ЭЛЛЕН

Симен прикрепил на холодильник несколько моих записок с переставленными буквами. Мне приходится перечитывать их по два-три раза, чтобы заметить, в чем дело, но когда до меня в конце концов доходит, мне всегда смешно.

В начале наших отношений Симен недоумевал, почему при своей дислексии я выбрала профессию, так тесно связанную с языком. Я объясняла, что в этом нет ничего странного: именно благодаря дислексии мне гораздо больше других были интересны язык и проблемы коммуникации. Ощущение того, что пришлось столкнуться с системой, в которую невозможно проникнуть, осталось со мной до сих пор и ничуть не изменилось с начальной школы. Длинные линейки с шифром — его никак не удавалось взломать, пока я не изобрела собственный метод: не читать одно слово за другим, а угадывать все предложение по двум-трем знакомым словам. «Теперь мне самой кажется поразительным, как долго и успешно этот метод срабатывал, но, с другой стороны, не исключено, что это больше говорит об уровне наших тогдашних учебников», — рассказывала я Симену. Не помню, чтобы у меня возникало ощущение стыда, связанное с неумением читать, как это описывают другие диалектики; долгое время я думала, что читать могу. И только в средней школе, когда учительница норвежского обнаружила мою дислексию, я поняла, что не читала никогда. Мне пришлось предпринять огромное усилие, чтобы изменить выработанную систему, которая вопреки всему функционировала, и убедить себя, что способ, при котором я читаю медленнее и допускаю больше ошибок, цепляясь за повернутые в разные стороны хвостики букв, — единственно верный.

Но борьба с буквами заставляла меня все больше задумываться о языке. Осознание того, что я никогда не буду владеть письменной речью так, как все остальные, привело к увлечению и стремлению разгадать, какая же сила таится в буквах, какое воздействие оказывают на нас слова. «Все-таки у нас есть кое-что общее — вера в слово», — любит повторять мама, не чувствуя за собой никакой вины в том, что они с папой не разглядели вовремя мою дислексию. И даже напротив, оба протестовали, когда учительница обратилась к ним по поводу проблемы, о которой родителям должно быть известно. «Она бегло читает», — возразил папа. «Лучше, чем старшая сестра», — добавила мама. Но когда они привели меня на консультацию к логопеду и мне дали тест, где невозможно было схитрить — так логопед назвала метод, которым я пользовалась до того момента, — мама с папой увидели собственными глазами, что я неспособна без усилий прочесть даже простые слова «лист», «чашка», «скамейка».

«Но у нас никто больше не страдает дислексией», — объясняла мама логопеду, когда они все же признали, что это если не проблема, то, во всяком случае, вызов; папа в этом смысле опережал время и уже в восьмидесятые отказывался называть что-либо проблемой, у него все именовалось вызовом. «Да, перед ним стоят определенные вызовы», — говорил он о нашем двоюродном брате с тяжелой инвалидностью, которому лишь во взрослом возрасте впервые удалось попасть во многие места, доступные людям, способным подняться по ступенькам; папа как будто видел в его параличе и болезни стимул для достижений. Мы с Хоконом и Лив всегда посмеивались над папиным любимым выражением; «Да уж, перед ними стоят определенные вызовы», — говорили мы о самых ужасных ситуациях, и со временем это стало абсолютно серьезной оценкой любого события — от природных катастроф и эпидемий до разнообразных психологических проблем знаменитостей.

Я никогда не могла понять этого веяния — называть реально существующие проблемы вызовами как бы из деликатности по отношению к тем, кто с этими вызовами сталкивается. К примеру, когда сейчас я действительно не могу забеременеть, было бы лучше, чтобы мой врач прямо сказал: это проблема — и не давал мне бессмысленных советов принять вызов.

Так или иначе, принимая в расчет родственников с обеих сторон, насколько они могли вспомнить, я оказалась единственной в семье, кто столкнулся с вызовом дислексии. Теперь я об этом почти не думаю, это просто часть моей личности, и, несмотря ни на что, с этим стало намного легче жить после появления компьютеров и мобильных телефонов с функцией автозамены.


Некоторые из записок на холодильнике я писала наскоро, не сосредоточившись, когда спешила выйти из дома. В основном речь идет о том, что надо купить или забрать, не забыть либо починить.

«Не будьза про килнику!» — гласит одна из записок. Это новая, ей всего три недели, напоминание Симену забрать меня после обследования. Дополнительное УЗИ, которое я на всякий случай сделала в частной клинике несколько недель назад, показало, что, вероятно, есть небольшая деформация матки. Я одновременно вздохнула с облегчением — наконец-то хоть какой-то ответ — и тут же задумалась, стоит ли говорить об этом Симену. Я сумела продержаться не больше четырех мучительных часов и рассказала обо всем за ужином. Кажется, на лице Симена тоже мелькнуло облегчение, ведь и он получил подтверждение того, что мы оба уже знали: виновата я, и осознание этого сделало Симена необыкновенно великодушным и заботливым. «Конечно, я встречу тебя», — сказал он, когда я объяснила, что теперь мне предстоит новое обследование, гистеросальпингография. «А написать сможешь?» — спросил Симен, и я рассмеялась — в первый раз за день.


Они не выявили серьезных отклонений. «Но в некоторых случаях уже само исследование, контрастное вещество, которое мы ввели, помогает матке раскрыться и способствует зачатию, — сказал доктор. — Просто попробуйте еще». Симен выглядел разочарованным, и я понимала, что едва ли что-нибудь могло бы вдохновлять его меньше, чем перспектива дальнейших попыток. Сейчас я воспринимаю его тело чисто механически, приходится закрыть глаза и сосредоточиться, чтобы вспомнить, каким привлекательным оно мне казалось когда-то: красивые продолговатые бицепсы, широкая спина и шея, большие руки. Чуть кривоватый нос, густые брови. То, как он смотрел на меня. Теперь исчезло и это. Симен больше не смотрит на меня так, как раньше, и я догадываюсь по себе, как неприятно стало ему мое тело.

