именно тогда над Петербургом повисло свинцовое ноябрьское небо, солнце надолго исчезло с горизонта. Светлых часов для живописи можно было «наскрести» за день всего два-три.
Ах, как сердился Кустодиев на это небо и вместе с ним на город! Как нужен ему бездонный астраханский небосклон!..
Картина все же была написана к сроку. Кустодиев привел Сашу, усадил ее в кресло и открыл полотно. Сестра долго и внимательно смотрела.
В центре спиной к зрителю стоял художник в свободной светлой блузе, он что-то вдохновенно рассказывал. Три слушателя сидели на диване и в кресле, расположенных по диагонали, это расположение создавало ощущение глубины мастерской. Перспективу усиливал свет, падающий из окна.
— Как удачно получилась у тебя правая фигура, — воскликнула Саша. Ноги вытянуты, руки в карманах. Так естественно!.. Узнаю Васю!
Борис писал эту фигуру с Василия Кастальского, Сашиного мужа, с которым по приезде в Петербург быстро подружился. Что касается лица, то это был совсем не Василий. Лицо было иронически-насмешливое. Это выражение частенько скользило теперь в рисунках Кустодиева, да и в его собственном лице. Может быть, таким образом он пытался скрыть свою внутреннюю ранимость, свою чувствительность?
За эскиз "В мастерской художника" Кустодиев получил шестнадцать рублей. В тот же вечер он сообщил об этом родным в Астрахань, и весьма эмоционально:
"Вы не думайте, что я «загуляю», — нет, на эти деньги в «киятр» пойду, штаны куплю из холста. Здорово? Ведь это как-никак первый заработок "искусством"!"
Он ставит слово «искусство» в кавычки, боясь уронить его высокий смысл, отводя своей персоне тут весьма скромное место.
Ему не хватало в Петербурге матери, астраханского солнца. Но зато здесь были театр, музыка, музеи. Кустодиев жадно впитывал все, набрасываясь то на стихи (благо хорошая библиотека в Академии), то на музыку (он играл на фортепиано и на гитаре), то на театр (опера в Мариинском, драмы Островского в Александрийском), то на музеи (из Эрмитажа не вылезал часами). Его письма этой поры отличает необычайная эмоциональность. Еще год назад он писал сухие отчеты, деловые просьбы. Теперь иное. На бумагу вырываются свойственные ему и пока невидимые для петербургских товарищей жизнерадостность и юмор. В письмах он не скрывает своей непосредственности, восторженности.
"Живу в Питере, дорогая мамочка, прекрасно, чувствую себя восхитительно, сплю хорошо, пишу ничего (красками); рисую плохо (карандашом) и хвораю совсем скверно (т. е. здоров)".
"Ромео и Джульетта"! "Ромео и Джульетта"! "Ромео и Джульетта"!!! Этот сад, залитый сиянием луны, серебрящиеся деревья, кусты, замок, балкон, на котором стоит Джульетта, вся в белом, с чудными волосами, падающими на ее плечи. Перед ней Ромео. Он поет. Его голос так сладко замирает, так нежно шепчет, что кажется, будто где-то ветерок пробегает по листьям, задевает их, они трепещут и нашептывают оригинальную мелодию. А музыка!.. Я несколько раз умирал в театре!"
"Третьего дня я был на концерте Иосифа Гофмана, пьяниста. Он совсем еще мальчик, ему не более 20 лет; но какое мастерство, какое художественное чувство — это изумительно… Он так поэтично и тонко сыграл Шопена, что я был в каком-то забытьи. А "Лесного царя" Шуберта!.. Особенно то место, где слышится после могучих звуков голоса лесного царя чуть слышный детский лепет, тонкий и мягкий, как лесные колокольчики".
Дома, у дяди С. Л. Никольского, где жил художник, был рояль, и Кустодиев проигрывал всего "Евгения Онегина", «Русалку», «Демона»; за холстом насвистывал мелодии из опер. Часами простаивал в очередях, чтобы достать дешевый билет в Мариинский театр. Экономил на конке, бегая по морозным улицам каменного гулкого Петербурга. Здоровье и силы чувствовал в себе такие, что, казалось, мог бы неделю работать без сна.
И считал самым нужным делом рисовать. За рисунок все время получал третий разряд. Наконец получил второй и сразу же поставил цель — получить первый.
"Этим рисунком, — писал он матери, — я доказал самому себе, что при желании и терпении можно достигнуть желанных результатов. Следующий месяц постараюсь получить первый".
Он получил в конце концов первый разряд; его рисунок стал энергичным и изящным одновременно, он научился делать растушевку, искусно передавая карандашом поверхность предмета. О нем уже говорили как о будущем иллюстраторе книг.
Но он еще не знал о себе ничего.
Однажды сам "властитель душ" Репин обратил на его работу внимание. А через год взял к себе в мастерскую.
Репин заставлял своих учеников работать с утра до вечера. С девяти утра до двенадцати они писали этюды с натуры, с двух до четырех дня занимались зарисовками, от пяти до восьми вечера делали наброски с натурщиков.
