Уолтер Мэккин

ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА В ПОРЯДКЕ ИХ ПОЯВЛЕНИЯ (Перевод С. митиной)

МАЙКЛ — ПЕРВЫЙ

Да, я самый и есть — Мик Оуэн. А мне почем знать, отчего меня кличут «Майкл — первый». Видно, просто оттого, что и деда моего и прадеда звали по — другому — Тэди им было имя, а вообще‑то занимались бы люди своим делом да работали до седьмого пота — вот и некогда бы им было клички другим придумывать.

Ну есть у меня на лбу шрам. Три шва тогда наложили. Могу вам хоть весь показаться, целиком, и нигде больше ни одной отметины, потому что человек я смирный, вот почему, да я сроду ни с одним соседом не ссорился, сколько живу. Люблю, чтоб все было тихо, мирно. Увижу, что человек в злобе, я и уйду от греха, а уж потом, когда поостынет, руку ему протяну.

В Билнехауэне я всю жизнь прожил. Нас здесь, почитай, четыре поколения помнят. Земли у меня шестьдесят акров, из них сорок — камень голый, из трещин кой — где пучки травы торчат. Нашелся б у вас на камни покупатель, я бы разом в богачи вышел.

Зато остальная земля — добрая. С нее и живем, не бедствуем. Каждый год голов десяток крупного скота продаю да сколько‑то телков. Чтобы такая уж легкая моя жизнь была — этого не скажу. Какая тут легкая жизнь, когда спину ломать приходится, как мне. Однако голодать не голодаем, и в банке кое‑что останется, когда помру. Да нет, больше мне ничего от жизни и не нужно — что имею, то и ладно. Я деревенский. А в городе мне как‑то не по себе. Езжу туда, конечно, коли нужда есть, но, когда вернусь домой, всегда радуюсь.

Как я понимаю — из‑за чего вся эта кутерьма началась? Я того не хотел, это я вам точно скажу. Знать бы наперед, что такая свалка получится, я бы за милю удрал, хоть мне уже пятьдесят и я не так шустро бегаю, как бывало.

О сыне вам рассказать? Что ж, могу и о сыне, только не потому, что он сам не может, — да его хлебом не корми, дай о себе порассказать. Это у него от материной родни. Болтали б они поменьше, да побольше работали, глядишь, и не разметало бы их по свету — а то наезжают домой раз в десять лет или около того и давай долларовые бумажки расшвыривать, словно овсяную мякину.

Какому отцу охота про родного сына говорить — он, мол, виноватый, вот и я не стану. Он у нас единственный рос. Невредно бы их побольше завести, да ведь это — как бог даст, а мне частенько думалось, вот бы послал мне еще, да таких, чтоб попусту языком не мололи и умели за плугом ходить — ну, только чтоб первенец, конечно, тоже при мне остался. Нет, если б их даже можно было брать на пробу, а потом назад отдавать, я своего бы не отдал.

Но сами посудите: когда человеку приходится, как мне, спину гнуть на поле, на гумне и на торфянике, ему подмога требуется. Ну и вот, родится у тебя сын, и, покуда он подрастает, всю жизнь на него глядишь и ждешь: войдет парень в возраст и станет мне подмогой, когда у меня самого уже прыти поубавится.

Не то чтобы он не пробовал. И не то чтоб у него дело не шло — э — э, да захоти он только! Вы ж его сами видели. Парень молодой, крепкий, ладный. Бычка-трехлетку одолеет.

Я человек темный. Сами видите. Начальную школу еще осилил, но, даже коли можно было бы дальше учиться, все равно б не захотел. Читать умею, писать, цифры складываю — будь здоров, с меня и довольно. Может, я его не понимаю. А вы найдите мне такого отца, чтоб понимал своих сыновей, — да вам медаль выдадут!

У меня о жизни — одно понятие, у него — другое. Всего и делов. Отчего оно так получается — поди разгадай, но, коли этого не поймешь, не уяснишь себе, так и будешь до конца дней зло на него держать.

Все он где‑то витает, с самого малолетства так — вроде бы он тут, с тобой, а вроде бы и нет его, — вы понимаете, о чем я? Вон Кёлан Маэии тоже все где — то витает, но тот с придурью. А мой — нет. Просто спит наяву. Ему‑то оно хорошо, а каково мне?

Где уж тут картошки накопать, коли полдня в небо глядишь, а ногу вокруг лопаты закрутил?

Где уж тут торфу на болоте нарезать, коли на жаворонка глазеешь, да примечаешь, какие у куропаток повадки, да разглядываешь старые деревья — они на болоте лет тыщу стоят. А чем зимою обогреваться будешь?

Что проку у коровы за ушами чесать, коли ее доить надо, а то вымя у нее вот — вот лопнет и она вовсю ревет от боли?

А коли взялся капустную рассаду в огороде высаживать, ч, то проку садить ее вверх корнями? Вот, как бог свят, разве я своими глазами не видел: пятьдесят штук листьями вниз, корешками вверх. А чем потом свиней кормить?

Я тоже, не меньше кого другого, жалею полевых мышат, но только не дело это — по полдня на ихнюю норку пялиться.

А когда сено косим, к чему мне это — половину луга невыкошенным оставлять, и все ради того, что где‑то там чертов коростель гнездо свил? Коростель, а? Да он как пойдет ночью скрипеть, я от его окаянного голоса то и дело вскакиваю, швыряю камни в поле, а потом об них коса ломается.

Понимаете, этот парень больше лежал, чем ходил. И не то чтобы спал, вот ведь что. В этом хоть смысл был бы какой‑то, так нет, лежит себе с открытыми глазами.

Ну, правда, коли до него достучишься, все, бывало, сделает — за полдня наворочает больше, чем другой за два, стоит ему только голову приложить, но только его все время под присмотром держать надо, и так от этого, бывало, устанешь, что в конце концов махнешь рукой и все сделаешь сам.

Но это у него не от лени. Что б там на него ни наговаривали. Просто он к нашему делу головы не прикладывал. Этот парень в постели никогда не залеживался. Сколько раз, бывало, вижу его на заре: сидит где‑нибудь на утесе, смотрит, как солнце всходит. И никакой он не полоумный. Я и сам, когда на ярмарку иду, не прочь полюбоваться, как солнышко вехо — дит, — знать бы только, что проклятущая скотина по проселкам не разбежится.

И больше я про него говорить не буду. Все, хватит. И про соседей не буду. От разговоров про соседей добра не жди. Мне одного надо — чтоб у нас тут после всей этой кутерьмы опять мир настал.

И про то, что у нас тут стряслось, — тоже ни слова не скажу. У меня в голове гудит и шрам, вон, на лбу — это мне в память о том деле, коли когда охота придет о нем поразмыслить, да только не часто это будет.

Чем скорей чужие в Билнехауэн лезть перестанут, тем оно лучше, я так смотрю. Наше это дело, и больше ничье. А какое мое к этому ко всему касательство — только одно, что я моему парню отец, а он парень хороший, работящий — когда к делу голову прикладывает, да ему сроду и в ум не приходило кого‑то там обидеть, никогда я такому не поверю. Речист он больно, это у него от материной родни, я уже вам говорил, и, коли хотите с Мэри потолковать про него, — что ж, в том худа нет. Она дома, напоит вас горячим чаем, сварит отборное яичко, коли желаете, а я пошел коров доить.

Кто ж их за меня подоит?

МЭРИ, ЕГО ЖЕНА

Вы Мика не слушайте. Он как лошаденка, когда ей сбруей шею сотрет. Не понимает он нашего Майкла. Где ему и понять‑то, когда он в землю глазами уперся, да так всю жизнь и ходит. А если и взглянет на небо, так чтобы узнать, не собирается ли дождь. Так‑то он человек хороший, добрый — прямо святой, только все бурчит — бурчит, будто расстроенное брюхо.

Сына ведь одна только мать родная и может понять, верно? Вроде бы два сердца бьются как одно. Постойте‑ка, я сейчас достану из комода его карточки. Ну, что вы, какое тут беспокойство, и потом — разве поймешь мужчину, если не знать, какой он был мальчонкой?

