Ночная тьма редела. Сумерки сползали под гору, опускались в просторную луговину и, теснимые наступающим светом погожего утра, мешались с туманом над рекой, таяли, словно слежавшийся мартовский снег, незаметно уходя в землю.
Мельников Ефим Ефимович по прозвищу Ефимаха возвращался с очередного объезда. Он ехал вдоль берега реки, то появляясь, то исчезая в сером тумане. Кобыла его по кличке Повитуха, буланой масти, чутьем находила узенькую тропку и шла размеренным неторопким шагом, балансируя каждое движение хозяина.
Ефимаха, держась рукой за луку седла, подремывал — прошедшая ночь была для него бессонной и напряженной.
Под большим лесом кто-то стал брать скошенный на сено зеленый овес. «Кто-то» неизвестен для остальных, а Ефимаха по тому, как взято, уже знал, чьих рук дело. Первый раз он смахнул сразу две копны, второй — все четыре, это пудов шестьдесят будет. В третий возьмет еще больше, машина у него сильная, кузов большой. Проще взять участкового и поехать по дворам, потому что вор краденое к себе не повезет. Проверить у подозрительных лиц чердаки, клети, сараи, смотришь — и все обнаружится. Но этот метод Ефимаха не признает, обиженных много будет. Много появится и недовольных. Этого ловкача надо застукать на месте. И Ефимаха-Мельник докажет ему, что он еще кое на что способен.
Почему объездчика Ефимаху иногда официальные липа называют «Мельниковым»? Это его фамилия. Но среди родни объездчика не было никаких мельников. Дед, когда еще Ефим ходил в парнях, говорил: «Дразнили-то нас за то мельниками, что в роду нашем много болтливых было, и еще одна примета верная есть. Слишком рано седеть мужики нашего рода начинают. Вот и ты, Ефим, сейчас вроде ничего, а перевалит за двадцать пять — тут и седой станешь».
Прав дед оказался. Поседел Ефим рано, еще в гражданскую, «седовласым» величали. Сейчас ему семьдесят пять, а может, чуть побольше или поменьше. «Годы, они для паспорта должны быть точными, а для человека так, формальность одна», — говорил Ефимаха.
Повитуха вышла на луговину, тропка здесь прямая, как стрела. Но где-то должен быть овраг, а потом до самого бугра ни одной канавки.
Лошадь покосилась на всхрапывающего хозяина, но кроме ног в стременах ничего не увидела. Серая пелена заслонила человека. Да и Ефимаха, если бы посмотрел на себя со стороны, удивился бы. Повитухи его совсем не было видно, а сам он, как сказочный дух — только голова и плечи, — скользили над стелившимся туманом.
Повитуха остановилась у самого оврага, как бы раздумывая, будить хозяина или самой преодолеть препятствие. На спуске Ефимаха сквозь дрему почувствовал опасность, свободной рукой схватился за заднюю луку седла и, откинув корпус, продолжал удерживать равновесие.
Кобыла спустилась, прошла мелкий родниковый ручеек, вспугнув копавшегося в песке пастушка. Птица пролетела у самого уха старика, визгливо крича «уить-уить-уить», и уже где-то над речкой добавила свое «тильк»!
От этого крика Ефимаха совсем проснулся и, приободрясь, шевельнул повод уздечки:
— Ну, Повитушка, попей, старушка. Наверно, намаялась. Я дык весь одеревенел, ну-ка, вторую ночь не спамши. А где это Тузик? Кобель-то наш где?
Лошадь тряхнула головой, цокнув удилами, потом прислушалась и стала пить. Это значило, что нечего волноваться, здесь он где-то, но разве в такой туман его увидишь.
Выйдя из оврага, Повитуха фыркнула и пошла мягкой рысцой.
Туман неожиданно кончился. На самом высоком бугре, как вышка сторожевой башни, среди темной зелени ракит краснела жестяная крыша мельниковой избы.
В зарослях тростника испуганно закричала камышница. «Тузик разбой учиняет. Ну, шельмец, еще цыплят передушит».
Ефимаха громко позвал собаку. В тростнике забулькала, захлюпала вода, и на тропку выскочил большой беломордый, широкогрудый, мышастой масти кобель. Он несколько раз встряхнулся, но липкая грязь с тиной свалялась с шерстью и свисала клоками с боков.
— Водяной и то чище! — осуждающе заметил Ефимаха. — Утей всех расшарахал? Ты мне смотри, без толку не проказничай! — Он пригрозил кобелю кнутовищем. — До времени птицу нельзя баламутить.
Пес, вывалив горячий язык, плутовато поглядывал на хозяина, подвиливая хвостом при каждом слове.
От Тузика несло тухлым болотом, сыростью и псиной. Старик придержал лошадь.
— Я те во двор такого вонючего и грязного не пущу. Фьють! Марш в речку, и чтоб блестел!
Кобель остановился, думая, подчиниться ли хозяину, нехотя повернулся и потрусил к чуть заметной песчаной косе.
Ефимаха выехал на гору, перед своим двором слез с лошади, снял седло и уздечку:
— Поди, кормилица, на лужок, повольничай, тоже ведь не железная.
Отпустив Повитуху, объездчик походил, разминая ноги, а потом подошел к обрывистому спуску и присел на землю.
«Кобеля надо подождать, а то кабы кирпичиной кто не запустил».
За долгую службу объездчик Ефимаха нажил себе немало врагов. Когда он ехал по деревне, знал, из какого окна как на него смотрят. Смотрели на него по-разному. Вот крайняя изба Васьки Ветродуя. Пустынный, поросший крапивой и лебедой двор, обвалившийся погреб. В избе два целых окна, остальные заткнуты драными мешками, набитыми соломой. Беззаботный мужичонка, хил телом и убог умом. Живет, как говорят, чем бог наделит. В трудное время воровал, но воровал по-божески — лишь бы брюхо набить, Сейчас пасет скот и живет честно. Деньги пропивает, а харчи казенные. С этим все ясно. Если сведет их судьба нос к носу, поздороваются, а если по разным сторонам улицы пройдут, не заметят друг друга.
Рядом с Ветродуевой избой дом Софьи Клушки, многодетной вдовы. Эта при встрече вроде улыбается, а проедет Ефимаха — плюнет вслед. Сколько раз в голодные годы попадалась с ворованным. Бывало, едешь полем, и вдруг замельтешит что-то впереди, замельтешит — и как сквозь землю провалится. Что твое видение, но Ефимаха не верующий. Он продолжает свой путь как ни в чем не бывало. Доехав до оврага, скачет к деревне, а там, затаившись где-нибудь в тени, ждет.
Проходит время, и «видение» объявляется с мешком за плечами.
— Добрый вечер, Софья Агафоновна!
Софья каменеет, потом устало опускается на мешок.
— Чай, за день не находилась? Ночью-то отдохнуть надо, поспать...
— Какой тут отдых, ртов-то вон сколько!..
— Что несешь-то?
Софья отвечает.
— Зря жадничаешь, Софья Агафоновна! Ребята твои сегодня уже мешочек картошки увели. На неделю хватит.
— И когда ты, черт, спишь? — зло отвечает Софья. — Не противно тебе за людьми гоняться?!
— Должность такая, Софья Агафоновна... Не присмотри я за такими, как ты, все растащите, а потом друг у дружки воровать начнете. Ты вот что, Софья Агафоновна, убереги себя от скандалу, карточешку-то к правлению снеси. Припрячь ее так, чтоб кто случайно не набрел, а то ведь я подумаю, что не снесла ты.
Случалось, что Ефимаха отпускал ее с мешком, ничего не отобрав. Тогда при встрече Софья Агафоновна приветливо здоровалась и приглашала на угощение:
— Зайди, Ефимыч, с меня причитается... Первачку добуду.
— Благодарствую! — сердился объездчик, зная, что у Софьи одно на уме — как бы позлей оконфузить его.
Сейчас она раздобрела, ребята все встали на ноги. Двое старших сыновей ее работают трактористами, а остальные уехали. Один ее парень хороший, а вот самый старший — весь в мать. Года четыре как женился, а уже выстроил пятистенок не хуже председательского. Сруб дубовый, венцы и наличники кружевные — лучшие мастера резали. Крыша под цинк, ограда — с лошади не заглянешь. Этот всегда волком смотрит. Как-то недавно встретились в поле, с глазу на глаз. Он гнал трактор в гараж. Дорога широкая, а он, стервец, виляет, как пьяный, оттеснил кобылу в самую рожь.
— Ты что это, Сеня, выпимши или руль непослушный стал?
— Я же не пью за рулем! — нагло ухмыльнулся. — И еду по прямой, как положено.
— Правильный ты человек, Сеня... — Ефимаха умышленно сделал паузу.
Сеня смотрел на него, покусывая обветренные толстые губы, щурил коричневые глаза и, откинувшись на сиденье, ждал.
— Только с чем у тебя мешок?..
— А тебе, старый потник, не все равно? — опустил голову и посмотрел исподлобья. Засаленный воротник кителя врезался в жирный подбородок, и без того красное лицо Сени налилось кровью.
— Не все равно, правильный ты человек, не все равно... Потому что вместо мешка пшеницы ты можешь свезти в правление что-нибудь другое... Трогай, матушка! — шевелит поводом Ефимаха. — Так пшеничку свези...
— Сволочь! Бездельник, ишь, пристроился! Гоняет по полям на кобыле! — взорвался Сеня. — Я еще не забыл, как ты в голодные годы нас со свету сживал!..
— Свези, Сеня, свези от греха...
Сеня — лютый враг. Это он когда-то подавил ефимахиных гусей, он загнал корову к председателю колхоза в огород. Это он стрелял по нему из ружья, когда порвал картечью ухо Повитухе. В тот раз Сеня сам чудом уцелел, потому что Ефимаха тоже был с ружьем и стрелял ответно. Об этом, правда, никто не знает, но случай такой был.
Следующий дом — шофера Андрея Чалаева. Друзья они с Сеней. Чалаев рублевому богу молится. Этот за деньги продаст не только отца с матерью, но и жену. Любит заводить сберкнижки, у него их несколько, говорят, что самая крупная сумма хранится в областной сберкассе. Худощав, с вытянутым лицом, на котором круглый год бледнеют желтоватые, похожие на мушиный помет веснушки, а загогулистый нос в сизых угрях и перхоти. По лютости он не уступит Сене, но скрытен, с тихим голоском. При встрече еще издали кричит:
— Ефим Ефимычу, почтеннейшее! Нижайшее стражу полей!..
Жадность вывела его в передовики, ночами не спит, если узнает, что кто-нибудь больше его заработал. Два раза попадался с кражей. Судить надо было. Председатель замял дело.
«Нельзя, Ефим Ефимыч, лучший механизатор, лучший шофер. И так техника простаивает. Пойми, Мельников. Войди в мое положение...»
Овес под лесом берет он. Луга все вспахали, сено в цене, любой купит. Надо быть осторожнее и ружье брать с собой, а то сегодня забыл.
Подбежал Тузик. Встряхнулся, обдавая брызгами хозяина.
— Фу ты, стервец, клеща тебе в загривок! — Ефимаха утирает рукавом пиджака лицо. — Ну, хватит, вижу, что вымылся хорошо. Теперь пойдем, покормлю и привяжу. Отдохнуть-то надо. — Он тяжело встает, гладит двумя руками онемевшую поясницу, берет седло и, покряхтывая, направляется к избе.
Солнце уже выкатилось из-за деревни, сумерки пропали совсем, пропал и туман над рекой, и только темная вода чуть-чуть парила, глянцево застыв от безветрия.
Из кустов сирени вынырнула старуха-соседка.
— Ефимыч, утей моих не встречал? Вчера, окаянные, домой не заявились. Сноха-то меня загрызла в конец.
— Встречал, Петровна, твоих утей. Вон там, во второй заводи, — показывает он кнутовищем.
— Спасибо тебе, Ефим! А там ли они сейчас?
— Там, где ж им еще быть.
После завтрака старик ложится отдохнуть в саду под яблонями. Приснилось ему, что придремнул он в поле, в копне сена. Спит Ефимаха и слышит нарастающий гул мотора, открывает глаза и видит: прямо перед его копной приземляется вертолет. Щелкает дверца, и из кабины показываются Сеня и Андрюха. В руках у них двухрожковые вилы.
«Ишь, до чего додумались, азияты! На вертолете примчались, ну, погодите, у меня, старого партизана, и против Этого средства имеются! Тузик! — зовет он собаку. На копну к нему лезет кобель, только задние лапы у него почему-то в сапогах, и ползет он по-пластунски, как человек. — Что ж ты пораньше меня не встурил? А ну, марш за кобылой!» — приказывает собаке.
Тузик кивает и понимающе подмигивает.
Пока Тузик разыскивает Повитуху, Сеня с Чалаевым мечут копну за копной.
— Нет, так они весь покос оголят!
А Чалаев аж побелел от жадности:
— Давай, Сеня! Давай! Мы с тобой столько на вертолете увезем, больше чем на трех тракторах, давай! Сено сейчас в цене!
«Ах ты, сволочь, ишь как разошелся! Где же Тузик с Повитухой? Эдак они и улетят!..» — Ефимаха выскакивает из копны:
— Стоять на месте!..
Сеня бросает ему в лицо навильник сена. Ефимаха просыпается, откидывает с лица какую-то тряпку, на земь падает полотенце. «Эть ты, курья голова! — досадует он на жену. — И додумалась же лицо полотенцем закрыть, от мух, что ли?.. И надо же такому присниться?!»
В будке скулит Тузик. «Ай что случилось?» Он идет к собаке.
— Тузик, ты что это? — старик вытаскивает его из будки. Задняя лапа у кобеля в крови. — И кто тебя саданул так? Ведь думал привязать и забыл... Эт, так некстати, ну ничего, милок, до свадьбы заживет. — Он осматривает лапу Тузика. — Ничего, не нонче так завтра, а я с ними сочтусь!..
Вечерняя заря угасает медленно. Красно-желтый, с фиолетовым отливом горизонт остывает, как раскаленная чугунка плиты.
Ефимаха почувствовал себя плохо и заехал в медицинский пункт.
Фельдшерица выслушала стетоскопом впалую грудь, смерила температуру и решила сделать укол в ягодицу. Объездчик конфузливо снял штаны, лег вниз лицом на холодную клеенку кушетки.
Фельдшерица брызнула шприцем, попыталась оттянуть кожу, чтобы легче вошла игла, и опешила. Пальцы ее ткнулись во что-то твердое, словно камень.
— Ну, и кожа у вас!.. — не сдержалась она. В это время игла, хрустнув, сломалась.
— От седла это. Не зря меня попрекают работой, не зря, голубушка...— морщится объездчик.
Фельдшерица сломала еще две иглы.
— А вы, девушка, не нервничайте. Потолще ведь есть? Вот ей и колите.
Выйдя на крыльцо медпункта, Ефимаха подозвал Повитуху и кое-как со ступенек влез в седло.
Поехал он в противоположную от леса сторону, за реку, с надеждой, что Андрей Чалаев «вдруг клюнет».
Опустившись к реке, объездчик изменил направление, камышами добрался к оврагу и поскакал к лесу.
Приехав на место, он разнуздал Повитуху, отпустил пастись. И тут только вспомнил, что ружье забыл в сенцах медпункта.