Раз в месяц по субботам Репин просил всех приносить свои работы, не ставя на них фамилий. Учитель вслух разбирал каждую работу, и студент замирал, слушая его. Говорил Репин немного. Но иногда брал кисть, отходил от полотна, на минуту застывал, прицеливаясь, и потом сразу бросал, где нужно, мазок — широкий, смелый. Или растопыренной ладонью указывал на какое-то место и говорил: "Посмотрите сюда. Смотрите-смотрите, а теперь смотрите на натуру. Что-то общее есть, но приблизительно, приблизительно. Не любите вы натуру!"
Кустодиев учился мастерству у Репина, восторгался цветопередачей у Куинджи, гравюрами одного из любимых профессоров Академии художеств — Матэ. (Его портрет он потом сделает в благородной манере, поразительно отразив высокий строй чувств и мыслей этого человека.) В силу своей застенчивой сдержанности ни с кем особенно не был откровенен. Свои сокровенные мысли по-прежнему поверял лишь первому учителю Павлу Алексеевичу. Писал в Астрахань длинные письма, делился муками, поисками, сомнениями, своей неудовлетворенностью. Писал и товарищу своему по работе И. С. Куликову:
"Какой должен быть путь, чтобы вернее достигнуть результатов? Что прежде всего — рисунок, форма или живопись?
Ведь начинаешь писать — и вместо того, чтобы нарисовать строго, серьезно, пу-зть это будет и сухо, начинаешь увлекаться живописью, красивыми тонами и в погоне за ними теряешь самое драгоценное — рисунок. И это почти в каждой работе. Как будто втебэ живут два человека — один прекрасно сознает, что нужно вот так бы и так, а другой соглашается с ним и все-таки делает по-своему. Я, кажется, никогда так не мучился работой, как теперь: или потому что раньше отчета себе не давал — писал как писа-лось. И после каждой работы чувствую, что не умею рисовать и не только посредственно, но даже совсем не умею…
Академия, мне кажется, должна выпускать прежде всего людей, умеющих рисовать и писать, не картину, потому что картину написать никто не научит, это ужз в самом себе, а писать с натуры… Мне кажется, что вместо того, чтобы давать награды за эскизы, — не лучше ли давать их за этюды… И вот опять спраши ваешь: кто виноват? Больше всего, кажется, мы сами. Не имея силы воли, чтобы систематически и серьезно отдаться изучению, мы начинаем выдумывать всякие причины неуспеха, что вот, мол, и профессор плох… и время такое теперь, что не понимают нас и т. д. Да, своя собственная воля прежде всего!"
Характер, твердый, целеустремленный, хотя и внешне сдержанный, выковывался в нем. Необычайная работоспособность сочеталась с чувствительностью. Под внешней застенчивостью скрывалась глубоко запрятанная вера в себя, в свой труд, в свое сердце. Он уже знал: учение, теории, экзамены — нужно, но источник всего — верность тому главному, что лежит в самой глубине души человека.
— Итак, что вы можете сказать относительно имеющего быть 100-летнего юбилея нашего Государственного Совета? — тихим, бесстрастным голосом спросил Николай II у стоявшего перед ним государственного секретаря.
Тот почтительно склонил голову чуть вправо, открыл папку и стал докладывать предложения: об изображении на медалях пяти государей, при которых действовал Совет, об издании исторического обозрения Совета с рисунками и портретами его членов, о юбилейном торжественном заседании Государственного Совета.
— И это все? — поднял на него большие блекло-серые глаза Николай II.
Государственный секретарь, бесшумно закрыв папку и еще более почтительно склонив голову, не очень уверенно добавил:
— Если будет на то соизволение, можно заказать групповой живописный портрет членов Совета.
Николай приподнял брови, тронул русую бородку, встал из-за стола и, подойдя к окну, стал внимательно смотреть на Неву, словно ища там что-то. Наконец вернулся к столу и неожиданно одобрительно произнес:
— Это должна быть картина, достойная славного российского Олимпа. Надо, чтобы хорошо была исполнена.
Государственный секретарь поспешно заметил:
— Можно поручить эту работу господину Репину, — и вновь замер, ожидая ответа императора.
— Или кому угодно, — спокойно закончил разговор Николай.
Государственный секретарь вышел с озабоченностью в лице и во всей сухопарой высокой фигуре, остановился в соседней дворцовой зале. Раз государь одобрил, надо немедленно начинать переговоры. Следовало вызвать вице-президента Академии художеств графа И. И. Толстого, обговорить с ним все детали относительно столь важного живописного заказа. Тот должен переговорить с Репиным и, если художник согласится, поручить это дело Бобринскому и Любимову, пусть консультируют Репина. Должно быть, ему надо присутствовать на заседании Совета.
Секретарь в раздумье сдвинул брови и, поджав губы, направился к выходу.
В академической мастерской Репина работали его ученики, которые не имели еще своих мастерских. День был именно такой, какого ждут художники: ни яркого солнца, ни дождя. Ровный рассеянный свет падал через большие застекленные рамы.