Вот, гляньте‑ка, до чего хорош, а? Волосенки кудрявые, крепенький такой. А времена‑то как переменились! Мы когда снимали его на карточку, он был совсем кроха, и кой‑кто из стариков, как увидит, бывало, что он безо всего, голенький снят, сразу давай креститься, ну будто кладбищем ночью идет… А вот тут мы его принарядили — это он к первому причастию собирается. Ну, разве не красавчик? В школе, правда, у него дела шли не так чтоб хорошо, это верно — с учителем нелады и с ребятишками тоже, а знаете почему? Да по правде‑то, ребят надо бы учить ему, вот кому. Такой малыш, а уже был мозговитый. Они бы диву дались, когда бы увидели, сколько он всего знает. Как выучился читать, так сразу, с первой минуты к книгам и прилип, не оторвешь. Хотите, покажу вам его комнату? Просто лавка, где книжками торгуют. Ну и что ж тут такого, если он и в самом деле учителя разок — другой поправил? Он и всегда был мальчик правдивый. Бывало, говорит мне: «За правду и за красоту — только за них, мам, и стоит идти на смерть». Как сейчас помню. Рублю, бывало, свиньям капусту, и он вот такое скажет, ну я прямо не могу — все брошу, уткнусь в передник и плачу, а он меня утешает.

Все — все мне рассказывал. А учитель — ох и зверствовал же над ним. То и дело драл розгами. Придет — попка вся в волдырях, здоровых таких, с медузу. И что же вы думаете, Мик хоть раз сходил, поговорил с тем извергом? Да другой отец его бы за такое до полусмерти отдубасил. Но мой Мик — что вы! Только и скажет, бывало — укрепи, господи, его руку; совсем не понимал, что сынок у нас нежной души. Так что пришлось мне сходить самой, отчитать его, да толку‑то что. Вредный такой был коротышка, а язык — что бритва, прости ему, господи. Теперь уж он помер, и я имею надежду — туда угодил, куда такому положено.

Ах, про теперешнее, ну да. Материнское сердце все, знаете, на давнишнее тянет. А чем ей и жить‑то, матери, — только сладкой памятью о былом, давнем.

Я всегда знала — быть ему писателем, непременно. Бывало, чего‑то царапает, царапает на бумаге — часами, и днем и ночью. Пока нам электричество не провели, Мик все кричал на него: «Ты что, их ешь, свеЧи эти, что ли? Зачем тебе опять новая пачка?» Подумать только! А этот воск — он мозги гения питал. Нет, нет, вовсе я не преувеличиваю, ни вон столечко. Мой сын Майкл — он гений. Я ему это всегда твердила, и уж теперь‑то он, думаю, со мной согласился. Да вы же сами его пьесу видели, верно? Ну, из‑за которой вся заваруха началась. Так вот, получилась бы разве вся эта заваруха, не будь пьеса такая замечательная?

Ладно, неважно. Вы не слышали, как он другие свои сочинения читает — они там наверху, в сундуке, спрятаны. Расхаживает, бывало, по кухне, такой серьезный, и читает их мне, матери своей родной, и, пусть я даже чего и не пойму, все равно, сердце у меня так и лопается от гордости, и уж плачу я, разливаюсь, целые ведра слез наплачу. А ему по душе, что я плачу. «Я тебя, мам, растрогал, — кричит. — А когда‑нибудь весь мир растрогаю!»

Так неужто такому человеку с этой нашей дребеденью возиться? Знаю, осуждали его. Что ж они думали — он носом в навозную жижу уткнется, когда у него глаза к звездам обращены? Они думают — все такие должны быть, как они сами. А уж не черная ли это зависть кой в ком говорит, прости им, господи, они же еле подпись свою могут нацарапать на карточке, когда получают пособие.

Пьесу я не смотрела. Да на что мне ее смотреть‑то? Он же мне ее всю прочитал тут, дома! Нет, по — моему, там про взаправдашних людей ничего нету. Про соседей? Да нет же, там не живые люди, а выдуманные — ну, как в книжках. А мне почем знать — с чего они все взяли, будто это он их в пьесе вывел? Слушайте, да кто они, такие, чтобы мой сын их в свое сочинение вставил? Ой, что вы, я бы и близко не подошла. Застеснялась бы. Что мне в большом городе делать, когда я там не знаю ничего. Ну, и была бы я там будто рыба, из воды вытащенная. Да я бы от переживаний померла. А мой Майкл, он себя держать умеет. Не язык у него — чистое серебро — скажете, нет? Ворон и тех заворожит. Эх, послушали бы его в тот вечер, когда вся эта драка вышла, глядишь — никакой бы и драки не было.

А все из‑за этих с островов Аран, точно вам говорю, съехались тогда на ярмарку, а что с Сарой стряслось — так то просто несчастный случай.

Ну, правда, он их в пьесе окрестил «бараны с Арана» и такое дал объяснение, что тысячу лет назад бараны в тех местах были в людей обращены, да так оно и осталось. Но ведь это шутка! Им бы и посмеяться шутке‑то. И потом, с чего они взяли, что это он про них? Больно нужно ему с ними возиться — мужичье они неотесанное, болотные жители, да они сроду пьесы не видели, а и увидели бы, так и не догадались бы, что пьесу смотрят.

Нет, никого я нарочно кипятком не обваривала. Когда все это началось, я на кухне была — снимаю с крюка чайник, хочу попить чайку, а тут оно как раз и начнись. Вот как он, чайник‑то, у меня в руках очутился. Да я мухи не обижу. И потом — у меня свое достоинство есть. А чайник, он сам у меня вывернулся из рук.

Ох, как жаль, что вам уже уходить, я ведь только-только начала про Майкла рассказывать, про сынка моего. Лучше его на всем свете нет и не бывало. И если это он в меня такой речистый, так я, мать его родная, гордиться должна, верно?

Что они над ним вытворяли, как обзывали его. Только как бы им не пожалеть — потом, когда все мы помрем, а они будут цветы носить к его памятнику, туда, где сейчас весы стоят. Попомните мое слово. Он будет знаменитый, и Билнехауэн тоже станет знаменит — а все через него. Чувствует мое материнское сердце.

Повидаетесь с ним — сами поймете, о чем я. В глаза ему загляните. Он вас так и видит насквозь, все, что в вас есть, подмечает, сверху донизу, до самых подошв. Да он вас с первого взгляда лучше будет знать, чем мать родная.

И вы увидите — огонек в нем горит, знаете, какой ночью в очаге под кусками торфа теплится, а утром, только начни раздувать, так сразу и вспыхнет пламенем.

Приходите опять, раз вам сейчас так сильно некогда. Я еще про него расскажу. Столько всего могу порассказать, а кто вам лучше все объяснит, чем мать родная, которая и родила его, и грудью кормила, и выхаживала, словно росточек сельдерея на тощей земле.

Я Майклом, сыном своим, горжусь — пускай все слышат.

Вот уходите вы, а я в дверях стою и кричу на всю деревню, и пускай все слышат, мне наплевать. Голос мой в горах мне откликается и к морю бежит, а потом снова ко мне, над головами этих неблагодарных людишек!

МИСТЕР МАКГРАТ («СЛАВНЫЙ ДЕНЕК»)

Ах, вон оно что! Заходите, заходите. В комнаты пройдемте. А то здесь, в лавке, ушей больно много. Эй, Джо, принеси‑ка в гостиную бутылку и стаканчики.

Хорош, а как же иначе. Только самый лучший держу, не то что в некоторых заведениях, я бы мог их назвать, там ведь как наливают: половину — самогона, три четверти — воды.

Ежели вам желательно про меня знать, я вам все, как есть, расскажу, всю правду. Я ведь им кто, нашим деревенским, — я им отец родной. Да мне о каждом из них больше известно, чем священнику вон там, в церкви, а почему? Да потому, что все они ко мне ходят деньги занимать, вот почему, а когда человек у тебя в долг берет, душа его перед тобой вся, как есть, нагишом. Да ежели б все деньги собрать, сколько я людям в долг понадавал, Ирландию бы тропкой из фунтовых бумажек опоясать можно.