Наступил ноябрь. Мы больше не предпринимали никаких попыток и даже не говорили о них. В Америке проходили президентские выборы, и я постоянно была занята, разъясняя журналистам газет, радио и телевидения, какими риторическими стратегиями пользуются оба кандидата. Хокон считает, что не нужно быть дипломированным специалистом по риторике, чтобы видеть насквозь Хиллари или Трампа. «Ты говоришь о риторике так, как будто это обман, который надо разоблачить, — спорила с ним я. — Это наивный и слишком упрощенный подход, не ожидала от тебя такого. Кроме того, очень показательно, что ты называешь кандидата мужского пола по фамилии, а кандидата-женщину — по имени». — «Примитивный ход, не ожидал от тебя такого», — ответил Хокон.

Я впервые за долгое время позвонила ему, когда услышала в гостях у мамы, как она говорит по телефону и ей отвечает мягкий мужской голос. Моим первым порывом было набрать Лив, но проще оказалось созвониться с Хоконом, мы не настолько близки. «Ты разговаривал с мамой в последнее время?» — спросила я. «Ну да, так», — ответил он. «А ты в курсе, что у нее новый приятель?» — «Это ты про Мортена, что ли?» — «А откуда ты знаешь, как его зовут? Ты видел его?» — выспрашивала я, пораженная осведомленностью Хокона. «Нет, ни разу, просто мама упомянула о нем несколько дней назад», — ответил он. Я не нашла причину, по которой мама стала бы рассказывать о своем новом мужчине Хокону и в то же время скрывать это от меня. «Лив тоже знает?» — поинтересовалась я. «Не уверен, но думаю, да, — предположил Хокон. — Она ведь всегда все знает». И действительно, это вполне характерно для мамы — она скорее доверится Лив и Хокону, чем мне. «Ну и что там у них происходит?» — снова спросила я. «Они просто друзья», — ответил Хокон. «Как говорила бабушка, да?» Бабушка неизменно называла наших бойфрендов друзьями: так, Олаф оставался «другом» Лив еще долгое время после свадьбы. «Точно не знаю, — сказал Хокон. — По-моему, они сами пока не решили».

Хокон сообщил мне, что мама с Мортеном познакомились на Сицилии и с тех пор продолжают общаться. И в общем, это все, что ему известно. Я не стала настаивать, так и не сумев определить по его голосу, действительно ли он воспринимает это так легко или все же расстроен. Мое раздражение неожиданно сменило объект и обратилось на папу и маму: с одной стороны, они постоянно старались ограждать Хокона от любых огорчений, а с другой — поскольку они оба так близки к нему, а он так зависим от них, родители разговаривают с ним больше, и ему приходится куда тяжелее, чем Лив или мне.

«А с Лив ты не говорил?» — спросила я. «Нет, она мне не звонила. А тебе?» — «Тоже нет. Наверняка страшно занята на работе и с детьми». — «Да», — согласился Хокон. И несмотря на то, что он умеет поддерживать беседу намного лучше, чем я, и в принципе способен разговаривать с кем угодно, где угодно и о чем угодно, вдруг стало тихо. В конце концов Хокон сказал, что ему пора, а я автоматически ответила «созвонимся на днях», сама в это не веря; он утвердительно хмыкнул, и мы оба повесили трубку.

Лив словно подслушала наш разговор и на следующий день прислала сообщение, предлагая собраться втроем и выпить пива.


Мы встретились несколько дней назад в Тёйене — конечно, там, где удобнее всего Хокону: он недавно купил квартиру в районе Кампен. Хотя ему ближе всех и он должен был прийти первым, я опередила его на десять минут. Лив прислала сообщение, что придет позже, так горячо извиняясь, что нельзя было сердиться, хотя я никогда не понимала, как некоторым людям удается постоянно опаздывать. Вот, к примеру, мои брат и сестра. «Опаздывать — это не круто», — объясняла я Хокону. Подозреваю, что он думает именно так и как бы демонстрирует силу, не обращая внимания на лишние пять минут или на время вообще. «Нежелание серьезно относиться к чужому времени и договоренностям попросту от невоспитанности и выдает твою неуверенность», — говорю я. «Невоспитанность», пожалуй, самое страшное слово в нашей семье. И папа, и мама с самого раннего нашего возраста обозначали им что-то ужасное, чего нужно бояться, равно всего вульгарного и пошлого. В последние дни мне несколько раз хотелось позвонить маме, чтобы сказать, как пошло выглядит ее поведение, как это невероятно вульгарно — познакомиться на курорте с мужиком, едва расставшись с мужем. Особенно в семьдесят лет.

Хокон вошел в кафе в Тёйене в десять минут восьмого. «Сейчас семь часов десять минут», — констатировала я, пока он вешал куртку на спинку стула. «Так и Лив пока нет», — заметил он в свое оправдание. «Да, но она хотя бы написала». — «Ну извини, — сказал Хокон. — Можно я в утешение закажу тебе пива?» — «Да, надо ведь почтить память Клинтон», — ответила я, понимая, что Хокон немедленно углубится в дискуссию, которая в этом году повторялась уже несколько раз. Разговаривать с братом и сестрой — одно из моих самых любимых занятий: что-то понятно без слов, а другое изумляет, и мы одновременно похожи и непохожи в том, как думаем и говорим. И хотя Лив и Хокон способны поразить меня новыми аргументами, в основном я могу предугадать направление и логику их мысли.

