ЭЛЛЕН

В мясе много крови, алая жидкость сочится между волокон филе телятины, когда я протыкаю вилкой корочку стейка. Изо всех сил стараюсь не вспоминать о той крови, которую видела сегодня утром, проснувшись от нее. Большие кровяные пятна на постельном белье, пижаме и на моих бедрах. «Мое тело хочет что-то доказать», — сказала я Симену, стягивая с кровати простыни. Он еще лежал. «Даже не думай, — говорит мое тело, — я покажу тебе, что чем больше ты надеешься, тем сильнее и тверже мое „нет"». «Ни черта у тебя не выйдет», — пробормотала я быстро и очень тихо. В этот раз я не плакала, не то что месяц назад.


В прошлом месяце, точнее двадцать девять дней тому назад, утром в Осло была низкая облачность и шел холодный дождь.

Солнечные лучи, проникшие через окно, когда я стояла под душем сегодня утром, запах моря и пряный аромат воздуха здесь, в Италии, помогли мне чуть спокойнее справиться с этим поражением. «Все-таки сегодня папин день рождения, — сказала я Симену, когда вода смыла с меня кровь и первую болезненную реакцию. — В любом случае буду делать вид, что ничего не случилось, спрячу в себе». Он ответил: «Да, давай воспользуемся этим днем по полной программе», крепко обнял, и мне показалось, что его согнутая шея пахнет разочарованием.

Я высвободилась из его рук и вышла из комнаты, не обернувшись. На кухне первой, в чьи глаза я взглянула, была Хедда. Я старалась не смотреть на нее, чтобы не потерять самообладания, потому что Хедда всегда напоминает мне о том, чего у меня нет. В этом году она так выводила меня из себя, что я едва сдерживалась; ярость приходит ниоткуда и внезапно накрывает меня, и остается только отстраниться. Безобразное состояние, и я даже не смогла признаться в этом Симену, потому что сознаю, насколько все неправильно, мелко и постыдно. Поэтому сегодня я решила приготовить для Хедды джем, конечно прежде всего в пику Лив, да еще положила побольше сахара — Лив с Олафом, по-видимому, боятся его больше всего на свете. И вдруг сегодня мне легче оттого, что рядом Хедда и я могу касаться ее шелковистых волос и нежной кожи, смотреть, как искренне она наслаждается приторным до невозможности джемом, который я приготовила только для нее.


Легче и от покупки сумки за пять тысяч крон; сознание необходимо переключить на что-то другое. Легче оттого, что Симен остался дома с моей семьей и провел утро, играя в бассейне с Агнаром и Хеддой, — может быть, это было самым простым решением, пусть так. Легче, если прогуляться по площади старого города, вместе с Лив выбирать мясо и овощи, разговаривать, о чем угодно — об ужине, о том, что папе уже семьдесят. «Помню, в детстве я часто пробовала вообразить, каким он будет в старости, — рассказывала мне Лив. — Ну вот как он будет выглядеть в семьдесят лет, к примеру, ведь тогда он будет совсем древним. Наверное, я даже толком не могла представить себе, что можно жить так долго. А оказалось, что он вообще не изменился».

Не думаю, что папа не изменился: он стал как бы утрированной версией самого себя, даже в чем-то карикатурной. Я пыталась объяснить это Симену перед отъездом в Италию. «Как и большинство людей, — заметил Симен. — Ближе к концу человек просто себя пародирует, хочет он того или нет». — «Интересно, почему так происходит, — сказала я. — Может, из-за того, что скоро умрут, люди стараются оставить точное впечатление о себе перед тем, как уйти, чтобы мы, оставшиеся, лучше их запомнили?» Симен рассмеялся: «Страшно себе представить, какой ты будешь в семьдесят, в тебе уже столько пафоса». И добавил: «Но поскольку мы все с возрастом зацикливаемся на себе, может, я и не замечу».

Мы с Сименом вместе уже больше года, и до сих пор, когда он упоминает об отдаленном будущем, в котором есть мы, мне хочется выдохнуть с облегчением. Он единственный мужчина, который смог внушить мне страх быть брошенной; во всех прошлых отношениях какая-то часть меня упорно надеялась, что другому станет скучно еще раньше, чем мне; я искала непредсказуемости, а не щенячьей преданности и зависимости. А теперь мне хотелось быть уверенной в Симене, в том, что он останется со мной, как бы мое тело ни старалось саботировать наши планы. Но Симен не дает гарантий.

Я удивилась, когда он согласился поехать с моей семьей в Италию. Трудно понять, нравятся ли они ему, с ними Симен всегда какой-то нервный, ему неуютно, он пытается это скрыть и становится хвастливым и завистливым, особенно если рядом папа. Я пробовала шутить, уверяя Симена, что ему нет никакой необходимости соревноваться с папой, но разве не этим ли он занят? Оказалось, это одна из немногих тем, над которыми Симен не смеется и явно шутить не готов. «Мне что, нельзя до тебя дотронуться при твоих?» — как-то спросил он меня. И чаще всего получается, что у него уже есть другие планы, когда я спрашиваю, не хочет ли он поехать со мной на ужин к родителям, или предлагаю просто провести время с моей семьей. Сначала мне это казалось странным: все прошлые бойфренды радовались встречам с моими родными чуть ли не больше меня, но постепенно я поняла, что Симен, вероятно, чувствует то же, что и я: мне нравится его семья, но не так, как моя.

Но сейчас он здесь. Со мной и с ними, в Италии, чтобы отметить папин семидесятилетний юбилей. Все время нашего путешествия до этого дня я ощущала какие-то изменения в моем теле, что-то прикрепилось внутри меня и начало расти; груди болели, меня тошнило, тяга к кофе исчезла, и мне постоянно хотелось в туалет — я читала, что все эти симптомы проявляются в первые недели беременности. На этот раз я чувствовала себя совершенно уверенной, вероятно потому, что надо было убедить Симена, который начал падать духом, и сумела убедить себя. «Вот, потрогай, — говорила я, подставляя грудь его ладоням. — Чувствуешь, она стала больше, как бы набухла?» А потом я опускала его ладонь к низу живота, который уже два дня ободряюще мурлыкал.

Месяц за месяцем меня полностью поглощало ожидание. Я почти ничего больше не могу вспомнить за последние полгода, я только ждала. Знаю, было и многое другое, к примеру, я написала текст одного из важнейших в этом году правительственных выступлений, оказавшего, судя по всему, заметное влияние на результаты опроса общественного мнения спустя неделю; еще мы с Сименом впервые вместе встречали Рождество, а на Новый год поехали в Нью-Йорк — и я была страшно растрогана, когда Симен достал из нагрудного кармана пиджака маленькую бутылочку безалкогольного шампанского; я разговаривала, ходила в гости, смеялась с мамой, папой, братом и сестрой, друзьями; жизнь шла как обычно, но, когда я думаю об этом времени, все сливается воедино и кажется таким неважным, отчетливо вспоминаются только ожидание и разочарования. Постепенно к ним примешивался страх: что-то не так, не может быть, чтобы это случилось именно со мной, и еще картинка: мы с Сименом сидим в белой комнате, и доктор в белом халате объясняет, что проблема во мне. К сожалению, ваше тело несовместимо с созданием новой жизни, оно лишнее на этой земле, бракованное.

Этот образ возникает на сетчатке регулярно, особенно в последние два месяца, хотя Симен очень старается утешить меня, говорит, что все получится, не надо из-за этого нервничать; бывает, проходит гораздо больше времени, прежде чем удастся зачать ребенка, и это абсолютно нормально. Но я видела, как он гуглит «бесплодие у женщин», а когда у меня в прошлый раз наступили месячные, он набрал в поисковике «беременность в менопаузу». Симен на три года моложе меня. Мне тридцать восемь, и это безмолвно давит на нас, на меня. Нам нужно спешить, пока еще не поздно.

В то же время я понимаю, что должна бороться со стрессом, об этом пишут на всех сайтах и форумах: вероятность зачатия гораздо ниже, если организм находится в состоянии стресса. Я листала форумы мамочек, над которыми раньше смеялась, выискивая истории женщин, у которых беременность наступала, когда они меньше всего ждали этого: мы уже перестали надеяться, расслабились, тут-то оно и случилось, и тому подобное. Даже неловко думать, сколько разнообразных рекомендаций я собрала в копилку за этот год, в каких только позах не пробовала спать, хотя на самом деле понимаю: все это чушь. Симен смеялся надо мной, а я отвечала, что попытка не пытка, но все-таки обещала пойти к врачу, если и в этот раз не получится.

Сегодня папин день рождения, и я все время скрывала, что со мной происходит, стараясь не замечать собственных мыслей, держать их на расстоянии, но после двух бокалов — первых за отпуск и за несколько месяцев, — выпитых под равнодушным взглядом Симена, я больше не в состоянии сдерживать свой гнев и боль. Я не обращала внимания на разговор за столом, не знаю, о чем мы говорили, вполуха слушала нудную, переполненную штампами речь Лив, которую она наконец-то заканчивает, так неуверенно оглядываясь на меня, что мне остается только одобрительно улыбнуться — она, бедная, так мучилась с этой речью, — хотя это противоречит моим принципам: признание и похвала должны быть заслуженными. Я стараюсь собраться, делаю несколько больших глотков воды, смотрю на Симена, который выпил больше меня и теперь пребывает в чересчур хорошем настроении, бросаю беглый взгляд в сторону мамы — она выглядит беспокойной и как будто чего-то ждет, у нее всегда такое выражение, когда в центре внимания находится кто-нибудь другой. Я направляю на маму весь свой гнев: сегодня она попросту не имеет права быть настолько поглощенной собой, и когда мама сообщает, что не собирается произносить речь в честь папы — наверняка из-за того, что Лив в своем выступлении слишком сосредоточилась на нем, а не на ней самой, — во мне все закипает от ярости.