Я человек справедливый, большого терпения я чековек, а только другой раз так и подмывает притянуть их всех к суду за долги, и что тогда с ними будет, а?

A — а, вам про Майкла Оуэна желательно, того парня, что сочинил пьесу?

Спроси вы меня про это неделю назад, я бы вас, может статься, вон вышвырнул, так бы и полетели кувырком. А сейчас на меня гляньте — спокойный, ну прямо как епископ, и в руках дрожи нет. У меня нрав отходчивый. Это про меня каждый знает — не то бы я всю ихнюю семейку, Оуэнов этих, на стене распял.

Стало быть, так: я его всю жизнь знаю, а люди вам скажут — второго такого приметливого, как я, здесь у нас не найти. Лентяй он, дрянь человечишко, и больше никто, с самого рождения такой. Это я не потому, что милосердия к людям не имею, нет, правда это, чистая правда, а правда она всегда наружу выйдет.

Мэри, мамаша его, — ох и подлая же баба. Мозгов ни на грош, язык длиннющий, не язык — электрический кабель, а уж яду в нем — святого током убьет.

Вот Мик Оуэн, он человек приличный. По счетам платит в срок, работящий, языком зря не мелет, ежели и есть за ним какой грех, так то, что он породил такого сына и вовремя дурь из него ремнем не выколотил. Да ведь Мэри кидалась на него, будто бешеная. А он рано перед ней спасовал — считай, с того дня, как она его к алтарю приволокла.

Нет, на представление не ходил. Да меня бы туда силком не затащить. Не скажу, чтобы я много их перевидел, этих пьес — так, приезжают к нам иногда актеры и в шатре представление показывают. Мне от них прибыток — от посетителей потом отбоя нет, а представления ихние коротенькие, с песнями, с плясками, и после всего — лотерея. Вот такие представления мне нравятся.

Нет, но люди почтенные, кто смотрел, мне потом пересказывали, и не будь я человек миролюбивый, к людям сверх всякой меры милосердный, я бы того парня мигом к суду притянул — за оговор, и без рубашки б оставил, да только что с него возьмешь, у него же ни гроша за душой, и потом я на такое мерзопакостное дело не пойду, хоть и дорожу своим добрым именем.

Откуда я знаю? А вот откуда. Пьесу эту он про нашу деревню сочинил. Выведен в ней лавочник, и уж такого подлеца свет не видывал с тех пор, как господь сотворил Адама. А ежели у нас в деревне всего один лавочник, на кого ж людям и думать? Понятное дело, на меня. Он, говорят, для этой пьесы даже актера выкопал, на меня с виду похожего. Ну конечно, не может у меня быть никакого сходства с тем лавочником из пьесы — тот хапуга, язва и ростовщик чистой воды. А мой нрав всем известен. Одному богу известно, сколько во мне милосердия к сирым мира сего. Так что ж, прикажете мне о своей доброте на всю деревню трубить? Сказано же: левая рука не должна ведать, что правая творит.

По мне, что ж, пускай, достойных людей и всегда оговаривали, не с меня это началось. Пускай себе говорит, что я подлец, процентщик, наживаюсь на людском горе и даже — прости ему, господи, — мелких фермеров прижимаю, норовлю согнать с участков, чтоб участки те пустить под пастбище для своих бычков, но только это поклеп, потому что, сами посудите, — сколько наших здешних живут себе припеваючи по всем Соединенным Штатам, а все через меня, это я им помог в беде, не то сидеть бы им тут, ковыряться в каменистой земле, бедствовать и с голоду пухнуть.

Это я ему как раз прощаю. Откуда такому дуралею несчастному знать обо мне и о том, как я обо всей деревне пекусь? Да и кто бы мог ему рассказать про это, когда у всех уста благодарностью запечатаны?

Нет, тут суть в другом!

Вот вы видели в лавке девушку эту, Джули. Попадались вам когда‑нибудь девушки краше, а? Хорошая девушка, порядочная, послушная и благодарная такая. Она, само собой, сирота, а он что говорит? Будто бы она мне дочь, а я про то утаиваю. Вот такое прощать уже никак нельзя.

Я мужчина собой видный, что верно, то верно, но можете вы между нами хоть какое сходство углядеть, а? И никто не сможет. А как все это бедной девушке разбередит душу, какие в сердце у ней напрасные надежды вызовет, а? А каково это моей бедной жене слышать, этой кроткой, незлобивой душе, а? И не станет ли она на меня взирать с подозрением? То‑то меня и точит, что люди подумают, будто я шкодник, блудливый козел, а я человек безгрешный, да я на саму Венеру нечистого взгляда не брошу, вздумай она у нас здесь на бережку резвиться совсем безо всего.

Это кто же вам про меня таких мерзостей наговорил? Ну было дело, так ведь тому уже лет сорок. И потом — тогда ошибка получилась. Вышло распоряжение — считать, что ребенок тот от меня, и мой отец платил, да ведь до конца‑то вам никто не рассказал, как оно получилось. А был я молодой, завлекли меня, но только не мой это. Я в ту пору не мог открыть и сейчас не скажу, кто тут вправду был виноватый, но пускай господь бог им простит, а мне воздаст — за то, что я все эти годы держал язык за зубами. Ох, ну кто бы подумал, что в мире столько злых людей — это надо же, такое вам на меня наговорили! Каждодневно ужасаюсь до глубины души вероломству этих людей, а ведь я о них пекусь, как отец родной.

Да — а, в жизни земной для особо взысканных только скорби и уготованы. Но так оно и должно быть. Чтобы не забывали: награды своей нам не в этом мире подобает ждать.

Нет, сэр, к тем беспорядкам я никакого касательства не имею. Ну правда, я был возмущен, но я человек справедливый. Вот вы со мной побеседовали, теперь сами видите, и мне вам это доказывать не к чему.

А что он с бедняжкой Сарой Мэлони сделал! Бедная женщина! Да такого и над скотиной не сотворишь — разве что у тебя от рождения камень вместо сердца вложен. Свою‑то обиду я в себе ношу, а вот Сарина беда привела меня в расстройство, скрывать не буду. Я всем и каждому говорил — может, и перестарался малость, — какую муку она приняла из‑за того парня. Кто‑то же должен возвысить голос в защиту слабых и беспомощных. А не я, так кто? Тому, в церкви, пастырю‑то нашему, вот ему бы с алтаря гнев на него великий обрушить, ежели бы все делалось по справедливости.

А те, с островов Аран, с ними он как обошелся? Они мне тоже друзья. Приезжают ко мне за своими немудреными покупками. Люди они хорошие, приличные люди, соль земли, а он их как обзывает — бараны, говорит, в людей обращенные.

Вас этак обзови, вам бы понравилось, а? Скажи вам кто, отец у тебя — баран, а мать — овца, понравилось бы вам, а?

А какому бы человеку понравилось? Никакому — если только в жилах у него кровь, а не вода. Ну и чему ж тут дивиться, ежели у них от гнева в голове помутилось? От праведной ихней ярости? А чего еще было от них ждать? Пробовал я их утихомирить, это все знают, да только они малость вышли из берегов. А что я будто их науськивал, так это опять поклеп. Их и науськивать было нечего, а ежели они в гневе таком ужасном взяли правосудие в свои руки, можно ли их в том винить?

Ищу в сердце своем, спрашиваю себя — нет, ни в чем ихней вины не вижу, и, хоть они тут у меня перебили бутылок порядочно, и стаканов, я даже с них за убытки не стребовал, а ведь мог. Из чего вам явственно видно, какой приличный я человек.

Вы это представление видели, а? Ну и как?

Ах, смешно? Вам оно, может, и смешно. Да только вы кой — чего не знали.