Посреди мастерской на венском стуле сидел худощавый молодой человек в белой сорочке, с бантом, в длинном сюртуке времен Онегина. У него было тонкое бледное лицо, высокий лоб. Это «натура», художник Иван Билибин. За мольбертом стоял Кустодиев. Впрочем, вряд ли можно сказать «стоял». Он непрерывно двигался, переступал с ноги на ногу, отходил назад, прищурившись, рассматривал своего товарища.
"Что за лицо! Красивое, одухотворенное, недоверчивое. Как идут ему эта темная бородка и усы, — думал он про себя. — Всем хорош натурщик, но поза?! Как неудачно я его посадил. Какая-то скованность, вымученность, как в фотографии". Художник снова отошел назад, наткнулся на что-то ногой — это была скамеечка, — встал на нее. Отсюда совсем иная точка зрения.
— Ну-ка, Иван Яковлевич, встань, обойди вокруг стола да и сядь просто, как ты садишься обычно…
Билибин сел нога на ногу, скрестив руки, взглянул исподлобья.
— Вот-вот! Иван Яковлевич. Это то, что надо! — вскричал Кустодиев. Свободная поза знающего себе цену независимого человека!
Билибин позировал терпеливо, не меняя положе ния. Громко отбивали время висевшие на стене часы, и больше ничто не нарушало тишину мастерской.
Борису Кустодиеву уже 22 года. Сбылась мечта учиться в Петербурге. Академические классы, антики, обнаженная натура, рисунок на холсте углем, работа масляными красками, мастерская Ильи Ефимовича Репина — все, что виделось лишь в далеких мечтах, свершилось. Однако как далеко еще до подлинного мастерства! Как мучает его несовершенство выражения!
Вот и сегодня, закончив работу, он говорит своему товарищу:
— Что получается, Иван? Понимаю, что главное — это рисунок, форма. Прорисовал контур, нашел форму, А дальше что? Начинается второй этап живописный, и тут попадаешь во власть иных законов. Краски тебя захватывают, и уже как будто забываешь о рисунке. Как удавалось это сочетать Рембрандту, Ван-Дейку? Ломаю голову ночами, стою столбом в Эрмитаже и решить ничего не могу. А ведь именно этому мы должны научиться в Академии. Сюжету, содержанию нас нечего учить. Голова должна быть, и все. А вот как?! Как рисовать, технику отрабатывать?.,
Билибин молчал, не спеша с ответом. Он был склонен про себя держать свей поиски. Билибин-художник как будто отдал уже предпочтение рисунку, решил стать графиком, а не живописцем. У него уже вырабатывается особый стиль «проволочного» рисунка, и товарищи шутя называют его "Иван — железная рука".
Наконец он заговорил, слегка заикаясь. Но не успел он произнести и нескольких слов: "Да-а, тт-ы знаешь, мне ка-ка-жется…" — как дверь распахнулась, и вошел Репин.
Молодые художники с некоторым смущением смотрели на учителя. А тот, чем-то озабоченный, сунул каждому руку, остановился посредине, недовольно оглянулся. Тут его взгляд упал на мольберт, где стоял холст с подмалеванным рисунком.
Он вскинул брови, тряхнул головой, отбросив волосы, заложил руки за спину, отошел.
— Гм… Откуда взято? На табуретку становились?
Волнуясь, как и три года назад при поступлении к Репину, Кустодиев заговорил о том, как искал точку, с которой решился рисовать.
Репин рассеянно выслушал, буркнул то ли одобряюще, то ли безразлично: «Ну-ну», — и опять ушел в себя.
Молодые художники переглянулись. Учитель был сегодня непохож на себя. Он смотрел уже не на мольберт, не на рисунок, а на свой ботинок. Узким носком поцарапал пол, заложил руки за спину, снова буркнул: «Ну-ну», — и пошел к двери. Там, стоя уже спиной к ним, обронил:
— Был у князя Бобринского. Государственный Совет писать велят.
— С-совет? — переспросил Билибин. — Там же, если н-не ошибаюсь, человек сто.
Репин отшвырнул носком валявшийся на полу тюбик краски.
— А вы как думали? — с вызовом ответил он. — Позолота, красный бархат, мундиры. Уйма народу, а все одинаковые, — он толкнул ногой дверь и, так же сцепив за спиной руки, вышел.
От высокого предложения Репин сначала решил отказаться.
— Не торопитесь, Илья Ефимович, — Стал уговаривать его граф Толстой, заказ стоит того, чтобы подумать… Гонорар немалый. А какова натура?
Действительно, когда Репин попал на заседание Государственного Совета, в нем заговорило профессиональное чувство художника, увлекла сложность задачи. Широким мазком, в один сеанс, он сделал эскиз.
Увидев эскиз, Кустодиев восхитился. Красное, желтое, голубое сверкало и радовало глаз. Колорит увлек Репина, он живо передал первое впечатление, совсем как те самые французские импрессионисты, которых он поругивал.
А через несколько дней Репин сказал Кустодиеву:
— Я хочу, чтобы вы помогли мне сделать «Совет». Рука моя правая болит и болит. Без помощников не справиться. Вы и Куликов.