— Что ж делать? Память-то совсем усохла — старость... — сокрушается он. — Возвращаться — далеко. Авось ничего не случится!
Ефимаха лег в копну, от укола пропал озноб, полегчало, болела только ягодица.
По всему полю турчали сверчки, в лесу хухукала серая неясыть. Ночь выдалась без луны, но не темная. На сумрачно-синем небе, похожие на капли, дрожали светлые звезды, сладко пахло гречихой.
«Цветет греча, а пчела без меду. Сухо, значит, дождичку б небольшого».
Он взбил сено, поудобней лег, прислушался, не гудит ли мотор. Тихо. «Без кобеля, как без рук, уйдет далеко Повитуха, и пригнать некому». Еще послушал, покусал сладковатый стебель овса и стал подремывать. Приятно было лежать на теплом, нагретом за день солнцем сене. Вскоре он забылся.
Когда подъехал Сеня, Ефимаха не видел и не слышал. Тот подогнал машину с выключенными фарами. Объездчик вздрогнул от металлического лязга захлопываемой двери: «Вон он! Ишь ты, черт, в самую полночь приперся! — Он сполз с копны. Стараясь увидеть машину, напряженно всматривался в темноту. — Кажись, от самого лесу заехал? — Услышал урчание мотора, приглушенный расстоянием разговор. — Не сам. Кто ж с ним еще?» — Зашел в лес и, стараясь не трещать сушняком, направился на звуки.
То, что увидел Ефимаха, заставило его вспомнить сон. Чалаев только успевал подъехать к копне, как она взвивалась в воздух и опускалась в кузов машины.
— Вот это ловкачи! Сенокопнителем орудуют. И ты, и Сеня здесь!..
Объездчик подождал, пока нагрузили машину, потом подошел к ним.
— Привет передовикам производства!
А сам подумал: «Эх, был бы сейчас Тузик и ружье со мной».
Сеня выключил мотор, выпрыгнул из кабины. Чалаев как стоял, так и замер.
— Ты это... один и без ружья? — спросил Сеня.
— Как один? Я всегда с кобелем и кобылой, оне в кустах с ружьем засели, на мушке ты у них, Сеня.
Тракторист растерянно посмотрел на кусты, а Чалаев расхохотался:
— Ефим Ефимыч, ну и артист же ты! Потешник, насмешник! — и стал подходить.
Объездчик окинул его взглядом: «В руках ничего нет. Этого сумею отбросить, вот как бы Сеня меня не сгреб...»
— Здравствуйте, Ефим Ефимыч! — протянул руку.
— Здоров, Андрюха... Еду, смотрю — работают, думаю, надо заехать узнать, как дела...
— Работаем... жить-то надо...
— Надо, Андрюх... Сено куда возите? Не к коровнику? А то, я сегодня видел, стожок там темнеет, — соврал он. — Никак, думаю, от лесу возить начали? Вот и решил проверить. Вы, значит, прошлый раз сколько свезли?
— Шесть, — буркнул Сеня.
— Значит, шесть да сейчас восемь, того четырнадцать...
— Ты, Ефим Ефимыч, как бухгалтер, боишься ошибиться. Копны три недосчитай, и пить неделю будешь...
— Слабость у меня, Андрюх, против этого — люблю чистую работу, честный ты человек. Ну, дак бог вам в помочь. Завтра проверю, сколько вы отвезли к коровнику... — заключил он, твердо веря в то, что теперь ворованное сено они свезут в колхоз.
Ефимаха шел и чувствовал, как сильно бьется сердце, как от напряжения дрожат руки.
Увидя шедшую навстречу Повитуху, улыбнулся: «Неужели все чуяла? Ах ты, моя умница!» Он потрепал по морде лошадь и поехал домой, думая, как ко всему отнесется председатель и будут ли еще воровать Сеня с Андрюхой.
Я иду по деревне. Сумерки, густые как туман, медленно опускаются и окутывают землю. Между черным лесом и такой же тучей краснеет узкая полоса заката, напоминающая раскаленный обрубок железа, только что выброшенный из кузнечного горна.
Давно я здесь не был, и давно перестал писать мне письма единственный грамотей из всех моих предков — дед Сафон. Эх, дед, дед!..
Я перехожу на другую сторону дороги, ставлю чемодан у ракиты. Далекое рокотание моторов сливается с треском сверчков. Из Красного лога примчался ветерок, пошептался с березками и юркнул в густые заросли лозняка, оставив приятный аромат сена.
Давно я здесь не был... год. За год можно многое забыть. Но крепкая привязанность и тяга к этой деревне всегда оставались в моей душе — это была грусть сердца о единственной встрече.
Косить меня научил дед, и я пошел в Красный лог, чтобы смахнуть в нем небольшой участок травы. Тишина, но иногда пробежит легкий ветерок, и кажется, что от этого трепетного вздоха природы диск солнца, как желтовато-белесый жучок, забьется в золотой паутине лучей. Свежескошенная трава пахнет медом. Я прохожу мимо взлохмаченных копен, путаюсь в грядках сохнущего сена. Все уже скосили, один дедов участок, как оселедец запорожца, выделяется на стриженом лугу.
«Шек, щек, щек», — шепчет коса, срезая сочные стебли.
Становится жарко. Раздеваюсь до пояса.
«Фр-р-ры!»
Я шарахаюсь в сторону. Из-под ног выпрыгивает серый комок и молниеносно уносится в сторону леса: куропатка — черт, как внезапно! Оглядываюсь по сторонам. Вокруг простор, в душе тоже простор.
«У меня ль плечо шире дедова...» — пою во весь голос и тут же замираю на полуслове. Макушка крайней копны поднимается. Мгновение — и сено летит в сторону. Словно выросшая из-под земли, на копне стоит девушка.
— Кто это тут шумит?
Я торопливо надеваю рубашку, девушка звонко хохочет.
От смеха вздрагивают крутые брови, черные, в руку толщиной, косы расплелись до половины, в волосы набились цветы ромашки, красного клевера; она напоминает Василису Прекрасную из русской сказки, которую я видел в избе деда на картинке.
«Ших, щих, щих», — шепчет коса.
Мне кажется, что девушка внимательно следит за мной. Я вкладываю в работу всю силу, все умение. Широко размахиваюсь, захватываю побольше. Без привычки сводит плечи, устают руки, пот ручьем стекает со лба. Нервы не выдерживают, и я оглядываюсь. Девушка заканчивает подгребать последний ряд. Она увлеклась работой, для нее я не существую...
— Что, косарь? — неожиданно спрашивает она.
— Попить бы...
— Сбегай в деревню.
— Даж если бежать буду, за час не управлюсь.
— Странно, — говорит Василиса, — ты что, первый раз здесь?
— Первый... нет, второй, то есть вчера с дедом перед вечером приходили сюда, он показывал участок...
— А-а... а то ведь в копонях есть ключ, его все знают, вода там студена!
— Где это копоня?
— Во-он там, — указывает она рукой на восток.
Я втыкаю косье в землю и направляюсь в ту сторону.
— Один-то все равно не найдешь. Я провожу, самой пить хочется. — Девушка бросает на копну деревянные грабли. — Пошли! Сам откуда?
— К деду приехал.
— Знаю, что к деду, а живешь где?
— В Донбассе.
— В шахте работаешь?
— В ней.
— А я сейчас экзамены за десятый класс сдаю. Последный остался.
Я думаю, что б это сказать ей утешительное...
— Вот пришли, — она пальцем показывает в осоку, — ключ там.— Нагибаясь, Василиса раздвигает острую траву, гибкую, как она сама.
— Пей!
Я смотрю на воду — черная как деготь!
— Что ты?.. Да нет же, чистая!
Девушка заходит с другой стороны, теперь тени нет, вода становится прозрачной. Василиса улыбается.
Идем обратно.
— Как тебя зовут? — спрашиваю я.
— А зачем тебе? Скажи, как твое имя.
— Костя.
— У нас в классе есть Костя. Долговязый такой, ребята его зовут Тянитолкаем дедушки Айболита.
Я очень доволен, что он Тянитолкай.
— Когда на луг пришла?
— Рано. Еще заря не загоралась. Залезла в копну и заснула. Вчера на «мотане» проплясали. И-их, калинушка! — она лихо кружится. Кажется, что земля загорается под ее ногами да подножная пыль серым дымом медленно подымается.
— Здорово! — восхищаюсь я.
— Э-э, посмотрел бы, как под ливенку!.. — она закидывает косы за спину.
Приходим на луг.
— Домой скоро пойдешь?
— Когда косить кончишь?
Я беру косу, но ее будто кто подменил. Она становится длинной и неудобной. Василиса лукаво улыбается, на загорелых щеках по ямочке.
— Дай-ка мне!
— Что ты, я сам докошу!
— Дай!
Она берет и сплеча начинает косить.
— Не коса, а огонь!
«Действительно, жжет!» — думаю я.
Василиса уверенно, шаг за шагом, продвигается вперед. Я любуюсь ее движениями, забыв обо всём на свете. Не догадываюсь подменить ее, когда она останавливается, чтобы передохнуть.
— Устала, — говорит Василиса.
Тут только я прихожу в себя. Становится неудобно.
— Ты немного нажимай на «пятку», тогда коса в земле застревать не будет, а то сразу делаешь две работы — и косишь, и пашешь, — поясняет девушка.
Домой мы идем вместе. Она рассказывает, какие у них хороводы, кто как пляшет, поет на вечеринках. Я никого не знаю, но ясно представляю каждого.
— А вот и деревня. До встречи!
Девушка легко взлетает на пригорок. Я не успеваю одуматься.
— До встречи-и!
— Какая там встреча! — с досадой бормочу я. — Билет в кармане, а в двадцать два ноль-ноль отходит поезд.
...Каждый год имеет одну весну, человек — юность. Прошел год. И целый год я думал о ней. С каким нетерпением я ждал от деда писем, а когда приходило письмо, написанное красивым почерком, я думал, что это пишет она. Несколько месяцев дед молчал, наверно, что-то стряслось...
На деревне начинают кричать петухи, темно-синие сумерки редеют. На востоке уже горизонт голубой. Рассветает. Я подхожу к дому деда и останавливаюсь на пороге. Входить в дом не хочется.
— Аленка, Аленка! — слышу я девичий голос. — Вставай! Пора уже. Вставай, соня, наши ушли в поле!
Я сажусь на вымытые добела доски крыльца и начинаю ждать. Мне кажется, что я сейчас увижу свою мечту.
Е. А. Исаеву
Егор лежал на сеновале вверх лицом и слушал. По ударам молота и звону наковальни он ясно представлял, что сейчас делается в кузнице.
Венька, новый молотобоец, старается, усердно бьет. Часто мажет или бьет неточно.
Кузнец Андреян хмурит косматые, цвета угольной копоти брови, недовольно сопит, отчего Венька мажет чаще и от обиды еле сдерживает слезы. Кузнец не поправляет его, молчит, Андреян думает о Егоре, о бывшем своем помощнике. После Венькиного «мазка» он с ухмылкой отстраняет руку паренька, чтобы тот до конца не «запорол» деталь своими неточными ударами, и молотком начинает выравнивать вмятины.
— Дядь Андреян, — подымает глаза Венька.
— Ты не дядькай, а смотри сюда!.. — кивает на деталь кузнец.
Молотобоец смолкает, и опять — неритмичный звон наковальни да глухое уханье молота.
Три дня Егор не работал в кузнице. Он получил повестку в армию и ждет срока проводов, а срок выходит завтра.
Все эти дни Егор, лихо заломив кепку, ездил от безделья в район, а вечерами сидел дома. Нынче же он собирался в клуб, потому что уже несколько раз за ним прибегали ребята, скучно им без баяниста. Да и Егора тянуло к ним: «Что это я раскис?.. Хорошо, что дядь Андреян не видит... Подамся сейчас в клуб. Буду играть, пусть пляшут до упаду!»
Подходя к клубу, он услышал, как Наташа, самая заядлая танцовщица, просила Петьку поиграть им на танцах.
Петька, рыжий до пестроты, с облезлым от ветра и солнца носом, подросток лет пятнадцати, держал на коленях свою двухрядку и говорил:
— Поцалуешь, пойду?
— Ну, Петушочек, миленький, пойдем! Хочешь, я тебя под руку возьму?
— Поцалуй! — требовал Петька.
«Ишь ты, шпингалет! А губа не дура!» — подумал Егор.
— Вытирай сопли, поцелую! — согласилась Наташа.
Петька несколько раз тиранул рукавом под носом и вытянул губы трубочкой.
Егор резко оттолкнул подростка и поцеловал девушку.
— Ой! — вскрикнула она и кинулась в клуб. — Ёрка пришел!
Егор сел на диван. Ему тут же принесли баян. Он сделал несколько молниеносных переборов и сыпанул веселую мелодию, зычно провозгласил: «Выполняю любую просьбу танцующих!»
За вечер к Егору уже два раза подходил Венька. Он садился рядом, тяжело вздыхал и пристально смотрел в одну точку. По виду можно без труда определить, что у нового молотобойца на душе.
— Ёр, — решился он, — дядя Андреян грубый человек?
— Что-о? — протянул Егор и рыкнул басами.
— Да я ничего... Я хотел тебя спросить, можно с ним о чем-нибудь посоветоваться?..
— А-а, это запросто. Дядя Андреян — мудрая голова. — Обычным тоном заметил Егор.
— Ёр, а вот ты, работая с ним, как себя вел?
— Да никак. Бил молотом, и все.
— ...А руки у тебя первый день сами подымались, ежели их расслабить и держать книзу?
— Сами? — хмукнул Егор... — Подымались? Что-то не припоминаю.
После такого ответа Венька понял, что Егор не хочет вести разговор и быть откровенным. Немного помявшись, он заказал вальс, но танцевать не стал, ушел в угол.
У Андреяна Михайловича, отличного мастера кузнечного дела, была одна странность — не уважал он молчаливых парней. Ежели парень скрытного характера, молчун, если он кроме своего дела ничем больше не интересуется, это, по понятиям Андреяна Михайловича, дурной человек. Человек сам себе на уме. От такого всего можно ожидать. А ежели парень хороший плясун или, к примеру, музыкант или шутник — это да! Парень рубаха. Открытый человек.
С презрением относился кузнец к ловкачам, этих он узнавал, как птицу, по полету.
Любил он выбирать себе подручных. Долго присматривается, даже из других сел к нему приходят. Каждому хочется чего-нибудь перенять у такого мастера. Каждый идет к Андреяну, как на экзамен. Сколько Андреяновых учеников по селам, и все они мастера первой руки.
Ни о ком из них не грустил так кузнец, как о Егоре. «Наверно, оттого, что годы большие», — решил он.
Люди чувствовали печаль кузнеца и старались утешить его разговорами:
— Ну, как, Андреян Михайлович, берут молотобойца?
— Куда там не брать! С превеликим удовольствием. Кого же, как не его брать? — с охотой заговаривал Андреян. — Ёрка — душа парень. Отчаянная голова. Что тебе на баяне сыграет, что споет! А бьет-то как! После него молотком оправлять нечего. Помню, приемник у меня смолк. Ёрка заглянул и враз определил, что к чему. Паяльничком какой-то проводок тронул, и сейчас приемник лучше нового. Ёрку жаль всем сердцем!..
