Вместо заключения. Политическая теория: поиск новых направлений

Преодолевая границы: воссоединение политической теории и теории международных отношений?

Уже на раннем этапе становления «системы Вестфальского договора» многие политические мыслители признавали, что исключение международных отношений из сферы их научных и философских интересов неприемлемо в принципе. Например, И. Кант, продолжавший традицию «общественного договора», хорошо понимал, что его концепция политики требовала также осмысления проблем международного права для государств, космополитического права для всех участников международных процессов, равно как и гражданского права для индивидов внутри государства. Тем самым Кант заложил основы космополитизма. Существенный вклад внес в разработку международных проблем и Г. Гегель. Хотя в сферу его интересов попадало прежде всего государство (вопреки традициям «общественного договора»), он также не остался в стороне от международных вопросов, по существу заложив основы еще одной политической теории, действующей по сей день, — коммунитаризма.

Среди плеяды западных политических мыслителей — от Платона и Аристотеля до Джона Стюарта Милля и Джона Роулса (не говоря уже о восточных «классиках» Сун-Цзы и др.) практически каждый хотя бы что-то сказал по поводу международных дел и о важнейшей проблеме всех эпох — проблеме войны и мира.

Но если связь между политической теорией и теорией международных отношений столь очевидна, почему так широко распространено противоположное убеждение? Почему теория международных отношений считается относительно новым дискурсом — продуктом второй половины ХХ столетия? Ответ следует искать в господстве до последнего времени «политического реализма» в теории международных отношений, а также традиции «общественного договора» в политической теории, ориентировавшей исследователей на внутриполитическое сообщество, в англо-американской политической мысли, доминирующее влияние которой вряд ли у кого-то вызовет сомнение.

Во многом раскол был также связан со специфическими особенностями теории международных отношений как направления исследования.

К концу ХХ в. этот, если можно так выразиться, «пакт о взаимном непризнании» политической теории и теории международных отношений начал разрушаться. К этому времени жесткая государствоцентричная природа теории международных отношений уже была подвергнута серьезным сомнениям со стороны сторонников взаимозависимости, транснационализма и, начиная с 1970-х годов, глобализации. Все меньше сторонников оставалось к этому времени и у идеи вневременной повторяемости. Представление о международных отношениях как синониме межгосударственных отношений было подорвано сначала советскими учеными, выдвинувшими понятие «соотношение сил» вместо «баланса сил», включив в концепт рабочее и национально-освободительное движение, а затем и в западной науке, в немалой степени вследствие появления так называемой Английской школы (Хэдли Булл и др.), которая с конца 1970-х годов, развивая идеи Гуго Гроция, предложила идею «международного сообщества» как промежуточного варианта между «силовым» подходом реалистов и обоснованием необходимости сотрудничества либералов-институционалистов.

Многие ученые ополчились на существующий «разрыв» как на дисфункциональный и начали предпринимать некоторые шаги по преодолению барьера. Кроме того, все чаще можно было услышать призывы к преодолению «великого разрыва» между сравнительной политологией и теорией международных отношений. В своем обращении 1997 г. президент ИСА (International Studies Association) Джеймс Капорасо обозначил три области, в которых были предприняты особенно значимые усилия по интеграции сравнительной политики и теории международных отношений. Это работы: 1) по поводу «двухуровневых игр»[362]; 2) по пересмотру «второго образа»[363]; 3) по возвращению международной системы во внутреннюю сферу[364].

В свою очередь, со стороны политической теории тоже были предприняты некоторые шаги, хотя и, возможно, вынужденно, поскольку они были связаны с критикой идей Джона Роулса — в частности, его идеи самодостаточности сообщества. Постепенно стало очевидным, в том числе и для самого Роулса, что теория справедливости, способная решить проблемы неравенства внутри общества (Роулс прямо говорит, что речь идет об обществе «американского типа»), ничего не говорит о неравенстве на международном уровне, оказывается слишком «узкой».

Следствием этого стало формирование нового дискурса в теории международных отношений, важнейший вклад в который внесли такие авторы, как Брайан Барри (1998), Чарльз Бейтц (1979), Эндрю Линклейтер (1990), Терри Нардин (1983), Томас Погге (2002) и др.[365] Так, Дэвид Хелд в работе «Политическая теория сегодня» начал с того, что подтвердил тезис Уайта о том, что политическая теория в основном интересовалась концептом государства, однако такой традиционный подход, по его мнению, сегодня уже неадекватен. Он писал, что «более не может быть ни валидной теории государства без теории глобальной системы, ни глобальной системы без теории государства»[366]. По его мнению, и политические теоретики, и теоретики международных отношений в равной степени ответственны за расколы теорий на основе дихотомии внешнего/внутреннего при изучении государства. Дальнейшее развитие теорий возможно лишь через преодоление этого противопоставления.