— Но почему? — спрашиваю я, контролируя свой голос, как учила многих политиков.

Мама пристально смотрит на меня; когда-то этот взгляд казался мне страшнее всего на свете — снисходительный, ясно указывающий на мою ошибку, почти презрительный. Мне не раз приходило в голову, что я никогда не смогла бы смотреть так на своих детей — как будто и в самом деле их презираю. Но теперь этот взгляд меня не пугает, я знаю, это просто манипуляция и мама не совсем презирает меня. Возможно, сейчас дело и не во мне.

— Что значит «почему»? — переспрашивает она. — Я только что объяснила: скажу дома, когда вернемся в Осло.

— Но раз ты так любишь поговорить перед публикой, может, выступишь и там, и здесь? — продолжаю я, по-прежнему контролируя свой тон. Это ведь не слишком большая жертва ради человека, за которым ты замужем вот уже сорок лет? — добавляю я, имитируя ее голос; дешевая шутка, но мне все равно.

Симен смеется, как и всегда, когда возникает неловкая ситуация. Вообще-то, это поразительно эффективный механизм снятия напряжения, и чаще всего он срабатывает, но не в эту минуту, не с мамой и не со мной. На Лив тоже не действует: она побледнела и наверняка вне себя из-за того, что я пытаюсь испортить папин праздник; несколько секунд я подумываю сдаться и оставить все как есть. Но тут ловлю взгляд папы, и он выглядит таким расстроенным, что это придает мне уверенности, и ради него я даю волю своему гневу.

— Прекрати, Эллен, — шипит мама. — Что с тобой такое?

— Что со мной? — громко повторяю я. — Скажи лучше, что с тобой!

Мама долго смотрит на меня. Кажется, она хочет что-то сказать, но в конце концов просто с грохотом ставит на стол стопку грязных тарелок, которую держала в руках.

Олаф и Симен подскакивают. У Лив такой вид, будто она вот-вот расплачется. Хокон, как обычно, молчит, уставившись на стол.

— Если тебе так хочется услышать речь, можешь выступить сама, ты ведь этим зарабатываешь? — громко и резко произносит мама.

Она оглядывает остальных, словно замечает, что мы не одни за столом, и добавляет, смягчившись:

— Мне просто не хотелось бы высказать сейчас все, что я придумала для речи в Осло, перед друзьями и коллегами Сверре. К тому же вы наверняка слышали все это раньше.

Мама внезапно стала называть папу по имени, и это выглядит так же демонстративно, как если бы я вдруг назвала ее «Туриль» вместо «мама». Я закатываю глаза, чтобы показать ей, что ее риторика неуместна и никого не введет в заблуждение.

— Странно. По-твоему, папа не вынесет, если ты скажешь ему приятные слова два раза кряду? Или есть другая причина? — спрашиваю я.

Мама не отвечает, глядя на меня с таким тяжелым выражением, как будто я бросаю вызов судьбе, оспаривая ее право интересоваться только собой; и то, что теперь она находится в центре внимания, как и хотела, злит меня еще больше.

— Всю поездку ты вела себя очень странно, — я уже не в силах остановиться. — Что происходит?

Собственно, я не смогла бы описать, как именно вела себя мама, до этого момента я почти не обращала на нее внимания. Как и все остальные, я была поглощена собственными мыслями и надеждами. Но смею предположить, что права, и этого достаточно.

— Пусть на это лучше ответит Сверре, — произносит мама неожиданно спокойным тоном и поворачивается к папе: — Ты не хочешь рассказать им, в чем дело?

— Мы решили развестись, — немедленно отвечает папа, почти перебив ее, словно он только и ждал возможности выговорить эти слова.

Все молчат. Симен смотрит на меня — в этот раз он сидит на противоположной стороне стола, — и, встретившись с ним взглядом, я думаю: а ведь это мне предстояло объявить сегодня важную новость. У нас будет ребенок. Спасибо большое. Мы не хотели говорить, пока не были в этом уверены, все было непросто. И с днем рождения, папа, скоро ты снова станешь дедушкой!

— Но это вовсе не так трагично, как звучит, — говорит мама.

Она снова садится за стол, и я чувствую клокочущую во мне ярость — обращенную на нее, на папу, на всю эту абсолютно неправильную ситуацию. Да за кого они себя принимают?

— Не трагично, что вы разводитесь? — говорю я.

— Эллен, пойми, мы всячески пытались, но не нашли другого выхода.

Мне хочется закричать: «Вы даже понятия не имеете, что значит пытаться», хотя я знаю, что это не так. Я смотрю на папу, вот сейчас он объяснит, что это шутка или все несерьезно, и они по-прежнему будут жить вместе. Но он говорит совсем другое:

— В этом браке ничего не осталось для нас обоих. Никакого будущего.

— Ты знала об этом? — обращаюсь я к Лив.

У нее точно такое же выражение лица, как в детстве, когда она боялась, что в чем-то провинилась: распахнутые в отчаянии глаза и полураскрытый рот; у Лив в репертуаре есть пара сотен вариантов этого выражения, словно она постоянно хочет попросить прощения, хотя и нет никакого повода.

Лив сокрушенно качает головой, несомненно обдумывая, кого из нас спасать первым.

— Нет, — коротко отвечает она.

— Мы сами осознали это совсем недавно, — говорит мама. — Просто мы отдалились друг от друга.

— Что-то сломалось еще много лет назад, — произносит папа.

Хотелось бы знать, а что, собственно, должно работать в браке, когда тебе уже семьдесят, что еще нужно, кроме возможности оглянуться на созданное вместе, — и о какой бы сфере жизни ни шла речь, и мама, и папа могли бы сделать это с чувством удовлетворенности.

— Мы уже не раз говорили об этом, — добавляет папа.

Он смотрит на меня. Может быть, папа имеет в виду тот разговор зимой, когда мы катались на лыжах и он упомянул, что мама хочет, чтобы он окончательно вышел на пенсию, а он предпочел бы по-прежнему работать хотя бы два дня в неделю, пока коллеги не возражают. Папа одним из первых оценил преимущества интернета, он любит это подчеркивать, и, вероятно, мы действительно чуть ли не первыми в стране подключили домашний интернет — из чистого любопытства. Папа — математик по образованию и много лет проработал в банке, но в конце девяностых вместе с одним молодым сотрудником создал модель аналитического инструмента, которую приобрел для дальнейшей разработки международный концерн. Этих денег хватило на организацию собственной компании, и с тех пор они выпустили уже несколько инструментов для анализа данных и оптимизации работы поисковых систем. Сейчас, как мне кажется, папины знания несколько устарели, хотя он в этом никогда не признается, разве что перед самим собой, но он воплощает историю компании. «Роботы не заменят личный опыт», — любит повторять папа; Хокон категорически с этим не согласен, просто пока еще не нашлось робота, способного занять папино место, и дважды в неделю папа выходит на работу в качестве консультанта. Вместе с пробежками это придает его жизни смысл. По его мнению, мама могла бы проявить великодушие и понять это. Я была с ним согласна. «Так чего же она хочет?» — спросила я. «В том-то вся и штука, — ответил папа. — Я не знаю. Ну не может же она хотеть, чтобы я постоянно мельтешил у нее перед глазами дома или чтобы мы ездили на отдых непонятно отчего по четыре раза в год?» — «А что она на это отвечает?» — поинтересовалась я. «Я не спрашивал», — сознался папа. «Тогда надо спросить, — возразила я. — Выяснить, как она себе это представляет, почему ей так важно, чтобы ты полностью вышел на пенсию». — «Она скажет, что это ради внуков, — заметил папа, — что мы сможем проводить с ними больше времени, что сейчас мы общаемся гораздо меньше, чем хотелось бы». Я промолчала, хотя мне показалось совершенно нелепым, что мама может определять, чего «мы» хотим, сразу за двоих.

— Нет, со мной ты об этом не говорил, — подает голос Хокон, прерывая поток моих мыслей.

Я по очереди оглядываю всех за столом: папу, маму, Лив, Олафа, Симена, Хокона. Только Симен встречается со мной взглядом и, поколебавшись, строит губами и бровями гримасу, так точно резюмирующую ситуацию, что я не могу не расхохотаться. Я смеюсь громко и зло. А потом смотрю на маму и папу.

— Отдалились? Нет будущего? Серьезно? Да вам же обоим уже семьдесят! — говорю я.

Никто не отвечает. Мой взгляд цепляется за тарелки, которые мама оставила на столе, и я вдруг вспоминаю, что мы еще не съели десерт. Я с вызовом смотрю на маму, потом на папу: любопытно, как они теперь выкрутятся, чтобы довести праздник до конца. Во всяком случае, помогать им я не собираюсь. Скрестив руки на груди, я откидываюсь на спинку стула. Лив откашливается, очевидно готовясь что-то сказать, но умение решать конфликты никогда не входило в число ее достоинств, и я отрицательно мотаю головой: не надо, пусть разбираются сами!