Егор первые дни гордился, что его берут в армию. Правда, на душе у него было тревожно перед неизвестным, но всеобщее внимание, которое проявляли к нему односельчане, успокаивало. А вчерашняя шутка с Наташей запомнилась — увеличила жалость к деревне.
Сегодня Егор проснулся рано. Проснулся как-то сразу, открыл глаза, сна вроде и не было. В дальнем конце деревни пастух дудел в рожок. С востока светлел фиалковый горизонт. Ночная темнота поредела, а густая полоса тумана, висевшая над рекой, пала на луг и окрестные огороды белой изморозью.
«День-то будет какой!..» — отметил Егор, но вставать не стал. Ему было приятно лежать и слушать, как просыпается деревня. И он пролежал до полного рассвета. С восходом солнца затихли все звуки на деревенской улице. Колхозники разошлись по своим работам, и звуки ушли за ними. Только звенела одна кузница, да и то не с ритмичным задором, а сбивчиво и тоскливо.
Егор вслушался в звон наковальни. Его потянуло в кузницу:
«Пойду к Андреяну Михайловичу, подбодрю старика. По звону понятно, что он не в духе. Сегодня, наверно, прогонит Веньку».
Егор собрался, оделся, как на праздник. Белую рубашку, пестрый галстук, и, сорвав под окном гвоздику, приколол к карману на грудь.
— Куда это ты? — поинтересовалась мать.
— В кузницу.
Мать улыбнулась, думая, что Ёрка, как всегда, шутит.
Дверь в кузне была открыта, Егор вошел незаметно.
Венька стоял к нему спиной, раздвинув крепкие ноги, держа в мускулистых руках «понедельник» — восьмикилограммовый молот. Спина у него лоснилась от пота, крапинки сажи по ней раскисли, превратились в черные кляксы.
«Нелегко ему стоять с «понедельником». Андреян даже не подскажет, чтобы Венька опустил молот. Примирить бы их до отъезда». Он постоял и незамеченный вышел.
Дома у Веньки никого не было. Ржавый замок чернел на белых досках недавно сделанной двери.
«Как же войти в дом?» Он подумал, что замок придется открыть гвоздем, и только дотронулся, как дужка отошла сама. Егор очутился в доме. Все стены горницы, в которой жил Венька, были увешаны картинами. Егор нашел нужную и, прежде чем снять ее, стал рассматривать. В синеватой мгле кузницы ярко горел горн. Андреян Михайлович с озаренным пламенем лицом большими клещами держал раскаленное железо. Он как бы думал: — «Что бы из него сделать?» Сам Егор с засученными рукавами нагнулся, чтобы взять молот.
Когда Венька пришел к Егору и сказал, что хочет рисовать кузницу, Егор рассмеялся:
— Чудак ты, малый! Вечно молчишь, вечно что-то выискиваешь. Тебе что, больше нечего рисовать? Рисовал же до этого лес и старую мельницу, продолжай в том же духе. Кузница — дело техническое. Вид пейзажный у нас отсутствует. Андреян Михайлович, если узнает, и меня и тебя в горне сожжет.
Но Венька был настойчив.
В селе знали, что Венька рисует. А вот картин его никто не видел. Свои труды он вывешивал в горнице, но в горницу, кроме матери, никто не входил.
— Показал бы, что ли? — приставал кто-нибудь из встречных односельчан, когда Венька возвращался откуда-нибудь с очередным рисунком.
— Нечего показывать! — сердито укрощал любопытного Венька.
За это в селе недолюбливали подростка, считали его малым со странностью, вот почему Андреян никак не хотел, чтобы вместо Егора, которого любило все село, работал с ним Венька-молчун.
Говорили, что и отец у Веньки любил строгать и резать из дерева всякие безделушки.
— Ер, ты проведи меня в кузницу, — настаивал Венька. — Ты только откроешь, когда Андреян уйдет на обед, и все. Я взберусь на чердак, он меня не заметит. Он же не смотрит вверх, а оттуда все хорошо видно.
— Ну, ладно! — согласился Егор.
За работой он забыл о Венькином присутствии. Только перед вечером, закрывая кузницу, вспомнил.
Венька уже окончил картину. Через окно чердака наблюдал закат солнца. А солнце в этот вечер было огромно. Оно сползало по темно-синему небу к далекому горизонту, и густая синева горизонта светлела, наливаясь малиново-желтым светом.
Венька сидел как истукан, уставясь на закат прищуренными глазами. Наверное, запоминал краски.
Егор посмотрел на картину, что сохла у окна, и ахнул. Андреян Михайлович да и сам он были как живые. Только окружающие предметы, тени и свет казались сказочными.
— Вень, — позвал Егор, но Венька не оглянулся. — Ты что, оглох?
— Андреян ушел? — спросил тот.
— Ушел. Картину ты лихо нарисовал! Только вот чуточку приврал, а так точно и дядя Андреян, и я...
Венька осторожно взял картину и, не обращая внимания на Егора, слез с чердака и ушел.
«Ах, вот ты какой гусь!.. Когда Егор был нужен, ты увивался вокруг, а сейчас — к черту! Погоди же, еще подткнешься! — затаил обиду молотобоец. И стал ждать, когда «подткнется» Венька. Время пришло. Но в Венькиной комнате, где все стены увешаны картинами, душа Егорова оттаяла окончательно.
Виды были близки и знакомы. Егор почувствовал, как защемило сердце. Ведь завтра он уедет от этой красоты. Он понял Веньку, понял, зачем ему нужна работа молотобойца. Венька хочет рисовать, он думает об институте.
Егор снял нужную картину, закрыл ее газетой и вышел на улицу.
— Дядь Андреян, привет!
— А, Ерка! Пришел все-таки напоследок, — с упреком сказал Андреян.
— Последок будет завтра. Вы обязательно приходите. — Егор взглянул на Веньку. — Молотобоец у вас достойный.
Андреян дернул дремучей бровью.
— Что вы работаете?
— Работаем... — Андреян усмехнулся.
— Вень, дай-ка молот.
Венька передал Егору «понедельник», отошел в сторону.
— Постучим, Андреян Михайлович, для памяти!
— Ишь, разоделся и стучать пришел! — добродушно пробурчал кузнец.
— Это пустяк! — Егор снял пиджак и повернул галстук так, что он оказался за спиной.
— Как бы рубашку окалиной не прожгло.
— Эх, елки-палки, — он разделся до пояса. — Стучать будем?
— Приспичило! Стучать — не кричать, настучавшись, не сплясать! — Повеселел Андреян. — Ну-ко, ну-ко. — Он зазвенел молотком о наковальню и ударил по раскаленному железу.
Егор двинул плечами, легко взмахнул молотом. Мышцы, привычные к таким движениям, вздулись под светло-коричневой кожей и, словно стальные пружины, вытянулись и сжались в такт взмаху молотобойца.
После нескольких ударов Андреянова молотка и Егорова «понедельника» кузница наполнилась ритмичным звоном. С каждым новым ударом ритм учащался, нарастал, и звон переходил в музыкальную мелодию.
Венька следил за каждым движением кузнеца и молотобойца. Он удивился их слаженности, Заметил он, что Андреян и Егор понимают друг друга без слов. Каждый стук кузнеца — это целое предложение, и кусок железа за несколько минут принимал нужную форму, становился деталью.
«Да разве я когда-нибудь так научусь работать? Прав дядя Андреян, что не хочет меня...»
А Андреян почувствовал Венькину боязнь; он застучал еще быстрее, еще лише, превращая Егора в виртуоза:
«Пусть смотрит этот бирюк, пусть не ждет моего последнего слова, а уходит сам...»
Венька вздрогнул, когда Андреян положил ребром молоток и, схватив клещами готовую деталь, резко опустил ее в железный бак с водой. Вода взорвалась белым паром, и синевато-сизая деталь, выхваченная из нее, шлепнулась у Венькиных ног.
Кузнец, довольный и чуть грустный, с благодарностью посмотрел на Егора. Потом подошел к горну, взял уголек на ладонь, прикурил сигарету.
Егор спокойно поставил молот у наковальни, потер ладонь о ладонь, закурил тоже.
— Не дрейфь, Венька, Андреян Михайлович научит, еще лише будешь стучать. А там, смотришь, механический молот поставят, так ты сам кое-кого учить будешь. — Егор улыбнулся. — Дядь Андреян, завтра не забудь, приходи!
— Как же не прийти — приду!
— И ты, Вень, приходи. — Пригласил товарища Егор. Венька молчал, Андреян Михайлович недовольно вздохнул, как бы подчеркивая свою обиду и давая понять, что у него с молчуном отношения выяснились и ему не очень приятно Венькино присутствие.
— Приходи, Вень, — как бы не поняв намек кузнеца, теплее пригласил Егор и, повернувшись к кузнецу, добавил: — Знаменитый у вас будет молотобоец. — Идите-ка сюда, — Егор подвел Андреяна Михайловича к шкафу, за которым спрятал картину, — а теперь отвернитесь!
— Что это ты еще замышляешь? — кузнец нахмурил дремучие брови.
Егор вытащил картину.
— Готово!
Андреян несколько секунд смотрел непонимающе, потом косматые брови его задвигались.
— Это что за молодцы? — удивился он. — Вроде один на меня смахивает? Ну и ну, Егорка-фокусник! Да откель это?
— Понятно, «откель», — сказал Егор, — молотобоец у тебя, Андреян Михайлович, колдун. Вишь, какие штуки откалывает.
Андреян посмотрел на Веньку, но тот оторопел от неожиданности, не понимая, как у Егора очутилась картина. Егор подмигнул Веньке: «Не теряйся, мол, все объясню».
— Ну, что скажешь, Андреян Михайлович, — спросил Егор.
— Ведь знатно, здорово!.. — взорвался Андреян. — Какие мы с тобой! — Он поставил картину на инструментальный шкаф, ближе к свету, и, отойдя немного, залюбовался.
— Это я, дядь Андреян, чтобы мы Ерку не забыли, написал, — нашелся Венька.
— Понятно, понятно... — забормотал кузнец. — Его забудешь. — Он с уважением посмотрел на парней и отвернулся к картине.
— Так мы, Андреян Михайлович, пойдем с Венькой? Рабочее время кончилось, нам переговорить надо.
— Да идите, — разрешил кузнец.
Венька и Егор направились к селу. Андреян Михайлович глядел им вслед, сравнивал. «Егор плечистее, и походка у него поживее. Подвижной малый. А Венька... — Он поглядел на картину, усмехнулся, вздохнул. Вот и Венькин отец, тот тоже такой был... а хорошим человеком оставался. И Ерка за какого-нибудь простофилю не встанет. Придется раскачать его. — Кузнец еще раз посмотрел на картину: — Ишь, как ловко, будто вылитые оба». — Он бережно погладил ее и, выбрав самое видное место, подальше от горна, чтобы не закоптилась, повесил.
— И ты, Егорка, будешь с нами.
Через открытое окно ощущается утренняя свежесть наступающего летнего дня, слышится радостное щебетание ласточек, среди листвы и сучьев плещутся солнечные блики.
Анна Николаевна, поправив перед пожелтевшим зеркалом в ореховой оправе седые волосы, с грустью отметила, что морщин на лице прибавилось за последнее время. Накинув на зябкие плечи старинную с длинной бахромой цветастую шаль, она вышла на улицу.
Под дуплистой липой потемневшая лавочка с резными перильцами густо усыпана опавшим липовым цветом. Высокие, хорошо отшлифованные перильца влажно блестят от росы. И когда Анна Николаевна опускается на лавочку, невольно замечаешь, что липовый опавший цвет как бы отражает густую седину старой женщины.
Ветхая калитка, прочертившая нижним краем глубокий полукруг, перекосилась, держится на ржавом навесе и куске резины, которую Анна Николаевна прибила прошлым летом вместо перетеревшегося навеса.
«Вот в прошлом году я еще могла держать молоток, забивать гвозди, вот и калитку подновила, — вспоминает Анна Николаевна, — а в этом не смогу. Эх, годы, годы, словно длинная лестница, и хватит ли сейчас памяти, чтобы подняться на самый верх?..»
Она протирает темным фартуком очки, трясущейся рукой надевает их на высокий, с еле заметной горбинкой нос и продолжает осматривать двор.
От калитки в поле уходит прямая неширокая тропинка, пересекает рожь и где-то там, за рожью, сливается с большаком.
По этой тропинке ушло от Анны Николаевны счастье, ушла жизнь...
Перед началом войны мобилизовали мужа. Она, дети и знакомые учителя проводили его по тропинке до самого большака. В войну по этой же тропинке проводила и детей. Сначала ушла дочь. Анна Николаевна собирается с мыслями, чтобы вспомнить, как это было. Перед самым уходом на фронт, в ту осень отметили ее совершеннолетие. Наталье исполнилось восемнадцать. Посмотрев по сторонам, убедившись, что поблизости никого нет, Анна Николаевна вполголоса заговаривает:
— Наталья, а ведь в твой день рождения нас еще было трое. Я, ты и Ванюшка... Тяжелое времечко переживали, тяжелое... — голос Анны Николаевны со старческой шепелявинкой. — Ох, и ловка ты была, Наталья. Ловка и хороша! Не думай, что я, как мать, расхваливаю тебя. Даже мысли такой не допускай, пора тебе заметить, что к вам я относилась с особой требовательностью. Последнее время ты сама это замечала. Я ведь догадывалась, зачем ты подходила к фотографии тетки Сони. Ты думаешь, я не видела, как ты поглядывала на нее и косилась в зеркало? Замечала. В нашей семье тетку Соню все красавицей считали, а ты была похожа на Соню, ну и на меня, конечно, ведь мы с ней родные сестры. Правда, ростом ты вся в меня пошла, я была выше Сони... Сколько бы ты радости принесла парням, да и огорчений не меньше... Война... — Анна Николаевна теребит шелковистую бахрому шали, сосредоточенно молчит. К липе с монотонным жужжанием подлетают и улетают пчелы, вокруг снуют букашки, изредка прогудит шмель.
Анна Николаевна восстанавливает в памяти, что сказала в последний день дочь, представляет, как она уходила. Она вообще все проводы помнит и поэтому все представляет очень четко. Стоит ей сосредоточиться или закрыть глаза и подумать — и все повторяется с такой ясностью, словно она смотрит знакомое кино. В такие моменты Анна Николаевна с кем-нибудь из своих заговаривает.
— С тех пор как проводила тебя, Глеб, — обращается она к своему мужу, — ушло с тобой и мое счастье. Оно уходило, как прорвавшая плотину вода. Сначала надеялась, хоть часть останется... все ушло, семья распалась... За всю жизнь с тобой я не помню ни одного грустного дня. Правда, Глеб, был ли кто счастливее меня на свете? Наверно, не было такого человека. Вот сейчас посмотри на нашу липу. Помнишь, как мы ее сажали? И у нее судьба переменилась. Изувечило липу снарядом, ствол подрезало, на чем только держалась бедняжка... Все считали, что засохнет, а она выжила. Рана заплыла, но цвести она стала не в срок, то зацветет — когда на других деревьях только лист округлился, то после того, когда все уже отцветут. А в последнее время открылась рана ее, и на том месте сейчас чернеет дупло. В этом году совсем она плохая, видать, отцвела в последний раз...
