перевод Н. А. Сомкиной
Я полон неизбывной любви к деревенским жителям и военным, и чувство это пропитывает все мои книги. Я его и не скрываю. Я родился и вырос в таком же маленьком городке, что описываю в своих рассказах; мой дед, отец и братья были военными, они либо погибали, исполняя солдатский долг, либо исполняли его до конца жизни. Вот потому я и описываю мир, который мне знаком, описываю их любови и ненависти, их радости и печали, и пусть перо мое неуклюже, я все-таки не могу не делать этого. Эти люди искренни и честны, в их жизни есть и великие, и проходные моменты, души их бывают и прекрасными, и ничтожными, — я хочу, чтобы в моих книгах они были живыми людьми и потому пишу со всей возможной честностью. Но именно из-за этого, вероятно, мои труды и окажутся совершенно бесполезны.
Современные нравы таковы, что литературные теоретики и критики, да и большинство читателей останутся недовольны этой повестью. Первые скажут, что она «недостаточно исторична», что Китаю не нужна такая литература; другие скажут, что она «чрезмерно устарела», и не захотят читать. Действительно устарела. Но что значит «устарела»? Мыслящему человеку, возможно, это непонятно, но большинство очень боится «устареть». И я хочу сказать: я написал эту повесть не для такого большинства. Они прочитали пару написанных в подражание Западу книг о теории и критике литературы, прочитали гору шедевров древности и Нового времени, но их жизненный опыт часто не дает им выйти за рамки собственной «эрудиции», и они совсем мало знают о том, что в Китае есть другие места и другие вещи. Поэтому, даже если эта повесть и уложится в какую-нибудь литературную теорию и заслужит одобрение критиков, такая оценка неизбежно оскорбит автора. Ведь если критики не хотят понять простые чувства, радости и горести простого народа, то не смогут и судить о достоинствах и недостатках этой повести. Эта книга написана не для них. Что до любителей изящной литературы, то все они — студенты или школьники из многолюдных городов — искренне и наивно выкраивают драгоценную минутку, чтобы ознакомиться с последними литературными изданиями. Ими уж давно сообща управляют теоретики, критики, умные издатели, даже лживые сплетники из литературных кругов; их жизнь действительно слишком далека от мира, который я описываю в этой повести. Она не нужна им, но она не на них и рассчитана. Теоретики опираются на литературную теорию, обретенную в изданиях разных стран, и не страдают от того, что им нечего сказать; у критиков есть писатели и книги, которым они задолжали мелких милостей и мелких обид, им на всю жизнь хватит, кого восхвалять и кого обливать грязью. Читателям же в массе своей, чем бы они ни интересовались и во что бы ни верили, есть чем себя занять. Я говорю именно о широких массах читателей — разве нет их?
Тем, кого называют «широкими массами», всегда приходится вертеться волчком. Даже если книгу мою и не отвергнет ведущее большинство критиков и теоретиков, главное — чтобы читатели не отвергли ее; сам же я давно отверг все их «ведущее большинство».
Мой труд для тех, кто «оставил школу или даже никогда не ходил в нее, но немного разумеет грамоте; кто работает там, куда не добраться лжи, сплетням и измышлениям теоретиков и критиков: кто живет в тех краях, кому интересны достоинства и недостатки народа, где и когда бы они ни были». Эти люди действительно знают, что такое нынешняя деревня, знают, какими были прежде ее жители, и им непременно захочется узнать о крестьянах, о военных из того маленького уголка мира. Мир, который я описываю, пусть и покажется им незнакомым, однако благодушие и горячность, с которой они стремятся почерпнуть из книги знание и утешение, непременно побудят их дочитать до конца. Но я не намерен останавливаться на этом, я хочу дать им возможность для сравнения и в другой своей повести опишу двадцатилетнюю гражданскую войну, которая заставила первыми принявших ее удар крестьян, чей дух пребывал под небывалым давлением, утратить прежнюю простоту, трудолюбие, смирение, прямоту — и стать совершенно иными. Страдая под налоговым бременем и задыхаясь в опиумном дыму, какие они несчастные и ленивые! Я хочу просто и без прикрас описать, как эти люди шли навстречу неведомой судьбе, влекомые течением истории, написать о страданиях маленького человека во времена перемен, о его чаяниях, о том, как нужда породила стремление выжить и размышления, как выжить. Не сомневаюсь, что мои читатели образованны: это обусловлено переменами в нынешнем обществе; они знают и о великом прошлом, и о нынешней отсталости нашего народа, и каждый из них трудится над великим делом возрождения нации. Быть может, эта повесть всколыхнет в них воспоминания о былом, вызовет горькую усмешку или навеет кошмары, а быть может — придаст им уверенности и отваги!
20.04.1934
Старая казенная дорога шла из провинции Сычуань через провинцию Хунань. У самой западной границы Хунани, где она доходила до маленького горного городка под названием Чадун, бежала маленькая горная речушка, на берегу которой возвышалась небольшая белая пагода. У подножия пагоды, чуть поодаль, жила семья: старик, девочка и рыжий пес.
Речушка по ходу течения огибала гору и где-то через три ли, возле самого Чадуна, впадала в большую реку. Пересекши реку и поднявшись на маленькую гору, можно было дойти до Чадуна, преодолев всего один ли. Река изгибалась, словно дуга лука, а горная дорога походила на тетиву, поэтому путь по суше был немного короче. Русло реки шириной около 20 чжанов устилали большие камни. Ее спокойные воды были глубоки — дна не достать, но чисты и прозрачны, так что можно пересчитать сновавших туда-сюда рыб. Речушка уже давно стада главным путем, связывающим Сычуань и Хунань; на ней часто случались паводки, но денег на постройку моста не хватало, а потому здесь возвели переправу, оснащенную лодкой с квадратным носом. Лодка могла зараз перевозить примерно двадцать пассажиров с поклажей, а если людей было больше, то приходилось возвращаться и перевозить в два захода. На носу лодки возвышался бамбуковый шест, на котором висело подвижное металлическое кольцо; через него был продет сильно потертый трос, тянувшийся от одного берега к другому. Когда кто-то переправлялся через речку, кольцо цепляли на трос и паромщик тянул его обеими руками, медленно перетаскивая лодку на другой берег. Перед самым причалом паромщик выкрикивал «Тише, осторожней!», проворно спрыгивал на сушу и тянул за кольцо. После этого пассажиры со всем своим добром, коровами и лошадьми выгружались на землю, преодолевали гору и исчезали из виду. Работу паромщика оплачивали из казны, поэтому путники могли не платить ему. Однако всегда находились такие, кому было неловко, и они бросали монеты на дно лодки; тогда паромщик непременно собирал все до единой и всовывал им обратно в руку, с серьезной миной ворча: «Мое у меня есть — три меры риса, семь сотен монет, мне хватит. Кому это ваше нужно!»
Но нет, люди искали спокойствия души и хотели быть уверены, что поступают правильно: неудобно ведь, если человек тратит силы, а плату не берет; всегда находились такие, кто давал паромщику денег, невзирая ни на что. Тому же становилось не по себе, и уже для своего душевного спокойствия он передавал эти деньги шедшим в Чадун, чтобы те купили ему чаю и табаку. А потом вешал на пояс пучки первосортного чадунского табака и щедро раздаривал всем желающим. Иногда, по выражению лица угадав, что дальний странник глядит на его табак, он тут же клал пучок ему в узел, приговаривая «Не хотите попробовать? Хороший, славный, на вкус замечательный, и подарить кому тоже сгодится!» Чайные же листья, когда наступал июнь, он бросал в огромный чан и заливал кипящей водой, чтобы путники могли утолить жажду.
Паром находился в ведении того самого старика, что жил возле пагоды. Ему уже стукнуло семьдесят, блюсти же берег этой речушки он начал с двадцати лет. Он и сам не знал, сколько народу переправил за полвека. Хотя он и был уже стар и по чести ему полагалось удалиться на покой, Небо не давало ему покоя, да и сам он не мог отказаться от жизни. Он не задумывался о том, как важна для него эта работа, он просто добросовестно выполнял ее и тихо коротал дни у речушки. Небо заменила ему девочка, жившая рядом; именно она вливала в него жизненную силу, когда солнце вставало, и прогоняла мысли о том, чтобы умереть вслед за ним на закате. У него не было друзей, кроме парома и пса, и не было родных, кроме этой девочки.
Ее мать, его единственная дочь, пятнадцать лет назад влюбилась в военного из Чадуна и любовь эту всеми силами скрывала от добродушного отца. Когда она забеременела, солдат из гарнизона, созданного, чтобы защищать местных, уговаривал ее бежать с ним вниз по течению. Но для него бежать означало бы нарушить солдатский долг, а для нее — покинуть отца. Измученный сомнениями, солдат понял, что ей не хватит храбрости для столь дальнего путешествия, а сам он не сможет попрать воинскую честь, и тогда решил: «Если не суждено быть вместе при жизни, то умереть вместе нам никто не помешает». Он принял яд первым. Она, однако, пожалела кусочек плоти в своей утробе, не смогла решиться. Но о том, что случилось, уже проведал ее отец-паромщик, однако же не сказал ей ни слова и делал вид, что ничего не слышал, что жизнь по-прежнему идет своим чередом. Дочь, терзаемая одновременно стыдом и состраданием, оставалась подле него, а после рождения ребенка сразу же утопилась в холодных водах реки. Почти чудом, вопреки всему, сиротка выжила и выросла. Не успели и глазом моргнуть, а ей уж исполнилось тринадцать. Выбирая девочке имя, паромщик смотрел на то, что окружало их обиталище: склоны обеих гор были покрыты зарослями бамбука пленяющего взор изумрудного цвета, вот так девочку и назвали Цуйцуй — Изумрудинка.
Цуйцуй выросла под солнцем и на ветру, кожа ее загорела дочерна; глаза, за всю жизнь глядевшие лишь на черные горы и синюю воду, были ясны, словно хрусталь. Сама природа растила ее, и девочка выросла живой и непосредственной, точь-в-точь маленький зверек. Но при этом нрав ее был кроток, как у горного олененка, она никогда не мыслила дурно, не печалилась, не гневалась. Стоило незнакомцу на пароме обратить на нее внимание, она тут же вскидывала на него сверкающий, тревожный взгляд, в любое мгновение готовая сорваться и сбежать далеко в горы, и, только поняв, что помыслы глядевшего чисты, она успокаивалась, устремляясь мыслями к играм на берегу.
Старый лодочник при любой погоде стоял на носу своего парома. Чтобы переправить пассажиров, приходилось сгибаться в три погибели и обеими руками тянуть за бамбуковый трос. Утомившись, он иногда засыпал на большом камне у самого края журчащих волн, а когда люди с другого берега кричали, что им нужна переправа, Цуйцуй не давала ему вставать, сама прыгала в лодку и вместо деда перевозила путников, ловко — без единого огреха. Иногда в лодку загружались и она, и дед, и пес, — и всей дружиной принимались за работу; когда лодка уже причаливала к берегу, дед квохтал над пассажирами «Тихонько, тихонько!», а пес хватал в зубы веревку и первым спрыгивал на берег, словно подтаскивать лодку к суше входило в его обязанности.
В хорошую погоду, когда никто не хотел переправиться и заняться было нечем, дед и Цуйцуй сидели на большом камне у дома, греясь на солнышке. Иногда он бросал в воду палку, подзуживая пса спрыгнуть с самого высокого камня и достать ее, иногда Цуйцуй с собакой слушали его рассказы о войне, случившейся в этом городе много лет назад, а иногда дед подряжал Цуйцуй приладить к губам бамбуковую флейту и сыграть известную песню «Проводы невесты». Когда звали на переправу, старый паромщик откладывал дудочку в сторону и шел исполнять долг, а девочка, оставшись на камне, кричала вслед:
— Дедушка, дедушка, послушай, я буду играть, а ты пой!
Добравшись до середины речки, дед заводил вдохновенную песню, его хриплый голос дрожал в недвижном воздухе, сливаясь с зовом бамбуковой флейты, и над водой как будто становилось чуть веселее. На самом деле его песня только укрепляла окружающую тишину и спокойствие.
Иногда из Восточной Сычуани в Чадун переправляли телят, овец и невестин паланкин, и тогда Цуйцуй вызывалась сама переправить все это добро на тот берег. Она вставала на нос, медленно тянула за трос и исправно вела лодку. После того как бычки, овцы и паланкин оказывались на другом берегу, Цуйцуй всегда шла вслед за ними, а потом с вершины горы провожала процессию взглядом, пока та не скрывалась из виду, и тогда уж шла назад и переправляла лодку к домашнему берегу. И уже там, тихонько блея барашком и мыча коровой, вплетала в волосы цветы и представляла себя невестой.
От переправы до горного городка Чадун был всего один ли пути, и если требовалось купить масла или соли, а еще когда наступал Новый год или какой другой праздник, по случаю которого дед должен был пропустить стопочку, в город он сам не выбирался — за всеми этими вещами отправлялись Цуйцуй в сопровождении пса. В разных лавках девочка видела большие связки лапши из золотистой фасоли, огромные чаны с сахаром, хлопушки, красные свечи — все они производили на Цуйцуй неизгладимое впечатление, и когда она возвращалась к деду, то еще долго рассказывала обо всех этих диковинах. А у берега скопилось множество идущих вверх по реке лодок, и сто с лишним моряков загружали и разгружали кучу разных товаров. Эти лодки были намного больше той, что у них на переправе, и намного интереснее, и потому Цуйцуй нелегко было забыть подобное.
Городок Чадун возвели у реки, возле гор. С той стороны, что сливалась с горами, городская стена была похожа на длинную змею, ползущую в горную зелень. С той же стороны, что примыкала к воде, на клочке земли между городской стеной и рекой построили пристань, куда время от времени прибивались крошечные лодочки. Те, что шли вниз по течению, везли тунговое масло, озерную соль и чернильные орешки. Те же, что шли вверх по течению, везли хлопок и пряжу, рулоны ткани, разное добро и дары моря. Причалы пронизывала улица Хэцзе[122], на ней теснились дома, выстроенные частью на суше, а частью на воде, потому как земли не хватало; все они держались на сваях. Во время весеннего паводка, когда вода постепенно добиралась до улицы, жители ее брали длинные-предлинные лестницы, один конец клали на свес крыши, другой — на городскую стену, и, ругаясь и гогоча, с баулами, со свернутыми в узел постелями и с чанами риса перебирались в город. Когда же вода отступала, они возвращались через городские ворота. Если в какой год вода прибывала особенно лихо, то поток проламывал бреши в ряду домов, и людям только и оставалось, что наблюдать за этим с высоты городской стены. Молча смотрели те, кто понес убыток; да им и нечего было сказать — ведь на стихийные бедствия только и можно, что смотреть, ничего с ними не поделаешь. Во время наводнения с городской стены видно было, как река внезапно набухает и превращается в мощный полноводный поток, из глубин которого всплывают домики, коровы, козы и деревья, сметенные горными водами. Там, где поток замедлял ход, перед плавучей пристанью таможни, плавали люди в маленьких яликах. Завидев плывшую в потоке скотину, деревце или лодку, из которой раздавались женские или детские плач и крики, они тут же срывались к ним, накрепко привязывали веревкой и гребли к берегу. Эти честные смелые люди, как и другие их земляки, спасали других и не обижали себя. За вещами ли, за людьми, — они пускались в лихое путешествие, и свидетели их храбрости и ловкости невольно взрывались одобрительными криками.
В историю эта река вошла под названием Юшуй, теперь же ее называли Байхэ — Белая река. Ниже по течению, достигнув Чэньчжоу, Байхэ сливалась с рекой Юаньшуй, после чего вода становилась мутной, как и всякая вода из горного источника, покинувшая свою гору. Вода же в верхнем течении была столь прозрачной, что дно просматривалось даже во впадинах глубиной 3–5 чжанов. Когда в них попадали солнечные лучи, можно было разглядеть мелкую белую гальку на дне, узорчатые агаты — до мельчайшей крапинки. Плававшие в воде рыбы, казалось, летали по воздуху. По обоим берегам возвышались горы, а в горах — густые заросли бамбука, из которого делали бумагу; его вечная изумрудная зелень так и притягивала взор. Все дома у воды стояли среди персиково-абрикосовых садов, и весной было ясно: где цветут персики — там дом, а где дом — там торгуют вином. Летом над жильем развевалась одежда с лиловыми узорами, которую развешивали сушиться в солнечных лучах. С приходом же осени, а затем и зимы, эти дома на утесах, возле кромки воды, становились заметны сами как есть. Стены из желтой глины, черные крыши, так ладно сливающиеся с пейзажем, оставляли неизгладимое впечатление в душе всякого, кому повезло их увидеть. Как-то раз сюда наведался один путешественник, он любил песни, стихи и живопись, и он целый месяц плавал по этой реке в крошечной лодчонке. И все ему было мало! Ибо в этих дивных местах доподлинно воплотилась вся бесстрашная мощь и изящная утонченность живой природы. Здесь ничто не оставляло равнодушным.
Байхэ брала исток на границе Сычуани, и во время весеннего паводка по ней можно было на лодочке доплыть до Сюшаня[123]. В границах же Хунани последней пристанью была как раз та, что в Чадуне. Хотя возле городка река была шириной в половину ли, осенью и зимой, когда уровень воды опускался, русло не достигало и двадцати чжанов, остальное — каменистые отмели. Дальше по течению лодка идти не могла, поэтому груз назначением в Восточную Сычуань спускали на берег. Добро, направляемое в другие места, взваливали на плечи носильщики и тащили дальше на еловых коромыслах, а то, что, наоборот, приходило из других городов сюда, тщательно упаковывали и тоже уносили на людской тяге.
Внутри городских стен был расквартирован гарнизон, сформированный из бывших войск цинского Зеленого знамени[124], кроме того, там находилось примерно пятьсот местных дворов. (При этом, кроме владельцев полей и масляных лавок, а также мелких буржуа, что спекулировали на масле, рисе и хлопковой пряже, почти все были приписаны к гарнизону в статусе военных.) Здесь, за городской стеной на улице Хэцзе, в маленькой кумирне располагалось внутреннее таможенное бюро, на дверях которого вывешивали длинное верительное знамя. Начальник бюро жил в городе, батальон же остался в ямыне прежнего полковника, и кроме звуков горна, что каждый день раздавались с городской стены, ничто не напоминало людям о том, что в их поселении расквартированы солдаты. Зимой внутри городских стен повсюду просушивали одежду и овощи. Под стрехами висели мешки из пальмового волокна, доверху набитые каштанами, фундуком и прочими орехами. По дворам с кудахтаньем носились разноразмерные куры. Иногда возле домов кто-то укрощал древесину пилой или рубил дрова, складывая нарубленное слой за слоем, будто в пагоду. Или можно было увидеть почтенных дам в выстиранных и накрахмаленных дожестка синих платьях с повязанными поверх них белыми узорчатыми передниками, которые трудились под неторопливую беседу, залитые солнечным светом. Жизнь с ее бесхитростными заботами текла неспешно и спокойно, изо дня в день одно и то же. Скука размеренной жизни подогревала интерес к интимному, подстрекала ко всякого рода мечтаниям. Все жители этого маленькою городка, каждый человек в каждый момент каждою дня страстно жаждал любви или страдал от ненависти. Но о чем думали все эти люди? Кто знает. Живущие повыше могли выйти за ворота и полюбоваться красотой течения реки и красотами противоположного берега; когда показывалась лодка, было видно, как ее тянет по отмели толпа людей. Жившие ниже по течению привозили в городок изысканные закуски и заморские сласти. Когда приходила такая лодка, дети не могли думать ни о чем другом. Взрослые же, взрастив выводок цыплят или двух-трех поросят, могли обменять их у лодочников на пару золотых серег, два чжана первоклассной черной ткани для казенных нужд, бутыль хорошего соевого соуса или закаленное стекло для керосиновой лампы. Именно такие вещи и занимали умы большей части жителей. Тишина и спокойствие царили в городке даже несмотря на то, что в нем пересекались торговые пути Восточной Сычуани.
Но на крошечной улочке Хэцзе за городской стеной все обстояло совсем по-другому. Были там и постоялые дворы для торговцев, и цирюльни, а кроме того — харчевни, лавки с разными товарами, соляные и масляные ряды, пошивочные мастерские — для всего нашлось место, все служило к ее украшению. Была также лавка, где продавали шкивы из сандалового дерева, бамбуковые тросы, кастрюли и сковороды, а еще были дома вербовщиков лодочников. Перед маленькими харчевнями выстраивались длинные столы, где можно было получить жареного, в желтой корочке, обряженного в красные нити острого перца карпа с тофу в глиняных мисках, рядом с которыми красовались обрезанные коленца бамбука, хранившие в себе большие красные палочки для еды. Кто желал раскошелиться, садился за такой стол и вытягивал пару палочек, и тогда к нему подходила добела напудренная женщина с выщипанными в тонкую линию бровями и спрашивала: «Братец подпоручик, не желаете ли наливки? Не желаете ли ханшина?[125]»
Те, в ком играло пламя настоящего мужика, шутливо, как завсегдатаи, разыгрывали возмущение со словами: «Наливки? Я тебе дите, что ли, наливку мне предлагать!» Тогда бамбуковый черпак нырял в большой чан и струился в глиняную чарку крепкой водкой, которую тут же подавали к столу. В лавках разных разностей продавали американские лампы и керосин, свечи и бумагу. В масляной лавке было тунговое масло; в соляной — голубая хоцзинская соль. В суконных рядах можно было добыть хлопчатобумажную пряжу, ткань, хлопок, а также черный креп, который обычно наматывали на головы. А в лавочках лодочных снастей и вовсе чего только не находилось — иногда у входа в ожидании своего покупателя мог лежать даже якорь весом в 100 цзиней, а то и больше. Те, кто жил наймом лодочников, также обитали на улице Хэцзе; двери этого дома были открыты с утра до ночи, и через них туда-сюда сновали одетые в синие сатиновые куртки[126] судовладельцы и неприбранные лодочники. Это место напоминало чайную, только чаем здесь не торговали, не было и курилен, однако посмолить никто не запрещал. Хоть сюда и приходили по делу, все лодочники, все гребцы и бурлаки соблюдали непременное правило: не ссориться, ведь собирались здесь главным образом затем, чтобы «поболтать». «Болтовня» в первую очередь касалась «большого начальника»; обсуждали местные события, торговлю в обеих провинциях, «новенькое» в нижнем течении. Встречи и сбор денег проходили по большей части именно здесь, здесь же и бросали кости, по количеству выпавших точек определяя победителя. Торговый интерес этих людей сводился к двум вещам: лодкам и женщинам.
