Глава 4. СТО ВТОРОЙ КИЛОМЕТР

Станция Надежда, где состав остановился и ушел отцепленный паровоз, отгорожена с юга невысоким горным хребтом. С севера — просторные, пологие сопки. Здесь, на этих сопках, было решено строить аэропорт для растущего заполярного города Норильска. Нам предстояло строить взлетно-посадочное поле. Отсюда до Норильска оставалось пятнадцать километров.

На пологом склоне сопки виднелись какие-то хибарки и длинные низкие строения. Вокруг— колючая проволока и вышки для часовых.

Нас ввели в ворота, построили, и по спискам впустили в длинные, до двадцати метров, палатки на каркасах, обтянутых темно-зеленым брезентом. Внутри был натянут второй полог из черного брезента. Стены и крыши палаток хлопали на ветру. Слабый свет, проникающий в торцевое окошко, терялся в глубине. Вдоль боковых стен тянулись сплошные двухъярусные нары, в проходе были сооружены две печки из железных бочек. Пола не было, из земли между нарами топорщилась зеленая трава. Она не успела еще увянуть в темноте — палатки были поставлены совсем недавно.

Выше на пригорке темнели бревенчатые избушки пекарни и кухни, барак из свежих досок — санчасть. Бани не было. На второй день конвой водил новоприбывших партиями к ручью, который отделял лагерь от железной дороги. Чистая горная вода журчала по камням ложбины. Стирали прямо в холодной воде. Вместо мытья я просто протерла тело мокрой тряпкой. Белье пыталась тереть глиной, но без мыла грязь не отстирывалась.

Позже построили баню. Воду возили бочками из ручья. Зимой, когда ручей промерзал до дна, возили снег— на кухню, в пекарню, в баню. Воды всегда не хватало. В бане выдавали дважды по полведра в деревянную шайку, и надо было этой водой вымыться и постирать. В бараке никакой воды не было. Чтобы умыться после тяжелой работы и напиться, растапливали снег в банке (котелков не было, нам выдали литровые жестяные банки из-под американской тушенки).

О целях стройки, о планах никто ничего не говорил, просто через пару дней после приезда вывели за пределы жилой зоны, завели в оцепление рабочей зоны, разбили на бригады, назначили бригадиров и велели работать. Нужно было вынимать грунт, везти его на тачках в другое место и высыпать в отвал — так выравнивалась площадь для будущих взлетных полос будущего аэропорта.

Скрипучие и тяжелые деревянные тачки образца прошлого века — такими пользовались декабристы. Трапы из досок, иногда очень длинные — тоже на уровне технологии каторжных работ царского времени. Инструмент — кайло и лопата.

Позже, через два с половиной года, когда аэропорт был открыт, в газетах писали, что его создали комсомольцы-добровольцы. На самом деле его построили голодные, изможденные женщины-каторжанки с номерами на спинах, в основном с Украины (русских было не более десяти процентов), осужденные по ставшей снова известной 58-й статье УК РСФСР или 54-й — УК УССР. Аэропорт Надежда под Норильском действует и ныне.

Много мужчин-каторжан, большей частью из Прибалтики, погибло на этой стройке в самом начале — в 1945-1946 году. Умирали от истощения, от болезней, от холода. Женщины оказались более жизнестойкими: природа щедрее наделила их умением адаптироваться и выживать в любых условиях. Наверно, поэтому еще в 1946-м оставили строить аэропорт женщин, а выживших мужчин увезли в Норильск на другие объекты...

В пекарне, в кухне, на складах работали мужчины-«бытовики», осужденные по другим статьям. Они фактически стали хозяевами женской зоны. От них зависели и вольнонаемные, жившие на скудном послевоенном пайке. «Вольные» пользовались возможностью разнообразить свой рацион — почти у каждого была семья, которую нужно было кормить.

Мысль о побеге не оставляла меня ни днем ни ночью. Вообще говоря, побег в этих краях был практически невозможен. От «материка» Норильск отделяли огромные безлюдные пространства тундры и тайги. Все способы сообщения — узкоколейка и водные пути — находились под неусыпным наблюдением. Жителей в тех краях мало, все друг друга знают, и каждый свежий человек заметен сразу. Я все это сознавала, но мысль неотступно работала в одном направлении: как это сделать?