Анна Николаевна выходит за калитку, идет тропинкой через желтеющую рожь к большаку, прислушивается к трелям жаворонков, посматривает на крупные колосья ржи.
«Хорош еще слух у меня, все слышу, да и зрение ничего, очки слабенькие, без них тоже вижу, но приходится напрягать глаза». — Она останавливается у стайки крупных васильков, следит за шмелями.
Шмели напоминают ей о сыне, и она заговаривает с ним:
— Любил ты, Ваня, ведреные дни лета. Иногда посмотрю, как озоруют ребята, и отмечу, что спокоен ты не по годам, порой казалось мне, что вам с сестрой не хватает характера, поэтому вы степеннее других. Ошиблась я, сынок, в этом. И ты и твоя сестра тверды характером были, оттого и спокойнее многих. Прости меня за последний разговор и слезы. Радостью ты моей последней был и остаешься по сегодняшний день. Надеюсь я еще на нашу встречу...
У большака Анна Николаевна останавливается, из-под ладони долго смотрит туда, где глинисто-песчаная дорога сливается с линией горизонта, порой она приставляет ладонь козырьком, чтобы летнее солнце не слепило глаза, и только после твердого убеждения, что на дороге нет пешеходов, поворачивает домой.
Она убеждена, что Ваня жив и обязательно будет идти по большаку, а потом через поле тропкой.
Почти до последних дней войны он писал матери, присылал фотографии и вдруг сразу замолчал... Не может быть, чтобы с ним случилась беда и ей не сообщили. Ведь после войны люди особенно стали чутко относиться к горю других, научились помогать друг другу.
Она оглянулась, поле по-прежнему было пустынно, высокая рожь наливалась золотистым цветом солнца, а скошенные луга из-за копен и стожков потеряли свое равнинное раздолье.
Подходя к калитке, Анна Николаевна заметила, что калитка широко распахнута. «Кто бы это пожаловал? День сегодня — пятница. В пятницу ко мне приходит Аня».
Аня — дочь директора школы, преемника Анны Николаевны.
Старая учительница помнит ее с пеленок, это в честь ее назвали девочку Анной.
Сейчас все учителя живут в новых домах, сразу за школьным садом. Обзавелись натуральным хозяйством, хотя не было случая, чтобы колхоз в чем-нибудь кому-либо отказал. Все без исключения занимаются разведением индеек. Случается, выпадет свободный час у кого, взять бы в это время почитать какую-нибудь новую книгу, а он несется на всех парусах к своим индюшкам. Анна Николаевна вслух возмущается:
— Живот всегда был опасным соперником разуму...
— Что это вы, бабушка, говорите? — спрашивает ее Аня.
— Это я для себя, девочка. Почему ты, цыпленок, не спишь? — улыбается Анна Николаевна.
— Вы сами говорили: «Кто много спит, тот мало видит».
— Наверно, это не серьезно было сказано. Чем занимаешься?
— Я смотрела, как вы делаете разминку, — желтоволосая Аня берет Николаевну за руку и ведет к лавочке под липу.
— Смотрела, а почему сама не разминаешься? — шутит Анна Николаевна. — Я в твои годы каждое утро далеко за большак убегала... Сейчас вот прошлась чуть, и то ноги подламываются. Совсем ослабла твоя тезка... «Совсем! — про себя повторяет Анна Николаевна. — Вот и старость. Когда она подошла? Вроде стареет человек постепенно, а чувствуешь это не каждый день, хотя я могу рассказать, как это происходило; на пятом десятке стали болеть и крошиться зубы, потом ухудшилось зрение, ослабли и стали болеть ноги, вскоре торжественные проводы на пенсию. Тут-то она и овладела тобой, с тех пор я с ней неразлучна, а сейчас изучила и знаю, какая она — старость...»
Больше других недугов боялась Анна Николаевна потерять рассудок — это страшный недуг старости, но болезнь ног, лишение возможности передвигаться еще мучительнее. «Скорей бы Ваня возвращался...»
— Бабушка Аня, что ты сегодня все молчишь и молчишь?
— Устала, цыпленок. В мои-то годы разминкой заниматься...
— А ты не занимайся.
— Тогда совсем будет плохо.
— Какой же здесь выход? — серьезно спрашивает Аня.
— Заниматься, цыпленок...
Ждала Анна Николаевна свою последнюю радость — возвращение сына. «Дождаться бы. Жив он, чует мое сердце».
В том, что муж и дочь погибли, Анна Николаевна уверилась — были сообщения, были похоронки, а о сыне ничего не было.
Погожий день кончился обычно. Ушла Аня, ушли люди, приходившие кто проведать, поговорить, а кто и за каким-нибудь советом. Вот молодая учительница, преподаватель иностранного языка. Анна Николаевна никак не может вспомнить ее имя; трудные сейчас имена у молодежи, не западают старикам в ум. Так вот эта учительница приходила за советом. Она «очень переживает и волнуется». Молодая учительница интересовалась своими коллегами, родителями и даже учениками. «Не советы ей нужны», — разгадала приход молодой учительницы Анна Николаевна и улыбнулась. Не советы, а помощь. Когда Анна Николаевна начинала, коллег у нее поблизости не было. Сейчас учителей целый штат. Вот, правда, родителей тогда она знала всех, а что касается детей, то почти каждого она сама привела в школу.
Вечер выдался душный, безветренный. Красное солнце садилось за темную косматую тучу. Ласточки беспокойно кричали, летали так высоко, что учительница не видела их. «Быть дождю!» — решила Анна Николаевна.
Почаевничала перед открытым окошком и легла спать. Не спалось. Болели ноги, и, чего никогда не было, дергалось верхнее веко правого глаза.
На старом здании школы тоскливо, с жалобным надрывом ухал сыч. Анна Николаевна мысленно отметила, что сыч этот второй год не меняет тона. «Одинок, наверно...» Под тоскливое уханье она дремала. Вдруг, словно с цепи сорвался, налетел на открытое окно ветер, рванул, потом хлопнул открытой створкой, пузырем надул гардину, и через несколько секунд заметались огненные смерчи, ярко освещая просторную комнату. В этот момент Анна Николаевна четко видела на противоположной стене увеличенные фотографии мужа, дочери и сына.
Она встала, с трудом добралась до самовара, попила не очень горячего чая — доводить до кипения не было желания и, не закрывая окна, стала следить за грозой.
Во дворе, словно лес в ветреную погоду, густо шумел дождь.
Анна Николаевна щелкнула выключателем — электричества не было. Теперь всполохи молний сопровождались резким грохотом грома, от которого вздрагивало пламя зажженной свечи, огненные смерчи метались по всему небу, разрывая смоляную тьму, остро вонзаясь в землю. Ослепительно-яркие полосы, будто молнии-лучи, проносились несколько раз над вершиной липы, «Сожжет дерево!» — с отчаяньем отметила Анна Николаевна и задернула шторы.
В военное время стоял такой же грохот, она видела, как снаряд угодил в дерево, как с липы брызнули разноцветные осенние листья, похожие на огненные искры.
И опять лежала Анна Николаевна с открытыми глазами, и опять мечты ее были о прошлом, только сейчас она слышала, как устало, с надрывом тикают ходики. Она с нарастающим вниманием стала следить, как тикают часы, улавливала малейшие колебания маятника, перебои в механизме.
Постепенно думы унесли ее в молодые годы.
После гражданской войны она окончила институт. В то время человека, знавшего два иностранных языка, ценили высоко. Анну Николаевну оставляли работать в столице, но она настолько была одержима мечтой организовать и открыть где-нибудь в глуши свою школу, что махнула на все рукой и подалась в село.
«Моя школа, — в темноте улыбается Анна Николаевна, — бывшая моя школа...» — заключает она сокрушенно.
Обходя в то время дворы крестьян при составлении списков детей школьного возраста, она не в одной избе слышала: «Ты уж, матушка, погоди до холодов со школой. Пущай пока ребята наши в списках побудут. Помощники они наши. Как в поле справимся, так и приведем. Грамоте научиться — дело мудреное...»
Сейчас совсем другое. Ребята в первый день идут в школу по теплу, идут, как на праздник. И ее дети, дети учительницы, не меньше крестьянских радовались, отправляясь на первый урок.
«Сколько с ними хлопот было! С Наташкой приходилось воевать за математику:
«Наталья! — сердилась я. — Тяни математику, тяни...»
«Тяну, мам, но она как резиновая».
«Как не стыдно, отец математик!..»
«Мам, — лукавила Наталья, делая умильные гримасы, — но ведь я вся в тебя».
И действительно, удивлялась Анна Николаевна поразительному сходству способностей. В восьмом классе знала Наталья языки немецкий и французский не хуже матери. А вот сын не в отца пошел...
Как только началась война, Наталья определилась на какие-то курсы. Все говорила, что курсы медсестер кончает. А как немцы стали подходить к Орлу, тут она и призналась: «Прости, мама, за обман, другие курсы я окончила, радистка я». Отпраздновали ее день рожденья, и она ушла.
— Я, Глеб, все сделала, как ты когда-то мечтал, — вслух говорит Анна Николаевна. — В этот день, несмотря на осень, в ее вазе стояло восемнадцать красных роз... Через месяц, Глеб, я уже знала, что Натальи нет в живых. Она погибла при переходе линии фронта... — разговаривает Анна Николаевна с мужем.
Стучат ходики, тоскливо ухает сыч, гроза малость остепенилась, ослаб ветер, но дождь так льет, что слышно, как шумит и булькает в водосточных трубах вода, шумят под струями листья деревьев.
Ваня днями пропадал в лесу, на лугах, собирая всяких насекомых, ящериц. В семье «козявошником» его звали. Ваня не обижался, когда отец начинал над ним подтрунивать.
— Не люблю твои скучные цифры, и вообще мертвое для меня безынтересно, — говорил сын.
— Чудак!— горячился отец. — Цифры становятся живыми, одушевленными, когда человек творит. Ну, что и кто имеет еще такое стремительное движение, как цифры?..
Ваня отмахивался и уходил к своим козявкам.
Если человек окружен счастьем, он не замечает движения жизни, как своего дыхания...
Думая о сыне, Анна Николаевна забывается, сон вязко и незаметно туманит разум, уходит из сознания шум дождя, стук ходиков. Очнулась Анна Николаевна утром. Окно приоткрыло ветром, утренний воздух свежий, в нем густые запахи скошенных лугов. На цветастой фарфоровой вазе, которую ей подарили коллеги в день ухода на пенсию, играют солнечные зайчики.
Учительница ощущала, как душа ее наполнилась необычной тревогой. Сейчас что-то должно произойти. Она напряженно прислушалась, не скрипнет ли калитка, не откинет ли кто штору, чтобы заглянуть в комнату? Нет, все должно произойти не так. У нее еще есть время, и она должна его встретить в поле. — Анна Николаевна поняла свою тревогу: сейчас придет сын!.. Да, вот он идет по большаку. Как он изменился за долгие годы, вытянулся, раздался в плечах, и у него так же, как у отца, быстро растет борода. За дорогу уже появилась жесткая золотистая щетина». — Анна Николаевна с такой отчетливостью представила возмужавшего сына, что решила проверить — не сон ли это. Она отодвинула стул, быстро оделась, раздвинула шторы.
И предметы, и яркое солнце — все настоящее, на тропинке — никого, но все равно Анна Николаевна торопливо, дрожащими руками причесалась.
Причесавшись, одела праздничное платье и, забыв посох, вышла.
За ночь липа изменилась, и эту перемену учительница отметила сразу, рано начавшие желтеть листья позеленели и влажно блестели на солнце, а ствол дерева вроде стал стройнее. Над ясным ржаным полем повис звонкоголосый жаворонок.
Анна Николаевна посмотрела вдоль тропинки и чуть не упала в обморок. Через рожь навстречу шел светловолосый молодой мужчина, впереди его то выныривала, то исчезала тоже светловолосая ребячья голова. От напряжения у Анны Николаевны заслезились глаза, мужчина слился с рожью.
«Вот и дожила до галлюцинаций», — она вытерла заслезившиеся глаза и опять четко увидела приближавшегося мужчину с мальчишкой, все их движения были настолько естественными, что Анна Николаевна больше не сомневалась в том, что все происходит на самом деле.
Не доходя несколько шагов до Анны Николаевны, мальчишка остановился и пропустил вперед отца. Мужчина тоже остановился, всматриваясь в лицо учительницы, он спросил:
— Вы — Анна Николаевна? — Он был так похож на сына, этот светловолосый человек, что Анна Николаевна только сейчас почувствовала свою ошибку.
— Да, сынок, — ответила она механически.
Мужчина, ничего не говоря, обнял ее и поцеловал пересохшими от волнения губами, потом отступил на шаг и представился:
— Василий. А это мой сынишка Юрка.
У Анны Николаевны дрожали руки, но она как могла спокойно пригласила гостей в дом, стараясь угадать, кто такой Василий, — что-то значительное было связано с его именем.
— А Иван не пришел? — как бы убеждаясь, спросил Василий, открывая перед Анной Николаевной калитку.
— Нету... — учительница с трудом дошла до лавочки и предложила: — Давайте маленько переведем дух...
Василий достал коробку с леденцами, поймав вопросительный взгляд учительницы, пояснил:
— Курить бросаю. Неделю не курю, сейчас вроде легче... Однажды вижу —в зубах держит Юрка папиросу. Я ему прочитал нотацию и хотел ремня всыпать. А он мне: «Папка, а кто тебе ремня всыпет?» — с тех пор и не курю, такая арифметика.
Анна Николаевна всматривалась в лицо Василия и наконец узнала его: так это тот Васька, о котором ей столько писал сын, и фотография у нее есть его. Она уловила волнение во взгляде Василия, он беспокойно посматривал то на нее, то на Юрку, очевидно, он не был уверен, правильно ли ведет себя с матерью погибшего друга. С минуту он молчал, выковыривая из коробки очередной леденец, выковырнув, заговорил снова:
— Мы с Ванюшкой встретились при формировании части, до последнего дня в разведке были. О нем у нас слава на всю часть шла, как о самом везучем человеке. В таких делах побывали, сейчас иногда вспомню и кому-нибудь стану рассказывать, а мне не верят, сам и то иногда сомневаюсь.
Случалось, разлучат нас, пошлют по разным заданиям — у меня обязательно осечка получится, а у него как в аптеке. Удачливым человеком слыл Иван, везучим. В последнем деле я не послушал его, а то бы все обошлось... шли мы по лесу, он, как всегда, во все всматривается, прислушивается, вижу, остановился совсем и меня пальцем подзывает: «Обойти это место надо, как бы на засаду не напороться». А я так устал, нагнусь, чтобы за сук не зацепиться, — голова кругом идет, того и гляди упаду. Спрашиваю, зачем обходить?
«Люди здесь недавно были — трава помята, и птицы беспокойно себя ведут». Стали обходить, а такая трясина, выше колена, я совсем выдохся, вот-вот упаду... И пошел вперед, выбирая, где посуше. Немцы меня с автомата подрезали, а он затаился. «Ну, думаю, Ивану и на этот раз повезло...»
Немцы выждали, потом подошли ко мне, стали брать, тут он их всех уложил. Потащил меня до линии фронта. Я в памяти был, когда нас настигли. Вот тут мне Ванюшка свой адрес дал. На всякий случай, говорит, лежи и не шевелись, я запутаю их. Попытался я с ним спорить. «Ты же знаешь, какой я везучий, помалкивай...» Этим успокоил.