В любом торговом городе рано или поздно возникают обязательные институции; у торговцев и моряков есть определенные потребности, и вот в этом крошечном пограничном городке, в домах на сваях по улице Хэцзе, появились некие дамы. Эти девушки либо приходили из окрестных деревень, либо вслед за солдатами сычуаньской армии после того, как тех перевели в Хунань; они носили платья из поддельного заморского шелка поверх штанов из набивной ткани, выщипывали брови в тонкую линию и сооружали огромные прически, надушенные и умащенные дешевым маслом.
Днем, когда работы не было, они сидели у дверей и мастерили туфли, красными и зелеными нитями вышивая на мысках фениксов, либо расшивали поясные кошели для любимых лодочников, изредка поглядывая на прохожих, — так и коротали время. А иногда стояли у окон, выходивших на реку, глядя, как торгуют лодочники, и слушая, как они поют, карабкаясь по мачтам. С наступлением же ночи они одного за другим по очереди принимали торговцев и моряков, добросовестно исполняя долг, положенный проститутке.
Проститутки в пограничном городке были просты под стать местным нравам — встретив нового гостя, требовали деньги вперед, а уж затем закрывали двери и предавались необузданным страстям; если же приходил завсегдатай, то плату оставляли на его усмотрение. Проститутки жили в основном за счет торговцев из Сычуани, а высокие чувства берегли для лодочников. Влюбленные, покусывая друг друга за губы и шею, давали клятву, уговаривались «в разлуке с другими не баловать», и тот, что уплывал, и та, что оставалась, безрадостно коротали сорок или пятьдесят дней, сохранив в сердце образ далекого друга. Особенно тяжко терзалась женщина; она не находила себе места, и, если мужчина не возвращался в назначенный срок, часто грезила, как к причалу пристает лодка и возлюбленный, неловко спрыгнув на берег, мчится прямо к ней.
Однако бывало, что у женщины возникали подозрения, и ей снилось, как мужчина поет с мачты совершенно в другую сторону, а ее и не замечает. Те, что послабее духом, бросались во сне в реку или начинали курить опиум, сильные же характером хватали тесак и бежали прямиком к лодочнику-предателю. Их жизнь проходила в стороне от остального мира, но, когда слезы и счастье, дары любви и утраты ненависти врывались в их повседневность, они, как и другие молодые люди в любом другом месте, проникались этими чувствами до мозга костей, их бросало то в жар, то в холод, и они забывали обо всем на свете. От остальных людей они отличались разве что большей простотой, временами граничащей с бестолковостью, но и только. Мимолетные связи, долгие браки, встречи на одну ночь — то, что женское тело становилось предметом сделки, не казалось им низким и постыдным; свидетели тоже не судили так строго, как могли бы судить люди образованные, и не презирали их. Эти женщины ставили долг превыше выгоды, всегда держали слово и, даже будучи проститутками, были надежнее городских, так любивших порассуждать о добродетели.
Начальника речного порта звали Шуньшунь. Когда-то он служил в цинской армии, а во время революции был сержантом в знаменитом 49-м наземном полку. Другие офицеры вроде него либо прославились, либо лишились голов, а он вернулся домой, хоть ноги его и болели от похождений юности. На скромные сбережения он купил шестивесельную лодку из белой древесины и нанял нищего капитана возить груз из Чадуна в Чэньчжоу и обратно. Ему везло, за полгода с лодкой не случилось ничего дурного, и, пустив в ход заработанные деньги, он женился на белокожей, черноволосой и небедной вдове. Спустя несколько лет у него было целых четыре лодки, лавка и двое сыновей.
Но простота и прямота не дали ему разбогатеть, как, например, торговцам тунговым маслом, — дела его шли успешно, но его окружало столько друзей, с которыми он был настолько щедр и которым так рьяно бросался помогать, что состояние не состоялось. Ему и самому доводилось перебиваться одним зерном, он понимал тяготы тех, кто оказался вдали от дома; он знал, что такое крушение надежд, — а потому к нему шли за помощью и моряк, разорившийся из-за потери лодки, и демобилизованный бродяга-солдат, и странствующий ученый-писец, и он никому ни разу не отказал. Делая деньги на воде, он щедро ими делился. Пусть у него были больные ноги, он оставался на плаву; пусть шаг его был нетверд, он относился к людям справедливо и бескорыстно. Прежде все разбирательства на воде были до крайности просты, все вопросы — чья лодка повинна в столкновении, чья лодка нанесла ущерб человеку или другой лодке, — как правило, решались традиционным путем. Но для разрешения таких споров требовался пожилой и крайне уважаемый человек. Несколько лет назад, осенью, прежний решала скончался, и Шуньшунь заменил его. Тогда еще пятидесятилетний, но трезвый умом в делах и суждениях, прямолинейный, но миролюбивый, к тому же не уличенный в корысти, он не вызвал ни у кого возражений.
И вот сейчас его старшему сыну шел восемнадцатый год, а младшему — шестнадцатый. Оба юноши были крепкие, сильные, как молодые бычки, умели обращаться с лодкой, плавать и преодолевать долгий путь пешком. Они умели делать все, что положено молодым людям из деревни или городка, и делали все без изъяна. Старший был во всем похож на отца, непосредственный и жизнерадостный, не думавший о мелочах. Младший же более походил на белолицую да черноволосую мать — слов не любил, да еще и брови у него были загляденье — ровные и при этом изысканные, только взглянешь на него — сразу ясно, что перед тобой умный, не лишенный душевной тонкости юноша.
Братья выросли, и пришло время учить их жизни, поэтому отец по очереди отправлял их в разные края. Спускаясь вниз по течению, они делили тяготы и невзгоды с остальными членами команды. Когда следовало грести — брали самое тяжелое весло, когда нужно было тащить лодку по отмели — вставали во главе тянувших канат, вместе со всеми ели сушеную рыбу, перец, вонючую маринованную капусту, спали на жестких досках лодки. В верхнем течении, когда нужно было идти по суше, они сопровождали товар из восточной Сычуани, проходя через Сюшань, Лунтань и Юян, всегда в соломенных сандалиях — в жару, в холод, в дождь и в снег. А еще они носили с собой короткие ножи. Если случалась нужда воспользоваться ими, братья вмиг доставали клинки и выходили на открытое место, ожидая противника, чтобы решить вопрос один на один. Средь молодежи было правило: «Нож нужен, или чтобы бить врагов, или чтобы стать братьями по оружию», поэтому, доставая клинок, братья не отвергали и такую возможность. Они научились торговать, научились вести себя в обществе, научились жить в незнакомых землях и научились защищать свою жизнь и честь с ножом в руках — вся эта наука воспитала в них отвагу и благородство. Оба юноши выросли сильными, как тигры, но при этом вели себя учтиво, без спеси, не сорили деньгами и не пускали в ход свое влияние в ущерб кому-то. Поэтому в городке Чадун говорили об отце и сыновьях с исключительным уважением.
Пока дети были маленькими, отец заметил, что старший во всем похож на него самого, но чуть больше баловал все же младшего. Именно по этой причине он выбрал для старшего имя Тяньбао[127], а для младшего — Носун[128]. Если Любимчика Неба на жизненном пути еще и могли ожидать перипетии, то на Подарок Но-шэня, согласно местным поверьям, никто бы не посмел глянуть свысока. Носун был очень красив, и не особо красноречивые лодочники из Чадуна, пытаясь воспеть его красоту, только и смогли что придумать ему прозвище «Юэ Юнь»[129] (Воин времен династии Сун, который, по преданию, отличался привлекательной внешностью.). Хотя они и не видели настоящего Юэ Юня, они удовольствовались его образом в исполнении актеров местного театра.
Место на границе двух провинций больше десяти лет находилось под контролем военных, которые блюли порядок и не допускали безобразий. Ни водной, ни сухопутной торговле не было помех в виде войны или разбоя, все шло по строго заведенному порядку, и жители были благочестивы и законопослушны. Их омрачали только такие несчастья, как сдохшая корова, перевернувшаяся лодка или чья-то смерть, а беды, что терзали остальные части Китая, им как будто были неведомы.
Самое оживление в городке случалось в праздник лета[130], праздник Середины осени и в Новый год. Эти три празднества радовали местный народ, как и пятьдесят лет назад, это были самые интересные дни в году.
На праздник Дуаньу здешние женщины и дети одевались в новое и рисовали на лбу красной краской из вина и реальгара иероглиф «ван»[131]. В этот день во всех домах непременно подавали к столу рыбу и мясо. Где-то в одиннадцать утра чадунцы обедали, а после все, кто жил в пределах городской стены, запирали двери и шли на реку смотреть лодочные гонки[132]. Те, у кого на Хэцзе были знакомые, могли смотреть из домов, окна которых выходили на реку, а те, у кого не было, стояли на причалах и у ворот таможни. Драконьи лодки стартовали из глубокого пруда у реки и финишировали возле таможни. По случаю этого праздника офицеры, чиновники и прочие большие люди городка стояли вместе со всеми и любовались зрелищем. К гонкам готовились задолго, все группы и команды отбирали по нескольку крепких сноровистых парней и отправляли на реку упражняться. Форма гоночной лодки сильно отличалась от обычной, она была длиннее и уже, с высоко вздернутым носом и кормой, разрисованная красными линиями; большую часть времени такие лодки хранились на берегу в сухих пещерах, а когда приходило время, их спускали на воду. В каждой лодке умещалось от двенадцати до восемнадцати гребцов, один командующий, один барабанщик и один бьющий в гонг. Гребцы держали по короткому веслу, которым работали в такт барабанному бою и гнали лодку вперед. На носу сидел человек с обмотанной красной тканью головой, в руках он держал два маленьких флажка, которыми размахивал вправо и влево, управляя движением лодки. Барабанщик и тот, кто бил в гонг, сидели в середине лодки, и как только та приходила в движение, они тут же начинали отбивать простой ритм, задавая темп гребцам. Быстро ли, медленно ли она поплывет — целиком зависело от барабанов, поэтому, когда две лодки состязались особенно беспощадно, их бой был подобен грому, что вкупе с криками болельщиков с обоих берегов напоминал грохот барабанов Лян Хунъюй[133] в исторической битве на реке Лаогуань, или тех, под бой которых Ню Гао[134] схватил повстанца Ян Яо. Команда лодки, что первой добиралась до здания таможни, получала награду — отрез полотна и серебряную медаль, и пусть даже доставались они кому-то одному, но почет за мастерство оказывали всем участникам. Бравые солдаты каждый раз отмечали победу такой лодки, взрывая на берегу поздравительные хлопушки в пятьсот залпов.
После лодочных гонок офицеры из городского гарнизона, чтобы порадоваться вместе с горожанами и добавить в праздник веселья, брали тридцать селезней с зелеными головами, повязывали на их длинные шеи красные ленточки и выпускали в реку. Все гораздые плавать — и военные, и гражданские — бросались в воду, чтобы поймать их. Кто поймал — того и утка. Поэтому запруда приобретала совершенно другой вид: повсюду плавали утки и повсюду за ними гонялись люди.
Лодки состязались с лодками, люди состязались с утками — так и развлекались до позднего вечера.
Управлявший пристанью Шуньшунь в молодости был великолепным пловцом, и если уж бросался в воду за уткой, то никогда не возвращался с пустыми руками. А как только младшему сыну, Носуну, исполнилось двенадцать, он уже и сам смог, задержав дыхание, нырнуть в воду, подплыть к утке и неожиданно с брызгами восстать из глубины, схватив птицу. Тогда отец с облегчением сказал: «Прекрасно, теперь этим можете заниматься вы двое, а мне больше не нужно в воду лезть». И после этого действительно за утками в воду больше не нырял. Однако, когда нужно было спасти человека, делал это без разговоров. Помогать людям в беде, пусть даже в огонь пойти за ними, становится неукоснительным долгом для всякого, кому исполнилось восемнадцать!
Тяньбао и Носун были в числе сильнейших среди местных пловцов и гребцов.
Накануне праздника лета, в начале пятого лунного месяца, на улице Хэцзе прошло первое собрание, на котором решили, что лодку, представлявшую эту улицу, пора спускать на воду. Тяньбао как раз в тот день должен был отправляться в пеший поход вверх по реке, чтобы доставить товары в Лунтань на востоке Сычуани, поэтому участвовать смог только Носун.
Шестнадцать крепких, как бычки, парней, захватив благовония, хлопушки и обтянутый коровьей кожей барабан на высоких ножках, с исполненным красной краской изображением великого предела[135], отправились в горную пещеру выше по течению реки. Там они воскурили благовония, перетащили лодку в воду, расселись в ней по местам, взрывая хлопушки и ударяя в барабан, и лодка, словно стрела, полетела вниз по течению к пруду.
Это было утром, а к обеду лодку рыбаков с другого берега также спустили на воду, и обе они начали отрабатывать маневры для состязания. Заслышав грохот барабанов на воде, люди радовались в предвкушении праздника. Обитатели домов на сваях рассчитывали на возвращение любимых из дальних краев, о них первым делом и вспоминали, заслышав барабаны. Множество людей собиралось на праздник, многие лодки возвращались домой; и на этой улочке случались незаметные глазу радости и горести, кто-то им улыбался, кто-то хмурился.
Барабанный бой разнесся над водой, спустился с горы и достиг переправы, где первым его услышал рыжий пес. Он залаял, всполошился, забегал вокруг дома, а когда появился путник, переплыл вместе с ним на восточный берег, взбежал на гору и оттуда залаял в сторону городка.
Цуйцуй как раз сидела на камне у дома и мастерила кузнечиков и сороконожек из пальмовых листьев. Увидев, как задремавший было на солнце пес неожиданно вскочил и принялся носиться, как бешеный, переплыл реку и вернулся обратно, она выбранила его:
— Собака, ты что творишь? Так нельзя!
Но чуть позже звук достиг и ее ушей, и она сама забегала вокруг дома, переправилась вместе с псом через реку и стала вслушиваться в отдаленный грохот с вершины горы. Завораживающий грохот барабанов перенес ее назад, в события минувшего праздника лета.
Дело было два года назад. В мае, на праздник лета, старый паромщик нашел себе сменщика и, взяв Цуйцуй с собакой, отправился в город смотреть на соревнования гребцов. На берегу было полно народу, а по водной глади скользили четыре ярко-красные лодки; вода как раз поднялась к празднику и посреди реки была зеленой, как молодой горох. Погода стояла ясная, вразнобой били барабаны, и Цуйцуй не могла вымолвить ни слова от распиравшей ее радости. Людей было слишком много, и они смотрели на реку во все глаза. Вскоре оказалось, что пес все еще рядом, а вот деда оттеснили.
Цуйцуй наблюдала за лодками и думала: «Чуть попозже дедушка обязательно найдется». Но прошло довольно много времени, а дед так и не появился, и девочка забеспокоилась. Днем раньше, до того, как они с собакой поехали в город, дед спросил ее:
— Если ты одна завтра пойдешь в город на лодки смотреть, будешь толпы бояться?
— Я не боюсь толпы, я боюсь только, что одной будет не очень-то весело, — ответила та.
Вслед за тем дед, поразмыслив, вспомнил старого знакомого, который жил в городе; ночью он сбегал к нему и уломал прийти днем присмотреть за паромом, чтобы самому пойти в город с Цуйцуй. Тот человек был еще более одинок, чем старый паромщик, у него вовсе не было родных, даже собаки и той не было. Они условились, что он придет к ним с утра, позавтракает и выпьет настойки на сандараке. На другой день тот человек прибыл, поел и перенял вахту, а Цуйцуй, дед и собака отправились в город. По дороге дед как будто вспомнил о чем-то и спросил:
— Цуйцуй, там так шумно и многолюдно, ты не побоишься одна пойти на берег смотреть на лодки?
— Чего мне бояться? — ответила та. — Но какой интерес мне туда одной идти?
Когда они дошли до реки, четыре ярко-красных лодки целиком поглотили внимание девочки, и ей стало совсем не до того, есть дед поблизости или нет. Дед же подумал: «Еще рано, пока они закончат, по меньшей мере три четверти часа пройдет. А мой друг у реки тоже ведь должен посмотреть, как веселятся молодые, вернусь-ка я, если подменю его, то он еще успеет».
Поэтому он велел внучке:
— Людей много, стой здесь и смотри, никуда не уходи, мне нужно кое-куда сходить по делу, а потом я обязательно вернусь и заберу тебя домой.
Цуйцуй была всецело поглощена двумя лодками, которые как раз приближались наперегонки, и согласилась, даже не подумав. Дед знал, что пес будет рядом с ней и это, наверное, куда надежнее, чем если бы рядом был он сам, и отправился домой.
Добравшись до переправы, дед увидел, что сменщик, его старый друг, стоит у подножия, белой пагоды и вслушивается в отдаленный звук барабанов. Дед покричал ему, попросив переправить лодку, и когда они оба пересекли речушку, то вернулись к пагоде. Тот человек спросил паромщика, почему он прибежал обратно, дед ответил, что искал сменщика ненадолго и специально оставил Цуйцуй у реки, а сам поспешил назад, чтобы друг тоже смог посмотреть на веселье, и добавил:
— Как насмотришься, то можно назад не ходить, только обязательно найди Цуйцуй и скажи ей, чтобы, как закончится, сама домой возвращалась. А если девчонка забоится одна домой идти, проводи ее.
Однако сменщик не испытывал никакого интереса к лодочным гонкам, зато хотел посидеть с паромщиком на большом камне возле реки и выпить еще по чашке вина. Тот весьма обрадовался, достал тыкву-горлянку и передал ее городскому. Обсуждая события минувших праздников лета, они попивали вино, и вскоре городской пал на камень пьяным сном.
Поскольку человек напился, то в город пойти уже не мог, а дед не мог оставить свою вахту и отлучиться с переправы, и ужасно заволновался об оставшейся у реки Цуйцуй.
На реке меж тем определили победителя, и офицеры уже отправили лодочку, с которой выпустили в воду стаю уток, а дед все не появлялся. Цуйцуй забоялась, что дед сам где-то ждет ее, поэтому, кликнув пса, стала протискиваться сквозь толпу, повсюду искала, но деда и след простыл. Когда начало смеркаться, военные, которые днем вынесли за городские стены длинные лавки, чтобы тоже посмотреть на гуляния, стали один за другим заносить их обратно и возвращались в гарнизон. В воде осталось всего три-четыре утки, и охотников за ними тоже постепенно убавилось. Солнце садилось туда, где стоял дом девочки, и сумерки украсили реку тонкой дымкой. Цуйцуй увидела эту картину и неожиданно ей в голову пришла страшная мысль: «А вдруг дедушка умер?»
Она вспомнила, что дед велел ей никуда не уходить, и решила, что и правда не стоит, ведь дед не пришел наверняка потому, что сейчас в городе или у кого-то из знакомых, которые потащили его пить вино. Именно потому, что такое было возможно, она не хотела возвращаться с собакой домой, пока не стемнеет, и ей только и оставалось, что стоять на каменной пристани и ждать деда.
Спустя еще какое-то время две длинные лодки причалили в маленьком притоке с другого берега и скрылись из виду; те, кто смотрел на состязания драконьих лодок, тоже почти разошлись. Проститутки в домах на сваях уже зажгли фонари, и люди затянули песню под маленькие пестрые барабанчики и юэцинь[136]. А из других построек доносился гомон драк и винопития. В то же время возле домов на сваях пришвартовывались лодочки, где держали вино и готовили еду, и редька, зелень и все прочее, брошенное на сковороду в кипящее масло, громко шипело.
Водная гладь подернулась дымкой, на ней, кажется, покачивалась уже только одна утка, и остался только один человек, который хотел ее поймать.
Цуйцуй все-таки не уходила с пристани, все еще веря, что дед придет за ней и заберет домой. Песни в домах становились громче, и она услышала чью-то беседу внизу. Один из лодочников сказал:
— Цзинь Тин, послушай, там в лавке с сычуаньскими пьют да поют, зуб даю, это ее голос!
— Она с ними пьет и поет, а думает все равно обо мне, — ответил другой лодочник. — Она знает, что я здесь в лодке!
А первый тогда сказал:
— Телом развлекается с другими, а душой с тобой, да? Почем ты знаешь?
Другой ответил:
— Есть у меня основания.
После чего свистнул, подав какой-то странный знак, вслед за которым пение наверху смолкло, и оба лодочника рассмеялись. Затем они продолжили разговор о той женщине и произнесли много неприличных слов, слышать которые Цуйцуй не привыкла, но уйти тоже не могла.
К тому же, услышав, как один из лодочников рассказал, что отца той женщины убили на хлопковом поле, заколов ножом семнадцать раз, странная мысль — «А вдруг дедушка умер?» — снова вспыхнула у нее в голове.
Лодочники все еще болтали, а прямо к пристани, где стояла Цуйцуй, плыл белый селезень. «Подплыви еще поближе — и я тебя схвачу!» — подумала девочка и затаилась. Однако, когда птице до берега оставалось всего-то три чжана, кто-то засмеялся и окликнул людей в лодке. Оказывается, он до сих пор оставался в воде и схватил-таки селезня, после чего, медленно бултыхаясь, поплыл к берегу. Лодочники услышали голос из воды и закричали в полумраке:
— Эрлао![137] Вот ведь молодец, сегодня, поди, штук пять поймал!
— А он хитрый парень, — ответил человек из реки, потрясая селезнем, — но все равно теперь мой.
— Потом, поди, девок так же будешь ловить!
Тот, что в реке, не ответил, и, шлепая по воде руками и ногами, подгреб к пристани. Когда он, промокший до нитки, выкарабкался на берег, пес возле Цуйцуй предупредительно гавкнул пару раз, и этот человек, наконец, заметил девочку. На пристани уж больше никого не было, и он спросил:
— Ты кто?
— Цуйцуй!
— И кто ты у нас такая, Цуйцуй?
— Внучка паромщика с речки Бисицзюй.
— Что ты тут делаешь?
— Я дедушку жду. Жду, чтобы он меня домой отвел.
— Так он не придет, твой дед наверняка в городской казарме пьет, потом его назад принесут, как надерется.
— Не будет такого! Он обещал прийти, он обязательно придет.
— Но и здесь ждать тоже не дело. Пойдем ко мне, вот в тот дом, где лампы зажгли, и там подождешь, пока дед за тобой явится.
Цуйцуй не поняла его добрых намерений — она как раз вспомнила отвратительные вещи, которые лодочники говорили о женщине, и подумала, что парень хочет отвести ее туда, где та распевала свои развратные песни. Раньше она ни на кого не ругалась, но сейчас, переволновавшись в ожидании деда, в свете такого приглашения заподозрила в нем дурной умысел, и вполголоса выплюнула:
— Только тебя тут не хватало, пойди башку себе разбей!