Но я не предвидела ни одного из обвинений, которые Лив бросила в лицо мне и Хокону, когда она наконец появилась двадцать минут спустя.

Мы с Лив всегда часто ссорились, а до подросткового возраста вдобавок и дрались. Помню, как она цеплялась за дверцу холодильника, чтобы посильней размахнуться для толчка или пинка, нацеленного на меня, а я тянула ее за волосы, впивалась ногтями в предплечье и щипалась. Но все эти схватки, насколько помню, проходили бесследно, мы не придавали им значения. Скорее они были элементом нашего общения, и мы могли рассмеяться, едва окончив драку, это не задевало нас изнутри. Те немногие ссоры, которые мне запомнились, были связаны с чем-то другим: так, однажды после летних каникул в нашем домике Лив заявила, что мама и папа разводятся — все из-за меня, и целую осень я ходила с жутким комом в животе, выискивая признаки того, что так и случится. «Тем летом и осенью действительно была очень тяжелая атмосфера, и виновата в этом была ты», — говорила мне Лив позднее. Я и сама верила в это, потому что летом со мной было трудно.

Теперь понятно, что это не имело отношения ни ко мне, ни к гормонам, из-за которых я тогда перестала узнавать свое тело и мысли; ни к тому, что я постоянно была злой и расстроенной, как никогда прежде, ненавидела свое тело и ходила по пляжу в огромных худи, раздражаясь на маму и папу. Они казались мне глупыми и несправедливыми, я бунтовала против всего, что они делали, и при любом удобном случае ужасно, коварно нападала на маму, отвергая ее попытки приблизиться ко мне. Все это закончилось тем, что однажды вечером в конце лета я вылила котел с крабами, поссорившись с папой, который не пустил меня в гости к подружке, жившей по соседству, потому что к нам должны были приехать дядя с тетей.

И наступившей осенью всякий раз, когда мама и папа принимались спорить, Лив смотрела на меня, и в ее взгляде читалось: это твоя вина. До сих пор помню, как невыносимо было сознавать, что Лив винит меня, потому что я боялась, что она может оказаться права, и потому что мне всегда хотелось и хочется добиться ее одобрения, чтобы Лив гордилась мной.

Лучше бы они тогда и расстались, думаю я теперь. Есть что-то горькое в том, как папа раз за разом повторяет, что им уже многие годы не было хорошо вместе — если вообще и было когда-нибудь; они слишком долго жили вместе и все время мечтали о чем-то другом.


Звонок в дверь раздается на следующий день после того, как я встречалась с Лив и Хоконом. Я лежу в кровати, белая наволочка в черных пятнах от туши. Я позвонила в офис предупредить, что сегодня работаю дома — часто мне так удобнее — и не совсем хорошо себя чувствую, что почти правда. Меня тошнит от разговора с Хоконом и Лив, и болит голова после утренней ссоры с Сименом.

Сегодня на рассвете, еще до того, как мы проснулись, я прижалась к нему, но Симен оттолкнул меня, совершенно инстинктивно. Мы оба еще дремали, и я положила руку ему на грудь, просто так, мне всего лишь хотелось ощутить его присутствие и связь между нами; наверняка это желание возникло из-за вчерашнего столкновения с Лив и Хоконом. Симен проснулся, вздрогнул и, вскрикнув, резко оттолкнул меня. Казалось, он сам удивился своей реакции, не знаю — может быть, смутился, но так или иначе он поднялся рывком и, одеваясь, раздраженно пробормотал: «Могла бы сперва спросить». — «Спросить, можно ли к тебе прикасаться?» Симен молча ушел в ванную и включил душ. Потом я услышала, как хлопнула входная дверь, — кажется, он впервые ушел не попрощавшись.


Услышав звонок, я неохотно встаю и накидываю халат. Не нужно было спать голой; если бы на мне была пижама или футболка, Симен чувствовал бы, что нас разделяет надежная оборонительная линия; вероятно, ему хотелось уйти еще с той минуты, когда я, голая, пьяная и беззаботная, нырнула в кровать вчера вечером.

Позвонить в дверь без предупреждения могут только торговцы и контролеры телевизионных лицензий, поэтому я всегда выхожу на балкон, чтобы посмотреть, кто там, прежде чем открывать. Перегнувшись через перила, смотрю вниз. В четырех этажах подо мной перед дверью подъезда бегает трусцой папа; на нем спортивная форма, густые седые волосы торчат из-под шапочки как львиная грива. Сегодня холодно, и мелкие стремительные облачка пара выдают, что у него сбилось дыхание. Я стою и смотрю на него чуть дольше, чем следовало бы; папа запрокидывает голову и глядит вверх, он не знает, на каком этаже я живу, он здесь еще ни разу не был. Я отскакиваю назад — вряд ли он сумел меня заметить — и делаю вид, что удивлена, услышав его голос в домофоне.

Бегу в ванную и убираю остатки макияжа под опухшими глазами, быстро натягиваю спортивные штаны и худи Симена. Я успеваю открыть дверь ровно в тот момент, когда папа огибает последний поворот лестничной клетки и оказывается в нескольких шагах от меня. Он ходит быстро, у него легкая походка, несмотря на больное колено. И наверняка он находится в лучшей форме, чем я; ненавижу заниматься спортом. И Лив, и Хокон унаследовали эту потребность двигаться, тренироваться. Лив даже считает, что у нее зависимость: она испытывает абстинентный синдром, если не удается побегать. А я и в этом больше похожа на маму. «Мы с тобой более спокойные», — часто говорила мне она, когда в праздники или на каникулах остальные уходили втроем на пробежку или занимались другими видами спорта. И мы с ней демонстративно усаживались в кресла или на диван, открывали пиво и чипсы, поедали шоколад или другую не менее нездоровую пишу, и я до сих пор не знаю ничего приятнее, чем это краткое, принадлежавшее только нам, тайное время, проведенное с мамой.