Так как же, стоящее? Трудно сказать, а? Один‑то разок и палка может выстрелить, а? Страшно даже помыслить, что этот малый может когда‑нибудь в люди выйти. Ну нет, сэр, только не я, на попятный я не пойду. Пускай он даже потом когда‑нибудь сам поймет, каким благодетелем я был его родне, как спасал их всех от голодухи в тощие годы. А ведь вспомнит он это когда‑нибудь, непременно вспомнит.

Ну а покамест он что — он порченое яблоко, гнилая картофелина, такое мое мнение, и, чем скорее мы его отсюда выдворим, тем оно для всей деревни лучше.

Вот, пожалуйте, еще стаканчик.

Рад, что вы меня посетили.

Теперь у вас обо всем понятие правильное, и люди узнают, как оно на самом деле было.

За ваше здоровье или, как у нас здесь говорят: жить вам, поживать, тыщу в год наживать.

МИСТЕР МЭРФИ («МОРЯК») и МИСС САРА МЭЛОНИ

Трудновато меня поймать — ну, верно.

Я не больно речист.

Ни от кого не удираю, рыбу ловлю — вот и все.

Про то дело говорить незачем. Никого оно не касается.

Да, теперь вышло наружу.

О себе? А чего тут рассказывать? Работа, курево, вечером кружка в трактире — вот и все.

Верно, давным — давно, на чужбине. Десять лет. Потому и кличка — «Моряк». Нет. Всегда тянуло на родину. Родина — она вот: лодка, домишко.

Про то дело вы спрашиваете — у меня все нутро переворачивается.

Знаю, что все знают, от этого разве легче?

Пьеса Майкла — второго. Нет, не обидел. Только зачем про Сару и Джули?

С Джули после того не виделся. За милю обегаю. А вы бы?

Чего вам еще, черт задери, уже сами все знаете.

Знаю, что девушка хорошая, славная. И все равно.

Ну да, раньше мы были друзья, а теперь все вышло наружу, мне в глаза ей смотреть стыдно. Такое горе ей причинил!

Никакого горя? Я — ей? Ну — у-у, сказанули! Сара смолоду была словно рыбка золотая, какие в теплых морях водятся. Да. И посейчас такая, только ее ровно бы сквозь дымку видно. Кругом виноват. В ту пору мастер был уговаривать. Ее родители — против. А что, правильно. Никудышный был, тот молодой Мэрфи. В ту пору. Своей бы дочери с ним гулять не дал.

Уехал. Про Джули не знал.

Может, хватит?

Ладно уж. На чужбине женился. Через десять лет приезжаю, узнаю про Джули. Ее Макграты взяли. Жена — чужестранка тогда еще жива. Потом померла, но что я мог? А? А вы бы распутали? Не пошел — ну, стыдно было. Да еще Джули рассказать надо. Она — ничего. Хорошая девочка. Они ее насовсем взяли — Славный денек и его хозяйка.

Кругом виноват, чего уж. Сробел. Духу не хватило. Боялся, что люди скажут. Бич божий, боязнь эта. Не сдюжил. Легче — штормяга девять баллов в открытом море.

Ну, все.

Нет, больше ничего. Пора двигать. Прилив, вон.

Может, Майкл — второй доброе дело сделал пьесой этой, теперь все вслух сказано.

Нет, больше нечего.

С кем другим потолкуйте.

С Сарой, может. Ей уже лучше.

Нет! Нет! С Сарой говорите. В пот вогнали. Бывайте.

Вас мистер Мэрфи научил ко мне зайти, да? Удрал, верно, на своей лодке. Такой стал пугливый. Некоторым это неприятно, когда их разглядывают или обсуждают.

Да, мне тоже, но что делать — поначалу очень тяжко, потом свыкаешься. Да, шью для женщин всякое — юбки, блузки, платья. Нет, я шитье люблю. Глаза у меня хорошие. А то, что я делом занята, помогло мне перебедовать эти годы.

Я Майкла — второго ненавижу? Господь с вами, ниче го подобного. Что проку ненавидеть? Только ожесточаешься.

А вот за Джули у меня душа болит. Надо было оставить ее при себе. Но в те времена люди держались очень строгих правил. А может, так оно и правильно. Словно бы дурной пример для всей деревни. Стали бы говорить: «Посмотрите на Сару Мэлони! До чего наглая! И все ей сошло с рук. Ишь ходит красуется!» Что-нибудь вроде этого.

Нет, миссис Макграт обошлась со мной очень сердечно. Своих детей у нее не было. Они с моей хорошо обращались. Сами видите, какая она выросла славненькая.

Да ничего подобного, это со мной вышел несчастный случай, а люди воспользовались предлогом, чтобы наброситься на Майкла — второго.

Вы ведь знаете — там, за околицей, речка, а через речку дощатый мостик. Сейчас‑то река спокойная. А в тот вечер дождь лил и лил, с холмов хлынули потоки. Мост стало заливать, а я как раз шла домой, поскользнулась — и в воду. Ну да! Доски намокли под дождем, стали скользкие. Я знаю, они мне не верят. И видно, никогда не поверят. А зачем им верить? Ведь так же целая драма получается — бросилась, мол, с отчаяния в реку — да? Вздор какой! Я же не девочка. С семнадцати лет с этим живу. А тут, под старость, спохватилась и решила на себя руки наложить — с чего бы вдруг?

А мистер Мэрфи как раз оказался со своей лодкой чуть пониже моста. Возвращался с рыбной ловли. Все очень просто. У него была с собой сеть, он увидел — я барахтаюсь в воде, закинул сеть и вытащил меня, будто рыбину. Еще слава богу, что никого не было поблизости, правда? А почему бы мне не смеяться? Забавно же вышло. Нет, я даже не потеряла сознания. В воде пробыла недолго и совсем не напугалась. Как вниз пойду, закрываю рот и нос зажимаю, а как выплыву, всякий раз стараюсь глотнуть побольше воздуху.

А потому смеюсь, что мистеру Мэрфи пришлось изрядно повозиться, чтобы распутать сеть и вызволить меня. Вообще‑то он на слова скуп, вы сами убедились. Но тут столько мне всего наговорил! Будто подменили его, совсем другой человек. Именно такой, каким я всегда его считала.

Другие подоспели, когда он меня уже высвободил из сети. И тут они заладили: непременно надо им отнести меня домой на руках. Я не хотела, чтобы меня несли. Прекрасно могла дойти сама. Но они заладили свое. Когда с человеком несчастье, другим обязательно надо навязываться со своей помощью. Но только тут никакого несчастья не было. Наоборот, я даже радовалась — ведь спас меня мистер Мэрфи. Словно вернулось былое. А они взяли и все испортили.

Мистер Мэрфи извел себя — считает, что кругом виноват. В том вся его беда. Знаю, с нашей стороны просто глупо, что за столько лет мы ничего не сделали, чтобы как‑то это поправить, но, если чутье вам не подсказывает — почему, значит, вам того не понять.

Да, теперь мы с ним решили пожениться. У людей будет повод всласть посплетничать, ну и пусть, жалко, что ли. Теперь все окупится, а что с таким опозданием — невелика важность. Нет, прямо здесь, в нашей деревенской церкви.

Да, Джули. Мы с ней встретились и обо всем поговорили. Добрая она девочка. Но совсем растеряна. А вы бы не растерялись? Не знаю, сколько ей нужно будет времени, чтобы со всем этим свыкнуться, знаю одно: она поступит так, как должно. Я выразилась чересчур торжественно? Ну, это нечаянно.

Майкл — второй сделал добро — то самое, без которого не бывает худа. Я поняла это, когда оправилась от первого потрясения. Ведь иначе это так и не вышло бы наружу.

Ужасно глупо все, да? Человеку, привыкшему к умствованиям, такого не понять, да? Ну, тут уж я ничем помочь не могу. Да, пожалуй, что так, речь у меня правильная. Я четыре года проучилась в средней школе-интернате при монастыре. Думаю, потому‑то мои родители и встали на дыбы, когда я полюбила мистера Мэрфи. Решили, видите ли, что он мне не пара. Что это слишком мизерное возмещение — ведь они пошли на такие расходы, чтобы меня выучить.