Хотя сказано было тихо, но парень все же услышал, к тому же по голосу понял, сколько ей на самом деле лет, и засмеялся:
— Ишь ты, ругается она! Не хочешь ко мне подняться, хочешь тут торчать, так потом выскочит из воды большая рыба и слопает тебя, тогда уж не голоси!
— Даже если и слопает, не твое дело, — ответила Цуйцуй.
Пес будто бы понял, что Цуйцуй обижают, и снова залаял. Парень взмахнул зажатым в руке селезнем и пугнул его, после чего зашагал в сторону Хэцзе. Оскорбленный пес — теперь уже обидели его — хотел было пуститься ему вдогонку, но Цуйцуй закричала:
— Смотри, на кого лаешь!
Она всего лишь имела в виду, что этот нагловатый юнец не стоит ни единого гавка, но парень решил, что она просит пса не облаивать хорошего человека, нахально засмеялся и ушел.
Спустя какое-то время с улицы Хэцзе явился человек с факелом, смастеренным из старого каната, и выкрикивал имя Цуйцуй. Когда он подошел поближе, она поняла, что не знает его. Факелоносец рассказал, что паромщик уже дома и встретить ее не смог, вот и прислал его — того, кого перевозил на пароме, — с наказом ей немедленно возвращаться. Услышав, что этого человека прислал дед, Цуйцуй без колебаний последовала за ним домой. Мужчина шел впереди, освещая дорогу, а пес то обгонял их, то отставал; так они вместе и двинулись вдоль городской стены к переправе. По дороге девочка спросила факелоносца, откуда он узнал, что она на берегу. Человек ответил, что ему сказал Эрлао, и сам он — приказчик в их семье, так что после того, как проводит Цуйцуй до дома, ему нужно будет вернуться на улицу Хэцзе.
— А как Эрлао узнал, что я у реки?
— Он вернулся с реки с уткой, — смеясь, ответил человек, — видел тебя на пристани, даже пригласил без задней мысли домой посидеть, подождать деда, а ты его обругала.
— А кто такой Эрлао? — в изумлении тихонько спросила Цуйцуй.
— Ты не знаешь, кто такой Эрлао? — с не меньшим изумлением спросил человек. — Носун Эрлао с нашей улицы Хэцзе! Юэ Юнь же! Он и попросил меня проводить тебя!
В городе хорошо знали этого Носуна Эрлао!
Вспомнив свои бранные слова, Цуйцуй ужаснулась, устыдилась и дальше шла за факелоносцем в полном молчании.
Когда они взошли на гору и стали видны огни дома у реки, на том берегу тоже увидели огни факела, и дед тут же прыгнул в лодку, крича по пути хриплым голосом:
— Цуйцуй, это ты?
Та не ответила ему, пробормотав себе под нос:
— Нет, не Цуйцуй, Цуйцуй давно уж карпы в реке съели.
Она поднялась на лодку и человек, которого послал Эрлао, ушел со своим факелом, а дед, переправляя лодку, спросил:
— Цуйцуй, почему ты мне не отвечала, рассердилась на меня?
Та стояла на носу лодки и все еще молчала. Ее укоризна переплыла вместе с лодкой через речку, но испарилась, как только они дошли до дома и девочка увидела сомлевшего пьяного старика. Но другое — то, что принадлежало только ей и не касалось деда, на всю ночь погрузило ее в задумчивое молчание.
Прошло два года.
На оба праздника середины осени не было луны, поэтому ни любоваться ее сиянием, ни распевать друг другу песни — а мужчины и женщины пограничного городка в ту ночь только для этого и не ложились спать, — в установленный срок не получилось, вот почему оба праздника произвели на Цуй-цуй весьма блеклое впечатление. На оба же Новых года, как обычно, можно было посмотреть на танцы льва и дракона с фонарями, которые исполняли солдаты в гарнизоне или пришлые из других волостей; на маленьком плацу встречали весну и стоял оглушительный бой барабанов и гонгов. Когда наступил вечер пятнадцатого дня, солдаты из Чжэнганя[138], которые исполняли в городе танец льва и дракона, сняв рубашки, запускали повсюду хлопушки и потешные огни. В городском гарнизоне, в резиденции таможенного головы, в некоторых больших лавках на улице Хэцзе заблаговременно подготовили обрезки бамбуковых коленец или покрытые резьбой пальмовые стволы, а потом при помощи селитры, смешанной с сульфоуглем, запускали сотни-тысячи фейерверков. Бравые и озорные солдаты, раздевшись до пояса, ходили с фонарями и били в барабаны, дождь из обрывков маленьких хлопушек лился с кончиков длинных шестов на их обнаженные плечи; происходящее вызывало у всех небывалый восторг. После взрыва хлопушек запускали огни из большой трубы, привязанной к лавке; ее выносили на пустое место и поджигали кончик фитиля, который сперва с шипением разбрызгивал белое сияние; потом начинался пронзительный свист и постепенно превращался в страшный звук, подобный реву бури или рыку тигра; белое сияние взмывало ввысь на двадцать чжанов и, падая, разбрызгивало в небе цветной дождь. Солдаты с фонарями кружились в этих огненных цветах, словно не замечая их. Цуйцуй с дедом тоже смотрела на это веселье и радовалась, но эта радость, непонятно почему, все же не была такой сладкой и красивой, как на празднике лета.
Не в силах забыть того, что тогда случилось, на следующий праздник лета она снова отправилась в город на берег реки и долго смотрела на лодочные гонки; в самый разгар веселья неожиданно хлынул дождь, вымочив всех до нитки. Скрываясь от дождя, дед с внучкой и псом дошли до дома Шуньшуня и втиснулись в один из его уголков. Какой-то человек проходил мимо них со скамейкой на плечах. Цуйцуй узнала в нем того, кто год назад провожал ее до дома, и сказала деду:
— Дедушка, это вот тот человек провожал меня домой, он, когда шел с факелом по дороге, так похож был на разбойника!
Дед промолчал, но когда тот человек снова прошел перед ним, тут же схватил его всей пятерней и со смехом сказал:
— Ха-ха, вот ты какой! Зову его домой вина попить — а все никак, нешто боишься, что в вине яд будет, что отравлю тебя, эдакого сына неба!
Человек, увидев, что это старый паромщик, заметил и Цуйцуй и засмеялся:
— Цуйцуй, да ты выросла! Эрлао сказал, что тебя рыба на берегу слопает, так теперь эта рыба тебя и не проглотит!
Цуйцуй не промолвила ни слова, только улыбалась, не разжимая губ.
В этот раз, хотя из уст этого похожего на разбойника работника и прозвучало имя «Эрлао», сам Эрлао не появился. Из беседы деда и этого человека Цуйцуй поняла, что он отмечает праздник лета в Цинлантане[139], в шестистах ли ниже по течению. Не увидев в этот раз Эрлао, она, однако же, познакомилась с Далао[140], а также со знаменитым в этих краях Шуньшунем. После того как Далао вернулся домой с пойманной уткой, старый паромщик дважды похвалил ее упитанность, и Шуньшунь велел Далао отдать утку Цуйцуй. Узнав же о том, что дед и внучка живут в нужде и на праздник не могут приготовить цзунцзы[141], он подарил им много остроуглого лакомства.
Когда этот известный человек разговаривал с дедом, Цуйцуй притворялась, что разглядывает реку и ее берега, однако уши ее очень цепко ловили каждое слово. Человек сказал деду, что Цуйцуй очень красива, спросил, сколько ей лет и есть ли у нее жених. Хотя дед с большой радостью и много хвалил Цуйцуй, но в ее брачные дела посторонним лезть не разрешал, а потому насчет замужества отмолчался.
Когда они возвращались домой, дед нес утку и остальные вещи, а Цуйцуй освещала факелом путь. Они прошли вдоль городской стены; с одной стороны был город, с другой — вода.
— Шуньшунь и вправду хороший человек, — сказал дед. — Очень щедрый. Далао тоже очень хороший. Все люди в этой семье хорошие!
— Все люди? А ты разве всех в этой семье знаешь? — спросила Цуйцуй.
Дед не понял ее вопроса, потому как сегодня был слишком весел, и засмеялся:
— Цуйцуй, а если Далао захочет взять тебя в жены и сватов пришлет, ты согласишься?
— Дедушка, ты с ума сошел! — сказала Цуйцуй. — Еще раз скажешь такое, и я рассержусь.
Дед хоть ничего и не сказал, однако было очевидно, что в голове его беспрерывно вертится эта нелепая идея. Цуйцуй разозлилась и быстро пошла вперед, размахивая факелом из стороны в сторону.
— Цуйцуй, не балуй, я упаду в реку, и утка уплывет!
— Кому нужна эта утка!
Дед понял, почему девочка расстроилась, и запел весельную песню, которую поют гребцы, когда плывут через пороги, и хотя голос его был хриплым, слова звучали четко, ни одного старик не переврал. Цуйцуй ступала, слушая, но внезапно остановилась испросила:
— Дедушка, твоя лодка сейчас плывет в Цинлантань?
Дед не ответил, продолжая петь, и оба они вспомнили об Эрлао из семьи Шуньшуня, который как раз встречал праздник лета на порогах Цинлантань, и ни один из них не знал, где именно находятся мысли другого. Дед и внучка дошли до дома в полном молчании. Когда они добрались до переправы, сменщик, что присматривал за лодкой, как раз причалил к берегу, ожидая их. Они переправились, зашли в дом, очистили и съели цзунцзы, после чего сменщик засобирался в город, и Цуйцуй зажгла для него факел, чтобы было чем освещать путь. Когда он взобрался на гору, Цуйцуй с дедом смотрели на него с лодки, и девочка сказала:
— Дедушка, смотри, разбойник на гору забрался!
Дед тянул за трос, рассматривая дымку на водной глади, как будто увидел там что-то, и еле слышно вздохнул. Когда он тихонько переправился на противоположный берег, то велел Цуйцуй выйти, а сам остался у лодки, поскольку было время праздника и значит, будут еще деревенские, кто ходил в город смотреть гонки, и теперь среди ночи заторопится домой.
Днем старый паромщик схлестнулся с продавцом пергамента, которого переправлял на другой берег. Один не мог принять деньги, которые ему давали, второй же не мог их не давать.
Видимо, изысканные манеры, с которыми тот предлагал оплату, угнетали паромщика; он даже как будто рассердился и заставил человека взять деньги обратно, насильно всунув их ему в руки. Но когда паром причалил, этот человек спрыгнул на пристань и рассыпал целую горсть монет по дну лодки, после чего, смеясь, поспешил уйти. Паромщику нужно было переправлять другого путника и он не мог догнать его, поэтому закричал внучке на пригорке:
— Цуйцуй, помоги мне, задержи того парня, который пергамент продает, не позволяй ему уйти!
Цуйцуй не поняла, в чем дело, но тут же вместе с псом бросилась на перехват первого человека, который спускался с горы.
— Не надо меня задерживать! — хохотал тот.
Подоспел второй торговец и рассказал Цуйцуй, в чем дело. Уяснив суть, девочка вцепилась в одежду продавца пергамента, повторяя: «Нельзя уходить, нельзя!» Пес, выражая солидарность, заливался возле нее лаем. Остальные торговцы смеялись так, что даже идти какое-то время не могли. Прибежал запыхавшийся дед, силой всунул деньги в руку того человека, да к тому же еще и подкинул ему в корзину пучок табака и, потирая руки, засмеялся:
— Ступай! Теперь ступайте!
И все эти люди, дружно смеясь, ушли.
— Дедушка, — сказала Цуйцуй, — а я-то думала, что тот человек украл у тебя что-то и будет с тобой драться!
— Он денег дал, а мне эти деньги не нужны! — ответил дед. — Сказал ведь ему, что не нужны, так он спорить начал, ничего не слушает!
— Ты все ему вернул?
Дед захлопнул рот и покачал головой, а потом засмеялся с хитрым видом и снял приколотую к поясу медную монетку, которую оставил у себя, и передал Цуйцуй со словами:
— Он получил столько табаку, что до самого Чжэньганя курить можно!
Издалека раздался нестройный бой барабанов; пес прислушался к нему, навострив уши. Цуйцуй спросила деда, слышит ли он что-нибудь. Дед, обратившись во внимание, тут же понял, что это за звук, и ответил:
— Цуйцуй, вот и праздник лета наступил. Ты помнишь, как в том году Тяньбао Далао подарил тебе утку? Утром Далао с толпой уехал в Восточную Сычуань, когда переправлялся, спрашивал о тебе. Ты ведь наверняка забыла, какой в тот день был ливень. Если мы в этот раз пойдем, то снова нужно будет с огнем домой возвращаться; помнишь, мы с тобой с факелами домой шли, путь освещали?
Цуйцуй как раз вспоминала все, что случилось на минувший праздник лета, но, когда дед спросил, она чуть раздраженно покачала головой и нарочно сказала:
— Не помню я, не помню.
На самом же деле она имела в виду: «Как же я могу не помнить?!»
Дед понял и сказал:
— А в позапрошлом году было еще интересней, ты ждала меня одна у реки и чуть было не осталась там, я уже думал, что тебя большая рыба съела.
Цуйцуй засмеялась.
— Дедушка, разве это ты думал, что меня заглотила большая рыба? Это мне другой человек говорил, а я тебе рассказала. Ты в тот день боялся только, что тот старик из города заглотит твою горлянку с вином! Вот же память у тебя!
— Я уже стар, память совсем никуда не годится. Цуйцуй, ты уже взрослая, сможешь сама сходить в город посмотреть гонки. Не бойся, рыба тебя не проглотит.
— Раз я выросла, надо заниматься переправой.
— Переправой занимаются, когда стареют.
— Когда стареют, надо отдыхать!
— Твой дед еще тигра завалить может, я вовсе не старый! — с этими словами дед согнул руку и старательно напряг мышцы, так что они показались молодыми и сильными, и добавил:
— Вот, Цуйцуй, если не веришь, укуси.
Цуйцуй покосилась на чуть сгорбленного, совершенно седого деда и ничего не ответила. Вдалеке послышались звуки сона, она поняла, в чем дело и откуда идут звуки, спустилась с дедом к лодке и подтянула ее к домашнему берегу. Чтобы пораньше увидеть шествие, провожавшее невесту в новый дом, Цуйцуй взобралась на пагоду. Очень скоро пришла толпа: двое дудящих в сона, четверо дюжих сельских парней, один пустой паланкин, один празднично одетый юноша, похожий на сына командира дружины, а еще два барашка, ребенок, который их вел, сосуд вина, коробка лепешек из размельченного риса и человек, нагруженный подарками. Когда вся толпа поднялась на лодку, Цуйцуй с дедом взбежала следом за ними. Дед правил лодкой, а Цуйцуй встала возле паланкина невесты и стала любоваться его бахромой и лицами людей. Когда они причалили, парень, похожий на сына командира дружины, достал из украшенного вышивкой поясного кошеля красный конверт и передал паромщику. Так было заведено, и дед уж не мог сказать, что не возьмет деньги. Однако, получив конверт, он спросил, откуда невеста, уяснил, снова спросил, из какой семьи, получил ответ и, наконец, спросил, сколько ей лет, что тоже хорошенько запомнил. Играющие на сона вновь загудели в свои дудки, и вся компания, перевалив гору, скрылась. Дед остался в лодке с Цуйцуй, но душа его следовала за пением сона и успела уйти довольно далеко, прежде чем вернулась обратно в тело.
Взвешивая на руки красный конверт, дед со значением сказал:
— Цуйцуй, невесте из Сунцзябаоцзы всего пятнадцать лет.
Цуйцуй поняла, к чему он клонит, но не стала заострять на этом внимания и тихо повела лодку к берегу. Причалив, она вбежала в дом, достала крошечный побег бамбука, из которого смастерила сона с двумя раструбами, и попросила деда сыграть ей из лодки «Мать провожает дочь», а сама улеглась с собакой на большой камень, на который как раз упала тень от дома, и разглядывала облака. Время тянулось медленно, дед незаметно заснул, и Цуйцуй с собакой тоже заснули.
Наступил праздник лета. Цуйцуй с дедом за три дня до того условились, что он останется на вахте у переправы, а Цуйцуй и пес пойдут к дому Шуньшуня смотреть на гуляния. Цуйцуй сперва не соглашалась, но все же уступила. Однако день спустя снова пожалела о согласии, думая, что если идти смотреть, то должны пойти оба, а если бдеть у лодки, то тоже обоим. Дед понял, что в душе ее сражаются желание праздника и любовь к нему. Оказаться препятствием на пути к веселью совсем уж никуда не годилось!
— Цуйцуй, ты чего? — улыбаясь, спросил паромщик. — Мы же договорились, а ты вдруг пожалела, у нас, у чадунцев, так не принято! Сказано — сделано, нельзя, чтобы то одно, то другое. Я не настолько выжил из ума, чтобы не помнить, что ты согласилась!
Хотя было видно, что он понимает, почему внучка передумала, но она была слишком послушным и правильным ребенком, и дед от этого приуныл. Когда дед замолчал, и молчал долго, Цуйцуй спросила:
— Если я уйду, кто останется с тобой?
— Если ты уйдешь, со мной будет лодка, — ответил дед.
Цуйцуй нахмурилась и горько усмехнулась:
— С тобой будет лодка, ха-ха, лодка с тобой будет. Дедушка, ну ты и…
«Все равно однажды ты уйдешь», — подумал дед, но вслух говорить об этом побоялся. Какое-то время ему нечего было сказать, потом он отправился в садик за домом возле пагоды проведать лук, и Цуйцуй пошла следом.
— Дедушка, я решила не ходить. Если надо, чтобы кто-нибудь пошел, то пусть лодка идет, а я вместо нее с тобой побуду.
— Хорошо, Цуйцуй, если ты не пойдешь, то я пойду, возьму с собой красный цветок и притворюсь бабушкой Лю[142], которая решила в городе себя показать, да на других посмотреть.
И потом они долго смеялись.
Дед занимался луком, а Цуйцуй вырвала одну большую стрелу и затеяла в нее дудеть. С восточного берега кто-то затребовал переправы, и девочка, не дав деду сняться с грядки, помчалась сама, запрыгнула в лодку и повела ее к пассажиру, тянучи за трос. Переправляясь, она кричала:
— Дедушка, пой, пой!
Но дед не пел, он стоял на высоком камне, глядя на нее и отмахиваясь, не говоря ни слова.
У него на душе лежал камень, тяжелый камень — Цуйцуй выросла.
Цуйцуй росла день за днем, случайно сказав что-то — краснела. Время прошло, и теперь она думала совсем о других вещах. Ей нравилось смотреть на невест с напудренными лицами, нравилось говорить о них, нравилось вплетать в волосы цветы, а еще нравилось слушать песни. И в пении жителей Чадуна она уже могла различить куплеты о любви. Иногда ей будто бы становилось одиноко; она любила сидеть на камне и любоваться облаками. Если дед спрашивал: «О чем думаешь, Цуйцуй?», она, слегка стесняясь, тихо отвечала: «Смотрю, как в реке дерутся утки!» Это местное присловье означало: «Ни о чем не думаю». И в то же время, спрашивая себя: «Цуйцуй, а и правда, о чем ты думаешь?», она сама себе же отвечала: «Мысли все далеко, их много. Но я не знаю, о чем думаю». Она действительно все время думала и сама не знала о чем. Тело девочки созрело, в этом теле уже случалось «странное», естественно пришедшее с возрастом, случалось каждый месяц и тоже повергало ее в раздумья и в мечтания.
Дед понимал, что это значит. Он семьдесят лет прожил на лоне природы, но с некоторыми вещами в ней, да и вообще в мире, не мог совладать. Цуйцуй выросла, и это напомнило ему о делах минувших дней, вытащило кое-какие похороненные под толщей времен события.
Мать Цуйцуй была очень похожа на дочь. Длинные брови, большие глаза, яркий румянец, кротость, заслужившая всеобщую любовь. Глазастая, с подвижными бровями, она всегда радовала старших. Казалось, она никогда не покинет гнездо. Но пришло несчастье — она познакомилась с тем солдатом, а под конец бросила старого отца и маленькую дочь — умерла вслед за ним. Старый паромщик говорил, что в этом нет ничьей вины, что за него несет ответственность только Небо. Но, хотя на словах он Небу не пенял, как же горько было у него на сердце! То, что выпало на его долю, по чести сказать, было несправедливо! На словах он забыл обо всем, однако на самом деле не мог отпустить свою боль, не мог смириться с тем, что случилось!
Но еще ведь есть и Цуйцуй. Последуй она сейчас по стопам матери, смог бы дед в свои преклонные годы вырастить еще одного птенца? Человек полагает, а Бог располагает! Он был слишком стар, он хотел отдохнуть, ведь любой добрый деревенский житель получает сполна все отведенные ему невзгоды и тяжкий труд. Будь где-нибудь наверху Бог, и будь у него пара рук, чтобы все распределить, очевидно же, что справедливо было бы забрать первым деда и позволить молодым в новой жизни получить надлежащую долю радостей и горестей, тогда во всем этом был бы хоть какой-то смысл.
Но дед думал вовсе не об этом. Он волновался за Цуйцуй. Иногда он лежал на большом камне у дома и обдумывал свои заботы в компании звезд. Он думал о том, что смерть уже скоро заберет его, и именно то, что Цуйцуй выросла, означало, что он действительно постарел. Во что бы то ни стало нужно было найти ей опору. Раз уж несчастная мать передала ему девочку и она выросла, то теперь он тоже должен передать ее кому-то, только тогда его дела будут завершены! Но кому? Как найти человека, который бы не обидел ее?
Когда Тяньбао Далао переправлялся через реку несколько дней назад и беседовал с дедом, то напрямик сказал ему:
— Дядюшка, Цуйцуй ваша очень красива, прямо как Гуаньинь. Пройдет года два, и если я стану заниматься делами в Чадуне и мне не нужно будет носиться повсюду, как вороне, я непременно буду приходить на берег петь для нее каждую ночь.
Дед наградил его прямоту улыбкой. Переправляя лодку, он разглядывал Далао своими невеликими глазками.
После этого Далао сказал:
— Но Цуйцуй слишком нежная, боюсь я, что она только и умеет слушать, что ей поют мужчины из Чадуна, но не сможет, подобно чадунским женщинам, делать то, что положено жене. А мне нужна любимая, которая бы слушала мои песни, но при этом была хорошей хозяйкой. «Хочу и рыбку съесть, и на мель не сесть», — да, вот уж это сказано прямо про меня!
Дед потихоньку развернул лодку, пришвартовав корму к берегу, и сказал:
— Твоя правда, Далао! Ну, ты сам смотри.
В чем там эта правда, дед не понимал и не знал, как на это следует отвечать. Когда парень ушел, дед, вспоминая его слова, и печалился, и радовался. Ведь если Цуйцуй должна кого-то выбрать, то этот человек должен позаботиться о ней? Если и вправду выбрать его, согласится ли Цуйцуй?