— Да уж, у тебя тут еще и бесплатные тренировки, — папа кивает в сторону лестницы, затем стягивает шапочку и обнимает меня.

— И да, и нет, — улыбаюсь я, указывая на дверь лифта за его спиной.

Папа смеется.

— У тебя пробежка? — спрашиваю я, пропуская его в прихожую.

— Да, вот вышел пробежаться и решил посмотреть, дома ты или нет, я же еще не видел квартиру, — отвечает папа.

— Да, как-то много дел было в последнее время, — поясняю я, пока совесть борется с ощущением собственной правоты. — Хочешь кофе? Или чай?

— С удовольствием выпил бы чашечку чая, — соглашается папа, снимая кроссовки.

Я иду на кухню, оставляя его самостоятельно осматривать квартиру, и слышу, как папа открывает двери в ванную, в спальню, на балкон, простукивает стены, трубы или что-то там еще. Невольно улыбаюсь: мне становится приятно; он по-прежнему все проверяет, заботясь обо мне. Симен, вероятно, увидел бы в таком осмотре пренебрежение к нему и к нам, поэтому я рада, что его нет дома. С папой как будто меняется атмосфера и квартира становится меньше и теплее.

— Эллен, у тебя прекрасная квартира, — говорит папа, входя на кухню.

— Да, нам здесь очень нравится.

Я наливаю кипящую воду в чайник, ставлю его на маленький кухонный столик перед папой и достаю чашки.

— Планировка почти как у меня, хотя моя будет поменьше, — замечает папа, прикидывая на глаз метраж кухни.

Папа выше ростом, чем большинство людей, и шире в плечах, а в моем воображении он всегда был еще выше и крепче. Он казался мне таким сильным, надежным, неизменным. Сейчас, когда я пытаюсь представить себе, как папа сидит в своей маленькой квартире, он и сам вдруг становится маленьким, слабым и печальным.

— Как проходит твоя самостоятельная жизнь? — спрашиваю я, как будто он студент, недавно съехавший от родителей.

— Нормально, просто все еще непривычно. И, признаюсь, немножко пусто, — отвечает папа.

Надо было его навестить.

— Ты ведь всегда можешь отказаться от развода, — говорю я с улыбкой, хотя предлагаю это всерьез — и еще мне хочется проверить, знает ли папа о Мортене.

— Это зависит не только от меня, — произносит он.

— Хорошо, будь твоя воля, ты переехал бы обратно?

— Нет, все не так просто. Я по-прежнему считаю, что стало лучше, — отвечает папа, и я не могу понять, действительно ли он так думает, или в нем говорит гордость, стыд, возможно, что-то еще.

Я разливаю чай, тот же самый сорт, который всегда пили они с мамой, и единственный, который покупаем мы с Лив и Хоконом.

— По-моему, это глупо с твоей стороны, — замечаю я.

— Мы с твоей мамой — два достаточно здравомыслящих человека, которые вместе пришли к общему решению. Как я уже говорил, прежняя жизнь практически ничего нам не давала, — возражает папа, и мне вновь хочется ответить, что странно предполагать, будто в их возрасте от брака можно получить нечто иное, кроме детей и внуков, но я сдерживаюсь, не решаясь спорить.

— Сколько тут всего метров? — спрашивает папа нейтральным тоном, меняя тему.

— Кажется, около семидесяти пяти, включая балкон, — отвечаю я.

Он с улыбкой кивает.

— Ты разговаривала с Хоконом? — спрашивает папа через некоторое время.

— Да, мы как раз вчера встречались с ним и Лив, выпили пива в Тёйене.

— Да что ты? — удивляется папа; в его голосе слышится облегчение.

Я не в силах рассказать ему о разговоре с Лив и Хоконом, о том, как это было ужасно, в каком отчаянии Лив, как подчеркнуто равнодушен Хокон, как мы сидели за столиком, словно чужие друг другу, а Лив казалась даже враждебной. «Ты вообще ничего не делаешь, — кричала она мне. — Ты совершенно безответственна. Мне всю жизнь приходится все делать одной, а ты приходишь, когда захочется, и получаешь семейный уют и тепло, когда тебе удобно. И вот теперь, по-твоему, я должна отвечать и за это».

«Я думала, она знает про нового маминого мужчину, это получилось не специально», — объясняла я Хокону, когда Лив ушла. Кажется, я и вправду считала, что она в курсе, хотя, вероятно, в ту минуту, когда я громко заявила об этом Лив, мне хотелось ранить и ее, и маму, чтобы как-то отомстить за посыпавшиеся на меня обвинения. Нечестно взваливать на меня ответственность за решение родителей. Но я не ощутила ни тени злорадства, увидев, насколько раздавлена Лив.

«Мы жили во лжи», — повторила она несколько раз за вечер, стараясь подобрать точные слова. Хо-кон молчал. «Это не ложь, даже если теперь они разводятся, — все было настоящим», — попробовала возразить я, не понимая, что хочет сказать Лив. Но сегодня, мне кажется, начинаю понемногу ее понимать; это затягивает фальшью все наши воспоминания, опыт и представления, связанные с семьей, если мама и папа сумели одним щелчком уничтожить сорокалетний брак, с легкостью отказавшись от союза, в котором появились мы. По крайней мере, судя по всему, так это видится Лив, хотя я и не могу читать ее мысли, как раньше.