Адрес ваш я как зеницу ока берег. Демобилизовался, адресок в кармане со всякими бумагами хранил. Думаю, как бы не потерять, взял его и в пилотку под заворот спрятал. Представьте себе, забыл, отшибло память, и все. Такая арифметика вышла... Семь лет после демобилизации холостяковал...
Анна Николаевна за всю свою жизнь первый раз до конца не выслушала человека и перебила его.
— Вася, ну, а что же с Ваней случилось?
В сознание я в госпитале пришел. Спрашиваю доктора, как попал сюда? Говорит, на поле боя санитары подобрали. «Одного?» — «Нет, были еще». Весь госпиталь поставил на ноги, всех опросил — нет Ванюши. Жив, думаю, Ванюха.
Как-то замполита из нашего полка встретил, спросил у него. «Не вернулся, нет его и среди погибших». Такая арифметика... подает мне замполит извещение — отошли матери. Читаю — «пропал без вести». Выпросил я у него то извещение, пообещав отослать вам позже. Думаю, напишу письмо, объясню все... но вера была, верил, что жив Иван...
Давно бы приехал, да вот с адресом конфуз вышел. До женитьбы все по стройкам мотался, а появился Юрка — стал жить оседло.
Недавно Юрка залез в сундук, достал ордена, нашел пилотку и является ко мне в такой форме. Я взглянул на пилотку, и тут осенило: адрес-то Ванюшкин в ней! Посмотрел — точно, такая арифметика вышла.
Анна Николаевна понимала, что Василий не оправдывался, что перед ней искренний, немного простоватый человек, и рассказывает он так, как все было на самом деле.
Василий достал платочек и вытер вспотевший лоб.
Анна Николаевна привлекла Юрку к себе и, погладив его по голове, задумалась, но тут же очнулась и засуетилась:
— Заходите в дом, заходите, вы же с дороги, пора и покушать!
Под вечер Анна Николаевна, рассказав гостям историю школы и показав им все классы и школьный сад, посоветовала посмотреть село, старую церковь.
Проводив их до калитки, вернулась на лавочку под липу. Тут и заметила она, что не зеленее и стройнее стала липа после грозы, просто ветром и дождем сорвало все пожухлые листья и от этого она стала зеленее. Сейчас сорванные листья лежали на земле, ожидая, когда осыплются остальные.
Дед Меркул с виду необыкновенно высок, слегка сутул и не по годам густоволос, он напоминает замшелую, но еще крепкую лесную корягу. Волос растет у него не только на лице, шее, но и на мочках ушей, торчит из широких ноздрей, курчавится у самых глаз.
Летом, только закраснеет краюшка горизонта, потянет утренней свежестью и начнет наливаться рассветной синевой темное небо, а дед Меркул уже, кряхтя, усаживается на дубовой лавочке у самого омшаника за двором.
Усевшись поудобнее, он чутко ощупывает своим большим волосатым ухом, словно локатором, утреннюю тишину. Вот он привстал, подобрался и замер в напряженно выжидательной позе. Вслушивается. Из-за просторных пойменных лугов, с той стороны реки, долетает еле уловимое петушиное пение. Дед вытягивается во весь свой рост и, затаив дыхание, замирает.
Пение прекращается. Меркул, довольно хмыкнув, опускается на дубовую лавку. Вдруг он опять вскакивает, поворачивает ухо в другую сторону. На этот раз пение доносится от далекого лесного кордона. Опять он весь в напряжении, но после заключительного раскатистого «ре-кк-уу-у», долетевшего через парной, настоянный на травных ароматах туман, дед покачивает лохматой головой. Остроносое, большеглазое лицо его выражает добродушное снисхождение: «Хорошего петуха добыл Матвеевич... Даже приличного, можно сказать. Но мой Уголек лучше, перепоет он петуха Матвеевича, как соловей кенара, тут сомнение не бытует», — оценивает петуха Матвеевича дед.
В третий раз Меркул садится на лавку прочно. Волнения кончились. Сегодня ему удалось послушать тех петухов, пение которых из-за погоды вчера как следует он не расслышал.
Он достает полотняный, расшитый цветным бисером кисет, берет заскорузлыми крючковатыми пальцами щепоть мелко тертого душистого самосада, высыпает его на широкую, в глубоких морщинах ладонь и с наслаждением втягивает в крупные волосатые ноздри.
Думает Меркул о леснике Матвеевиче, который всегда беспокоит его своими поисками. Матвеевич такой же любитель петушиного пения, как и дед Меркул, и ни в коем случае не хочет уступить, чтобы у деда петух пел лучше.
Вот не поет на кордоне петух, и дед Меркул обеспокоен. «Это Матвеевич опять уехал за новым петухом... Какого он привезет на этот раз?..» С такой мыслью живет Меркул до тех пор, пока не услышит пение с кордона. Но как только он убедится, что опять Матвеевичу не повезло, начинает думать, что все равно не добудет лесник лучшего певуна, чем его Уголек. Вот поэтому, услышав голос очередного певуна Матвеевича, так спокоен и добродушен становится дед Меркул.
С Матвеевичем они друзья давнишние, но есть у него кроме лесника еще один соперник — сосед по прозвищу «Шалобан». Низкорослый, с лысым, похожим на белую тыкву, черепом. Этот, в отличие от Матвеевича, не дружит с Меркулом и старается достать петуха не певуна, а драчуна. Он спит и видит, как его петух будет драть Уголька.
Шалобана дед Меркул опасается, зная, что, попадись ему Уголек, он не задумываясь искалечит кочета.
Недели две назад Шалобан окликнул проходящего к колодцу деда Меркула:
— Денисович, заглянь на секунду.
Меркул нехотя подошел к нему.
— Вишь, какого я себе молодца добыл? — заявил Шалобан.
По двору разгуливал прогонистый, рябой с черными крыльями петух. Дед Меркул заметил, что ростом он невелик и очень верткий.. На репаных ногах длинные и острые, как ножи, шпоры.
— Невидаль, а не петух! — довольно заблестел кошачьими глазами Шалобан.— Восемь рублев не пожалел. Бойцовский он! Держись, Денисович, со своим кочетом...
— Ты, сосед, вроде поганого гриба, будто и вреда от его нет, но все время надо быть начеку, как бы с хорошим грибом его не спутать... — сказал Меркул.
Вспоминая этот случай, дед сожалел, что подошел к Шалобану: «Надо было пройти мимо, а то после нашего разговора обозлился сосед, он и так раньше кипел, теперь жди какой-нибудь пакости...
Правда, с бойцовским петухом у Шалобана пока ничего не получилось, не взял он Уголька, но какую пакость очередную теперь выкинет сосед?..
За думами дед не заметил, как ко двору подъехал на своем Вихре лесник Матвеевич. Он услышал его, когда тот привязывал коня к плетню.
— Здоров был, Денисович! — протянул он широкую, словно килограммовый лещ, ладонь. — Вот тебе заказы. Кажись, ничего не забыл. — Он кладет на лавочку, рядом с дедом Меркулом, солдатский вещмешок со всякими травами, кореньями и сушеными ягодами, потом садится сам.
Дед знает, что Матвеевич пригнал к нему не затем, чтобы срочно доставить заказ. Но начинает разговор с другого:
— Спишь долго, мил человек, — бурчит он.
Но Матвеевич поворачивает разговор к своей цели:
— Дак нового хотелось, — вроде оправдывается он.
Дед Меркул не обращает на это внимания и продолжает поучать:
— Петушиная песня хороша до рассвета. Никто ей в эту пору не мешает, постороннего звука нет. А сейчас вот-вот стадо пойдет, трактор зарокочет, кузнец затрезвонит на всякие лады, и пойдут громыхания разные на целый день...
Матвеевич сокрушенно вздыхает.
— Ну, ничего, Матвеевич, спасибо за товар, за приезд. Иной раз и по этому времени зоревание кочетов можно слушать. Во горланит! Чуешь?
— Чую, Денисович, — откликается лесник, предугадывая, что сейчас дед Меркул расскажет о всех петухах деревенских. И Меркул заводит:
— Это Хоменко петух. Глинистый мастью, гребень листом, в хвосте жиденькие невысокие косицы. А этот вот, голосишко с хрипотцой, — Натуськин белый, инкубаторский. От курицы не отличишь, а Натуське все равно — держит.
Матвеевич, пощипывая окладистую рыжую бороду, с уважением смотрит на деда, стараясь запомнить характеристики петухов.
— А вот этот поет с затяжным выдохом. Мишки Кочергина, темно-кирпичного цвету, гребень пилой, бурди во всю грудь, будто маков цвет, красавец, щеголь! В пыли с курами не повозится. Начнут хохлатки мусор разгребать, а он отойдет на расстояние, чтобы даже пылинки до него не долетело, станет на одну ногу и ждет, когда его жены дурить перестанут. С понятием птица... — Дед Меркул при рассказе изображает каждого петуха, и Матвеевич незаметно для себя повторяет за дедом его движения. — Ишь, возни-то сколько, шуму сколько, — продолжает дед. — Сейчас задудит! — Тут же из соседнего сарая раздается скрипучее дудение. — Это Шалобанов бойцовский. Хулиган, а не петух. Всех деревенских петухов дерет, а моего Уголька — кишка тонка! Начнет заходить, начнет прилаживаться, а Уголек его без подготовки — бац! Смотришь, хулиган под забором ковыряется. Шалобан от злости аж синеет... Сейчас, Матвеевич, черед Уголька. — Дед Меркул замолкает. Поет Уголек.
Голос у него чистый, высокий, с мелодичными переливами. Прохожий и тот заслушается. Заключительное колено Уголек протяжно и высоко тянет, и песня плывет над деревней, над пойменными лугами, долетает до лесного кордона, и только раскатистое эхо смеет ответить на пение Уголька.
Лесник Матвеевич всегда после пения Уголька думает о том, что и он, как его хозяин, ревниво вслушивается в чужие голоса петух и, убедившись, что нет ему равных, радостно и вольно поет свою песню.
— Не нравится мне твой сосед Шалобан, — начинает разговор лесник Матвеевич. — Он не только тебе докучает —у меня все время шкодничает. То сосну завалит, то лучшее сено смахнет. За ним глаз да глаз нужен. Все эти дни у Графского угодья крутился, у глубоких оврагов. Заметил я его раз там, потом другой. Что-то, думаю, этому человеку здесь надо? Затаился, стал посматривать за ним. А он петли ставил у лисиных нор. Ну, зимой понятно — у лисы мех хороший, а что сейчас с ней делать?.. Непонятно.
— Небось что-нибудь задумал...
Большое, с оранжевым оттенком солнце выкатилось над вершинами леса. Подымаясь, оно постепенно уменьшалось, пригревая Меркулу голову и плечи. Дед замечал, как с подорожных трав испарялась роса, как светлела дорога, сглаживая следы лошадиных копыт.
Осмотревшись вокруг и оставшись доволен ярким солнечным светом, дед Меркул развязывает солдатский вещмешок, привезенный лесником, и придирчиво осматривает «лесной товар», не спутал ли Матвеевич нужные травы и коренья с негожими, те ли ягоды привез? Не пересушил ли все? Вот снопик желтоцветного зверобоя — он не крошится, цветы не осыпаются; клубни и стебли ландыша, конский щавель, тысячелистник — все хорошее.
Убедившись, что Матвеевич не зря в лесу живет, дед Меркул думает, а лесник сосредоточенно рассматривает свой форменный картуз, поправляет эмблему. Матвеевич ждет, когда заговорит дед Меркул о его петухе.
— Слыхал ноне твоего певуна, — наконец заговаривает дед.
Кряжистый, круглолицый Матвеевич подается вперед, он как бы боится пропустить какое-нибудь слово Меркула.
— До меня дотянул! — продолжает дед, трогая свое волосатое ухо.
Меркул не хочет перехвалить или недооценить нового петуха Матвеевича.
— Со способностью птица. Молод еще?
Матвеевич довольно крякает:
— Прошлого года петух. Смотреть пойдешь?
— Далековато к тебе... но этого пойду смотреть. Любопытно, что там у тебя за солист такой?.. И еще у меня к тебе просьба. Вот собирайся в поле поехать. Приезжай тележкой, у большого холма знатные перепела, надо успеть их послушать, пока не распугали. Травы сейчас дозревают, день-другой — и начнут косить.
— Это ты, Денисович, дело вспомнил. Надо поспешать. Мало сейчас перепела стало, — вздыхает лесник, — травы чуть поднялись, и пошло. Раньше с косой идешь, встретил гнездышко, обошел его, а сейчас техникой все давят... Поедем обязательно на зорьке. Ну, а сейчас, Денисович, выпускай Уголька. Княжеский кочет, хочется лишний раз на него взглянуть.
— Чего глядеть-то, уже сколько ты его видел, — ради скромности говорит Меркул. Не спеша встает, идет к плетенной из ивовых прутьев двери омшаника. Откинув легкую задвижку, манит:
— Петь, петь... — Сышлет на середину двора зерно. Раздается мощное хлопанье крыльев, и лётом во двор выпархивает кочет. Масть у него черная, словно у грача, шея, бока и хвост — с фиолетовым отливом. Гребень похож на отборную рябиновую гроздь, пышный хвост с крутыми косицами до самой земли. При каждом шаге хвост упруго покачивается, играя радужными цветами.
Уголек разгребает землю, громко и призывно покрикивает, и хохлатки несутся к зерну. Ноги у кочета сильные, с острыми толстыми шпорами, как будто в желтых сафьяновых сапогах. Но красота Уголька не только в этом, поражает он всех своими глазами. Кочет белоглаз, словно галка.
Матвеевич всегда искренно и неудержимо восторгается. Дед Меркул только подтверждает его восторги:
— Важный кочет, одним словом, княжеский! Другого слова нет, — повторяет он за Матвеевичем.
Занемог Меркул после поездки в район и тряской дороги. В жизнь бы туда не поехал, но прислал знакомый аптекарь бумагу с просьбой, чтобы Денисович удружил ему и привез своих кореньев и трав.
«Я бы сам к тебе приехал, — писал аптекарь, — но мой помощник сейчас в отпуске, не на кого аптеку оставить. Случай тяжелый, человек важный заболел, и твоя помощь нужна».
Свез Меркул травы и занемог.
Лежал он в своей прохладной избе, пропахшей сушеной земляникой и всякими травами. Когда надоедало думать о прожитом, слушал веселое, беззаботное чириканье воробьев, прыгавших по подоконнику. К вечеру он надеялся отлежаться.
Шалобан упустил момент, не знал об отъезде Меркула в район, а сейчас он был уверен, что до вечера сосед не появится во дворе.
После того как бойцовский петух не победил Уголька, Шалобан готовил месть, в которой принимал участие сам. Он решил поймать Уголька и держать до тех пор, пока бойцовский петух не раздолбит ему темя. Но стоило Шалобану появиться поблизости, как кочет подымал такой крик, как будто во двор забежала чужая собака.
На крик Уголька появлялся Меркул. Увидя Шалобана, он зычно крякал и недовольно хмурился. Шалобан, раскланиваясь, спешил убраться. Уголек взлетал на плетень и, хлопая крыльями, победно кукарекал.
