Перевод И. Кузнецовой
Каждый месяц, в течение трех с лишним лет, мсье Мартэн отмечал красной галочкой на полях те объявления, которые, как он считал, заслуживали внимания. Потом, по старой учительской привычке, он развлечения ради оценивал их по двадцатибалльной системе. Поскольку все посредственные и даже удовлетворительные были исключены им заранее, оценки колебались от 12 до 15. Он и мысли не допускал, что можно подняться выше и приблизиться к пределу совершенства, выраженному в отметке 20. Иногда он находил в журнале всего два или три сто́ящих объявления, но попадались и такие номера, где перед ним открывалось восемь, а то и десять возможностей изменить свою жизнь. Однако он ни разу не решился откликнуться. Его удерживал не столько страх разочарования, сколько боязнь показаться смешным. Разве сам он в свое время не издевался вместе с приятелями над стилем и невероятной наивностью таких объявлений? Стоило только представить себе, какие рожи скорчат его ученики, если, паче чаяния, об этом проведают, чтобы пропала всякая охота попытать счастья. К тому же он подозревал, что консьержка сует нос в его корреспонденцию; чего доброго, разболтает его секрет другим жильцам, и соседи подымут его на смех. При одной этой мысли он замирал от ужаса. Однако теперь, когда он, пожилой вдовец, вышел на пенсию и уже не мог заполнить работой свою жизнь, одиночество мучительно тяготило его.
И вот однажды, зимним утром, он понял, что больше так продолжаться не может. Разрисованные морозом стекла делали еще более невыносимой тишину в квартире и пустоту предстоящего дня. Взгляд его упал на стопку последних номеров журнала, лежавшую на камине, и он подумал обо всех этих утраченных возможностях… Нет, разумеется, обо всех жалеть не стоило, но, быть может, в числе прочих он упустил жар-птицу, свой единственный шанс на счастливую старость. Решение было принято в ту же минуту. Он пододвинул стол к батарее, устроился так, чтобы спине было тепло, открыл последний номер на нужной странице и обвел красным карандашом те объявления, которые особенно волновали его воображение. Не вставая с места, он написал письмо на шести страницах, полное достоинства и почтительности, где он рассказывал о себе — просто, искренне, не стараясь ничего приукрасить. На всякий случай он решил не сообщать пока своего домашнего адреса в Фобур-Сеп-Дени и просил писать ему до востребования в почтовое отделение на площади Аббесс. Это собьет со следа тех, кто вздумает за ним шпионить.
Отправляясь на почту, он столкнулся на лестнице с консьержкой, а возле дома — с мадам Ролан, соседкой по этажу, которая с хозяйственной сумкой возвращалась из магазина. Оба раза он слегка поклонился, приветствуя и ту и другую рассеянной улыбкой. Тем не менее он успел про себя отметить, что у консьержки на кончике носа повисла капля, а мадам Ролан одета в рыжую меховую шубку и перчатки у нее подобраны точно в тон. Последняя деталь шокировала его: мадам Ролан овдовела всего два года назад, и перчатки ей следовало бы носить черные.
Мсье Мартэн опустил письмо в ящик и, дабы вознаградить себя за сделанную наконец попытку восторжествовать над судьбой, решил пообедать в ресторане. Обычно он готовил себе сам, и к еде у него всегда примешивался вкус одиночества. Дело было вовсе не в том, что он скуп, просто желудок его часто капризничал, поэтому приходилось остерегаться жира и острых приправ. Ресторан привлекал его не столько разнообразием блюд, сколько царящим там оживлением. Ему доставляло удовольствие поглядеть на людей, а главное, перекинуться словечком-другим с каким-нибудь одиноким клиентом вроде него самого или с официантом, принимавшим заказ. Если же это оказывался не официант, а официантка, которая к тому же не прочь была поболтать, то он был счастлив вдвойне: это напоминало ему блаженные времена, когда жена подавала на стол специально для него приготовленные блюда, рекомендованные доктором: салаты из вареных овощей, мясные бульоны, компоты, домашний творог. Ресторанная кухня была не столь благотворна для желудка, однако тепло женского присутствия смягчало разъедающее действие желудочного сока. Вот и сегодня, хотя он и позволил себе съесть курицу в винном соусе, мсье Мартэн чувствовал себя превосходно: подавая ему настой из трав, официантка жаловалась на плохое самочувствие, на утренние головокружения, а заодно и на врачей, неспособных ее вылечить. К счастью, она нашла человека, который делает ей массаж спины, и это единственное, что ей помогает. Слушая ее, мсье Мартэн вспоминал о том, как он в последние месяцы ухаживал за женой. Нелегко ему тогда приходилось, и все-таки… Да, и все-таки он согласился бы начать все сначала. Он чувствовал себя способным на любые жертвы, лишь бы нарушить унылый ход своего существования.
Возвращаясь домой, он повстречался в парадном с мадам Ролан, которая спускалась по лестнице. Они кивнули друг другу, не говоря ни слова. За тридцать с лишним лет, что они прожили дверь в дверь, отношения между их семьями никогда не были теплыми. Светлой памяти мсье Ролан, заведующий конторой в железнодорожном ведомстве, всю жизнь завидовал учителю из-за его длинных отпусков. Мсье Мартэну в свою очередь не давал покоя бесплатный проезд по железной дороге, который полагался соседу, а также его ранняя пенсия. Все это усугублялось соперничеством жен. Учитель считал своим долгом держать сторону супруги, которая находила вульгарными манеры и туалеты мадам Ролан. И по сей день он не мог удержаться, чтобы не осудить свою соседку в глубине души. Так, запах пудры, который держался на лестничной клетке после ее ухода, свидетельствовал, по его мнению, о дурном вкусе этой дамы.
Раскрытый журнал по-прежнему лежал на столе. Красный кружок, которым было обведено объявление, издали бросался в глаза. Когда он подошел ближе, его охватило сомнение: не поспешил ли он сегодня утром, достаточно ли хорошо продумал свой выбор? В двадцатый раз он перечитал лаконичное сообщение:
«Вдова пятидесяти восьми лет, скромная и нежная, сохранившая привлекательность, любящая чтение и домашний уют, ищет спутника жизни тех же лет и аналогичных вкусов, чтобы вместе встретить старость. Обращаться в журнал, абонент № 2295».
Сказано кратко и хорошо. Нет, не стоило сожалеть о том, что он выбрал именно эту, а не другую. Два слова определили его выбор, два слова, которые он подчеркнул красными чернилами, потому что ни разу за три года не встречал их вместе ни в одном другом объявлении. Это прежде всего прилагательное «скромная» — оно указывало на черту характера, весьма редко встречающуюся у женщин, — и существительное «чтение», которое сулило общность интересов. Ибо бывший учитель очень любил читать. Особенно он увлекался историей Франции и зоологией. Романы нагоняли на него скуку, зато жизнь животных и великих людей захватывала до самозабвения. Часто, сочетая приятное с полезным, он в порядке поощрения читал вслух своим ученикам заметки из журнала «Жизнь животных». А его жена, стоя у плиты, прослушала бесчисленное множество книг и статей о первой мировой войне — это был его любимый исторический период. Сейчас, более тщательно анализируя текст объявления, он оценил также тактичность формулировки «встретить старость» и изысканность слова «аналогичных». Эта женщина определенно обладала культурой и не лишена была утонченности; она казалась вполне достойной разделить жизнь педагога на пенсии.
Мсье Мартэн закрыл журнал и положил его в стопку, на камин. Он задержался перед зеркалом и провел рукой по усам. А вдруг эта пышная растительность, которая столько лет была его гордостью, придется не по вкусу его корреспондентке? Большинство женщин предпочитает теперь бритые лица… Надо будет задать этот вопрос в следующем письме, до того, как состоится их первая встреча. Было бы слишком глупо произвести плохое впечатление из-за такого пустяка. Однако этот пустяк очень его красил, особенно с тех пор, как голова покрылась сединой; черные, почти без проседи усы свидетельствовали о том, что он еще крепкий мужчина. Он помассировал щеки: кожа на лицо была свежей — не слишком жирной и не слишком сухой, без единой старческой прожилки. Он повернулся в профиль, втянул живот, расправил плечи и пришел к выводу, что фигура у него вполне приличная, во всяком случае не должна разочаровать женщину, которая готовится встретить старость. Успокоившись, он сел и начал ждать.
Он был не настолько наивен, чтобы надеяться на немедленный ответ: он ведь знал по себе, что такие вещи не решаются за один день. Поэтому он выждал время и лишь спустя неделю отправился в почтовое отделение, которое указал в обратном адресе. Визит оказался безрезультатным: ответа не было. Возвращаясь домой, он заметил в водосточных канавах лед. Вполне вероятно, что письмо задержалось из-за морозов: они, очевидно, затрудняют работу почты, а может быть, его дама, боясь простуды, не решается выйти на улицу. И в том, и в другом случае ответ мог не дойти: либо он остался лежать на почте, в каком-нибудь мешке, либо под бюваром его корреспондентки. Или же попросту затерялся. Мысль о том, что где-то есть для него письмо, которое он не может получить, не давала ему покоя. Назавтра он снова явился на почту, потребовал, чтобы поискали получше, обвинил служащих в нерадивости, дошел до самого начальника отделения связи. Но все напрасно: письма и в помине не было. Теперь он наведывался туда каждый день: утром и вечером. Почтовые работники знали его в лицо и уже издали отрицательно качали головой, тем не менее он всякий раз подходил к окошечку и настаивал, чтобы посмотрели еще раз, в его присутствии. Потепление не принесло ничего нового, и в душу мсье Мартэна закрались сомнения. Вскоре он стал ходить на почту через день, потом всего раз в неделю — для очистки совести. Он уже готов был распрощаться со всеми своими надеждами, когда письмо наконец пришло. Не в силах сдержать нетерпение, он распечатал его прямо у окошечка и прочел тут же, на почте. А через пять минут перечитал снова в ближайшем сквере, под цветущей вишней.
То была восхитительная весна. Бывшему учителю никогда в голову не могло прийти, что ему суждено еще раз испытать подобного рода волнение. Он был просто-напросто влюблен. С каким нетерпением ждал он писем, которые дважды в неделю приоткрывали перед ним картину будущего счастья! Он читал их в сквере возле почты, перечитывал в автобусе и, вернувшись домой, читал снова, подчеркивая красными чернилами те строчки, которые были особенно хороши. Давая волю своим восторгам, он испещрял поля восклицательными знаками, писал «хорошо» и «отлично» и подчеркивал двумя чертами. Закончив чтение, он уверенной рукой ставил на первой странице, рядом с датой, балл — 18 или 19 — и обводил двойным красным кружком. Ни разу за сорок лет педагогической деятельности он не встречал такого красивого почерка, такой непринужденности слога, такой безукоризненной орфографии. Ему самому приходилось теперь тщательно выводить каждую букву, а несколько раз он даже проверял написание слова по словарю, чтобы не допустить ошибки.
Его корреспондентка обнаруживала, кроме всего прочего, душевную тонкость, которая ни в чем не уступала совершенству стиля. Если ее первое письмо заставило себя так долго ждать, то это оттого, что она не могла сразу решить, на ком из сорока мужчин, откликнувшихся на ее объявление, остановить свой выбор. Разумеется, она могла бы завязать переписку сразу с тремя или четырьмя из тех, чьи письма ее особенно тронули. Но ей не хотелось, как она объясняла, подавать кому-то ложные надежды, поэтому она дала себе время поразмыслить. Таким образом, мсье Мартэн мог сделать вывод, что он был единственным избранником среди многих, своего рода первым учеником, — это его не удивило, и все-таки было лестно. Его нисколько не задело, что она не пожелала открыть своего имени: она подписывалась «Анриетта» и просила посылать письма на адрес приятельницы, которая ей их передаст. Без сомнения, она опасалась, так же как и учитель, нескромности консьержки и лишних пересудов; эти общие тревоги сближали их. Кстати, по счастливой случайности приятельница жила недалеко — на расстоянии нескольких автобусных остановок от его дома. Боязнь совершить бестактность помешала ему навести справки по указанному адресу, но это неожиданное соседство подсказывало ему, что и сама Анриетта живет где-то поблизости, так что, когда придет время, им нетрудно будет выбрать место встречи.
О чем они писали друг другу? Да попросту рассказывали о себе, сообщали о тысяче разных пустяков, из которых складывалась их жизнь, о своих вкусах, мечтах, сожалениях о прошлом. Очень скоро он узнал, что Анриетта не питает отвращения к усам, и, следовательно, он может с ними не расставаться. Она тоже интересуется животными, у нее даже есть сиамская кошка, которой пришлось сделать операцию, чтобы не мучиться с котятами. Покойная супруга учителя всегда была против животных в доме; при мысли о том, что скоро, быть может, он будет гладить эту кошечку у себя, мсье Мартэна охватывало странное волнение. Он написал Анриетте, что мечтает отправиться на экскурсию по местам сражений первой мировой войны; она ответила, что очень любит путешествовать и с удовольствием составит ему компанию. Он не осмелился спросить о ее политических взглядах, но с удовлетворением узнал, что у нее нет дома телевизора. Он всегда отрицательно относился к этому изобретению. В последние годы работы в школе он убедился на примере своих учеников, какой вред оно может нанести. Не имея ни о чем четкого представления, дети считают себя теперь в курсе всего на свете и совершенно не слушают учителей. Так можно у кого угодно отбить вкус к преподаванию! Не разделяя в полной мере его негодования, Анриетта все же дала ему понять, что согласна с ним в этом больном вопросе: она тоже считала, что чужие лица с экрана не имеют никакого права вторгаться в ее жилище. Таким образом, они почти во всем были согласны друг с другом. Вскоре мсье Мартэн загорелся желанием придать завязавшимся между ними отношениям более конкретный характер. Он намекнул, она поняла с полуслова, и в самом начале лета они условились о встрече.
Когда он вошел в «Кафе де ля Пэ», было десять минут пятого. Он всегда считал это заведение чересчур шикарным и никогда раньше здесь не бывал. Прежде чем отдать швейцару шляпу и плащ, мсье Мартэн вытащил из кармана свернутые в трубочку журналы. Было душно, искавшие прохлады посетители теснились под тентом, и он без труда отыскал свободный столик в первом зале, прямо напротив двери. Взглянув на часы, он понял, что пришел на двадцать минут раньше. Тем не менее он сразу же разложил перед собой иллюстрированные журналы, по которым Анриетта должна была его узнать. Это были его любимые «Жизнь животных» и «История».
Ведь они так и не обменялись фотографиями, об этом и речи не было в их переписке. У мсье Мартэна, конечно, не раз появлялось искушение попросить у нее карточку, но он не решался, боясь показаться неделикатным и получить отказ. Женщины вообще так странно относятся к своим фотографиям! Не объявила ли она с самого начала, что «сохранила привлекательность»? Этого было достаточно, чтобы настроить его на мечтательный лад. Он же в свою очередь, желая дать понять, что недурен собой, поведал ей о том, как однажды в поезде к нему подошел человек и попросил автограф, приняв его за киноактера.
В двадцать минут пятого разразилась давно собиравшаяся гроза. Площадь Оперы была залита в одно мгновение, и сотни людей бросились в кафе искать убежища от ливня. Учитель с огромным трудом отстоял свой столик и предназначенный для Анриетты стул. Поднявшийся вокруг гвалт напомнил ему школьный двор во время перемены; такая обстановка была не слишком благоприятна для задушевной беседы. Как же Анриетта, которая так любит тишину и уют, вынесет весь этот шум? Он подумал, что она, наверно, попала под дождь и укрылась в каком-нибудь парадном. Ему захотелось броситься на помощь, раскрыть над ней зонт. Но как это сделать? Ведь он даже не знал, как она выглядит, не знал, где ее искать… Оставалось только ждать. Пока он следил за входом, чай у него остыл. Журналы по-прежнему были разложены вокруг чашки, на самом виду.
Когда ровно в половине пятого мадам Ролан вошла в кафе, отряхивая зонтик, у мсье Мартэна перехватило дыхание. Он почувствовал себя школьником, которого поймали с поличным, и его первым движением было спрятать журналы, смахнув их к себе на колени. Ведь любой, как ему казалось, мог легко догадаться, что эти журналы служат опознавательным знаком. Если его соседка их увидит, она сразу поймет, что у него здесь назначено свидание с женщиной, насплетничает консьержке, та разнесет новость по жильцам, и он станет посмешищем для всей улицы. Этого надо было избежать любой ценой! Поэтому он как можно любезнее поклонился вдове железнодорожника, которая сразу узнала его и издали кивнула головой. Она медленно пересекла первый зал, словно ища что-то глазами, и исчезла во втором. Она пробыла там несколько минут, но мсье Мартэну этого оказалось вполне достаточно, чтобы вновь обрести надежду, и он уже было схватил смятые журналы, лежавшие у него на коленях. Увы! Мадам Ролан вернулась так быстро, что он даже не успел снова разложить их на столике; в замешательстве он уронил их на пол и затолкал ногой под диванчик. Мадам Ролан уселась через три столика от него, и всякая надежда была потеряна. Он подозвал гарсона, расплатился и вышел. Дождь кончился. Мсье Мартэн постоял на противоположной стороне улицы, наблюдая за женщинами, которые входили в «Кафе де ля Пэ» и выходили оттуда. Он насчитал не менее дюжины дам, еще вполне привлекательных, хотя и явно перешагнувших шестой десяток, но никак не мог угадать, которая же из них ищет его.
Он написал длинное сбивчивое письмо, прося прощения за то, что не явился на свидание, но ответа не получил. Спустя неделю он написал второе, еще более сумбурное и умоляющее, но все было напрасно. Два месяца он провел в полном отчаянии. За это время он несколько раз встречался на лестнице с соседкой по этажу; ему казалось, что она поглядывает на него с любопытством, словно что-то подозревает. В один прекрасный день, забирая у консьержки почту, он обратил внимание на конверт, адресованный мадам Анриетте Ролан. Он понял все, и чувство стыда заглушило в нем отчаяние.