Ранним утром пятого числа посыпал моросящий дождик, в верхнем течении прибыло немного праздничной воды, и река стала горохово-зеленого цвета. Дед снарядился в город, чтобы купить кое-каких вещей для праздника, надел «накидку» из листьев, в которые заворачивают цзунцзы, взял корзину, большую тыкву-горлянку с вином, повесил на плечо перекидной кошель со связкой из 600 чохов в нем и ушел. Праздник привел к реке множество людей из маленьких деревень и крепостей[143] с деньгами и добром; все эти люди шли в город покупать и обменивать товар, они отправились в путь довольно рано, поэтому после ухода деда пес остался с Цуйцуй нести вахту у парома. Цуйцуй в новехонькой накидке переправляла пассажиров туда и обратно. Пес сидел в лодке и всякий раз, когда та причаливала, непременно спрыгивал на берег с веревкой в зубах, к радости путников. Многие деревенские ехали в город со своими собаками, ведь, как говорят в народе, «собака не уходит далеко от дома», а если уходит, то, даже сопровождая хозяина, ведет себя смирно. Когда они добирались до переправы, пес Цуйцуй обязательно подходил их обнюхать, но ловил взгляд хозяйки и как будто понимал, что она хочет сказать, и не предпринимал никаких действий. Когда они добирались до берега, он завершал работу с веревкой, видел, что те незнакомые собаки поднимаются в гору, и бежал догонять их. Это влекло за собой сердитый окрик Цуйцуй: «Пес! Ты что бесишься? Еще дел невпроворот, ну-ка быстро сюда!» И тогда пес со всех лап мчался к парому, но по-прежнему обнюхивал в нем всех до единого.
— Что за легкомыслие! — говорила Цуйцуй. — Где ты такому научился? А ну сядь вон там смирно!
Пес, казалось, все понимал, возвращался на свое место и, только унюхав что-то или словно бы вспомнив, тихонько лаял, но совсем чуть-чуть.
Дождь лил без остановки, и река покрылась дымкой. Когда Цуйцуй нечем было заняться в лодке, она прикидывала путь старого паромщика. Она знала, куда он должен сегодня пойти, с кем встретиться, о чем говорить, что происходит в этот день перед городскими воротами, что происходит на улице Хэцзе; «в голове ее был целый том»: она будто видела все собственными глазами. А еще она хорошо знала деда — стоило ему увидеть в городе знакомого из гарнизона, не важно, конюха или повара, он тут же высказывал все полагающиеся случаю поздравления. Скажет: «Поручик, кушайте-пейте на здоровье!», а тот ответит: «Лодочник, ешь-пей досыта». Если дед скажет так, а тот в ответ: «Да что же мне есть-пить? Четыре ляна мяса, две чарки вина, ни наесться, ни напиться!», тогда дед тут же с радостью приглашал знакомого на берег своей речушки — напиться всласть. Если же человек хотел выпить из дедовой горлянки, не сходя с места, старый паромщик не скупился и тут же передавал ему бутылек. Пригубив, солдаты из лагеря закручивали от удовольствия язык, облизывали губы, хвалили вино и тут же получали настоятельное приглашение сделать второй глоток. В таких обстоятельствах вина становилось мало, и нужно было бежать в первую попавшуюся лавку, чтобы наполнить горлянку доверху.
Цуйцуй также знала, что дед пойдет на пристань поболтать с лодочниками, которые день-два как причалили, спросит о ценах на рис и соль ниже по течению, а иногда, сгорбившись, нырнет в трюм, пропитанный запахами морской капусты и кальмаров, запахами масла, уксуса, дыма от сгоревших дров; лодочники добудут из маленьких сосудов пригоршню фиников и отдадут старому паромщику, и спустя какое-то время, когда он вернется домой и Цуйцуй будет на него обижаться, примирение будет достигнуто этими финиками.
Когда дед приходил на улицу Хэцзе, многие владельцы лавок дарили ему цзунцзы и прочее в знак уважения за то, что исправно заведовал переправой, и хотя дед и кричал: «Куда я понесу всю эту кучу, она же раздавит мои старые кости!», он был благодарен за эти подарки. А добравшись до мясной лавки и заподозрив, что продавцы не захотят брать деньги, предпочитал уходить в другое место, не желая пользоваться их великодушием. Тогда мясник говорил: «Дедушка, ну зачем вы так считаетесь? Я ведь вас не плуг в поле заставляю тянуть!» Но нет, паромщик думал, что это кровавые деньги, их нельзя сравнивать ни с чем другим, и если мясник не брал плату, то он сперва точно отсчитывал монеты, а потом метал их в большое и длинное бамбуковое коленце-копилку, хватал мясо и убегал.
Продавцы знали его и, взвешивая мясо, всегда выбирали лучший кусок, да еще и нарочно взвешивали больше, чем он просил; замечая такое, он возмущался: «Эй, эй, хозяин, не надо мне таких щедрот! Мясо с ноги в городе идет на кальмара с мясными нитями, нечего тут надо мной шутить! Мне нужна шея, мне нужно плотное и клейкое мясо, я же лодочник, мне его потушить с морковью да вином запить!» Получив свое мясо и расплачиваясь, он вначале считал деньги сам, потом поторапливал мясника, чтобы тот тоже посчитал, а мясник, по обыкновению, просто бросал деньги в копилку, и тогда паромщик удалялся с прямо-таки очаровательной улыбкой. Мясник и прочие покупатели при виде его лица не могли удержаться от смеха…
Цуйцуй также знала, что дед, будучи на улице Хэцзе, обязательно зайдет в гости к Шуньшуню.
Она повторяла про себя все, что видела и слышала во время обоих праздников, и в сердце ее зацветала радость, как будто ее что-то ожидало; это чувство было словно неосязаемые подсолнухи, которые видишь, зажмурив глаза ранним утром на кровати, — как будто ясно стоят перед глазами, но не можешь толком рассмотреть и ухватить. «Неужели в Байцзигуане водятся тигры?» — подумала она, сама не зная, почему неожиданно вспомнила это место. Оно находилось на реке Юшуй больше чем в двухстах ли от Чадуна! А потом подумала: «Тридцать два человека на шести веслах, а если ветер попутный, то ставят большой парус — штуку, сшитую из ста полотнищ белой ткани; сперва на такой лодке плывут через озеро Дунтинху, как же смешно…»
Она не знала, сколь велико это озеро Дунтинху и никогда не видела таких больших лодок, а всего смешнее, что она даже не представляла, почему задумалась об этом!
Явилась целая толпа путников, а с ними коромысло с ношей, были люди, похожие на тех, кто ездит по казенным делам, а еще были мать с дочкой. Мать была одета в крепко накрахмаленное синее платье, на щеках девочки рдели два намазанных красным кружка, а сама она была наряжена в новую одежду, которая не слишком удачно сидела на ней; обе ехали в город поздравить родственников и посмотреть на гонки. Когда вся компания расселась в лодке, Цуйцуй, разглядывая девочку, стала перегонять паром на другой берег. Она предположила, что девочке лет тринадцать-четырнадцать, вид у нее был очень изнеженный, наверняка еще никогда не уезжала от матери. На ногах девочки красовалась пара остроносых, подбитых гвоздями и натертых маслом башмачков, на которые налипло немного желтой грязи. Штаны были из зеленой ткани с фиолетовым отливом. Увидев, что Цуйцуй разглядывает ее, девочка уставилась на нее в ответ; глаза ее блестели, как два хрустальных шарика. Она была чуть стеснительна, чуть скованна, и в то же время, сразу видно, невероятно избалованна. Женщина, вероятно, ее мать, спросила, сколько Цуйцуй лет. Цуйцуй хихикнула, с неохотой ответила и в свою очередь спросила, сколько лет девочке. Услышав, что тринадцать, она невольно засмеялась. Мать с дочерью явно были из состоятельной семьи, весь их вид говорил об этом. Разглядывая девочку, Цуйцуй заметила, что у той на руке посверкивает серебряный браслет с узором-косичкой, и капельку позавидовала. Когда лодка причалила и пассажиры один за другим начали сходить на берег, женщина достала монетку, вложила ее в руку Цуйцуй и ушла. В тот момент Цуйцуй напрочь забыла дедушкины правила — не поблагодарила ее, денег не вернула, а только в оцепенении смотрела на девочку в толпе. Но когда пассажиры почти скрылись за вершиной горы, Цуйцуй неожиданно сорвалась, догнала их и уже на самом верху вернула монетку женщине.
— Это тебе в подарок! — сказала та.
Цуйцуй не ответила, только с улыбкой покачала головой и бегом вернулась к лодке.
Добежав до переправы, она услышала, что ей кричат, и повела паром на другой берег. Во второй раз переправлялось семь человек, среди них две девочки, тоже по случаю лодочных гонок одетых во все новое, но они были совсем не так прекрасны, и мысли Цуйцуй все время возвращались к той, что переправлялась до них.
Сегодня паром требовался многим, и девочек было больше, чем обычно. Цуйцуй тянула трос и разглядывала их, поэтому все увиденное — красивое, удивительное, странное — надолго запечатлелось в ее памяти. Когда некого было перевозить, оставалось только ждать деда и вновь и вновь вспоминать ту девочку. Поглощенная своими мыслями, Цуйцуй тихонько напевала:
— В Байгуаньцзи пришел тигр, хочет съесть командира дочек… На старшей — золотые цветочки, на средней — серебряные браслеты, только на мне, младшей, ничего нету, в ушах круглый год соевые росточки…
Из города возвращался деревенский, который видел старого паромщика на улице Хэцзе перед винной лавкой; старик настоятельно предлагал молодому лодочнику свою горлянку с только что купленным ханшином — все это он пересказал Цуйцуй по ее просьбе. Девочка засмеялась — пылкая щедрость деда не знала ни времени, ни места. Переправившийся ушел, и она на лодке тихонько замурлыкала песню колдуна, которую исполняли в декабре, благодаря духа за внимание к просьбам людей.
Горный дух, дух святой, глянь, народ у нас какой,
Он и честен, он и млад, он здоровием богат,
Взрослый пить горазд и спать, и работу выполнять,
Дети могут вырастать, хлад и голод обуздать,
Тянет плуг охотно скот, яйца курица несет,
Жены сыновей растят, песню спев, мужей пленят.
Нам подарен божеством
Дождик, счастье, ветерок
В авангард — еду с вином,
Свин с барашком над огнем!
Вдоволь ешь, вдоволь пей,
Под луной — через ручей.
Пьяным под руку домой,
А я с песнею своей!
Мягкая мелодия этой песни была радостной и в то же время немного печальной. Допев, Цуйцуй ощутила легкую тоску. Она вспомнила, как в конце осени благодарили духов, и в поле беспорядочно мелькали огни и пели рожки.
Вдалеке уже послышался барабанный бой; она знала, что лодки с нарисованной на боку длинной киноварной полосой уже спустили на воду, а мелкий дождик все не прекращался, и поверхность речки была окутана дымкой.
К обеду вернулся дед, увешанный всякими разностями; взойдя на горку, он тут же позвал Цуйцуй, чтобы та пригнала лодку.
А та, видя, сколько народу собралось в город и понимая, что с лодки ей никак не уйти, заслышав голос деда, разволновалась и пронзительно закричала:
— Дедушка, дедушка, я сейчас приплыву!
Старый паромщик забрался с пристани в лодку и разложил по дну вещи, которые нес на плече, после чего стал помогать Цуйцуй переправляться и смеялся, словно маленький ребенок, застенчиво и скромно:
— Цуйцуй, так сильно волновалась?
Цуйцуй вообще-то хотела упрекнуть деда, но ответила:
— Дедушка, я знаю, ты на улице Хэцзе кого-то выпить с тобой подбивал, и тебе было очень весело.
Цуйцуй знала, что сам поход на улицу Хэцзе порадовал деда, но скажи ему об этом — раскричится от стыда, поэтому слова, готовые вылететь, остались за сомкнутыми губами.
Девочка рассмотрела все разложенное по дну, не нашла горлянки с вином и хихикнула.
— Дедушка, а ты щедрый, пригласил поручика и лодочников с тобой выпить, так даже горлянку съели!
— Да где уж там, мою горлянку Шуньшунь забрал, — смеясь, поспешил разъяснить дед, — когда он увидел, что я всех угощаю, сказал: «Эй, Чжан Хэн-лодочник[150], так не пойдет. У тебя же нет винокурни, можно ли так? Дай-ка мне это, пригласи меня, я все выпью». Он правда так сказал: «Пригласи меня, я все выпью». Я и отдал ему горлянку. Но я думаю, что он со мной шутку разыграл. Неужто в его доме ханшина мало? Скажи, Цуйцуй…
— Дедушка, ты думаешь, он и правда хотел твоего вина, вот и шутил с тобой?
— А как же тогда?
— Успокойся, он наверняка удержал твою горлянку, потому что ты людей направо и налево угощал. Он просто не хотел, чтобы ты без вина остался. Подожди, увидишь, он пришлет ее тебе. А ты и не понял, вот же…
— Ишь ты, а ведь и правда!
За разговором они причалили, Цуйцуй постаралась первой схватить что-нибудь и помочь деду донести, но достался ей только рыбий хвост — дедов перекидной кошель. Денег в нем не осталось вовсе, зато был сверток сахару и сверток маленьких кунжутных лепешек. Стоило им донести покупки до дома, с другого берега запросили переправы; дед поручил Цуйцуй приглядывать за мясом, чтобы его не стащили дикие кошки, а сам отправился к реке заниматься делом. Скоро он шумно вернулся в компании человека, которого перевозил. Оказалось, что тот привез тыкву-горлянку с вином.
— Цуйцуй, ты угадала, — услышала девочка, — мне горлянку привезли!
Цуйцуй не успела отойти к очагу — дед зашел в дом в компании широкоплечего молодого человека с загоревшим дочерна лицом.
Девочка с гостем смеялись, пока дед рассказывал что-то свое. Гость с улыбкой разглядывал ее, а она, осознав, почему он разглядывает, смутилась и ушла к очагу разводить огонь. С реки вновь затребовали переправы, и девочка поспешила к лодке. Сразу после этих очень кстати подоспели другие путники. Хотя с неба и падал мелкий дождик, пассажиров было больше обычного, ей пришлось переправлять их в три захода. Занятая делом, Цуйцуй все же думала о дедушкиной радости. Почему-то тот, кто явился из города с горлянкой, показался ей знакомым, но она никак не могла вспомнить, кто же он такой.
— Цуйцуй, иди сюда, отдохни! — крикнул ей дед со своего камня. — Посиди с гостем.
Девочка хотела пойти в дом, к очагу, когда перевезет последнего пассажира, но после крика деда на берег не вернулась.
Гость спросил деда, пойдет ли он в город смотреть на гонки, и старый паромщик ответил, что нужно присматривать за переправой. Они поговорили еще. Только после этого гость перешел к делу:
— Дядя, ваша Цуйцуй взрослая уже, красавицей выросла.
— Ты прямо как брат твой старший говоришь, — засмеялся паромщик. — Так же без обиняков. Эрлао, здесь только тобой восхищаются, — подумав, добавил он. — Все говорят, что ты красивый! «Леопард с горы Бамяньшань, золотой фазан с реки Дидиси». Эти красивые слова как раз про тебя придумали!
— Преувеличивают!
— Вовсе нет! Я слышал, как на пристани рассказывали, что, когда ты в прошлый раз вел лодку, за Саньмэнем у порогов Байцзигуань беда случилась, и ты из бушующих волн спас трех человек. А в ту ночь на порогах вас увидели девушки из деревни и всю ночь у вашего навеса песни распевали, правда?
— Да не девушки пели всю ночь, а волки выли. То место и знаменито тем, что там полно волков, они только и мечтали улучить момент и сожрать нас! Мы развели огромный костер, чтобы их отпугнуть, только тем и спаслись!
Старый паромщик рассмеялся:
— Ну и того лучше! Верно люди говорят. Волки едят только девушек, детей, восемнадцатилетних красавцев, а стариков, таких, как я, есть не хотят.
— Дядюшка, — сказал Эрлао, — вы здесь уж столько лет прожили, вот все говорят, что у нас тут место годное, по фэншую здесь должны рождаться великие люди, но я понять не могу, почему до сих пор никого великого не объявилось?
— Ты имеешь в виду, что раз все по фэншую, то должны рождаться знаменитые люди? Я думаю, такие в нашем захолустье не родятся, но и не страшно. У нас есть умные, искренние, храбрые, трудолюбивые молодые люди, большего не нужно. Вот такие, как вы с отцом и братом. Вы уже принесли много славы нашим краям.
— Хорошо сказано, дядя, я тоже так думаю. Если где-то не родятся плохие люди, а родятся хорошие, вот как вы, хоть и в годах, а крепкий что махил, выносливый да уверенный, к тому же и серьезный, и щедрый, это редко бывает.
— Я уже старик, о чем тут говорить. Много дорог исходил под солнцем и дождем, нес тяжкое бремя, бывало, чревоугодничал, бывало, голодал да замерзал, — получил все, что мне отведено, скоро уже буду лежать в этой холодной земле и кормить червей. Все, что в мире есть, вам, молодым, осталось, трудитесь хорошенько, и время будет ваше. Но и вы время не упустите!
— Дядюшка, глядя на ваше трудолюбие, мы, молодые, не посмеем время упускать!
Выпалив это, Эрлао засобирался уходить, и паромщик вышел к дверям покричать Цуйцуй, чтобы она развела огонь, вскипятила воды и приготовила поесть, а он бы подменил ее на лодке. Цуйцуй отказалась сходить на берег, однако гость уже сел в лодку, и, когда Цуйцуй повела ее, дед с напускной укоризной сказал:
— Цуйцуй, ты не поднялась к нам, неужели хочешь, чтобы я в доме за жену был и стряпней занимался?
Цуйцуй покосилась на гостя и, увидев, что он пристально разглядывает ее, тут же повернулась спиной, закрыла рот и сосредоточенно потянула за трос, медленно перегоняя лодку на другой берег.
— Цуйцуй, как поешь, пойдешь с дедушкой смотреть на гонки?
Цуйцуй от смущения не могла вымолвить ни слова, но потом все же выпалила:
— Дедушка сказал, что не пойдет, если он пойдет, то некому будет за лодкой приглядывать.
— А ты?
— Если дедушка не пойдет, то и я не пойду.
— Ты тоже приглядываешь за лодкой?
— Я за дедушкой.
— Давайте я один вместо вас двоих за лодкой пригляжу, согласны?
Лодка причалила, ткнувшись носом в земляную насыпь. Эрлао спрыгнул на берег и, стоя на склоне, сказал:
Цуйцуй, прости за беспокойство! Я вернусь домой и пришлю человека подменить вас, быстрее ешьте и приходите к нам домой на лодки смотреть, сегодня народу много, настоящий праздник.
Цуйцуй не поняла добрых намерений этого незнакомца. Почему ей обязательно нужно идти к нему домой смотреть на гонки? Поджав губки, она улыбнулась и потянула лодку обратно. Доплыв до домашнего берега, она увидела, что тот человек все еще стоит на маленькой горе на противоположном берегу, как будто чего-то ждет, и не торопится уходить. Девочка вернулась домой, подошла к очагу развести огонь и, закладывая в него немного отсыревшую траву, спросила у деда, который как раз пригубил из принесенной гостем горлянки:
— Дедушка, тот человек хочет вернуться домой и прислать кого-то тебе на смену, хочет, чтобы мы с тобой пошли на лодки смотреть, ты пойдешь?
— А ты хотела бы пойти?
— Если мы вдвоем пойдем, то с радостью. Этот человек очень хороший, и я как будто знаю его, кто это?
«Вот уж верно, он тоже считает тебя хорошей!» — подумал дед, а вслух, смеясь, сказал:
— Цуйцуй, а ты не помнишь разве, два года назад на берегу реки тебе человек сказал, что тебя рыба съест?
Цуйцуй поняла, но по-прежнему притворялась, что не понимает, и спросила:
— А кто он?
— Ну, подумай, угадай.
— В книге «Сто старых фамилий»[151] народу много, я ни за что не угадаю, кто он такой.
— Эрлао из семьи Шуньшуня, заведующего пристанью, он тебя знает, а ты его нет!
Дед хлебнул из горлянки и, будто бы хваля вино, но в то же время словно хваля и человека, тихонько сказал:
— Хорошо, на редкость хорошо!
Внизу у насыпи закричали искавшие переправы, и дед, приговаривая «Хорошо, хорошо…», поспешно спустился в лодку и отправился работать.
Когда они ели, с другого берега кто-то кликнул о переправе. Цуйцуй первая бросилась в лодку, доплыла и выяснила, что это лодочник из дома Шуньшуня, которого послали им на смену и который, завидев ее, сообщил:
— Эрлао сказал, чтобы вы приходили, как поедите, он уже на реке.
И, завидев деда, повторил:
— Эрлао сказал, чтобы вы приходили, как поедите, он уже на реке.
Навострив уши, можно было расслышать, что дальний бой барабанов участился, и звук этот рисовал в воображении картину, как длинные лодки несутся по прямой вдоль реки, прочерчивая на поверхности воды прекрасную длинную дорожку!
Вновь прибывший даже чаю не откушал, а сразу же занял место на носу лодки; за едой Цуйцуй с дедом пригласили его выпить, но, он отказался, только покачав головой.
— Цуйцуй, я не пойду, а ты сходи с собачкой, хорошо? — сказал дед.
— Если не пойдешь, я тоже идти не хочу!
— А если я пойду?
— Я вообще-то не хотела, но с тобой пойти хочу.
— Эх, Цуйцуй, Цуйцуй. — улыбаясь, сказал дед, — хорошо, пойдем вместе.
Когда дед и Цуйцуй дошли до городской набережной, там уже было многолюдно. Мелкий дождик прекратился, но земля оставалась сырой. Дед хотел, чтобы Цуйцуй смотрела гонки из дома управляющего пристанью, но Цуйцуй решила, что ей и на берегу неплохо. Однако долго они не простояли — Шуньшунь прислал человека с приглашением зайти к нему в гости. На верхнем этаже его дома уже было полно народу. Жена и дочь деревенского богача, которых Цуйцуй видела утром на переправе, тоже получили радушный прием и теперь занимали место у самого лучшего окна. Завидев Цуйцуй, девочка тут же позвала: «Иди сюда, иди!» Та, стесняясь, подошла и уселась на лавку позади них, после чего дед удалился.