— Погодите, погодите! — цедил сквозь зубы Шалобан. — Я вам, лешакам подколодным, устрою!..
В сарае у Шалобана на привязи сидел матерый лисовей, которого, он поймал у глубоких оврагов. От голода у лисовея опали бока, выперли из-под облезлой шерсти кострецы и ребра, хищно вытянулась клыкастая морда.
«Самый подходящий зверь! — восхищался им Шалобан. — Овцу загрызет, а не то что петуха!»
Подметив то, что дед Меркул не выходил во двор после того, как вернулся из района, Шалобан решил, что время настало. Он напялил овчинные рукавицы, чтобы лисовей не цапнул случайно за руку. Отвязав лисовея, он поволок его к омшанику. В приоткрытую дверь Шалобан стал запихивать ошалелого зверя. И вдруг с лету кочет ударил в лицо. От неожиданности Шалобан упал, лисовей вырвал конец веревки из рук Шалобана и заметался по двору.
На шум во дворе поспешил дед Меркул. Вначале он ничего не мог понять. Его кочет долбал соседа, норовя попадать в лысину, ошалевший лисовей с веревкой на шее пытался перепрыгнуть через высокий плетень.
Вспомнив разговор с лесником о том, что тот встречал Шалобана у глубоких оврагов, дед смекнул, в чем дело. Отогнав кочета, он поднял за воротник соседа и, как нашкодившего мальчишку, выставил за калитку. Лисовей тем временем, изловчившись, перемахнул плетень и, пошатываясь, подался к лесу.
— Сосед, лису свою догони, в зоопарке ее на волка сменяют!..
Приехавший через несколько дней лесник Матвеевич застал деда Меркула все в той же позе. Он восседал на своей дубовой лавке, высокий, обросший дремучим волосом, и, приставив к уху ладонь, вслушивался в предутреннюю тишину.
В эту зарю пели все петухи округи, пел и Уголек, только Шалобанов бойцовский помалкивал, не было его дудения.
«Никак порешил Шалобан своего хулигана, — отметил Матвеевич. — Стало быть, одумался человек».
Галина проснулась от резкого стука в окно.
«Опять Адка!» — подумала она с досадой.
В общежитии существовал порядок: двери закрывала последняя. Ада приходила позже всех, но, чтобы подразнить подруг, она всегда стучала.
— Взбалмошная!— сквозь сон оценила Адину выходку одна из девушек, и опять в комнате воцарилось ровное дыхание спящих.
Галина закрыла глаза и попыталась уснуть, но сон пропал, и она стала думать.
«Адка счастливая. Судьба ее определена. Через два дня, когда им вручат дипломы фельдшеров, ее забирает инженер Стукалкин, который станет ее мужем...»
Луна выскользнула из-за стены и поползла по стеклу окна. В комнате стало светлее.
Ада немного поворочалась под одеялом и уснула — что значит беззаботная.
Галя встала и вышла в коридор к большому зеркалу. Все подруги называют Аду красивой, но ни разу Галина не слыхала, чтобы они сказали, что та лучше ее. Она стала рассматривать свое лицо: черные с синеватым блеском глаза, густые, словно веточки ели, ресницы. Цвет лица хорош, ни одной морщинки, а на длинной шее, которая придает стройность фигуре, крупные кольца от природы вьющихся волос.
Она не хуже Ады может устроить свою судьбу. Володя не инженер, он секретарь горкома комсомола — человек с будущим, как о нем говорят девчонки. Отношения у них дружеские, но стоит Гале захотеть...
В родном поселке у Галины есть парень, которого она любит, но что — любовь? Любовь, говорят, не вечна. Любовь проходит, как юность: год, два — и от любви остается привязанность или привычка, а иногда ничего. Так не лучше ли остаться с тем человеком, к которому имеешь небольшую симпатию, но который поможет устроить тебе жизнь?.. А любимый Ваня Клинкин живет в маленьком поселке, бредит институтом. Если ему написать — он бросит все и приедет за ней, а дальше что?.. Милый Ванюша, лучше попытайся осуществить свою мечту — мешать не буду...
Как страшно ехать одной в глушь деревенскую, а если нужно точное определение — «к черту в зубы».
Есть и такой вариант: не обязательно давать секретарю повод для серьезных надежд. Можно просто подойти к нему и попросить, чтобы помог устроиться в городской клинике... К черту в зубы, право же, не хочется...
Галину назначили в отдаленный район. По трассе от города сто с лишним километров, а железной дорогой и того больше. На другой день после выпускного вечера Галина собрала вещи, и подружки пошли провожать ее на автобусную станцию. Среди девчонок была и Ада со своим инженером. Она сочувствовала Галине.
— Надо же такому случиться, тебя посылают в самый глухой район. И училась ты лучше многих...
— А я нисколько не жалею, и там люди.
— Да, но...
— Глушь — это не навечно. Буду работать, буду ждать Клинкина.
— Правильно, Галя, — поддержали подруги, которые так же, как и она, уезжали в деревни.
— Не знаю, может, вы и правы, — сказала Ада, — только я боюсь деревни. — Она благодарным взглядом посмотрела в сторону Стукалкина.
Шофер автобуса разогревал мотор. Девушки стояли у окна и через замерзшее стекло кричали ей, чтобы она писала. Прибавив газу, водитель включил скорость, и автобус пополз по узким переулкам к асфальтированному полотну трассы.
Галина обвела глазами пассажиров, отвернулась к окну и стала думать о своей будущей жизни.
В районе она получила назначение в деревню Каменку. Главврач долго звонил по телефону в правление колхоза, чтобы за ней прислали машину. Спустя несколько часов подкатила «Волга».
Мимо Галины прошел полный, с озабоченным лицом мужчина. Он на мгновение задержал на ней взгляд серых усталых глаз и бесцеремонно толкнул рукой дверь в кабинет главврача.
Несколько обрывочных фраз, смысл которых Галина не уловила, и бас вошедшего мужчины:
— Я так и подумал, что это она. Ну, что вы, Герасим Петрович, затребовали бы человека постарше. Разве ее удержишь: месяц-два сбежит...
— Нужен вам медик? — перебил мужчину главврач.
— Нужен.
— Вот и держите. Вы председатель, почти удельный князь, если позволите так выразиться, от вас многое зависит. Диплом у нее хороший...
— Не останется она у нас...
— Я тоже не останусь, и меня к вам не направят. Берите, ведите, уговаривайте, устраивайте! Вдруг что — звоните мне, будем держать сообща.
Главврач вышел с мужчиной.
— Вот ваш медик. — Они остановились возле Галины. — А это председатель колхоза Иван Павлович Тихонов, знакомьтесь.
Председатель протянул руку и слегка прикоснулся к тонким белым пальцам девушки.
— Ну, счастливо вам! — пожелал главврач, поднял объемистый чемодан Галины и передал Ивану Павловичу: — Не волнуйтесь, Тихонов, с таким чемоданом без вашей помощи не сбежишь!
— Пойдемте, машина ждет, — хрипловато пригласил Тихонов.
Дорога к Каменке была ухабистой и плохо накатанной. Машина то натыкалась на снежные заносы, то проваливалась в ямы и колдобины. Тихонов сидел рядом с водителем и покуривал, пуская дым в чуть приоткрытое окно.
— Не замерзли? — спросил он.
— Нет, — ответила Галина.
— Сколько же вам лет?
— Девятнадцать.
— Молоды...
Галина приподняла воротник и закрыла глаза, ей не хотелось разговаривать.
Иван Павлович швырнул в окно окурок. Жест медички ему был понятен, но он все же сказал:
— Тяжело вам будет у нас привыкать. До вас уже две были.
— И где же они?
— Уехали. Каждый день слезы, жалобы... Мы ведь их понимаем... Отпустили.— Тихонов посмотрел на Галину. — У нас же тогда ни радио, ни электричества... Сейчас вот радио провели, к весне движок поставим, будет электричество. А медик нужен. Село далекое, глубинка, всякое бывает... Ну, ладно, мешаю вам, думайте, скоро приедем. — Он повернулся к водителю и стал разговаривать с ним.
Галина, покачиваясь на мягком сиденье, сквозь опущенные веки смотрела на безлюдное поле. Вдали зачернел лес. Стали чаще попадаться стога соломы. Через лобовое стекло видно, как приближаются дома деревни. Вот промелькнули первые дворы.
Девушка пододвинулась ближе к окну. На крыше каменного дома увидела телевизионную антенну, потом еще. «Ой, хоть телевизор буду смотреть по вечерам». Она вспомнила слова Тихонова: «К весне электричество проведем...»
Машина остановилась.
— Чайком обогреться не желаете?
— А что, приехали?
— Нет. Еще километров десять. Эта деревня тоже относится к нашему колхозу. Главная усадьба.
— Поедемте!..
— Что же вы от чая отказываетесь?.. Я бы вас познакомил со здешним врачом. Она у нас работает семь лет...
— Прошу вас, поехали! — Галине вдруг стало обидно, как будто ее жестоко обманули.
— Трогай!..— сказал Иван Павлович, хлопая дверцей машины.
Остаток пути он много курил и угрюмо молчал: «Капризная. С такой мытарства начнутся с первых дней. Неужели у них не было ни одной нашей, сельской?»
Девушка, уткнувшись лицом в воротник, сдержанно вздыхала.
Наконец машина снова остановилась.
— Вот мы и дома, — как можно вежливее произнес Тихонов, открывая дверцу и помогая Галине вытащить чемодан.
— Это ваш дом и наша больница. Рядом живет учительница. Четырнадцать лет уже работает... — председатель запнулся. Галина, прищурив свои черные глаза, сердито смотрела на него.
И опять он подумал: «Не могли нашу прислать. Для такой и жениха не подыщешь».
Тихонов открыл замок и передал девушке ключ.
Галина обвела усталым взглядом небольшие домики деревеньки, с грустью посмотрела на соседний — самый большой дом, на воротах которого была вывеска «Начальная школа». Над головой ее висела дощечка: «Медпункт». И сбоку от этого слова — корявый рисунок медицинской эмблемы: черная чаша, обвитая полосатой змеей. Змея смотрела на девушку единственным глазом, открыв зубастую, щучью пасть,
— Это не художник писал. Мальчишка-четвероклассник. Мы закажем в районе настоящему художнику.
Галина зашла в медпункт. Тепло. Вымытые добела гладкие доски пола. На стенах плакаты, медицинские и призывающие к повышению урожая сельскохозяйственных культур. Широкий стол покрыт белой скатертью. Шкаф со стеклянной дверцей, на полках поблескивают инструменты, другой — без стекла, с этикеткой «Медикаменты», в углу умывальник, вдоль стен — две лавки, кушетка. Галина прошла в соседнюю комнату. Кровать с потускневшими спинками. Столик, два стула.
— Здесь вы будете жить.
— Одна? — зачем-то спросила она.
— Нет... то есть да. У вас будет помощница, санитарка. Тетя Дуся. Она тоже имеет своего рода связь с медициной — признанная повивальщица. Я сейчас пошлю за ней шофера, и вы познакомитесь.
— Ладно, потом. Я устала.
— Ну, хорошо, отдыхайте. Мы позже наведаемся.
Поставив к столу чемодан, Тихонов ушел.
Галина проспала до позднего вечера. Она не слышала, как приходил Тихонов с санитаркой, как они осторожно стучали в окно и дверь.
Проснувшись, она стала вспоминать все по порядку. Зимой вечереет рано, и она не знала, который час: часы ее стояли, завод кончился.
За плитой трещал сверчок. Девушка прислушалась. Ей показалось, что в соседней комнате кто-то возится. Она приподнялась на локте и посмотрела: из-за двери кто-то выглядывал. От страха у нее похолодело в груди. «Вскочить и кричать, звать на помощь... а если он меня не видит... не трогал же, пока я спала...»
Галина, затаив дыхание, закрыла глаза. Сверчок умолк. Вдруг она отчетливо услышала шорох. Девушка вскрикнула. Кто-то продолжал глядеть из-за двери, не меняя позы. Присмотревшись, Галина узнала свое пальто, висевшее па гвозде, но шуршание продолжалось. Коснулась босыми ногами холодного пола, поежилась и, решившись, пошла на шорох. Шуршала газета, приклеенная к раме над форточкой. Видать, летом она отпугивала мух.
В этой комнате было прохладней. Девушка захлопнула форточку и стала смотреть в окно. Ровный свет луны. Белый, поблескивающий снег и чьи-то темные следы от ее окна к церкви. Следов много, одинаковые. Ходил один. Она вспомнила хмурое лицо председательского шофера, который время от времени поглядывал на нее в зеркало, прикрепленное перед его глазами.
Черная тень церкви, сохраняющая силуэты колокольни, луковиц и крестов, лежала на белом снегу. Из тени вышел человек и направился к окнам медпункта. «Боже что же будет!..»
Человек, приближаясь, останавливался, оглядывался по сторонам и опять шел. Из-за спины у него торчало ружье. Вот он приблизился почти к самому окну и повернулся.
«Сторож!» — догадалась Галина. — Трусиха. А что, если ночью какой-нибудь случай и за мной придут?..» Раньше ей никогда не приходилось оставаться одной в доме. «Какая я трусиха!..» — Она вернулась в постель и расплакалась.
Стучали в окно, у которого стояла койка. Маленький квадратик зеркала горел желтым огнем, отражая солнечные лучи.
— Я сейчас! — крикнула Галина. Надела белый мятый халат и пошла открывать. На пороге стояла пожилая женщина в пуховом, серого цвета платке, с приветливым выражением доброго лица и внимательными карими глазами,
— Всполошила? Извините. Мне надо убрать. — Она прошла в комнату. Сняла полушубок.
— Я сейчас поставлю утюг, а вы снимите этот халатик, скоро придут пациенты.
— Как «придут пациенты»? У меня же еще ничего нет.
— А так, придут. И больные имеются, и любопытные придут. Без врача мы год, приходилось в район ездить. А за год сколько болезней всяких накопилось, ну, и любители поохать тоже будут. Любопытные — те сами собой. Вы знаете, сколько мы писали всяких писем, пока вот вы приехали. Звать-то вас как? Я — тетя Дуся, санитарка, значит, ваша. Вчера с Тихоновым приходили. Не достучались. Спали хорошо? Ну, слава тебе господи.
Она разговаривала, вытирая окна, подметая, разжигая плиту.
— По отчеству вас как?
— Галина Сергеевна.
— Галина Сергеевна, повторила тетя Дуся, — имя приятное. Молоды вы, Галина Сергеевна, и поэтому будьте построже и поосторожнее. Деревня большая — сто семьдесят дворов, люди разные.
Галина умылась, причесалась. Тетя Дуся подала ей отутюженный халат.
— Красавица вы какая, только по театрам ходить.
Девушка открыла шкафы, стала смотреть, что там есть.
— Не так-то надо. Вот бумага, здесь все указано, что имеется. Когда уходила последняя врачиха, сам Тихонов проверял, а бухгалтер записывал.
Люди входили робко, садились на узкую лавку, стоявшую тут же, у двери.
Галина волновалась, хмурилась, то и дело поглядывала на входящих.
Постепенно она вошла в роль, увлеклась, повеселела, стала спокойнее обследовать больных.
Когда все разошлись, Галина увидела на окне два кувшина и сверток.