Родители порою бывают до того неразумны.

Вот говорю я это и тут же спрашиваю себя: ну а сама я как мать оказалась лучше?

И отвечаю — нет, не лучше. Хуже.

Так что видите, жизнь — это круг. Суетишься, носишься с ней, словно собака с костью, и, как собака кость зарывает, так и ты норовишь спрятать ее от чужих глаз; а надо бы все делать в открытую, тогда бы людские глаза присмотрелись к твоей жизни и в один прекрасный день вообще перестали б ее замечать.

Мне одно досадно: они ухватились за этот случай со мной, чтобы самих себя распалить. Ну а я не хочу служить предлогом для чьих‑то распрей. А так я довольна. Спасибо вам. Храни вас господь.

ТУРЛОК О’КОННОР

Да, Турлок О’Коннор — это я. Меня потому трудно застать, что дома я не очень‑то часто сижу. Как пойдет в реках и озерах рыба, выхожу на лов, а как дичь появится — на охоту. Есть у меня и овцы — здесь, на выгоне, пасутся и в горах. Да еще полоска земли и две коровы, так что дел хватает. В доме особенно рассиживаться некогда.

Прибрано, говорите? А я люблю, когда прибрано. Да и наловчиться в этом деле успел. Родители уже несколько лет как умерли — от гриппа. Братья и сестры — есть, как не быть, но они по всему свету разбросаны, всего больше — в Америке.

Злюсь, что меня здесь оставили? Ну — у-у! Да вы пораскиньте мозгами! Мне здесь, дома, по душе. На прокорм зарабатываю. Еды хватает, жизнь у меня — лучше не надо.

Почему же, можно и о соседях, я не против. Разве есть кто у человека ближе, чем соседи. Оттого и ссоры бывают: как все равно в семье.

Мик Оуэн хороший человек. Только беспокойный очень, вот его главная беда. Жена у него трещит за двоих, а вообще‑то она не вредная. Он никак не опомнится, что у него парень такой получился: ну, словно бы высидела утка яйцо, а вместо утенка вылупился гусенок. Все смотрит на него. Спрашивает себя: неужто мой? Так до самой могилы и будет дивиться. А Славный денек — Макграт — он какой есть, такой есть. Если кто‑то шиллинг заработал там, где сам он еще урвать не поспел, это ему нож острый. Ну уж каков есть. Его не переделаешь. Надо принимать людей такими, какие они есть.

А вот с Джули он себя показал довольно порядочным. Живет она не так, чтобы в роскоши, но сыта и одета не хуже других. Правда, работает она на него чуть ли не задаром, но, как ни говори, а он ее к себе в дом взял с самого рождения, верно? Этого у него не отнимешь.

Вы просите про Майкла — второго рассказать — вот тут мы с вами вроде бы на топь вступаем. Мы с ним в школу вместе ходили. Не сказать, чтобы очень ладили. Я здоровенный, сами видите, а он всегда был небольшого роста — так‑то сильный, крепко сбитый, но низенький. Низенькие, они всегда на рослых зуб имеют, а рослый низенького ударить никак не может. Только и всего.

Вечно он лез всех поправлять. И говор‑то у тебя не такой, и слова не такие, и понятия не те. И всегда был задиристый, прямо бентамский петушок. Поправлял, однако, не всегда правильно. Читал запоем, но, я так мыслю, из книг брал только то, что с его мнением сходилось, а остальное проскакивало мимо.

А потом родители послали его учиться. Уехал на пять лет, и это вроде бы его от нас отдалило. Я так мыслю, человек должен там расти, где родился. Будь у меня сын, я бы его, думается, не услал из дому, как они. Уж не знаю, как бы я его выучил, исхитрился бы как‑нибудь, только отсылать бы не стал. Ну, наезжают они сюда на каникулы. Если в ком устойчивости нет, такой посматривает на нас свысока, вроде бы милость какую оказывает, что с нами играет или же пляшет, пьет там или разговаривает.

Но Майкл — второй — это дело особое. Таких, как он, не часто встретишь. По моим словам можно так понять, что он не очень‑то мне по душе, знаю. Дайте‑ка поразмыслить. Да, пожалуй, верно: он мне не по душе, а все же у меня к нему какая‑то слабость. Понимаю, одно с другим не вяжется, но лучше объяснить не умею. Вроде как если живет у тебя в доме ручная крыса. Нет, я его крысой обозвать не хочу. Вовсе он не крыса. Просто чудной какой‑то, скажем так.

Угу, вот, значит, мы и до пьесы добрались. Я обо злился? Да нет, нисколько. Нарочно скатал в город, посмотреть ее.

А чего вы так удивляетесь? Я частенько удираю в город на вечерок, а то и дня на два закачусь — посмотреть что‑нибудь: пьесу там, или оперу, или представление такое, где танцуют, как его, балет, что ли. И, знаете, у нас многие ездят. Не такие уж мы охламоны.

Пьеса — не бог весть что. Жиденькая вообще‑то, но потешная. Местами здорово смешно. Угу, я заметил этого типа, как там он его окрестил — Дурлок О’Дубин. Считается так, что это он вывел меня. Да нет, я посмеялся — и все. Это же придумать надо, будто я лососей незаконно промышляю — глушу динамитом да еще пускаю какую‑то отраву. Вот чушь‑то! Ведь их можно ловить куда проще, и уж я‑то рыбу губить не стану. Пока еще соображения хватает. Чего ради глушить лососей — чтоб они через год — другой вовсе повывелись?

Я вам так скажу: в пьесе есть очень ехидные места, с подковыркой, но подковыривает‑то он только нас, нам одним и понятно — это он нас на посмешище хочет выставить. Майкл — второй меня не больно жалует, сам знаю. И такой‑то я, и сякой. Потому что ему взбрело в голову, будто я приглянулся Джули, а она ему самому здорово нравится. Вы ее видели? Очень она развитая девушка. Все, бывало, с ним ходит, все его слушает. И из себя такая красивая — хорошая бы ему жена. А он опасается, что я ей приглянулся, но только это дурь одна — Джули во мне брата видит, родных-то братьев у нее нету, да и я на нее смотрю, как на сестренку. Вроде бы оберегаю ее, понимаете, и так мы с ней славно ладим, ну, как брат с сестрой, когда они молодые, — то и дело хохочем, а смеется она до того хорошо, будто колокольчик заливается. Расхохочется вот так над твоей немудрящей шуткой, и ты сам в своих глазах вырастаешь. Вы такое можете понять? А понять надо непременно, потому что тут он зря на меня взъелся. У нас с ней просто дружба. Приятели мы с ней. Вы такое можете понять?

Ну а если тут все ясно, что ж тогда еще? Я так мыслю, ум у него неосновательный и в словах глубины нет. В жизнь не вдумывается — поверху скользит: и не то чтобы по сливкам скользил, нет, по снятому молоку. Вроде бы целыми часами на небо смотрит, на звезды, на луну, на солнце, холмы разглядывает, траву зеленую и вереск, но, я так мыслю, видит он их только по отдельности. А что все они — одно, для чего они и зачем, того он понять не может; где ж ему тогда понять, зачем люди живут — пусть хоть люди маленькие, вроде нас? А на маленьких людях мир стоит; так что общность ихняя, и стремления, и мечты — это и придает смысл всему сущему. Вы меня понимаете? Вот они, маленькие люди, и говорят ему: возьми зеркало, поднеси его к нам и покажи, какая она есть, наша жизнь; взять‑то он зеркало взял, но показывает только себя самого — обличье свое и понятия.

Может, я кругом неправ, но вот так я на это дело смотрю.

И потом — никому не дозволено обижать людей, так я мыслю. Само собой, все мы знали про Джули и про Сару с Моряком. И так давно уже все это дело тянется, мы вроде бы про него и забыли. Да и никто бы об этом словом не обмолвился, даже во сне — ну, вы меня понимаете. История несообразная, но ведь и горестная тоже. И так долго она тянулась — уже и поделать никто ничего не мог, а потом стало поздно.