Он вовсе не собирался смотреть на состязания драконьих лодок — один знакомый потащил его на пол-ли вверх по течению полюбоваться новой водяной мельницей. Старый паромщик уже давно интересовался ее вальцами. Возле горы на берегу стояла крошечная соломенная хижина, а в хижине — огромный круглый камень, который держался на горизонтальной оси, наискось установленной в каменном желобе. Когда открывали шлюзы, поток устремлялся на скрытое под землей колесо, и верхний каменный вал начинал быстро вращаться. Хозяин, заведовавший этой штукой, засыпал сырой рис в желоб, а перемолотый ссыпал в сито в углу хижины, а потом отсеивал отруби. Земля была густо усыпана ими, равно как и голова хозяина, повязанная куском белой ткани, и его плечи. В хорошую погоду на свободном участке вокруг мельницы сажали редьку, капусту, чеснок и лук. Когда водопроток ломался, хозяин снимал штаны и спускался в реку, чтобы завалить камнями место, где подтекала вода. А если дамба при мельнице была выстроена хорошо, можно было устроить маленькую запруду и без труда поймать рыбку.
Заниматься мельницей у реки было намного интересней, чем переправой, это было ясно с первого взгляда. Однако мечты паромщика о мельнице так и оставались мечтами. Все мельницы издавна принадлежали богачам.
Когда знакомый привел паромщика к мельнице, то рассказал и об ее хозяине. За беседой они внимательно рассматривали каждый уголок.
Знакомый, попинав новый жернов, сказал:
— Эти люди из Чжунсая сидят в своей крепости высоко в горах, а дело-то начинать к нам на реку приходят; вот эта мельница — начальника дружины Вана из Чжунсая, столько денег — семьсот чохов!
Старый паромщик, вращая маленькими глазками, с легкой завистью любовался всем, что было на мельнице, кивал, давая оценку каждой вещи. Потом они сели на недоделанную скамью из белой древесины, и знакомый заговорил о будущем мельницы: вроде бы ее должны были отдать как приданое за дочерью командира дружины. Вслед за этим он вспомнил о Цуйцуй и сразу же — о поручении, которое доверил ему Далао, и спросил:
— Дядя, сколько Цуйцуй будет в этом году?
— Уже четырнадцать, будет пятнадцать, — сказав это, старый паромщик продолжил в уме подсчет минувшим годам.
— Четырнадцать — а уже такая способная! Ох и счастье будет тому, кому она достанется!
— Какое счастье? Нет же за ней крупорушки, чтоб в приданое отдать.
— Не говорите так! Она — нужный человек! Пара рук заменит пять крупорушек! Ведь построил же голыми руками Лю Бань лоянский мост!
И сам же засмеялся.
Старый паромщик тоже засмеялся, подумав: «Что ж, и Цуйцуй пойдет голыми руками строить лоянский мост? Вот новости!»
А тот человек спустя еще какое-то время сказал:
— Глаз чадунца не дурак — выбирать жену мастак. Дядюшка, если вы мне доверяете, я расскажу вам одну шутку.
— Какую шутку? — спросил паромщик.
— Дядюшка, если вы мне доверяете, примите эту шутку за правду.
И вслед за этим рассказал, как Далао из семьи Шуньшуня хвалил красоту Цуйцуй, а также поручил ему выведать, как старик отнесется к этому, после чего пересказал паромщику и другие слова парня:
— Я его спрашиваю: «Далао, ты правду говоришь или шутишь?», а он отвечает: «Ты сходи для меня к старику и разузнай, мне нравится Цуйцуй, я хочу Цуйцуй, это правда!» Я говорю: «Я на язык-то не остер, а ну как скажу, а старик мне — оплеуху?» А он: «Если боишься побоев, то сперва расскажи как шутку, тогда он тебя не побьет!» Поэтому, дядя, я с вами речь завел сперва как о шутке. Подумайте, он девятого числа вернется из Сычуани и придет ко мне, что ему ответить?
Старый паромщик вспомнил, что в прошлый раз сказал ему сам Далао, и понял, что намерения его искренни, а также понял, что Шуньшуню нравится Цуйцуй, и душа его возликовала. Но обычай требовал, чтобы на обсуждение подобных дел человек явился в дом у речки сам, с гостинцами, и благоразумно ответил:
— Когда он вернется, ты скажи — старик, услышав шутку, и сам шутку рассказал: «Телеге, говорит, ехать по тележной колее, а лошади — по тропе лошадиной, у каждого свой путь. Если Далао пойдет по тележной колее, то решать должен его отец, пусть пришлет сватов и пристойно со мной это обсудит. Если пойдет по лошадиной тропе, то должен решать сам, выйти на утес возле переправы и петь для Цуйцуй».
— Дядя, если долгие песни тронут сердце Цуйцуй, то я прямо завтра сам пойду ей петь.
— Думаешь, я буду против, если Цуйцуй согласится?
— Нет, он думает, что если ты согласишься, то Цуйцуй не сможет возразить.
— Нельзя так говорить, это ведь ее дело!
— Даже если и ее, все равно обязательно нужен старший, чтобы принимать решения, да и он сам все-таки считает, что ваше слово куда лучше, чем бесконечно петь днями и ночами.
— Ну тогда, скажу я, мы сделаем так: когда он вернется из Сычуани, нужно, чтобы они начистоту поговорили с Шуньшунем. А я что, я сперва у Цуйцуй спрошу, если она считает, что уйти с тем, кто ей будет петь, интереснее, то ты тогда убеди Далао идти по извилистой лошадиной тропе.
— Хорошо. Как увижу его, сразу скажу: «Далао, твою шутку я рассказал, а по правде ты уж сам смотри, как судьба твоя будет». И правда, пусть судьба распорядится, но я знаю, его судьба в ваших руках.
— Не говори так! Будь это дело у меня в руках, я бы сразу же согласился.
Закончив этот разговор, они направились смотреть на три новые лодки Шуньшуня. А в доме Шуньшуня на улице Хэцзе меж тем творились такие дела:
Хотя дочь деревенского богатея и позвала Цуйцуй сесть рядом с ней, и место было очень хорошее — из этого окна была видна каждая волна на реке, — сердце паромщицы не могло найти покоя. Теснящиеся у других окон, что пришли посмотреть на гуляния, чаще глядели на этих женщин, чем на реку. Некоторые гости притворялись, что им нужно по какому-то делу пройти из одного конца дома в другой, но на самом деле глазели на женщин, что сидели рядом с Цуйцуй. Она чувствовала себя не в своей тарелке и только искала предлог, чтобы убежать. Вскоре с реки донесся звук взрывающихся хлопушек, и собравшиеся на другом берегу лодки дружно стартовали в сторону города. Сперва четыре лодки держались недалеко друг от друга, подобно четырем стрелам рассекая водную гладь, но на середине пути вперед вырвались две, а спустя еще немного времени между ними двумя проскользнула еще одна, обогнала их и рванулась вперед. Когда лодка достигла здания таможенного управления, еще раз, знаменуя ее победу, грянули хлопушки. Выяснилось, что победившую команду составляли гребцы с улицы Хэцзе, и треск поздравительных хлопушек раздавался уже повсеместно. Лодка проделала путь вдоль домов на сваях, ее барабан грохотал под веселые приветственные крики с берега и из окон. Цуйцуй увидела парня с красным тюрбаном на голове, что стоял на носу лодки и размахивал флажками, направляя ее ход, — это был Эрлао, который давеча приносил горлянку. В ее памяти вновь всплыли события трехлетней давности — «Большая рыба тебя слопает!» — «Слопает или нет — не твое дело!» — «Собака, смотри, на кого лаешь!»… Вспомнив о псе, она вдруг поняла, что его нет рядом, и отправилась на поиски, напрочь забыв о человеке в лодке.
Она искала в толпе своего пса, а вокруг меж тем шли разговоры.
Одна женщина с широким лицом спросила:
— Это из которой же семьи вон та, что сидит на том прекрасном месте возле окна в доме Шуньшуня?
Другая женщина тут же ответила:
— Это дочь господина Вана из крепости, говорят, сегодня приехала посмотреть на гонки, а на самом деле — кое на кого, да и самой показаться! Вот же везет ей, посчастливилось на такое хорошее место сесть!
— На кого смотреть? Кому показаться?
— Ах, ты все еще не понимаешь! Тот богач хочет с Шуньшунем породниться.
— А за кого ее замуж отдают? За Далао или за Эрлао?
— Говорят, за Эрлао, подождите, увидите — этот Юэ Юнь скоро сюда придет поглядеть на тещу.
— Все уже уладили, — вмешалась другая женщина, — все очень хорошо! За ней в приданое дают новехонькую мельницу, даже лучше, чем десять рабочих!
Кто-то спросил:
— А что Эрлао? Согласится?
Кто-то тихо ответил:
— Эрлао уже говорил, что не на что тут смотреть. «Для начала, я просто не хочу быть хозяином мельницы!»
— Ты слышал, как сам Юэ Юнь сказал?
— Я слышала, что другие говорят. И еще говорят, что Эрлао нравится паромщица.
— Но он же не дурачок, неужели правда хочет переправу, а не мельницу?
— Кто знает. У Шуньшуня в семье такие, на вкус и цвет товарища нет, что кому по нраву — то и берут. Переправа, поди, не хуже мельницы.
Все это время взоры гостей были обращены к реке, они пересказывали эти сплетни, и никто не обернулся, не заметил стоявшую позади Цуйцуй.
Ее лицо пылало огнем, и она перешла в другое место, но вновь услышала беседу о том же самом.
— Все уже давно устроили, только ждут, что скажет Эрлао.
— Только глянь, какой он сегодня неутомимый, — добавил кто-то, — сразу ясно станет, что сил ему придает девушка на берегу.
Кто же эта девушка, которая так вдохновляет Эрлао? Цуйцуй ощутила смятение.
Она была маленького роста и за спинами людей не видела, что происходит на реке, только слышала, как постепенно приближается и нарастает барабанный бой, слышала крики на берегу, и поняла, что лодка Эрлао как раз проходит мимо дома. Люди в доме всполошились, вразнобой выкрикивая его имя, а там, где сидела жена богача, подожгли связку хлопушек. Неожиданно крики изменились, стали испуганными, и люди побежали к реке. Цуйцуй не поняла, что произошло, она была в смятении и не знала, вернуться ли на прежнее место или стоять за чужими спинами. К окну как раз подошел человек с подносом, нагруженным цзунцзы и мелкими закусками, предлагая женщине с дочерью откушать. Она постеснялась возвращаться к ним, а поэтому решила протиснуться к воротам и оттуда уже к реке. Пройдя вдоль мощенного камнем переулка мимо соляной лавки, она почти уже вышла на улицу Хэцзе, но как раз между балками дома на сваях налетела на толпу, окружившую Эрлао, голова которого была повязана красной тряпкой. Оказалось, что он свалился с лодки в воду, и вот только что выбрался из реки. Проход был слишком узкий, и, хотя Цуйцуй тут же вжалась в стенку, встречные все равно задевали ее локтями. Завидев Цуйцуй, Эрлао сказал:
— Цуйцуй, ты пришла, а дедушка тоже здесь?
Лицо девочки все еще пылало, даже пикнуть было стыдно, вместо того она подумала: «Куда же пес убежал?»
А Эрлао сказал:
— Поднимайся к нам наверх! Я велел оставить для тебя хорошее место.
«Мельница в приданое, эка невидаль», — подумала Цуйцуй.
Эрлао так и не убедил Цуйцуй вернуться, и каждый пошел своей дорогой. Цуйцуй спустилась к реке, терзаемая непонятным чувством. Досада — не досада, тоска — не тоска, радость — нет, что может порадовать эту девочку? Злость? Да, пожалуй, она действительно злилась на кого-то, и этот кто-то — она сама. На берегу было слишком много народу: на отмели возле пристани, на мачтах лодок, на сваях домов — везде были люди. «Так много людей, а что интересного здесь можно увидеть?» — спросила Цуйцуй сама себя. Сперва она решила, что на какой-нибудь лодке можно найти деда, но, обыскав все вокруг, не нашла и следа старика. Она протолкалась к краю воды и увидела своего рыжего пса рядом с человеком из дома Шуньшуня, они оба глазели на веселье с лодки в нескольких чжанах от берега. Цуйцуй пронзительно окликнула собаку, пес навострил уши, поднял голову и обозрел все стороны, после чего бесстрашно ринулся в воду и поплыл к хозяйке. Добрался он весь мокрый, и, отряхнувшись, скакал теперь без остановки.
— Ну хватит, — сказала Цуйцуй. — Что ты скачешь как помешанный. Лодка же не опрокинулась, зачем ты в воду прыгал?
Вдвоем они отправились искать деда и столкнулись с ним возле лесосклада на улице Хэцзе.
— Цуйцуй, я такую хорошую мельницу видел, — сказал дед, — жернов новый, водяное колесо новое, солома на крыше — и та новая! А дамба направляет струю воды, быструю такую, и, когда открывают шлюзы, колесо начинает вертеться, как волчок.
— Чья она? — чуть неестественным голосом спросила Цуйцуй.
— Чья она? Командира Вана, что на горе живет. Я слышал, что он ее справил как приданое для дочери, вот ведь роскошь, подряд на семьсот связок чохов, и это еще не считая ветряной мельницы да утвари!
— А кто хочет его дочку?
— Большая рыба тебя съест, Цуйцуй, — натянуто засмеялся дед, глядя на нее. — Большая рыба тебя съест.
Поскольку у Цуйцуй в этом деле был свой интерес, она притворилась, что до сих пор не поняла, и переспросила:
— Дедушка, так кто получит эту мельницу?
— Юэ Юнь Эрлао! — ответил дед и тихо пробурчал себе под нос: — Кто-то завидует, что Эрлао получит мельницу, а кто-то — что мельница получит Эрлао.
— Кто завидует, дедушка?
— Я завидую, — сказал дед и хихикнул.
— Дедушка, ты пьян.
— А Эрлао еще сказал, что ты очень красивая.
— Дедушка, ты напился и с ума сошел.
— Дедушка не пьян и не сошел с ума, — ответил дед. — Пойдем к реке, посмотрим, как они уток выпускают.
Подумав, он добавил:
— Если Эрлао поймает утку, то обязательно подарит ее нам.
Стоило ему досказать, появился Эрлао и встал перед Цуйцуй, улыбаясь. Цуйцуй тоже улыбнулась. И они втроем вернулись в дом на сваях.
К реке явился с подарками сват, которого и правда снарядил Шуньшунь. Паромщик, не на шутку разволновавшись, переправил его на свой берег и повел в дом. Цуйцуй лущила горох и сперва не обратила на гостя внимания. Но, услышав с порога радостное «Счастье в дом, счастье в дом!», смутилась и побоялась оставаться в доме. Притворившись, что гоняется за забредшей в сад курицей, она схватила бамбуковую палку и, размахивая ею да покрикивая, побежала к белой пагоде.
Гость вначале завел разговор о каких-то пустяках, а когда завел речь о намерениях Шуньшуня, старый паромщик не знал что и ответить, только в замешательстве потирал большие мозолистые руки, притворяясь, что ничего не происходит, и всем видом будто бы говорил: «Годно, годно». На самом же деле старик не проронил ни слова.
Изъяснившись, сват-кавалерист поинтересовался, что думает по этому поводу сам дед. Старый паромщик, смеясь, закивал:
— Далао хочет идти по тележной колее, это очень хорошо. Но я должен спросить Цуйцуй, что она сама об этом думает.
После ухода гостя дед, стоя на носу лодки, кликнул Цуйцуй для разговора.
Цуйцуй с полным совком гороха спустилась к воде, поднялась на лодку и кротко поинтересовалась:
— Что, дедушка?
Дед засмеялся и ничего не ответил, только смотрел на внучку, склонив на плечо голову, до макушки седую, и смотрел долго. Цуйцуй устроилась на носу лодки и принялась лущить горох, опустив голову и слушая, как вдали, в зарослях бамбука, поют канарейки. «Дедушка стал так много говорить с годами», — думала она. Ее сердце еле билось.
— Цуйцуй, — сказал дед спустя какое-то время, — дядя, который к нам приходил, — ты знаешь, зачем он приходил?
— Не знаю, — сказала Цуйцуй, краснея лицом и шеей.
Дед пристально поглядел на внучку, понял, что творится у нее в душе, и обратил очи вдаль. В пустоте тумана он увидел мать Цуйцуй пятнадцать лет назад, и в сердце его всколыхнулась нежность.
— У каждой лодки должна быть пристань, у каждого воробышка — свое гнездо, — тихо сказал он сам себе.
Воспоминание о ее бедной матери больно кольнула его в сердце, но он через силу улыбнулся.
А Цуйцуй слушала, как в горах поют канарейки и кукушки, как в долине с размеренным стуком рубят бамбук, и думала о многих вещах. О том, как тигр кусал людей, о бранных горных частушках, о квадратных ямах в мастерских по изготовлению бумаги, о том, как истекает железным соком вагранка в кузнице… Она словно пыталась заново вспомнить все, что когда-то видела и слышала, чтобы не думать о том, что происходит сейчас. Хотя на самом деле она не совсем понимала, что именно происходит.
— Цуйцуй, — сказал дед, — из дома Шуньшуня приходил сват, хотел тебя в ту семью женой взять, и спрашивал, согласен ли я. А я что, я старый уже, через пару лет мне нечему будет возражать. Это твое дело, подумай сама, скажи сама. Если хочешь, то так и будет, не хочешь — тоже хорошо.
Цуйцуй не знала, что делать, притворилась спокойной и застенчиво поглядела на деда. Раз ничего не спрашивали — то и отвечать было не на что.
— Далао — человек толковый, — добавил дед, — и честный, и щедрый, если он на тебе женится, то, считай, повезло!
Цуйцуй поняла — сват приходил от Далао! Ее сердце отчаянно колотилось, лицо полыхало огнем. Так и не подняв головы, она продолжала лущить горох, бросая в воду пустые стручки и глядя, как поток тихо уносит их вдаль; это немного ее успокаивало.
Перед лицом этого молчания дед засмеялся и сказал:
— Цуйцуй, подумай несколько дней, не страшно. Лоянский мост ведь не за вечер строился, нужно время. Давеча ко мне уже приходили с этим делом, и я уже им сказал: у телеги своя дорога, у лошади — своя, и на каждой дороге свои правила. Если человек хочет, чтобы решение принимал отец, то пришлет сватов и попросит, как подобает, — это тележная колея; если будет решать сам и в бамбуковой роще у реки петь для тебя, пока не упоет, — это лошадиная тропа. Если тебе нравится лошадиная, то я верю, что он сможет петь для тебя горячие песни днем и нежные — ночью, и будет петь, пока кровью не захаркает да глотку не раздерет!
Цуйцуй не ответила, но ей очень хотелось заплакать, хотя причин на то вроде бы не было. Дед продолжил, привел в пример ее покойную мать, но вскоре и сам замолчал.
Цуйцуй печально свесила голову, а в глазах деда меж тем уже выступили слезы. Цуйцуй с изумлением робко спросила:
— Дедушка, что с тобой?
Дед не ответил, только вытер большой рукой глаза, засмеялся кудахтающим, похожим на детский смехом, спрыгнул на берег и побежал в дом.
Цуйцуй пребывала в смятении и хотела бежать за ним, но не побежала.
Небо прояснилось после дождя, и солнце принялось поджаривать людям плечи и спины. Ивы и камыш у берега, овощи в огороде — все окрепли и расцвели какой-то неистовой силой. Повсюду в траве, стрекоча крыльями, скакали кузнечики. Пение цикад на деревьях становилось все громче. Манящие взор изумрудные заросли бамбука на склонах обеих гор звенели пением канареек и кукушек. Цуйцуй ощущала, смотрела, слышала, но в то же время размышляла.
— Дедушке уже будет семьдесят… Петь годами — и кто подарит ту белую утку? … Повезет тому, кто получит мельницу, а кого же мельница получит, что ей больше повезет?
Задумавшись, она вскочила и просыпала горох в воду. Стоило же ей потянуться, чтобы достать его, послышался крик человека, ждущего переправы.
На следующий день, когда Цуйцуй работала в огороде у пагоды, дед снова спросил, каково будет ее решение; сердце девочки вновь заколотилось, и она, опустив голову, не ответила, знай себе выдергивала лук. Дед засмеялся и подумал: «Ну подождем, посмотрим, а то ведь если и дальше говорить, весь лук пропадет». Вместе с тем он почувствовал что-то странное, о чем и правда не стоило продолжать разговор, а потому придержал язык и какой-то натянутой шуткой перевел беседу на другие дела.
Становилось все жарче. Ближе к июню солнце палило все яростнее; старый паромщик вытащил из угла набитый пылью черный чан и даже выкроил время, чтобы сколотить несколько дощечек в круглую крышку для него. Кроме того, он выпилил из дерева трехногую подставку, а также выстрогал из бамбука большую трубку, крепко связал побегами и приладил к боку чана, соорудив снасть для черпания. Чан перенесли на берег реки, Цуйцуй каждое утро кипятила большой котел воды, чтобы залить в него. Иногда к воде добавляли чайных листьев, а иногда клали только поджаристую рисовую корку. Старый паромщик, как обычно, готовил травы и корешки, которые лечили солнечный удар, боли в животе, волдыри и нарывы, и расставлял их в доме на видном месте; завидев, что с путником что-то неладно, он тут же спешил за лекарством и из самых лучших побуждений заставлял такого путника воспользоваться его рецептом, а потом рассказывал человеку множество способов быстрого домашнего лечения (которые он сам выведал у врачей из гарнизона и колдунов). Весь день старик проводил, утвердившись на носу лодки, и его коротко стриженные седые волосы блестели на солнце, будто серебро. Цуйцуй, как и прежде, радовалась жизни, бегала вокруг дома, пела, а когда не бегала — садилась в тень дерева, что росло на высоком утесе, и играла на маленькой бамбуковой флейте. Дед как будто позабыл о сватовстве Далао, и Цуйцуй, само собой, забыла тоже.
Но вскоре опять явился сват — разузнать насчет их намерений, и дед так же, как и раньше, целиком переложил ответственность на внучку и отправил его восвояси. Позже он снова говорил с ней, но так ничего и не добился.
Старый паромщик никак не мог понять, во что уперлось дело. Ночью, лежа в постели, он часто погружался в молчаливые раздумья и заподозрил, что Цуйцуй любила Эрлао, а не Далао. Додумавшись до этого, дед засмеялся, точнее, заставил себя засмеяться — потому что испугался. Испугался и затосковал, вдруг осознав, что Цуйцуй во всем похожа на мать; испугался, что и судьбы у них будут похожие. Нахлынули воспоминания — сон как рукой сняло, он выбежал из дома и поднялся на утес возле реки, где смотрел на звезды, слушал подобный дождю стрекот кузнечиков и других прибрежных букашек; он очень долго не мог заснуть.