Почти одновременно с Хелдом появилась и еще одна работа, посвященная той же проблеме. Кен Бут и Стив Смит показали, что, в соответствии с традицией, изучение политики осуществлялось на трех уровнях в отдельности: во внутриполитической сфере, на уровне международных отношений и глобальной политики[367], что они сочли глубоко ошибочным, предложив переписать тексты.

Формирование нового дискурса не только открыло перед международниками проблемы онтологии и эпистемологии, но и показало, что теория международных отношений имеет значительно более долгую историю, нежели это представлялось реалистам и либералам — сторонникам «общественного договора».

Попробуем выделить основные темы и идеи, носящие более или менее «сквозной» характер на протяжении истории политической мысли и сегодня превратившиеся в «мосты» между двумя дисциплинами. Вслед за Брайаном Шмидтом можно выделить три основные области, в которых наиболее успешно происходило «воссоединение» политической теории и теории международных отношений: нормативные теории, теории демократии и совокупность работ, которые условно можно поместить под рубрику «идентичность/различия»[368]. Хотя время от времени эти три области взаимно накладываются друг на друга и многие значимые работы подпадают под все три категории, данная типология все же обладает аналитическим смыслом там, где происходит конвергенция между двумя дисциплинами.

Нормативные теории. Уже на волне «постбихевиоральной революции» и окончания войны во Вьетнаме, неуспехи в которой были возложены в США в том числе на неверные прогнозы исследователей-международников, началось постепенно возвращение ценностей в арсенал исследовательских программ. Однако преодоление маргинальности политической теории, переживавшей не лучшие времена вследствие жесткого отрицания со стороны позитивистов, а также кризисных процессов внутри самой дисциплины, заняло еще какое-то время.

В 1990-е годы развернулись дискуссии, направленные на дискредитацию положения о нерелевантности нормативных тем для теории международных отношений[369]. Особенную активность проявляли британские ученые. В процессе обсуждения были найдены некоторые компромиссные варианты. Многие исследователи признали, что, пытаясь создать автономную «науку о международных отношениях», международники, по существу, выпали из основного потока науки о политике[370]. Между тем, как подчеркивает Роберт Джексон, «международная политическая теория и внутриполитическая теория совпадают в определенных пунктах, но одновременно являются двумя сферами единой всеобъемлющей политической теории, которая на фундаментальном уровне занимается условиями, организацией и ценностями организованной политической жизни на планете Земля»[371].

В частности, начались многолетние дебаты между сторонниками космополитизма и коммунитаризма, во многом повторяющие споры между коммунитаристами и либералами в политической теории. Главным образом споры шли по линии дихотомии партикуляризм/ универсализм. При этом международники, подобно политическим теоретикам, вынуждены были начинать разговор с определений предмета споров, а стало быть, возвращаться к Канту, Гегелю и другим более ранним философам, т.е. к истории политической мысли.

Идея универсализма была впервые сформулирована еще в Средние века — в доктрине «двух городов» св. Августина. Смысл доктрины заключается в том, что Город людей, изгнанных из рая, вынужден подчиняться власти и быть лояльным ей. Справедливая власть заслуживает поддержки людей, но люди никогда не должны забывать о своей принадлежности также к городу Бога — христианству, лояльность которому должна быть приоритетной по сравнению с лояльностью секулярному господству. Позднее эти идеи были развиты и уточнены Фомой Аквинским, обозначив человека как политическое животное и одновременно как носителя всеобщих моральных стандартов, управляющих отношениями между людьми.

Универсалистский компонент у Августина и Фомы Аквинского позволил внести наиболее крупный вклад средневековых мыслителей в развитие международно-политической теории — доктрину справедливой войны. Христианские мыслители пришли к выводу, что политическая власть не сможет сохраниться, если не будет время от времени прибегать к насилию. Однако мир — это норма, ибо он является репрезентацией социальной справедливости, а не просто отсутствием войны. Война может быть узаконена, только если она ведется во имя установления мира. Тем самым был опрокинут широко распространенный дохристианский тезис о том, что война — обычное состояние государства. Более того, у Фомы Аквинского была также представлена идея о том, что сила должна быть соразмерна, а насилие суть последний ресурс.