Мне представлялось, что в любом вагоне товарняка можно спрятаться и уехать в Дудинку. А там... Не может же быть, чтобы вдоль Енисея не было никаких троп и дорог? Пойду по берегу Енисея, через некоторое время, когда прекратятся поиски, сяду на пароход или раздобуду лодку и уеду вверх по течению. Мне и в голову не приходило, что нужны деньги и какие-то припасы. Впрочем, о припасах думать было нечего. Я не попала в число девушек, которых заметили похотливые начальники и «придурки»-бытовики, и не была доносчицей (их устраивали на легкие работы).

Двенадцатичасовый труд с кайлом, лопатой и тачкой давался тяжело. Пока было тепло, удавалось иногда расслабиться и отдохнуть. С наступлением холодов отдыхать стало труднее — согревала только работа. В балки — деревянные строения с печкой, куда можно было зайти погреться — не пускали до обеденного перерыва. Целый день такой физической нагрузки на морозе сильно выматывал. Так что отложить от пайка для осуществления своего замысла не удавалось — все время хотелось есть. После голодных военных лет мечта наесться вволю тяжелого и сырого черного хлеба превратилась в навязчивую идею. Именно хлеба хотелось больше всего. Наверное, потому что он был сытнее и казался доступнее другой еды.

Кормили нас два раза в день — перед выходом на работу и после работы. Утром — черпак баланды, 200 граммов каши, 10 граммов растительного масла в кашу, 10 граммов сахара, 100 граммов рыбы, чай. Вечером — то же самое, но вместо рыбы — 50 граммов мяса. Все работающие получали от 600 до 900 граммов хлеба в день, неработающие — 400 граммов. Минимальный паек назывался почему-то «гарантией». Видно, 400 граммов хлеба гарантировали выживание в любых условиях: сыт заключенный не будет, но с голоду не помрет. Работающие получали не только больше хлеба, но и дополнительно 200 или 400 граммов каши.

В сорок шестом, кажется, году давали красную рыбу, даже сто граммов кетовой икры доставалось. Вероятно, сорвались какие-то экспортные операции, и товар залежался, а списать было жалко, — вот и достались эти деликатесы заключенным, после того как их ополовинили тоже голодные вольнонаемные. В дополнение к икре варили баланду из протухшей соленой тюльки с чечевицей или перловкой. Получалась горьковатая и дурно пахнущая мутная жижа, в которой плавали редкие крупинки или чечевичины. От ее запаха мутило, но есть надо было, иначе совсем отощаешь и свалишься. И ели.

Жидкую кашу варили чаще всего из сечки, перловки или овсянки. Ну а самым желанным продуктом был хлеб. При любом товарообмене или плате за услугу он был ходовой монетой: спичечный коробок табака, например, оценивался в четырехсотграммовую пайку хлеба.

Вообще-то, с точки зрения изголодавшихся людей, заключенных кормили не так уж плохо. Но ведь энергии мы тратили несравнимо больше, чем люди, работавшие в нормальных условиях. Двенадцатичасовый рабочий день, совершенно официально установленный для заключенных, плюс к этому по часу на построение и переходы на работу и с работы — четырнадцать часов на морозе. Тяжелый, непроизводительный, зачастую бессмысленный труд не приносил удовлетворения — лишь тоскливое сознание безысходности, беззащитности перед обстоятельствами. А если учесть, что подавляющее большинство заключенных не чувствовали за собой никакой вины, такой труд угнетал вдвойне, становился проклятьем, мученьем, унижением.

Ульяна, Мария и Оксана нашли друг друга случайно. Перекинулись парой слов во время работы: кому что делать — кайлить, грузить тачку или возить ее. Маруся говорила на львовском диалекте, Ульянка — по-полесски, а бывшая сельская учительница из Ровенской области Оксана — на литературном украинском (впрочем, она отлично владела и русским). Я понимала их, а диалектизмы переводила Оксана, они легко запоминались.

Русский язык понимали все. Девушки много читали, знали русскую литературу. Мы условились говорить каждая на своем родном языке. Лишь Оксана всегда переходила на русский в разговоре со мной. Правда, поговорить удавалось редко. Тяжелый труд не располагал к общению во время работы, а после ужина все валились от усталости и шли спать. Засыпали задолго до сигнала отбоя. И ночь казалась очень короткой.