С тех пор ничто не переменилось в жизни бывшего учителя, за исключением того, что он больше не выставляет оценок за объявления. Если он встречает свою соседку на улице или в парадном, они кивают друг другу, не говоря ни слова. Однако, когда она проходит мимо, он оборачивается и вспоминает, следя за ее спокойной походкой, что никогда в жизни не встречал такого красивого почерка.
Перевод И. Кузнецовой
Однажды маленькая Анжела, зайдя к ней, как обычно, перед школой, чтобы занести пол-литра молока, застала ее в постели.
— Вам нездоровится?
— Да нет. Просто обленилась на старости лет.
— Может, сварить вам кофе?
— Не надо. Я сейчас встану. А то еще опоздаешь из-за меня. Беги скорей.
Анжела ушла. На перемене она сообщила Амелии:
— Знаешь, Крапива-то сегодня утром не встала с постели. Мне кажется, она заболела.
Это известие мгновенно облетело всю школу. Дошло и до учительницы. Она отчитала тех, кто смеялся:
— Что это вас так развеселило? Вы тоже когда-нибудь состаритесь. И еще до старости успеете не один раз поболеть. Ничего смешного тут нет.
— Но ведь это Крапива, мадам…
— Да она вам в бабушки годится! Вы бы так не хихикали, если бы заболела ваша родная бабушка. Записывайте: из первого крана вытекает девять литров воды в минуту…
В полдень, когда занятия в школе кончились, новость уже обсуждалась в «Меридиане» — кафе на площади. Там тоже посмеивались.
— Ну и ну, значит, и ее хворь пробрала…
— Чтобы Крапива, да не встала!
— Не иначе, как нос себе языком острекала.
— Выпьем же за то, чтобы сильнее жглась!
— Да у нее просто яд кончился. Знаете, как у змей: когда у них яд на исходе, значит, подыхать пора.
— Говорите, что хотите, — заявил Грожан, директор молочного заводика, — а мне ее жаль. Без нее я никогда бы не стал тем, что я есть. Ведь только благодаря ей я поступил в коллеж.
— Да, тут она была на высоте, что верно, то верно. Хоть и злющая как черт, зато умела заставить нас вкалывать. Но это все равно не дает ей права плевать нам в рожу…
— Кстати, Грожан, не далее как на прошлой неделе она говорила в мясной лавке, что твой сепаратор — это рассадник заразы. А директор — ничтожество. Достаточно посмотреть, сказала она, как он воспитывает своих детей.
Грожан махнул рукой, словно отгоняя муху, и компания покатилась со смеху. Все эти господа, в прошлом сорванцы и шалопаи, были некогда учениками Крапивы, и это они придумали ей такое прозвище.
Во второй половине дня разнесся слух, что бывшая учительница так и не встала и что маленькая Анжела, придя из школы, нашла ее в той же позиции. Сильвия Маро, мать Анжелы, принесла ей поесть, но та отказалась. Вечером в «Меридиане» говорили только о ней.
Откуда она приехала? Никто уже не мог припомнить. Да и знал ли это кто-нибудь раньше? Старик Блеро рассказывал, что, когда она здесь появилась, лет сорок назад, она была еще хороша собой. Но никто из местных мужчин не сумел добиться у нее успеха. Говорили, будто не один ухажер схлопотал от нее по физиономии, но кто именно, точно не знали. В школе удары линейкой сыпались направо и налево. Каждый из ее учеников получил свою порцию, и у большинства воспоминание было еще свежо. Вся деревенская детвора прошла через ее руки, так что за тридцать с лишним лет набралось немало людей, у которых были с ней счеты. И тем не менее многие действительно были ей обязаны. Никогда, ни до, ни после нее, школа не добивалась таких хороших результатов на экзаменах. Она воевала с родителями, добиваясь, чтобы лучших учеников посылали в город учиться дальше. Это стоило недешево.
— Да черт с ними, с вашими деньгами! — заявляла она. — Пройдет лет двадцать, и они все равно обесценятся. Зато ваши дети…
Вспоминая этот довод, мужчины хохотали. Потому что сама Крапива была скупа и считала каждый грош. Всю жизнь она копила и почти ничего не тратила. Одежду донашивала до дыр. И, несмотря на большие каникулы, никогда не ездила отдыхать, как другие школьные учителя. Куда там! Она все лето копалась в саду, варила варенье, консервировала на зиму овощи и фрукты. Крапива жила скудно и трудилась, не жалея сил. Сначала она купила дом, совсем крошечный, на краю деревни, и жила там, на отшибе, ни с кем не общаясь. Затем с годами стала приобретать земельные участки. Сначала фруктовый сад, потом небольшой луг, который она сдавала в аренду Маро, своему ближайшему соседу. Потом поля, разбросанные там и тут, которые либо тоже сдавала в аренду, если находила охотников, либо оставляла под залежью. При всей своей скупости в деньги она не верила. Равно как и в ценные бумаги и даже в золото, ибо его ничего не стоило украсть. Земли — вот во что она вкладывала свои сбережения. Ведь участок нельзя ни потерять, ни украсть. В тот вечер, за столиком кафе, шел подсчет аров и гектаров — прекрасная задача для ее бывших учеников. Опись земельной собственности была составлена с высочайшей точностью.
— Забыли еще клинышек леса за кладбищем. Вообще-то лес так себе, но там есть три отличных дуба и великолепный молодой вяз. Это тоже кое-чего стоит.
— Добавьте сюда десятка три тополей на спуске к болоту, которые она купила у покойного Мерлена.
— Да еще спаржевое поле Пеньо, это никак не меньше тридцати пяти аров.
Общая площадь ее владений достигала семи с половиной, а то и восьми гектаров. Это было очень много, в особенности для человека нездешнего. Ибо Крапива все сорок лет так и оставалась для них приезжей. Она знала всех, и все знали ее, но она ни с кем так и не подружилась и всех вокруг презирала.
— Что за народ эти местные — одни слюнтяи да недоумки! — приговаривала она на каждом шагу.
И местные не оставались в долгу; они не прощали ей резкость и прямоту суждений, ее манеру делать выговоры или давать советы, которых у нее никто не спрашивал. Простить это было тем более трудно, что ее выпады всегда имели под собой основание. Пока она говорила о других, с ней невозможно было не согласиться. Но вот очередь доходила до вас, и пощады ждать не приходилось: она не стеснялась сказать вам в глаза, что вы болван или жулик. Это она провалила на выборах предыдущего мэра, высказав ему при свидетелях всю правду в глаза. Нового мэра она тоже не щадила, так как считала, что они одним миром мазаны. Старый кюре обходил ее стороной: она была законченной безбожницей. Не верила ни в бога, ни в черта.
— Все это фарс, — говорила она, — фиглярство. А цель одна — не дать людям выбраться из грязи.
В голове у нее бродили смутные социалистические идеи. О, ничего радикального, и все-таки… Владелец местного замка не питал к ней нежных чувств. Она так преподавала детям историю, что в деревне постепенно менялось направление умов. Теперь уже никто не почитал, как прежде, богатство и власть.
— Что ни говори, — заявил Грожан, когда кафе закрывалось, — но Крапива — это личность. Мы все ей чем-нибудь да обязаны.
— Как же, как же, — заметил кто-то. — Все через ее руки прошли, и все острекались. До сих пор по телу зуд идет.
Разошлись, посмеиваясь.
Назавтра старухе лучше не стало. Ноги не держали ее, от еды она отказывалась. Сильвия Маро, которая время от времени заглядывала к ней, вызвала врача из окружного центра. Он не оставил никакой надежды.
— Когда такие люди, как она, укладываются в постель — это конец.
Слова врача тут же стали известны всей деревне. Никто не мог припомнить, чтобы Крапива когда-нибудь болела, она ни разу не пропустила занятий в школе, всю жизнь вставала вместе с солнцем — и вдруг свалилась. Надломилась, как старый, сухой стебель.
— Вот и не жжется больше Крапива, — сказал кто-то в мясной лавке.
— Как знать! — заметил другой покупатель. — Она еще себя покажет, вот увидите.
Учительница после занятий набралась храбрости и отправилась ее навестить. Не то чтобы она была избавлена от нападок своей старшей коллеги, но ей хотелось продемонстрировать, что все учителя — это одна большая семья. Не тут-то было. Стоило ей переступить порог, как Крапива выпустила когти:
— Лучше бы вы, милочка, не теряли время, а подготовили как следует материал на завтра. Я тут проверяла Анжелу, так она — ни в зуб ногой. Вы не сумели объяснить им толком фазы Луны. Я уж не говорю о причастных оборотах или площади треугольника. Ступайте-ка домой, вам еще учиться и учиться.
Даже лежа в постели, Крапива еще жглась. Грожан, который чувствовал себя в долгу перед ней, зашел проведать ее после ужина. Он принес ей творогу.
— Недорого же тебе обошелся твой гостинец! Можешь забирать свой творог назад. Я к нему и не притронусь. Ведь всем известно, что ты разбавляешь сливки. Стану я принимать подарки от такого, как ты!
Директор покраснел, как напроказивший мальчишка, и по дороге домой выбросил творог в канаву. После этого никто уже не осмеливался зайти к Крапиве, кроме этой самой Сильвии Маро, которая как ни в чем не бывало продолжала ухаживать за ней и варить ей бульоны. Старухины колкости она пропускала мимо ушей. Скоро стало ясно, что делает она это не без задней мысли. Вопрос о наследстве был в последние дни предметом бесконечных обсуждений в «Меридиане».
Составила ли она завещание? Родственников, судя по всему, у нее нет. Она никогда не получала писем, никто к ней никогда не приезжал. Кому же достанутся дом и земли? Маротиха рассчитывала заполучить луг, это было очевидно. А может быть, надеялась и на большее. Бывший мэр считал, что она зря старается.
— Никому из местных Крапива не оставит ни гроша. Слишком глубоко она нас презирает.
— Никому лично, может быть, — ответил теперешний мэр, — но я допускаю, что она захочет позаботиться об общине. Помните, она без конца твердила, что пора построить новую школу?
— Что-то не верится! Всю жизнь она издевалась над нами. И я не вижу причин, чтобы она переменилась.
Действительно, причин не видел никто. Однако же у всех была смутная надежда. Разве школа не была для нее всей жизнью? Тем более если у нее нет родных… Необходимо было выяснить это наверняка. Крапива слабела с каждым днем. Если она еще не сделала соответствующих распоряжений, надо срочно подать ей мысль о школе. Однако ни у кого не хватало храбрости завести с ней об этом разговор.
Поскольку конец был явно близок, кюре отважился предложить ей исповедаться. Ему-то и было поручено прозондировать почву насчет завещания. Во всяком случае, следовало спросить, есть ли у нее родственники, которых нужно известить, если что случится. Так можно будет кое-что выведать.
Когда Крапива увидела в дверях человека, с которым столько лет воевала, губы ее искривила вольтеровская усмешка.
— Надо полагать, от меня уже несет мертвечиной, — сказала она, — если вы обременили себя визитом ко мне. Но вам не стоило утруждаться. Мои счеты с небом в полном порядке. Вам скорее следует опасаться вашего дьявола, чем мне.
— От души буду рад, если это так. Но раз вы не хотите подумать о делах небесных, подумайте о земных. Не желаете ли вы, чтобы мы известили кого-нибудь о вашей болезни?
— Желаю. Известите, пожалуйста, папу римского.
Усмешка на ее лице превратилась в гримасу. От такой шутки старый кюре совсем пал духом, он воздел руки к небу и обреченно потупил взор. Потом пробормотал себе под нос какие-то слова, которые нельзя было с уверенностью назвать молитвой, и ушел несолоно хлебавши.
В этот вечер она умерла. Многие из тех, кто при жизни побаивался ее, пришли с ней проститься. На губах ее застыла все та же ироническая усмешка. Грожан организовал среди ее бывших учеников сбор денег на венок.
Женщины, которые обмывали и обряжали тело, остались в доме на ночь, чтобы побыть с покойницей. Шаря по полкам в поисках кофе, Сильвия Маро наткнулась на какие-то бумаги. Там оказалось два конверта. Первый был адресован мэру, а на втором стояла неопределенная надпись: «Мои соседям».
Конверт пошел по рукам. Никто не осмеливался распечатать его. Все боялись разочарования. Одно это уже говорило о том, сколь велики были надежды. Но кому же именно он предназначался? Конверт щупали, вертели так и сяк. Он был совсем тонкий. Не зная, как поступить, они положили конверт на стол. Глядя на него, выпили кофе. В конце концов Сильвия Маро, опрокинув для храбрости рюмочку, вскрыла его. Какие-то клочки бумаги выпали оттуда и рассыпались по полу. Женщины остолбенели. Это были разорванные на мелкие кусочки две купюры по пятьсот франков, причем номера отсутствовали. Всех задело за живое не столько оскорбление, нанесенное лично им, сколько надругательство над деньгами. Сильвия Маро даже не могла наклониться, чтобы собрать бумажки, так ее трясло. У кого-то из рук выскользнула чашка и разбилась. И тут их всех охватила ярость. Одна сорвала с кресла кружевную салфеточку, швырнула на пол и принялась топтать. Другая запустила вазой в камин, и ваза разлетелась вдребезги. Сильвия сунула в карман серебряную ложечку и плюнула на пол. Маска на подушке по-прежнему усмехалась. Женщинам сделалось жутко, и они ушли, не потушив лампы. Покойница осталась одна.
Наутро об этом уже говорила вся деревня. Крапива все еще жглась. Люди столпились вокруг ее дома в ожидании мэра. Наконец мэр прибыл в сопровождении своих подчиненных. Держа шляпу в руке, он вошел в дом. Пробыл он там недолго и вышел, неся конверт. Его обступили плотным кольцом. Всем не терпелось узнать, какую новую каверзу подстроила им Крапива. Представитель власти остановился в нерешительности. Не лучше ли будет ознакомиться с этим документом в мэрии? Толпа запротестовала. Люди желали все знать немедленно. Пришлось конверт вскрыть. Забыв о тайне переписки, мэр начал читать вслух:
«Прошу считать это моим завещанием.
Избавьте меня от церковной панихиды.
Мне не надо ни цветов, ни надгробия.
Я завещаю все свое имущество, движимое и недвижимое, ребенку, которого я тайно произвела на свет 12 апреля 1922 года, в шесть часов утра, в центральной больнице города Лиона, и бросила на попечение благотворительных учреждений».
Воцарилось молчание. Все были разочарованы. В сущности, это было самое банальное завещание. Блюдо оказалось пресным. Надежды мэра не оправдались, мечта о школе рассыпалась в прах, но никто не был в обиде. В этом немногословном послании даже чувствовалось что-то похожее на доброту, по крайней мере на раскаяние. Растроганный Грожан шмыгнул носом.
— Я всегда считал, что в глубине души она человек хороший.
— Шлюха она хорошая, вот кто! — выкрикнула Сильвия Маро, которая никак не могла забыть разорванные банкноты. — Кукушка, которая бросает своих детей, миленькое дело!
И тут остальные кумушки, словно по команде, с остервенением стали поносить покойную.
— А ей все было трын-трава! Могла бы постыдиться! При жизни-то она не кричала на всех перекрестках, что родила без мужа.
— Нет, вы подумайте, кому только мы доверяли воспитание наших детей!
— А еще мораль нам читала, тоже мне, мать называется! Я-то всегда подозревала, что тут дело нечисто.
Они топтали поверженного врага. И унять их было невозможно. Пришел их черед глумиться над Крапивой, которая столько лет жгла их своим презрением. И сейчас, когда она была нема, они могли сколько угодно кичиться своим благонравием.
На следующий день старую учительницу похоронили в глубине кладбища, под великолепным вязом, который принадлежал ей вместе с клинышком леса. Хоронили ее четверо носильщиков, мэр и верный Грожан, который все-таки возложил свой венок. Никто больше не дал себе труда прийти.
Послали запрос в Лион, чтобы отыскать наследника. Выяснилось, что ребенок, которого она родила пятьдесят лет назад, не выжил. Всю жизнь она копила, отказывала себе в самом необходимом ради несуществующего ребенка — ребенка, умершего в младенчестве. Все поняли, что она была несчастлива, и простили ей злой язык. Никто больше не осмеливался произнести вслух ее прозвище. Сегодня, вспоминая о ней, люди говорят:
— Наша покойная мадемуазель Пьерр…
Мэр предпринял шаги, чтобы отстоять права общины на разрозненные земельные участки общей площадью в семь гектаров восемьдесят три ара. Если он выиграет дело, в деревне построят новую школу, которая будет носить ее имя.
Перевод И. Кузнецовой
С тех пор как он перебрался в горы — вот уже с неделю, — он чувствовал себя намного лучше. Врач оказался прав, посоветовав ему сменить климат и образ жизни.
Наконец-то он избавился от бессонницы! Он теперь не вздрагивал при малейшем шорохе, и его перестали мучить страхи, отравлявшие его покой много ночей подряд. Он разом обрел аппетит и жажду деятельности. Начал он с прогулки по курортному городку и сразу же успокоился: здесь люди не таращили на него глаза, как там, дома.
Здесь, если он заходил в лавочку купить сигарет или мыла, хозяин не обращался к нему по имени, не заводил разговоров о его здоровье, о планах на будущее, о том, какая завтра будет погода. Ему просто вручали то, что он просил, и молча давали сдачу. Здесь он был просто курортником, туристом, до которого никому не было дела. После всего, что он пережил за последний месяц, он мог наконец перевести дух.
