перевод М. Ю. Кузнецовой
Я взял в руки кисть, чтобы написать о двадцати годах моей жизни, проведенных в краях, где я вырос: о людях, которых встречал, о звуках, которые слышал, о запахах, которые ощущал, — словом, рассказать о подлинном воспитании жизнью, которое я там получил. Когда я первый раз упомянул удаленный пограничный городок, где вырос, я действительно не знал, с чего начать. Пользуясь привычным для жителей этого городка оборотом речи, должен сказать, что это странное место! Двести лет назад, когда маньчжуры правили Китаем, они, решив силой оружия подчинить себе остатки народности мяо, отправили туда солдат для охраны границ и освоения земель — так в этом районе появились крепостные сооружения и поселенцы. Процесс освоения «странного места» и сопровождавшие колонизацию исторические события отражены в «Описании обороны мяо»[159], но это лишь сухой официальный документ. Я же хочу рассказать о городке, с которым я когда-то познакомил читателей в одной из своих книг. Хотя это всего лишь набросок, тем не менее все картины той местности запечатлелись в моей памяти, как живые, словно их можно потрогать руками.
Если кто-нибудь полюбопытствует взглянуть на старую карту, составленную лет сто назад, он сможет обнаружить маленькую точку с названием Чжэньгань, затерявшуюся в западной части провинции Хунань, недалеко от границ с провинциями Гуйчжоу и Сычуань. Подобных точек на карте немало, а в этой находился город с населением три-пять тысяч жителей. Существование городов во многом зависит от транспортной доступности, материальных ресурсов, экономической деятельности — собственно, это и предопределяет упадок или процветание территории, однако городок, где я вырос, всегда существовал самостоятельно и независимо от этих условий благодаря иному предназначению.
Попробуйте представить себе город, окруженный толстой, сложенной из массивных камней крепостной стеной, — это центр, вокруг которого было построено четыре-пять тысяч фортов и сотен пять пограничных застав. Форты, представлявшие собой нагромождение каменных глыб, располагались на вершинах горного хребта и отрогов, расползающихся от него в разные стороны; заставы размещались в определенном порядке вдоль почтового тракта. Эти защитные сооружения, возведенные примерно сто семьдесят лет назад в соответствии с детально разработанным планом, находились на установленной дистанции друг от друга и равномерно располагались в радиусе сто ли. Такая система обеспечивала оборону района, где вспыхивали восстания мяо, загнанных в угол, но то и дело «вносивших смуту». Два века маньчжуро-цинской тирании, а также вызванные этой тиранией бунты, залили кровью проходящий через эти земли казенный тракт и каждый сооруженный здесь форт. Теперь всё позади, многие форты разрушены, почти все заставы превратились в гражданские поселения, большая часть народа мяо ассимилирована. Если на закате, с высоты этого окруженного горами и отрезанного от мира городка, окинуть взором тут и там разбросанные руины фортов, то можно силой воображения воскресить картины не столь далекого прошлого и, словно наяву, услышать и увидеть, как с помощью барабанов и факелов передавались в то время сигналы тревоги. В наши дни эти места по-прежнему притягивают к себе взоры военных, но теперь здесь обосновались иные силы. Все стремительно меняется в неудержимом движении вперед, но в ходе этого движения, именуемого прогрессом, уничтожается то, что связывает нас с прошлым.
Путешественники и торговцы, которым доводилось, идя по стопам Цюй Юаня[160], плыть на лодках вверх по течению реки Юаньшуй, понимали, что это гораздо безопаснее, чем отправляться в провинции Гуйчжоу и Сычуань по суше. Путь по воде позволял им, минуя древнюю страну Елан[161] и уезды Юншунь и Луншань, добираться до городка Чжэньгань — самого надежного и безопасного пристанища для путников, где можно было не беспокоиться за сохранность своего имущества. Само слово «бандит» было непривычно для слуха местных жителей: Солдаты там были такими же честными и доброжелательными, как гражданский люд, никого не обижали и не тревожили; крестьяне, отличавшиеся смелым, но мирным нравом, молились богам и соблюдали законы. Прибывшие в эти места торговцы, взвалив на спину хлопковую пряжу и другие товары, могли без страха в одиночку отправляться в дальние горные деревни и вести там с выгодой для себя меновую торговлю с местными жителями.
Правители в этих краях имели строгую иерархию: выше всех — боги, затем — чиновники, а уж потом — деревенский староста и ответственный за проведение ритуалов шаман. Все жители содержали себя в духовной чистоте, верили в богов, чтили закон и проявляли уважение к чиновникам. В каждой семье кто-нибудь служил в армии и потому ежемесячно получал небольшое денежное довольствие и меру зерна. Кроме того, военные могли получить от властей участок казенных сельскохозяйственных угодий, двести лет назад конфискованных у коренных жителей тогдашним правительством. Жители городка каждый год приходили к храму Небесного Владыки, чтобы, сообразно семейному достатку, совершить ритуальные жертвоприношения: преподнести богам свинью, барана, собаку, курицу или рыбу. Они молились, чтобы небесное благословение помогло им получить богатый урожай, хороший приплод от шести домашних животных и птиц[162]; просили, чтобы сыновья и дочери росли здоровыми, чтобы высшие силы отвели от них беды и болезни, они обращались к богам по случаю свадеб и похорон. Все жители города платили установленный местными властями налог, а также добровольно жертвовали деньги храму или шаману, проводившему магические обряды. В делах они сохраняли искренность и простоту, следовали древним ритуалам. Весной и осенью, в начале и в конце сезона земледельческих работ, согласно обычаю, несколько стариков собирали деньги с каждого дома и устраивали кукольные представления в честь духов земли и злаков. Когда во время засухи молили о дожде, дети носили по всему городу украшенные ивовой лозой носилки, в которых сидела живая собака или сплетенное из травы чучело дракона. Во время празднования Нового года нередко встречались «весенние чиновники»[163] в одеждах желтого цвета, распевавшие обрядовые земледельческие песни. В конце года наряжали в красное статую бога Ношэня, устанавливали ее в лучшей комнате дома, громко, подобно раскатам грома, звучали большие барабаны, а шаман в кроваво-красном одеянии трубил в украшенный резьбой и инкрустированный серебром рог. Эта музыка сопровождала ритуальные танцы и песни, которые исполнялись с бронзовыми ножами в руках. Церемония совершалась в честь бога Ношэня в надежде умилостивить его. Помимо тех, кто в свое время был направлен сюда для защиты границ и освоения земель, жили здесь и выходцы из других мест — купцы из провинции Цзянси торговали тканями, торговцы из провинции Фуцзянь продавали табак, а приехавшие из провинции Гуандун снабжали округу лекарствами. В этой местности было не много образованных людей, но много военных. Сочетание двух факторов — политики и перекрестных браков — сформировало верхушку местного общества, которая, с одной стороны, руководствуясь принципами консервативной умеренности, долгое время осуществляла управление территорией, с другой стороны, владела на правах частной собственности большей частью земель. Однако представители этого класса имели общие корни со многими другими жителями этих мест и были потомками все тех же военных поселенцев, в свое время отправленных сюда для колонизации окраинных земель. В этих краях на склонах гор росли тунговые деревья и ели, в шахтах добывали киноварь и ртуть, в хвойных лесах росли грибы, в пещерах было много селитры. В городах и селах не было недостатка в смелых, честных, преданных своему делу военных, а рядом с ними были мягкие, трудолюбивые, домовитые женщины. На кухнях в домах потомков офицеров цинской армии готовилась вкусная еда, а в лесу дровосеки распевали красивые песни, полные радости жизни.