…В глубине зала Мариинского дворца художникам выделили место. Здесь же Репин установил тяжелый фотоаппарат на широком треножнике, предварительно получив инструкции от академического фотографа.
Куликов и Кустодиев держали наготове карандаши. Большие листы уже были прикреплены к мольбертам. Все было как перед боем. А их «фельдмаршал», такой торжественный сегодня, в черном фраке с бабочкой, бледнел и нервничал.
В 12 часов дня открылись высокие двери, и с двух сторон вошли сановники, члены Совета. Каждый занял свое место. В центре — царь и члены царской фамилии.
Колонны из мрамора, хрустальные люстры, кресла красного бархата, золотые эполеты, голубые андреевские ленты, красные — Александра Невского, белая бумага на красном бархате, мраморные серые чернильницы, шитые золотом так называемые «большие» мундиры, которые надевались лишь в особо торжественных случаях.
Репин стоял, дергая бородку.
Запомнится ли кто с первого раза? Как разобраться в этом множестве орденов и регалий? Внешняя безликость, чиновность, печать государственной машины, бездушие — как пробиться сквозь все это? Как решить композицию? С чего начать?
Репин спустился в зал. Вот он в своем черном костюме осторожно передвигается среди красного бархата. Его маленькая фигура в черном фраке странно выделяется среди «больших» мундиров; сановники недоуменно взглядывают, шепчутся: "Кто это?" И, услышав ответ: «Репин», — оживляются.
Куликов и Кустодиев сидят подавленные, озадаченные. Сегодня им нужно наметить расположение фигур, выделить нескольких, начать прорисовку хотя бы двух-трех. Работа над общей композицией будет позднее, тут, конечно, слово Репину.
Государственный секретарь Плеве, держа в руках белый лист, читает:
— Государственный Совет, созданный великим государем Александром I, имеет славную историю. Его деятельность направлена на благо государства Российского, на процветание народов Российской империи…
Плеве — многолетний руководитель тайной поли ции, в руках его судьба каждого, кто попадает под подозрение. А вот сидит Победоносцев, бессменный обер-прокурор синода, уже много лет его "совиные крыла" простерты над Россией. Здесь же граф Бобрин-ский — прямой потомок Екатерины. Рядом М. С. Волконский, внук сосланного декабриста. Дед сослан в Сибирь за выступление против императора, а внук имеет высочайший придворный сан.
Коловращение судеб!.. "Главные люди" самодержавной России, аристократы — с одной стороны, и молодые художники, ученики Репина, можно сказать, плебеи, — с другой. Те, «главные», даже не замечают сейчас этих «плебеев», но не случится ли так, что пройдет время, забвение окутает имена, и только благодаря полотну, созданному Репиным и его учениками, люди узнают облик когда-то стоявших у власти.
— Да, дела… — протянул Кустодиев, подумав обо всем этом; и вдруг пропал трепет перед высокими натурщиками, смелее заработало воображение, и появились первые линии на бумаге.
После того как закончилось заседание, Репин встретился с консультантами Бобринским и Любимовым.
— Необходимо, чтобы члены Совета приходили и позировали на тех же местах, в тех же костюмах… — сказал он.
— Это невозможно, Илья Ефимович, — ответил граф Бобринский. «Большие» мундиры надеваются лишь по торжественным дням. В обычные же дни малые мундиры.
Репин продолжал фельдмаршальским тоном:
— Далее. Мне необходимо как-то разобраться в этом обилии орденов, наград, лент. Надо составить список отличий. Вы поможете мне охарактеризовать каждого. К писанию картины мы приступим не скоро. Сейчас, пока члены Совета в Петербурге, будем делать отдельные портреты.
— Хорошо, господин Репин, — живо отвечал Любимов. — Вы можете присутствовать на заседаниях Совета. И конечно, по согласованию господа будут приходить позировать. В конце концов мы познакомим вас с каждым из присутствующих.
Куликов и Кустодиев, привыкшие видеть своего учителя добродушным, снисходительным, не узнавали его в эти дни. Обычно в академических классах он ходил, поглядывал через плечо ученика, помалкивал и лишь иногда замечал что-нибудь вроде: "Сами, сами, ну, думайте", "Не слушайте никого, голубок, и с Поленова не списывайте". Не любил нравоучений, приказаний. А в эти дни Репин был, пожалуй, крут и говорил тоном классного наставника.
Когда проявили негатив и напечатали большую фотографию, Репин радовался как ребенок: снимок получился хороший. А потом приуныл.
— Видите, что получается, — говорил он, — на переднем плане лица крупные, а на заднем мелкие. Царь еле виден. Уже на втором плане никого узнать невозможно. Придется поломать голову над перспективой…
Репин то ходил гоголем, то с тоской осматривал круглый зал, мучительно морща лоб.
На каждого члена Совета он завел графу для записей и стал заносить туда характерные описания. О тех, кто ни разу не выступал, — «немые». О Победоносцеве, который ходил в редких для того времени круглых очках: "Так совсем сова, удлинить очки". О графе Игнатьеве: "Гастроном, глаза хитрые, умные". Про сидевшего рядом с Игнатьевым: "Сперва баки — потом лицо".