Лично я никогда не находила ничего особенно героического в том, чтобы продолжать исчерпавшие себя или мучительные отношения, вне зависимости от обстоятельств, — если есть дети, им будет лучше со счастливыми родителями, думала я; и те, кто не расстается в такой ситуации, выглядят беспомощно и нелепо. Теперь же колеблюсь между утвердившейся точкой зрения и простым соображением, возникшим из-за реакции Лив: если уж они сумели продержаться вместе все это время, то наверняка точно так же смогли бы дойти до конца.

Мне хочется поговорить об этом с папой, рассказать ему, что произошло между мною, Лив и Хоконом, заставить его взять на себя ответственность и навести порядок в той неразберихе, которую создали они с мамой. Но у меня не получается на него рассердиться.

Мне так спокойно, пока мы сидим с ним рядом на кухне, что сейчас я просто стараюсь удержать это чувство. Пусть он только будет здесь, мой папа, и мы на минутку притворимся, будто все хорошо, у меня есть семья, хотя бы одна семья, на которую я могу надеяться, рассчитывать, полагаться. Я так устала. Я такая маленькая.

— А как вы поступите с лишней комнатой? — спрашивает папа, явно не думая ни о чем, кроме пустующей комнаты, и не догадываясь, чего в ней не хватает, — десять квадратных метров, заставленных обломками невысказанных надежд и ожиданий.

Ох, папа.


Когда возвращается Симен, я по-прежнему лежу в кровати, не задумываясь, что это выглядит почти демонстративно. Я весь день не проверяла ни электронную почту, ни телефон — насколько помню, такое со мной впервые. Лив считает, что у меня настоящая интернет-зависимость, и я действительно испытываю физический и психологический дискомфорт, если на несколько часов остаюсь без доступа к Сети. Умом я понимаю, что не пропущу ничего важного и нет никакой необходимости проверять почту, сообщения или «Фейсбук» каждые полчаса. «Но честно говоря, это все равно что лишиться руки или ноги, — призналась я Симену в Хорватии, когда умудрилась забыть телефон в отеле. — Как будто тебя отключили от мира и теперь ты вне происходящего. И это совершенно не радует». — «Зато это радует меня», — сказал Симен. Он установил для себя не менее двух часов цифрового де-токса в день, а в выходные и того больше, и считает, что только в это время он подключен к реальному миру. «Ты ужасно стар, — говорю ему я. — Думать, будто интернет и все связанные с ним возможности не являются частью реального мира, слишком старомодно».

«Все это в той же мере реально, как, например, вот это дерево», — однажды сказала я, постучав по стволу, когда мы шли по тропинке вдоль берега озера Согнсванн. Симен начинает нервничать, если сидит дома без доступа к компьютеру, телефону и сериалам Netflix. По его мнению, устаревшие взгляды как раз у меня. «Вот увидишь, — рассуждает он, — ты относишься к тому поколению, для которого интернет — нечто настолько новое, что мы все попросту дилетанты. А те, кто еще только растет, будут смотреть на него совсем иначе; уже сегодня любой школьник разбирается в этом лучше тебя, и у него более естественное отношение к цифровым технологиям по сравнению с тем, какое преувеличенное значение придаем им мы». Я не решилась упомянуть о том, что установленные им для себя и явно тяжкие ограничения тоже естественными не назовешь.

Обычно по утрам, еще в постели, я сначала проверяю почту, новости и соцсети в мобильном. Сегодня я даже не вспомнила об этом, просто лежала тихо, не шевелясь, не пытаясь сформулировать ни одной связной мысли после ухода папы. Завернувшись в одеяло, я слушаю, как Симен варит себе кофе, разговаривая по телефону с братом. Они общаются гораздо более церемонно, чем мы с Лив и Хоконом, соблюдая все правила вежливости. Столкновение вроде вчерашнего для них абсолютно немыслимо. Да и вся наша семейная ситуация немыслима в исключительно правильной семье Симена; и хотя до сих пор мне казалось, что крайне утомительно жить вот так, когда о многом не говорится вслух и не бывает ни разговора начистоту, ни откровенного спора, сейчас мне хочется, чтобы в моей собственной семье не высказывали всё без утайки, оставляли что-то при себе и поменьше стремились бы к подлинному и «настоящему» — теперь эти установки выглядят эгоцентричными и претенциозными.

Слушая голос Симена, я в первый раз за день проверяю свой телефон. Когда я захожу на «Фейсбук», сразу выскакивает реклама частной клиники по лечению бесплодия, у меня начинает звенеть в ушах и давить в груди, я закрываю страницу и откладываю мобильный в сторону. Слышу, как Симен подтверждает, что мы обязательно приедем в воскресенье, перед тем как повесить трубку. Не помню, чтобы на воскресенье нас куда-то приглашали, но, возможно, «мы» — это уже не мы с ним. Услышав, как приближаются его шаги, я закрываю глаза и притворяюсь, что сплю. Он останавливается на пороге, и я пробую представить себе, как он сейчас выглядит, но не могу, я не помню его лица, не знаю его. Внезапно меня поражает, как мы отдалились друг от друга, как сильно я цепляюсь за то, что утратило свою основу. Он и я — теперь уже не мы, остались две отдельные детали, которые не стыкуются друг с другом.

Симен тихо стучится. Я открываю глаза.

— Спишь? — спрашивает он.

Симен переоделся в серые спортивные штаны, которые я надевала днем, и белую футболку. Из-под красной кепки торчат кудрявые волосы — я надеялась, такие будут у нашего ребенка. Он вдруг стал похож на маленького мальчика. Я отрицательно качаю головой и приподнимаюсь. Симен садится на кровать с краю, я поджимаю ноги, чтобы освободить ему место, — не знаю, показалось ли это ему приглашающим жестом или отталкивающим. Он вздыхает, смотрит в пол, потом на меня.