Но вот из‑за чего во мне все переворачивается: это надо же, знать все про Джули, а в пьесе показать, будто ее отец — лавочник. Вот это уже никуда. Славный денек — он тоже человек. Ну еодились за ним в молодости грешки, так ведь когда это было, а здесь, видите, до чего ловко все повернуто. Где ж ему теперь доказать, что он тут чист, если за ним раньше были провинности? Вот видите. Чего ж удивляться, если он так разбушевался, хоть и узнал обо всем с чужих слов?

Я так мыслю — нехорошо это, людей вот этак разделывать ради того, чтобы немножко посмешить публику. Ясное дело, никто бы сроду не понял, что у него все перемешано: кое‑что от живых людей взято, кое‑что выдумано; одни только эти люди и поняли бы, так что лучше бы Славному деньку промолчать. Даже и те, с островов, так бы не взбеленились, но ведь в тот день была ярмарка, и выпили они, а тут еще Славный денек вроде бы соли им на раны насыпал. Зря они так разошлись вообще‑то. Не затей они драки, все бы само улеглось, а через месяц — другой и думать бы об этом забыли.

Даже и сразу бы позабыли, не окажись тут у нас проездом один малый из газеты, — он взял да и накатал статью. Верно, статья вышла занятная, а тут как раз объявился Майкл — второй и устроил целую драму. По правде говоря, реклама ему очень даже не повредила — этакий великомученик, изобиженный и отвергнутый своими земляками.

Слушайте, да он этим до конца дней может кормиться.

Почему ж я за него в драку полез, если его недолюбливаю?

Вопрос не из легких.

Дайте‑ка поразмыслить.

Ну что ж, думаю — потому, что он нам свой, а когда начинается схватка, тут решай, на чьей ты стороне. Сами‑то мы не прочь его отлупить, но чтоб его чужаки отлупили — черта с два. Вот вроде бы так, а?

Вообще‑то все дело яйца выеденного не стоит — если б только не Джули да Сара. Джули такая замечательная девушка. А что она пережила! Ведь это все равно как если б в нее нож всадили. И Сара — ни дать ни взять мышка, на которую вдруг яркий свет навели. И Моряк, бедняга, молчун этот. Ну, вы меня понимаете. Вот Славному деньку — тому что, он свою выгоду всегда найдет. Еще, пожалуй, и зазывной плакатик вывесит: «Заходите к нам в трактир — выпить у злодея из пьесы». А? Ну вы меня понимаете. Такие — они в накладе не останутся, а люди маленькие — вот кому достаются все колотушки.

Да — да, сходите, повидайте Джули. Ну, хотя бы просто для того, чтоб увидеть ее, поговорить с ней. Я что хочу сказать — даже не по этому делу, а просто чтобы увидеть славную девушку, такую славную, каких на свете мало.

МИСТЕР КЁЛАН МАЭНИ

М — М?

А — а.

А! Да. Я. Чинарика нет?

Чего? А, вон чего. Ага. М — м? Пьесу. Какую пьесу? A — а, ту пьесу. Ага. Вожу — чего? A — а. Ага. Вожу такси? А это чего? Не — е, грузовик.

A — а, ну да, ездил я з город. Ребята поезд упустили. Говорят — Кёлан, подбрось. Топать‑то далеко, м — м?

Чего случилось? Да встретил этого вашего Майкла-второго. Потеха. Идем, говорит, есть для тебя место. Ну, парень, во смех! Там — шикарные все. Не, сроду пьес не смотрел. Только эту. Свет гаснет. Штуковина эта, занавес — вверх. И кого же, думаете, я вижу, а? Смех! Мать честная, это ж Славный денек! Я говорю. Громко так. Люди говорят — ш — ш. Смех. Все — все — ш — ш. Ну, потеха! Прямо как дома, понимаете.

Я ж их знаю, говорю я тому парню. Кончай меня под ребра тыкать, говорит тот парень, не то дождешься у меня, сейчас выведут. Так и сказал. Во душевный народ, а?

Смотрю дальше. Ржу — не могу. Во всю глотку. Ну просто лопнуть. Вон они там, все как взаправду — и говорят точно так, и все. Я как заору, потом еще. Потеха же. Подходит дамочка, тощая такая: «Позвольте вас вывести». Позволяю. Посмотрел, будет.

Еду обратно, встречаю этих, с островов, рассказываю им. Вы теперь знаменитые, говорю. Майкл — второй вас в пьесу вставил. Бараны вы с Арана, ага, говорю. Подождите, сами увидите. Приезжаю домой — и к Славному деньку, рассказываю, как его в пьесе вывели. То же самое — Джули, и Саре, и Турлоку. Во, смех, говорю, животы надорвете, говорю. И рассказываю все — все. Тогда еще, кроме меня, — никто, понимаете.

Чего — чего говорите? «Ката» — чего? Катализатор? Вроде катапульты, что ли? Я чего — я им ничего не сделал, а они все — на меня орать. Ну, чего я сделал, скажите? Хотел, чтоб они тоже поржали. И все.

Почему драка такая — не знаю. Может, все под газом были — потому? А меня как отделали? Один как даст по башке канистрой, два галлона. Ага. Да еще моей же. У меня из машины взяли. А машину — набок. Это как — хорошо, по — вашему, а? Такого и турку не сделаешь.

Не, ничего я им не сделал.

Не, не знаю, из‑за чего все.

Сдурели они все, что ли?

Не знаю, чего на них накатило.

Хотел только, чтоб поржали, понимаете, будто сами пьесу смотрят. Чтоб ржали, за животы хватались.

Чудаки люди.

Ну, всё.

ДЖУЛИ

Хорошо. Если не возражаете — сходим на мол, прогуляемся. Солнышко светит, и можно уйти из трактира.

Вы любите запах портера?

Я — нет. А ведь, казалось бы, пора к нему привыкнуть. Может, кто другой и привык бы, а я никак. Очутиться бы где‑нибудь, где и цвета его черного вовек не увидишь!

Что‑то я растрещалась. Наверно, потому, что выбита из колеи.

Через какое‑то время все сгладится. С возрастом становишься мудрей и беды забываются легче. Так говорят старые люди.

Мне двадцать. Может, в мои годы все воспринимаешь острее. Больно? Нет. Свыкаешься, и довольно быстро.

Не люблю говорить о себе. Легко сказать — дополнить картину. Довольно странная картина — во всяком случае, для меня.

Нет, я мистера Макграта люблю. У него в жизни один интерес: погоня за деньгами и за властью — всей, какой только можно добиться здесь, в округе. Стоит это понять, и он уже не вызывает у вас неприязни. Чтобы он над кем‑нибудь сознательно учинил жестокость — такого не бывало. Просто, когда все помыслы направлены на что‑то одно, уже словно ничего вокруг и не видишь, можно ненароком оскорбить человека и даже не заметить.

Да, со мной он всегда обходился хорошо, и миссис Макграт тоже. А той работой, которую я у них делаю, мне с ними за их доброту все равно не расплатиться, я так считаю. Слова грубого от них не слышала и никогда ни единого намека на то, кто я на самом деле.

Нет, и вообще ни от кого. Трудно в это поверить, понимаю — ведь деревушка у нас маленькая, но только так оно и есть.

Конечно, я часто над этим раздумывала. Да и как не раздумывать. Они мне сказали, что я сирота и меня взяли из приюта. Вот и все, что мне было известно.

Остальное я сама досочиняла — в мечтах. Не хотелось бы. вам пересказывать эти мечтания. Очень уж они были романтические — про то, кто я на самом деле, и кто мой отец, и кто мать.

Но мне и в голову не приходило, что оба они все время были тут, у меня под носом.

Ну еот вам, полюбуйтесь на него.