Тихая, застенчивая, похожая на итальянку Ульяна Дунчич говорила редко, да и то обращалась чаще к Марусе. Ее иконописную красоту нужно было разглядеть: она и в бараке не снимала косынку ручной вязки, надвинутую так низко, что видны были только ее огромные черные глаза да точеный носик. Даже когда Ульяна улыбалась, ее глаза оставались печальными: у нее погибли и отец и мать, никто ей не писал и ни от кого она не ждала посылок. Все очень любили ее за беззащитность и кротость.

Позже Ульяну увезли на этап, и больше мы о ней не слышали. До сих пор не теряю надежды узнать что-нибудь о ее дальнейшей судьбе.

Большеглазая, профессионально громкоголосая Оксана охотно рассказывала «что-нибудь из истории». Она очень любила свою профессию учительницы истории, обладала энциклопедической памятью. Родители у нее тоже были сельскими учителями. Отца репрессировали советские «освободители», и мать посылала скромные посылки ей и отцу.

Хорошенькая, голубоглазая и кудрявая Маруся явно была из интеллигентной семьи. Мать у нее умерла давно, отца забрали русские уже после освобождения Львовщины от немцев, и он погиб. Росла без матери при монастыре, где впитала доброту, терпимость и любовь к людям. Ее интуиция безошибочно срабатывала при определении плохих людей. Дружбу с ней я сохранила на всю жизнь. Мы несколько раз теряли друг друга — и вновь находили.

Неумолимо приближалась зима. Уже в конце сентября повалил снег и больше не таял. В октябре начались метели, снег в сугробах затвердел, его можно было резать но куски.

Палаточные бараки обложили слоем плотного снега, чтобы утеплить их. Железные печки топили круглые сутки, и все равно по утрам все углы покрывались инеем, а у спавших на нижних нарах волосы примерзали к брезентовой стенке.

Позже построили сушилку, ну а пока влажные валенки, рукавицы и все остальное сушилось под потолком. Когда начиналась пурга, подвешенные валенки раскачивались в такт порывам ветра. И тогда утром в палатке раздавался восторженный вопль:

—Девчата! Валенки качаются! На работу не пойдем!

В сильную пургу на работу действительно не водили. Не потому что щадили людей, а потому что вокруг рабочей зоны не было ограждения, не было вышек. Часовые сидели в маленьких будках. В пургу же терялась видимость. И еще не выводили, когда мороз опускался ниже сорока градусов. Правда, в дни «актированной» погоды нужно было обкладывать бараки снегом, возить снег для столовой, пекарни, бани, — но все же это было легче, чем работа на площадке.

И все же к тяжелой работе можно было привыкнуть, приспособиться, найти возможность устроить себе маленькие передышки, да и просто со временем втянуться в трудовой ритм. Гораздо страшнее были насекомые.

Вши ползали по телу, по голове, и не было от них спасения. Раз в десять дней устраивали баню с прожаркой одежды и белья, но это не помогало. Голову мазали керосином или соляркой — действовало какое-то время. В белье вши оставались. Стирать можно было только в той воде, в которой моешься, больше не полагалось; прокипятить белье было негде. А в бараке не было света. Кое-где по углам горели каганцы — фитили из бинта, опущенные в бутылку с керосином. И дрожащими бликами светились дверцы железных печек. Искать вшей на мороз не пойдешь, да и весь световой день приходится быть на работе — там не разденешься.

Я приспособилась прожаривать белье в бараке. Выстиранное сушила перед открытой дверцей печки или проглаживала швы о ее раскаленный бок. Вши трещали и осыпались. На какое-то время становилось легче.

Клопы сидели гроздьями под досками нар. От них не было спасения. К счастью, я умела мгновенно засыпать и только утром чувствовала, как горит искусанное за ночь тело. Многие девушки не могли спать по ночам. Зачастую трудно было различить чесотку и зуд от вшей и клопов. Периодически устраивался «клопомор»: в рабочие часы плотно закрытые бараки окуривали внутри едким сернистым дымом. Это слабо помогало — клопов было слишком много, а полотняные стены в палатке были недостаточно герметичными.

Загрузка...