Я жду, сейчас он порвет со мной, и про себя молюсь, чтобы он сказал, что больше не может, что уходит от меня.

— Прости, — говорит Симен. — Утром на меня что-то нашло, сам не знаю отчего; у меня вдруг возникло ощущение клаустрофобии, похожее на припадок.

Я смотрю на него и не знаю, что сказать.

— Это деструктивный паттерн. Я не могу так больше; вернее, мы так больше не можем, — продолжает он.

Вот оно начинается, я приготовилась и снова зажмурила глаза.

Симен смеется.

— Что ты делаешь? — спрашивает он.

— Готовлюсь, — шепчу я, не открывая глаз.

Я чувствую, как его пальцы касаются моей щеки, потом гладят волосы, мое открытое плечо, легко и ласково, почти робко; затем он берет мою руку и крепко сжимает ее.

— Готовишься к чему-то такому, что я могу сделать? — переспрашивает Симен; по его голосу я понимаю, что он все еще улыбается.

— Да.

— Ну и правильно! — неожиданно громко отвечает он спустя мгновение и ложится на меня, притягивая к себе в излишне крепком объятии, щиплет за бок, целует в лоб; и так сладко быть рядом с ним и ничего не ждать, что я смеюсь и плачу, отгоняя мысль о том, что разговор ни к чему не привел, и в воздухе между нами по-прежнему висят заградительные аэростаты.


Мы с Сименом встретились на вечеринке у общих знакомых. Я знала, кто он, — всегда это уточняю, рассказывая историю нашего знакомства, хотя и не понимаю, почему для меня важно упомянуть об этом; наверное, просто сказать, что мы встретились на вечеринке, кажется мне слишком банальным. Скорее всего, я унаследовала это представление от мамы с папой. Они всегда повторяли, что познакомились в университете, а вовсе не на вечеринке, которая, как стало известно со временем, и была истинным местом их первой встречи.

Эта история завораживала меня еще с раннего детства. Пусть она и не особенно увлекательна сама по себе, есть что-то мистическое, отдаленное в мыслях об их молодости, об их жизни до меня, Лив и Хокона. «Да, это почти закон природы: все отпрыски интересуются тем, как встретились их родители, потому что эта встреча — исходная точка для их собственного существования», — объясняю я Симену, который никогда не спрашивал своих родителей о том, как они познакомились, то ли ему и не рассказывали, то ли он забыл. «Значит, не рассказывали, — замечаю я. — Ты не смог бы забыть такую важную деталь».

Мама с папой обычно говорят, что познакомились на студенческих дебатах. Папа вспоминает, как мама подняла руку и задала несколько критических вопросов и его привлекла мамина активная позиция и твердые убеждения. А мама уверяет, что он все путает, ей просто было интересно, и она, помнится, задала всего один осторожный вопрос — у мамы с папой вообще очень разные взгляды на уровень их политической активности в студенческие годы. «Так, может, вы попросту в разной степени интересовались политикой?» — предположила я, но ни один из них не хотел этого слышать. Так или иначе, долгое время официальная версия событий гласила, что родители познакомились именно на этих дебатах, пока не выяснилось, что настоящая встреча произошла на вечеринке несколько недель спустя — там они первый раз разговорились. Узнав об этом в четырнадцать или пятнадцать лет, я была глубоко поражена тем, что их — а значит, и моя — исходная точка оказалась иной, чем они раньше рассказывали.

Я всегда считала само собой разумеющимся, что на родителей можно положиться как на свидетелей нашего существования, и до сих пор мне не приходило в голову, что многое они могли приукрасить, скрыть или вовсе сочинить. Конечно же, я видела, насколько папа и мама разные, и никогда не понимала их брака — да и не особенно задумывалась над этим, — но твердо была уверена, что они сами находят в нем смысл, что-то такое, чего я не замечаю, не понимаю и не могу осмыслить, но что, безусловно, существует под внешней оболочкой. Я думала, что мне, по словам Лив, попросту не хватает опыта, чтобы воспринять это.

В Италии, стоило им упомянуть о разводе, мне сразу подумалось, что они никогда не были нежны друг с другом, как мы — были — с Сименом, но Лив стала меня поправлять, даже разозлилась. «Ты не в состоянии понять, как много любви во всем, что они делают друг для друга», — сказала она. Но и у нее самой очень ровные, скучные отношения с Олафом, Лив элементарно скопировала брак мамы и папы, поэтому она не может не оспаривать мою точку зрения.

Когда я снова заглядываю в телефон, чтобы узнать, который час, приходит сообщение от Лив. Я жалею, что посмотрела, и откладываю мобильный, так и не прочитав; мне хочется просто лежать в кровати — мы с Сименом лежим вместе уже не знаю сколько минут или часов и, обнявшись, разговариваем обо всем, что раньше заполняло наши дни, о разных случаях с начальниками, коллегами, о слухах и предположениях. Но когда я получила сообщение от Лив, время снова пошло, и я не в силах удержаться дольше чем на пару минут, прежде чем открыть его.

— Лив спрашивает, придем ли мы к ней на ужин в ближайшее воскресенье, — говорю я Симену. — Это групповое сообщение для всех, включая маму с папой.

— Настал час расплаты? — спрашивает Симен.

— Нет, скорее это в мирных целях, — отвечаю я без малейшей уверенности в своей правоте.

— Вообще-то в воскресенье мы должны быть у Магнуса, — сообщает Симен. — Но мы можем и разделиться, ничего страшного. Ты поедешь к твоей семье, а я — к моей.