В сорока ли к юго-востоку от этого места протекает великая река Хуанхэ, на плодородных равнинных берегах которой раскинулись рисовые поля и мандариновые сады. На расстоянии двадцати ли к северо-западу начинается горное плато, а там недалеко и до деревень мяо, со всех сторон окруженных высокими горами. Склоны этих больших и малых гор покрыты высокими темно-зелеными елями. В ущелье берет начало небольшая порожистая речка, которая по пути вбирает воды тысячи горных ручейков и единым потоком устремляется вниз, рассекая лесные чащи. Крестьяне с помощью бамбука делают водоподъемные колеса, чтобы отводить воду для орошения полей. Вода в речке круглый год чистая и прозрачная, в ней много окуней, карасей, карпов — самые крупные больше человеческой ступни. Возле домов на берегу можно встретить высоких белолицых улыбчивых женщин. Эта речка, огибая городок с севера, устремляется дальше и через сто семьдесят ли впадает в реку Чэньхэ, которая несет свои воды в озеро Дунтинху.
Это место раньше называлось супрефектура Фэнхуан. После образования Китайской Республики она была преобразована в уезд Фэнхуан. После Синьхайской революции 1911 года здесь для защиты дороги из Чэньчжоу в уезд Юаньцзян появился гарнизон во главе с комиссаром военно-полицейской службы[164] района Сянси[165]. Местных жителей было не больше пяти-шести тысяч, а солдат — около семи тысяч. Из-за особой обстановки в регионе военную службу по-прежнему несли и отдельные части зеленознаменных войск[166] — это были остатки местных вооруженных сил, сформированных из ханьцев еще во времена династии Цин.
Я вырос в таком городке и покинул его незадолго до того, как мне исполнилось пятнадцать лет. Через два с половиной года после отъезда я ненадолго приезжал туда, но с тех пор ни разу не входил в ворота этого городка. Это место мне близко и знакомо, там и сейчас живет много людей, но я живу воспоминаниями и представляю городок таким, каким он был в прошлом.
1934 г.
Эпоха Сяньфэн-Тунчжи[167] — одна из страниц новой истории Китая, заслуживающая пристального внимания. В те времена чжэньганьские войска[168] играли важную роль в составе Сянской армии[169], отрядами которой командовали генералы Цзэн, Цзо, Ху и Пэн[170]. Чжэньганьские войска возглавляли молодые генералы и офицеры, большинство из которых до прихода в армию зарабатывали на жизнь продажей сена для лошадей, а самым знаменитым был Тянь Синшу[171]. Четверо из этих командиров, которым было лет по двадцать, получили маньчжуро-цинское звание тиду[172], и среди них был и некий Шэнь Хунфу, мой дед по отцовской линии. Когда этому офицеру было двадцать два года, он был назначен командиром гарнизона города Чжаотун провинции Юньнань. Во второй год периода Тунчжи[173], в двадцать шесть лет, он был назначен генерал-губернатором провинции Гуйчжоу, но вскоре из-за ранения был вынужден вернуться домой, где скоро скончался. Оставшиеся после смерти молодого офицера слава и имущество позволили его потомкам занять в этих краях привилегированное положение.
Почтение, с которым военные в тех местах относились к заслугам моего деда, привело к тому, что его потомки стали держаться в кругу семей военных несколько высокомерно. Когда родился мой отец, бабушка мечтала о том, чтобы в семье снова появился генерал. Надежды оправдались, если говорить о выправке и манере держаться: мой отец с рождения выглядел как генерал. Сильный и крепкий, уверенный в себе и прямой — не было таких качеств, необходимых истинному командиру, которыми бы не обладал отец. Когда ему было десять лет, для него наняли мастера боевых искусств и старого домашнего учителя, чтобы они обучали его всем необходимым генералу знаниям и умениям. Но бабушка скончалась, не дождавшись отцовской славы. Произошло это на третий год после захвата столицы войсками коалиции империалистических стран во время восстания ихэтуаней[174]. В 1900 году пал форт Дагу, возглавлявший его оборону генерал Ло[175] погиб на боевом посту, а мой отец как раз служил при нем помощником. Говорят, что та война уничтожила большую часть имущества моей семьи. По обыкновению, все более или менее ценные вещи, которые были в доме, отец всегда держал при себе, собственно, поэтому они и были утеряны. Исход военных действий был предрешен, и когда Пекин оказался в руках врага, отец вернулся в родные края. Через три года после этого бабушка и умерла. Когда это случилось, мне было от роду всего четыре месяца. К тому времени у меня уже были две старшие сестры и старший брат. Если бы в 1900 году не произошло восстание ихэтуаней, мой отец не вернулся бы домой, и меня бы тоже не было. О смерти бабушки я помню только, как кто-то нес меня на руках в движущейся толпе одетых в белое людей, потом меня поставили на какой-то стол. Десять лет после этого в нашей семье никто не умирал, и в детстве я иногда видел во сне этот образ — единственное воспоминание о том времени.
У меня было девять братьев и сестер, я был четвертым по старшинству; если не считать умерших в раннем возрасте сестер, сейчас в живых осталось пятеро, и я по возрасту третий.
Фамилия моей матери Хуан, в юном возрасте она вместе со своим старшим братом, моим дядей, жила в военном лагере, многое повидала, да и книг, по-видимому, она прочитала больше, чем мой отец. Эта худенькая, маленькая, наблюдательная и находчивая, щедро наделенная отвагой и здравомыслием женщина полностью взяла на себя наше с братьями и сестрами начальное образование. Мое воспитание стоило матери немалых усилий, она обучила меня иероглифике, названиям лекарств, научила решительности, крайне необходимой каждому мужчине. Отец мало повлиял на мой характер, влияние мамы было намного сильнее.
1934 г.
Мои сознательные воспоминания о детстве начинаются примерно с двух лет. До четырех лет я был здоровым и упитанным, как поросенок. В четыре года мама начала учить меня иероглифам, написанным в клетках для прописей, а бабушка, ее мать, кормила меня сладостями. Когда я выучил шесть сотен иероглифов, у меня завелись глисты, отчего я стал болезненно бледным и худым. Единственное, что я мог есть, — это куриная печень, приготовленная на пару с лекарственными травами. В ту пору я уже вместе с двумя старшими сестрами ходил на дом к учительнице для девочек. Поскольку она была наша родственница, а я был совсем мал, я тратил меньше времени на обучение за партой, чем на то, чтобы сидеть у нее на коленях и играть.