…Однажды жители Васильевского острова стали свидетелями того, как громадный автомобиль — это одно уже останавливало зевак — вез трех пассажиров, которые поддерживали нечто плоское, длинное, закрытое листами бумаги. У Мариинского дворца автомобиль издал звук, похожий на выстрел. И ко дворцу понесли огромный холст. Его установили в комнате за портьерой, по соседству с залом заседаний Государственного Совета.
Репин был в тот день затаенно весел. Когда установили холст, он встал на складную скамеечку и сказал:
— Мы будем делать все по-другому. Теперь мне ясно. Надо смотреть на Залу с нескольких точек. Это даст нам возможность увеличить лица заднего плана.
С губ Кустодиева готов был сорваться вопрос: "Как же так, Илья Ефимович? Мы столько работали, вычерчивая перспективу, и все зря?"
Все чувствовали, сколь значителен этот момент. Обычно словоохотливый, Репин на этот раз ни о чем не говорил. Величественно, как на параде, широким движением он поднял руку и поставил углем точку, под ней кружок.
— Это исток картины. Отсюда она пойдет по всем направлениям. Кружок место государя, — сказал Репин.
Он наметил горизонтальные линии и несколько вертикальных, похожих на меридианы. Показал место стола — круглого огромного стола, вокруг которого должны были концентрироваться фигуры.
Кустодиев писал в те дни:
"Время провожу довольно однообразно. С 10 часов иду в Совет, и до 4-х там работаем". И дальше: "Самая картина только началась, и начинается интерес к ней, и работаем мы с удовольствием".
В те дни Репин лучился морщинками и шутил не без самодовольства: "Совет-то Государственный, а для вас советы важнее мои, негосударственные. Так?"
Действительно, работа над картиной "Заседание Государственного Совета" стала для Кустодиева второй академией.
Каждый день — по пять часов стояние перед мольбертом. (У Репина все больше болела правая рука, и он теперь учился работать левой.)
Каждый день — «свидание» с государственными «натурщиками».
Каждый день — старание разгадать, уловить какую-то индивидуальность под непроницаемой маской.
Каждый день — изнурительный бой, где оружием служит кисть и палитра.
И так второй год подряд.
Сколько здесь мук и трудностей, столько же радости от работы.
Чтобы уравновесить и оживить композицию из десятков сидящих фигур, Репин предложил слева изобразить во весь рост графа Бобринского, а справа служащего канцелярии. В центре стоял государственный секретарь Плеве, читающий высочайший указ. Если три стоящие фигуры мысленно соединить, образуется треугольник, который дает ощущение пространства. Это прекрасно выявило перспективу. И еще существенную деталь внес Репин: решил, что служащий с перьями в руках должен идти через зал по диагонали. Это внесло легкое неуловимое движение во всю картину.
Да, Репин был Репин! Он гениально нашел композицию. Что касается портретов работы учеников, он не делал мелких подсказок помощникам. Решал, кому кого писать, определял позу, мог забраковать готовый портрет. Но не переписывал того, что делали помощники. Все три художника могли писать одно и то же лицо. Репин писал Игнатьева, Половцева, Бобринского, Витте, и Кустодиев тоже. Кого переносить на холст — решал учитель.
Глядя на подмалевок какого-нибудь кустодиевского портрета, Репин мог проходя заметить:
— Недурно-с, недурно-с. Теперь не мельчите, форму обобщайте. Поверхность нечего дробить. Не испортите — хорош будет…
Однажды великий князь попросил разрешения посмотреть картину. Репин недовольно, молча откинул занавес.
— Изумительнэ, Илья Ефимович! — воскликнул князь. — Под вашей волшебной кистью как бы из ничего рождается целый мир. Да это совсем как в Книге бытия. О, я узнаю уже многих… А как значительно лицо у этого советника, что напротив Половцева сидит, не правда ли?
— Да, — неопределенно ответил Репин, всякий раз раздражаясь при необходимости объяснять, говорить что-то возле незаконченной картины.
Работа шла трудно и нервно. Все трое уставали, и однажды Репин сказал:
Юлия Евстафьевна Кустодиева.
— А что, братцы, ежели мы забастуем? Возьмем отпуск месяца на два-три — и кто куда.
Куликов, который часто побаливал в ненастном городе, мечтал уехать к себе в родной Муром.
— В самом деле! — подхватил Кустодиев. — Как хорошо бы теперь в Семеновском пописать этюды к конкурсной картине…
У него были и особые причины радоваться отъезду из столицы. Совершенно особые. Он даже смутился под проницательным взглядом Репина.
А причины были такие.
…Это случилось давно. Или недавно? Или было всегда? В парке раздавались голоса — то ли с неба, то ли с земли.
Гори, гори ясно,
Чтобы не погасло,
Погляди на небо
Журавли летят!
Двое молодых людей взбежали на пригорок, юноша в вышитой рубашке и темноволосая девушка в длинном платье.