В конце концов положение спасает Агнар: он подходит к столу, завершив компьютерную игру, которой был занят весь последний час; из-за наушников он ничего не слышал, и, не замечая, как изменилось общее настроение — в этом он похож на Олафа, — Агнар спрашивает, скоро ли мы будем есть торт.

— Да! Самое время для торта, — отвечает мама с преувеличенной решимостью, встает и уносит тарелки на кухню.

Агнар занимает свое место рядом с папой, который кладет руку на спинку его стула, и до конца вечера они с мамой цепляются за Агнара как за спасательный круг.


Я просыпаюсь от спазмов внизу живота, боль пронзает правую сторону моего тела. До тридцати с лишним лет у меня не было болей при месячных, и в первый раз я подумала, что это аппендицит. Среди ночи позвонила в дежурную клинику, меня соединили с участливым доктором, который после нескольких вопросов определил, что это менструальное недомогание. Я так смутилась, что хотела тут же повесить трубку, но у доктора, очевидно, было время поговорить, и он спросил, повторяются ли такие же интенсивные боли каждый месяц. Я ответила, что до сих пор мне не приходилось звонить в больницу по этому поводу, и попыталась рассмеяться, но он сказал, что все может оказаться серьезным, многие женщины испытывают такую острую боль, что не в состоянии работать. Когда он задал вопрос о детях и я ответила «нет», он объяснил, что нерожавшие женщины старше тридцати часто сталкиваются с усилением болевых ощущений. Я поблагодарила его за помощь и больше не думала об этом, но за последний год боль превратилась в еще одно напоминание о том, что я слишком долго откладывала, полагая, что это никуда не денется, о том, какую идиотскую, беззаботную жизнь я вела, и поэтому я воспринимаю боль как заслуженное наказание.

Я встаю, иду в ванную, глотаю две таблетки парацетамола и включаю душ, направляя теплые струи воды на живот мелкими круговыми движениями. Прислоняюсь к кафельной плитке и плачу — обо всем сразу. «Ужин точно в типичном скандинавском нуаре», — подытожил со смехом Симен, когда мы легли. Я кивнула. «Не хватало только разоблачений, — сказала я. — Если не считать того, что мама и папа оказались стариками, внушившими себе, будто жизнь способна еще что-то им предложить, и готовыми принести в жертву всю семью, чтобы найти себя». — «А может, разоблачения еще впереди, — предположил Симен. — Мы же не знаем, что там у них произошло». — «Да ничего там не происходило», — отрезала я, абсолютно уверенная, что ничего не случилось, просто они то рассуждают о пенсии, то упорно отказываются признавать свой возраст.

Мама вышла на пенсию в шестьдесят семь, она работала редактором в издательстве и, как говорила сама, пожалела о своем решении четыре дня спустя; словно это зависело от нее — стареть или нет. Она по-прежнему их консультирует, да еще нескольких авторов, которые не хотят ее отпускать, она часто упоминает об этом с плохо скрываемой гордостью, но, очевидно, так и есть: увлеченные своим творчеством писатели по-прежнему звонят маме в любое время. Однако сейчас, под душем, мне приходит на ум, что у произошедшего, вероятно, есть какая-то причина, что у мамы попросту слишком много свободного времени, ей скучно и она ищет, чем бы его заполнить, а папы для этого недостаточно; ей не хватает подтверждения ее профессиональных качеств, признания и внимания, которые она получала на работе, и ни папа, ни все мы вместе не можем этого заменить. Меня внезапно осеняет: наверное, маме недостает чувства удовлетворения от работы и она стремится к жизни, в которой было бы больше смысла, чем в буднях обычной пенсионерки, папиной жены. Не исключено, два года назад я смогла бы понять маму, теперь же это выше моих сил: кажется необъяснимым, почти несправедливым, что она — с тремя детьми и двумя внуками — ощущает свою жизнь пустой. Это касается и папы, но мне трудно представить, чтобы идея о разводе исходила от него: папе есть чем заполнить свою жизнь. И даже с избытком, как, видно, считает мама, и я возвращаюсь к размышлениям о том, почему она была так озабочена его выходом на пенсию.

После ужина они оба легли спать — в одной комнате. Интересно, о чем они говорили, когда остались наедине, если, конечно, вообще что-либо сказали. Когда Агнар был уже не в силах сидеть за столом и Лив обнаружила — с преувеличенно разыгранным ужасом, — что он должен был лечь целых два часа назад, Агнара отправили спать, а затем разошлись и все остальные. Лив, по обыкновению, принялась за уборку, это ее главная тактика в любой трудной ситуации — убирать и твердо соблюдать обычный распорядок, в том числе время отхода Агнара ко сну. Это настолько важно для нее, что Лив становится просто одержимой, и мы с Хоконом часто подшучиваем над ней. Но не сегодня. Симен и Олаф помогали Лив убирать со стала, а мы с Хоконом не двинулись с места. Я еще больше злилась при мысли, что мама с папой просто встали и отправились спать, предоставив остальное нам, и мы вынуждены осмысливать принятое ими решение в их отсутствие. «Ты как, ничего?» — наконец спросила я Хо-кона. Я не знала, что еще сказать. Он тихо засмеялся и пожал плечами. Вернулись Олаф и Симен, и втроем они принялись обсуждать итальянскую премьер-лигу, а я пошла на кухню к Лив. Когда я увидела, как она стоит и рыдает над миской салата, невозможно было не рассмеяться. «Лив, что ты, не плачь», — шептала я, обняв ее за плечи.

Лив всегда зависела от родителей сильнее, чем я, от их признания и одобрения всего, что она делает, даже когда стала взрослой. Помню, она практически спрашивала позволения выйти замуж за Олафа, переживала и звонила мне каждый день, прежде чем решиться рассказать родителям, что они хотят обвенчаться в церкви, будто ничего хуже по отношению к маме с папой она сделать не могла. «Лив, — не выдержала я, — ты ведь делаешь это не для того, чтобы порадовать или огорчить маму с папой, это должно радовать только вас с Олафом». «Хотя потом может и огорчить», — добавила я, смеясь. «Тебе легко говорить, — возразила Лив. — Ты не знаешь, каково это». — «Что именно?» — «Когда у родителей такие огромные ожидания и предубеждения по поводу всего, что я делаю». — «Неправда, — ответила я. — Ты сама в равной степени участвуешь в появлении этих ожиданий, сама ждешь, что они будут чего-то от тебя ожидать. Это порочный круг». Тогда мне было двадцать шесть, и я не подозревала, как много буду думать о семье и насколько важным станет это для меня двенадцать лет спустя.

А вдруг у нас никогда не будет детей, говорю я себе, стоя под душем. Тогда моей единственной семьей останется та, которая у меня есть.


В июне мы с Сименом покупаем нашу первую общую квартиру.

Вернувшись из Италии — минус одна воображаемая беременность, минус два женатых родителя, — я первым же делом принялась просматривать объявления о продаже недвижимости. Я была уверена, что Симен может бросить меня в любой момент, что наши отношения стали очень хрупкими. На обратном пути я сидела в самолете рядом с папой и пыталась расспросить его о том, что же все-таки у них случилось. «Ничего особенного, — ответил папа. — Всегда кажется, что должна быть какая-то исходная точка — событие, что-нибудь конкретное, но на самом деле все происходит очень медленно и постепенно. Я даже не знаю, когда это началось». — «Но ведь вам было хорошо вместе», — настаивала я. «Разумеется, — кивнул папа. — Но с другой стороны, немалую часть времени мы прожили вместе скорее из чувства долга, чем по желанию, и я думал, что так правильно». Я обернулась, чтобы посмотреть на Лив, та сидела на несколько рядов дальше. Она бы подтвердила: да, так и бывает, такова жизнь. Если бы я могла сказать папе то же самое, переубедить его… но я молчала. «Странно, — продолжал папа, — люди заключают самые разнообразные договоры для закрепления разного рода отношений, а ведь далеко не каждый контракт необходимо соблюдать пожизненно, особенно если условия изменились». — «Какие условия?» — спросила я. «Мы с Туриль оба очень изменились, мы уже не те, какими были, когда познакомились, поэтому неизвестно, подходим ли мы теперь друг другу».

«Они никогда друг другу не подходили», — сказала я потом Симену. Я и раньше задумывалась над тем, насколько по-разному они воспринимают окружающее и взаимодействуют с миром. Мама склонна к конфронтации и напряжению, она более чувственна, а папа отстранен, логичен, и его эмоции возникают на другой почве. «У них нет никаких общих интересов, кроме нас, — объясняла я Симену. — Папа сказал, они в прямом смысле слова заключили договор и придерживались его. Как ты думаешь, они когда-нибудь любили друг друга?» Я понимала, что Симен не может ответить, но вопрос был отчасти риторическим — мне хотелось, чтобы он увидел разницу между ними и нами. «Я считаю, что отношения и семья должны быть основаны на том, что два человека любят друг друга, и сделали свой выбор не из практических соображений, страха и тому подобного», — говорила я, пытаясь успокоить Симена.