Когда мне исполнилось шесть лет, а моему младшему брату — два, мы одновременно заболели корью. Это случилось в июне, и мы днем и ночью страдали от невыносимого жара и не могли спать, поскольку лежа начинали кашлять и задыхаться. Взять на руки нас тоже не могли, это причиняло нам сильную боль. Помню, как мы с младшим братом, завернутые в бамбуковые циновки и похожие на блинчики с начинкой, стояли в тенистой прохладной части комнаты. Домашние уже приготовили для нас два маленьких гроба и поставили их на террасе, но к счастью, мы оба поправились. Для моего брата после болезни пригласили няню, крепкую и рослую женщину, мяо по национальности, и она так хорошо ухаживала за ним, что он удивительно быстро окреп. Меня же болезнь совершенно изменила, с тех пор я никогда уже не был здоровяком.
В шесть лет я самостоятельно ходил в частную школу, где получил свою долю сурового обращения, которое обычно применялось к школьникам. Но поскольку к тому времени я уже знал немало иероглифов, да и память у меня с детства была очень хорошая, я отделался гораздо легче, чем другие. На следующий год я перешел в другую частную школу, начал общаться со старшими мальчиками и научился у этих сорванцов, как себя вести со старомодными учителями и как убегать от книг, чтобы общаться с природой. Тот год заложил основу для формирования характера и воспитания чувств. Я сбегал с уроков и обманывал близких, чтобы скрыть прогулы и избежать наказания. Это приводило в ярость моего отца, однажды он даже пригрозил, что отрубит мне палец, если я снова пропущу занятия в школе и совру. Меня не испугала эта угроза, и я, как прежде, не упускал случая сбежать с занятий. Когда я научился смотреть на все собственными глазами и окунулся в другую жизнь, я потерял интерес к школе.
Мой отец очень любил меня, и одно время я был центральной фигурой в нашей семье. Стоило мне немного заболеть, все домочадцы, не смыкая глаз, дежурили у моей кровати, ухаживали за мной, и каждый по первой моей просьбе готов был качать меня на руках. В то время наша семья была довольно обеспеченной, и, думается мне, в материальном плане я был в более выгодном положении, чем большинство детей наших родственников. Мой отец в свое время мечтал стать генералом, однако на меня он возлагал куда большие надежды. Похоже, он рано разглядел, что я не создан для военной службы, и не надеялся, что я стану генералом, но рассказывал мне много историй об отваге и доблести моего деда, а также о том опыте, который сам получил во время восстания ихэтуаней. Он считал, что какой бы путь я ни выбрал, мне суждено добиться многого и занять положение выше генеральского. Первым, кто хвалил мой ум и смекалку, был именно отец. Но его солдатское сердце было разбито, когда он обнаружил, что я вместе с группой маленьких шалопаев сбегал из школы и целыми днями слонялся без дела и что он не в силах обуздать меня и отучить лгать. В то же время мой брат, младше меня на четыре года, благодаря тому, что присматривавшая за ним мяоская женщина нашла правильный подход к его воспитанию, вырос на удивление сильным, и, несмотря на малый возраст, вел себя спокойно, держался с достоинством и самоуважением. Неудивительно, что члены семьи, разочаровавшись во мне, переключили свое внимание на него. И он оправдал их ожидания, став в двадцать два года полковником пехоты. Отец служил в Монголии, на северо-востоке и в Тибете, нигде себя особо не проявил и на двадцатом году существования республики[176] был лишь полковником, поэтому мечты о генеральском звании он перенес на моего младшего брата. Умер отец на своей малой родине от какой-то пустяковой болезни.
Обретя свободу вне семьи, на улице, дома я чувствовал себя скованным ревностной заботой обо мне, поэтому, когда родители предоставили мне возможность быть самим собой, меня это вполне устроило. Человеком, который подтолкнул меня к прогулам занятий, оторвал от книг, чтобы я мог радоваться солнечному свету, любоваться необыкновенными цветами и всеми остальными формами жизни в этом мире, был мой старший двоюродный брат по фамилии Чжан. Для начала он привел меня поиграть в сад их семьи, где росли апельсины и помело, затем мы стали бродить по окрестным горам, играть с деревенскими мальчишками, купаться в реке. Он научил меня обманывать (для семьи придумывать одно, для учителей — другое) и все время сманивал бродить с ним по разным местам. Когда мы не прогуливали, учитель, чтобы помешать нам во время обеденного перерыва купаться в реке, на левой ладони красной тушью писал иероглиф «большой», но мы, высоко подняв над головой руку, все равно подолгу плескались в реке — этот способ тоже придумал мой двоюродный брат. Я был впечатлительным ребенком, и влияние чистой воды, которая, подобно моим чувствам, течет, не останавливаясь, было действительно огромно. Мое детство — необыкновенная пора, большая его часть неотделима от воды. Можно сказать, моей школой был берег реки. Вода открыла мне глаза на красоту и научила думать самостоятельно. А подружил меня с водой тоже мой двоюродный брат.
Оглядываясь назад, я понимаю, что от рождения я не был бесшабашным, не умеющим вести себя ребенком. Я не был болваном. Среди моих родных и двоюродных братьев, кажется, только Чжан был умнее меня, а я был умнее всех остальных. Но с тех пор, как он научил меня прогуливать школу, я стал своенравным. Как ни пытались меня вразумить и дисциплинировать, я настолько не хотел учиться, что в глазах учителей, членов семьи и родственников стал непутевым. Зато в то время я преуспел в умении лгать, разнообразно и изобретательно. Мне просто необходимо было сбегать из школы на волю, а потом уворачиваться от наказания, поэтому я научился придумывать разные небылицы сообразно обстоятельствам. Я испытывал постоянную потребность в новых звуках, новых красках, новых запахах. Мне хотелось узнать другую жизнь, непохожую на мою. Для этого нужно было получать знания прямо из жизни, а не из правильных книг и мудрых заповедей. Вероятно, именно по этой причине во время учебы в школе прогулов на моем счету было больше, чем у кого бы то ни было.
Когда я бросил частную школу, чтобы перевестись в начальную школу нового образца[177], я продолжал вместо книжных знаний усваивать то, что находилось за пределами школьных стен. Позже, когда я покинул отчий дом и начал жить своим трудом, я ничему не научился ни на одном месте работы. Двадцать лет спустя я был недоволен текущим состоянием своих дел, тянулся к свету и краскам современной жизни, скептически относился ко всякого рода устоявшимся нормам и представлениям и часто задумывался о будущем. Такое отношение к жизни, без сомнения, сформировалось в результате детской привычки прогуливать школу и, очевидно, повлияло в дальнейшем на мои произведения.
Когда я приобрел привычку пропускать занятия, меня заботило только одно — как бы сбежать из школы.