В небе кричали, пролетая, птицы. Дул ветер, бежали облака. Шумели вековые липы, как проплывающие корабли, сквозь густую листву копья солнечных лучей пронзали воздух…
Снизу звали:
— Борис Михайлович! Юля!
Но молодые люди не отвечали. У них был свой разговор. И в воздухе им чудился тихий звон, подобный звукам челесты.
— Расскажите мне о себе. Я хочу знать о вас все, Юлия Евстафьевна!.. Молодой человек смотрел ей в глаза.
И Юлия Евстафьевна рассказывала, задумчиво перебирая кисти шелковой белой шали.
— В детстве я жила на казенной квартире министерства иностранных дел, это оттого, что отец мой служил там. Родители мои поляки, Прошинские. Нас было пять человек детей. И вдруг отец скоропостижно скончался. Нас с сестрой Зоей взяли сюда, в усадьбу Высоково, старушки Грек. А потом я поступила в Смольный институт, окончив, стала работать машинисткой и учиться в школе поощрения художеств. Вот и все… Остальное вы знаете, — то ли вопросом, то ли утверждением закончила она. Улыбнулась и сразу необычайно похорошела.
Знал ли он? Ведь это было их знакомство. 1900 год. Он приехал на каникулы с товарищами в Семеновское, под Кинешму, и здесь, в Высокове, увидел ее…
Борис Михайлович с удовольствием повторял забавные названия, что бытовали в тех местах: Маури-но, Яхруст, Иваньковица, Медоза… А потом были прогулки верхом, поездки на ярмарку, лес, грибы. Тишина старинной усадьбы, семейные предания старушек Грек, в гостиной огромные кресла с орлами над головой, музыка. Все это захватило его. И не покидало ощущение отъединенности от мира вдвоем с ней.
Он писал, работал. Она смотрела на него с одобрением. Он рисовал славного мужика Тимошу, что ходил с ним на охоту, ребятишек. Гурий Смирнов, Андрей Воронов, Федор Логинов… Всем по 12–14 лет. Тут и любопытствующие идеалисты, и спокойно-благородные затворники, и «молчаливые» лопухи, и настороженные увальни. Юлия радовалась его умению передавать характер.
Знакомство их было тогда непродолжительным. А потом — переписка и встречи в Петербурге. Они писали друг другу, писали нечасто, сдержанно, почти обыденно, но между строк читали то тайное, что связывало их теперь.
"…как, я думаю, теперь хорошо у Вас — серые тучи, ветер шумит по березам, и галки стаями кричат и перелетают; я их страшно люблю. Особенно хорошо теперь в Семеновском, у церкви — это такая музыка, что симфония и соната не дадут того радостного и вместе щемящего чувства. А Вы никогда не слыхали, как летят журавли осенью? Как много есть хорошего, никогда не забываемого в природе, дорогая Юлия Евстафь-евна…"
Проходили месяцы. А казалось, лишь вчера взбежали они на пригорок при звуках "Гори, гори ясно"…
"Поздравьте меня, я получил за портрет на выстав ке в Мюнхене вторую золотую медаль (за портрет Би либина. — А. А.). И хотя это и щекочет самолюбие, но будьте уверены, что значения этому не придаю… Этим они мне придали только больше желания работать и работать серьезно, чтобы действительно сделать что-либо".
"…Я Вам безусловно верю во всем, что Вы говорите, и буду верить, но… меня преследуют сомнения, — не относительно Вашего ко мне чувства, а вообще в том, что будет. Вот собственно то, что, быть может, я Вам не писал, но что Вы почувствовали по тону моего письма…"
Юлия Евстафьевна, наделенная в одинаковой степени нежной душой и спокойным разумом, понимала: он думает о будущем, об их будущем.
Для человека, который решил посвятить себя искусству, а Кустодиев уже отдал всего себя живописи, любовь не просто налетевший счастливый ветер. Ночами он думал: разделит ли она его увлеченность искусством, даст ли он ей материальный достаток, смирится ли она, если неделями он не будет вылезать из мастерской. Быть женой одержимого человека трудно.
И в этот год и на следующий они вместе читали книги по искусству, статьи Бенуа, Стасова, стихи Блока, Брюсова.
Он писал этюды в Семеновском и Иваньковице, при закате и в дождь. Работал азартно, истово. Рисовал и карандашом, и углем, и пастелью. Он любовался Юлией, она терпеливо позировала…
…Вот какова была причина особой радости Кустодиева, когда Репин предложил отдохнуть от "Государственного Совета".
А 8 января 1903 года в маленькой церкви на Екатерининском канале в Петербурге состоялось венчанье.
Новобрачные ступили на хрусткий снег. Сели в карету. На деревьях лежал игольчатый иней. Безмолвно сияло зимнее солнце. Иней, отяжелев на солнце, со звоном падал на землю…
…7 апреля на сеанс во дворец пришел сам министр внутренних дел С. Ю. Витте, объявил, что свободных у него всего часа полтора. Кустодиев должен был за это время сделать портрет в манере Репина, быстро, без детализации, широкими мазками. За годы работы он хорошо усвоил метод темпераментной репинской кисти, свободной, широкой и точной.