Ему было шестьдесят пять лет, и он не страдал никаким старческим недугом. Два месяца назад ему предложили уйти на пенсию. Давно смирившись с этой мыслью, он не протестовал. И даже заранее распланировал свою жизнь, чтобы с толком использовать вынужденную свободу. Два часа в день он решил посвящать моциону, а в остальное время — если не считать хлопот по хозяйству, которое он вел сам, — изучать историю Лудена, своего родного города, где он не был уже больше тридцати лет. Это была его давняя мечта, но осуществить ее у него никогда не хватало времени. Он радовался, что сможет наконец целиком углубиться в эту работу, и рассчитывал внести в науку посильный вклад.
Увы! Все сложилось совсем иначе, чем он предполагал. Вместо блаженного покоя новая жизнь принесла ему одни тревоги. С первых же дней, когда он, выполняя свое решение побольше двигаться, начал выходить на прогулки, ему показалось, что на него все смотрят. А некоторые личности, которым он никогда не имел чести быть представленным, даже улыбались ему или кивали головой в знак приветствия. Он находил это диким и неуместным.
За пятнадцать лет, что он прожил на этой улице, он не завязал здесь никаких знакомств, ни разу словом ни с кем не перемолвился. Держался всегда скромно, даже, можно сказать, замкнуто, не замечал своих соседей и прилагал усилия к тому, чтобы и они его не замечали. Ему хотелось только одного — жить со всеми в мире; лучшим способом достичь этого он считал никогда не иметь ни с кем дела. Даже со своим портным и парикмахером он вел себя в высшей степени сдержанно. Покупая продукты, не произносил почти ни слова, кроме самых необходимых.
Пока он служил, это удавалось ему сравнительно неплохо, но с того дня, как он вышел на пенсию, все переменилось. Как только он стал появляться на улице в рабочие часы, выяснилось, что всем до него есть дело. Это его неприятно поразило, словно люди ловко провели его, изменив без предупреждения правила игры. Разумеется, он игнорировал их приветствия, а на улыбки отвечал уничтожающим взглядом. Но противники не сдавались.
Через некоторое время его раздражение сменилось беспокойством. Однажды, когда он отдыхал на лавочке в сквере, какой-то инвалид на костылях подсел к нему и заговорил. Сначала он даже не понял, что незнакомец обращается к нему: мало ли на свете несчастных помешанных, которые думают и мечтают вслух или разговаривают сами с собой! Но увы! Это был не тот случай. Слова калеки не оставляли никаких сомнений.
— Везет же некоторым, — услышал он, — топают себе на обеих ногах, и хоть бы что! Гуляй сколько влезет. Да и работать могли бы за милую душу, но куда там! Зачем работать, когда можно чужой хлеб есть?.. У образованных-то пенсия дай бог каждому, верно я говорю? Не то что у меня, горемыки! И это вы называете справедливостью? Или вот взять хотя бы сквер: есть везучие люди, которые имеют свой коттедж, и участок, и даже собственные цветы и деревья. Высунул нос наружу — и пожалуйста тебе — природа! Но им, видишь ли, этого мало! Они еще зачем-то таскаются в скверы, где гуляют те, у кого нет ничего. И попробуй им что-нибудь скажи — скверы-то общие! У нас ведь свобода — делай, что хочешь, только другим не мешай. Или, по-вашему, нет у нас свободы? А? Вот так-то… Я бы лично постеснялся быть таким ненасытным. Не люблю никому мешать. Да, да, не люблю. Мешать тоже можно по-разному. Когда мне, например, намекают, что я кого-то стесняю, я исчезаю, отхожу в сторонку. Впрочем, люди по-разному воспитаны, намек еще надо уметь понять… По-моему, кто-то из здесь присутствующих понимать не желает. Что ж, тогда продолжим беседу.
Такая атака ошеломила его. В чем обвиняет его этот человек? И откуда он его знает? Он не смог даже рта раскрыть и так и остался сидеть на скамейке в той же позе. В конце концов калеке стало скучно, и он заковылял прочь.
Собравшись с силами, он поднялся и поспешил домой, стараясь не попадаться никому на глаза. На углу своей улицы он зашел в булочную купить себе, как обычно, полбатона. И тут булочница вдруг обратилась к нему по имени.
— Уж не расхворались ли вы, мсье В.? На вас лица нет.
Он покачал головой и вышел, не взяв сдачу. А вернувшись домой, запер на ключ калитку и входную дверь. Он был вне себя от ярости. Это похоже на заговор! По какому праву люди вступают с ним в разговоры? Что им от него нужно? В чем они могут упрекнуть его? Он не понимал эту внезапную, ничем не оправданную фамильярность. Не иначе, как его соседи замышляют недоброе. Но почему? Неужели они завидуют ему из-за его коттеджа и крохотного садика? До чего же мелочны бывают порой люди! В тот вечер он долго не мог заснуть.
На следующий день он не решился выйти из дому. Он попытался было сделать гимнастику в комнате, но это было далеко не то же самое, что пройтись по свежему воздуху, и через десять минут он бросил. В его жизнь ворвался хаос. Он хотел было приняться за работу и даже прочел, делая пометки на полях, несколько страниц из «Хроники процесса одержимых в Лудене», но это лишь усилило владевшее им беспокойство — он почувствовал себя в сетях могущественных и неуловимых недругов…
Не в силах усидеть за работой, он подошел к окну и, спрятавшись за занавеску, стал наблюдать за улицей. С ужасом он заметил, что многие прохожие поворачивают голову в сторону его дома, словно хотят высмотреть что-то сквозь ограду. Его уверенность в том, что он стал объектом тайного, быть может, даже оккультного наблюдения, возросла.
Вечером он заперся на все замки, закрыл ставни и задвинул засовы. Но сон не шел к нему. Съежившись в кресле, он всю ночь прислушивался к подозрительным звукам — шорохам, потрескиваниям, шелесту листьев в саду. Даже в самой спальне едва ощутимые сквозняки выдавали присутствие невидимых потусторонних посетителей. На рассвете он обнаружил, что борода его поседела.
В последующие дни он лишь ненадолго выходил из дому, и то только затем, чтобы запастись провизией в бакалее, в молочной или в мясной лавке. Чтобы не слышать, как его называют по имени, он обходил стороной булочную, решив довольствоваться сухарями. Но эта предосторожность не спасла его: повсюду он был предметом подозрительной заботы. Словно сговорившись, все торговцы делали вид, будто беспокоятся о его здоровье. Но самое неприятное заключалось в том, что все они рано или поздно начинали обращаться к нему по имени. Сомнений больше не оставалось: все знали его, хотя сам он не хотел знать никого.
На улице прохожие оборачивались и смотрели ему вслед. Люди, которые стояли и разговаривали, как по команде умолкали при его приближении и, едва он удалялся, снова начинали болтать. Совершенно очевидно, разговор касался его: наверняка на его счет распространялись гнуснейшие сплетни, чудовищная клевета. Все это было настолько возмутительно, что порой он чувствовал искушение, отбросив свою обычную сдержанность, послать к черту бесцеремонного мясника или накричать при всем честном народе на компанию болтунов. К счастью, его удерживало чувство собственного достоинства. К тому же ему не следовало делать ничего такого, что могло привлечь к нему внимание или вызвать кривотолки.
В конце концов он вообще перестал выходить из дому. Его не было ни видно, ни слышно. Он не открывал днем ставни, не зажигал света по вечерам. Так он надеялся всех перехитрить, заставить их думать, будто он куда-то уехал. Питался он скудно, экономя запасы: выдерживал осаду. К тому же вслед за сном он потерял и аппетит. Даже в своем собственном доме он передвигался теперь как вор, с бесконечными предосторожностями, стараясь не шуметь.
Из-за постоянной темноты он вынужден был совсем отказаться от работы. Дни и ночи он проводил, прислушиваясь к доносящимся с улицы звукам. А они становились все громче, словно жизнь целого города вращалась теперь вокруг его дома. Осень и этом году выдалась теплая, окна в домах были открыты, и до него долетали обрывки каких-то разговоров. Множество невнятных голосов явно говорило о нем. Из каждого окна велось наблюдение за его коттеджем. Он чувствовал себя словно затравленный зверь в своем логове. Особенно мучили его шаги: он слышал, как они приближаются, но никогда не был уверен, что удаляются потом те же самые. Шаги бывали то тихие, крадущиеся, словно скрытая угроза, то громкие, как предупреждающий окрик. Даже ночью раздавались шаги. Иногда они останавливались возле его калитки или немного не доходя ее… Несколько раз он слышал какое-то постукивание о прутья ограды, словно по ним били металлическим предметом. Не для того ли, чтобы испробовать их на прочность?
Однажды вечером у него в саду в кустах подрались кошки, они гонялись друг за другом, хрипло и зловеще мяукая. Он вспомнил про луденских урсулинок: там тоже был какой-то кот, замешанный в кознях дьявола, он недавно читал об этом. В ту ночь его мучило удушье.
Однажды утром в его калитку постучали, на сей раз по-настоящему. Кто-то колотил в нее что есть силы и тряс, так тряс, словно хотел сорвать с петель. В ту же минуту раздался громкий голос:
— Мсье В.! Мсье В., вы дома? Покажитесь, ответьте нам! Отзовитесь, иначе мы позовем слесаря и взломаем замок. Почему вы не отзываетесь, мсье В.? Умерли вы, что ли?.. Все соседи беспокоятся, вас уже целую неделю не видно, мы волнуемся. Мсье В., поймите, мы здесь ради вашего же блага. В вашем возрасте всякое может случиться. Вы что, оглохли? Может, вас паралич разбил? Мсье В., мы в последний раз просим вас откликнуться! Иначе взломаем замок.
Ему пришлось показаться. Он распахнул ставни своей спальни и, дрожа от стыда, выглянул в окно. Весь квартал, сбежавшийся на крик комиссара полиции, собрался возле его дома. Соседи маячили у окон. Какой позор! Какое унижение! У него было такое чувство, будто он стоит перед толпой голый. Свет с непривычки резал ему глаза.
Поскольку он молчал, комиссар перелез через ограду и подошел к окну, чтобы поговорить с ним. Что означает весь этот спектакль? Почему он сидит целыми днями взаперти, в полной темноте? Может, он болен? Не нужно ли вызвать врача?
Он нашел в себе силы выговорить, что нет, все в порядке, ничего не нужно, и он просит, очень просит не беспокоиться о нем. Комиссар ушел, бранясь вполголоса, а он снова наглухо закрыл ставни. До самого вечера он не мог успокоиться и дрожал от бессильной ярости: перед его калиткой целый день торчали кумушки и зеваки, обсуждая утреннее происшествие; эти сплетники даже не дали себе труда понизить голос. Раз сто слышал он свое имя: «Несчастный мсье В…»
Только среди ночи он отважился выйти из дому и отправился будить доктора. Бессонница вконец измучила его, и он чувствовал, что без снотворного ему не обойтись. Вот тогда-то доктор и убедил его поехать в горы.
В то утро, отдернув занавески, он увидел на вершинах белые шапки — должно быть, ночью шел снег. Кругом был разлит необычайный покой. Все замерло. Даже в гостинице было на удивление тихо. Он распахнул окно, и мерный рокот горного потока ворвался в комнату. Он почувствовал, что счастлив. Впервые за много времени он проспал всю ночь, ни разу не проснувшись от чьих-то шагов. Он вспомнил, что молодые немцы, которые так поздно ложились, вчера уехали. Кажется, он остался в гостинице единственным постояльцем. Все складывалось как нельзя лучше.
Он спустился вниз, заказал себе завтрак и газету. С тех пор, как он поселился здесь, он каждое утро требовал газету. Он погружался в чтение с таким сосредоточенным видом, что это отбивало всякое желание приставать к нему с расспросами. Ни официант, ни хозяин гостиницы ни разу не попытались вступить с ним в разговор. Они даже не знали его фамилии. Для персонала он был просто «господин из шестого номера». Даже девушка, которой он в день приезда вручил заполненный бланк, уже не помнила его анкетных данных. Такое инкогнито его очень устраивало.
Доев бутерброд и выпив чай, он вышел из гостиницы, прихватив с собой ключ. Он знал, что это нарушение правил, но считал нужным подстраховаться. Никто не видел, как он выходил, пусть думают, будто он у себя в номере. Лучше все-таки сбить со следа шпионов, если таковые найдутся.
Он быстро зашагал прочь от гостиницы. Вместо того чтобы, как обычно, подняться к центру городка, он пошел вниз, по тропинке, ведущей к реке. Постарался поскорее проскочить деревянный мостик, который был виден из окон гостиницы, и вошел в еловый бор на другом берегу. Остановился он только у развилки. Одна дорога круто уходила вверх, другая, судя по всему, вела через долину к верховьям реки. Он постоял в раздумье, не вполне понимая, куда же его влечет. До этой минуты его толкало вперед какое-то смутное, неосознанное чувство. Теперь же надо было сделать выбор, принять решение. Он вспомнил о снеге, который лежал на вершинах. Чтобы добраться до него, вероятно, надо взять круто вверх, но он побоялся, что такой подъем может оказаться ему не по силам. Сердце и без того уже давало себя знать. Он подумал, что напрасно взял такой темп, и размеренным шагом двинулся по нижней тропе.
В течение часа он шел по лесу, время от времени оглядываясь, не идет ли кто следом. Слева шумел поток, в низко нависших ветвях то тут, то там раздавался птичий щебет. Сердце его билось слегка учащенно, хотя и очень ритмично. И все-таки, пожалуй, слишком часто. Он склонен был приписать это скорее радостному возбуждению, нежели усталости: впервые в жизни он чувствовал себя в абсолютном одиночестве. В течение часа ему не встретилось ни одной живой души. Это было так непривычно — у него даже дух захватывало.
Тропа отлого поднималась вверх. Он шел неторопливо, как ходят горцы, — он вспомнил, что читал об этом в каком-то приключенческом романе. Он слегка размахивал руками в такт шагам, и пальцы не мерзли. По всему телу разливалось приятное тепло. А между тем стоял конец ноября, кое-где на обочинах уже виднелась корочка льда. Он подумал, что если бы остался в городе, то, наверно, не решился бы затопить, чтобы не выдать своего присутствия. Так бы и сидел за закрытыми ставнями, закутавшись в пальто. Он улыбнулся. Здесь ему незачем было прятаться, он мог идти куда угодно и когда угодно.
Внезапно он вышел из-под прикрытия леса. Подъем кончился, шум реки стих. Он увидел перед собой небольшую поросшую травой долину, которая постепенно расширялась, а потом снова сужалась примерно в километре от того места, где он стоял. Со всех сторон ее окружали отвесные склоны. На память ему пришло слово «цирк», и он был поражен точностью сравнения. Здесь река уже не бурлила: превратившись в ручей, она извивалась так же, как и дорога, среди высоких трав. Едва он ступил на открытое пространство, как ему стало не по себе. Словно он выставлял себя на обозрение. Разумеется, было маловероятно, чтобы зрители, цепляясь за уступы, висели на скалах ради удовольствия поглазеть на него, и все-таки ему казалось, будто он вышел на арену. Это мешало ему любоваться пейзажем. Продолжая идти, он обшаривал глазами склоны и выступы, пытаясь обнаружить человеческое присутствие. Не отыскав никаких признаков жизни, он почти рассердился, словно ему было достоверно известно, что его водят за нос, что тайные враги прячутся в кустарниках или в расщелинах скал. У него было сильное искушение повернуть назад.
Он бы, наверное, так и поступил, если бы не заметил, что уже не один: на арену вышел еще один артист. На противоположной стороне долины возник, словно вырос из-под земли, какой-то человек, который двигался ему навстречу. Бежать было поздно. Тот находился еще далеко, но уже наверняка заметил его. Малейшее подозрительное движение с его стороны, даже просто минутная остановка могли вызвать расспросы и, конечно же, сплетни, пересуды. В таком пустынном месте единственный шанс не привлечь к себе внимания — смело держаться на виду, он понял это сразу. И продолжал идти вперед, стараясь шагать по возможности ровно.
Однако это было выше его сил — его била дрожь. Пот холодными струйками стекал по спине. Руки внезапно окоченели. Человек шел медленно, и это сближение, казалось, будет длиться вечно. Что делать? Он сунул руки в карманы, и походка стала неуклюжей. Трижды он споткнулся, зацепившись за траву. Тишина сделалась гнетущей, небо как будто нависло еще ниже. Он заметил, что его дыхание превращается в пар и облачком повисает в неподвижном воздухе, обдавая холодом его лицо и уши. Каждый шаг стоил ему неимоверных усилий. Однако он продолжал идти вперед, не сводя глаз с человека, чей ответный взгляд сам так боялся встретить.
Когда между ними осталось не более ста шагов, он стал различать черты незнакомца. Это был один из тех горцев с обветренным лицом, чей возраст определить невозможно. Глаза его поблескивали из-под берета. Горец заранее улыбался, радуясь встрече, и, вероятно, намеревался окликнуть его, заговорить о погоде, которая начинала портиться, о том, какая была в этом году прекрасная осень и какая суровая ожидается зима. К тому же он наверняка не упустит случая порасспросить его, захочет узнать, откуда он прибыл. Затем пожелает ему приятной прогулки, посоветует посетить то или иное место…
Нет, это невыносимо! Мсье В. не ответил на этот доброжелательный, приветливый взгляд. Он опустил голову и принялся внимательно рассматривать камни на дороге. Ему было странно глядеть, как его собственные ноги ступают по тропе. Тем временем расстояние еще сократилось, и шаги раздавались уже совсем рядом. Он услышал, как они замедлились и, наконец, смолкли. Сердце его бешено колотилось. Его собственные ноги продолжали шагать. То один, то другой ботинок попадал в поле его зрения. Он видел только свои ноги, которые упрямо шли вперед, — больше ничего. Но нет! Он вдруг увидел два чужих ботинка, стоящих на обочине. Он затаил дыхание и приготовился к худшему, в страхе ожидая жеста или окрика, которые остановят его. Но продолжал идти. Он видел, как его ботинки приближаются к тем, другим, вот они поравнялись с ними… Ох, он едва держался на ногах! И от любого пустяка мог сейчас потерять самообладание… Еще один шаг. Еще… Ноги продолжали шагать, и вот его плотно прижатый к телу локоть уже скрыл от его взора ботинки незнакомца. Ничего не произошло. Он сделал еще шагов двадцать и услышал, как покатился камешек: горец пошел дальше. Он снова вздохнул свободно.