Моряк. Увидел, что мы идем, тут же прыг в лодку, поднял парус и был таков, еще минута, и он уже в открытом море — боится, как бы я его не перехватила. Смешной какой, правда? Мне он всегда был симпатичен. Приду, бывало, сюда, сяду на тумбу, а он чинит сети, и я завожу с ним разговор. Говорила все больше я, но теперь, когда оглядываюсь назад, припоминаю: странно он как‑то на меня смотрел. Смотрит, бывало, так странно: словно преданный пес, если застигнешь его, когда он тащит цыпленка из открытого буфета.

Во — он он теперь где — точечка на горизонте, так что мы можем немножко тут посидеть. Ну, ничего. Когда‑нибудь я его изловлю и втолкую ему все, что надо.

А вот с Сарой — дело другое.

Тут очень все сложно.

Такое за один — два дня не наладится. И сколько на это нужно времени — не знаю.

А ведь до меня только теперь начинает доходить, что у меня есть настоящие отец и мать. Сперва, когда я узнала, вся как‑то одеревенела. А сейчас прихожу в себя, и иной раз у меня даже дух захватывает от радости.

Жаль только, что пришло это слишком поздно. Обычно в моем возрасте уже покидают отчий дом — заводят свою семью, уезжают куда‑нибудь на заработки, а я только — только его обретаю.

Насчет пьесы?

Что вам сказать, меня она не удивила. Я Майкла знаю. Очень даже хорошо знаю. Мы с ним часто и подолгу бродили, подолгу разговаривали. Говорил все больше он, такой уж он есть. Из него прямо поток изливается. С ним интересно. Яркий человек.

Нет, то, что он так со мной поступил, не удивило меня, верней — не обидело. Понимаете, вот он такой. Он бы, конечно, пришел в ужас, если б услышал, но в чем‑то он очень схож с мистером Макгратом: у него тоже все помыслы направлены на одно. Ему бы только рассуждать о людях или писать о них. И он ничего с собой не может поделать. Да что там, как он родную мать в пьесе вывел — балаболка такая, трещотка, надоеда. Так мне Турлок говорил.

Турлок? Он хороший. Ногами по земле ходит, а голова — в облаках, хоть он скорее умрет, чем признается в этом. Майкл — второй подмечает все чудеса вокруг себя и дотошно так их разглядывает. А Турлок подмечает и любуется ими, вот в чем разница.

Майкл — второй — личность значительная, спору нет. Он может вас так вот, с ходу, покорить: примется с жаром набрасывать портреты, один другого ярче, две-три фразы — и человек весь перед вами. А как он умеет изображать людей! Вы бы поклялись, что перед вами тот самый человек, про кого он рассказывает.

Нравится ли он мне? Конечно, нравится. Хочет ли он на мне жениться? Да, хочет. А сейчас особенно — ему как‑то совестно: вдруг он причинил мне боль. Это с одной стороны, а с другой — вообразил себя этаким рыцарем, который скачет во весь опор на своем коне, спешит вызволить из беды прекрасную деву.

И вот тут меня просто смех разбирает.

Да оттого, что я никакой беды во всем этом не вижу, и потом, я собираюсь замуж за Турлока.

Нет, Турлок, само собой, ни о чем не догадывается. Вы же с ним говорили. Все вам, наверно, втолковывал, что я ему — вроде младшей сестренки. Преисполнен братских чувств, да? Но чувства у него ко мне совсем не братские. Старается себя в этом уверить, потому что он невысокого мнения и о себе самом, и о той жизни, какую ведет, но только она как раз по мне.

Знаю, его просто бесило, что в свободное время я все с Майклом да с Майклом, но ведь девушкам порою не обойтись без уловок! Иной раз я замечала, глаза у него прямо искры мечут, и не будь у него такой выдержки, избил бы он беднягу Майкла — второго до полусмерти.

Да, Майкл — второй, пожалуй, догадывается. Наверно, ему подсказывает чутье — ох, и злится же он на Турлока — чувствует, что я его немножечко в своих интересах использовала — чтобы раззадорить Турлока. А для таких вот, у кого твердая цель в жизни, — для них непереносима самая мысль, что кто‑то может их хоть немножко использовать для себя. Это бьет по их самолюбию. Ведь им везде и во всем непременно надо быть первыми. Потому‑то Майкл и вставил Турлока в пьесу, он там у него проделывает всякие пакости. Майклу не понять, что Турлок человек высокой души, такого булавочными уколами не проймешь.

Ну а теперь мне надо идти, не то мистер Макграт станет меня звать, а голос у него — как труба.

И потом — все равно, сколько бы я здесь ни просидела, у меня только и будет разговору, что о Турлоке, — мне кажется, он именно тот человек, какой мне нужен.

Ну, что я вам говорила? Ох и голосище у мистера Макграта! Даже здесь, на берегу, слышно.

Мне надо бежать.

МАЙКЛ — ВТОРОЙ

Форменные дикари, от каменного века ушли на какой‑нибудь шаг, ну два.

Вы только подумайте. В чем я повинен? Я же делаю честь своим деревенским. Всю жизнь стараюсь развивать их, учу понимать возвышенное, а эта история — она ли не свидетельство полного моего краха? Собственно, не моего, а их, потому что теперь ясно: они, в сущности, так ничего и не усвоили.

Судите сами. Вот как было дело. Я жил в большом городе. Меня высоко ценили люди культурные.

Правда, попадались среди них и злопыхатели, но, коль скоро ты решил вынести свой товар на рыночную площадь, будь готов к тому, что невежды станут закидывать тебя отбросами.

И тут я решаю вернуться домой. Я все‑таки льстил себя надеждой, что встретят меня хорошо, не обязательно с флагами и плакатами или же с местным оркестром — волынки и барабаны, — но, во всяком случае, устроят достойную встречу; как ни говори, ведь я привлек внимание публики к их захудалой деревеньке. Я же своими глазами видел: когда кто‑нибудь из их молодых людей становится священником и, приняв сан, приезжает домой, в его честь на холмах зажигают праздничные костры.

Хм, священник найдется всегда, а чтобы появился такой человек, как я, сколько должно смениться поколений. Да такого, как я, в этой деревушке теперь сотни лет не дождутся, а может, и вовсе никогда, если они и дальше будут коснеть в невежестве. Разве не так? Нет, это вовсе не самовосхваление. Последний такой был у них сто с лишним лет назад, так он имени своего не умел написать, просто рассказывал по — ирландски всякие предания. Вы меня поняли?

Так вот, приезжаю домой. Не стану скрывать, было у меня чувство некоторого удовлетворения: ну, что, мол, теперь убедились? Ведь я понимал, они думали — я просто лентяй, только и знаю, что подставлять пузо солнышку и ворон считать. Где им было понять, что, когда я вроде бы отлынивал от работы, я как раз с головой был погружен в работу, что в мозгу моем роятся мысли, которыми я когда‑нибудь заполню целые стопы белой бумаги, и все они будут справедливо этим гордиться?

Как вы уже знаете, была ярмарка, на лужайке толклись люди и скот, я вышел из машины и, когда услыхал: «Вот он! Вот он!», решил, что меня сейчас будут чествовать, но тут вдруг раздаются злобные вопли, все начинают размахивать палками и выкрикивают такие словечки, какие увидишь разве что на стенах общественной уборной где‑нибудь в городе.

Никогда прежде мои деревенские до такого не опускались.

Я ушам своим не верю! Продираюсь к дому под дикий галдеж и град ругательств — кто не знал, в чем дело, мог подумать, что это овация, — и что же я вижу: наш дом, можно сказать, осажден.

Кухня забита народом. Из всех деревенских моя мать единственная сохранила соображение. Поздоровалась со мной, расцеловала, и так у меня стало хорошо на душе. Она‑то все поняла! Но вот остальные…

Я даже не мог толком разобрать, из‑за чего весь крик.

Видимо, этот кретин Кёлан Маэни успел разнести по всей деревне самые гнусные небылицы о моей пьесе. Да и другие постарались. Я ушам своим не поверил. Подумать, я толкнул Сару Мэлони на самоубийство! Джули тоже вот — вот наложит на себя руки! Турлок О’Коннор собирается застрелить меня или подорвать динамитом!