— А это что, забыли? — спросила она санитарку.
— Почему забыли? Это вам.
— Как мне?..
— Продукты вам. Должны же вы что-то есть.
— Ну, я могу купить, а так нехорошо.
— У нас базара в деревне нет. Лавка торгует раз в неделю. Поживете, освоитесь — тогда другое дело. Так у нас принято, — пояснила тетя Дуся.
Во второй половине дня они уехали в районную аптеку и получили все необходимое для работы.
На обратном пути Галина рассказала о ночных страхах.
— Или, голубушка, не бойся. Старик мой — сторож, в церкви сейчас хранилище колхозное. Я накажу ему, он будет поглядывать, а чтоб не одиноко было, внучку свою пришлю. С ней можно поговорить.
В ветреную, морозную ночь Галина сидела за столом, писала письмо Клинкину.
Ветер выл в трубе, налетал порывами и сек в стекла ледяной крупой.
Дни идут незаметно. Днем легче — люди, работа, она забывает и о Ване. В последнем письме так ему и написала, а то он иногда ей слишком сочувствует, просто становится невыносимо. Пусть теперь позлится.
В окно сильно постучали. Галина вскочила и кинулась открывать. Сквозь щели двери в коридор намело снегу, задвижка примерзла и не поддавалась. Галя нащупала полено и стукнула им, задвижка со звоном вылетела.
На пороге стоял огромный человек.
— Галина Сергеевна, началось! — выпалил он. По голосу Галина узнала колхозника Колядина, жена которого ожидала ребенка. — Вы что это так-то, на снегу стоите, сляжете, — сказал он.
Галя поспешно стала одеваться.
Колядин присел на скамью.
— Давно началось?
— Не-ет, вот, сразу... Забарахталась, закричала, ну, я к вам.
— Рано, по-моему, она говорила, что только восьмой месяц.
— Да и мне кажется, рано, но вот началось...
Внучка санитарки сидела на кровати и спросонья терла глаза.
— Галина Сергеевна, куда это вы?
— К больной, Леночка, прикрой двери.
— Ага, — согласилась Лена.
Жена Колядина Наталья лежала на спине, подопхнув под поясницу руки, сдержанно охала, прикрывая глаза.
— Вы, Галина Сергеевна, простите за беспокойство. Тетя Дуся у нас этим делом занимается... Сказывают, уехала она.
— Я отпустила ее в город к сыну, погостить...
Наталья закрыла глаза, по бледному лицу пробежали судороги.
Галина заволновалась, она стала вспоминать все, что нужно сделать в таких случаях. Волнение ее передалось Колядину, и он тоже заметался.
Наталья протяжно вскрикивала, кусала губы, била кулаком в стену. Лицо у нее посерело, глаза глубоко ввалились...
Галина посмотрела на часы: «Сколько времени прошло, а изменений никаких...» — она взяла руку Натальи, нащупала пульс.
Пульс затихал. «А вдруг умрет!.. Хотя бы кого-нибудь вызвать из больницы! Но как?.. Телефона нет, машина председательская в другой деревне». Она с отчаянием посмотрела на Колядина.
От этого взгляда душа у него похолодела, он беспомощно развел руками и, обмякший, опустился на лавку.
— Кипяток готов? Где чистые простыни?
Но кипяток снова стал холодной водой, когда появился ребенок. Младенец был мертв...
Роженица забилась. Галина кинулась к ней, на ходу разрывая стерильные тампоны. Сделала укол. Наталья постепенно пришла в себя и уснула.
Несколько минут Галина сидела молча, потом взяла сумку и, с трудом переставляя одеревеневшие ноги, вышла на улицу. Кричали петухи. Край черного неба чуть заметно серел. На черной колокольне хрипел репродуктор.
«Что же будет... что теперь делать?.. — Галина остановилась у дерева, облокотилась о холодный корявый ствол и дала волю слезам. — Конечно, акушерство я не знаю как следует. В училище казалось все понятно и просто. Рядом опытные акушерки, врач... Что теперь скажут люди. Почему мне было сразу не уехать отсюда? Ничего бы страшного не случилось. Уехали же те фельдшерицы».
С утра никто не приходил. Леночка оделась, сказала «до свидания» и ушла, ей рано в школу.
Галина села за стол и стала писать объяснение о причине смерти ребенка. Писала коротко: «Виновата... не сумела...»
На пороге она встретилась с Тихоновым.
— Что это вы такая... усталая?
— Иван Павлович, я к вам...
— А я к вам, Галина Сергеевна.
— Мне в райбольницу надо.
— Что за спешка?
— Справку отвезти, объяснительную.
— Ну, это не так срочно. Вот примите этих женщин. — Тихонов указал на двух старушек, которые стояли у машины. — Я их привез из соседнего села, попутно прихватил. Говорят: «Хотим к Галине Сергеевне на прием...» Слух о вас дошел до центральной усадьбы.
Лицо Галины посветлело, она помогла женщинам преодолеть ступеньки крыльца.
На другой день Галина навестила Колядину. Утро выдалось погожее. На дворах весело кудахтали куры.
Наталья, подвязавшись широким полотенцем, разжигала печь. Увидев Галину, пошла навстречу.
— Галина Сергеевна, на вас лица нет! Вы простите меня, виновата перед вами! Телок меня боднул в живот... Захотелось посмотреть буренок, я ведь больше двух недель в декрете. Пошла — все не по-моему. Я и давай порядок наводить... Вот и...
Галина обняла ее и повела к постели.
— Не могу, Галина Сергеевна, надо мужу и ребятишкам есть готовить.
— Ложитесь, ложитесь. Я все сделаю.
Галина разделась и стала готовить обед.
Весна взялась за свое дело круто. В несколько дней растаяли снега. Над черными с голубым отливом полями висело горячее солнце, и они чуть заметно паровали. Никто в эти дни не болел. Галина с книжкой в руках сидела на пороге медпункта. Она ждала тетю Дусю, чтобы пойти проверить санитарное состояние сельской улицы.
Деревня сейчас выглядела чище. Не было на улице мусора и навоза. Галина всех заставила убрать перед своими домами. У каждого колодца теперь висело «особое» ведро, только им разрешалось доставать воду.
К медпункту шел Митяй, коротконогий, с длинным туловищем. На голове свалялись густые волосы. Нрав у него вспыльчивый и мстительный. На деревне его побаивались, никто с ним не водил дружбу, но, несмотря на это, в каждой избе, на любом семейном торжестве Митяй присутствовал. Он привык приходить без приглашения. Садился в углу, пил, закусывал и смотрел на всех исподлобья водянисто-серыми глазами. Когда хмель начинал одолевать его, он вставал, бесцеремонно расталкивая всех, и уходил.
Председателя колхоза и участкового милиционера Митяй обходил десятой дорогой, любая встреча с этими людьми была ему в тягость. Поэтому он и работал.
Два раза Митяй попадал в тюрьму. Первый раз за грабеж — снял часы, второй раз за поджог — отомстил тому же колхознику, у которого снял часы.
— Эй, девка, к тебе пришел! — сказал Митяй.
— Простите, я зачиталась. Вы что, заболели? Заходите...
— Зачем болеть... Я здоров. Мне справочка нужна.
— Какая справочка?
— Что я болен.
— Новы же здоровы?
— Девка, ты поосторожнее со мной. Пиши справку, и конец!
— Не дам я вам такой справки. И не «девка» я вам...
— Ишь ты, освоилась, быстро прижилась! Но смотри!..
Подошла тетя Дуся. Митяй по-волчьи повернулся и неторопливо стал удаляться.
— Что это он?
— Справку фальшивую требовал.
— Это ему не впервой. У тех, которые до вас были, он брал, когда вздумает.
— Я пишу только больным! — у Галины заблестели глаза.
Тетя Дуся покачала головой, закрыла медпункт, и они пошли на ферму.
Вечером вся деревня знала, как врачиха отшила Митяя.
Погода опять испортилась. Пошли холодные проливные дожди. Одну ночь морозило. К утру земля побелела от инея, а в лужах, словно узорные стеклышки, тускнел тонкий ледок.
Несмотря на мороз, на полях не прекращалась работа. Надрывно гудели трактора, волоча за собой плуги, забитые клейким черноземом.
Колхозники вечерами сидели у репродукторов, ожидая сводку погоды. Их озабоченность передавалась Галине, и она в письмах Клинкину по-хозяйски жаловалась на погоду.
В медпункт вошел Колядин. Всегда чисто выбритый и аккуратный, он в этот раз выглядел неряхой. Лицо заросло бронзовой щетиной, светлые веселые глаза потускнели, на щеках румянец. Куртка мятая, в грязи, но резиновые сапоги чистые — вымыл у порога.
— Приболел я, Галина Сергеевна.
— Проходите, присядьте. — Галина подставила Колядину стул.
Колядин на каблуках прошел к стулу, почти не наследив.
— Что с вами?
— Палит, вздохнуть больно.
Галина осмотрела его, смерила температуру.
— Воспаление... Зачем вы ходите, не могли меня вызвать? — Она сердито посмотрела на Колядина. Сделала ему укол.
— Через часик зайду к вам...
— А папки с мамкой нет дома, — встретила у порога Галину девочка Колядиных, — на работе они.
— И папка?
— Да, он надел ватник и подался.
Галина шла по мокрой от росы траве, туфли намокли, и вода, чавкая, пузырилась. Далеко темнела узкая полоска леса. Галина знала, что где-то там работает на тракторе Колядин. Она подошла к балочке, на дне которой ярко зеленели сочные стебли осоки и камыша, покачиваемые быстрым течением мутного ручья.
Сзади приближался воз, но возницы не было видно.
«Наверное, спит. Сейчас попрошу, чтобы подвез, все не пешком по грязи».
Галина уже хотела окликнуть возницу, как показалась взлохмаченная голова Митяя. От неожиданности девушка на мгновение оторопела, Митяй тоже соображал, чего это понадобилось врачихе шляться по балке.
— Тпр-у! — остановил он лошадей, осматривая мутновато-серыми глазами девушку. — Эй, далеко?
Галина остановилась.
— Трактора где работают?
Митяй помолчал, с любопытством рассматривая врачиху.
— Ишь какая! Ну, садись.
Галина села на пахнущую бензином солому.
— Небось Колядин нужен? — заговорил Митяй. — Я ему бензин подвозил. Работает, кряхтит. В жилу тянется. На орден рассчитывает.
— А вы на что рассчитываете?
— Мне не на что рассчитывать. Я вон к тебе за справкой пришел, и то не дала...
Галина смолчала.
— Справка денька на два понадобилась. В пригород хотел съездить... Невеста там у меня. Из наших ни одна со мной не ходит...
— Значит, хорош, кто же с таким пойдет? Да еще водку пьете.
— Тебя вот сразу приняли по-человечески.
— К вам, по-моему, тоже неплохо относятся. На всех праздниках бываете... — Митяй молчал. Галина продолжала: — Сами себе выдумываете врагов. Люди здесь хорошие.
Митяй сердито дернул вожжу.
— Всякие есть.
— Правда, всякие, но хороших больше. Не делай людям плохо, живи, как положено, и будешь хорошим. А отпуск я вам у Тихонова попрошу, — пообещала она.
Отчетливый рокот мотора послышался совсем рядом, а через несколько минут показалось поле, по которому медленно ползла машина.
— Я вам вот еще что хотела сказать, бросьте ходить по людям непрошеным гостем.
Улыбнувшись Митяй поскреб затылок.
— Бойкая ты девка и не в шутку красивая...
Галина слезла с воза и, утопая по щиколотку в грязи, пошла навстречу трактору.
Колядин заглушил мотор.
— Виноват, Галина Сергеевна, но надо...
Галина прошла мимо Колядина и подозвала к себе прицепщика, светловолосого паренька.
— Справишься один?
— Справлюсь, — кивнул тот.
— Пойдемте! — она взяла Колядина под руку. Он сразу обмяк и с трудом дотащился до воза.
Вечером его увезли в больницу.
У самого медпункта зацвела суковатая липа. Вечерело, и солнце отсвечивало радужными лучами, от которых белый цвет липы казался красноватым, а стекла в окнах школы горели.
— Галина Сергеевна, я привез больного, — сказал вошедший Митяй.
Галина накинула халат и выскочила во двор.
— Ваня! — радостно и удивленно прошептала она. — Ты же обещал через две недели.
— Так бы и случилось, если бы не этот товарищ, — сказал Клинкин, указывая на Митяя. — В вашем районе три Каменки. Я приехал вчера, и меня направили совсем не туда, куда нужно. Вернулся сегодня в район и случайно узнал, что ты живешь здесь. — Тихо добавил: — Я сдал досрочно сессию.
Клинкин посмотрел вокруг. Аккуратные избы тонули в свежей зелени. Недалеко голубела широкая излучина реки. Вечерний воздух был напоен ароматом скошенных трав.
— Галка, красота здесь какая! Можно, я останусь на все лето?
— Можно и навсегда, — весело ответила Галя.
Когда они пересказали друг другу все новости, Галина повела Клинкина показывать деревню.
— Знаешь, Галка, я бы на твоем месте жил на лугу, в стогу сена.
— Ты будешь жить у меня, а я у тети Дуси.
Клинкин понимающе кивнул головой.
— Галка, какая ты хорошая! А тебя действительно «врачихой» называют?
— Действительно.
— Это потому, что фельдшерица трудное слово, нет, вернее, потому, что тут именно ты должна быть врачом! — он обнял ее, и Галина почувствовала, как радостно застучало сердце. Она вспомнила последнюю ночь в общежитии, Аду, комсомольского секретаря. И все страсти, все волнения, которые ей пришлось пережить, показались мелкими и пустячными.
Они вышли на взгорок. Видно было, как за широким зеркалом пруда, на лугах, рядами темнели копны сена, а над ними в безоблачном небе высоко кружили два журавля. Казалось, что и птицы только за тем подымаются в небо, чтобы лучше видеть красоту деревенского лета.
Я уезжал на попутной машине дальше и дальше от большой дороги. Проплывали по бокам холмы с едва заметной серой зеленью на вершинах, овраги, полные грязного ноздреватого снега. Когда машина шла вдоль такого оврага, то видно было, как кое-где мутные бурливые ручьи вырывались из-под кромки осевшего снега и, обрастая пеной, тут же скрывались под мостом или опять прятались в глубокие трещины льда.
Ехал я к незнакомому рыбинспектору, который жил на Соломенном кордоне.
Товарищ дал мне его адрес, хвалил места, рыбалку и самого рыбинспектора.
— Очень интересный и хороший человек Сапрон Терентьевич. Поживешь у него — всю жизнь будешь помнить.
Товарищ сообщил мне, что сначала Сапрон Терентьевич жил в деревне, а после того, как освободилась сторожка лесника, переехал на Соломенный кордон.
Кроме меня в кузове машины ехал еще человек, разбитной мужчина лет тридцати. Он сидел напротив у кабины на прошлогодней ячневой соломе, привалившись спиной к борту. Время от времени посматривал в мою сторону темными глазами.
— По всему видать, что половодье беды натворит, — сказал он, оглядываясь по сторонам.
— Воды будет много, — ответил я ему.
— Ну что, закурим? — предложил он и сделал рукой жест в мою сторону, как бы приготовясь взять из пачки папиросу.
— Не курю, — признался я.