Оглянулся он лишь спустя некоторое время. Незнакомец был уже далеко, размеренным шагом он уходил прочь. И в этот момент повалил снег. Он улыбался, счастливый, что вышел из трудного положения, остался на арене победителем. Удалявшийся человек уже не казался ему врагом. Нет, решительно, местные жители совершенно не похожи на его городских соседей. Эти скромны и уважают покой других. Он пожалел, что опустил глаза. Напрасно он не разглядел получше лицо этого человека, чей силуэт таял сейчас вдали, среди мириадов звезд, рассыпавшихся белой пылью. Если пойти быстро, то можно при желании нагнать его, но он не собирался этого делать: такие вещи не приняты между воспитанными людьми.
Шел снег. Ему приходилось то и дело стряхивать его с плеч. Самое разумное было бы сейчас вернуться в гостиницу, но ему не хотелось, чтобы горец подумал, будто он нарочно пропустил его вперед, чтобы выследить. Поэтому он продолжал свой путь и вскоре приблизился к противоположному краю долины. Здесь она кончалась. Ручей водопадом срывался с высоких скал. Тропинка становилась все круче и теперь карабкалась между камней и деревьев. Ему попалась на глаза табличка, сообщавшая, что здесь начинается охотничий заповедник. Не колеблясь, он начал подъем.
Краски исчезли, все вокруг стало серовато-белым. И только контуры ближайших елей чернели на этом фоне. Очертания ландшафта смягчились. Он шел долго, чутьем угадывая дорогу, ибо разглядеть ее уже не мог. Ему не было холодно. Дыхание его выровнялось, и усталое сердце постукивало не слишком часто, без перебоев. Он был совершенно уверен, что никого больше не встретит, и потому наслаждался прогулкой вдвойне. Он поднимался, не оглядываясь, широким размеренным шагом, прислушиваясь к рокоту водопада, который разбивался о камни где-то внизу, то слева, то справа, в зависимости от изгибов тропы. Несколько раз он ртом ловил на лету снег. Холодок на языке доставлял ему какое-то детское удовольствие.
Склон был теперь уже не так крут, и деревья поредели. Снег повалил гуще, крупными хлопьями. Они слепили его, и он не мог как следует открыть глаза. Внезапно нога его провалилась в снег. Перед ним была стена. Ветер уже успел намести тут небольшой сугроб. Дверь заброшенной овчарни была распахнута настежь. Он вошел, и в нос ему ударил отвратительный запах сухого навоза.
Он решил, что пора спускаться — надо возвращаться в гостиницу, а потом и домой. Ему больше нечего было делать в горах, он чувствовал, что выздоровел. Завтра он сядет в поезд.
Постояв несколько минут на месте, он понял, что устал. Он присел на толстый чурбан, валявшийся возле его ног. Сейчас отдохнет немного и тронется в обратный путь. Отряхивая снег, он с удивлением обнаружил, что одежда на нем сырая. Волосы тоже оказались влажными. Как же он не догадался надеть что-нибудь на голову, выходя из гостиницы? Он достал из кармина платок, вытер лицо и шею. Платок мгновение промок насквозь. Он не стал класть его в карман и бросил на кучу навоза. В полумраке забелело пятно. Он вздрогнул. Не от холода, а от мимолетной тревоги. В открытую дверь он видел, что снег падает все так же густо. Он едва различал елку в тридцати шагах от овчарни. Пожалуй, не стоит засиживаться здесь. Он поднялся и вышел.
Отыскав на снегу свои следы, он позабыл страх, охвативший его в темноте овчарни. Затхлый запах остался позади, теперь ему дышалось легче. Он заметил, что, пока сидел, успел промерзнуть. Он зашагал бодрым шагом, размахивая руками, чтобы поскорее согреться. Снежные хлопья обжигали лицо, липли к ресницам. Все вокруг тонуло в белой пене. Даже шум водопада внизу, казалось, звучал глуше. К счастью, следы его еще были видны, они действовали успокаивающе, указывали путь. Спускаться было намного легче, чем подниматься, ноги сами несли его. Ему даже захотелось петь. Но он не решился, опасаясь, что его могут услышать издали, и принялся тихонько насвистывать сквозь зубы старый, давно вышедший из моды мотив. Следы все больше заносило снегом. Надо было поторапливаться, если он не хотел заблудиться. Он пустился бежать.
На повороте его занесло в сторону. Он налетел на какой-то уступ, упал и проехал на животе метров пятнадцать-двадцать. К счастью, на пути оказался куст. Поднявшись и кое-как придя в себя, он ощупал руки и ноги. Одно плечо болело, но, кажется, он ничего не сломал. Он был счастлив, что так легко отделался. Он хотел было вскарабкаться обратно, на тропу, пытаясь нащупать под снегом какие-нибудь бугорки или корни кустарников, за которые можно уцепиться. Но все было напрасно. Ноги скользили, камни осыпались, стебли оставались в руках. Только сейчас он осознал, сколь опасно его положение.
Он сразу подумал о том, что теперь про него напишут в газетах. Через несколько дней появится коротенькая заметка об исчезновении некоего мсье В., остановившегося в такой-то гостинице, в таком-то городке. Поиски не дали никаких результатов… Он сам не раз читал подобные сообщения, не вдумываясь в их смысл. Затем ему пришло в голову, что эта заметка, конечно, попадется на глаза кому-нибудь из его соседей, новость немедленно разнесется по всему кварталу и будет обсуждаться в бакалее, в булочной, в молочной; возле его калитки начнут собираться любопытные и, покачивая головой, склонять его имя — нет, этого он не мог допустить. У него сразу же прибавилось сил и решимости. Повернувшись спиной к склону, он устремился вниз — в неизвестность.
Несмотря на всю свою осторожность, он без конца попадал в ловушки. То он проваливался по пояс в невидимые ямы, откуда выбирался с большим трудом, то под снегом оказывался лед и он, поскользнувшись, падал на спину и беспомощно ехал вниз. Если ему не удавалось схватиться за ветку, то он скользил до тех пор, пока не натыкался на какой-нибудь выступ. И тогда, поднявшись на ноги, он отправлялся дальше. Однажды ему показалось, что он нашел дорогу. Метров пятьдесят он прошел сравнительно спокойно, но потом снова заблудился среди елей. Наконец, цепляясь за ветки, скользя, обхватывая руками стволы, он одолел самый крутой участок спуска. Под деревьями снегу было меньше, тут он лучше видел, куда ставить ногу, и это придало ему уверенности: нет, никогда не будет он добычей журналистов и сплетников! Он должен, непременно должен выбраться отсюда!
Собрав всю свою волю, энергию и упорство, в конце концов он все-таки добрался донизу. И, несмотря на полное изнеможение, ликовал: на этот раз он оставил с носом бесцеремонных любителей сенсаций. Никто никогда не узнает, что он сейчас совершил. Он понимал, что для человека его возраста все это — чистое безрассудство, но поскольку у него не было свидетелей, то и осудить его некому. Сейчас «господин из шестого номера» вернется в гостиницу, и никто даже не обратит на него внимания. Завтра он уедет, как обыкновенный турист, которого спугнула плохая погода, и никого это не удивит. А когда он вернется домой, ему уже не нужно будет прятаться. Потому что теперь по крайней мере часть его жизни навсегда останется скрытой от любопытных соседей.
Теперь путь его лежал через долину. Он с самого начала отказался от мысли найти дорогу и решил пересечь цирк напрямик. Но оказалось, что невозможно шагу ступить, чтобы не увязнуть по щиколотку, и он очень быстро выбился из сил. Он старался шагать медленно, ритмично, чтобы не перегружать сердце, которое давало о себе знать беспорядочными толчками; теперь, когда опасность, вызвавшая у нею прилив энергии, миновала, каждое усилие давалось ему с трудом. Холод пронизывал его до костей. Чтобы хоть как-то отогреть руки, он сунул их в карманы.
Он замер на месте. Лихорадочно, онемевшими пальцами, принялся ощупывать карманы, не находя того, что искал. Горячая волна обдала его лицо и тут же отхлынула. Он потерял ключ…
Он представил себе, как вернется в гостиницу и вынужден будет просить, чтобы ему открыли комнату. Придется вызывать горничную с запасным ключом. Не пройдет и пяти минут, как весь персонал будет в курсе событий. К нему станут присматриваться, заметят выдранный лоскут на пальто, мокрые брюки. Будут хихикать в коридорах, и все начнется сначала…
Он оглянулся. Первым его побуждением было вернуться по свежим следам назад и поискать ключ, но он остался беспомощно стоять на месте. Снег все падал. Сквозь белую пелену он с трудом различал подножия гор. Ключ наверняка давно уже занесло. Если он сразу же не провалился в сугроб. Перепахать весь этот снег немыслимо. К тому же он прекрасно понимал, что не сумеет подняться тем же путем, каким спустился. Он стоял и не шевелился, охваченный отчаянием, заслонившим все остальное. Он окоченел от холода, но не решался ступить ни шагу.
Внезапно затылок сжали ледяные тиски. Он вспомнил про парикмахерскую, куда обычно ходил стричься и где клиенты в ожидании своей очереди читают газеты. «Слыхали вы про этого удальца, который в шестьдесят пять лет отправился в горы и заблудился?» — «Да, да, я даже его знал, это был один из моих клиентов, очень странный субъект. Говорят, что у него…» Нет! Нельзя было допустить, чтобы говорили, будто у него…
Он с трудом оторвал подошвы ото льда. Все его тело одеревенело, он был не в силах переставлять ноги. Он волочил их, оставляя за собой борозду. Еле плелся… Но надо было во что бы то ни стало вернуться в городок. Он не будет заходить в гостиницу. Доберется до автобусной остановки и поедет прямо на вокзал, а на чемодан плевать. В поезде будет тепло. Он прошел метров десять, потом еще двадцать.
Снег падал теперь не так густо. Стало лучше видно. Он уже различал вдали то место на опушке, где он вышел в долину. Там недавно скрылся горец. Горец, который улыбался, шагая ему навстречу… Он опустил голову и поглядел на свои ноги, на ботинки, которые стояли сейчас, возможно, на том самом месте, где тогда остановился незнакомец. Эти две ноги, неподвижно стоявшие на снегу, казались ему чужими. Чего они ждали? Что кто-то придет им на помощь? Кто-то придет. Обязательно. Тот человек поднимет тревогу, и будет выслана спасательная экспедиция. Его наверняка уже ищут. Из темной просеки на опушке сейчас появятся спасатели. Их будет человек пять или десять. Они отыщут его здесь, схватят и отведут в поселок. Потом разойдутся по гостиницам и барам и начнут всюду болтать о своем подвиге. Раздуют из этого бог знает что. К нему станут приходить люди и спрашивать, как он себя чувствует. Журналисты…
Нет! Надо бежать, чего бы это ни стоило, ни за что не даться в руки поисковой группе. Главное сейчас — не пойти им навстречу! Спрятаться, срочно спрятаться!
Он нашел в себе силы сбросить обледеневшее пальто и, заметая полами следы, стал пятиться назад. Опушку он все время держал в поле зрения. Ноги у него подкашивались, в ушах стоял звон. Он еле двигался, но не останавливался. Снегопад наконец кончился. Внезапно он увидел себя посреди арены; он стоял, двумя руками держа перед собой пальто, словно тореадор, или пугало, или шут. Со всех сторон он был открыт для взглядов и насмешек. Он сгорал от стыда.
Чтобы не стоять вот так, на виду, он просто упал. Из последних сил нагреб на себя снегу, не желая выделяться черным пятном на белой равнине. Он услышал, как чьи-то голоса зовут его, и, чтобы никакой звук не выдал его присутствия, сердце его перестало биться.
Его нашли весной. В гостинице давным-давно забыли про постояльца, который уехал, не заплатив за номер. Никто не мог опознать труп. Никаких заметок в печати не появилось — редакции сочли инцидент слишком незначительным.
Его соседки, старые девы, кормят сквозь ограду бездомных кошек, поселившихся в его саду. По регистрационным книгам города Лудена ему сейчас семьдесят два года. Если так пойдет и дальше, можно держать пари, что со временем его запишут в долгожители.
Перевод И. Кузнецовой
Марку Бонсеньюру
Адриенна казалась безутешной. Злые языки утверждали, что ей просто недостает ежедневной порции побоев. У покойника и впрямь рука была тяжелая, и когда он напивался, то уже не разбирал, где свои, где чужие. Его бедной жене доставалось больше всех. Многие годы ее все жалели, теперь ею восхищались.
Она овдовела больше трех месяцев назад, но до сих пор убивалась, как в первый день. Казалось, время было бессильно смягчить ее скорбь. Добрые души со всей улицы и так и этак пытались отвлечь ее от печальных мыслей, но она и слышать ничего не хотела. С соседями она беседовала редко и всегда только о нем, о своем незабвенном Альфреде. На каждом шагу — покупала ли она хлеб или раскрывала в парадном зонтик — она не упускала случая помянуть покойника.
— Он тоже не любил сырости, — сообщала она консьержке.
А булочницу просила:
— Порумянее хлебец, пожалуйста, но не горелый — как любил мой покойный муж.
Она говорила о нем с такой нежностью, что люди постепенно забыли, каким дебоширом и забулдыгой был этот Альфред — предмет бесконечных пересудов всего квартала. Даже те, кто при жизни его терпеть не мог, были тронуты горем вдовы и, чтобы не огорчать ее еще больше, начинали говорить о нем добрые слова.
Каждый четверг, рано утром, ее видели на автобусной остановке. Она стояла, как всегда, в глубоком трауре, под вуалью, скрывавшей лицо, и держала в руках скромный букетик за сто су. Все знали, что она едет на кладбище. Это было целое путешествие, из которого она возвращалась только в сумерках: чтобы добраться до кладбища, она должна была пробить шесть автобусных талончиков и сделать две пересадки. А там еще предстояло пройти не один километр по аллеям, которые невозможно отличить одну от другой.
Глядя, как она садится в автобус, соседки качали головой: ну, не безрассудство ли так утомлять себя в ее-то возрасте? Тем более в такой холод! Долго ли пневмонию схватить? Неужто ей так не терпится последовать за своим Альфредом? Ах, право же, этот человек был недостоин своей жены!
Люди судачили, но Адриенна, образцовая вдова, слушалась только своего сердца. Она стояла вся в черном и улыбалась, ибо день поездки на кладбище был для нее любимым днем недели.
По аллеям она шла не спеша. Она знала, что все равно придет раньше времени. Адриенна всегда приходила первой. Чтобы зря не томиться в ожидании, она сворачивала на чужой, незнакомый участок. Там она неторопливо прохаживалась, читая имена и даты, любовалась памятниками, фарфоровыми венками. Или, расчувствовавшись, останавливалась у какой-нибудь детской могилки. Ей самой не дано было счастья стать матерью. Раньше она сожалела об этом, потом смирилась. На кладбище Адриенна не упускала случая всплакнуть над маленькими покойниками, затерявшимися среди стариков. Ей нравилось воображать себя безутешной матерью. Но увы, она была всего лишь вдовой!
Придя на могилу к мужу, она прежде всего молилась за упокой его души. Уж он-то нуждался в этом, как никто! Он был до того груб, до того необуздан! Странно, что он лежит теперь так смирно и что так безобидно проходит его похмелье от жизни. Бедняга!
— Иисус-Мария-Иосиф, храните душу его в раю, да пребудет он там вечно, мне он больше не нужен.
Она протирала новенькое надгробие, выбрасывала увядший букет, оставшийся с прошлого четверга, и укладывала на могиле свежие цветы. Потом выдергивала кончиками пальцев сорняк, носком отшвыривала в аллею камешек и, когда все было в порядке, садилась и ждала.
Адриенна слегка нервничала. Она никогда не была уверена, что та, другая, придет и на сей раз. Сердце ее мучительно колотилось и ныло. В такие минуты она начинала острее чувствовать бремя лет и усталость, но пересиливала себя, боясь выйти из роли. Она не плакала, но старалась держаться, как подобает вдове. Сидя на каменной плите или стоя рядом, она придерживала рукой вуаль и жертвенно опускала плечи, всей своей позой выражая скорбь.
Наконец приходила другая. Адриенна еще издали узнавала ее. Она ждала не шелохнувшись, опустив глаза, и всем существом отдавалась душевному трепету, так похожему на счастье. Потом она слышала шуршащие по гравию шаги: ей казалось, что они приближаются слишком медленно. Когда та была уже совсем рядом, Адриенна поднимала голову. Слабые вздохи, полуулыбки — они приветствовали друг друга без слов. Потом опускались на колени возле соседней могилы и вместе читали молитвы.
Отдав дань благочестию, они принимались подметать опавшие листья, беседуя вполголоса. Пока что говорили не о нем, а о погоде, о служителях, которые не давали себе труда как следует прибирать в аллеях. Если шел дождь, они любезно предлагали друг другу зонтик. И наконец, когда все было сделано, уборка могил завершена, постояв еще секунду молча, они удалялись вдвоем.
Эти встречи по четвергам сблизили вдов. Всю дорогу обратно, до самых ворот кладбища, они поверяли друг другу свои переживания, делились воспоминаниями.