Симен очень увлечен идеей семьи, с ясными отношениями и заданными рамками. Все должно быть как можно более нормальным, недвусмысленным и упорядоченным. Симен терпеть не может всякую муть, как он выражается; я не совсем уверена, что улавливаю смысл, который он вкладывает в это слово, но развод семидесятилетних родителей, безусловно, легко вписывается в эту категорию.

До сих пор мы жили в квартире, которую он купил несколько лет назад еще со своей бывшей подружкой. И несмотря на то, что я поменяла мебель, перекрасила стены, развесила по стенам мои картины, заполнила ящики и шкафы моими чашками и одеждой, это по-прежнему ее пространство, с ее гвоздями в стене, ее шкафом-купе, ее кухонными полками. Раньше я никогда не испытывала ревности и почти с облегчением осознала, что это она будит во мне мелочное чувство собственности и потребность в самоутверждении. Я не без гордости рассказала об этом Симену: «Ты же видишь, как мне тяжело жить в квартире, которую вы купили вместе, с которой у тебя связано столько воспоминаний, я не знаю, где и чем вы тут занимались». И хотя Симен ответил, что понимает меня, мы прожили в этой квартире еще целый год. «Наши дети не могут родиться здесь», — твердо заявила я полгода назад. «Да, конечно», — согласился Симен. И тогда я принялась изучать объявления о продаже недвижимости, поначалу с не вполне искренним энтузиазмом, потому что нет ничего хуже переезда.

Наша новая квартира находится в районе Санкт-Хансхауген, на четвертом этаже с лифтом и видом на парк, куда мамы выходят на пробежку, толкая перед собой специальные прогулочные коляски. Четыре комнаты и балкон. Квартира стоила почти на миллион крон дороже среднерыночной цены, поэтому, несмотря на то что мы с Сименом оба хорошо зарабатываем, пришлось безответственно взять огромную ипотеку; это обошлось нам настолько дорого, что выглядело почти как бунт против папы, который всегда учил нас с Лив и Хоконом ответственному отношению к деньгам.

Процесс покупки квартиры захватил меня полностью. Ожидания, надежды, разочарования — я перенесла все свои чувства на объявления, показы, торги, проигрыши, растущие суммы ипотечного займа, новые показы квартир, новые торги, — и вот наконец пьянящее чувство победы, мы здесь, Симен и я. В нашей новой квартире, за нашим новым кухонным столом — нам, конечно, пришлось купить новую мебель, которая сюда подходит. Мы открыли бутылку вина. После возвращения из Италии Симен не особенно давит на меня насчет алкоголя, и, хотя это беспокоит меня само по себе, до чего же все-таки усыпляюще приятно пить, пока не надоест. «Все равно ведь бессмысленно не пить целый месяц, если я точно знаю, что не беременна», — убеждала я Симена в самом начале. И беззаботно добавила: «Ну или я могла бы не пить в последнюю фазу цикла». Симен предложил нам обоим совсем отказаться от алкоголя: ни к чему рисковать, зачем мне это, если гораздо лучше быть уверенными в том, что мы все делаем правильно? «Для Ребенка», — уточнил он. И с этим было трудно спорить. «Так лучше для Ребенка», как будто он уже существовал. Мы на самом деле говорили о нем в последние полгода именно так: Ребенок, с большой буквы. Симен тоже совсем не пил из сочувствия ко мне, даже перестал покупать свой любимый сыр и не ел мясную нарезку на Рождество, и все это давило на меня еще больше. «Ешь и пей как обычно, пожалуйста, — сказала я ему после четвертой неудачной попытки. — Возьми себе большой кусок бри, мне невыносимо думать, что из-за меня ты отказываешь себе в удовольствиях». — «Но мы же вместе», — ответил Симен, продолжая соблюдать свою излишне буквальную солидарность.

Это похоже на разочарование. Я не могу радоваться квартире, столу, вину и Симену так, как я себе представляла. Слишком многое тлеет где-то в глубине, это необходимо вывести на свет, обсудить, но что-то во мне изменилось, у меня нет сил для схватки. Для того, чтобы подобрать слова. Да и не верю, что они помогут. Раньше я была абсолютно убеждена в том, что проблемы необходимо формулировать, обсуждать и таким образом обезвреживать. Лив считает, я напрасно вечно обостряю, не обо всем нужно говорить, и, наверное, она права, потому что разговаривать сейчас с Сименом о Ребенке, которого нет, или о маме с папой — скорее рискованно, чем конструктивно.

— А давай сядем на балконе? — предлагает Симен.

Идет дождь, как и во все дни после нашего возвращения, воздух и земля сырые, Осло стал серым, точно страны Восточного блока. Мы сидим у стены, укрытые от дождя балконом верхнего этажа.

— Как ты думаешь, в этом году будет лето? — спрашиваю я.

Симен вздыхает, он наверняка видит в моем вопросе метафору. Он не любит метафоры и избегает их по мере возможности в своих текстах и выступлениях. Симен обучает служащих хорошо писать и довольно много зарабатывает; его принцип непоколебим: чем проще, тем лучше, особенно в профессиональной среде. Он считает, что метафоры затемняют смысл. «Но и обогащают», — не соглашаюсь я. «Разумеется, если ты пишешь художественную литературу, — парирует Симен. — Но не тогда, когда ты пытаешься передать четкое и ясное сообщение. А у нас произошла инфляция метафор». Обычно я ловлю его на том, что это уже само по себе метафора, значит, их невозможно избежать, раз даже ему не удается.

— Нет, серьезно, я недавно читала статью о наиболее вероятной модели изменения климата в ближайшие годы, так вот у нас в Норвегии не будет ни лета, ни зимы, — добавляю я.

— Останется у нас и лето, и зима, даже если будет не так много снега и не так тепло, — возражает Симен. — Времена года зависят далеко не только от температуры.

Он прислоняется к стене и смотрит в парк. Я стараюсь придумать, что бы еще сказать такое, о чем мы смогли бы поговорить, но ничего не приходит на ум. У меня никогда не получалось непринужденно болтать, и самое тягостное, что я могу себе вообразить, — необходимость вести беседу ни о чем, чтобы скрыть красноречивое молчание, в особенности наедине с мужчиной. «Делайте паузы, используйте молчание, — внушаю я политикам на тренингах. — Не бойтесь, оно может служить более эффективным средством воздействия, чем слова». Молчание между мною и Сименом неподвластно моему контролю; едва возникнув, оно нарастает с каждой минутой.

В начале июля я получаю СМС от мамы с вопросом, поеду ли я в отпуск в наш летний домик. Она пишет «поедешь ли ты», очевидно, чтобы подчеркнуть, что все мы — независимые индивидуумы. «Мы с Сименом приедем в конце месяца», — пишу я, не задавая встречного вопроса. Но мама все равно отвечает: «А я поеду в горы». У ее сестры есть домик в Теле-марке, расположенный не так уж высоко над уровнем моря, но все мамины родственники проявляют поразительную неточность, называя горами все, что не на побережье. Я не отвечаю. По-моему, их с папой поступки выглядят слишком демонстративными. Они показывают нам, что все изменилось. И наши традиции и семейные привычки должны исчезнуть. «Вряд ли они хотят что-то продемонстрировать, — сказал мне Хокон, когда я позвонила ему несколько дней назад. — А что им еще остается делать? Суть ведь в том, что теперь действительно все должно стать по-другому». — «Не знаю, — возразила я, — просто мне кажется, они постоянно сыплют соль на рану, могли бы быть более чуткими». — «С тобой?» — спросил Хокон. «С нами», — ответила я. Хотя никто не знает, что мы с Сименом пытаемся зачать ребенка, и я сама понимаю, насколько несправедливыми и детскими выглядят мои претензии, мне все равно кажется, что все вокруг теперь должны обращаться со мной бережно. Иногда я даже думаю, как эгоистично со стороны мамы и папы разводиться именно сейчас, когда мне так трудно. Зачем они взвалили на меня и эту ношу? А потом появляется острое чувство несправедливости: они на моих глазах разрушают свою семью, в то время как я отчаянно пытаюсь создать свою собственную. Я всегда стыжусь этих чувств, стыжусь своего эгоизма, но, как бы я ни принуждала себя мыслить рационально, гнев никуда не исчезает.

«Ты разговаривала с Лив?» — пишет мама десять минут спустя, не дождавшись моего ответа. Я с возмущением смотрю на экран телефона, осознавая, что с самого начала мама хотела спросить именно об этом. «Нет, — отвечаю я. — Позвони ей, пожалуйста, сама». Мама до смерти боится вторгаться в то, что она называет личным пространством Лив, ведь Лив такая впечатлительная. Мама трясется над Лив, сколько я себя помню, и она никогда не пыталась ее контролировать так, как меня, — видимо, маме казалось, что мне нужны твердые рамки.

Я почти не разговаривала с Лив и Хоконом после Италии, не считая короткого звонка Хокону на днях. Да и вообще почти ни с кем не разговаривала, тишина охватила все мое тело, каждую его частичку. Впервые осознаю, что никакие мои слова ничего не изменят. Над моим столом в офисе висит в рамочке карикатура на меня с подписью: «Слова кое-что значат!» Я получила ее в подарок на тридцатилетие от приятеля-иллюстратора, он нарисовал меня с длиннющей рукой, тычущей вверх пальцем, с раскрытым ртом, взгляд жесткий. «Вот какой видят меня друзья», — с удивлением отмечаю я.