— Да я тожа, своих не имею, а чужих не курю, — сказал он. — Так, если за компанию посмолить.
Мы разговорились. Я узнал, что попутчика моего зовут Василий и что он не любит долго работать на одном месте и в год меняет по нескольку профессий. Был колхозником, рыбаком, рабочим кирпичного завода, шабашником...
— И скажу я тебе, что где я ни работал, где ни служил — ни одного места не жалко, вот ежели только должности шофера на молоковозе...
— Это почему? — поинтересовался я.
Он пристально посмотрел на меня темными глазами и, усмехнувшись, сказал:
— Тебе можно сказать, с секретом я работал, доход имел.
— Молоко продавал, что ли?
— Чудак ты человек. Кто его в наших местах купит. Ну, если и найдешь такого, он тебе за двадцать литров рупь даст. От этого одни неприятности, а не доход. У меня такая коммерция была, что ты своей головой вовеки не сообразишь. — Он помолчал, затаив надежду, что я начну гадать, высказывать предположения о его «коммерции».
Но я помалкивал — ждал, когда Василий заговорит вновь. И он заговорил:
— Не угадаешь вовек, не с твоей головой... Везу, например, я цистерну молока, проезжаю мимо кукурузного поля... Сорву кукурузный початок, на веревку его — и в цистерну. Еду не спеша, дорогу выбираю поухабистей. Початок болтается, обрастает маслом. Километров через двенадцать вытаскиваю из-под крышки. Ком килограммов шесть. Молоко в сохранности, а за жирность я не отвечаю.
— Да-а, вот это голова-а...
— Комар носа не подточит.
Какое-то время я молчу. В колдобинах и выбоинах дороги светятся лужи, прохладный воздух, обдувающий нас на скорости, пахнет талым снегом. Василий слегка приподнимается и вытаскивает из соломы несколько стеблей сухого осота.
— Думаю, чего это неловко. А это они, твердые, как проволока. — Осот летит за борт, и Василий спрашивает:
— А далеко ли едешь?
— В деревню Ольшанку.
— Так это в мою деревню! — как бы обрадовался он.
Мне тоже было приятно, что встретил человека, знающего дорогу.
— А кто же у тебя там?
— Никого. Еду на Соломенный кордон к рыбинспектору. Отдохнуть, порыбачить. — Гладко выбритое живое лицо Василия обмякло, он отвернулся. А мне не терпелось продолжить разговор, расспросить о Сапроне Терентьевиче, узнать, хорошо ли сейчас ловится рыба.
Но вид у Василия стал настороженный и недоверчивый.
«Что это с ним?..» — думал я.
Машина круто повернула на каменистую дорогу. Мы чуть не стукнулись головами. Под колеса грузовика со всех сторон мчались ручьи.
— Ишь, сколько воды... но лед, наверно, стоит еще?
— Какой там стоит, — оживился Василий, — еще на прошлой неделе тронулся. Я дома был, так он уже погромыхивал, потрескивал. Сегодня, знач, двенадцатое число?
— Двенадцатое.
— Ну, а я был восьмого. — Он посмотрел на меня опять весело. — Сейчас так разлило, что до Ольшанки километров пять на лодке-моторке придется плыть.
— Ну, дела-а! — удивился я.
— Дела-а, — повторил Василий. — А ты никак порыбачить едешь?
— Да вот еду.
— К этому... — он сделал умышленную паузу, чтобы не называть имени рыбинспектора, чувствовалось, что Василий очень не любит его.
Я сделал вид, что не понял его.
— Ну, к Сапрону, на Соломенный кордон?
— К Сапрону Терентьевичу, — подтвердил я.
Василий опять замолчал, отвернулся.
Машина петляла, то объезжала лужи, то со скоростью врывалась в них, вздымая каскады водяных брызг.
Над темными парами кое-где летали белоносые грачи, в небо поднималась еще неокрепшая песня жаворонка. «Прозевал последний лед...» — досадовал я.
— Чего это все повадились на Соломенный кордон? — вслух спросил Василий. — Вот ты вроде неплохой человек, мог бы остановиться у меня или у кого другого. Или вам нравится, что Сапрон за постой денег не берет?
— Почему ты думаешь, что он не берет?
— В этом я уверен...
— Мне все равно, у кого остановиться, но на кордоне, говорят, вольготнее, тише.
— Только вот ежели тише, а жить с таким зверюгой, с таким цепным псом под одной крышей не приведи случай. Вот знал бы ты, сколько он вреда людям сделал. Взять, к примеру, меня. Вот с молокозавода по чьему доносу меня убрали?.. По его!
— Что он, за тобой следил?
— А вот, может быть, и следил... Он, как паук, забьется в крепи и выжидает. Чуть что — он вот он!.. Выдал, зверюга, как я масло из цистерны выволакивал... А каких трудов мне стоило, каких денег, пока я достал сетюшку. Недели две назад поставил я ее под лед, а он тут как тут. Выдернул, изорвал, изрезал. А зачем?..
— Как зачем, верни он тебе сеть — ты ее завтра же опять поставишь. Он за порядок отвечает.
— Все мы отвечаем!.. — Василий энергично рубанул воздух рукой. — Что он, один за этим порядком смотрит? Есть окромя его. Взять хотя бы того инспектора, который до него был. При том вся деревня рыбу ела, еще и продавали. А этот сам не гам и людям не дам.
— Оттого, что честный человек, и его за это уважают.
— Держи-кось, вот! — Василий свернул большой кукиш и сунул в мою сторону. — Зауважали. Как съехал с кордону лесник, так он и кинулся вон из деревни. Думаешь, весело ему одному-то в лесу? Небось не сладко. А все оттого, что «зауважали» его. Жинка и та с ним не живет.
— Злой ты человек.
— Это почему я злой?!
— Так мне кажется.
У развилки машина остановилась. Василий слез первым, я за ним. Он пересек дорогу и направился к большим суковатым ветлам, под которыми плескалось целое море воды.
Рядом с ветлами на бугорке сидело несколько женщин. Они оживленно о чем-то болтали, смеялись.
Я остановился у ветел. Такого разлива мне не приходилось видеть за всю свою жизнь. Там, где была роща, прямо из воды торчали деревья и кусты, залиты водой поля, луга, а вдали, словно корпуса барж, — избы. То тут, то там, белея, плавали разного размера куски льда.
Я поздоровался с женщинами, стал присматриваться к ним,
Василий потеснил крайнюю из женщин, сел рядом на солому. Те некоторое время помолчали, покосились на Василия, в мою сторону и продолжили разговор. Речь шла о половодье.
— Ночью я проснулась, на пол ступила и вскрикнула. Вода холодющая — по щиколотку... — рассказывала молодуха в сером платке.
— А у меня другие дела, — перебила ее старуха в вельветовом пиджаке, с широким утиным носом, — у меня вода из саду к дому прет, а в саду-то кобель на цепи. Вот он как взгромыхал цепью-то, все на будку кидался, все норовил взобраться на нее. А цепь-то мешает, он и давай скулить.
— Ты отвязала бы его, Аклунья, — подсказала молодуха бабке.
— Я же его боюсь. Он ведь чистый волкодав, всех рвет! Ты же знаешь моего кобеля. Я ему когда жрать даю, чугунок с кашей граблями пододвигаю...
Светлый весенний день тускнел. Тяжелые темные тучи, клубясь, надвигались со стороны воды.
— Где же лодочники? — заволновались женщины. — Хоть бы Сапрон приплыл.
— А что, и Сапрон Терентьевич подплывает? — спросил я.
— Показывается, — ответила бабка Аклунья. — А вы, чай, к нему на постой?
— К нему.
— И какой интерес. Шли бы ко мне, — предложила она. — У меня и чистенько, и натоплено, и продукт всякий есть.
— Кобеля вашего боюсь, — пошутил я.
— А что его бояться, он на цепи прикованный.
— Нет, спасибо.
— Скажешь потом спасибо. Горница у меня просторная, светлая, постели пуховые, — уговаривала она. — А кобель, он в саду хозяйничает, брешет редко, не докучает.
— И где запропастились эти лодочники? — сердился Василий. Встал и, приложив руку козырьком, стал всматриваться в даль.
И словно в ответ на его нетерпение где-то застучал мотор, и вскоре из-за леса показалась лодка.
— Сколько нас здесь? — Василий стал считать. — Так, всех, значит, не заберет.
— Мы раньше вас ждем. Мы поедем, — сказала Аклунья.
— Мне тоже некогда! — заявил Василий.
— Кто ж это плывет? Ну-ко, Васька, определи, у тебя глаза зоркие. Если это Сапрон, дак он бесплатно повезет, а Козьма — готовьте по пятьдесят копеек.
— Чай, Козьма прет.
— Так я и знала...
К причалившей лодке метнулись женщины, но в эту минуту показалась еще одна лодка. Женщины остановились:
— Мы на следующей, нам не к спеху.
Я и Василий сели на свободные места. Хозяин оттолкнулся веслом, дернул шнур мотора, и, вспарывая встречную волну, лодка пошла от берега.
Я взглянул на хозяина лодки. Он все посматривал в сторону туч, потом повернул к нам рябоватое лицо, сказал:
— Вон где дождь хлещет. Теперь растопит снега в лесу, по оврагам, воды прибавится вдвое.
— А что нам вода, от нее вреда большого не бывает.
Мимо нас прошел катерок.
— Сапрон Терентьевич!
Все проводили его взглядом. Я попытался окликнуть инспектора, но он сидел за рулем хмурый, сосредоточенный. Может быть, я слабо крикнул и из-за шума мотора он не услышал, а может быть, не хотел останавливаться.
— Занимался бы своим делом и не мешал бы людям заработать, — сказал Василий.
— Он ведь добро людям делает, — вмешалась одна из женщин.
— А мы что, не добро делаем? — откликнулся хозяин лодки. — У него и катер, и горючее государственное, вот и выставляется благодетелем.
— Да я что, я так, просто к слову пришлось.
Хозяин лодки посмотрел на меня:
— А вода на глазах прибывает. Сюда шел — вот той березки до сучьев не доставала, сейчас и сучья залило.
Резко налетел прохладный ветер, волна пошла больше с белыми бурунами, из-за этого лодочнику трудно было замечать плывущие обломки льда, он сбавил скорость, повел лодку осторожнее.
Следом за ветром пришел дождь, сильные струи косо захлестали по спинам. Пришлось подымать воротники плащей и садиться к ветру спиной.
Вода закипела, зашумела вокруг. Несколько раз лодка натыкалась на льдины, к счастью, они были небольшие.
Хозяин лодки чертыхался, напряженней всматривался вперед, сожалел, что из-за каких-то двух рублей погнал в такую непогодь.
Дождь лил недолго, все же в лодку натекло порядочно воды.
Хозяин подал мне жестяной ковш:
— Поработай на благо общества.
Я черпал почти до самой деревни. Расплачиваясь, женщина сказала лодочнику:
— Хотя бы с парня-то не брал, сколь он воды выхлестал.
— Дело общественное, а оплачивать он обязан.
Выбрав посуше место, я положил рюкзак и стал ждать Сапрона Терентьевича.
Темные тучи заволокли небо, день стал заметно темнеть. По стержню реки плотно шел лед.
Деревенская улица и дворы были залиты водой. Люди ходили в броднях, осторожно, вдоль плетней и заборов. Только несколько изб, стоявших на пригорке, выглядели привычно.
Недалеко от того места, где я остановился, выла собака. Я вспомнил рассказ Аклуньи и прислушался: собака выла в саду. Через определенное время вой прекращался, но возобновлялся на отчаянно высокой ноте. От сырого, зябкого ветра, рассказа Василия, пасмурного дня и воя собаки на душе стало грустно. Я пожалел, что приехал.
С реки приближался пыхтящий перегруженный катерок. Сапрон Терентьевич привстал, чтоб лучше было видно место причала.
Бабы с катера направились к дому Аклуньи. Пошел за ними и я.
В саду, на залитой водой будке, сидел желтовато-серый огромный кобель. Кончики ушей у него были отрезаны, вместо хвоста торчал обрубок. Задрав голову в небо, кобель выл. Тяжелая ржавая цепь, пристегнутая к ошейнику, была так натянута, как будто кто-то из-под воды тащил собаку вниз.
— Ишь, ловкой какой, всигнул все-таки, — восхитилась Аклунья.
— Ты бы отвязала его.
— Поди да отвяжи, это такой зверюга...
Как бы в подтверждение ее слов, кобель встал и, оскалив белые клыки, зарычал на собравшихся. С мокрой шерсти клоками свисавшей с ребристых боков, скатывались капли, впалые бока почти соединились.
— Утонет кобель, — посочувствовал кто-то.
— Скорее бы, тоску своим воем нагоняет. Может, его с ружья пальнуть?.. — предложил Василий.
— Да жалко, кобель больно хороший. За все время, сколько он у меня, яблока из сада не пропало. — Аклунья вздохнула.
— Жалко ей, а животное муки терпит.
— А что, если его за цепь в воду стащить и ошейник перерезать?..
— Пока ты будешь перерезывать, он зальется и успеет руки покусать.
— Пристрелить его! — настаивал Василий.
Видя, что люди топчутся на месте, кобель завыл опять.
Никто не заметил, как Сапрон Терентьевич на катере прошел в сад, все загалдели, когда он, табаня веслом, подгонял катер к будке. Кобель хрипло зарычал, мокрая шерсть на загривке вздыбилась, словно иглы у ежа.
— А он не бешеный? — спросил кто-то.
— Может, и бешеный.
— Оховячь его веслом! — крикнул Василий.
После этих выкриков толпа затаила дыхание, все ждали, что будет. Борт катера ткнулся в торчащую из воды доску, Сапрон Терентьевич ловко поймал кобеля за ошейник, отстегнул тугой ржавый зажим.
— Ну, сейчас он его!..
Но кобель прыгнул на переднюю лавку катера, отряхнулся и сел.
Сапрон Терентьевич хмуро посмотрел в нашу сторону.
Человек он был нестарый, сухощавый, с черными густыми бровями, угрюм лицом.
— Здеся вот к тебе из города, — показал на меня Василий.
Сапрон Терентьевич молча подогнал катер: — Садитесь.
Когда мы отчаливали, Аклунья спросила:
— Кобеля отдашь?
— Возьми.
— Ты его чем-нибудь вон к той раките привяжи.
— Возьми да привяжи. — И видя, что старуха не двигается с места, Сапрон Терентьевич завел мотор, и мы поплыли к Соломенному кордону. Кобель сидел на переднем сиденье, время от времени глухо рычал, скаля острые белые клыки. В коричневых глазах его не было зла, и мне казалось, что пес улыбается.
Сапрон Терентьевич сидел строг и молчалив; глядя на хмурое замкнутое лицо рыбинспектора, я думал о нем как о человеке, старался угадать его настроение. Люди в этих местах спокон веков ловили всеми способами рыбу, и им кажется, что все порядки устанавливает лично Сапрон Терентьевич. Ведь был до него другой человек на этой должности, при котором за определенную мзду все разрешалось.
«Нелегко, наверно, было уйти этому человеку из деревни на покинутый лесной кордон, прав ли он?» — думал я.
Усилился ветер, опять полил дождь, волны погнали по течению бревна, суковатые стволы деревьев, белеющие крыги льда.