— Огюст был так добр, так предупредителен!
— А Альфред так щедр, так заботлив!
Альфред, Огюст — имя не имело значения — это был идеальный возлюбленный, безукоризненный супруг, сошедший со страниц романа, прочитанного накануне вечером. Каждая спешила поведать о нескончаемом счастье, которое она познала с ним, об их безоблачной, безраздельной любви… Обе прожили спокойную, благополучную жизнь, обеим муж дарил драгоценности, наряды и оказывал тысячи знаков внимания.
— Еще до войны он возил меня в отпуск к морю. Тогда это было не то, что сейчас: кругом ни души, бесконечный пустынный берег…
— А мне Альфред открыл горы. Он ведь и сам был наполовину горец: его отец происходил из Савойи. К тому же у меня легкие были слабые — он это знал, вот и заботился о моем здоровье.
— Огюст был крепкий, как утес, и кроткий, как ягненок. Однажды я на пляже вывихнула ногу. Он взял меня на руки и нес до самого отеля. Ему было, конечно, тяжело, но он смеялся и пел, чтобы только развеселить меня… Как это было чудесно! Я даже жалела, что мы так быстро добрались.
— О, я тоже обожала болеть! Он день и ночь просиживал у моей постели, читал мне вслух газеты, готовил отвары из трав… В это время для него ничего не существовало, кроме меня. Работа могла подождать, ему было наплевать на деньги… И, чтобы скрыть, как он тревожится за меня, Альфред все время шутил. Как он умел меня рассмешить!
— Вообще-то Огюст не очень любил путешествовать. Но он знал, что для меня нет на свете большего удовольствия. И вот, только ради меня он купил автомобиль, и мы ездили с ним летом за границу…
— А у нас наоборот, путешествовать любил он. Меня-то всегда тянуло домой. Он чуть ли не насильно заставлял меня ездить с ним в горы. Но ведь это было нужно для моего же блага, для моих легких. Он выбирал самые лучшие отели, самые живописные места… Ухаживал за мной, ни на минуту не оставлял одну. А когда я поправлялась, отвозил меня домой…
Быть может, другая вдова что-то и приукрашивала, но Адриенна не выдумывала ничего. Она просто припоминала прочитанные книги и свои мечты — ту тайную жизнь, которую до сих пор не имела случая кому-нибудь открыть. Теперь все это стало правдой: она любила и была любима. Она могла сколько угодно говорить об этом — ей было, что рассказать. Как ей повезло, что она встретила такую подругу! Их долгие беседы по четвергам наполняли смыслом ее существование, и всю неделю она жила их отголосками. Она была влюблена! С каждой неделей он становился для нее все прекраснее и ближе.
Не признаваясь в этом самой себе, Адриенна любила Огюста. Она продолжала называть его Альфредом, но стоило ей закрыть глаза, как с ней и с ним происходило все то, о чем рассказывала другая вдова. Оба покойника постепенно сливались в один образ. Альфред заимствовал у Огюста то какую-нибудь новую милую черту, то цвет глаз, то нежное словечко, сказанное перед сном. С каким нетерпением ждала она поездок на кладбище! Будь она посмелее, она попросила бы другую вдову навещать могилу мужа два раза в неделю. Но она не решалась. Чтобы как-нибудь скоротать шесть долгих дней, она в одиночестве перебирала в памяти последние рассказы приятельницы и украшала их новыми подробностями.
Прошло около полугода с тех пор, как она овдовела, и соседи с удивлением начали обнаруживать, что эта женщина, оказывается, была счастлива, что она любила. Раньше ей сочувствовали, теперь — завидовали, хотя никто толком не понимал почему. И добрые души перестали заботиться о ней.
— Зачем ее утешать? — говорили они. — Она еще счастливее нас с вами.
Зима кончилась. Местные весельчаки отпускали шуточки в адрес чересчур преданной вдовы, которая каждую неделю ездит на кладбище подышать весенним воздухом среди могил. Адриенна не обращала на них внимания. Она отправлялась на встречу с мужем — с тем, другим, которого не знали ее соседи.
Апрельский четверг. Адриенна ждала. Ее букет фиалок лежал в центре креста. Она раздумывала, оставить или выполоть траву, которая выросла между Альфредом и Огюстом. Травинки были такие красивые, такие нежные, зеленые! Надо будет спросить, что думает по этому поводу приятельница. Она подождала еще. Альфред-Огюст тоже ждал: звук голосов должен был пробудить его к жизни. Тени крестов постепенно удлинялись и поворачивались. Сердце Адриенны билось слишком сильно для ее возраста. Она подождала еще, но та не пришла. Уже стемнело, когда Адриенна собрала фиалки, разделила их и положила половину на другое надгробие. Уходя, она плакала.
Она пришла назавтра, и через день, и приходила каждый четверг всю весну. Но так больше ни разу и не встретила другой вдовы. Альфред-Огюст отодвигался все дальше и дальше с тех пор, как ей не с кем стало говорить о нем. Адриенна худела, теряла силы. Она была подавлена. Она овдовела во второй раз. Ни при ком, будь то даже консьержка или булочница, она больше не упоминала имени покойного.
— Ей просто доставляет удовольствие себя изводить, — говорили добрые души.
Это удовольствие никто не собирался у нее отнимать. Никого эта старуха больше не интересовала. И никто уже не обращал внимания на черную вуаль возле автобусной остановки.
Однажды, придя на кладбище, — это было летом, — она издали заметила в своей аллее стоящую на коленях женщину в черном. Адриенна засеменила быстрее. Она почти бежала. Сердце ее отчаянно колотилось, вуаль душила ее. Запыхавшись, явилась она на долгожданную встречу. Увы! Приятельницы не было. Дама в черном оказалась молодой незнакомкой, ее отделяло от Адриенны не меньше десяти могил.
У Адриенны подкосились ноги. Она почувствовала, что летит в пропасть. И вдруг испугалась, что может умереть, не успев обрести его вновь. Нет, она была не согласна. Кое-как справившись с головокружением, она, пошатываясь, доплелась до чьей-то могилы рядом с незнакомкой. Едва она наклонилась, чтобы положить цветы, как вдруг зарыдала и повалилась на могильную плиту.
Молодая вдова бросилась к ней и участливо взяла за руку. Она подняла Адриенну, усадила ее на чужое надгробие, протерла ей виски духами и, главное, заговорила с ней. Голос у нее был сочувственный, ободряющий. Она понимает, она отлично знает, что значит потерять близкого человека. Но ведь все рано или поздно через это проходят, правда же? Надо щадить себя. Надо подумать об умершем, беречь себя ради него. Ведь если ее не станет, кто позаботится о его могиле?
Этот голос и пахнущее тонкими духами плечо молодой женщины подействовали на Адриенну умиротворяюще. Она дала себе волю, и ее избранник показался ей ближе, чем когда-либо.
— Если бы вы знали! — воскликнула она. — Огюст был лучшим человеком на земле. Такой добрый! Такой красивый! Такой нежный! Такой сильный!.. Однажды я на песке вывихнула ногу, и он понес меня на руках. Он нес меня много километров. Ему было тяжело, но он улыбался. И чтобы успокоить меня, шутил, рассказывал всякие смешные истории… Это было в Африке, в пустыне. Он был ученым и, чтобы не оставлять меня одну, всюду возил с собой. Я обожала путешествовать, он это знал… Однажды он убил льва, который едва не бросился на меня. Он спас меня… Он спас мне жизнь…
Ее бред длился часа два, потом она легла на незнакомую могилу и скончалась. Никогда не была она так счастлива, как в тот летний четверг. Никогда не говорила так свободно об Огюсте — об идеальном супруге, которого она любила.
Ее вдовство длилось меньше года, неверность убила ее. Добрые души ее осудили:
— Все-таки она своего добилась! Ездить в такую даль при любой погоде, чтобы оплакивать этого пьянчугу, — да она просто искушала дьявола. Доконала себя, и поделом!
Перевод И. Кузнецовой
Рене Кутеллю
Когда ему первый раз пришла в голову мысль о катастрофе и он представил себе обвал и наводнение, его словно током ударило — он так остро ощутил свою беспомощность, что буквально оцепенел от ужаса. Он побледнел, его прошиб холодный пот, дыхание перехватило, и по всему телу пробежала дрожь, почти конвульсия.
Заметив это, сидевший рядом мужчина, солидный мужчина в шляпе, которого он никогда не видел ни до, ни после и который не мог быть ни его однокашником, ни однополчанином, схватил его за воротник, стал трясти, бить по щекам, а потом улыбнулся и сказал, что прекрасно понимает его состояние, что он, видимо, сильно переутомился и, если бы не своевременная помощь, наверняка упал бы в обморок.
Он не мог ничего возразить, ибо это была правда. Но как же ненавидел он своего незнакомого доброжелателя, как презирал! По какому праву этот субъект позволяет себе вмешиваться?
Он хорошо знал эту породу людей, которые вечно следят за выражением вашего лица, подстерегают каждую вашу мысль и, раз поймав нить, уже не выпускают ее из рук; при этом им доставляет особое наслаждение терзать вас сочувственной улыбкой: мол, кто-кто, а уж они-то вас понимают. Как бы не так! Этот тип ровным счетом ничего не понял, и тем хуже для него. Ему и невдомек, какая им грозит опасность — ему самому и всем, кто сидит и стоит рядом с ним в вагоне, всем пассажирам поезда — этого и других, которые курсируют и будут курсировать на этом участке до тех пор, пока все не полетит в тартарары. Короче говоря, жизнь тысяч людей висела на волоске. Разве этого недостаточно, чтобы человек побледнел?
Разумеется, он не стал пускаться в объяснения с соседом. Он просто встал и пересел на другое место, предоставив тому сколько угодно иронизировать по поводу человеческой неблагодарности. Кровь снова прилила к его щекам только тогда, когда поезд миновал опасное место.
На следующий день он решил было не ехать в метро. Слишком велик риск. Катастрофа могла произойти в любой момент, должна была произойти, она была неотвратима. Тоннель, конечно, держался много лет и мог держаться еще какое-то время, но своды уже пришли в ветхость. В один прекрасный день они не выдержат. Даже постройки древних римлян в конце концов ветшали, рушились и рассыпались в пыль. А между прочим, в те времена люди не позволяли себе такой неосмотрительности, как сегодня!
Однако, поразмыслив, он пришел к выводу, что, если не терять голову, можно как-нибудь спастись. В конце концов собственная гибель его не пугала. Равно как и гибель всех остальных. Главное — это сохранить хладнокровие в момент опасности.
По пути на службу он на всякий случай купил надежный молоток и сунул его в портфель, под бумаги. Молотком можно будет разбить стекло в вагоне и, если понадобится, уложить тех, кто станет ему мешать. Лучше спастись одному, чем погибнуть вместе со стадом.
В этот день несмотря на то, что в вагоне были свободные места, он решил не садиться и всю дорогу стоял возле дверей, готовый в любую минуту выпрыгнуть. Впервые он обратил внимание на пассажиров: одни — счастливые, молодые, беззаботные, другие — серьезные, старые, безучастные, третьи — рассеянные, погруженные в собственные мысли. Он с изумлением обнаружил, что, кроме него, ни один человек в вагоне не дрожит от страха, не прислушивается к стуку колес в тоннеле и никого из них не беспокоит, что с минуты на минуту они будут погребены заживо. Все они пребывали в неведении, в состоянии бездумной, безрассудной уверенности, что им ничего не грозит. Ни у кого и мысли не возникало, что им уготована участь кротов или крыс, застигнутых наводнением в норе. Эти люди вызывали у него чувство брезгливости, и он вдруг начал желать того, чего поначалу так опасался.
В тот день ничего не случилось. Назавтра тоже. Тоннель держался вопреки всему. И казалось, будет держаться вечно. Но внешность обманчива. Всех она вводила в заблуждение — всех, но не его. Уж он то не будет застигнут врасплох в день крушения.
Отсрочка была ему на руку. Она давала ему возможность как следует подготовиться. Он разыскал старую документацию, добыл проектные чертежи, изучил вдоль и поперек все схемы. Он точно обозначил на плане опасный участок, вычислил, до какого уровня может подняться вода, отметил расположение всех проходов и вентиляционных каналов. Он мог теперь рассчитать наперед каждый свой шаг в зависимости от того, в какой точке остановится состав.
Только один пункт вызывал у него сомнение: где следовало находиться ему самому, в голове поезда или в хвосте? Тут требовалось знать заранее и абсолютно точно, во-первых, направление движения, а во-вторых, местоположение поезда в тот момент, когда своды рухнут. Увы, этими данными он не располагал. Поэтому он принял компромиссное решение ездить всегда в середине — в вагоне первого класса. В этом вагоне в часы пик не было давки, и, значит, в нужную минуту он будет свободен в своих движениях. Здесь он даже позволял себе сесть, если находилось свободное местечко у окна. Расстегнутый портфель лежал у него на коленях, молоток был под рукой, так что он чувствовал себя в полной готовности.
Каждое утро, отправляясь на службу, он надеялся наконец помериться силами со стихией, уверенный, что выйдет из этой схватки невредимым. Катастрофа снилась ему по ночам, ни о чем другом он не мог думать. Все время, что он проводил в конторе, он ждал, когда пора будет возвращаться домой, ехать в метро, и мечтал, чтобы обвал произошел именно в тот момент, когда он будет проезжать тоннель. И хотя каждый день приносил ему разочарование, он не терял надежды.
Потом ему стало страшно, что это может случиться без него — до или после того, как он проедет. Чтобы увеличить свои шансы, он решил, несмотря на дальность расстояния, в перерыв ездить домой обедать. Но оказалось, что поесть он не успевает. Едва добравшись до своей улицы, он вынужден был поворачивать обратно, жуя на ходу булку. Потом он просто перестал подниматься на поверхность. Минован опасный участок, он выходил на первой же станции, переходил на другую платформу и ехал назад. Так прошел год, и ничего не случилось. Но он не падал духом: время работало на него.
Однажды он имел неосторожность заговорить на эту тему с одним из своих сослуживцев. О, просто так, не всерьез, словно и не верит в это вовсе. Сказал, будто сон ему такой приснился. Тот расхохотался ему в лицо и посоветовал полечиться. Идиот! Растрезвонил об их разговоре по всему отделу, и насмешкам не было конца. Он был уязвлен.
Тем не менее его уверенность не поколебалась, даже наоборот. Но, поскольку только он один предвидел катастрофу, он почувствовал на себе некоторую ответственность. Чтобы переложить ее на другие плечи, он написал в управление метрополитена. Все ли меры предосторожности приняты? Ведется ли надзор за состоянием тоннеля? Выдерживают ли своды испытание на прочность? Разработан ли план спасательных мероприятий на случай катастрофы?
Ответа он не получил. Ни строчки. Он ощутил почти облегчение. Ему не в чем было себя упрекнуть. Свой долг он выполнил, но никто не пожелал прислушаться к его предупреждениям. Отныне он снова мог спокойно ездить в метро по четыре раза в день, уверенный, что уже никто не предотвратит развязки, которой он так жаждал.
На следующий год он решил не уезжать в отпуск. Разве можно было допустить, чтобы это произошло в его отсутствие? Все выходные он проводил под землей, ездил без конца туда и обратно, искушая судьбу по двадцать раз на дню. Или сидел на станции, которая, по его расчетам, была обречена на разрушение. Он смотрел, как поезда один за другим исчезают в роковом тоннеле. Наблюдал за будущими жертвами, за этими безмятежными людьми, которые, сами того не подозревая, устремлялись навстречу собственной гибели.
Иногда, поскольку он не был человеком бессердечным, ему становилось жаль детей. В такие минуты он взывал к матерям, кричал, чтобы они одумались и не подвергали опасности невинных малюток. Но в ответ получал одни насмешки, и эти же самые дети строили ему рожи или показывали язык. Он умолкал и уже не пытался их остановить.
Как он их презирал, этих блаженненьких, этих слепых людишек, этих женщин вместе с их детьми, а заодно и служащих метро, которые подталкивали их к вагонам, обрекая на бессмысленную смерть в закупоренном железном ящике! Как он их ненавидел! И он напрягал волю, желая изо всех сил, чтобы именно этот поезд не дошел до следующей станции… Но и этот благополучно достигал цели. Что ж, значит, в другой раз.
Однажды, когда пошел второй месяц пятого года, ему показалось, что это наконец случилось. Они как раз проезжали опасный участок, когда от внезапного толчка на него упал пассажир и поезд резко остановился. В то же мгновение в вагоне замигал свет. Не теряя ни секунды, он оттолкнул мешавшего ему пассажира и выхватил молоток. Стекло разлетелось вдребезги, он прыгнул на пути. Остановка была пустяковая, поезд тут же тронулся, и он остался один в тускло освещенном тоннеле. Стараясь держаться стены, он добрался пешком до ближайшей станции. Там его забрали в участок. Он был привлечен к судебной ответственности за хулиганство. Почему он носит с собой молоток? Проступок был явно преднамеренным. Он ссылался на состояние аффекта, но ничего не помогло: его приговорили к крупному штрафу. Пришлось купить новый молоток взамен конфискованного, и все началось сначала.
Каждый день по четыре раза он ездил в метро, постоянно ожидая неминуемой, неотвратимой катастрофы. По вечерам, возвращаясь со службы, он подолгу сидел на станции, которая, по его соображениям, должна была подвергнуться затоплению. Он был терпелив, он надеялся.