Не менее важным был вклад в осмысление универсализма мыслителей эпохи Ренессанса. Например, Макиавелли выдвинул идею о том, что ценит интересы Флоренции выше, чем собственную душу (своего рода новое воплощение древнеримского патриотизма). С другой стороны, многие мыслители под влиянием открытия Америки попытались переосмыслить проблему универсализма и партикуляризма. Кроме того, территориальное, суверенное государство, легально автономное, стало новой политической единицей и создало новый тип политической теории, восстановившей некоторые аспекты классических теорий, хотя и в новой форме гражданского республиканизма.

Соответственно, изменился и подход к «справедливой войне». Было выдвинуто предположение, что обе стороны должны рассматриваться как справедливые, поскольку у нас нет возможности определить, чья позиция более правомерна. Также отныне различались две позиции — прибегнуть к войне на справедливых основаниях (jusadbellum) или вести войну справедливо (jusinbello). Европейский порядок, пришедший на смену средневековому христианству, по существу, легитимировал войну, однако рационализировал и гуманизировал ее. Отныне война стала актом государственной политики. В ХХ столетии эта проблема приобрела особое значение, что отразилось в спорах между такими мыслителями, как Карл Шмитт и Ганс Моргентау[372]. Таким образом, даже их обращение к истории политической мысли носило отнюдь не праздный характер. Обращение к примеру «справедливой войны» со всей очевидностью показывает необходимость теории международных отношений опираться на идеи, высказанные политическими мыслителями в разные эпохи и по разным поводам.

Хотя некоторые постмодернисты и не видели в нормативных политических теориях большого смысла, рассматривая их как еще одно воплощение Модерна, в целом можно сделать вывод о том, что нормативно-этические вопросы, которые начали подниматься в контексте международных отношений, во многом сблизили две дисциплины.

Теории демократии. Интерес к теориям демократии, вызванный тенденциями к демократизации в целом ряде ранее автократических режимов, а также распространением кантовской формулы «зоны мира», т.е. тезиса о том, что демократические государства отличаются миролюбием, также способствовал преодолению границы между политической теорией и теорией международных отношений. Однако до последнего времени проблемы демократии изучались преимущественно в контексте внутренней политики соответствующих стран. Можно сказать, что это скорее была сфера доминирования политической теории, в то время как международники, завороженные Вестфальской моделью национальных государств, мало интересовались внутренними политическими режимами. Любимая метафора политических реалистов о государствах как «бильярдных шарах» отражает тенденцию рассматривать их как «единицы», не принимая во внимание ни их политические, ни культурные особенности.

Поэтому вопрос о возможности «экспорта» демократии отнюдь не столь однозначен. Конечно, есть успешные прецеденты — скажем, связанные с переходом к демократии таких стран, как Япония, Германия или Италия после Второй мировой войны, когда демократия была принесена, если можно так выразиться, в ранцах победителей. Но станет ли столь же успешным опыт Ирака, Афганистана, «арабской весны»?

Демократический идеал в его нынешней интерпретации утвердился в общественном мнении с начала 1950-х годов, т.е. в разгар холодной войны, однако это не означает, что о демократии мало размышляли в предшествующие периоды, другое дело, о какой именно демократии. Достаточно вспомнить знаменитую «триаду» Й. Шумпетера: демократия как власть народа, демократия во имя народа и, наконец, демократия как процедура. И вот здесь начинаются сложности.

До середины XIX столетия и, возможно, даже позднее демократия почиталась опасной и крайне нестабильной формой правления. Почти за столетие одиозные коннотации демократии постепенно сменились на более позитивные, связывающие воедино идею народного суверенитета и равенства. В конце концов демократия превратилась в концепцию, у которой на этом поле фактически не оказалось конкурентов. Но это отнюдь не означает, что проблема смысла демократии ушла в прошлое.

Более того, в отличие от ценности демократии, ее смысл во многих случаях был утрачен в какофонии конкурирующих интерпретаций. Не случайно такой известный политический теоретик, как Роберт Даль, даже предложил заменить термин на «полиархию» как более понятный и однозначный. Будем откровенны, такая лингвистическая эквилибристика отнюдь не завершила споры о смысле демократии.