Как человек, постоянно оценивающий других, я для своего возраста оказалась на редкость неспособной судить себя. Мне не приходило в голову, что я раскрывалась окружающим лишь с определенной стороны, предполагая, что они воспринимают меня такой же уязвимой, какой я себя чувствую. «Это все потому, что ты так выглядишь: никто не поверит, что ты можешь быть слабой», — как-то сказал мне бывший бойфренд. «Я не хотел тебя обидеть, — поспешно добавил он, заметив, что я рассердилась. — Просто ты никогда не пытаешься сгладить ситуацию или сдержаться, не улыбаешься, не смеешься, как делают другие». Он и не догадывался о том, что я еще с подросткового возраста изо всех сил старалась как-то компенсировать свою внешность, боролась за то, чтобы меня воспринимали всерьез, тратила тысячи крон на одежду, которая не подчеркивала бы фигуру, перекрасилась в брюнетку, стала серьезной и надежной, работала в два раза больше других, чтобы никто не посмел сказать, что мне все досталось даром. «Необходимо всегда следить за тем, чтобы не выглядеть вульгарно», — сказала мама, когда мне было четырнадцать и у меня уже была довольно большая грудь. Сейчас я понимаю, мама хотела как лучше, но если бы она знала, сколько сил и времени ушло у меня на то, чтобы избегать вульгарности, беспокоиться о том, что другие не примут меня серьезно или подумают, будто я пользуюсь своей внешностью.

И правда, надо позвонить Лив, говорю я себе после очередного сообщения от мамы. Ни с ней, ни с папой практически невозможно закончить обмен сообщениями, они не улавливают сути СМС и нервничают, если общение отклоняется от форм устной беседы. «Пока!» — пишет мама, ей хочется какой-то концовки. Я понимаю, что теперь она сидит и ждет, что я напишу то же самое, но пусть учится, раз уж она ведет себя так, словно ей сорок.

Я не звоню Лив. Знаю, она надеется, что я отыщу слова, выражающие ее чувства, а потом она будет меня утешать. Таков механизм нашего общения, и в основном он работает неплохо. По крайней мере, так было до наших с Сименом попыток зачать ребенка; с тех пор мне стало трудно разговаривать с Лив о чем бы то ни было. Сначала я ничего не говорила о нашем желании ни ей, ни кому-то еще, потому что уже нарисовала в мечтах тот момент, когда расскажу всем, что беременна, что уже два или три месяца, и как тогда изумится Лив, которая столько лет ныла, как ей хочется стать тетей. «Я тоже хочу быть тетушкой», — говорит она, и это желание мне не совсем понятно, ведь у Лив есть свои дети. Лично я рада существованию племянников прежде всего потому, что это позволяет мне свободно общаться с детьми — отчасти и моими тоже — и не нести за них никакой ответственности. Не менее приятно чувствовать себя такой классной и расслабленной по сравнению с Лив в глазах Агиара, разрешать ему делать то, что никогда не разрешили бы дома, и предоставить Лив разбираться с последствиями.

Она громче других твердила, что мне нужно рожать, пока не поздно; с тех пор как мне стукнуло тридцать, она постоянно предупреждала: это нельзя откладывать надолго. И теперь, когда все оказалось намного труднее, чем я думала, рассказать об этом Лив стало окончательно невозможно. У нее есть целая политическая программа, и речь идет далеко не только обо мне: по мнению Лив, то, что многие откладывают рождение детей на потом, — крайне опасная для общества тенденция; она написала об этом несколько статей, взяв интервью у отчаявшихся сорокалетних женщин, которые хотели «немножко пожить для себя», как выражается Лив. «Все отвечают одинаково, — рассказывала она мне после одного из таких интервью. — Мол, прежде, чем рожать ребенка, им хотелось пожить для себя, но если спросить, что именно это означает, ни одна из них не сумеет точно ответить, сплошные смутные мечтания о том, чтобы больше путешествовать, больше работать, больше развлекаться, а по сути все дело в том, что они боятся ответственности, боятся быть взрослыми». На какое-то время в увещеваниях Лив наступила пауза, но через несколько месяцев после того, как я встретила Си-мена, она спросила, не планирую ли я родить от него ребенка. В тот момент меня страшно раздражало, что это по-видимому стало универсальным инструментом оценки для Лив и моих друзей: а ты хотела бы от него ребенка? а ты видишь его в роли отца? — и тому подобное. «Рано еще об этом думать», — отрезала я. А всего два месяца спустя о том же заговорил и Симен: что он очень хочет ребенка и всегда мечтал иметь много детей. «У нас в семье считают, что я припозднился», — признался Симен и добавил, что у его младшего брата уже двое. И вот тут я впервые серьезно задумалась об этом, и неопределенная мысль вдруг превратилась в нечто такое, что должно скоро случиться.

Мне не хочется звонить Лив еще и потому, что она только и говорит что о своих детях, напоминая мне о том, чего у меня нет. Хотя она журналистка и знает практически все последние новости из самых разных областей, ее основная тема — Агнар и Хедда. Что они сделали, что сказали, а чаще всего — как она за них беспокоится, и, по-моему, совершенно напрасно. «Ты просто не понимаешь, каково это», — возражает Лив, когда я начинаю с ней спорить, и приводит любимый аргумент всех родителей маленьких детей в дискуссиях с теми, у кого детей нет: «Подожди, вот будут у тебя свои, тогда и узнаешь».

Я отсылаю Лив сообщение с пожеланием хорошего отдыха в домике в Сёрланне, предупреждая, что мы рассчитываем приехать в конце июля, и оканчиваю словом «созвонимся», оставляя следующий ход за ней.


Несколько недель спустя выясняется, что Симен не хочет ехать в наш домик. Он согласился поработать консультантом на какой-то крупный общественный проект, связанный с языком, который начнется в августе, поэтому у него будет всего одна свободная неделя в конце июля.

— Ты сам взял эту работу, — говорю я, когда Симен пробует сослаться на нее как на аргумент.

Наступил вечер, мы лежим на нашей новой кровати, до поездки в домик остается еще десять дней. Только что мы занимались сексом, почти не прикасаясь друг к другу, без страсти, без нежности. Ни один из нас даже не пытается притвориться, будто осталось еще хоть что-то, кроме чисто функционального действия, мы не произносим ни слова, не подбадриваем друг друга, не смеемся, ни в чем не уверяем. Мы молчаливы и сосредоточенны. Завтра без недели год, как мы пытаемся зачать ребенка, и я вспоминаю тот вечер на старой квартире, старую кровать, бешеное желание и наслаждение, возникшие из того же стремления, которое теперь их убивает.

— В этом году мы уже провели больше недели на отдыхе с твоей семьей, — замечает Симен. — Помнишь, чем это кончилось?

У меня нет сил даже на то, чтобы оскорбиться.

— Это дешево, Симен.

По его дыханию понимаю — он злится. «Поразительно, что два человека, работающих в сфере коммуникации, неспособны говорить друг с другом», — думаю я. И вдруг, точно по команде, Симен взял себя в руки.

— Эллен, я ведь серьезно, — его голос звучит уже мягче. — Я ничего не имею против домика, дело не в этом. Просто мне кажется, что после всего случившегося нам нужен небольшой отпуск вдвоем, только ты и я, согласна? — произносит он своим самым педагогическим тоном.

«Все случившееся» — провокационно неточное обозначение, и мне хочется ответить, да это я говорила в июне, как необходимо нам побыть наедине, когда выяснилось, что Симен, не обсудив со мной, решил работать все лето. Он ответил тогда, что мы проводим вместе каждый вечер и все выходные, хотя на самом деле это неправда, чаще всего мы в это время работаем. Но его голос звучал настолько отчужденно, что я не стала настаивать. Странно, что Симен не понимает, как унижает меня, заставляя подстраиваться под него даже в эту единственную неделю его отпуска; оскорбительно, что он вообще осмелился предложить что-то другое, когда мы уже обо всем договорились несколько недель тому назад.

— Нам отдадут всю пристройку, больше там никого не будет, и мы же не обязаны проводить весь день с Лив и Олафом, — тихо и не очень уверенно возражаю я, сознавая, что проиграла, что мне не удастся заставить его поехать, особенно после того, как недели две назад я отказалась провести выходные на природе с его братьями, невестками и тысячами их детей.

Не то чтобы мне не хотелось поехать куда-нибудь с Сименом. Точнее, я не так уж горю желанием при мысли об отпуске вдвоем из-за того, что происходит сейчас между нами, из-за этого напряжения и молчания, но понимаю, это, в общем, неплохая идея: возможно, мы сумеем расслабиться и вернуться к тому, что было всего год назад. Мне так сильно захотелось поехать в наш домик в Сёрланне только потому, что это традиция, хотя в последние десять лет я и не придавала ей особого значения. В детстве мы с Лив и Хоконом проводили там как минимум две недели каждое лето, пока не стали достаточно взрослыми, чтобы самим выбирать место отдыха. Теперь домиком фактически завладела Лив, и ее семья придерживается того же расписания — не меньше двух недель каждое лето. Оккупация началась постепенно, и каждый год Олаф вырубал все больше деревьев, расширял террасу, красил пристройку, менял окна на втором этаже дома и так далее. В последние годы скорее это мама с папой были в гостях у Лив и Олафа, чем наоборот, и папа, который поначалу сам активнее всех призывал Лив заняться домиком, испытывал по этому поводу смешанные чувства, большую часть времени молчаливо, по-детски соревнуясь с Олафом, работая с газонокосилкой и бензопилой или копаясь в лодочном моторе. И все-таки они приезжали туда каждый год, соблюдая традицию. Этот станет первым, когда ни папы, ни мамы не будет; даже интересно, звонила ли им Лив — может, она прямо сказала, чтобы они не приезжали, а может, им самим показалось, что так будет легче. Наверное, и то, и другое.