Порой его охватывали сомнения. Тогда он укреплял в себе веру чтением газет. Где-то в Иране произошло землетрясение, и целый город превращен в развалины. В другом месте прорвало огромную плотину, и хлынувшая в долину вода произвела страшные опустошения. В Испании завалило в шахте двести человек. В Париже рухнул недостроенный дом, а другой дом внезапно провалился в катакомбы. Где-то еще гигантский оползень угрожает целому району. Итак, всюду, медленно, но верно земля делает свое дело — она предает человека. Значит, его надежды не беспочвенны. Все было по-прежнему спокойно, но, проезжая мимо, он замечал на стенках тоннеля, то здесь, то там, трещину или пятнышко. Цемент тоже делал свое дело: незаметно трескался, покрывался плесенью, пропитывался влагой, покрывался зловещими язвами. Все это рухнет разом, надо только подождать. Он запасся терпением.
На седьмой год, не в силах примириться с мыслью, что катастрофа может произойти без него и он не увидит ее даже издали, он оставил службу. И целиком посвятил себя ожиданию.
Каждое утро он спускался в метро вместе с первыми пассажирами и оставался там до тех пор, пока последний поезд не уходил в депо. Его зрение и слух находились в постоянном напряжении, он готов был уловить малейший сигнал, отмечал для себя самые незначительные изменения, и все ждал, курсируя взад и вперед под прогнившими сводами.
Он стал свидетелем многих несчастных случаев: видел, как поезда сходили с рельсов, видел лобовые столкновения, аварии в электросети; видел самоубийц, раздавленных пьяниц, преждевременные роды. Но все это оставляло его безучастным, он не позволял себе отвлекаться. Однажды на его глазах слепой попал под поезд; он вполне мог его спасти, но даже руки не протянул, ибо в тот момент его гораздо больше занимал глухой рокот, происхождение которого он тщетно пытался определить. Однако и на этот раз его надежды были обмануты: слепой при падении издал пронзительный крик, который разбудил храпевшего на другом конце платформы человека. После этого он стал еще внимательнее, чтобы избежать лишних разочарований.
Несколько лет он вообще не видел солнечного света. Утром он заставал лишь первые проблески зари, да и то только летом. Он сделался бледным, жизнь под землей подорвала его здоровье. Но даже больной и изможденный, он оставался на своем посту. Приближался великий день. Ни за что на свете он не согласился бы его пропустить.
Служащие метрополитена — машинисты, контролеры, дежурные по станциям — давно уже знали его в лицо и здоровались с ним; все привыкли к этому маньяку, у которого, казалось, не было в жизни большей радости, чем наблюдать за проходящими поездами и кататься взад и вперед между двумя станциями. Он ни разу не удостоил ответом их приветствия. Он уже много лет не раскрывал рта, и его презрение распространялось на всех служащих этого преступного предприятия — равно как и на тех, кто пользовался его услугами. В мыслях он уже давно похоронил их всех под обломками станции, затопленной водой, той самой водой, с которой он намеревался вступить в единоборство. Силы его таяли с каждым днем, он это знал, зато убежденность росла. В нужную минуту он будет на высоте взятой на себя миссии: он должен во что бы то ни стало спастись и поведать миру о случившемся.
Если же, паче чаяния, ему суждено сложить здесь голову, то имя его в списках жертв будет взывать к небесной справедливости, ибо в конце концов кто как не он давным-давно поставил в известность управление метрополитена!
Двенадцать лет прошло к тому времени, когда неожиданно для всех рухнул тоннель под Сеной. Это была катастрофа гигантского масштаба. Два битком набитых состава, шедших навстречу друг другу, оказались под водой, и считалось, что все пассажиры погибли. В мгновение ока река устремилась в тоннели, смывая все на своем пути, затопляя ближайшие станции, увлекая за собой несчастных, которые стояли на платформах, и загоняя в переходы и на эскалаторы тех, кто еще не успел выйти на перрон.
В довершение всего началась паника. Оставшихся в живых обуяло безумие, они бежали, словно стая мокрых собак, воя от ужаса и будоража весь город. Другие, потеряв родственника или друга, бросались в воду, чтобы спасти их, и тоже погибали. Во всех вестибюлях метро царила полная тьма. Потерявшие голову люди метались в поисках выхода, звали на помощь, цеплялись друг за друга. На всех линиях поезда стояли без тока, на метр в воде, сотрясаясь от несущихся из вагонов истерических воплей. Пожарники разрывались на части, не зная, за что хвататься. У входов полиция с трудом сдерживала толпы любопытных.
Минут через пять после того, как внезапный водоворот поглотил баржу возле моста Сюлли (впоследствии обломки ее были обнаружены на станции «Пон-Мари»), три машинистки, возвращаясь домой с работы и проходя над вентиляционной решеткой, услышали, как у них под ногами кто-то зовет на помощь. Решив, что это просто шутник, который забрался туда, чтобы полюбоваться на их ножки, они прыснули и прибавили шагу.
Спустя некоторое время криками заинтересовались школьники и остановились над решеткой послушать. Чтобы показать, что они не вчера родились на свет и их на мякине не проведешь, они наперебой отпускали шуточки, одна другой мрачнее. Один из них даже бросил в щель несколько су.
Много народу прошло мимо, вовсе ничего не услышав. Новость об ужасной катастрофе в метро уже разнеслась по всему Парижу. Вой сирен, крики беспорядочно мечущихся людей, гул голосов, громко обсуждавших происшествие, заглушали настойчивый зов уцелевшей жертвы, замурованной под тротуаром.
До сих пор все шло гладко, как он и рассчитывал. Он успел вовремя разбить стекло и выпрыгнуть в воду, где мощное течение сразу же подхватило его. В нужный момент он сумел ухватиться за кабель и пролезть в вентиляционный канал, который он давным-давно взял на заметку. Он торжествовал и уже обдумывал подробный отчет для прессы, который он сделает, когда его отсюда вытащат.
Правда, он не предполагал, что вода будет такая холодная. Темнота тоже оказалась для него неожиданностью. Но в остальном все было так хорошо продумано, что он мог бы проделать все необходимые движения с закрытыми глазами. Он висел в колодце, продрогший, но такой счастливый, каким не был никогда в жизни. За решеткой, над его головой, небо постепенно бледнело. Его удивляло, что никто не спешит к нему на помощь. Разве не был он истинным героем дня? Он упорно кричал всякий раз, когда над решеткой мелькала тень. Увы, все было напрасно.
Стемнело. Погруженный по шею в грязную воду, он окоченел от холода. С неимоверным трудом цеплялся он ногтями за малейшие выступы на бетонных стенках. Он изнемогал. И тогда, впервые за двенадцать лет, ему представился бесславный конец. Неужели он так и сдохнет, как крот или крыса, в этой дыре? Неужели они отнимут у него победу?
От ярости он испустил вопль, и тут его услышали.
Голос, ответивший ему из темноты, трудно было назвать приветливым. Чего он орет? И каким образом очутился в таком странном месте в столь неподобающий час? Если это шутка, то время он выбрал неудачно, у людей сейчас заботы поважнее. Впрочем, скоро все выяснится, придут рабочие с инструментом, поднимут решетку, и, если он вздумает удрать, то дорого за это заплатит. Голос удалялся, продолжая ворчать. Успокоившись, он собрал все свои силы, чтобы хоть немного еще продержаться.
Он ждал около часа в полной темноте, потом увидел, как замелькали огни. Его окликнули, он отозвался. На сей раз его поздравили: ему очень повезло — дешево отделался! Сейчас его вызволят. Решетка гудела: его темницу взламывали. В глаза ему ударил луч прожектора. Он хотел было улыбнуться, как чемпион на финише, но это последнее усилие стоило ему обморока. Он разжал руку и с головой ушел под воду. К счастью, пожарник успел подцепить его багром — он был спасен.
Придя в себя, он вдруг испугался, что все это ему только приснилось. Он находился в больнице. Возле его постели дежурил полицейский. Ему стали задавать вопросы, и он тут же успокоился: катастрофа произошла на самом деле. Очень вежливо его попросили рассказать все, что ему известно. Он отказался говорить в отсутствие журналистов. Добродушный следователь согласился выполнить его каприз. И вот, под вспышками фотоаппаратов он поднялся с постели и с неожиданной для всех непринужденностью провел без подготовки настоящую пресс-конференцию. Он изложил во всех подробностях причины и следствия события, которое он давно предвидел. Он дошел до того, что выразил удовлетворение размахом катастрофы, так как теперь внимание общественности будет наконец привлечено к вопиющему попустительству, которому давно пора было положить конец.
Он проявил такое знание расположения подземных линий, употребил такое количество технических терминов, что полицейский спросил, не работает ли он, случайно, инженером при управлении метрополитена. Он возмущенно ответил, что не имеет ничего общего с этими недоучками, с этими убийцами, которые пожинают теперь плоды своего невежества. Вместо того, чтобы проявить сострадание к участи погибших при исполнении служебных обязанностей сотрудников метро, он с пеной у рта поносил их. Такое озлобление показалось странным. Даже слепому было ясно, что тут дело нечисто: для случайного пассажира, чудом спасшегося в последнюю минуту, он слишком много знал. Журналистов попросили удалиться, и расследование началось всерьез.
Чтобы заставить его говорить, крутых мер не потребовалось: он сам только и ждал возможности высказаться. Желая уличить виновных, он припомнил, как десять лет назад послал предупреждение в управление метрополитена. Его показания были проверены. По этому же случаю отыскались и сведения о его судимости. Выяснилось, что однажды он уже совершил подрывной акт в метро, разбив стекло в вагоне. Это подтверждало подозрения: речь шла об опасном маньяке, который вполне был способен на диверсию в тоннеле. Его заставили двадцать раз повторить, как ему удалось, если верить его утверждениям, выскочить из поезда, где все двери были закрыты. На его теле не было порезов, и он не мог представить ни одного свидетеля. Аквалангист нашел его молоток неподалеку от поезда. Но это еще ничего не доказывало и даже, наоборот, усугубляло его вину, ибо он был признан рецидивистом. Не говоря уже о том, что это орудие могло быть использовано и для того, чтобы повредить своды тоннеля. Естественно, доказать обратное он не мог.
Когда он понял, что из главного свидетеля превратился в подозреваемого номер один, он чуть не умер от смеха. Ну и курьез! Впрочем, он сам признал, что если бы такая мысль пришла ему в голову, то он, наверно, и впрямь попытался бы ускорить развязку, которой так долго ждал. Это было занесено в протокол.
Большего и не требовалось: из подозреваемого он стал обвиняемым. Но это не огорчало его, так как он надеялся, что на суде недоразумение разъяснится, а он к тому же получит возможность высказать в глаза главе управления метрополитена все, что он о нем думает, и публично обвинить его в некомпетентности и преступной безответственности. Газеты поместят отчет о его показаниях, и правда выйдет наружу. Разве не к этому он стремился? Он безропотно позволил подвергнуть себя судебно-психиатрической экспертизе. Врачи признали его стопроцентно вменяемым и способным сознавать значение совершаемых им действий.
Обвинительный акт показался ему смехотворным. Эти люди утверждали, что он повинен в гибели трех тысяч восьмисот сорока трех человек — это он-то, единственный, кто в свое время пытался их спасти, известив об опасности соответствующие инстанции! Это было нелепо.
Он шел на суд с открытой душой. Толпа угрожающе ревела, когда его вели. Это были все те же тупые рожи, которые он так часто видел в метро. Как он их презирал! Ну, ничего, сейчас он им всем покажет, он швырнет им правду в лицо, они увидят, сколь велико было их ослепление! Он опустился на скамью и приветствовал председателя суда. Он хотел подчеркнуть, что добровольно подчиняется установленным правилам; потом обвел глазами присяжных.
И тут среди тех, кто должен был его судить, он узнал мужчину, того самого, который не мог быть ни его однокашником, ни однополчанином, солидного мужчину, которого он видел однажды в метро и который бил его по щекам.
И тогда он понял, что защищаться бессмысленно. Этот, во всяком случае, не сможет ничего понять. Он был подавлен и решил, что говорить не будет. Им нужен был виновный, и так случилось, что выбор пал на него: что ж, он согласен играть эту роль. Его обезглавили в тот день, когда под Сеной снова заработало метро. Он и сам уже не был до конца уверен в своей невиновности.
Перевод Т. Ворсановой
Посвящается Альфреду и Терезе Манессье
Луиза Бюссе обошла все комнаты, проверяя, всюду ли опущены ставни и плотно ли закрыты окна. Соседи уехали в Париж и, как обычно, доверили ей ключи, поручив закрыть дом. Она очень ответственно относилась к этой просьбе: ей нравилась и сама вилла, и ее обитатели.
Мсье и мадам Дюбуа купили этот дом пять лет назад и сразу же установили добрые отношения со своей соседкой. И хотя были они людьми разного круга, захаживали друг к другу запросто и не считали за труд всевозможные взаимные услуги.
Луиза родилась и выросла в этом краю и никогда, похоже, за пределы округа не выезжала. Дюбуа, напротив, были парижане, которых на склоне лет потянуло в деревню. Луиза часто задавалась вопросом, откуда у них берутся деньги, и немалые, раз они живут в таком огромном доме и, по всей очевидности, не работают, однако спрашивать об этом считала бестактным.
Впрочем, Дюбуа жили куда скромнее, чем многие здешние хозяева усадеб, а те ведь тоже ничего не делают.
Каждую осень Дюбуа проводили два-три месяца в Париже, где у них было скромное пристанище, и возвращались к рождеству с чемоданами, полными книг.
Слово «пристанище» не выходило у Луизы из головы — она все гадала, на что же это может быть похоже. Очень смутно представлялся ей маленький, похожий на ее собственный, домик в глубине двора, куда въезжают через парадные ворота. Это старинное слово напоминало о выездах, каретах, каретных сараях и конюшнях. Но в Париже давным-давно не было лошадей, и она не знала, что и думать.
На первом этаже Луиза навела порядок в кухне: помыла оставшуюся в раковине от завтрака посуду — и прошла через столовую в библиотеку, где не выветривался стойкий запах табака. Каждая вещь здесь была на своем месте. Книги выровнены на полках или сложены в стопки по углам, все, кроме одной, лежавшей на столе. Она взяла ее в руки, чтобы получше рассмотреть: соседи привили ей вкус к чтению. Книга пахла свежей типографской краской, по несмятому корешку было видно, что ее никто еще не раскрывал.
Называлась она «Рассказы о моей деревне», и написал ее некто Жан Шампион. Она припомнила, что однажды мсье Дюбуа давал ей роман этого писателя, и он пришелся ей по душе. Луизе захотелось прочесть и эту книжку, и она сунула ее в карман передника. Потом она ее вернет.
Закрыв дом, Луиза обошла сад и заглянула в теплицу, куда составили герань и где пока что отдыхали луковицы тюльпанов. Здесь тоже все сложили аккуратно: садовый инвентарь, горшки, летнюю мебель, убранную из сада. Можно было идти и не беспокоиться.
Она еще немного задержалась у краснеющих деревьев. Стоял октябрь, самое начало, и, хотя уже наступала осень, в этот погожий, еще теплый день хотелось погулять. Щеглы копошились в сухой траве, белка вмиг взлетела на липу. Уходя из сада, Луиза улыбалась. Она закрыла калитку и повернула ключ в замке.
Стоит только перейти дорогу, и она дома, где ее ждет работа: собрать артишоки, выкопать позднюю картошку, перегладить белье… Но было так хорошо, что она разомлела, села на согретую прощальными лучами солнца скамейку, достала из кармана книгу и начала читать первый рассказ, который назывался «ЛУЧИК»:
Деревенские ребята другого ее имени и не знали. Свое прозвище Лучик она, конечно, получила, еще когда ходила в школу, и так оно к ней и пристало. Произносили его не без лукавства, потому что теперь это была большая нескладная косоглазая женщина. Глаза ее (как это обычно бывает у скупых людей) не сходились на носу, а, наоборот, словно охватывали открытым взглядом большое пространство. Глядя на вас, она слегка склоняла голову к плечу, чтобы вы забыли про левый глаз, который к тому же смотрел чуть выше правого. И, как бы извиняясь за эту странность, она почти всегда улыбалась.
Как только ее брат Рене женился — было это лет пятнадцать тому назад, — она оставила свою ферму: отчий дом, в котором родилась и выросла, поля, где пахала и сеяла, луга, где пасла скот.
— Когда в доме две женщины — одна лишняя, — сказала она. — И потом, теперь не те времена. Столько рук и не нужно. За меня будут машины трудиться.
Дело в том, что уже давным-давно она справлялась с любой мужской работой. Это началось во время войны, когда брат был в плену. Отец, еще в прошлую войну отравленный газом, был слаб здоровьем. Вот тогда-то, в восемнадцать лет, ей и пришлось научиться пахать. Она умело прокладывала борозду, окриком направляя лошадей. И в жатву, и в молотьбу целые дни напролет перекидывала она снопы и даже могла взвалить на плечи пятипудовый мешок зерна. Мужчины, правда, не позволяли ей этого делать, стараясь сохранить все-таки дистанцию между собой и этой девушкой, пожалуй слишком сильной, не боявшейся любой работы.
С той поры ровесники видели в ней скорее товарища, чем женщину. Они не церемонились, подшучивая над ней, да и она в долгу не оставалась: за словом в карман не лезла и никогда не краснела. Кое-кто из парней в шутку не раз пытался опрокинуть ее в амбаре или в риге, однако открыто не ухаживал за ней никто и никогда. И вовсе не ее неуловимый взгляд был тому причиной — скорей они боялись связаться с девушкой, женившись на которой непременно окажешься под каблуком.
Опасались ее неспроста, потому что в свои двадцать лет именно она устанавливала порядки в родительском доме и вела хозяйство. Себя она не щадила, своего труда не жалела, и ее поля во время оккупации считались одними из лучших в округе.
Кроме того, она показала, что у нее есть голова на плечах, когда сумела извлечь выгоду из сложившейся ситуации. Благодаря черному рынку она увеличила небольшое состояние родителей, а прикупив несколько гектаров у обедневших соседей, расширила приусадебные земли. К стаду прибавилось три коровы, старую тележку заменили новой и откормили еще несколько свиней.