Эволюция представлений о демократии — это разного рода попытки соединения идеи свободы, понимаемой как элемент членства в политическом сообществе, идеи равенства через закон, с которой поначалу ассоциировалась демократия в целом, и, наконец, идеи народного суверенитета. Иначе говоря, на протяжении последних двухсот лет происходило строительство риторических связей между демократией, народным суверенитетом и политической свободой. Поэтому долгое время идея демократии раскрывается как версия республиканизма. Разница в самом общем виде заключается в следующем: если демократы говорят об «общине демоса», то республиканцы — об «общине сообщества». Наконец, обнаруживаются еще две отчетливые тенденции: к демократии формальной (процедурной) и демократии содержательной, когда правительство рассматривается в качестве арбитра в споре плюралистичных интересов (или, как говорил Франклин Рузвельт, «не жить и не давать жить другим, а жить и помогать жить другим — важный шаг в направлении социального либерализма», позднее обоснованного и развитого Джоном Роулсом и его последователями). Иными словами, содержательная демократия в условиях социального государства приходит на смену демократии laissez-faire. Это предполагает, что из инструмента принуждения государство и правительство превращаются в арбитра.

Хотя, как указывалось выше, одной из характерных особенностей современности является почти универсальное признание ценности демократии, это отнюдь не предполагает признания универсальности самой демократической модели, о чем часто сознательно или неосознанно забывают многие политики и исследователи. Исторические прецеденты показывают, что бездумное, автоматическое копирование Вестминстерской модели крайне редко приводит к успеху демократических преобразований, часто завершается хаосом, гражданской войной, военной диктатурой, дискредитацией самой идеи демократии.

Процессы глобализации заставили исследователей взглянуть на проблемы демократии по-другому. Д. Хелд был одним из теоретиков, попытавшихся посмотреть на демократию в теоретической перспективе[373]. В его оценке глобализация предполагает как минимум два ясно различимых явления: во-первых, то, что политическая, экономическая и социальная деятельность становится всемирной по своим масштабам, и, во-вторых, что наблюдается интенсификация взаимодействий и взаимосвязей на всех уровнях — между государствами и обществами, составляющими международное сообщество[374]. Хелд, кроме того, внимательно исследовал ограничения и возможности демократии в эпоху, когда демократия стала универсально признанным лозунгом. Он даже отметил парадокс, заключающийся в том, что в то время как идея «правления народа» повсеместно превозносится как универсальная, сам по себе демократический режим рассматривается как национальная форма политической организации. В такой ситуации продолжение рассмотрения международного сообщества как совокупности национальных государств малопродуктивно. Такой подход позволяет не замечать множество сложных вопросов, которые неизбежно выйдут на поверхность, в случае если международники прибегнут к политико-теоретическому анализу процессов демократизации и распространения демократии. Отсюда вывод, сделанный Д. Хелдом в другой работе: «Невозможно оценить современное демократическое государство без рассмотрения глобальной системы, и невозможно изучение глобальной системы без оценки демократического государства»[375].

Идентичность/различия. Особое значение в контексте глобализации приобрела проблема соотношения внутреннего (инсайдерство) и внешнего (аутсайдерство). Даже поверхностное знакомство с историей показывает, что дихотомия «свой/чужой», «Я/Другой», «инсайдер/аутсайдер» в принципе была присуща всякому человеческому сообществу — начиная с племени, города-государства, империи и кончая современными отношениями между разными этническими, религиозными, профессиональными и т.д. социальными группами в мультикультурных сообществах. Иное дело, что критерии проведения границ существенно изменялись в разных типах сообществ.

Исторически сформировались две основные традиции: христианство диктует восприятие «Другого» на основании закона тождества. «Другой» — это такой же, как и «Я». «Я» и «Другой» скорее похожи, чем различны. Но «Другой» может и отказаться от со-бытия с нами, тогда он воспринимается как угроза. Чем больше он усиливается, чем больше усилий тратит на безопасность, тем сильнее наш страх. И, соответственно, наоборот. Это разделение может предстать в виде дихотомии «друг/враг» (Карл Шмитт), «трихотомии» «друг/соперник/враг» (Александр Вендт) или «Другой как Я» (Поль Рикёр). В любом случае говорить о международных отношениях и не учитывать глубинного подтекста восприятия союзника/противника — значит скользить по поверхности и не понимать сути происходящего, тем более когда нередко эти концепты меняются местами.