Если невозможно было пойти в горы из-за плохой погоды, то я вместо уроков в одиночку отправлялся в храмы за городом. В крытых галереях перед каждым храмом всегда были люди, которые скручивали веревки, плели бамбуковые циновки, делали благовонные свечи, а я наблюдал, как они работают. Если кто-то играл в шахматы — я смотрел, как играют в шахматы. Если кто-то дрался — я смотрел, как дерутся. Даже когда кто-то ссорился, я все равно смотрел, как обмениваются ругательствами и как разрешаются потом конфликты. Прогуливая, я отправлялся туда, где меня никто не знает, и предпочитал храмы подальше от города. Как посторонний, я слушал все, что говорилось, наблюдал за всем, что происходило, а когда нечего было слушать и не на что смотреть, придумывал способ вернуться домой.
В школу я должен был брать корзинку с книгами. Корзинка была тяжелая, и странно было бы, прогуливая занятия, таскать ее за собой. Так делали только глупые дети — а их было немало. Сбежав из школы, они слонялись без дела, и одного взгляда на них было достаточно, чтобы взрослые все поняли и сделали им внушение: «Эй, прогульщик, марш домой! Будет тебе трепка! И поделом, нечего здесь шататься». А если корзинки не было, нравоучений можно было избежать. Поэтому мы нашли способ прятать корзинки с книгами в храме Бога земли; хотя там не было смотрителя, о своих вещах можно было не беспокоиться. Мы, дети, искренне уважали Бога земли и доверяли его деревянному идолу заботу о наших корзинках в его алтаре. Одновременно таких корзинок набиралось штук пять-восемь, на обратном пути каждый забирал свою, и никто не брал по ошибке чужую. Не припомню, сколько раз оставлял там свою корзинку, но почти уверен, что делал это чаще, чем любой другой мальчишка.
Если учителя или домашние обнаруживали, что мы прогуливаем занятая, нас наказывали и в школе, и дома. Учитель заставлял нас придвигать скамьи к ритуальной табличке с именем Конфуция и наклоняться, подставляя тело под бамбуковую палку. После такого наказания надо было еще поклониться этой табличке, чтобы выразить раскаяние. Часто нас наказывали тем, что ставили на колени до тех пор, пока не выгорит курительная свеча. Стоя на коленях в углу класса, я вспоминал случаи из прошлого, и воображение, как на крыльях, уносило меня к самым захватывающим событиям моей жизни. В зависимости от времени года я вспоминал то пойманного и бьющегося над водой окуня, то небо, полное воздушных змеев, то иволгу, поющую в холмах, то усыпанные фруктами деревья. Увлеченный этими видениями, я забывал о боли и не замечал времени. Таким образом я не испытывал чувства обиды. Я не думал, что со мной обошлись несправедливо. Напротив, я был благодарен этим наказаниям, которые позволяли мне, отрезанному от природы, тренировать свое воображение.
Дома, естественно, об этом не подозревали и винили учителя за чрезмерную снисходительность; поэтому меня снова перевели в другую школу. Конечно, я не мог протестовать против этого. Сейчас, оглядываясь назад, я благодарен своим родителям, потому что прежняя школа была слишком близко от дома, и я частенько ходил обходным путем, но это не всегда было интересно, а если я заходил так далеко, что опаздывал, — мне нечего было придумать в свое оправдание. Новая школа находилась очень далеко от дома, идти в обход было не нужно, мой путь и так пролегал через множество интересных мест. По дороге в новую школу была лавка игольщика, перед входом в которую всегда сидел, склонившись над иглами, старик в огромных очках. Еще я проходил мимо лавки, где продавали зонтики: двери нараспашку, дюжина подмастерьев трудится не покладая рук — увлекательное зрелище. Потом был обувной магазин, где в жаркие дни толстый сапожник с клочками волос на грязном животе пришивал подошвы к ботинкам. Была и цирюльня, в ней сидел какой-нибудь посетитель с деревянной чашечкой в руках и, замерев, ждал, пока его побреют. В красильной мастерской здоровенные рабочие, мяо по национальности, оседлав каменный пресс в форме люльки, раскачивали его, прижимая ткань. Еще были три лавки, в которых мяосцы делали соевый творог тофу. Там стройные белозубые женщины в ярких тюрбанах тихо пели песни, убаюкивая привязанных за спинами младенцев, и одновременно яркими медными черпаками разливали соевое молоко. Я проходил мимо мастерской по производству соевой муки, и издалека уже был слышен скрип жернова, вращаемого мулом. Вся крыша мастерской была устлана белой лапшой, которую сушили на солнце. Мой путь лежал мимо мясных лавок, и я видел, как куски мяса только что заколотых свиней все еще подрагивали. А еще я проходил мимо лавки, где делали погребальную утварь и сдавали в аренду свадебные паланкины. Там были фигуры белолицего У-чана[178] и Яньло-вана[179] с синим лицом, изображения рыб и драконов, паланкины, картинки с золотым отроком и яшмовой девой, и было сразу понятно, сколько в этот день свадеб и похорон, что из заказанного уже сделано, какие новые образцы появились. Задержавшись подольше, можно было увидеть, как изделия покрывают позолотой и раскрашивают. Я мог стоять там часами.
Я любил наблюдать за всем этим, и я многому научился у этих людей.
Каждый день я отправлялся в школу, как обычно, с бамбуковой корзиной и потрепанными книжками в ней. Дома меня заставляли обуваться, но как только я выходил за ворота, я тут же скидывал ботинки, брал их в руки и шел босиком. Что бы ни случилось, у меня всегда был запас времени, и для развлечения я шел в школу каждый раз по новому маршруту. Когда мой путь лежал через западную часть города, я проходил мимо тюрьмы, из которой рано утром выводили преступников в кандалах и через ямынь строем вели на работы в каменоломню. Иногда я шел мимо площадки для казней, и, если тела убитых накануне не были убраны, то видел, как бродячие собаки тащили их к ручью; я тоже шел туда посмотреть на разорванные собаками останки, подобрав камешек, стучал по грязному черепу или тыкал в него палкой, чтобы посмотреть, будет ли он двигаться. Я заранее набирал в корзинку с книгами камни, чтобы при необходимости отбиваться от бродячих собак, деливших добычу, и просто наблюдал издалека, прежде чем идти дальше.