Все лето я мечтала о юге, предвкушая погружение в неизменный уклад жизни нашего летнего домика, с четким распорядком, обычаями и ощущением безопасности, связанным с ним в моей памяти.

— Мне просто необходимо хоть немного настоящего лета и солнца, — заявляет Симен, не отвечая на мои слова о том, что нам необязательно постоянно быть приклеенными к Лив и Олафу. — Можем поехать, куда хочешь.

Я представляю себе Лив и вдруг понимаю, что скучаю по ней; непонятно, почему она мне не звонит; что она скажет, узнав о нашем отсутствии, хотя, может, ей все равно и на самом деле она устала от семейных сборищ.

— Ладно. Утром я напишу им, что мы не приедем, — говорю я.

— Как насчет Греции? Или махнем в Хорватию? — Симен вдруг загорелся, как маленький ребенок.


Во время обратного перелета у меня начинаются месячные.

«Может, поговоришь с мамой?» — предложил Симен в наш последний вечер в Хорватии. Я только что рассказала ему, что у мамы несколько лет не получалось зачать Хокона. «Наверное, это наследственное», — прибавила я и положила руку на живот — там, внизу, определенно что-то происходило; я чувствовала, внутри что-то прикрепилось; те же самые ощущения, какие бывали каждый месяц этого года, безошибочно отчетливые, хотя я им больше не верю. «Не спрашиваю советов у мамы, в особенности теперь, — ответила я. — К тому же мама не сумеет ничем нам помочь, она никогда не могла внятно ответить, почему после меня им так долго не удавалось зачать ребенка».

Это не совсем правда, но пришлось бы путано объяснять, что на самом деле мама винит меня. Симена шокировало бы ее поведение и сам факт того, что в нашей семье говорят друг другу подобные вещи, а потом ему стало бы жалко меня, он решил бы, что ужасно жить с такой виной, она все еще гнездится во мне, стоит между нами. Это не так, хотя однажды мне приснилось, что таково наказание за вред, который я нанесла маме, когда родилась. «Претензии не принимаются, — говорю я обычно Хокону, — тебе повезло, ты намного моложе». — «А ведь это благодаря тебе я стал таким, какой есть», — с улыбкой отвечает Хокон, если я за что-нибудь его хвалю. Мама, напротив, вовсе не шутит, утверждая, что все из-за меня; впрочем, непременно уточняет, что это не упрек, а просто факт. «Вероятно, из-за трудных родов», — вздыхает она. «Что ж, большое тебе спасибо за терпение, надеюсь, ты страдала не зря», — отвечаю я.

Несмотря на то что мы с Сименом провели целую неделю вдвоем, разговаривали мы не так много, как я надеялась и одновременно боялась. Дни пролетели в приятной отпускной дремоте, и хотя мы оба, несомненно, хотели все обсудить, прояснить, разговор откладывался. Мы беседовали обо всем том, о чем обычно говорили до Ребенка, — и мы больше не называли его так, не упоминали о нем, как об уже почти существующем; он превратился в гнойный нарыв умолчания, — и после нескольких вечеров, проведенных во взаимном раздражении в начале отпуска, мы сумели вернуться к давно утраченной естественности разговоров, к увлеченным спорам на самые разные темы. Лишь в последний вечер мы осмелились подойти к тому, что касалось нас обоих, когда официант в ресторане осведомился, не хотим ли мы попробовать особенно хорошее местное вино. Симен колебался, потому что можно было заказать только целую бутылку, но я вмешалась: «Давай, это же наш последний вечер, оторвись по полной!», и прежде чем он успел возразить, я ответила официанту: «Бутылку вина и бокал для него, пожалуйста, а мне просто минеральную воду с газом, спасибо». Благодарность Симена была беспредельна. «Ты точно не хочешь глоточек?» — спросил он, когда подали вино, а я, покачав головой, улыбнулась: нет, лучше не надо. Симен улыбнулся в ответ. Мы как будто снимались в плохом фильме, и каждый понимал, что другой исполняет свою роль, но Симену захотелось сказать мне что-нибудь приятное, и он спросил, как я себя чувствую, есть ли новые симптомы. Я опять покачала головой: нет, ничего нового. «Я тут прочитал, что такие проблемы иногда передаются по наследству, и если у твоей матери или даже бабушки были трудности с зачатием, это может коснуться и тебя», — сказал Симен. Сначала я удивилась, что Симен по-прежнему читает статьи на эту тему, ведь была уверена, что он оставил это занятие, раз мы больше об этом не говорим. Тогда я рассказала ему о маме. «Если и сейчас не получится, пойду к врачу», — в конце концов пообещала я.

Я собиралась записаться все лето и постоянно откладывала визит в знак молчаливого протеста, ждала, что Симен станет уговаривать меня, но он этого не сделал. И все же нашего разговора в ресторане оказалось достаточно: он все еще думает об этом, может быть, еще надеется.

Мы пролетали где-то над Австрией, когда мне понадобилось в туалет. Вернувшись на свое место рядом со спящим Сименом, подключаюсь к Wi-Fi авиакомпании и записываюсь к моему доктору через сайт клиники; сжимаю в руке телефон до тех пор, пока пальцы не начинают болеть. Мне страшно, и это новый, незнакомый страх, страшно, как никогда.


До дня моей записи остается чуть больше трех недель, и пока мы не решаемся пробовать, даже если тест показывает, что наступила овуляция. Я сделала его только для того, чтобы точнее ответить на вопросы доктора; после изучения женских форумов я знаю заранее, о чем он будет спрашивать. Сейчас моя цель — получить ответ.

Доктор проявил гораздо большее понимание, чем я ожидала. Мне казалось, он начнет объяснять, что год вовсе не такой долгий срок, многим требуется гораздо больше времени, сейчас нет никаких поводов для беспокойства. Но ничего подобного он не говорит. «Да, здесь что-то не так», — задумчиво произносит он, выслушав мою историю во всех подробностях. Я давно заучила свои слова: не хочу показаться истеричкой — так, чуть обеспокоенной, я пришла, собственно, получить хороший совет. Рассказываю о Симене, о себе, о маминых трудностях с Хоконом, о моем цикле и контрацептивах. Никаких диагностированных заболеваний, лекарства не принимаю, абортов не было, но и детей тоже. «Я немного погуглила эту тему», — признаюсь я наконец, пытаясь улыбнуться. Доктор не улыбается, только кивает. «Что-то здесь не так», — повторяет он, и мне приходится собраться с силами, чтобы не разрыдаться. Он задает мне еще несколько уточняющих вопросов о моем образе жизни и организме. Труднее ответить на вопросы о моем психологическом состоянии, чем физическом; раньше было наоборот.

Сейчас я знаю свое тело лучше, чем когда-либо прежде. Чувствую каждый нерв и спазм; больше года я прислушивалась к себе и теперь отчетливо ощущаю все. До этого я никогда не задумывалась и не обращала внимания, как много всего действует и работает во мне — сжимается, урчит, щекочет, ноет, течет, пахнет, чешется, дрожит; постоянно что-то происходит, и нервы посылают мне сигналы, которых я раньше не опознавала. Теперь я замечаю самое мелкое изменение и движение. Я стала воспринимать свое тело совершенно иначе, и мое восприятие выходит далеко за пределы эстетичности или самолюбования. Помню, как в начальной школе учитель рассказывал нам, что тело — это самая сложная машина в мире, с сотнями тысяч маленьких деталей, которые должны уметь функционировать и сами по себе, и все вместе, чтобы целое, то есть ты, и ты, и ты, — говорил он, указывая на нас поочередно, — тоже могло работать.

— А ваш партнер сдавал анализы? Есть ли у него заболевания, которые оказывают влияние на качество спермы? — спрашивает доктор, сделав какие-то записи на своем компьютере.

— Вряд ли, ему всего тридцать пять, — отвечаю я.

Я не спрашивала Симена, не сомневаясь, что дело исключительно во мне; к тому же он наверняка рассказал бы, если бы с ним оказалось не все в порядке. Симен — самый честный из известных мне людей, и он никогда не позволил бы мне переживать из-за того, что со мной что-то не так, если бы проблема была в нем.

— Для мужчин, как правило, возраст не так важен, — объясняет доктор. — Как известно, в теории мужчина сохраняет репродуктивные способности на протяжении всей жизни.

— Значит, дело в моем возрасте, в том, что я слишком долго откладывала? — Мой голос дрожит, чего никогда не бывало со мной прежде, а теперь это напоминает манеру говорить, которую я привожу своим подопечным политикам в качестве отрицательного примера: слабый, прерывистый звук.