Витте сидел перед художником, как перед официальным просителем. Кустодиеву мгновенно и ярко представилась его сущность, стало ясно, как писать. Кисть быстро касалась холста. Остались непрописанными мундир, грудь, руки, но главное было схвачено: старчески-брезгливое выражение лица сановника.
— Да это прекрасно! — заметил Репин, увидев портрет. — Смело, верно, без мелочей… Поздравляю.
Дома Борис Михайлович сказал жене:
— Ты знаешь, я, кажется, тоже кое-что могу. Школа Репина — вот как глубоко во мне! — Он прижал руку к груди.
Для картины "Государственный Совет" он написал около двадцати портретов.
Осенью 1903 года картина наконец была почти за-,-кончена. Репину оставалось пройтись кистью по всему холсту, устранить мелкие недочеты, кое-где успокоить колорит и написать с фотографии Сипягина: год назад министр Сипягин был убит членами партии эсеров.
Гигантский труд, изнуривший и учителя, и его помощников, был завершен. Вместе с тем подошло к концу и учение в академии. 8 ноября 1903 года Кустодиев получил свидетельство Академии художеств за № 3104 на звание художника и право ношения серебряного академического знака.
Вообще 1903 год для Кустодиева был счастливым, удачливым годом. Женитьба. Рождение сына. Окончание работы над «Советом». И наконец, пенсионерская поездка за границу для знакомства с мировой живописью, "для усовершенствования в художестве".
Незадолго до отъезда они с женой пошли смотреть "Государственный Совет". Картину для всеобщего обозрения должны были выставить только через несколько дней.
Юлия Евстафьевна обычно подолгу всматривалась в картины, молчала. Так и теперь. Он искоса взглядывал на нее. Наконец она сказала тихо, почти шепотом:
— Вы слились с Репиным. Тут невозможно отличить, где один, а где второй. Илья Ефимович скроил тебя по своему образу и подобию.
Кустодиев внимательно взглянул на жену. Затем лицо его приняло хитроватое и насмешливое выражение, и он заметил:
— Ты думаешь, я уже скроен? А может быть, мне еще предстоит себя самому перекраивать?.. Вот поедем в Париж, посмотрим, что там делается. Решим, на что я еще способен…
Поезд пересекал аккуратные, робко зеленеющие поля Германии. Франция была уже позади.
Кустодиевы ехали в купе второго класса. Юлия Евстафьевна держала на руках восьмимесячного сынишку.
Всего несколько дней назад в Париже Кустодиев писал их для картины «Утро». Жена, одетая в просторную розовую кофту, купала в широком белом тазу Кирилла. Скользкое, упругое розовое тельце, на воде блики солнца… Не сразу тогда удались они ему…
Париж, с его богатой художественной культурой, для живописца, как Рим для пилигрима. На небосклоне его сияло множество звезд: Моне, Дега, Ренуар, Си-слей, Сезанн, Матисс, Пикассо, Ван-Гог, Пюви де Шаванн. Одни уже стояли в зените, иные только появлялись на горизонте. Глаза разбегались от света их, а путь не освещала ни одна. Растеряться тут было легко, стать подражателем еще легче. Он уехал обогащенный, наполненный впечатлениями, но немного чужой этому пиршеству живописи.
Зато как захватывали его там народные зрелища, праздники, ярмарки! Служба в соборе Нотр-Дам, ночь на страстную пятницу в Севилье, когда он ездил на несколько дней в Испанию!
В письме из Севильи он писал: "По узким улицам, запруженным народом, очень медленно двигаются всевозможные изображения страстей Христа… Громадные балдахины с богородицей, кресты, орудия пытки… Кругом все в черном, в высоких колпаках с капюшонами на лицах и двумя отверстиями для глаз, с крестами различного цвета на груди и высокими свечами". Это письмо точное изложение сюжета картины, написанной тогда же, в Севилье.
Вечером в ту предпасхальную ночь они пошли в сторону Гвадалквивира, потом сидели возле памятника Веласкесу, великому Веласкесу… Веласкес, его мастерство — это было, пожалуй, самое сильное художественное впечатление, вынесенное Кустодиевым из-за границы.
Подолгу стоял у картин Веласкеса, тщательно копируя его. И потом писал профессору Матэ: "Какой это был удивительный художник, для него, кажется, не было ничего невозможного. Тонкий и вместе с тем удивительно простой рисунок. Живопись то сильная, энергичная, с широкими мазками, целой грудой красок, то нежная, еле уловимая, легкими лессировками. У него почти нет портрета, писанного одной и той же манерой…"
— Господа! Вержболово! — раздался голос проводника.
Борис Михайлович обнял сразу обоих, жену и сына. Вержболово — первая русская станция!
За окном темнела дорога весенними лужами. Серебрились колобки вербы на красных прутьях. Висела кружевная зелень на березах. Шли бабы с котомками за плечами. И пели. Слов было не разобрать, но сердце отчего-то заныло…
По коридору пронеслось:
— Граница! Приготовить документы!