Так я добирался до ручья. Если в это время он был полноводным, я закатывал штаны и, одной рукой придерживая корзинку с книгами на голове, а другой — штаны, брел вниз по течению, вдоль основания городской стены, до тех пор, пока вода в ручье не доходила до колен. Школа находилась недалеко от северных ворот города, я же выходил из города через западные ворота, а входил в южные, чтобы дальше идти прямо по главной улице. На речной отмели у южных ворот я смотрел, как забивали быков, и, если везло, видел, как падали эти добрые и покладистые домашние животные. Поскольку я наблюдал это каждый день, я скоро знал всю процедуру и расположение внутренностей у быка. Немного дальше, на боковой улице, располагались лавки, где продавали бамбуковые циновки; перед входом на стульчиках сидели старики, которые дни напролет стальными ножами с толстым обухом вырезали бамбуковые планки, а рядом на корточках сидели два мальчика и плели циновки (точно так же делали циновки у ворот моей школы, и мне кажется, что я знаю об этом ремесле больше, чем о писательстве). Была на пути и кузница с железными печами и мехами, которые занимали все помещение. Двери всегда были широко распахнуты, и если прийти пораньше, то можно было увидеть мальчика, раздувающего мехи, — он наваливался на них всем телом, те издавали протяжный рев, из печи вырывался поток едкого дыма и красные языки пламени. Когда раскаленное темно-красное железо вытаскивали и клали на наковальню, мальчишка начинал энергично работать молотом с тонкой рукоятью, широко замахивался из-за спины и обрушивал его перед собой, выбивая искры при каждом ударе. Иногда он ковал нож, иногда — сельскохозяйственный инструмент. Я наблюдал, как он стамеской снимал с ножа окалину, прежде чем опустить его в воду, или добавлял сталь в ковкое железо. Время шло, и я получил точные знания о процессе ковки любого металлического изделия. А еще на боковой улице была маленькая закусочная. Перед дверью стоял большой деревянный цилиндр, набитый бамбуковыми палочками для еды; на прилавке для привлечения покупателей были выставлены глиняные чашки с соленой рыбой и овощами. Казалось, они шептали: «Съешь меня! Съешь меня! Вкусно!» Каждый раз, вдоволь насмотревшись, я чувствовал себя, как в поговорке: «Как прошел мимо мясной лавки, так в животе и заурчало».
Мне нравилась дождливая погода. Если начинал накрапывать дождь, а у меня на ногах были матерчатые тапочки, даже в середине зимы я снимал обувь и носки под предлогом, что не хочу их промочить, и шел по улице босиком. Но самое замечательное развлечение начиналось после сильного дождя улицы были затоплены, во многих местах из переполненных сточных канав фонтаном била вода, никто не мог никуда пройти, я же специально заходил босиком в самые глубокие места. Если уровень воды в реке повышался, то вниз по течению несло большие деревья, мебель, тыквы и другие предметы, и я спешил на мост, пересекающий реку, чтобы на все это поглазеть. Там уже были люди, которые, обвязав себя длинной веревкой, сидели на предмостье, смотрели на воду и ждали. Заметив, что поток несет большой кусок дерева или другую достойную спасения вещь, кто-нибудь одним махом прыгал на бревно или в воду рядом с плывущим предметом, привязывал к нему веревку и быстро плыл к берегу ниже по течению. Люди на берегу помогали ему выбраться из воды, после чего вытягивали веревку и привязывали ее к большому дереву или большому камню, в то время как следующий человек уже шел к мосту отслеживать очередную добычу. Мне нравилось наблюдать за рыбаками, заходившими в бурный поток тянуть сети, в которых прыгала рыба размером с ладонь. Всякий раз, когда в реке поднималась вода, можно было наблюдать эти захватывающие вещи. Согласно семейным правилам, когда шел дождь, нужно было надевать подбитые гвоздями ботинки, но я ненавидел эти неуклюжие штуковины. Приятно было послушать их грохот поздно ночью на улице, но днем они были мне совершенно ни к чему.
В апреле, если моросил небольшой дождь, в горах, на межах, разделявших рисовые поля, буквально повсюду стрекотали сверчки, и от такой радости можно было сойти с ума. В эту пору учеба в школе казалась еще более скучной, я не мог усидеть на месте, приходилось пускать в ход все средства, лишь бы прогулять занятия и убежать в горы ловить сверчков. Если не во что было их посадить, первого пойманного я держал в одной руке, а второй рукой ловил следующего, и держал, пока не слышал стрекот третьего. У нас сверчки появляются дважды в год, весной и осенью. Весной большинство из них прячется в траве на илистых полях; осенью их можно найти в трещинах скал или в разбросанном рядом с домом щебне. Теперь, когда сверчки сидели в слое грязи, если в каждой ладони у меня уже было по одному, я всегда мог выгнать третьего, и, если он был крупнее, чем пойманные ранее, выпустить одного и освободившейся рукой схватить нового, повторяя это снова и снова, чтобы за целый день поймать только двух сверчков. Около трех часов дня, когда белый дым от очагов окутывал крыши домов, а на улицах начинали звенеть колокольчики продавца керосина, я со всех ног бежал в мастерскую к старому столяру, резчику по дереву, и взволнованно сообщал:
«Мастер, мастер, я сегодня поймал настоящего чемпиона!»
Плотник притворялся, что его это совершенно не интересует, и, не глядя на меня, возясь со своими инструментами, говорил: «Так не пойдет, нужно проверить в бою».
Я предлагал: «Если проиграет, я буду вместо вас точить ножи, годится?»
«Нет, только не это! Ты в прошлый раз, когда точил, испортил мне стамеску».
Это было справедливо. Испортив стамеску, я не мог настаивать на том, чтобы точить нож. Я предлагал:
«Мастер, тогда одолжите мне глиняный горшок, а я сам проверю, кто из этих двоих лучше, хорошо?»
Я говорил это самым дружелюбным тоном, чтобы он обратил на меня внимание, потому что, если он не согласится, это поставит меня в тупик.
Подумав немного, плотник нехотя отвечал: «Если я дам тебе горшок, ты отдашь мне неудачника в качестве платы за аренду».
Я охотно соглашался: «Договорились!»
Только тогда он отрывался от инструментов и великодушно давал мне глиняный горшок, и у меня в мгновение ока оставался только один сверчок.
Видя, что пойманные мной сверчки не так уж плохи, плотник предлагал: «Давай сыграем. Если выиграешь, я одолжу тебе горшок на целый день, если проиграешь, ты отдашь мне этого сверчка. Справедливо?»
Это было именно то, чего я хотел, и я соглашался: «Справедливо!» Плотник на минуту заходил в мастерскую, выносил своего сверчка и подсаживал к моему, чтобы они дрались. После нескольких схваток мой, естественно, проигрывал.
Как правило, его сверчок оказывался тем, которого я проиграл ему накануне.
Видя, что я расстроился, узнав своего сверчка, плотник, опасаясь, что я в досаде разобью горшок, поспешно забирал его у меня и, ободряюще посмеиваясь, говорил:
«Дружище, приходи завтра! Иди подальше в поле и обязательно поймаешь сверчков получше. Приходи завтра, приходи завтра».
Я ничего не отвечал и, грустно улыбаясь, выходил из мастерской и шел домой.
Пробегав целый день по размокшим от дождя полям, я возвращался домой обычно весь в грязи, и родные конечно же с первого взгляда все понимали. Излишне повторять, что, по заведенному порядку, я снова должен был стоять на коленях, пока горела палочка благовоний, а затем меня запирали в пустой комнате, не разрешали плакать и не давали есть. Однако старшая сестра, естественно, все-таки приносила мне еды. Съев тайком принесенную мне еду, я засыпал, обессиленный от усталости, в пустой и холодной комнате, где сновали крысы. Как я потом оказывался в своей кровати, я никогда не понимал.
Хотя меня наказывали и дома, и в школе, я все равно прогуливал, когда мне этого хотелось, и совершенно не испытывал страха перед наказанием.