Теперь я вспомнила: его брат пригласил нас на ужин еще три недели тому назад. Мне хочется ответить так, как я сказала бы Симену раньше: видишь, что получается, когда, как у вас принято, планируют все до мелочей и заблаговременно, — об этом забываешь. А Симен ответил бы: видишь, что получается, когда, каку вас принято, не планируют вообще — это вступает в противоречие со всем, что уже запланировано.

— Знаю, мы уже давно не встречались с твоими родными, и мне хотелось бы их повидать в ближайшее время, — начинаю я. — Но раз Лив пригласила, мне будет трудно отказать ей. Особенно после вчерашнего.

И тут же вспоминаю, что еще не рассказывала Симену о вчерашнем вечере, но он и не спрашивает.

— Да все нормально. По-моему, тебе стоит поехать к Лив, — предлагает Симен. — Взгляд со стороны нам не помешает.


Несмотря на то что я заставила себя опоздать на пять минут, разумеется, прихожу к Лив первой. Ну почему все остальные так расслабленно относятся ко времени и только я пунктуальна? Видимо, случился брак на конвейере.

«А ты знаешь, что ты — приемная?» — как-то сказала мне Лив, когда мы были еще маленькими. Она утверждала, что может доказать это, если попросит маму и папу скрестить руки на груди. Они оба были на кухне и готовили ужин, когда Лив притащила меня из моей комнаты вниз, чтобы показать мне секретный тест. «Просто сделайте, как вам удобно, — сказала Лив и тоже скрестила на груди свои тоненькие ручки. — Видишь, и они, и я делаем это одинаково, правая рука поверх левой. Теперь твоя очередь». Помню, я подумала, что надо попробовать положить сверху ту же руку, как сделали они, но это не получалось, казалось совсем неправильным, и руки сами собой легли наоборот. Мама с папой засмеялись, не подозревая о том, что Лив заранее объяснила мне: это будет тест на родство. «Да, Эллен, тебе явно достались какие-то чужие гены», — поддразнил меня папа. «А может, оно и к лучшему», — заметила мама, ткнув его локтем в бок.

До сих пор я не задумывалась над тем, что они были очень счастливы тогда, беззаботно подкалывая друг друга, — воспоминание о том страшном открытии, что меня, очевидно, удочерили, бросает тень на их лица, глаза и голоса.

Сегодня я сразу звоню в дверь Лив и Олафа, вместо того чтобы обойти вокруг дома и заглянуть в гостиную через стеклянную дверь веранды и затем войти либо постучать в окно, если заперто. Мне открывает Лив, она накрасилась и выглядит лучше, чем несколько дней назад, хотя, кажется, еще сильнее похудела; на ней узкие черные брюки и блузка с широкими рукавами и глубоким вырезом — на мне такая наверняка смотрелась бы дешево, ощутимо добавляя веса. Лив кажется такой изысканной, чуть-чуть холодновато-отстраненной, и я спешу обнять ее, чтобы разрушить невидимый барьер между нами, сложенный из всего, что не было сказано после нашей встречи в Тёйене. Она наскоро обнимает меня в ответ и уходит на кухню, сказав, что у нее что-то стоит в духовке, а я могу пока посидеть в гостиной с остальными.

Перед телевизором спиной ко мне сидит Агнар. Я дотрагиваюсь ледяной рукой до его шеи пониже затылка, он подскакивает и оборачивается, а потом улыбается, увидев, что это я. Возникает короткая пауза, между нами тоже появилась дистанция, подчеркнутая тем, что Агнар теперь выглядит совсем иначе — за лето и осень он вырос по меньшей мере сантиметров на десять, подстригся, плечи и подбородок стали шире.

Агнар встает, и я обнимаю его.

— Ты питался волшебными бобами или это просто хорошие гены сказываются? — спрашиваю я, выпуская его из объятий и обнаружив, что Агнар стал ростом с меня.

— Наверное, гены, — слышится позади меня голос Олафа.

Я оборачиваюсь.

— Нда, а ты, наоборот, как-то съежился, — говорю я ему с улыбкой.

Олаф смеется. Я раздумываю, не обнять ли и его, но он держится на безопасном расстоянии, скрестив руки на груди — точно так же, положив правую поверх левой. После нескольких лет работы в сфере коммуникации я при виде этой позы думаю уже не об истории с удочерением, а о том, что человек пытается защититься.

— Будут все? — спрашиваю я.

— Кажется, да. А Симен не придет?

Я качаю головой, представляя себе, как в эту минуту Симен в гостях у брата берет на руки своего трехмесячного племянника, заглядывает ему в глазки, гладит по нежной головке, качает, ощущая в руках вес маленького человечка, вес того, чего нет у нас.

— Нет, его давно позвал к себе брат, — отвечаю я. — Хокон тоже будет один?

Олаф кивает. Не знаю, почему я спросила про Хокона. Может быть, хотела подчеркнуть, что и с ним что-то не так: у него никогда не было пары, не считая странных связей со странными особами, ни одну из которых Хокон, прямо как учила бабушка, не называл своей девушкой — они все у него «подруги». Но на этом сходство оканчивается, и, наверное, будь бабушка жива до сих пор, у них с Хо-коном оказались бы очень разные представления о том, чем могут заниматься друзья и подруги.

«Как ты считаешь, Хокон — гей?» — спросила я у мамы несколько лет назад. Мама не думала ни секунды; очевидно, она сама размышляла о том же. «Нет, — быстро сказала она. — Просто ему недостает зрелости». Хокону тогда было двадцать пять. «Да, но вдруг ему недостает зрелости, чтобы решиться на каминг-аут», — предположила я. «Да какой там каминг-аут, — отмахнулась мама. — Думаю, Хокон отлично знает, что никто из нас и бровью не повел бы, будь это так». — «Мама, его мир не только мы», — улыбаясь, заметила я. «Но очень близко к тому», — ответила она, словно надеялась в глубине души, что так и есть.