После победы, когда брат вернулся из Германии, ей было трудно смириться с тем, что бразды правления надо передать ему, и первые месяцы распоряжалась все еще она. Потом, когда настало время снимать урожай, им пришлось действовать сообща. Многие годы они все решали вместе. Рене ничего не осмеливался предпринимать, не посоветовавшись с сестрой, и, если ему не удавалось переубедить ее, от своих планов отказывался. Именно она, первая в округе, решила купить трактор. Дело пошло быстрее, и им даже случалось предлагать свои услуги соседям. Они смогли поднакопить денег и купили американский комбайн. Это дало возможность взять в аренду еще несколько участков земли.
Столь выгодное содружество брата и сестры могло длиться очень долго. Старики родители, почти беспомощные, еще могли выращивать кроликов и ходить за коровами, так что в тягость детям не были. А поскольку ни один из них — ни брат, ни сестра — денег попусту, ясное дело, не тратил, их холостяцкое хозяйство было как нельзя более прибыльным. Они считались самыми зажиточными в деревне. Их не любили, но уважали, и, если дети смеялись над косоглазием Лучика, родители награждали ребят подзатыльниками.
Первое решение, которое принял Рене, не посоветовавшись с сестрой, — было решение жениться. Ему стукнуло уже тридцать пять, ей тридцать. Элиза, невеста, была моложе, и Лучик не сомневалась, что она не работница в доме — слишком хорошо она сложена и ухожена. Тогда-то она и решилась уйти, потребовав расчета, будто прислуга. Отец умер предыдущей зимой, мать тоже была на краю могилы. Настало время делиться. Спорили долго и утомительно, как при разводе. О том, чтобы делить усадьбу, речь не шла. Да собственно, Лучик своей доли целиком и не требовала — только чтобы было с чего начать. Решение, устроившее всех, и на этот раз нашла она.
— Придется продать скот: восемнадцать коров и телят. Я ведь не намного больше сейчас и прошу. Машин тебе хватит, чтобы обрабатывать еще и пастбища, да и Элиза твоя рук не замарает: не надо будет доить коров и убирать за ними. Остальное можешь одолжить — в «Сельском кредите», проценты пустяковые.
Несмотря на то что казалось, будто глядит она куда-то в сторону, видела она ясно и далеко, угадывая грядущие перемены в сельском хозяйстве. Она убедила брата, что обрабатывать землю куда выгоднее, чем выращивать скот: подсолнечник и рапс начинали приносить хороший доход. Убедить невестку, что так она будет свободнее, а дом чище, было и вовсе не трудно. В конце концов Рене продал скот и распахал луга. Деньги, что она просила, брат ей дал, а в остальном сделали перерасчет, определив, сколько центнеров зерна ей причиталось каждый год взамен оставленных земель. Довольная, она ушла без всяких сожалений.
На другом конце поселка, у реки, немного в стороне, она купила маленький домик с садом, покатым лужком и колодцем. Когда-то давно здесь жил садовник с большой заброшенной виллы, окруженной парком. Старые деревья этого парка, возвышавшиеся по ту сторону дороги, вечером роняли тень на ее садик.
Вот уже полтора десятка лет жила она в полном одиночестве, но не скучала. Обнесла оградой лужок, построила дощатые курятники и выращивала цыплят. С обычной своей решимостью она приступила к делу и весьма преуспела. Своих питомцев она продавала сотнями торговцу, приезжавшему каждую первую пятницу месяца. Другой торговец привозил ей также раз в месяц едва вылупившихся птенцов и синтетический корм для домашней птицы. Эти двое да еще почтальон — больше никто у нее и не бывал.
Брат не приходил к ней никогда. Она же бывала у него раз в месяц — по воскресеньям. Они не ссорились, но с тех пор, как у них не стало общих интересов, им не о чем было говорить, и они лишь поддерживали видимость доброго согласия. Все изменилось, когда Элиза произвела на свет девочку, Жозетту. При виде этого ребенка Лучик ощутила, что в ней пробудилось нечто женское, еще, как оказалось, не угасшее. Она задерживалась теперь в доме брата подольше, возясь с племянницей. Потом стала приходить все чаще, принося гостинцы, и девчушка блаженствовала, уютно устроившись на полных коленях у тетки. Расставались они неохотно, но, вернувшись к себе, Лучик целую неделю об этом не вспоминала: она работала.
Если кто-нибудь проходил по дороге, когда Лучик перекапывала огород, она отставляла лопату и подходила к изгороди поболтать. Соседи, умевшие угадывать, каким глазом она смотрит на них, ненадолго задерживались послушать ее, но чужих ее манера улыбаться смущала, и они предпочитали не знакомиться. Иногда по четвергам[18] местные сорванцы шатались возле ее дома и на все лады распевали дурацкие песенки. Она прекрасно слышала, что над ней издеваются, но не сердилась на озорников. Наоборот, когда поспевали фрукты, она зазывала мальчишек к себе в сад и угощала черешней, яблоками и орехами. Они старались не смотреть ей в лицо и даже в ее присутствии порой не удерживались от глупых смешков. Словно бы не обращая на это особого внимания, она давала ребятам разговориться и узнавала таким образом, что делалось в их семьях. А потом, наслушавшись, без промедления выставляла:
— А теперь, кыш! Убирайтесь, дрянные мальчишки! В другой раз постарайтесь вести себя получше, не то уши надеру.
Она слышала, как ребятишки, убегая, прыскали со смеху, видела, как они кривлялись на дороге, пытаясь изобразить ее косой взгляд и походку сильной, немного мужиковатой женщины.
Тогда она шла к своим курочкам, те по крайней мере выслушивали ее совершенно невозмутимо. Выращивая белых цыплят, она держала еще дюжину великолепных огненно-рыжих несушек. Им позволялось свободно гулять по лугу, и кормила она их настоящим зерном. Ни за что на свете она бы не согласилась продать их — это были ее подружки, наперсницы. Каждая имела свое имя: Краснушка, Пеструшка, Рябушка, Хромоножка… Петуха звали Селестен. Она болтала с ними о пустяках — о погоде, об улитках, пожиравших салат, и радовалась, когда, повернув свои головки и склонив их набок, они внимательно слушали, уставившись на нее желтым глазом.
Летом, когда дверь в дом не закрывалась, ее не раздражало появление кур на кухне. Осенними вечерами, сидя на закате у порога, она плевалась виноградными косточками, которые они подбирали, и смотрела на птиц, галдевших на больших деревьях в парке, по ту сторону дороги.
— Тебе-то, Селестен, ни к чему спать на липе! И Хромоножке тоже в голову не придет устраивать там наверху гнездо. Правда, моя красавица?
И если в ответ раздавалось кудахтанье, она громко смеялась.
— Смотрите-ка, а вы разбираетесь! Раз Лучик вас любит и кормит, с чего бы вам водиться с вороньем?
Так Лучик и жила, не дикаркой, но в стороне, никого не избегая, однако никому и не навязываясь, вполне довольная обществом своих хохлаток. Люди считали, что это в ней говорит самолюбие старой девы, доказывающей окружающим, будто ей никто не нужен. И впрямь, своим трудом она добилась если не достатка, то, во всяком случае, большей независимости, чем любая женщина в округе.
Дважды в неделю она отправлялась на велосипеде в поселок за хлебом, мясом и в бакалейную лавку.
В эти дни она не стеснялась зайти в кафе и пропустить стаканчик с мужчинами, поговорить с ними о погоде, о видах на урожай, о том, как обстоит дело с посевами. Высказывала свои соображения, а порой даже давала советы, которых, казалось, никто не слушал. Теперь, когда она не работала в поле, все делали вид, что считают ее в этих вопросах невеждой, нередко вспоминая, однако, что это благодаря ей так преуспел ее брат.
И все-таки именно она в особенно засушливое лето посоветовала тем, кто жил у реки, обводнять луга с помощью механических насосов. Те, кто последовал ее совету, очень радовались: никогда еще в эти месяцы коровы не давали столько молока. И однако, никто даже не подумал сказать спасибо. А ей приходилось терпеть днем и ночью шум соседского мотора. Она сказала об этом соседу, но тот на нее и внимания не обратил. Зато цыплята, взбудораженные шумом, стали есть еще и по ночам и быстрее прибавляли в весе. Так что она перестала сетовать на шум.
Когда племянница пошла в школу, ее родители (а у них не было ни времени, ни желания заниматься дочерью) решили, что по четвергам она будет учить уроки у тетки. Услышав эту новость, Лучик недовольно поморщилась и подняла глаза к потолку.
— Теперь мне и дома покоя не будет! — сказала она, чтобы и виду не подать, как ей это понравилось. — Что поделаешь! Ради малышки я согласна.
Сначала эти занятия по четвергам ей были в радость, но вскоре возникли и осложнения. Дети быстро усваивают то, что взрослые давным-давно забыли. Жозетта, девочка смышленая, была первой ученицей в классе. Очень скоро она превзошла бы и в грамматике, и в географии свою репетиторшу, если бы Лучик сама не взялась за дело всерьез. Тайком она достала книги, над которыми просиживала вечерами, чтобы не осрамиться, когда подойдет четверг. Занималась она очень прилежно и, заучивая очередной урок, объясняла Краснушке и Рябушке признаки делимости на три или повторяла с ними глагольные окончания.
— Послушай, Краснушка, как надо писать: «Если курочка проголодается (здесь мягкого знака не нужно), значит, пришла пора ей подкрепиться (вот тут обязательно с мягким знаком). Надо дать ей зерна. Пусть она клюет, не торопится (опять без мягкого знака), ведь зернышки должны хорошо перевариться (с мягким знаком)». Видишь, как все просто…
Радостно усваивая то, что в детстве, когда она пасла коров, вызывало у нее отвращение, Лучик, к своему изумлению, далеко обошла Жозетту. К концу года она вполне могла бы сдать экзамены на аттестат[19], которые в свое время повалила. Более того, ей стало интересно заглядывать в книги.
Тем временем заброшенную виллу по ту сторону дороги купили парижане. Лучик ничего хорошего от нового соседства не ждала. Никогда не ездившая дальше субпрефектуры, не покидавшая свою деревушку больше чем на день, она презирала городских, не однажды убедившись в их бесцеремонности и невежестве. Так что безо всякого удовольствия наблюдала она за рабочими, которые чинили грозившую провалиться крышу, отдирали доски от окон, красили ставни. Потом, в конце зимы, новые хозяева наняли людей из поселка, и те стали приводить в порядок сад, подрезать деревья, расчищать аллеи. Однажды Лучик столкнулась с рабочими на дороге.
— Этим парижанам, надо думать, денег некуда девать, раз наняли таких лоботрясов, как вы!
— Еще бы! Это люди порядочные. Им крольчатником да курятником, как у тебя, не обойтись.
Лучик вволю посмеялась над их ответной шуткой, а потом забросала мужиков вопросами: кто эти новые хозяева, на кого похожи, есть ли у них дети, приедут ли они летом на месяц или собираются чаще тут бывать? Никто из рабочих их не видел, но похоже, что обосноваться здесь парижане решили всерьез. Иначе зачем было менять отопление? А уж деньги-то у них точно были.
— Наверняка пенсионеры, — решила Лучик. — Ну это еще полбеды. Эти хоть тихие.
Переезд состоялся весной, и два дня за деревьями было большое оживление. В это время Лучик с утра до вечера возилась в огороде, пропалывая салатную грядку и высаживая помидоры, но, сколько она ни караулила, новых соседей не увидела. Несколько недель потом вилла оставалась закрытой.
— Они приедут только летом, — сказала она Селестену. — Будем надеяться, что хоть собаки у них нет на твою голову. Иначе держи ухо востро, если тебе гребешок дорог.
Однажды июньским утром она заметила на вилле открытые ставни. Прошло еще три дня, а Лучик так никого не видела и не слышала. И вот, в один из четвергов, когда она чистила лук, проверяя, как Жозетта знает притоки Луары, в дверь кто-то постучал. Маленькая кругленькая миловидная женщина вошла первой, за ней шел седеющий мужчина намного выше ее ростом. Это были парижане, они первыми пришли представиться ей. Лучик, смущенная, со слезами на глазах, бросила луковицы и отерла руки о халат.
— Ну встань же, — сказала она Жозетте, — и уступи стул мадам. Простите нас, мы не ждали… Это — Жозетта, моя маленькая племянница, она делает уроки. Присядьте, пожалуйста! Может, выпьете чего-нибудь? Так вот вы и привезли нам хорошую погоду.
Новые соседи простодушно улыбались. Запросто выпили они по предложенному стаканчику вина. Немного поболтали. Мужчина оказался не особенно разговорчивым, но у него был спокойный взгляд добродушного пса. Женщина была словоохотливей и все время старалась сказать что-нибудь приятное. Например, предложила приходить, когда ей нужно позвонить — они провели телефон. Еще она расспрашивала, кто чем торгует в поселке, и Лучику очень польстило, что с ней советуются по такому серьезному вопросу. Оба слушали внимательно и, что примечательно, не боялись глядеть ей в лицо, всегда точно угадывая, каким именно глазом она смотрит на них.
Все это Лучику очень понравилось. Перед тем как дать им уйти, она показала им свой птичник. Они с интересом осмотрели его, а выходя из душного сарайчика, где пищала добрая тысяча еще не оперившихся цыплят, отдали должное огненно-рыжим курочкам, разгуливавшим по лугу. Они пробыли около часа; прощаясь, договаривались увидеться снова и наперебой предлагали друг другу свои услуги.
— Вот что значит воспитанные люди, — сказала она Жозетте. — Понятно?
Наутро ей уже не терпелось нанести ответный визит. Встав, как всегда рано, кормить своих питомцев, она долго ждала хоть каких-нибудь признаков жизни по ту сторону дороги. Было уже довольно поздно, когда наконец хлопнули ставни. Она подождала еще немного, чтобы дать людям спокойно умыться. Потом — не идти же к соседям с пустыми руками — пошла в курятник и взяла шесть утрешних яичек. Чтобы в корзинке не было пустовато, она сорвала и положила туда два пучка салата. Наконец, повесив передник на гвоздь, она сменила сапоги на воскресные туфли.
Вот уже больше десятка лет глядела она на сорок, поселившихся в парке, но ни разу не осмелилась зайти за ограду. Ступив на только что посыпанную песком аллею, она вдруг оробела и повернула было назад, но поздно — хозяйка заметила ее и шла навстречу. Она взяла ее под руку и повлекла за собой. Введя в дом, усадила в глубокое кресло. Ее до такой степени осыпали любезностями, так горячо благодарили за скромные подарки, что она почувствовала себя совсем непринужденно и перестала смущаться. Она не только улыбалась, как обычно, но и громко смеялась в ответ на все, что ей говорили. Глаза ее, золотистые, похожие на глаза ее курочек, глядели то в один, то в другой угол комнаты и повсюду натыкались на книги. Столько книг она не видела никогда. Они были везде — из-за них не стало видно стен, книги грудами лежали на столе, буфете, камине, даже на стульях, и, чтобы сесть, хозяину пришлось снять кипу и положить на кафельный пол.
В честь гостьи открыли бутылку сухого вина. Пришлось сдвинуть книги, и тогда на уголке стола уместились стаканы. Лучик удивленно смеялась и прямо квохтала от удовольствия.
— Вы, наверно, кирпичей не нашли, вот и накупили столько книг, чтобы подпереть стены, — сказала она лукаво.
Хозяева рассмеялись, они и сами часто подшучивали над своим беспорядком. Но в книгах, объяснили они, вся их жизнь, они только этим и жили. Читали очень много, но хотели бы читать еще больше. Хранили все прочитанные книги — и хорошие, и плохие, потому что любили их просто за то, что они есть, за то, что на них можно смотреть, трогать их, издали различать по формату и цвету. Им нравилось обнаруживать вдруг забытую книгу, которая тут же, стоило только перелистнуть страницу, напоминала какую-нибудь историю, а может, даже не одну, заставляла вспомнить место, где она была куплена или прочтена, и вызывала в памяти целый мир ощущений, запахов, музыки, не говоря о героях, которые возникали вдруг как старые, давно потерянные из виду знакомые.
Лучик больше не смеялась, слушая их. Ее глаза уже не перебегали с корешка на корешок, а качались как поплавки на волнах книжного моря, открывшегося ей. Она казалась себе совсем крохотной, затерянной в этом океане знаний (а для нее каждая книга была источником знаний) и словно отброшенной шквалом собственного невежества в глубину кресла. Невероятно, непереносимо. Нет, это слишком, в это просто нельзя было поверить.
— Но вы их ведь не все прочитали? — спросила она, словно цепляясь за последнюю надежду.
— Не все, — согласился хозяин и стал еще больше похож на добродушного и ласкового пса. — Те, что на камине, я только собираюсь прочесть в этом месяце.
Это ее совсем доконало. На мраморной каминной полке стояло больше двадцати томов, среди них были довольно объемистые, каких Лучик в жизни не открывала. Одной такой ей хватило бы на месяц, а то и больше, если еще предположить, что она поймет, о чем там речь. А этот человек утверждает, будто за месяц… Она решила, что ей не место в доме, где живут такие образованные люди. Да она недостойна с ними даже разговаривать. Она сделала попытку выбраться из кресла.
— Раз у вас дела, не буду больше мешать. Впрочем, и у меня тоже — пока я с вами разговариваю, огород зарастает сорняками. А потом, говорят, нет лучше соседей, чем те, что сидят по своим домам.