Иногда, прогуливая уроки, я просто поднимался в горы, чтобы украсть из чужого сада сливы или мушмулу. Когда хозяин, схватив длинный бамбуковый шест, с проклятиями устремлялся за мной, я со всех ног пускался наутек, а отбежав подальше, поедал украденные фрукты и распевал народные песни, чтобы позлить его. Хоть я и был маленький, однако бегал очень быстро, мог проскользнуть в любую щель, и никто бы меня не поймал — это было интересно, я наслаждался такими выходками.
Если я не прогуливал занятий, в школе меня наказывали меньше, чем одноклассников. Я не был прилежным учеником, но у меня всегда получалось ответить урок, когда надо было читать наизусть. Я несколько раз пробегал глазами текст в последний момент, а потом умудрялся прочитать наизусть, не пропустив ни слова. Очевидно, из-за этой не бог весть какой способности ко мне не относились как к плохому ученику, что только усиливало мое презрение к школе. Дома не понимали, почему я не хочу хорошо учиться, ведь у меня есть способности, а я не понимал, почему они хотят только одного, чтобы я хорошо учился, и не позволяют мне играть. Сам я всегда считал учебу слишком легкой — что такого необыкновенного в запоминании иероглифов? Мне были интересны другие люди, чье обычное поведение было таким необычным. Почему мулу, вращающему жернов, нужно закрыть глаза? Почему раскаленный докрасна нож твердеет при погружении в воду? Как резчик превратил кусок дерева в статую Будды, и как у него получилось нанести такой тонкий слой золота? Как мальчик-подмастерье в кузнице проделал такое круглое отверстие в листе меди и вырезал узоры так симметрично? Таких загадок было очень много.
Жизнь была наполнена вопросами, на которые я должен был сам найти ответы. Я так много хотел знать и так мало знал, что иногда падал духом. И именно поэтому дни напролет бродил, осматриваясь, прислушиваясь, нюхая — запах мертвой змеи, гнилой травы, тела мясника, запах печи для обжига глиняной посуды после дождя — хоть в то время я не мог эти запахи передать словами, я легко узнавал и различал их. Крик летучих мышей, вздох быка, когда мясник перерезал ему горло; шипение больших желтобрюхих полозов, прячущихся на обочинах полей; тихий всплеск рыбы, что прыгает ночью в реке, — все звучало по-разному, и все это я отчетливо помнил. Когда я возвращался домой, ночами мне снились необыкновенные яркие сны. Даже сейчас, почти двадцать лет спустя, такие сны мешают мне спать и возвращают в пространство моего прошлого, уносят в мир фантазий.
Мир, открывавшийся передо мной, был достаточно широк, но, похоже, мне нужны были еще более широкие просторы. Знания, полученные в первом мире, я должен был применить во втором. Мне приходилось сравнивать, чтобы отличать хороших людей от плохих. Меня влекло неизведанное, я хотел своими глазами увидеть множество вещей и событий и понять их смысл, расспрашивая других или используя собственное воображение. Поэтому когда я мог пропустить школу, — я ее пропускал, когда не мог — мечтал об этом.
В наших краях считалось, что вольный, убегающий гулять в одиночку ребенок должен быть достаточно смелым. Если гуляешь, где вздумается, можно наткнуться на дикую собаку или злого человека. Не сможешь отразить нападение — не сможешь свободно бродить по округе. Вольный мальчик должен носить с собой маленький нож и заткнутую за пояс заостренную бамбуковую палку. Когда идешь смотреть кукольный спектакль, нужно быть готовым к драке. Если ты настолько смел, что ходишь всюду в одиночку, всегда найдется тот, кто вызовет тебя на бой. Когда окруживших тебя хулиганов оказывалось слишком много, ты мог выбрать одного, примерно равного тебе по силе, и бросить ему вызов:
«Хочешь драки? Подходи! Я с тобой разберусь!»
Выходил только этот мальчишка. Если он сбивал тебя с ног, ты получал сполна — оставалось только лежать, пока он тебя бьет. Если ты его опрокидывал — так ему и надо. Хорошенько намяв ему бока, ты мог свободно уйти, и никто тебя не преследовал. Разве что скажут напоследок: «Ну, погоди! В следующий раз…»
Если же ты трус, то куда бы ты ни пошел, даже не один, а в компании друзей, тебя непременно вызовут на бой, который ты точно проиграешь, а если откажешься, над тобой будут смеяться и враги, и друзья — себе дороже выйдет.
Смелость я унаследовал от отца. Хоть я и был мал, я бесстрашно ходил повсюду. Когда меня окружали и драка была неизбежна, я выбирал мальчика примерно моего роста и почти всегда побеждал, мне помогали ловкость и смекалка. Если удача отворачивалась и меня сбивали с ног, выручал испытанный трюк — извернуться, взобраться на противника верхом и прижать его к земле. Однажды я потерпел поражение не от мальчика, а от злой собаки, которая повалила меня на землю и укусила за руку. Я никого не боялся. Несколько раз я менял частные школы и везде находил одноклассников, вместе с которыми прогуливал занятия, и товарищей у меня было больше, чем я мог сосчитать, поэтому мне не часто приходилось драться. Но после того, как меня повалила собака, я стал бояться собак.
У взрослых в этих краях уличная драка на ножах или палках была обычным делом. Когда она начиналась, матери, чьи дети играли на улице, предупреждали их: «Держитесь подальше, озорники! Не подходите близко!» Хотя в драках солдаты нередко убивали друг друга, коварные убийства из-за угла не одобрялись. Среди искусных в открытых поединках бойцов были и военные — младшие члены «Общества Старших братьев»[180]. Это были свободно мыслящие, великодушные, скромные и отзывчивые, обладавшие чувством долга и сыновьей почтительности люди, которые мстили за своих друзей. Но такие военные были сформированы своим временем, и после образования республики они постепенно исчезли. Хотя некоторые молодые армейские офицеры еще сохранили остатки прежнего духа, свободу и легкость, отличавшие их предшественников, стала все больше ограничивать армейская дисциплина.
У меня было трое дядьев по отцовской линии, которые жили в деревне примерно в сорока ли к югу от города. Место называлось форт Хуанлочжай, жили в тех местах отважные люди и дикие звери. Моего отца, когда ему было три года, там чуть не утащил тигр. Мне было года четыре, когда в первый же день, едва приехав в деревню, я увидел, как четверо сельских жителей несут в город убитого тигра. Это произвело на меня неизгладимое впечатление.
Еще у меня был старший двоюродный брат по материнской линии, он жил в десяти ли к северу от города, на заставе под названием Чанниншао. Примерно в десяти ли оттуда находились мяоские деревни. У брата было румяное лицо, он служил в форте. Когда мне было четыре года, он взял меня туда на три дня, и спустя двадцать лет я все еще помню звуки барабанов и рожков, раздававшиеся на рассвете в этом маленьком форте. Этот мой двоюродный брат имел некоторое влияние на людей из деревень мяо, если бы он послал за ними, они пришли бы на его зов. Каждый раз, когда он приезжал в город, он привозил мне боевого петуха или какой-нибудь другой подарок. Он так рассказывал истории о мяо, что я никогда не хотел его отпускать. Мне он очень нравился, он был интереснее, чем дядья из деревни.