Это прошло мимо Цуйцуй; днем она работала и веселилась в свое удовольствие, хотя иногда что-то пускало ее маленькое сердечко в галоп. Однако с наступлением ночи она сладко засыпала.
Но в один миг все изменилось, и спокойная жизнь этой семьи была навсегда разрушена.
Эрлао из дома Шуньшуня узнал о том, что происходит в жизни брата, а Далао узнал о его сердечных делах. Оказалось, они собратья по несчастью: оба влюбились во внучку старого паромщика. Подобные случаи не считались в их краях чем-то удивительным, в пограничном районе ходила поговорка: «Огонь где угодно пылает, вода где угодно струится, луна где угодно сияет, любовь с кем угодно случится». Сыновья богатого лодочного головы влюбились в девушку из бедной семьи паромщика — это не такая уж диковина, вот только была одна сложность. Неужто, когда дело дойдет до выяснения, кто же возьмет ее в жены, братьям по чадунским обычаям придется сойтись в кровавой схватке?
До ножей братья дело не довели, но и глупости вроде «отдаю тебе любимую», которую демонстрируют трусливые жители больших городов, столкнувшись с любовными неурядицами, тоже не допустили.
Братья отправились в верховья реки, туда, где строили суда, чтобы справиться о новой лодке для семейного дела, и вот рядом с лодкой старший рассказал младшему историю своей любви, упомянув при этом, что любовь пустила корни в его душе еще два года назад. Младший брат слушал с улыбкой.
С верфи они по берегу реки дошли до мельницы господина Вана, и старший брат сказал:
— Эрлао, тебе хорошо: если станешь командиру зятем, будет у тебя мельница; а я, если все сложится, должен буду перенять у старика паром. Мне нравится, я хочу еще купить две горы рядом с речкой, посадить по границе южный бамбук, огорожу это место — и будет у меня своя крепость!
Эрлао слушал, непринужденно срезая придорожную траву серпом, похожим на месяц, а когда они дошли до мельницы, остановился и сказал брату:
— Далао, ты поверишь, что сердце этой девушки давно уже отдано другому человеку?
— Нет, не поверю.
— Далао, ты веришь, что эта мельница будет моей?
— Нет, не верю.
Они зашли на мельницу.
— И не надо… Далао, а если я не хочу мельницу, а хочу паром, и эта мысль у меня в голове тоже уже два года зреет, — ты поверишь?
Далао был ошеломлен; он посмотрел на сидевшего на жернове Эрлао и понял, что тот не шутит. Тогда он встал, похлопал Эрлао по плечу и сказал, смеясь:
— Верю, ты правду говоришь!
— Да, Далао, это правда, — честно сказал Эрлао, глядя на брата. — Я давно уже строю планы. Если дома не согласятся, а там — согласятся, я действительно готов заниматься паромом! А ты?
— Отец меня уже выслушал и послал кавалериста Яна от меня сватом, чтобы к паромщику пошел.
Опасаясь, что Эрлао начнет высмеивать его, Далао объяснил, зачем был нужен сват, — только лишь потому, что старик говорил о тележной колее и лошадиной тропе, и Далао решил пойти по колее.
— И каков результат?
— Никакого. Дед как язык проглотил, ничего внятного не говорит.
— А что за лошадиная тропа?
— А это, сказал дед, приходить на утес у реки и петь для нее. Растопить сердце Цуйцуй песнями, и тогда она будет моей.
— Не худшее решение!
— Да, чтобы заика, который и говорить-то не может, запел. Но со мной такое не пройдет, я не воробей, петь не умею. Черт знает что замыслил старик, то ли он хочет отдать внучку поющему водяному колесу, то ли, как положено, человеку?
— А ты что?
— Я хочу старику сказать, чтобы он ответил по чести. Просто, одним словом. Если нет, то уйду с лодкой в Таоюань, если да и если он захочет, чтобы я занимался паромом, — то я согласен.
— А петь?
— Это ты у нас умелец, хочешь побыть воробышком — вперед, я не буду тебе рот затыкать навозом.
Эрлао понял, отчего брат раздражен. В нем воплощалась прямолинейность всех жителей Чадуна: если все по чести — вырвет сердце людям напоказ и ринется вперед со всей горячностью, а если нет — родному дяде придется выбирать слова. Понятно, что в случае провала на тележной колее Далао хотел бы пойти лошадиной тропой, но, услышав признание брата, понял, что эта тропа отведена Эрлао. Вот он и расстроился, и раздражился, и эти чувства невозможно скрыть.
Эрлао пришла в голову идея: они оба придут на берег реки ночью, чтобы никто не догадался, что это именно они, и будут петь по очереди; кто получит ответ, тот и продолжит ухаживать за внучкой паромщика с победной песней. А поскольку Далао в пении слаб, когда придет его очередь, за него будет петь Эрлао. Тогда их счастье будет зависеть от везения и все будет справедливо. Когда Эрлао предложил это, Далао ответил, что хоть сам он петь не умеет, но и Эрлао за себя воробьем заливаться не позволит. Но Эрлао, поэтическая душа, не сдавался, продолжал настаивать.
Далао подумал и горько усмехнулся:
— Сам не певчая птица, но просит брата спеть за него? Хорошо, поступим так. Мы будем петь по очереди, и мне не нужна твоя помощь, я буду петь сам. У лесных сов голос неприятный, но, когда им нужна жена, они сами поют и ничьей помощи не просят!
Договорившись, они назначили дни — сегодня четырнадцатое, завтра пятнадцатое, послезавтра шестнадцатое — три дня подряд, как раз будет ясная лунная ночь. Настала середина лета, глубокой ночью не было ни холодно, ни жарко; надев белый домотканый жилет и выйдя на залитый лунным светом утес, как то велел местный обычай, можно было от всей души, не таясь, спеть для чистой неиспорченной девушки. Когда же луна скроется, надлежало возвращаться домой: выпадет роса, и звуки песен станут неразборчивыми. Или можно вздремнуть в ожидании рассвета в теплом зернохранилище знакомой мельницы, которая работала беспрерывно, денно и нощно. Они распланировали свои действия, а каков будет результат — тут уж как звезды встанут. Так они решили, что с этой ночи вступят в честное состязание согласно местному обычаю.
Когда сгустились сумерки, Цуйцуй сидела возле пагоды за домом, наблюдая за тонкими облаками, высушенными заходящим солнцем до нежно-розового цвета. Четырнадцатого числа в Чжунсае открылся рынок, поэтому торговцы из города отправились за дарами гор и леса, и пассажиров было много; дед трудился на пароме без продыху. Дело шло к ночи, все птицы отправились ко сну, только беспрерывно куковали кукушки. Солнце весь день пекло, так что сейчас от глины, камней и травы исходил жаркий дух. Цуйцуй глядела на розовые облака, слушала шумную болтовню торговцев, возвращавшихся в родной уезд, и в сердце ее гнездилась едва уловимая тоска.
Сумерки по-прежнему были мягки и чарующе спокойны. Но окажись кто на ее месте, прочувствуй все, что случилось накануне, — тоже затосковал бы. Цуйцуй казалось, будто ей чего-то недостает; она словно бы хотела взять этот прекрасный день с собой в новую жизнь, понимая, что он заканчивается, — и не могла. Словно бы жизнь была невыносимо обыденной.
«Я поеду с лодкой в Таоюань мимо озера Дунтинху, чтобы дедушка со всем городом пошел меня с гонгами звать, искать с фонарями да с факелами».
Она сердилась на деда и забавлялась этой мыслью, представляя, как дед будет ее безуспешно искать и в конце концов в отчаянии уляжется на дно лодки.
Кто-то закричит:
— Паромщик, паромщик! Дядюшка, вы что же дела забросили!
— Цуйцуй сбежала, уплыла в Таоюань!
— И что вы будете делать?
— Что? Достану нож, положу в кошель, сяду в лодку и убью ее!
Цуйцуй будто наяву услышала этот разговор, перепугалась и бросилась с насыпи к переправе, пронзительно крича деду. Паромщик был посреди реки в лодке вместе с путниками, которые о чем-то тихо разговаривали, и сердечко ее заколотилось — не унять.
— Дедушка, дедушка, пригони лодку обратно!
Старик не понял, в чем дело, и решил, что она хочет переправить их вместо него, поэтому ответил:
— Цуйцуй, подожди, я сейчас приду!
— Ты не вернешься?
— Сейчас вернусь!
Девочка села на берег, глядя на укутанную в сумерки речку и на толпу в лодке; в толпе был человек, высекавший искру из кремня, чтобы закурить, он постукивал трубкой о борт лодки, вытряхивая пепел. И вдруг она расплакалась.
Пригнав лодку обратно, дед увидел, что Цуйцуй, оцепенев, сидит на берегу, и спросил, что случилось. Та не ответила. Дед попросил ее растопить очаг и сварить еды. Поразмыслив, девочка пришла к выводу, что слезы ее смешны, и отправилась в дом; там она развела огонь, сидя у очага, и вновь вышла на утес, крикнув деду, чтобы тот возвращался домой. Дед же не допускал никаких детских шалостей при исполнении, и, понимая, что все путники спешат вернуться в город к ужину, переправлял их даже по одному, не заставляя ждать на берегу, пока подойдет еще кто-то, а потому не покидал лодки. Он попросил Цуйцуй не отвлекать его от работы и пообещал, что вернется домой к столу, когда всех переправит.
Цуйцуй еще раз попросила его, но он не внял, и она, сидя на утесе, упоенно горевала.
Спустилась ночь; мимо Цуйцуй, испуская брюшком голубое сияние, пролетел большой светлячок. «Ишь как далеко летаешь», — подумала она, проследив взглядом его полет. Вновь закуковала кукушка.
— Дедушка, почему ты не идешь? Ты мне нужен!
Услышав с лодки ее крик, капризный и немного обиженный, он громко и грубо гаркнул: «Иду уже, иду!», а про себя подумал: «Цуйцуй, что ты будешь делать, когда я умру?»
Когда он вернулся домой, то застал внутри почти полный мрак, только в очаге полыхал огонь, а Цуйцуй сидела на низкой длинной лавке возле очага, закрыв глаза руками.
Только подойдя поближе, он понял, что она плачет, и уже давно. Обычно, приходя домой под вечер после целого дня работы согнувшись и давая отдых рукам и пояснице, он всегда с порога унюхивал запах томящихся на сковороде кабачков и видел, как под лампой мелькает тень Цуйцуй, стряпающей ужин. Но сегодня было по-другому.
— Цуйцуй, я вот запоздал, а ты уже плачешь, куда это годится? — спросил дед. — А если я умру?
Цуйцуй даже не пикнула.
— Нельзя плакать, — продолжал дед. — Взрослым ни в коем случае плакать нельзя. Нужно быть жестче, крепче, только тогда ты сможешь выжить в этом мире!
Цуйцуй раскосила глаза руками и придвинулась поближе к деду:
— Я уже не плачу.
За едой дед рассказывал внучке занятные истории, вспомнил и ее покойную мать. Они ужинали в свете лампы, заправленной соевым маслом, усталый дед выпил полчарки водки и весьма оживился. Они с Цуйцуй вышли на утес, где он продолжал рассказы уже при свете луны. Он поведал о трогательных чертах души ее несчастной матери, о стойкости ее характера, и Цуйцуй прониклась любовью к ней.
Она сидела в лунном свете, обняв колени и привалившись к деду, и бесконечно спрашивала о своей бедной матери, и вздыхала, как будто сердце ее придавило что-то тяжелое, что никак невозможно скинуть.
Лунный свет был как серебро, и не было места, до которого бы он не дотянулся. Бамбуковые заросли на склонах казались в этом сиянии черными. Из травы слышался сплоченный, похожий на шум дождя стрекот насекомых. Порой где-то громко запевала славка, но тут же, словно поняв, что на дворе ночь, замолкала и возвращалась ко сну.
Дед до глубокой ночи пребывал в ударе. Он рассказал внучке о местном обычае песнопений, который зародился лет двадцать назад и распространился по всей границе с провинциями Сычуань и Гуандун. Рассказал, как отец Цуйцуй был первым певцом на деревне и мог разными сравнениями описать все хитросплетения любви и ненависти. Как мать Цуйцуй любила петь и как они с отцом еще до знакомства перепевались целыми днями: один рубил бамбук в лесу, другая перегоняла лодку через речку.
— А потом? — спросила Цуйцуй.
— А потом… долгая история, — ответил дед. — Самое главное — своими песнями они выпели тебя.
Дед уснул, наработавшись, Цуйцуй уснула, наплакавшись. Она не могла забыть то, о чем ей поведал дед, и во сне ее душа, словно прекрасная песня, реяла повсюду: поднялась к белой пагоде, спустилась в огород, добралась до лодки и снова взлетела, высоко, на утес — зачем? Сорвать камнеломку! Бывало, днем, перетягивая лодку, она поднимала голову и смотрела на прекрасную, сочную траву на утесе, до которой невозможно дотянуться — скала была четыре-пять чжанов высотой. А в этом сне девочка выбрала самый большой лист и сделала из него зонтик — все как в историях, которые рассказывал дед.
Цуйцуй в полусне лежала на соломенном матрасе, накрытом подстилкой из грубой холстины, и наслаждалась этим прекрасным, сладким сном. Дед же на своей кровати бодрствовал и, навострив уши, слушал, как на на другом берегу кто-то поет ночь напролет. Он знал, кто поет, знал, что это Тяньбао Далао с улицы Хэцзе пошел по лошадиной тропе, и слушал и с грустью, и с радостью. Цуйцуй ж, наплакавшись, спала сладким сном, и он не стал ее тревожить.
На следующий день Цуйцуй встала вместе с дедом на рассвете, умылась водой из речки и, забыв про табу на разговоры о снах по утрам, торопливо рассказала о том, что ей снилось.
— Дедушка, ты рассказывал вчера про песни, и мне вчера приснилась очень красивая, нежная и трогательная, я как будто летала вслед за ней повсюду, долетела до края утеса, сорвала большую камнеломку, и не знаю, кому отдала ее. Мне очень хорошо спалось, такой интересный сон!
Дед усмехнулся тепло, но с горечью, и о событиях вчерашней ночи не рассказал.
Он подумал: «Хорошо видеть такие сны, а то есть ведь люди, которые видят себя во сне первым среди цзайсянов»[152].
Полагая, что накануне вечером пел Далао, на другой день он оставил Цуйцуй присматривать за лодкой и отправился в город с лекарством, а заодно проведать, что да как. Встретив Далао на улице Хэцзе, он схватил юношу за руку и повлек за собой, приговаривая:
— Далао, вот же ты, и по тележной колее идешь, и по лошадиной тропе, ах ты, хитрюга!
Но старый паромщик ошибся — он водрузил шапку певца-победителя не на ту голову. Оба брата вчера пришли на берег реки, и, поскольку старший первым ступил в тележную колею, он настаивал, чтобы пел первым младший. Стоило же младшему открыть рот, старший понял, что не соперник ему, и тогда уж вовсе не смог выдавить из себя ни звука. Все песни, что слышали ночью Цуйцуй с дедом, пел Эрлао. Возвращаясь с братом домой, Далао решил покинуть Чадун и пуститься в плавание на семейном танкере, чтобы забыть все, что случилось. Сейчас он как раз направлялся к реке посмотреть, как загружают новое судно. Увидев его ледяное лицо, старый паромщик оторопел и, не разобравшись, смешно посигналил бровями, давая понять, что раскусил его притворное безразличие и что у него есть новости, подлежащие изложению.
Он похлопал Далао по спине и тихо сказал:
— Ты прекрасно поешь, кое-кому твои песни во сне слышатся да манят далеко, ведут по разным дорогам. Ты лучше всех, здесь у нас ты лучше всех поешь.
Глядя в нахальное лицо старика паромщика, Далао тихо ответил:
— Бросьте, вы уже отдали свою драгоценную девочку голосистому воробью.
Эти слова поставили деда в тупик. Далао прошел по мощеной дорожке из дома к реке, паромщик последовал за ним. На берегу как раз загружали судно, и рядом было расставлено множество ведер с маслом. Один из матросов вязал длинные пучки из императы[153] и закреплял на борту, сооружая преграду для волн, другой у воды намазывал доски жиром. Старый паромщик спросил у того, что сидел на солнце и возводил травяную преграду, когда отплывает лодка и кто ее поведет. Матрос показал рукой на Далао.
— Далао, — потирая руки, сказал паромщик, — послушай, я тебе серьезно скажу. Когда ты шел тележной колеей, то было неправильно. Твой успех был на лошадиной тропе!
Далао указал на окошко.
— Дядя, взгляните туда, вам в мужья для внучки нужен певчий воробей, так воробей вон там сидит.
Старый паромщик поднял голову и увидел Эрлао, который как раз чинил за окном рыболовную сеть.
Когда он вернулся на лодку, Цуйцуй спросила:
— Дедушка, ты с кем поругался? У тебя лицо страшное!
Дед едва улыбнулся и ни словом не обмолвился о том, что случилось в городе.
Далао пошел вниз по реке на новом танкере, оставив Эрлао дома. Паромщик, со своей стороны, полагал, что раз уж в прошлый раз пение было на совести Эрлао, то в последующие несколько дней, само собой, они снова услышат его. Как только наступил вечер, он нарочно самыми разными намеками возвращал внимание Цуйцуй к ночным песнопениям. Поужинав, они сидели в доме, куда с наступлением сумерек налетели с речки комары-длинноножки. Цуйцуй подожгла пучок полыни и обошла все углы, чтобы выгнать их. Намахавшись до того, что вся комната оказалась пропитана полынным дымом, девочка оставила пучок у кровати, а сама вернулась на свою маленькую скамью, чтобы послушать деда. Разговор постепенно перешел с отвлеченных историй на песни; дед рассказывал о них необыкновенно увлекательно, а потом спросил:
— Цуйцуй, во сне песня тебя загнала на утес за камнеломкой, а если бы кто по правде пришел на берег для тебя петь, что бы ты сделала?
Дед решил представить разговор как шутку. Цуйцуй в шутку и ответила:
— Слушать буду! Сколько будет петь — столько и буду слушать!
— А если будет три с половиной года петь?
— Если хорошо поет, то и три с половиной года послушаю.
— Это же несправедливо.
— Почему несправедливо? Если кто-то для меня поет, то разве сам не хочет, чтобы я его долго слушала?
— Обычно говорят: еду ешь, а песни слушай. Но если кто будет петь для тебя, то это ведь для того, чтобы ты поняла смысл, который он вложил в песню!
— Дедушка, какой смысл?
— Ну разумеется, что он от всего сердца хочет быть с тобой! Если ты не понимаешь таких вещей, то все равно что скворца слушать, разве нет?
— Ну и что с того, что я пойму его чувства?
Дед от души ударил себя кулаком по ноге и засмеялся:
— Цуйцуй, ты хороший ребенок, а я старый дурак, слова ласково не могу сказать, не сердись. Болтаю что попало, вот и шутку тебе расскажу, а ты за шутку и считай. Тяньбао Далао с улицы Хэцзе пошел по тележной колее, попросил прийти сватов. Я тебе говорил об этом, но ты, похоже, не хотела, да? Но вот если бы у него был брат, который бы пошел по лошадиной тропе и пел бы для тебя, желая на тебе жениться, то что бы ты сказала?
Цуйцуй испугалась и поникла головой. Она не понимала, сколько в этой шутке правды, не знала, кто ее придумал.
— Скажи, — сказал паромщик, — кого из них ты хочешь?
Цуйцуй улыбнулась и умоляюще сказала:
— Дедушка, не надо так шутить. — И встала.
— А если то, что я говорю, — правда?
— Дедушка, вот же ты… — И вышла.
— Я пошутил! — воскликнул дед. — Ты рассердилась на меня?
Цуйцуй не смела сердиться на дедушку, поэтому, перешагнув обратно через порог, тут же сменила тему:
— Дедушка, посмотри, луна такая большая!
С этими словами вышла на воздух и встала под открытым небом, залитая ясным светом. Вскоре из дома вышел дед. Цуйцуй села на камень, днем раскаленный жгучими лучами солнца, а теперь отдававший дневное тепло.
— Цуйцуй, не сиди на горячем камне, а то волдырей насидишь.
Но, взмахнув рукой, и сам уселся на него.
Лунный свет был дивно мягким, над водой реяла тонкая белая дымка, и запой сейчас кто-нибудь на том берегу, откликнись кто-нибудь на этом, было бы прекрасно. Цуйцуй все еще помнила шутку, которую недавно рассказал дед. Да и глухой она не была, слова деда были предельно ясны — младший брат пошел по лошадиной тропе, если бы он коротал такой вечер за пением, что бы это означало? Словно ожидая этой песни, она надолго погрузилась в молчание.
Сидя под луной, в глубине души она хотела услышать, чтобы кто-то запел. Спустя долгое время на другом берегу не осталось ни звука, кроме хорового стрекотания насекомых. Цуйцуй вернулась домой, нашла у дверей бамбуковую дудочку и уселась играть под луной, но, решив, что играется плохо, передала дудочку деду. Приладив ее к губам, дед сыграл длинную-предлинную мелодию, и сердце девочки разомлело.
Привалившись к деду, она спросила:
— Дедушка, а кто первый сделал дудочку?
— Наверняка веселый человек, потому что он поделился с людьми радостью. А может, и самый невеселый человек, потому что в то же время она ведь может и несчастье навлечь.
— Дедушка, тебе не весело? Ты на меня сердишься?
— Я не сержусь. Когда ты рядом, я радуюсь.
— А если бы я убежала?
— Ты не сможешь оставить деда.
— А вдруг бы да, что б ты тогда сделал?
— Я бы поплыл тебя искать на этой самой лодке.
Цуйцуй захихикала.
— Не страшон в Фэнтань бурун, следом пристань Шаоцзилун; Шаоцзилун легко пройдем, в Цинтальнань — волна как дом. Дедушка, ты на своей лодке мог бы пройти через Фэнтань, Цытань и Шаоцзилун? Ты же говорил, что там вода как бешеная?
— Цуйцуй, я к тому времени сам буду как бешеный, нешто буду бояться воды и волн?
Цуйцуй серьезно обдумала это и торжественно сообщила:
Дедушка, я ни за что не уйду. А ты уйдешь? Тебя могут забрать в другое место?
Дед промолчал, подумав, что его может забрать смерть.
Задумавшись о своей кончине, дед оцепенело уставился на звезду в южной части неба. «В июле и в августе с неба ведь падают звезды, так и люди, поди, в июле-августе помереть могут?» Он вспомнил дневной разговор с Далао на улице Хэцзе, вспомнил, что в Чжунсае отдают в приданое мельницу, вспомнил Эрлао — много о чем он вспомнил, и на душе стало муторно.