И я им сказал: «Какие же вы тупицы! Неужели вы думаете, среди вас найдется хоть один человек, настолько яркий, чтобы вставить его в пьесу? Да таких нудных людишек, как вы, свет не видывал. Вздумай я вставить кого‑нибудь из вас в пьесу, это зрители наложили бы на себя руки — не вынесли б такой тощищи».

Это меня и точит: как могли они хоть на секунду усомниться в том, что действующие лица в моей пьесе — порождение моего блестящего ума, плод моей фантазии? Как посмели хотя бы подумать, что я вставлю в пьесу таких ничтожных людишек, как они?

Нет, это единственная деревня, которую я знаю по-настоящему. Допускаю, какое‑то сходство, возможно, и есть — там — сям, но ведь совпадения эти чисто случайные, просто из‑за того, что я подношу к жизни пресловутое зеркало.

Нет, действующие лица в моей пьесе вовсе не жители Билнехауэна. Да они к здешним типам никакого отношения не имеют. Они же полностью сотворены мною, взяты из головы. Я глубоко уязвлен: как могли они хоть на секунду подумать, будто мне недостает воображения и я вынужден что‑то заимствовать у них, этих скудоумных людишек.

Что я и выложил тому торгашу, Макграту, когда он ворвался к нам в дом и принялся бушевать. Так прямо ему и объявил: «Да' как это вы, брюхан разнесчастный, ростовщик вы этакий, как могли вы хоть на минуту подумать, что я вставлю вас в пьесу, — сказал я ему. — Посмотритесь‑ка в зеркало: ведь вы себя даже разглядеть не сумеете, такой вы тускляк. Вставь я такого вот, вроде вас, в пьесу, кто бы ее стал смотреть — разве что умалишенные, и то вряд ли».

Я пытался открыть ему глаза, но он просто осатанел. В ярости выскочил на улицу и, как мне потом рассказывали, взгромоздился на какой‑то прилавок и давай науськивать на меня весь этот пьяный сброд.

Так что, в сущности, все это — его рук дело. И ничего удивительного. У него же мозгов меньше, чем у блохи. А те, с островов, — известные драчуны и тупицы. Пожалуй, это единственное, что я и вправду взял из жизни, — про баранов с Арана.

Мы оглянуться не успели, как на дом обрушивается град камней. Вы поверили бы, что такое возможно — в наши‑то дни, в двадцатом веке! Сами понимаете, тысячу лет назад и то люди были цивилизованней и куда культурней, чем они.

Мать с отцом не хотели выпускать меня из дому, но не стану же я сносить такое. «Выйду к ним, — говорю я, — и доводами разума заставлю их замолчать. Это же просто скоты, не более того». И настоял на своем. Как им было удержать меня — разве что связать вожжами. Мужчина я или нет, как они думают?

Словом, я вышел — и прямо в людскую гущу. Смело на них пошел. Иду сквозь толпу, со всех сторон меня обдает их зловонное дыхание, портером и виски так и разит, а я забираюсь на тот самый прилавок, с которого только что разорялся этот торгаш Макграт. Его самого уже, конечно, след простыл, но я заметил: он подглядывает из своего окошка. Мало того, что подстрекатель, так еще и трус вдобавок.

«Что за безмозглый вы народ, — говорю я им. — Чем вы лучше тупых скотов, если вы жертвы собственной разнузданности и вас может сбить с толку даже такой боров, как ваш Макграт. Кому на руку вся эта свалка, как не ему, тому же Макграту, а? Сколько вашего серебра перекочевало сегодня в его кассу? Люди вы или нет? — спрашиваю. — Чем вы думаете? У вас что, вовсе мозгов нет? Как вы не понимаете, что я вам друг? Что когда‑нибудь, на старости лет, вы будете похваляться тем, что жили в тех же местах и в то нее время, что и Майкл Оуэн?»

Я б еще многое мог им сказать, но мне не дали. Ринулись все к прилавку, размахивают палками, ругань стоит чудовищная. Облепили меня со всех сторон.

И все‑таки я бы справился с ними сам, без посторонней помощи. Сам бы довел битву до конца. Одной только силой воли заставил бы их меня выслушать. Заставил бы, знаю, но мне не дали. Началась общая свалка — мерзость что такое. Что же мне оставалось — отошел в сторонку, гляжу на них и спрашиваю себя: неужели это мои земляки? Разве такими можно гордиться? Про таких разве скажешь с благодарным чувством: вот они, мои корни?

Потом эти, из Билнехауэна, пошли на тех, с островов. Вижу, отец с кем‑то схватился, мать размахивает чайником, обливает кого‑то кипятком, а эта громадина, Турлок О’Коннор, расшвыривает людей во все стороны, будто кули с картошкой.

А знаете, что я вам скажу? Совершенно уверен: для этих людей драка — удовольствие. Позабыли даже, из-за чего передрались, если и была какая‑нибудь причина, махнули на нее рукой. Позорное было зрелище. Сущий атавизм.

Я решил — пусть их, и ушел в горы, полежать на вереске, подумать.

И все‑таки Сары Мэлони в моей пьесе нет. Конечно, мне было известно про Джули. Но неужели вы хоть на минуту можете подумать, что в пьесе показана именно ее трагическая история? Что ж, вообще‑то такую историю показать можно, почему бы и нет? Каждый год в стране появляется на свет около двух тысяч внебрачных детей. Значит, у писателя вполне законное основание использовать этот материал. Но на мой взгляд, что тот незаконорожденный, что этот, — все едино. Важна лишь идея. Так что же, выходит, об этом вообще говорить нельзя — как бы кого‑нибудь не задеть ненароком? Но разве долг писателя не в том, чтобы изучать все стороны жизни, вскрывать, подобно хирургу, ее язвы, выставлять их на общее обозрение — для того, чтобы исцелить?

Интересуюсь ли я Джули? В плане романтическом интересуюсь? Чепуха. Вы же знаете, какой я избрал путь и чего намерен добиться. Так разве эта девушка мне пара? Согласен, она очень хороша собой, у нее острый ум, но я водил с ней компанию единственно ради того, чтобы отточить ее ум еще больше, развить ее интеллект. Уйму времени я потратил на эту девушку! Но с недавних пор замечаю — ее тянет к Турлоку О’Коннору. А вот тоже, знаете ли, любопытная особенность. Он очень рослый. И кое — кому, возможно, кажется красивым. Ну а что в нем еще может привлечь? Волосатая грудь, так я думаю. Просто кошмар какой‑то, что хорошеньких девушек тянет к таким вот гориллоподобным мужчинам.

Вы находите, у него тонкий ум? У Турлока О’Коннора?

Хм, рад слышать, что у него хоть какой‑то ум есть. Признаться, для меня это новость.

Здесь я все покончил. Нельзя же ожидать, чтобы такой человек, как я, поселился среди этих людишек. Серые, заурядные — сущий бурьян.

Разве я первый художник, которого извергло его окружение? Не хотят меня — ну и не надо. Потеряют на этом только они.

И пусть потом оплакивают эту потерю годами.

У меня сейчас набежало немного деньжат — гонорары. Могу поехать куда хочу. И уеду, поверьте. Я получаю от материнской родни письма из Америки, они там ценят меня. Пожалуй, туда я поеду. По крайней мере они понимают душу художника. Сумеют оценить талант и, что еще важнее, — вознаградить его.

Ну, словом, пожитки мои сложены. Я твердо намерен отрясти прах Билнехауэна со своих ног, и, если вы возвращаетесь в город, почему бы мне не поехать с вами, а? Я вижу, у вас там на улице машина. Зачем откладывать на завтра то, что можно сделать сегодня?

Отговаривайтесь чем хотите, все равно, я еду с вами. Мать? В поле, наверно, — помогает отцу. Да нет, зачем ее дожидаться? Долгие проводы — лишние слезы. Я ей напишу. Она поймет.

Как это так — не поймет?

Ведь она мне мать!

Загрузка...