1934 г.
Как-то раз из деревни снова пришел мой старший двоюродный брат, встреча с ним меня очень обрадовала. Я расспрашивал его о водоподъемных колесах, о мельницах — обо всех деревенских вещах, какие только знал. Но почему-то в этот раз он совершенно не обращал на меня внимания, был неласков. Целый день он покупал белые повязки, купил так много, что не сосчитать, да еще попросил моего четвертого дядю купить столько же. В нашем доме он сложил два тюка белых повязок и сказал, что этого мало. А еще они с моим отцом все время что-то обсуждали, и, хотя я все слышал, мне было непонятно, о чем идет речь. Среди прочего они решили отправить моих братьев, старшего и младшего, вместе с няней по имени А-я в мяоскую деревню, а двух старших сестер спрятать в горных пещерах неподалеку от места, где жил двоюродный брат. Отец сразу начал осуществлять этот план, мать, по-видимому, тоже согласилась, что это удобно и безопасно. В тот же день четверо детей покинули дом, отправившись в путь вместе с двоюродным братом. Уходя, он взвалил на плечи коромысло с двумя тюками белых повязок, и я предположил, что он собирается открыть лавку, поэтому их нужно так много.
Когда двоюродный брат и все, кто шел с ним, тронулись в путь, отец спросил его:
— Завтра ночью придешь?
Тот ответил:
— Не приду, как мне все успеть? У меня еще слишком много дел!
Я полагал, что одно из его многих дел — принести мне разноцветного петуха, он давно обещал. Я вмешался:
— Приходи, только не забудь принести, что обещал!
Когда мои старшие сестры, старший и младший братья вместе с няней, мяо по национальности, собирались отправиться в деревню, отец спросил меня:
— Ты как? Пойдешь с А-я или останешься со мной в городе?
— А где будет веселее? — Я лишь имел в виду, что хочу туда, где будет интереснее.
— Не говори так! Я понимаю, ты хочешь повеселиться в городе. Тогда можешь остаться.
Я очень обрадовался, что остаюсь с отцом в городе. Ясно помню, как вечером следующего дня мой дядя, младший брат отца, с красным от напряжения лицом при свете лампы точил ножи — это было весьма занятно. Я бегал то в кладовую, смотреть, как дядя точит ножи, то в кабинет — там отец чистил ружья. Из дома ушло немало людей, он вдруг стал казаться намного просторнее. Вообще, я не был храбрецом, но в тот день мне было совсем не страшно. Я не понимал, что именно должно случиться, но чувствовал, что в скором времени произойдет какое-то важное событие. Я ходил по всему дому, крутился возле отца и слушал разговоры; лица у всех были не такие спокойные, как обычно, каждый говорил, с трудом подбирая слова. Несколько человек, проверяя огнестрельное оружие, обменивались загадочными улыбками, я тоже улыбался вместе с ними.
Днем они работали, а вечером, при свете ламп, что-то обсуждали. Долговязый четвертый дядя то выбегал на улицу, то возвращался и что-то тихо рассказывал, я притворился, что не обращаю внимания, и стал считать, сколько раз он выходил из дома. В тот день он выбегал девять раз, и в последний раз я пошел за ним в галерею.
— Дядя, что это? Вы готовитесь сражаться?
— Цыц, малец, не спишь еще? Оглянуться не успеешь, как тебя кошки съедят!
Одна из служанок тотчас утащила меня в верхнюю комнату, где, положив голову на колени матери, я уснул.
Что происходило ночью в городе и за городом, я не знаю. Проснувшись как обычно, я увидел только, что лица у взрослых были белее снега и они что-то тихо обсуждали. Меня спрашивали, слышал ли я что-нибудь прошлой ночью, я отрицательно качал головой. Людей в доме стало меньше, я подсчитал; дядьев не было, из мужчин остался только мой отец. Склонив голову, он молча сидел в своем кресле с резной спинкой. Я вспомнил про оружие и спросил:
— Папа, папа, так ты сражался?
— Малыш, молчи! Ночью мы потерпели поражение! Всех наших уничтожили, погибло несколько тысяч человек!
Тут вернулся мой долговязый дядя, весь в поту. Заикаясь, он рассказал, что к ямыню от городской стены уже принесли четыреста десять голов, целую связку человеческих ушей, семь штурмовых лестниц, ножи и еще всякие другие вещи. У реки убили еще больше, сожгли семь домов, сейчас еще не разрешают подходить к стене смотреть.
Услышав про четыре сотни голов, отец сказал дяде:
— Иди посмотри, есть ли среди них Лэнхань. Скорее, скорее!
Лэнхань — это как раз тот мой смуглолицый старший двоюродный брат; я понял, что он вчера тоже участвовал в бою за городской стеной, и разволновался. Когда я услышал, что перед ямынем так много человеческих голов, а еще и связка ушей, я вспомнил истории о том, как убивали длинноволосых[181], которые мне рассказывал отец, разом обрадовался и испугался, побледнел и не знал, что делать. Умывшись, я вышел из дома. Погода была пасмурная, как будто собирался дождь, было темно и мрачно. На перекрестке, где обычно раздавались зазывные крики продавцов сладостей и других торговцев, сегодня было на удивление тихо, как после празднования Нового года. Я хотел улучить момент и пойти посмотреть на человеческие головы — они больше всего меня интересовали, я ни разу в жизни их не трогал. Вскоре такой момент подвернулся. Долговязый четвертый дядя прибежал обратно и сообщил отцу, что головы Лэнханя он не обнаружил. Тем временем людей перед входом в ямынь становилось все больше, все лавки приказали открыть; дедушка из семьи Чжан тоже вышел на улицу поглазеть. Отец спросил меня:
— Малыш, ты не боишься отрубленных голов? Если не боишься — пойдем со мной.
— Не боюсь, я хочу посмотреть на головы!
На площади перед входом в ямынь я увидел гору грязных, окровавленных человеческих голов; на оленьих рогах над воротами и на воротах ямыня — головы были повсюду. С городской стены принесли несколько штурмовых лестниц, все они были сделаны из свежесрубленного бамбука: длинные жерди с привязанными к ним многочисленными ступеньками. На ступеньках этих лестниц тоже висели головы. Увидев все это, я растерялся: зачем нужно было убивать столько людей? За что им отрубили головы? А потом я еще обнаружил ту самую связку ушей. Это было что-то! За всю жизнь мне не довелось видеть более дикой вещи. Дядя спросил:
— Малыш, тебе страшно?
Я отлично держался, ответил:
— Не страшно.
Я слышал немало историй про сражения, где часто встречались слова: «горы голов, реки крови», я смотрел театральные представления, где тоже звучало: «несметные войска разделились на победителей и побежденных». Однако, кроме как на сцене, в пьесе «Цинь Цюн плачет над отрубленной головой» — там деревянная голова каталась по ярко-красному блюду, — мне не доводилось видеть отрубленных голов. А сейчас передо мной была действительно гора окровавленных, отделенных от человеческих тел голов. Мне не было страшно, но я не мог понять, почему эти люди позволили солдатам себя обезглавить, я подозревал, что это какая-то ошибка.