— Дедушка, спой мне песню, ладно? — неожиданно попросила Цуйцуй.
Дед спел десять песен. Цуйцуй слушала с закрытыми глазами. Когда дед замолчал, она пробормотала:
— Я опять сорвала лист камнеломки.
Все песни, что звучали в ту ночь, пел дед.
Теперь у Эрлао появилась возможность петь, но он больше не приходил на реку. Прошло пятнадцатое число, прошло и шестнадцатое, наступило семнадцатое, и старый паромщик не выдержал — отправился в город искать этого паренька. Когда он добрался до городских ворот и уже собирался на улицу Хэцзе, ему встретился кавалерист Ян, который в прошлый раз выступал сватом Далао. Ведя на веревке мула, кавалерист как будто собирался уезжать. Завидев паромщика, он окликнул:
— Дядюшка, я как раз хотел вам рассказать, как удачно, что вы появились в городе!
— О чем рассказать?
— С лодкой Далао беда случилась в Цытане, на порогах он свалился в водоворот и утонул. В доме Шуньшуня сегодня утром узнали, Эрлао, говорят, с самого утра туда помчался.
Эта новость оглушила старика, как сильнейшая оплеуха. Он не мог поверить.
— Тяньбао Далао утонул? — прикинувшись спокойным, спросил он. — Никогда не слышал, чтобы утки тонули.
— Но случилось так, что эта утка утонула… Вы очень правильно сделали, что не позволили парню идти по тележной колее, удачно предвидели.
Старый паромщик сперва не поверил словам кавалериста, но по выражению его лица понял, что это правда.
— Какие удачные предвидения? — потрясенный горем, сказал он. — На все воля неба. Все — воля неба…
Старика переполняли чувства.
Чтобы проверить, правду ли сказал кавалерист, попрощавшись с ним, паромщик поспешил на улицу Хэцзе. Перед домом Шуньшуня как раз сжигали деньги[154], и многочисленные люди, столпившись, что-то обсуждали. Когда он подошел поближе, оказалось, что обсуждали то самое, о чем рассказал кавалерист. Но, увидев паромщика, они тут же сменили тему и заговорили о том, как в нижнем течении реки выросли цены на масло. Старик заволновался и решил найти для беседы более или менее дружелюбно настроенного лодочника.
Спустя какое-то время пришел и Шуньшунь, глубоко погруженный в свое горе; он изо всех сил крепился, но явно был повержен таким несчастьем. Увидев старого паромщика, он сказал:
— Дядюшка, то, что мы с вами обсуждали, прогорело. Тяньбао Далао умер, вы, наверное, знаете?
Глаза паромщика покраснели, и он потер их ладонью.
— Неужели это правда? Когда это случилось, вчера, позавчера?
Другой человек, видимо примчавшийся с дороги вестник, вмешался и доложил:
— Шестнадцатого днем, когда лодка попала на пороги, нос вошел в воду, Далао хотел выбросить шест, но свалился в воду.
— Ты своими глазами видел, как он упал в воду? — спросил старый паромщик.
— Да я одновременно с ним упал!
— Что он сказал?
— Ничего не успел сказать! В последние дни он вообще не разговаривал.
Старый паромщик покачал головой и робко покосился на Шуньшуня. Тот понял, что у старика неспокойно на душе, и сказал:
— Дядюшка, это все Небо, что уж тут. У меня здесь есть славный ханшин с Дасинчана[155], возьми допей.
Приказчик наполнил бамбуковое ведерко вином, накрыл сверху тунговыми листьями и отдал паромщику.
С вином в руках тот отправился на улицу Хэцзе и, понурившись, дошел до того места, откуда двумя днями ранее отплыл Далао. Там как раз нашелся кавалерист Ян, он отпустил лошадей поваляться в пыли, а сам наслаждался прохладой в тени ивы. Старый паромщик предложил ему отведать дасинчанского ханшина, они выпили, настроение чуть улучшилось, и паромщик поведал Яну о том, что четырнадцатого числа Эрлао приходил к горной речушке, чтобы петь для Цуйцуй.
А потом кавалерист сказал:
— Дядюшка, вы думаете, что Цуйцуй нужен Эрлао и следует отдать ее ему?..
Он не успел досказать, как Эрлао вернулся с улицы Хэцзе. Он выглядел так, будто проделал долгий путь, и, увидев паромщика, отвернулся и прошел мимо.
— Эрлао, Эрлао, подойди! — закричал кавалерист Ян. — Разговор к тебе есть.
Эрлао остановился с весьма нерадостным видом и спросил:
— Что хотел? Говори.
Кавалерист поглядел на старого паромщика и сказал:
— Подойди, скажу.
— Что скажешь?
— Я слышал, что ты уехал уже — да подойди поговори со мной, я тебя не съем.
Загоревший дочерна, широкоплечий, полный жизни, Носун Эрлао принужденно улыбнулся и ступил в тень ивы. Чтобы разрядить напряжение, старый паромщик, указывая на мельницу далеко вверх по течению, сказал:
— Эрлао, я слышал, та мельница в будущем будет твоей! Как получишь ее, возьми меня приглядывать за ней, хорошо?
Эрлао будто не понял, о чем речь, и ничего не ответил. Кавалерист Ян бросился спасать положение:
— Эрлао, ты как, собрался идти вниз по реке?
Эрлао кивнул и ушел, не сказав больше ни слова.
Паромщик поболтал о всяких пустяках, после чего, подавленный, отправился домой. Уже на пароме он будто бы между делом сказал внучке:
— Цуйцуй, сегодня в городе новость, Тяньбао Далао на танкере плыл в Чэньчжоу, но, к несчастью, упал в пороги Цытань и утонул.
До Цуйцуй не дошло, что он сказал, и потому на эту новость она не обратила никакого внимания.
— Цуйцуй, это правда, — добавил дед, — кавалерист Ян, который в тот раз сватом приходил, сказал, что я прозорливый, раз не согласился тебя замуж выдать.
Цуйцуй взглянула на деда и по его покрасневшим глазам поняла, что он выпил и его на самом деле что-то расстроило. «Кто же тебя рассердил, дедушка?» — подумала она. Когда лодка причалила, дед, неестественно смеясь, зашагал в дом. Цуйцуй осталась у лодки. Деда не было слышно долгое время, и когда она побежала проведать его, нашла сидящим на пороге за починкой петелек соломенных сандалиев.
Вид у него был совсем нехороший, поэтому она встала перед ним на колени и спросила:
— Дедушка, что случилось?
— Тяньбао Далао умер! Эрлао злится на меня, думает, что это я виноват!
С берега кликнули переправы, и дед поспешил к ним. Цуйцуй села в угол на солому, она была в смятении. Когда дед скрылся из виду, она заплакала.
Дед будто бы сердился, он стал редко улыбаться и уделял внучке мало внимания. Цуйцуй подозревала, что он больше не любит ее так, как прежде, но не понимала отчего. Впрочем, со временем стало лучше. Они, как и раньше, проводили дни за перевозкой путников, все стало по-старому, только в жизни теперь как будто недоставало чего-то неуловимого, чего-то такого, что уже невозможно восполнить. Когда дед бывал на улице Хэцзе, Шуньшунь по-прежнему принимал его в доме, но было понятно, что он так и не смог забыть причины гибели сына. Эрлао вышел через Бэйхэ и отправился за шестьсот ли в Чэньчжоу, разыскивая вдоль реки тело несчастного брата, но тщетно; тогда он расклеил объявления по всем зданиям таможни и вернулся в Чадун. Вскоре юноша вновь отправился в Восточную Сычуань с товаром и встретился с паромщиком на переправе. Тот увидел, что парень вроде бы совершенно забыл былое, и заговорил с ним.
— Эрлао, солнце в июне так печет, а ты снова в Сычуань, и не боишься уработаться?
— Что-то ведь нужно есть, пусть даже голова загорится — все равно ехать надо!
— Нужно что-то есть, гляди-ка! Да нешто у вас дома еды не хватает!
— Еда есть, да отец говорит, что молодежи нечего дома столоваться, работать нужно.
— У отца хорошо все?
— Ест, работает, с чего бы ему было плохо?
— Брат-то твой умер, и оттого отец убивается, как я погляжу!
Эрлао не ответил, лишь разглядывал белую пагоду позади дома паромщика. Он как будто вспомнил события того давнего вечера, которые повергли его в тоску. Паромщик несмело глянул на него, и лицо его расплылось в улыбке.
— Эрлао, моя Цуйцуй сказала, что одним майским вечером ей приснился сон… — произнося это, он наблюдал за парнем, и, увидев, что тот не выказывает ни удивления, ни раздражения, продолжил: — Это был очень странный сон, она говорит, что ее подхватила чья-то песня и унесла на утес рвать камнеломку!
Эрлао склонил голову набок, горько усмехнувшись, и подумал: «А старик-то умеет окольными путями ходить». Эта мысль словно просочилась в его ухмылку, и паромщик заметил ее.
— Эрлао, ты не веришь?
— Как же мне не верить? Ведь это я, как дурак, стоял на том берегу и всю ночь песни распевал!
Паромщик, не ожидавший такой честности, смутился и, заикаясь, сказал:
— Это правда… это неправда…
— Почему же неправда? Разве неправда то, что Далао умер?
— Но, но…
Паромщик начал хитрить только лишь потому, что хотел прояснить дело, но выбрал неверный путь, и потому Эрлао неправильно понял его. Но только дед собрался рассказать все как подобает, лодка причалила к берегу. Эрлао спрыгнул на сушу и собрался уходить… Дед, еще больше суетясь, позвал со своего парома:
— Эрлао, Эрлао, подожди, мне нужно тебе сказать… ты сейчас разве не говорил о том, что… что ты как дурак был? Ты вовсе не дурак, то другие будут дураки, если так тебя назовут!
Юноша остановился и тихо, произнес:
— Все, хватит, не нужно.
— Эрлао, я слышал, что ты не хочешь мельницу, а хочешь переправу, — сказал старик, — кавалерист сказал, это разве неправда?
— А если и хочу переправу, то что? — спросил парень.
Посмотрев на выражение его лица, паромщик неожиданно обрадовался и в избытке чувств громко позвал Цуйцуй, чтобы та спустилась к воде. Но он и не догадывался, что Цуйцуй отлучилась, поэтому и не отозвалась и не показалась в ответ на зов. Эрлао подождал, поглядел в лицо паромщику и, не сказав ни слова, ушел большими шагами вместе с носильщиком, обремененным товаром — желатиновой лапшой и сахаром.
Миновав холм над протоком, они зашагали вдоль извилистой полосы бамбукового леса, и тут носильщик заговорил:
— Носун Эрлао, посмотреть на то лицо, что паромщик состроил, так ты ему очень нравишься!
Эрлао не ответил, и тогда носильщик продолжил:
— Он спросил тебя, хочешь ты мельницу или переправу, неужто ты правда собираешься жениться на его внучке и вместо него заниматься паромом?
Эрлао засмеялся, а спутник его не унимался:
— Эрлао, вот будь я на твоем месте, то выбрал бы мельницу. С мельницы толк будет, в день семь шэнов риса и три меры отрубей.
— Когда вернусь — поговорю с отцом, — ответил Эрлао, — чтобы от тебя заслали сватов в Чжунсай, и ты получишь свою мельницу. А что до меня, то я думаю, заниматься паромом — это хорошо. Только старик уж больно лукавит, да еще и неуклюже. Далао из-за него умер.
Когда Эрлао скрылся из виду, а Цуйцуй так и не появилась, сердце паромщика оборвалось. Он вернулся домой, но внучки не нашел. Спустя какое-то время она появилась из-за горы с корзиной в руках; оказалось, она с самого утра отправилась копать корни бамбука.
— Цуйцуй, я тебе уж давно кричу, а ты все не слышишь!
— Зачем ты мне кричишь?
— Тут кое-кто переправлялся… один знакомый, мы заговорили о тебе… Я тебе кричу, а ты не отзываешься!
— Кто?
— Угадай, Цуйцуй. Не чужой… ты его знаешь!
Цуйцуй вспомнила слова, которые только что случайно услышала из бамбукового леса, и лицо ее залилось краской. Она очень долго молчала.
— Ты сколько корешков набрала, Цуйцуй? — спросил дед.
Та высыпала корзину на землю, в которой кроме десяти с лишним мелких корешков оказался только один большой лист камнеломки.
Дед посмотрел на Цуйцуй, и щеки ее вспыхнули.
Следующий месяц прошел спокойно. Долгие дни и белое солнце постепенно залечили душевные раны. Погода стояла как никогда жаркая, и люди занимались только тем, что потели и пили охлажденное вино, и никаких забот в жизни не оставалось. Цуйцуй каждый день дремала в тени у подножия пагоды: наверху было прохладно, дрозды и прочие птицы в зарослях бамбука на склонах убаюкивали ее своим пением, и, умиротворенная, она плыла вслед за пением далеко, до самых гор, и сны ей снились совсем нелепые.
Но в этом не было ее вины. Поэты умеют написать совершенное стихотворение о незначительном событии, скульпторы из грубого камня вырезают прекрасные статуи, художники пишут завораживающие картины — мазок зеленым, мазок красным, мазок серым; и кто же делает это не ради одной только тени улыбки, не ради дрогнувших бровей? Цуйцуй не могла ни в слове, ни в камне, ни в цвете выразить метания своей души, ее сердце только и могло, что скакать галопом из-за всяких непонятных вещей. Невысказанность подбрасывала дров в огонь ее пугающего и притягательного чувства. Неизвестное будущее волновало ее, и она не могла скрыть свои переживания от деда.
Дед же, можно сказать, все понимал, но фактически не знал ничего. Он понимал, что Цуйцуй благосклонно относится к Эрлао, но не знал, что творилось у того в душе. Со стороны Шуньшуня и Эрлао дело встало, но паромщик не унывал. «Нужно только все правильно устроить, — думал он. — Когда все по уму, то получится!» Не смыкая очей, он видел сны куда более нелепые, бесконечные и немыслимые, нежели его внучка.
У каждого переправлявшегося он спрашивал, как живут Эрлао и его отец, беспокоясь о них так, словно они были его семьей. Но вот же странность — он боялся повстречать сына держателя пристани. Как только случалось такое, он не знал, что сказать, только потирал руки, совершенно утратив всякое спокойствие. Эрлао с отцом понимали, почему так, но печальная тень погибшего отпечаталась в их сердцах, и они делали вид, что не понимают, и жили себе дальше как ни в чем не бывало.
Хотя ночью ему ничего не снилось, по утрам дед говорил внучке:
— Цуйцуй, мне вчера такой страшный сон привиделся!
— Какой сон?
И дед, пристально следя за ресничками Цуйцуй, пересказывал то, что накануне собственными глазами видел наяву. Стоит ли говорить, что эти сны на самом деле никого не могли испугать.
Все реки неизбежно впадают в море, а все разговоры, как бы издалека они ни начинались, все равно возвращались к тому, что заставляло Цуйцуй краснеть. Когда она совсем замыкалась и всем своим видом показывала, сколь смущена ее добродетель, старый паромщик пугался и спешил прикрыть пустой болтовней желание обсудить те самые вопросы:
— Цуйцуй, я не про то, не про то. Дедушка старый стал, глупый, смех один.
Иногда Цуйцуй тихо слушала его шутки и глупости, дослушивала до конца и улыбалась одними зубами. А иногда говорила:
— Дедушка, ты и правда глупенький у меня!
Дед не издавал ни звука; он хотел бы сказать: «У меня камень на душе лежит, да такой большой», но не успевал — его очень вовремя звали с переправы.
Стало жарче, путники приходили из дальних краев, неся на плечах корзины по семьдесят цзиней, и, наслаждаясь прохладой у реки, не спешили уходить. Они садились на корточки возле чайного чана у большого камня, обмениваясь трубками для курения и болтали со старым паромщиком. Много слухов и небылиц услышал тот из их уст. Многих из тех, что пересекали речку, пленяла ее прохладная чистота, тогда они омывали ноги и ополаскивались, и беседы с ними были дольше и содержательнее остальных. Кое-что дед пересказывал Цуйцуй, и она открыла для себя много нового. О том, что цены на товары выросли, о плате за езду на паланкинах и лодках, о том, как работают десять с лишним больших весел, когда плот сплавляется по порогам, как на лодочках курят самокрутки, как большеногие женщины калят опиум… чего в этих рассказах только не было.
Носун Эрлао, возвращался в Чадун с товаром. Надвигались сумерки, вокруг реки было тихо и спокойно, дед и Цуйцуй в огороде прореживали ростки редьки. Вроде бы кто-то закричал, призывая лодку, и она поспешила спуститься к речке. Сбежав с холма, в лучах заходящего солнца она увидела на пристани двоих: это были Носун Эрлао и работник из его дома. Цуйцуй испугалась, словно дикий зверек, увидевший охотника, и бросилась в заросли бамбука. Однако двое, заслышав звук ее шагов, обернулись и все поняли. Они подождали еще, но так как никто не появился, рабочий снова хриплым голосом позвал паромщика.
Тот же все прекрасно слышал, но по-прежнему сидел на корточках среди ростков редьки, пересчитывая стебли и посмеиваясь в глубине души. Он видел, что Цуйцуй помчалась на зов, и знал, что она поняла, кто хочет переправиться, поэтому сидел на корточках и помалкивал. Цуйцуй еще мала, что с нее взять? Им только и остается, что драть глотку, вызывая паромщика. Крикнув пару раз, работник увидел, что никто не идет, сделал передышку и сказал Эрлао:
— Что это за игры, неужто деда болезнь свалила и осталась только Цуйцуй?
— Подождем, посмотрим, — сказал Эрлао. — С нас не убудет.
И они подождали еще немного. Тишина этого ожидания пробудила в лодочнике мысль: «Эрлао ли?» Но он боялся помешать Цуйцуй, поэтому сидел на корточках и не шевелился.
Через некоторое время с берега вновь затребовали переправы, и голос был другим — это действительно был голос Эрлао. Злится ли он? Долго ли ждал? Будет ли ссора? Лихорадочно прикидывая в уме все это, старый лодочник бежал к реке. Оба путника уже забрались в лодку, и один из них был Эрлао.
— О, Эрлао, ты вернулся! — изумленно вскричал паромщик.
Молодой человек казался очень недовольным.
— Вернулся. Что это с вашей переправой, полдня прождал — и все никого!
— Я-то думал… — старый паромщик заозирался, увидел, что поблизости нет и следа Цуйцуй, только рыжий пес выбежал из зарослей бамбука, и понял, что внучка ушла на гору, после чего сменил тон и сказал:
— Я думал, ты сам переправился.
— Переправился! — воскликнул работник. — Если вас нет на пароме, кто осмелится им править?
При этих его словах над водой пролетела птица.
— Зимородок возвращается в гнездо, вот и нам надо домой к ужину поспеть!
— Рано, рано еще на улицу Хэцзе идти, — с этими словами старый паромщик запрыгнул в лодку. «Разве ты не хотел продолжить это дело — путников перевозить!» — подумал он, потянул за канат, и лодка отчалила от берега.
— Эрлао, ты ведь устал с дороги…
Эрлао оставил слова паромщика без ответа, только бесстрастно слушал его. Лодка причалила, и молодой человек вместе с рабочим, взвалив поклажу на коромысла, скрылись за вершиной горы. Безразличие Эрлао неприятно поразило деда; он крепко сжал кулаки и погрозил вслед ушедшим двум, а потом, тихонько рыча, повел лодку обратно.
Цуйцуй убежала в бамбуковый лес, а старый паромщик еще долго не сходил с лодки. Судя по Эрлао, будущее не слишком радужно. Хоть паромщик ни словом не обмолвился о том, что «у дела есть предел», его робкие слова показались очень бестактны, Эрлао неправильно их понял, вспомнил брата и возмутился.
На третий день после возвращения Эрлао из Чжунсая пришел человек проведать, как обстоят дела, поселился на улице Хэцзе в доме Шуньшуня и стал спрашивать у того, хочет ли все еще Эрлао мельницу. Шуньшунь, в свою очередь, спросил Эрлао.
— Отец, — сказал тот, — если вам нужно, чтобы в семье было больше мельницей и больше человеком, то радуйтесь и соглашайтесь. А если решать мне, то мне подумать нужно, я скажу через несколько дней. Я все еще не решил, брать ли мне мельницу или брать паром: возможно, судьба только паром мне взять и позволит!
Явившийся на разведку человек запомнил его слова и отправился в Чжунсай доложить об исполненном поручении. Пересекая реку, он вспомнил слова Эрлао и разразился мяукающим смехом. Паромщик вступил с ним в разговор, узнал, что это житель крепости, и спросил, зачем он ездил в Чадун.
Человек из крепости тактично ответил:
— Ничего особенного, просто посидел в доме Шуньшуня.
— Без важного дела в хоромы не войдешь, раз сидел, наверняка говорил о чем-то!
— Ну да, поговорил кое о чем.
— А о чем?
Человек не ответил, но старый паромщик вновь спросил:
— Говорят, из вашей крепости собираются мельницу за дочкой отдать, в семью Шуньшуня? Это как, выгорело?
— Все удалось, — засмеялся человек из крепости. — Я спросил Шуньшуня, тот очень хочет породниться с теми, что в крепости живут. И парня спросил…
— А парень что ответил?
— А парень сказал: передо мной мельница и переправа, я сперва хотел переправу, а сейчас решил, что возьму мельницу. На пароме работать надо, не так надежно, как с мельницей. Расчетливый парень.
Этот человек был торгашом из Мичана, он тщательно взвешивал слова; он понимал, о каком пароме идет речь, но ничем этого не выдал. Увидев же, как медленно шевелятся губы старого паромщика, словно он хочет что-то сказать, тут же пресек такую возможность:
— Судьба все решает, от человека ничего не зависит. Вот бедный Далао из семьи Шуньшуня, такой видный парень был — и утонул!
Эти слова пронзили сердце паромщика, и он проглотил все оставшиеся вопросы. И когда человек из крепости высадился на берег и ушел, старый паромщик остался тоскливо стоять в своей лодке. А вспомнив о давешней холодности Эрлао, совсем загрустил.
Цуйцуй весело резвилась возле пагоды и пришла на утес, желая, чтобы дед спел ей, но дед не обратил на нее внимания. Тогда она в сердцах сбежала к берегу и там лишь увидела, насколько подавленный у него вид, но причины не поняла. При взгляде на ее радостное, загоревшее дочерна личико паромщик печально улыбнулся. На том берегу появились путники с добром на плечах, и он молча повел лодку к ним, однако же, добравшись до середины реки, громко запел. Когда люди переправились, паромщик спрыгнул на пристань и подошел к Цуйцуй, все еще нехорошо улыбаясь и потирая рукой лоб.