Среди пассажиров второго класса началось беспокойное, хлопотливое движение.
И вот в дверях золотые пуговицы, синий живот, круглый подбородок таможенный чиновник.
— Документики!
Кустодиев полез во внутренний карман.
Чиновники иностранного и военного ведомств, служащие фирм, дельцы и просто любители заграничных путешествий рылись в карманах, бумажниках, доставая документы. Таможенники тщательно сверяли документы: шел 1904 год, война с Японией.
Вержболово — заштатная русская станция с грязным вокзальчиком, забитым людьми, с трактиром, из которого разносился на всю станцию запах кислых щей, с казенкой, торговавшей по определенным дням водкой.
В купе вошел новый пассажир. Поздоровался, заметил, как внимательно Кустодиев разглядывает что-то за окном, сказал не зло, скорее весело:
— Узнаете Россию? После заграницы-то небось один запах щей сразить может. А мужики пьяные с котомками, а бабы, закутанные до глаз?.. Вот она, матушка!
Пассажир оказался словоохотливым. Сразу рассказал, что едет в Петербург по юридическому ведомству: разбирать одно обжалованное дело.
— А вы, осмелюсь спросить, по какому делу за границу ездили?
— По какому делу? Да… по художественному, — отвечал Кустодиев. Получил в Академии художеств на год пенсионерскую поездку во Францию. И вот…
— И целый год там жили?
— Нет, немногим более пяти месяцев.
— Отчего же так рано назад?
— Отчего? — Борис Михайлович помолчал и уклончиво ответил: — Вот ребенок маленький. — Он кивнул на Кирилла, который со всей силой своими толстыми ручонками старался оторвать голову игрушечному жирафу. — И оттого что в России война с японцами. И вообще домой пора. Человек, имеющий дом, долго не может скитаться… Даже в красивейшей из стран — Франции…
Попутчик искренне удивился. И спросил:
— Вот вы в Академии художеств служите, или, вернее, учились, теперь преподавать будете. Вы, конечно, всех художников знаете. Слышал я, что знаменитый Репин со знаменитым Стасовым помирились. В чем была причина их ссоры?
Борис Михайлович невольно рассмеялся. Хотел уклончиво свести разговор на шутку, но дотошному судье хотелось знать всю историю.
А история была такова.
В 90-е годы шел спор о роли мастерства, живописной выразительности в искусстве. Репин говорил о совершенствовании живописного мастерства, о том, что надо учиться у великих Тициана, Веронезе.
Стасов же в полемике с Репиным упрекал его за отход от идейного искусства в сторону чистого мастерства. Они ссорились в письмах, при встречах, в статьях. В пылу ссоры Стасов назвал Тициана и Веронезе «дурацкими» художниками. Репин в ответ сообщил, что надеется "больше никогда не видеться со Стасовым".
Неизвестно, что было бы дальше, если бы не картина "Государственный Совет". Стасов увидел в этом полотне яркую социальную картину, разоблачающую самодержавие. После пятилетнего молчания два великих мастера, наконец, помирились.
В борьбе Репина и Стасова в какой-то степени отразился важный этап в развитии русского искусства. Кустодиев стал невольным свидетелем и даже участником его. Образно это представлялось ему так: художник движется, как Одиссей между Сциллой и Харибдой, где Сцилла — это чистое мастерство, академизм, а Харибда — скучный натурализм тех, кто говорит об идейности и недооценивает мастерства. Между тем настоящий художник как Одиссей, должен проплыть между этими скалами, тогда он попадет в царство подлинного, живого искусства…
Искусство русское, как и вся Россия, было на переломе. И в спорах этих лет нашли отражение напряженные умственные искания России, стоявшей на пороге будущих революционных бурь.
— Посмотрите в окно, — продолжал неугомонный судья, — в Россию едем. Соха, избы еще по-черному топятся, книгу в деревне не сыщешь, бедность беспросветная… Что за проклятая страна?.. Вот вы молчите, а я прямо скажу. Какая жизнь, такое и искусство. Ведь все равно нам до Европы как до луны.
— Вы уверены? — лукаво прищурился Кустодиев.
— Мы до сих пор носим эти несуразные платья, эти платки, лапти. Народные костюмы? По-моему, в Европе…
Кустодиев нахмурился: кому, как не ему, хорошо знающему русскую жизнь от глубокой провинции до царского дворца, не знать о бедности, не испытывать боли и стыда за Россию. Но говорить об этом вот так, всуе, с бездумностью и злом?.. Да еще охаивать народное искусство!
— Милостивый государь! — Голос его стал жестким. — Избавьте меня от такого разговора.
— Вот все вы не любите правды-то… Или еще говорите: любовь к родине списывает недостатки. А по-моему, если плохо, так нечего и любить, торжествовал собеседник.
Юлия Евстафьевна беспокойно вскинула глаза. Проснулся и заплакал Кирюша.
Кустодиев встал, посмотрел на спутника потвердевшим взглядом и вышел из купе.