До сих пор я не чувствовала себя старой. И не боялась постареть — нет, не закрывала глаза на то, что мне скоро сорок, просто не думала об этом возрасте как о старости, хотя в пятнадцать оценивала его иначе. «Бояться тут нечего, сорок — это новые двадцать», — сказала мне коллега, которой сорок лет исполнилось в прошлом году, а я ответила, что в таком случае в семьдесят она будет ощущать, что еще полжизни впереди. Этот разговор случился еще до того, как мама и папа продемонстрировали, что моя шутка была несмешной, и я поняла: все меняется, никто больше не чувствует себя на свой возраст, во всяком случае не хочет совпадать с традиционными представлениями о сорока- или семидесятилетних.

Странно, что эволюция никак не повлияла на эту проблему, по пути домой от доктора мне хочется позвонить Лив и поговорить с ней: оказывается, мое тело так же подвержено старению и угасанию, как и тело моей прапрабабки в возрасте сорока лет. Мысленно я слышу детский, журчащий смех Лив, мягкий и утешающий голос старшей сестры, который говорит мне, что все будет хорошо, не надо бояться, и доктор упомянул о возрасте, потому что обязан предупредить обо всем, он ничего и не может сказать, пока мы не сдадим анализы. Больше всего мне хотелось, чтобы Лив подтвердила: обычно врачи так не говорят.

Вспоминаю, как в юности мне хотелось быть похожей на Лив. Носить ее одежду, научиться ее походке, откидывать волосы, как она, слушать ту же музыку и любить тех же актеров; я восхищалась ее почерком, тем, как она дует на накрашенные ногти; мне хотелось, чтобы у меня были подруги, похожие на ее подруг, и еще влюбиться так, как умеет влюбляться Лив. Пережить то, что она описывала в своем дневнике и чего я сама не чувствовала никогда и не испытала до сих пор. Тем не менее, прочитав ее дневник, я начала встречаться со своим первым парнем, точно зная, что должна ощущать, говорить и думать; и хотя он мне надоел до того, что я вздрагивала каждый раз, когда он хотел ко мне прикоснуться, я держалась, потому что это было то самое, о чем писала и мечтала Лив. Я не задумывалась о том, как она себя чувствовала в то время, пока мама не рассказала мне много лет спустя. «Боже мой, ты помнишь, как Лив тебе завидовала? — смеясь, говорила мама. — Приходится непросто, если дочери почти ровесницы и к тому же подростки. Не забывай об этом, когда у тебя будут свои дети».


В эти первые дни октября солнечно, и воздух тихо застыл между зданиями. «Наконец-то заглянуло лето», — сказала я Симену однажды утром, пока мы завтракали на балконе, подставляя лица теплым лучам. Я купила новое летнее платье, которое плотно обтягивает мой плоский живот, хожу по улице в босоножках Prada на таких высоких и тонких каблуках, что ни одна беременная в мире не решилась бы даже взглянуть на них; допоздна сижу с подругами на балконе, с удовольствием запивая сыр и ветчину сухим белым вином. «Гинеколог сказал мне жить нормальной жизнью», — сообщаю я Симену, защищаясь до того, как он успеет напасть, но он этого не делает, хотя ему было бы так легко опровергнуть мой тезис, заметив, что для меня это совершенно ненормально, чрезмерно, что я перегибаю палку. Но Симен молчит.

Я сдала анализ крови, а Симен — спермы, он сам предложил это сделать после моего первого визита к врачу, я даже не успела объяснить ему, что нам обоим придется сдавать анализы. «Правда, я думаю, что у меня все в порядке», — сказал тогда Симен и неохотно признался, что в старшей школе от него забеременела подружка. «Она сделала аборт, оставить ребенка и речи не шло, нам было всего шестнадцать, да и мы уже почти расстались», — рассказал он. «Почему ты раньше не говорил мне об этом?» — «Не знаю, неважно, и потом, я боялся сделать тебе больно, когда у нас не… когда мы пытаемся», — ответил он и посмотрел на меня с невыносимым состраданием. «Ничего, это просто факт из твоей жизни, ты не обидел меня», — отозвалась я и почувствовала, как пространство вокруг нас сжалось.

В последующие недели я сгорала от стыда оттого, что, вопреки всем предположениям, понадеялась переложить вину на Симена. У него оказались хорошие анализы, до такой степени хорошие, что Симен едва удерживался от хвастливых уточнений, которые вот-вот были готовы сорваться с его языка, когда рассказывал мне о результатах — словно он их как-то заслужил. «Знаешь, кто меня по-настоящему бесит? Люди, которые хвастаются своими хорошими генами», — поделилась я тем же вечером с подругой. «Это же все равно что найти на тротуаре банкноту в тысячу крон — ну да, повезло, но только и всего. Правда, не всем хватает интеллекта, чтобы осознать это», — произнесла я, наливая нам обеим еще по бокалу. «Пойми, Эллен, вы с Сименом не на соревновании», — заметила моя подруга.

И все-таки я была очень довольна, когда и мои анализы не показали никаких отклонений, — значит, пока мы на равных, даже если в глубине души я понимаю, что это не так, гораздо вероятнее, что проблема все же во мне, что это моя вина. «Ведь это меня направляют сдавать новые анализы, предлагают альтернативные методы обследования, и мне предстоит пройти еще несколько, а Симен может не дергаться, у него же уровень сперматозоидов такой, что выше только звезды», — жаловалась я подруге. Конечно, он так не думает, это всего лишь моя проекция. Я словно машина, настолько неисправная, что дефекты не позволяют выполнять предназначенные ей функции. И пусть Симен — станок, функционирующий на редкость безупречно, — пока не дает мне никакого повода, я чувствую, что он скоро спишет в утиль рухлядь, которая ничего не производит и не соответствует его стандартам.


Я сидела на стуле в лаборатории с иглой-бабочкой в вене, когда пришло сообщение от мамы с Сицилии; она спрашивала, дома ли кто-нибудь из нас. «Можно я проверю телефон?» — спросила я лаборанта, когда мы оба услышали сигнал о новом сообщении из моей сумки, стоявшей на палу радом со мной. «Нет, сейчас нельзя двигаться», — спокойно ответил он. Я заранее предупредила его, что в мои вены очень трудно попасть: «Родителей всегда утешало, что наркоманки из меня не выйдет». Он снисходительно улыбнулся мне как пациентке, которая все знает лучше; его улыбка потухла при пятой попытке поставить иглу, когда он снова промахнулся мимо вены, почти незаметной глубоко под кожей; она совсем исчезла, и тогда он принялся за мое предплечье, вооружившись детской иглой. Я смогла прочитать сообщение только полчаса спустя, выходя из клиники и уже опаздывая на встречу; я волновалась из-за анализа и уловила только, что мама спрашивала, дома ли кто-нибудь, а Лив ответила, что она.

Об этом сообщении я вспомнила через несколько дней, когда ехала навестить коллегу, которую положили в больницу в Уллеволе. Она дошла до предела, как говорили в офисе; непонятно, что именно они хотели этим сказать. Я нервничаю, потому что не знаю, в каком она состоянии, и вообще плохо умею обращаться с больными. «Но она не больна, — сказали мне коллеги, — просто нервное истощение». Некоторые, по-видимому, винили меня, потому что она должна отчитываться именно передо мной, то есть я вроде как ее начальник, хотя никогда себя им не называла и дала понять другим, что для меня это доисторическое понятие. Они считают, что мне следовало бы заметить. Мне же бросалось в глаза только то, что она получает больше заданий по мере расширения ее компетенций. «Нет, это типичный синдром отличницы», — возразила Кристин, и ее лицо приняло особенно проницательное выражение. Кристин называет себя моим шефом. Я не сумела сдержать раздражения, хотя и знаю, что слишком легко стала выходить из себя в последние полгода или даже больше. «Ты отдаешь себе отчет в том, насколько это токсичное высказывание? — спросила я. — Получается, если женщина много работает и устает, у нее сразу синдром? Я сочувствую Камилле, раз ей сейчас тяжело, но доводить себя до переутомления это не значит быть отличницей. Будь она умной девочкой, она соотносила бы нагрузку со своими способностями, как все остальные. Никто ее не перегружал». И вдруг я поняла, что не могу утверждать этого, поскольку совершенно не помню, кто что делал в этом году, не помню ни проектов, ни совещаний. Возможно, я действительно слишком многое переложила на плечи других? Кто бы мог подумать, что я с таким равнодушием стану относиться к работе, к тому, что на протяжении многих лет было самым важным в моей жизни.

Размышляя об этом, я снова вспоминаю мамино сообщение, а потом и саму маму. Как они с папой постоянно говорили о своей работе, всегда много трудились и любили свое дело. Разговоры в нашей семье почти неизменно вращались вокруг работы родителей или близких тем. Ценность труда не подвергалась сомнению, пусть о ней и не говорилось прямо; я не задумывалась над этим до сих пор, когда вдруг оказалось, что работа перестала быть для меня главным.

На обратном пути надо будет заскочить в Тосен.


Еще издали я замечаю свет в окне кухни — значит, мама уже вернулась с отдыха.