У хозяев было другое мнение на сей счет. Они снова осыпали ее любезностями, почти силой усадили вновь и налили еще стаканчик, который ей пришлось выпить. Им совершенно некуда спешить, уверяли они. И, смеясь, добавили, что сорняк — не волк, в лес не убежит. Этот язык Лучик понимала куда лучше и сразу почувствовала себя свободней. Для приличия похвалила вино, хотя оно еще совсем не настоялось и отдавало кремнем. И тут они, естественно, заговорили о местных винах, спрашивали совета, у кого лучше заказать бочонок вина.
Потом в ответ на ее вчерашнее гостеприимство они показали парк и оранжерею. Настойчиво спрашивали, когда, по ее мнению, стоит подрезывать то или другое дерево, а когда высаживать клубни георгинов. Не поделится ли она семенами настурции, которая цветет в ее прелестном садике? Не укажет ли она человека в поселке, который когда-то был хорошим садовником, может, он теперь согласится поработать у них? На все вопросы она отвечала подробно, рассказывала забавные истории.
В полдень, когда они все трое остановились перед домом, хозяйка предложила ей, если хочет, взять несколько книг. Лучик покраснела, не зная, что и сказать. Хозяин вошел в дом, и вынес три книжки.
— Вернете, когда прочтете. А если любите читать, имейте в виду — вы всегда можете прийти за другими. Книг тут хватает.
Она поблагодарила, как могла, до глубины души растроганная их доверием, и, прижав к груди бесценные сокровища, бережно понесла их домой. Провожали ее до калитки.
Она так растерялась, что забыла в библиотеке корзинку, где под свежими листиками салата прятались шесть свеженьких яичек. На следующий день хозяйка виллы принесла корзинку, и Лучик в благодарность угостила ее клубникой, положив ягоды на лист ревеня.
В следующий четверг, под предлогом покупки у нее овощей, пришел хозяин виллы. Он специально захватил пакетик карамели для маленькой Жозетты, сидевшей за уроками. А через три дня Лучик вернула на виллу одну из книг, которую прочла гораздо быстрее, чем предполагала. История, рассказанная в книге, так увлекла ее, что она не один раз засиживалась до ночи. Целый час проговорила она с новыми соседями о героях романа, словно это были их общие друзья, которых они давно знали.
Дойдя до этого места, Луиза Бюссе опустила книгу на колени и поднесла руки к глазам — она так жадно читала, что они заболели. Пальцы были ледяные, веки горели. Она почувствовала, что по носу стекает слеза, вытерла ее большим пальцем и тут же сунула его в рот, ощутив забытый с детства соленый привкус. Ее охватил озноб. Нет, она не замерзла, а разволновалась. Будто девушка, почувствовавшая на себе чей-то нескромный взгляд. Несколько минут она сидела неподвижно, закрыв лицо руками, и пыталась как бы пережить новое ощущение, что она больше не одинока. Книга, упавшая у нее с колен и утонувшая в складках юбки, стала вдруг такой невесомой, что Луиза даже испугалась: уж не потеряла ли она ее, а может быть, и вообще выдумала… Она быстро опустила руки и нашла книгу.
Когда она снова открыла глаза, солнце уже спряталось за большими деревьями, где ссорились вороны. Вдалеке слышался шум мотора — насос тянул воду из реки: Осень была сухая. Перед домом несколько кур и петух ковырялись в земле.
— Послушай-ка, Селестен, в этой книге о нас с тобой рассказывают. Ты, поди, ничего такого и вообразить себе не мог. Ты ж теперь знаменитость! Про тебя в Париже книгу напечатали. И о Краснушке тоже! Жаль, что она померла. Ей бы это понравилось. Ну, что скажешь?
Старый петух застыл на минуту, затем опустил голову, чтобы почесать шейку.
— Не строй из себя простачка, ты же все прекрасно слышал. Ну, иди спать, уже поздно. Кыш. Давай-ка уводи своих женщин на ночлег. Кш-ш!
Она встала со скамейки и, заложив большим пальцем нужную страницу, загнала, помахивая открытой книгой, птицу в курятник. Аккуратно закрыв дверцу от лисы, которая уже утащила у нее Краснушку и Хромоножку, она прошла к себе и зажгла лампу.
Пора было ужинать, но она даже не вспомнила об этом. Ей не терпелось узнать, чем кончится рассказ о женщине, так похожей на нее, что ошибиться было невозможно. Торопясь добраться до событий, ей неизвестных, она пропустила несколько страниц, однако снова увлеклась историей, которую хорошо помнила:
Февраль в тот год выдался очень холодный. Выпало много снега, и на дорогах было скользко. В один из вторников, когда она отправилась кое-что купить в поселке, Лучик слишком резко затормозила на площади и упала с велосипеда. Два свидетеля этого происшествия бросились поднимать ее, но она испустила крик, когда ее взяли за правую руку, и побледнела так, что всех перепугала. Ее довели до кафе, дали выпить водки и пригласили врача, чтобы он осмотрел ее. Тот посоветовал отправиться в больницу: у нее был вывих плечевого сустава.
— Нет, доктор, ни за что не поеду. Кто будет кормить моих кур и цыплят, если меня там оставят? Ну а потом, вы же сами можете вправить мне плечо.
Врач скривился, вправляя мощное плечо плотной женщине, а она стиснула зубы от боли. Ей прибинтовали руку вдоль туловища, и кто-то вызвался отвезти ее домой на машине. По счастливой случайности, соседи, несмотря на холодную погоду, вышли пройтись у себя в парке. Услышав необычный для этих мест шум автомобиля, они появились у калитки и, как только узнали в чем дело, изъявили готовность помочь. Прежде всего было решено, что питаться она будет пока на вилле, так как приготовить себе одной рукой ничего не сумеет.
— Вы очень любезны, и я не отказываюсь. Но меня беспокоит не то, что я буду есть, а что будут есть мои куры и цыплята. Как же мне управиться, если я такое чучело?
— Не волнуйтесь, мы поможем.
Они и вправду помогли. Поскольку Лучику было не под силу и огонь в печи развести, для нее устроили спальню в одной из гостевых комнат, и она оказалась в доме на полном обеспечении. Трижды в день хозяин виллы ходил с ней к дощатым курятникам и раздавал синтетические гранулы белым цыплятам и дробленое зерно огненно-рыжим курам. Лучика очень смешило, что парижанин вместе с ней шлепает по помету.
— По такому делу свои красивые туфли замараете. Надо бы вам сапоги купить. Ну и повезло же мне с любезными соседями.
В марте стало теплее. Лучик уже оправилась от шока, но с прикрученной рукой была наполовину беспомощна. Продав несколько сотен трехмесячных цыплят, новых она не взяла, так что теперь у нее было меньше хлопот, и она почти справлялась сама со своим хозяйством. Правда, жила она все еще у соседей, и радуясь их дружескому участию, и огорчаясь, что стала для них обузой. Не в силах толком помочь хозяйке виллы, она часами просиживала у камина, читая книги, которые выбирала в библиотеке. Лучик упорно дочитывала каждую книгу до конца, даже если не все в ней понимала.
— Что-то очень запутано, — говорила она, — вот и приходится до конца добираться, если хочешь понять, что к чему. Ну, а под конец, глядишь, и правда разберешься.
Часто на вилле бывали гости. Это приезжали парижане, они оставались к обеду, а иногда и ночевать. Ей представляли гостей, и она присматривалась к ним. В основном это были художники, одевались они как-то чудно, громко говорили и всех на свете ругали. Остальные были похожи на служащих, каких она видела в субпрефектуре, эти с нежностью говорили о любимых книгах. Большинство гостей, как только ей их представляли, тут же делали вид, будто не замечают ее, боясь встретиться с ней глазами, но некоторые, наоборот, сочувствуя ее несчастьям, старались чаще к ней обращаться. Она охотно отвечала на их вопросы, ей было очень приятно, что такие образованные (а может, и знаменитые) люди ею интересуются. Некоторые даже были так любезны, что провожали ее через дорогу к птичнику.
Однажды хозяева представили ей американского профессора с женой и приехавшего с ними японца, про которого сказали, что на родине он считается одним из самых талантливых писателей. Лучик была страшно разочарована, когда за столом заговорили на иностранном языке, и она сначала не понимала ни единого слова. Впервые с тех пор, как жила на вилле, Лучик почувствовала себя там совершенно чужой. Хозяева дома, правда, время от времени обращались к ней по-французски, предлагая хлеба или еще кусочек жаркого, но тут же переходили со своими гостями на какую-то несусветную тарабарщину. Это было тем более неприятно, что всем им было очень весело и они хохотали.
Тем временем Лучик украдкой поглядывала на того, кто был так похож на китайца и, к ее крайнему изумлению, лучше всех одет. Он один был в белоснежной рубашке и при галстуке. Когда его представляли ей, он очень низко поклонился, а теперь сидел за столом удивительно прямо, положа руки на скатерть. Иногда она встречалась с черными, пронзительными его глазами, и он слегка склонял голову, обнажая очень белые и, конечно, очень крепкие зубы. Лучик была смущена, потому что все это совершенно переворачивало ее представления о желтокожих, которые, по ее разумению, хоть и не такие дикари, как африканцы, но все же вряд ли могли быть культурными людьми. А этот — первый, кого ей суждено было увидеть, — просто восхищал ее своими хорошими манерами и живостью взгляда. А кроме того, это ведь был писатель!
Постепенно ухо ее привыкло к мелодике речи, и ей показалось, что то там, то тут она различает несколько английских слов, которые она учила вместе с Жозеттой, когда та ходила в первый класс коллежа. Она прислушалась и узнала еще несколько слов. Это было откровением: то, что учила племянница и что, казалось ей, не имеет решительно никакого применения в жизни, имело это самое практическое применение. Вот ее соседи, ведь тоже наверняка учили английский в школе, а теперь могут разговаривать не только с американцами, но даже с японцем. Она решила, что попросит Жозетту, которая теперь уже стала взрослой и работала, позаниматься с ней английским, и жалела, что не догадалась сделать это раньше.
А пока она вслушивалась изо всех сил. Не понимая ни одной фразы, но довольно часто улавливая отдельное слово, она всякий раз очень радовалась этому и уже горела желанием вступить в общий разговор. Подали сыр, а ее бокал был пуст. И тут она снова встретилась взглядом с японцем, который опять склонил голову. Схватив вдруг свой бокал, она, густо покраснев, протянула его гостю.
— Please, — выговорила она.
— Do you speak english?
— Yes, — ответила она отважно.
Все, кто сидел за столом, повернули к ней удивленные лица и на минуту замолчали. Японец, наполнив бокал, обратился к ней с длинной церемонной фразой, на которую она доверчиво ответила:
— Thank you.
Тогда американцы, обращаясь к ней, заговорили оба одновременно. Мужчина без конца смеялся и даже запросто похлопал ее по руке. Она не понимала ни слова, только согласно кивала, смеясь вместе с ними. И после каждого ее кивка на нее обрушивался новый каскад непонятных слов. Под конец, повинуясь голосу совести, она отрицательно замотала головой. Тогда американец, как будто ему непременно надо было переубедить ее, заговорил громче, отчаянно жестикулируя. Глаза ее блестели, щеки горели, что делать, она не знала. Отведя взгляд, она дождалась, пока словесный шквал утих, подняла свой бокал и сказала:
— За ваше здоровье!
— Здоровье! — подхватил японец по-французски с сильным акцентом.
— Prosit! — сказали американцы.
— Prosit! — повторила Лучик и осушила бокал. Конец обеда был веселым. Снова оживился разговор между гостями и хозяевами, но теперь они то и дело оборачивались к ней, будто непременно хотели знать и ее мнение. Когда все смеялись, она хохотала громче всех, так, что у нее даже заныло больное плечо. Но Лучик не обращала на это внимания, она была на седьмом небе. Никогда никто из гостей, приезжавших к ее соседям, не нравился ей так, как эти иностранцы, которые думали, будто она понимает их язык.
Кофе пили в библиотеке. Она оказалась возле японца, с чашкой в руках он на минуту отделился от остальных гостей, рассматривавших на полках названия книг. Лучик протянула здоровую руку к сахарнице и сказала:
— Sugar.
Он легким кивком поблагодарил ее, а потом что-то серьезно объяснил, не отводя своего беспокойного взгляда. Как ей хотелось понять его! Как хотелось ближе познакомиться с этим странным человеком! От собственной беспомощности она стала совсем серьезной, замолчала. Затем широким жестом обвела комнату и, безнадежно вздохнув, сказала:
— Books, books…
И увидела, как брови у японца взметнулись вверх. Он улыбнулся, ничего не говоря, встал и пошел за своим портфелем. Вынув из него маленькую книжечку, он раскрыл ее и что-то написал на последней странице. Потом протянул ей, произнося какие-то слова и низко кланяясь при этом. Лучик по наитию поняла, что это — подарок, сувенир, который он дарит ей в память о таком важном для нее дне. Она с благоговением приняла подарок и, даже не взглянув на него, прижала к сердцу.
— Спасибо, мсье, — сказала она. — Вы и не догадываетесь, какая это для меня радость. Впервые писатель дарит мне книгу. И я очень счастлива получить ее от человека, с которым мне было так приятно беседовать. Я не все поняла, но, поверьте, самое главное — я принимаю ее всем сердцем. Еще раз спасибо.
Японец улыбался, показывая все свои ослепительные зубы. Хозяин дома перевел ему эту маленькую речь, на что тот ответил фразой, оставшейся непереведенной. Американцы захлопали в ладоши, и Лучик снова почувствовала, что краснеет. Подали коньяк, но она отказалась: у нее ведь была только одна рука, а расставаться ради коньяка с ценным подарком ей даже на минуту не хотелось.
Вскоре иностранцы собрались уезжать, их провожали до машины. У Лучика в глазах стояли слезы, когда японец в последний раз поклонился ей. А когда автомобиль проезжал мимо калитки, она взмахнула рукой, в которой была книга, и прокричала:
— Good bye, good bye!
— Вы никогда не говорили, что знаете английский, — сказала ей хозяйка дома.
— К сожалению, не знаю, но очень хотела бы его выучить. Ради того только, чтобы прочесть эту книгу. Скажите, пожалуйста, что он мне написал?
Мадам Дюбуа открыла книгу, но перевести не смогла: надпись, как и сам текст, была на японском языке.
Луиза Бюссе отшвырнула книгу на середину стола, нарушив безмятежную прогулку трех мух, которые яростно набросились на лампу. Теперь, когда мотор у реки умолк, только их жужжание продолжало ее раздражать. Наконец мухи заметались в кругу света, падавшего от лампы, и расположились на столе. Одна из них даже посягнула на соблазнившую ее своей белизной страницу книги. Луиза не сделала ничего, чтобы прогнать ее.
Опьянение прошло. Книга разочаровала ее. Плохо вправленное плечо теперь ныло, будто к перемене погоды. Она так и осталась сидеть, облокотившись на стол, и следила за мухой, которая медленно ползла вверх по левой странице — точно поднималась по лестнице. Луиза мучительно размышляла.
Впервые в жизни она обнаружила, что автор книги согрешил, солгал. Никогда раньше она бы и не подумала, что такое возможно. Она любила книги, благоговела перед ними именно потому, что в них все должно было быть правдой. Она верила всему, о чем в них рассказывалось. Это непременно где-то с кем-то происходило, и, читая, можно было узнать об этом, увидеть все как бы своими глазами, словно присутствовать при этих событиях. А теперь все было под сомнением. Если лгала эта книга, почему не быть вранью и во всех остальных, прочитанных ею за последние пять лет, с тех пор как Дюбуа поселились на вилле?
Ведь история «Лучика» — это ее собственная история, и никто лучше ее не мог знать, как все было на самом деле. Все в этом рассказе верно: и подробности из времен детства, и про ее семью, и про курочек, и история с плечом, был даже японец, обедавший однажды на вилле, которому она действительно сказала три слова по-английски. Все было так, кроме одного: японец ей ничего не дарил. Никогда ни один писатель не дарил и не надписывал ей своей книги. Вот в чем дело. И уж этой лжи она не могла проглотить, именно это встало у нее поперек горла, совершенно отбило ей аппетит, хотя давно пора было ужинать.
И Луиза загрустила, потому что ведь и правда, как приятно было бы получить в подарок от знакомого писателя его книжку, на которой он написал бы несколько строчек специально для нее. Никогда она до такого и не додумалась бы, а теперь ей казалось, что именно этого ей и не хватало, чтобы быть совсем счастливой. Если бы была у нее такая книга, ну специально для нее написанная… Но ведь это невозможно. Она всего лишь крестьянка, бедная женщина, знакомая только со своими соседями да еще кое с кем из жителей поселка. С чего бы писатель мог заинтересоваться ею?
А муха все сидела на книге и чистила лапки в ожидании своей доли обеда. Луиза смотрела на нее, не в силах сдвинуться с места, и думала, что все книги лживы и ложь эта — жестока. Муха поднималась и спускалась по странице, как по лестнице. С грустью Луиза следила за ее движениями и вдруг заметила, что муха оставила маленькое черное пятнышко, будто запятую, — там, где ее не должно быть.
— Ну, нет! Ты уж пакости где-нибудь в другом месте, слышишь?
Она взмахнула рукой, чтобы прогнать муху, и нечаянно перелистнула несколько страничек. Книга раскрылась там, где под заголовком было что-то написано от руки. Она наклонилась и прочла:
«Мадмуазель Луизе Бюссе, которой эта книга кое-чем обязана, от ее соседа, не смевшего признаться, что у него есть другое имя и что он — писатель. Жан Шампион-Дюбуа».
Поздно вечером, готовя ужин, Луиза смеялась сама над собой и, взбивая омлет, приговаривала:
— Вот, Лучик, какая история. То-то я себе говорила, что автор, должно быть, меня знает… И неудивительно! А я-то считала его вруном… Он просто кое-что присочинил для пущей складности. И ведь хороший рассказ получился. Надо, чтобы Жозетта непременно прочла его.