В национальном государстве основным критерием инсайдерства является принцип территориальности и формального гражданства. Иными словами, как пишет Бенедикт Андерсон, нация — воображаемое сообщество, в котором граждане рассматривают себя как жителей всей территории определенной страны, даже если никогда не выезжают за пределы своей деревни. Андерсон подчеркивает:

«Концепт родился в эпоху, когда Просвещение и революции разрушали легитимность божественно-упорядоченной, иерархической, династической сферы. Обретя зрелость на той стадии человеческой истории, когда даже наиболее преданные сторонники любой универсальной религии с неизбежностью столкнулись с жизненным плюрализмом таких религий, а алломорфизм (прямые отношения) между онтологическими утверждениями каждой веры и территориальными соприкосновениями, и стремлением каждой нации к свободе... Залогом и эмблемой этой свободы и является суверенное государство»[376].

Не стоит сбрасывать со счетов и религиозные противоречия, особенно в наиболее радикальных формах, «столкновения цивилизаций» (С. Хантингтон), социально-гендерные, классовые, групповые и др. взаимодействия, далеко не всегда носящие мирный характер. Не случайно поэтому проблема идентичности стала одной из важнейших тем современных исследований международных отношений. Более того, концепция быстро вошла в новейшую интеллектуальную моду.

Самоидентификация предполагает не только определенную изначальную предзаданность, но и сознательный выбор человека или группы людей. Соответственно, процесс идентификации не всегда приводит к достижению истинной идентичности. Культура в целом раскрывается во всей полноте «в глазах другой культуры» (М. М. Бахтин), или, иначе, на основе оппозиции «свой/чужой», определяющей этническую, конфессиональную, социально-классовую принадлежность человека или социальной группы. Причем мифологическая составляющая играет в этом процессе особенно значимую роль. Коллективно выраженная особость, отличие от «других», разделяющая «своих» от «чужих», зачастую представлена в национальных идеологиях.

«Национальная идентичность, — пишет М. Гиберно, — это коллективное чувство, в основе которого лежит вера в принадлежность к одной и той же нации и согласие в отношении большинства атрибутов, которые делают ее отличающейся от других наций»[377]. Идентичность имеет психологическое, культурное, историческое, территориальное и политическое измерения. Уточним, что психологическое измерение относится к сознанию, формирующему группу, основывающемуся на близости, объединяющей тех людей, которые принадлежат к данной нации. Культурное измерение определяется как ценности, убеждения, язык и практика конкретной нации. Историческое измерение обращено к тому факту, что нация гордится своими древними корнями и интерпретирует их как признак устойчивости, силы и даже превосходства. Относительно исторического измерения можно привести цитату из фундаментального труда отечественных историков:

«Функции исторического знания на протяжении, как минимум, последних трех веков модифицировались и усложнялись, но все же можно за всем многообразием задач истории увидеть один инвариант — это обеспечение идентичности. Смена моделей историописания была, как правило, связана с кризисами идентичности»[378].

Территориальное измерение подвергается все большим «вызовам» со стороны глобализации, но продолжает сохраняться вокруг семьи, работы и административных структур. Наконец, политическое измерение национальной идентичности проистекает из ее отношения к современному национальному государству, устремленного по определению к лингвистической и культурной гомогенизации все более разнообразного в этническом и культурном отношении населения. Идентичность выходит за рамки национальной, и сегодня уже многие авторы пишут о региональной (например, европейской), космополитической или даже глобальной идентичности.

Таким образом, проблема идентификации внешнего и внутреннего сохраняет свое первостепенное значение, особенно в контексте глобализации, когда риски, связанные с ними, многократно умножаются.

Попытки в последнее время реинтегрировать политическую теорию и теорию международных отношений могут быть рассмотрены как часть более общего стремления переосмыслить аналитические границы, выстроенные между двумя дисциплинами.

Итак, речь сегодня идет о воссоединении политической теории и теории международных отношений в единую дисциплину. Более внимательное прочтение и концептуальный анализ базовых международно-политических категорий со всей очевидностью показывают необходимость систематического обращения к истокам теории международных отношений и колоссальному багажу политической мысли в целом. Сегодня разрыв между политической теорией и теорией международных отношений практически преодолен. Мы можем выявить исследовательскую триаду, включающую политическую теорию (философию) как основание, собственно теорию международных отношений как теорию «среднего уровня» и, наконец, эмпирические теории международных отношений, содержащие первичные обобщения международных процессов и явлений. Все вместе они составляют политическое знание, способное осмыслить и понять самые разные аспекты политических процессов как на внутригосударственном, так и на глобальном уровне.

Загрузка...