В последний раз мы виделись за ланчем в конце августа. Это случилось сразу после моего первого приема у врача. Понятия не имею, о чем мы тогда беседовали и как я себя вела, помню только, что мне невыносимо хотелось рассказать маме обо всем, но я понимала: потом буду жалеть. Удивительно, как она все еще крепко держится за роль матери, хотя уже много лет подряд уверяет, что сняла с себя материнские обязанности, потому что дети выросли. «И все равно никогда не перестаешь быть матерью», — добавляет она при случае.

В двадцать с небольшим я часто думала, когда же перестану зависеть от родителей; ведь они сами сделали этот шаг много раньше тридцати. И вот тогда я осознала, что, вероятно, это случится не совсем так, как в моих мечтах о том, что однажды я стану взрослой и перерасту их интеллектуально; в действительности все происходит медленно и постепенно. Сейчас у меня лишь изредка возникает потребность о чем-то рассказать или попросить совета, теперь ситуация обратная: мама многим делится со мной, а я неохотно говорю о себе и своих делах. Моя жизнь принадлежит мне самой, это не просто часть жизни родителей. Не знаю, испытывают ли то же чувство Хокон и Лив, скорее всего нет — они по-прежнему очень привязаны к маме и папе, и совсем иначе, чем я. Возможно, так получилось потому, что мама с папой всегда уделяли мне меньше внимания, чем другим, полагая, что я и сама справлюсь — достаточно установить определенные рамки.

Я не сразу выхожу из машины. Помню, в детстве папа играл со мной и Лив, высаживая нас у дома. Он садился на корточки, чтобы его было не видно из окон автомобиля, а потом вдруг выскакивал с противоположной стороны. И как стало скучно, когда Лив выросла и не хотела больше играть, она дулась и даже не притворялась, что ей страшно, когда папа подпрыгивает перед ее окном.

Мама выходит в прихожую посмотреть, кто пришел, и ее взгляд полон такой надежды, что мне становится неловко одновременно оттого, что это всего лишь я, и оттого, что я не приезжала раньше. Мы обнимаемся; от мамы всегда исходит ее особенный, мамин запах — интересно, остальные тоже его ощущают или же она так пахнет только для меня? Я думаю о том, как буду пахнуть для своих детей я, какие чувства у них будет вызывать мамин запах.

— Как раз собиралась перекусить, — говорит мама. — Тебе тоже хватит. Поешь со мной?

Я киваю. Мне становится грустно при виде одинокого прибора на кухонном столе, на обычном мамином месте. Рядом стоят зажженные свечи и бокал вина. И хотя наши с Лив и Хоконом места тоже не заняты, только папин стул кажется пустым. Мама словно бы этого не замечает, и до меня вдруг доходит, что она так живет уже несколько месяцев. Это ее собственный выбор, мне нечего ее жалеть — если бы она хотела, могла бы по-прежнему сидеть тут вместе с папой.

За едой мы болтаем о рукописи, которую мама читала на Сицилии: бывший коллега прислал ей текст начинающего автора, и у мамы сложилось двойственное впечатление. Она старалась отнестись к тексту доброжелательно; по ее мнению, там много удачных находок, но до чего же эти молодые писатели склонны к самокопанию и поглощены собой; зачастую они попросту хотят самовыразиться и привлечь к себе внимание.

После ужина мы вдвоем сидим в гостиной, которая выглядит опустевшей и голой, хотя я и не могу определить, что именно папа забрал с собой, чего тут не хватает.

— Тест на память, — бормочу я.

— Что-что? — переспрашивает мама.

— Нет, ничего. Просто здесь как-то странно без папы.

— Да, странно. Мне тоже так кажется.

— Правда?

— Конечно, очень непривычно вдруг оказаться одной.

— Вдруг? — повторяю я. — Вы вроде бы долго это обдумывали.

— Так и было, так и есть, не надо иронизировать, — возражает мама, пожимая плечами, словно бы стряхивая с них весь этот разговор.

— Но зато я кое-чему научилась. Посмотри, я прибила новый порожек у двери на веранду, и больше не сквозит, — говорит мама, проводя рукой по полу. — Потрогай сама.

— Да, здорово получилось, — отвечаю я с улыбкой, соглашаясь сменить тему. — Хорошо, что ты такая умелица.

Мама годами жаловалась на сквозняк, и непонятно, почему нужно было дождаться папиного переезда, чтобы положить новый порожек, учитывая, что она прекрасно умела работать с деревом. Я не задаю этого вопроса, потому что молоток, так и оставшийся лежать на подоконнике, напоминает мне, что наступит день, когда мама уже не сможет справляться с такими вещами самостоятельно и они с папой будут все больше нуждаться в помощи. До сих пор это не казалось актуальной проблемой, но теперь трудно отделаться от мысли, что они оба одиноки и стареют. А если вдруг с кем-то из них что-нибудь случится? Раньше было спокойнее, потому что они были вдвоем и помогали друг другу или, по крайней мере, присматривали друг за другом, но теперь этого нет.

— Хорошо все-таки быть самостоятельной, — говорит мама.

Я принимаю решение прямо отсюда поехать к папе, мне становится совестно за то, что первой я навестила маму.

— Ты разговаривала с Лив? — спрашивает мама после затянувшегося молчания.

Просто любопытно, она хоть когда-нибудь задаст мне другой вопрос?

«Семьдесят четыре процента матерей любят одного из детей больше других, — сказал мне Симен однажды вечером, когда мы еще могли подолгу разговаривать о том, как будем воспитывать детей. — И семьдесят процентов отцов». — «Согласно исследованиям?» — уточнила я нарочито искусственным голосом — мы с Сименом всегда смеялись над газетами, которые пишут так в материалах, основанных цифрах, выдернутых из официальных отчетов. Сварили суп из топора, говорит в таких случаях Симен. «Ага, согласно исследованиям, — подтвердил он. — Но вот этому я верю. Более самостоятельным детям, естественно, уделяется меньше внимания, они справляются сами и не вызывают у родителей такого инстинктивного стремления заботиться о них». — «Внимание и любовь — это не одно и то же», — возразила я. «Да, но иногда их бывает трудно отличить, — сказал Симен. — И родителям, и детям».

— Нет, я давно с ней не говорила, — отвечаю я маме. — А ты?

— Нет, она никогда не звонит.

— Но ты с ней как-то общаешься?

— Я пытаюсь, но ты же знаешь, какой Лив может быть закрытой и отстраненной.

Мне всегда казалось, что, когда мама говорит о Лив, она скорее описывает себя, в особенности если речь идет о том, что она считает ее недостатками. Раньше я предполагала, что это такая форма проекции, практически осознанная, принятие каких-то сторон собственной личности через Лив, но в последние годы я пришла к выводу, что это просто неспособность к самоанализу.

— И вот теперь, когда у меня такая масса времени, чтобы присматривать за Агнаром и Хеддой, я почти перестала их видеть, — продолжает мама. — Парадоксальная ситуация.

— Мама, давай по-честному. Нет никакого парадокса в том, что вы с папой разводитесь, а Лив хочет защитить от этого своих детей.

Очевидно, она и папа полагали, что точно так же, как и раньше, будут бабушкой и дедушкой и их функции по отношению к Агнару, Хедде и всем потенциальным будущим внукам никак не изменятся. Они не понимают, до какой степени важно жить вместе, в одном доме — и вообще быть дома — для того, чтобы у их внуков возникло то же чувство, которое когда-то внушили нам их собственные родители.

— Но ведь это никак на них не влияет! Мы со Сверре вполне способны делать что-то вместе ради внуков, и Лив прекрасно об этом знает, но не дает нам такой возможности, — возмущенно говорит мама, и прежде чем я успеваю ответить, у нее звонит телефон.

И у мамы, и у папы сохранилось это старомодное представление о мобильном телефоне как о специальном и дорогом устройстве, поэтому они считают необходимым отвечать на звонки абсолютно в любой ситуации. Будто не до конца осознали, что само название «мобильный телефон» подразумевает возможность перезвонить в удобный момент, даже если их собеседника не будет дома.

И вот, вместо того чтобы проигнорировать телефон, который уже на максимальной громкости сигнализирует о том, что с ней кто-то хочет поговорить, мама с явной неохотой берет трубку и отвечает подчеркнуто деловым тоном. И если бы она, как и папа, не установила предельную громкость, хотя у мамы нет проблем со слухом, я поверила бы, что звонят из издательства. Совершенно отчетливо слышен мужской голос, который называет ее по имени, обращаясь как к близкому человеку, — и немного вопросительно, будто недоумевает, что происходит, он явно не привык к тому, чтобы мама отвечала так отстраненно.

— У меня сейчас в гостях Э… то есть моя дочь, могу ли я перезвонить чуть позже? — произносит мама, и, кажется, это впервые, когда она откладывает разговор, хотя никто не мешает.

Она вешает трубку, не дожидаясь ответа. И я вдруг радуюсь тому, что здесь нет ни Хокона, ни Лив. Мама оборачивается ко мне, улыбаясь, и не говорит, кто звонил, вопреки своей привычке: «Это просто Лив. Это просто Анна. Это просто начальник. Это просто бабушка». Я помню, что благодаря этой забавной маминой манере обозначать собеседника папа называл бабушку «просто-бабушка».

Но вместо этого мама продолжает, точно нас и не прерывали:

— Мне очень хотелось бы, чтобы Лив осознала: своим поведением она только все усложняет, она сама немало делает для того, чтобы случились те изменения, которых она так боится.

Загрузка...