— Дедушка, ты что? — спросила Цуйцуй. — Перегрелся? Полежи в тенечке, а о лодке я позабочусь.
— Хорошо, ведь эта лодка тебе же и достанется.
Дед словно бы и впрямь получил солнечный удар, на сердце у него было тяжко, и хотя перед Цуйцуй он крепился, зайдя в комнату, он нашел фарфоровый осколок и несколько раз вонзил себе в плечо и в бедро, выпустив темную кровь, после чего улегся на кровать и заснул.
Цуйцуй осталась в лодке, предоставленная сама себе, со странной радостью на душе. Она подумала: «Если дедушка не будет для меня петь, то я и сама умею!»
Она пела долго, а дед лежал на кровати, смежив очи, и слушал ее песню, строфу за строфой; на душе у него было муторно. Однако он чувствовал, что эта болезнь его не свалит и завтра он снова будет на ногах. Он решил отправиться завтра в город, посмотреть, что творится на улице Хэцзе, ну и другие дела накопились.
Но на следующий день он едва поднялся с постели. Голова была тяжелая, он по-настоящему заболел. Цуйцуй, очевидно, поняла это, сварила для него котелок сильного лекарства и заставила выпить; потом пошла в огород за домом, надергала побегов чеснока и замочила их в рисовом отваре. Работая на переправе, она ухитрялась выкроить время, чтобы заглянуть в дом проведать больного, порасспросить. Дед страдал молча, хранил свою тайну. Через три дня ему полегчало. Пройдясь вокруг дома, он убедился, что кости еще крепки, и, поскольку все его мысли занимало только одно, засобирался в город на улицу Хэцзе. Цуйцуй же не понимала, откуда такая срочность и зачем идти в город непременно в этот день, и умоляла не покидать ее.
Старый паромщик потирал руки, прикидывая, стоит ли открывать причину. Глядя на ее загоревшее дочерна овальное личико и смышленые глаза, он глубоко вздохнул и сказал:
— У меня серьезное дело, мне нужно идти сегодня!
Цуйцуй невесело улыбнулась.
— Какое там дело, ведь не…
Старый паромщик знал характер внучки и, расслышав в ее голосе грустные нотки, не стал больше настаивать, выложил на длинный стол бамбуковый короб и поясной кошель, которые хотел взять в дорогу, и со льстивой улыбкой сказал:
— Не пойду, раз боишься, что упаду, то не пойду. Я-то думал, что утром, пока не жарко, схожу, улажу дела и сразу вернусь, — но можно и не ходить, завтра пойду.
— Лучше завтра, — ласково сказала девочка, — у тебя ноги слабые еще, полежи денек.
Но он не успокоился, всплеснул руками, направился к двери и у порога споткнулся о валек для сандалий, чуть не упав. Когда он утвердился на ногах, Цуйцуй с грустной улыбкой сказала:
— Вот видишь, дедушка, не послушал меня!
Старый паромщик подобрал валек и метнул его в угол.
— Дедушка старый стал, — ответил он. — Через пару дней завалю леопарда, увидишь!
После обеда начался ливень. Уговорив Цуйцуй, паромщик все-таки отправился в город. Девочка не могла пойти с ним, а потому отправила сопровождающим рыжего пса. В городе дед обсудил со знакомым цены на рис и соль, потом, проходя мимо гарнизонного ямэня, посмотрел на новоприобретенных мулов, и только после этого пошел к дому Шуньшуня на улице Хэцзе. Тот играл в карты с тремя приятелями, и деду было неловко с ним заговорить, поэтому он сделал вид, что наблюдает за игрой. Шуньшунь предложил ему вина — старик отказался под предлогом недавней болезни. Не стремясь присоединиться к игре, он тем не менее не торопился уходить, но Шуньшунь словно бы не понимал, что старик хочет с ним поговорить, и уткнулся в свои карты. Поведение паромщика привлекло внимание другого игрока: тот спросил, нет ли у него какого дела. Старик сконфузился и, потирая, по обыкновению, руки, ответил, что нет у него других дел, кроме как перекинуться парой слов с начальником пристани.
Только тогда Шуньшунь понял, почему дед так долго стоял и смотрел в его карты, обернулся к нему и засмеялся.
— Что ж вы раньше не сказали? Вы молчите, а я думаю — смотрите мне в карты да игре учитесь.
— Мне неловко было прерывать игру, вот и не смел сказать.
Управляющий пристанью бросил карты на стол и с улыбкой зашагал к дому. Паромщик пошел за ним.
— Что такое? — спросил он; видимо, он догадался, о чем пойдет речь, и лицо у него стало жалостливое.
— Один человек из Чжунсая сказал, что вы собираетесь породниться с местным командиром бригады, это правда?
Под пристальным взглядом старого паромщика Шуньшунь нашел благовидные слова и произнес:
— Есть такое.
Но этот ответ подразумевал: «Есть, но тебе-то какое дело?»
— Правда? — спросил старый паромщик.
— Правда, — ответил Шуньшунь непринужденно, а в ответе по-прежнему слышалось: «Правда, но тебе-то какое дело?»
— А что Эрлао? — спросил лодочник, притворяясь спокойным.
— Эрлао уж несколько дней как в Таоюань уплыл!
Уплыл он после ссоры с отцом. Хоть Шуньшунь и был по натуре добр, он не хотел, чтобы девушка, из-за которой погиб один его сын, стала женой второго, и это можно понять. Местные обычаи таковы, что молодые люди сами разбираются со своими сердечными делами, и взрослые ни при чем; Эрлао действительно нравилась Цуйцуй, она тоже любила его, и Шуньшунь совсем не возражал против этого брака, в котором переплетались любовь и ненависть. Но он неправильно истолковал интерес к этому делу паромщика — вспоминая печальные события, он решил, что виноват во всем паромщик, потому что совал нос не в свое дело. Он не знал всего, но в душе его остался неприятный осадок, и теперь он не позволил старику и слова сказать.
— Дядюшка, оставьте, нашим ртам подобает вино пить, а не песни петь за детей! Я понял, что вы имеете в виду, понял, что вы от чистого сердца. Но поймите и вы меня! Поэтому давайте говорить только о наших делах и не стоять у молодых на дороге.
В ответ на эту отповедь старик хотел что-то сказать, но Шуньшунь не дал ему такой возможности и потащил к карточному столу. Хотя он смеялся и шутил, душа его была мрачна, и карты он швырял на стол с ожесточением. Старик молча понаблюдал за ним некоторое время, потом надел соломенную шляпу и ушел.
Было еще рано, паромщику было тоскливо, и он зашел в город навестить кавалериста Яна. Тот как раз выпивал, и старик тоже пропустил чарку.
Затем он пошел домой; в пути ему стало жарко, и он омылся водой из речки. Утомленный, он сразу отправился спать, оставив Цуйцуй заниматься лодкой.
Ближе к вечеру посмурнело. Над водой летали красные стрекозы, на небе собрались тучи, горячий ветер громко шелестел листьями бамбука, росшего по склонам обеих гор. Еще до заката должен был хлынуть ливень. Цуйцуй несла вахту у лодки, глядя на летающих повсюду стрекоз, и очень волновалась. Удрученное лицо деда не давало ей покоя, она побежала в дом — и удивилась, увидев, что он сидит на пороге и вяжет сандалии из соломы! Она-то думала, что дед давно спит.
— Дедушка, сколько обуви тебе нужно, над кроватью четырнадцать пар висят! Почему ты не ложишься?
Дед встал, запрокинул голову, посмотрел на небо и тихо сказал:
— Цуйцуй, сегодня гроза будет. Сходи привяжи лодку к камню, сильный будет дождь.
— Дедушка, мне страшно! — сказала Цуйцуй, словно бы не о грядущей буре.
А дед, словно бы поняв это, ответил:
— Чего ты боишься? То, что должно случиться, — случится. Не бойся!
Ночью хлынул страшный ливень, сопровождаемый страшным раскатистым громом. Над крышей сверкали молнии. Цуйцуй дрожала в темноте. Дед тоже проснулся, понял, что внучке страшно, испугался, что она простынет, встал и набросил на нее покрывало.
— Цуйцуй, не бойся.
— Я не боюсь, — ответила Цуйцуй и хотела добавить: «Когда ты здесь, дедушка, я не боюсь». Вслед за раскатом грома, заглушая звуки дождя, раздался оглушительный грохот, как будто что-то рухнуло. Они решили, что это обрушился утес на берегу реки, и забеспокоились о лодке, которую могло завалить камнями.
Дед и внучка в молчании лежали на своих постелях, внимая звукам грома и дождя.
Несмотря на ливень, Цуйцуй скоро уснула. Когда она пробудилась, уже рассвело. Дождь прекратился, слышно было только журчание речки, которая стремилась в ущелье меж двух гор. Цуйцуй встала, увидела, что дед крепко спит, и вышла на улицу. Перед дверью уже образовалась канава, резвый поток струился из-за пагоды прямо к утесу и падал с него вниз. К тому же повсюду было полно маленьких канавок. Огород смыло сбежавшей с горы водой, нежные побеги утонули в жиже из глины и песка. Пройдя вперед, она увидела, что в реке тоже прибыло воды, которая затопила пристань до самого чайного чана. Ведущая к пристани дорога стала похожа на речку, по ней с журчанием бежала желтая от глины вода. Затопило и трос, но которому переправлялся паром, оставленной под утесом лодки тоже не было видно.
Утес перед домом не обрушился. Но Цуйцуй нигде не могла найти лодку. Обернувшись, она увидела, что белой пагоды за домом нет. Испугавшись не на шутку, она поспешила туда. Пагода рухнула, кругом в беспорядке лежали груды белых кирпичей. Не зная, что делать, Цуйцуй громко позвала деда, но дед не отозвался. Она бегом вернулась в дом, забралась на кровать и стала его трясти, но дед так и не ответил. Он тихо умер во время ливня.
Цуйцуй разрыдалась.
Скоро на берег пришел человек, который бежал с поручением из Чадуна в Сычуань, и кликнул паром. Цуйцуй в это время вся в слезах грела у очага воду, чтобы омыть умершего деда.
Путник решил, что в доме паромщика еще не проснулись. Он очень торопился, а на зов не отвечали, и он метнул через реку камушек, который стукнулся о крышу. Заплаканная девочка выбежала на утес.
— Эй, время-то не раннее! Давайте лодку!
— Лодка пропала!
— А дед твой туда подевался? Он за лодку отвечает, это его долг!
— Он отвечал за лодку, он пятьдесят лет отвечал за лодку — а сегодня умер! — рыдая, прокричала Цуйцуй с другого берега.
— Что, правда умер? Ты не плачь, я пойду доложу, чтобы снарядили лодку и привезли чего.
Путнику пришлось вернуться в город. Встретив там знакомого, он сообщил ему новость, и скоро она облетела весь Чадун, и внутри городских стен, и за их пределами. Шуньшунь с улицы Хэцзе снарядил людей за пустой лодкой, которую нагрузили ящиком из белой древесины и отправили к реке. Кавалерист Ян вместе с одним старым солдатом тоже поспешили к реке. Они срубили несколько десятков толстых стволов бамбука, перевязали их лозой и сделали плот, чтобы временно использовать его для переправы. Смастерив плот, они переправились на берег, где стоял дом Цуйцуй. Кавалерист оставил солдата заниматься перевозкой путников, а сам побежал в дом проведать усопшего. Заливаясь слезами, он потрогал окоченевшее тело старого друга и заторопился устроить все, как подобает. Прибыли помощники, с большой реки доставили гроб, приехал городской даос с ритуальными инструментами, со старой льняной ризой и большим белым петухом в руках. Он добровольно и безвозмездно пришел читать молитвы и провести другие положенные для погребения ритуалы. Люди сновали по дому, только Цуйцуй сидела на низенькой скамейке у очага и плакала.
В полдень пришел управляющий пристанью Шуньшунь в сопровождении человека, который нес на плечах мешок риса, сосуд вина и свиную ногу.
— Цуйцуй, я знаю, что твой дедушка умер, — сказал он, — но старики и должны умирать, не нужно так горевать, у тебя есть еще я.
Осмотрев все, он вернулся в город.
После обеда старика положили в гроб, и те, кто пришел помочь, вернулись домой. Остались только старый даос, кавалерист Ян и двое молодых работников, присланных Шуньшунем. До наступления сумерек даос вырезал цветы из красной и зеленой бумаги и соорудил из глины подсвечник. Когда же стемнело, на маленьком столике перед гробом зажгли девять желтых ритуальных свечей, воскурили благовония, а вокруг гроба зажгли маленькие свечки. Даос набросил на плечи свою синюю ризу и начал обряд, положенный похоронной церемонией. Он шел во главе с маленьким бумажным стягом в руках, следом за ним — скорбящая внучка покойного, а в арьергарде — кавалерист. Двое работников стояли возле очага и били в гонг. Маленькая процессия медленно двигалась вокруг гроба. Старый даос шагал с закрытыми глазами и полупел-полубормотал, умиротворяя дух усопшего. Когда он дошел до слов, что духу надлежит отправиться в западный край, в мир беспредельной радости, где круглый год благоухают цветы, старый кавалерист разбросал по гробу бумажные цветы, которые нес на деревянном подносе, — они символизировали этот самый западный край.
Обряд завершили глубокой ночью, взорвали хлопушки; свечи вот-вот должны были погаснуть. Обливаясь слезами, Цуйцуй побежала в дом разводить огонь и стряпать всем, кто ей помогал. Закончив ночную трапезу, даос бочком пристроился на кровать покойного и уснул. Оставшиеся по традиции стерегли душу возле гроба, а старый кавалерист исполнял для собравшихся погребальные песни, подыгрывая себе, как на барабане, на пустой мере для зерна. Пел про Ван Сяна[156], лежавшего на льду, пел про Хуан Сяна[157], обмахивавшего веером изголовье.
Цуйцуй, проведя весь день в слезах и хлопотах, к этому времени уже выбилась из сил и задремала, прислонившись головой к стенке гроба. Двое работников и кавалерист, поев и осушив по две чарки вина, с новыми силами загорланили похоронные песни. Цуйцуй проснулась, вспомнила, что дедушка умер, и вновь тихонько заплакала.
— Цуйцуй, Цуйцуй, не плачь, он умер, слезами его не вернешь!
Вслед за этим лысый Чэнь Сысы рассказал историю о рыдающей невесте, приправленную парой-тройкой крепких словечек, над которыми продолжительно хохотали оба работника. Снаружи залаял рыжий пес, Цуйцуй открыла дверь и вышла постоять на воздухе, прислушиваясь к стрекоту насекомых. Луна была прекрасна, на небе сияли крупные звезды, кругом стояла ласковая тишина.
«Неужели это правда? — думала Цуйцуй. — Неужели дедушка и вправду умер?»
Поняв, что девочке тоскливо, кавалерист Ян тоже вышел из дома — присмотреть за ней. Вдруг в золе еще тлеет огонь, хоть его и не видно; вдруг она осознает, что деда больше нет, да и спрыгнет с утеса или повесится, чтобы уйти вслед за ним, такое ведь может быть! Видя, что она оцепенела и не спешит возвращаться, он кашлянул и сказал:
— Цуйцуй, роса выпала, тебе не холодно?
— Не холодно.
— Такая славная погода!
С неба упала яркая звезда. Цуйцуй тихонько вскрикнула.
Тут же еще одна раскроила небосвод. На другом берегу реки заухала сова.
— Цуйцуй, — мягко сказал кавалерист, став рядом с девочкой, — иди в дом, поспи, не нужно сейчас ни о чем думать.
Цуйцуй молча вернулась к дедушкиному гробу и, присев на пол, вновь заплакала. Бдевшие в доме работники уже уснули.
Кавалерист Ян едва слышно произнес:
— Не нужно, не нужно плакать! Дедушке тоже сейчас тяжело, а у тебя глаза распухнут, горло осипнет, что в том хорошего? Послушай, я знаю, о чем дедушка волновался. Я все улажу, не подведу деда. Сделаю все, что смогу, чтобы эту переправу взял человек, который нравился дедушке и нравится тебе. А если не выйдет как задумано, я хоть и старый, но как возьму серп да как посчитаюсь с ними… Цуйцуй, не плачь, я с тобой!..
Вдалеке заголосил петух, и старый даос на кровати невнятно пробормотал:
— Рассвело? Утречко!
Ранним утром из города пришли помощники с тросами и веревками.
Гроб старого паромщика, струганный из белой древесины, подняли шесть человек и понесли закапывать на склон горы позади пагоды. Шуньшунь, Цуйцуй, кавалерист, старый даос и рыжий пес шли следом. Когда они дошли до заранее выкопанной квадратной ямы, даос, по заведенному обычаю, спрыгнул вниз, разложил по углам и в центре могилы зерна киновари и риса и сжег ритуальные деньги. Выбравшись, он велел тем, кто нее гроб, закапывать его. Онемевшая от горя Цуйцуй, оплакивая деда без слез, упала на крышку гроба и отказывалась вставать. Только когда кавалерист насильно оттащил ее, гроб опустили в яму, потянули за веревки, выравнивая по сторонам света, и засыпали свежей землей. Цуйцуй сидела рядом и плакала. Даос заторопился обратно в город, чтобы провести другую похоронную церемонию. Управляющий пристанью доверил все дела старому кавалеристу и тоже ушел. Все, кто пришел помочь, умыли руки на берегу реки; у всех были свои дела, да и обстоятельства этой семьи не позволяли больше пользоваться ее гостеприимством и утруждать хозяев, так что ушли и они. У Бисицзюй осталось всего три человека: Цуйцуй, кавалерист Ян и лысый Чэнь Сысы, направленный семьей Шуньшуня заниматься паромом. Рыжий пес, который получил от лысого камнем, не был рад его присутствию и негромко рычал.
Ближе к вечеру Цуйцуй с кавалеристом решили, что тот сходит в город, отведет лошадей в гарнизон, а потом вернется к реке побыть с ней. Когда он вновь был у переправы, лысый Чэнь Сысы уже ушел.
Цуйцуй и пес по-прежнему занимались паромом, а кавалерист сидел на утесе и хриплым голосом пел песни.
Через три дня Шуньшунь пришел к ней и позвал жить к себе домой, однако Цуйцуй не хотела уезжать в город, а хотела остаться присматривать за дедовой могилой. Она попросила его лишь сходить в городской ямэнь замолвить слово, чтобы кавалеристу Яну позволили остаться с ней на какое-то время. Шуньшунь согласился и ушел.
Кавалеристу было чуть за пятьдесят, и он был куда более талантливым рассказчиком, чем дедушка Цуйцуй. К тому же он ко всему относился ответственно, работу выполнял аккуратно и старательно. Когда он поселился с Цуйцуй, у той как будто вместо деда появился дядя. Когда путники спрашивали о деде и вспоминали о нем, ей было горько и безотрадно, особенно в сумерки. Но со временем тоска утихла. Вечерами они вдвоем усаживались на утесе и беседовали о жизни несчастного паромщика, что лежал сейчас в сырой земле, о том, чего Цуйцуй раньше не знала, и она проникалась к деду еще большей теплотой. Говорили и об отце Цуйцуй, который хотел и любви, и воинской славы, о том, как его мундир бравого солдата зеленознаменного войска волновал девичьи сердца. Говорили и о матери Цуйцуй, о том, как она превосходно пела и как известны ее песни были в то время.
Времена меняются, и следом само собой меняется все остальное. Император — и тот больше не восседает на престоле, что уж говорить о простом народе! Кавалерист Ян вспоминал старые добрые времена, когда работал конюхом и привел к реке лошадь, чтобы спеть для матери Цуйцуй, но та не приняла его ухаживаний, и он до сих пор одинок, так одинок, что опереться может лишь на гору, а довериться только себе самому; говоря так, он горько усмехался.
Два дня подряд они с наступлением сумерек разговаривали о деде и о его семье. Беседа коснулась и событий, предшествовавших смерти деда, и Цуйцуй узнала то, о чем дед ей не рассказывал. О песнях Эрлао, о смерти старшего сына Шуньшуня, о том, как люди из крепости заманивали Эрлао приданым — мельницей, о том, что Эрлао, не добившись расположения Цуйцуй, помня о смерти брата и понукаемый семьей взять мельницу, в сердцах пустился в плавание вниз по реке; о внезапной холодности Шуньшуня к деду, о том, как смерть деда была связана с Цуйцуй… Она поняла все, чего раньше не понимала, и проплакала всю ночь.
Миновал седьмой день со смерти лодочника[158]. Шуньшунь прислал за кавалеристом: он хотел поговорить с ним о судьбе Цуйцуй. Он предлагал, чтобы Цуйцуй переехала к нему в дом и вышла замуж за Эрлао. А поскольку сам Эрлао был в Чэньчжоу, он говорил не о замужестве, а только о переезде, в надежде, что Эрлао, вернувшись, о свадьбе скажет ей сам. Кавалерист же считал, что говорить об этом нужно с Цуйцуй. Пересказав ей предложения Шуньшуня, он на правах старшего решил, что переезд в дом чужого человека плохо скажется на ее добром имени; лучше остаться у реки и ждать, когда вернется Эрлао, а там уж смотреть, что он скажет.
На том и порешили. Кавалерист считал, что Эрлао скоро вернется, и теперь занимался тем, что поставлял лошадей в гарнизон и составлял компанию Цуйцуй. Так проходил день за днем.
Белая пагода у речки, выстроенная в геомантическом соответствии с расположением Чадуна, обрушилась, и нельзя было не отстроить ее заново. Кроме тех денег, что выделил гарнизон, таможня и торговый люд, стали присылать конверты с какой-никакой денежкой из разных крепостей. Чтобы возведенная пагода принадлежала всем, следовало дать каждому возможность внести свою лепту, умножив тем самым свою добродетель и обеспечив себе благоденствие. Поэтому на лодку поставили два больших бамбуковых коленца, в которых пропилили отверстия, чтобы те, кто переправляется, могли свободно кинуть туда монетку. Когда сосуд наполнялся, кавалерист относил его городским властям и возвращался с другим. Увидев, что старого паромщика нет, а волосы Цуйцуй пронзила нить седины, путники понимали, что старик выполнил свой долг и покоится в могиле, и, сочувственно поглядывая на Цуйцуй, бросали деньги в бамбуковые копилки. «Небо оберегает тебя, умершие уходят на запад, оставшиеся вечно пребывают в мире.» Цуйцуй понимала, почему люди жертвуют деньги, и на душе ее становилась горько, она отворачивалась и занималась паромом.
Наступила зима, и белую пагоду возвели заново. Но тот парень, что распевал под луной и заставлял душу Цуйцуй парить во сне на волнах своей песни, так и не вернулся в Чадун.
…………
Может быть, он никогда не вернется, а может быть, вернется завтра.
1933–1934