Почему им отрубили головы? Что было нужно тем, кто их убивал? У меня было много вопросов. Когда мы вернулись домой, я задал их отцу, тот сказал что-то про «мятеж»; он тоже не смог удовлетворить мое любопытство. В то время я считал отца великим человеком, знающим все на свете, и вдруг (невозможно себе представить) он тоже не понимает, что произошло, — это казалось невероятным. Сейчас-то я понимаю, что в мире всегда было много вопросов, на которые ребенку никто не может дать ответ.
О готовящейся революции с самого начала знали шэньши[182], и, чтобы одолеть два ямыня, перед штурмом города сговорились с иноземными торговцами. Но оттого, что они не смогли договориться с военными, когда пришло время действовать, все пошло не так.
Мятеж был уже подавлен, но истребление только начиналось. После того как войска организовали оборону города, в деревни направили отдельные отряды солдат для поимки мятежников. Задержанным задавали несколько вопросов и сразу вели к городским воротам, чтобы обезглавить. Обычно казни проводились за западными воротами, но так как в этот раз мятежники напали с севера, с осужденными расправлялись на речной отмели у северных ворот. Каждый день казнили сто человек, по полсотни за раз; проводивших казнь солдат было человек двадцать, зевак — не больше тридцати. Иногда крестьян даже не били и не связывали веревками, а просто сгоняли на отмель. Бывало, что осужденных, стоявших чуть дальше, чем другие, солдаты принимали за зевак и забывали увести. Схваченные в деревнях люди, совершенно сбитые с толку, шли прямо на отмель и, только когда им приказывали встать на колени, начинали понимать, в чем дело, и в панике, с жалобными воплями, пытались убежать, а палачи догоняли их и разили наповал своими саблями.
Бессмысленное истребление продолжалось около месяца. Стояли сильные холода, поэтому никого не волновали разлагающиеся трупы — если не успевали закопать, то и не закапывали. Или тела выставляли для устрашения? Так или иначе, на речной отмели изо дня в день лежало по четыреста-пятьсот тел.
В конце концов, похоже, всех, кого схватили и привели из северо-западных поселений мяо, уже казнили. В официальном докладе городских властей на имя генерал-губернатора говорилось о мяоском бунте, который в соответствии с законом был подавлен.
Количество задержанных увеличивалось, приговоренные к смерти были слишком беспомощны, чтобы спастись, но убийцы немного поубавили пыл. Местные влиятельные шэньши тайно держали связь с людьми в деревнях, но только с теми, о ком не знали официальные власти. Они также обращались с просьбой к властям об ограничении количества казней и проведений их выборочно, чтобы наказывать только виновных, а остальных — отпускать. Каждый день приводили по сто-двести задержанных. Практически все они были ни в чем не повинные крестьяне. Отпустить их почему-то было нельзя, но и рубить головы всем подряд рука не поднималась, поэтому решать, кого казнить, а кого миловать, доверили почитаемому местными жителями Небесному Владыке. Задержанных тащили на площадь перед храмом, где они перед статуей божества бросали бамбуковые палочки для гадания: одна лицом вверх, другая лицом вниз — большая удача — отпустить; обе лицом вверх — энергия светлая — отпустить; обе лицом вниз — темная энергия — обезглавить. Бросок палочек определял, жизнь или смерть. Те, кому выпадала смерть, шли налево, помилованные направо. Шансы выжить — два из трех, азартная игра! — проигравшие молча опускали голову и не роптали.
Тогда мне уже разрешили гулять одному, и при первой возможности я шел на городскую стену наблюдать казни на берегу реки. Если я опаздывал и людей уже обезглавили, мы с другими детьми соревновались в зоркости: один, два, три, четыре — загибая пальцы считали, сколько там было трупов. А не то шли в храм Небесного Владыки смотреть, как бросают жребий. Я наблюдал, как деревенские жители, зажмурившись, с силой бросали бамбуковые палочки, и, уже выиграв свободу, все никак не решались открыть глаза. Другие, кто должен был умереть, вспоминали оставшихся дома детей и телят, поросят, ягнят… То душевное опустошение, те упреки богам я никогда не смогу забыть.
Я только-только вступил в жизнь, и первое, с чем я столкнулся, были именно эти события.
В марте следующего года революция[183] в наших краях одержала победу, повсюду вывесили белые флаги с иероглифом «хань» — «Китай». Поддержавшие революцию солдаты маршировали по улицам города. Командир гарнизона, начальник округа и начальник уезда покинули свои посты. Благодаря поддержке местных шэньши мой отец стал важным лицом в наших краях.
К тому времени мои братья, старший и младший, и две старшие сестры вернулись из мяоской деревни. В нашем доме было много военных, во дворе — толпы народа. В толпе я заметил своего смуглолицего двоюродного брата. Он не погиб, за спиной у него висел кинжал, на ярко-красных ножнах из бычьей кожи два золотых дракона. Он беседовал с кем-то о ночи, когда штурмовали стены города. Я тихо сказал ему:
— Я ходил в храм смотреть, как бросают жребий, высматривал тебя среди задержанных, но не увидел.
Двоюродный старший брат сказал:
— Они до меня не добрались, руки коротки. Теперь моя очередь разделаться с ними.
В тот день жители города отправились в храм Небесного Владыки на собрание. Мой отец как раз выступал с речью, когда старший двоюродный брат взобрался на трибуну и врезал по лицу начальнику уезда. Все захохотали, и уже не было смысла продолжать речь.
Революция принесла перемены в нашу семью. На выборах в совет представителей города Чанша отец проиграл кому-то по фамилии У, в нем взыграла обида, и он в порыве гнева уехал в Пекин. После его отъезда мы только раз виделись с ним в Чэньчжоу, когда через двенадцать лет после этих событий, покидая Западную Хунань, я отправился вниз по реке, — и больше не виделись.
Когда отец, потерпев поражение на выборах, уехал из родных краев, моей самой младшей девятой сестре было всего три месяца от роду.
После революции в наших краях мало что изменилось. Режим зеленознаменных войск[184] и система колонизации окраинных земель остались прежними. В местах, где сохранялась воинская повинность, как и раньше, каждый месяц сами военные или члены их семей шли в гарнизон получать довольствие и жалованье, солдаты гарнизона несли службу и в назначенное время выходили на построение у ворот ямыня. Каждый вечер на городской башне, как прежде, звучали горны и барабаны. Но система размещения оборонительных войск стала немного другой, оружие в армии было полностью заменено, местный командный состав тоже изменился. Начальником уезда стал уроженец здешних мест, командира гарнизона тоже заменили на местного. У входа в каждый дом, принадлежавший военному, прибили табличку со сведениями о нем; таблички были разные, поскольку разной была воинская повинность.
Если говорить о моих детских впечатлениях от революции, то единственное, что отчетливо врезалось мне в память, это картины убийства тысяч безвинных крестьян.
На третий год после революции у нас открылась начальная школа нового образца, а на четвертый год я пошел учиться в эту новую школу.
1934 г.