Моя гипотеза насчет Хокона была основана на стереотипных представлениях. Еще раньше мы с Лив уже обсуждали эту тему: Хокон такой чувствительный, восприимчивый к эмоциям других людей, тщеславен и озабочен тем, как выглядим мы и он сам. «К тому же в детстве ему больше нравилось спать в ночнушке, чем в пижаме с Суперменом», — напомнила мне Лив. «А тебе не приходило в голову, что он рос с двумя весьма доминантными сестрами? — спросила мама. — Что и его речь, и эмоции сформировались под влиянием двух женщин, от которых он всю жизнь старался не отстать?» — «Да не старался он, — возразила я. — Хокон всегда шел своим путем, думал о своем и решал по-своему. И он вечно не согласен с нами обеими по любому вопросу». — «И что это, по-твоему, означает?» — спросила мама. Она явно подразумевала, что Хокон стремится одержать верх над нами хотя бы в споре. С маминой точки зрения, быть постоянно с кем-то несогласным — это комплимент; считать человека достойным дискуссии — своего рода признание. «Не станешь ведь спорить с кем-то, кто тебе неважен». Не сомневаюсь, что и я, и Лив важны для Хокона, но я абсолютно уверена: он давным-давно внутренне отстранился от нас обеих и ценит нас прежде всего потому, что мы одна семья.

«Так возьми и спроси его, — предложила наконец мама. — В таком вопросе нет ничего оскорбительного». — «Спроси сама, — огрызнулась я. — Мне вообще все равно». Но, вопреки нашей почти искренней политкорректности, ни мама, ни я так и не решились задать этот вопрос. А когда несколько недель спустя у Хокона объявилась новая «подруга», мама специально позвонила мне, чтобы рассказать — конечно, потому, что нам обеим было все равно.

И все-таки Хокон приходит к Лив не один, он появляется вместе с папой. Из окна на кухне мы с Лив наблюдаем, как они подъехали на папиной машине, но ни одна из нас не проронила ни слова. Думаю, Лив удивлена не меньше, чем я. Разве папа так часто общается с Хоконом? Интересно, а с Лив? Я начинаю размышлять о том, не было ли папино внезапное появление на неделе плодом укоров совести — может, к Лив и Хокону он забегает регулярно?


Всю жизнь я хвастаюсь тем, какие у нас отношения с Лив и Хоконом. Мне не приходилось испытывать ревности, о которой рассказывали подруги или парни, поглощенные болезненным и мелочным соперничеством с братьями и сестрами. Я всегда надеялась, что Хокон и Лив добьются успеха — гораздо большего, чем я, и тут нет никакого самопожертвования или альтруизма, напротив: мы трое единое целое, сплетенное так прочно, что, если один из нас чего-то достигнет, это отразится и на остальных. Кроме того, когда у них все хорошо, я успокаиваюсь и чувствую облегчение оттого, что не надо больше за них тревожиться; и мне почти физически тяжело, если больно кому-то из них, — мы слишком близки.

Не чувствуя ревности, я все же замечала, что мама с папой уделяют Лив и Хокону больше внимания. Не думаю, что родители любят их больше, но в каком-то смысле мои брат и сестра важнее для них. Лив — старшая, а старший ребенок, безусловно, это уже само по себе событие, поскольку он родился первым, изменив существование родителей; он воплощает переход от жизни вдвоем к семье. Хокон — самый младший, а последний в семье замыкает собой целое, ставит точку, придавая всему законченность; все опыты и провалы со старшими детьми идут ему только на пользу, в глазах родителей он сияет оттого, что всегда самый маленький, а в нашем случае еще и оттого, что и самый долгожданный. Добавьте к этому порок сердца и чрезмерно развитый эмоциональный интеллект, и на выходе вы получите чудо-ребенка.

Моя роль в семье кажется куда менее ясной, и не только мне, но, по-видимому, родителям тоже. Для меня трудно найти место, я словно заполняю промежуток между двумя другими. И это впечатление усиливается тем, что после меня мама так долго не могла забеременеть и большую часть первых восьми лет моей жизни напряженно ждала появления Хокона. Об этом не говорили, но было очевидно, что они ждут еще кого-то. И когда он наконец появился, то занял все пространство своими особенными потребностями и особенной личностью, — так я рассказывала Симену. «По-моему, похоже на ревность», — заметил Симен. Это не так. Я не ревную. Мне бывает больно, но не возникает ни горечи, ни ожесточения против Лив или Хокона; иногда во время спора или в других ситуациях, особенно с мамой, ранит неизбежное, привычное осознание того, что меня не замечают, что Лив и Хокон — важнее, и с годами это превратилось в самосбывающе-еся пророчество, как было сказано в статье о любимчиках, которую мне пересказывал Симен: я постепенно становилась более независимой, уже не так нуждалась в одобрении и признании и поэтому опять-таки получала меньше и того и другого, чем мои брат и сестра.

И сейчас, пока мы с Лив стоим на кухне, наблюдая в окно за папой и Хоконом, во мне растет новое чувство. В этом году оно настигало меня все чаще, разными способами — это искренняя, настоящая ревность. Я хочу получать то, что достается Лив и Хокону: внимание, заботу, сочувствие, утешение; я хочу, чтобы меня признавали такой же важной, как и они, и, может быть, даже важнее.


Мама появляется последней. Я не разговаривала с ней после того вечера у нее дома несколько недель тому назад. Сегодня мы впервые собрались все вместе с тех пор, как вернулись из Италии. Непонятно, много ли общаются мама и папа и что он знает о ее жизни, но папа обнимает маму быстрым, привычным движением, как будто теперь они часто приветствуют друг друга таким образом, сохраняя дистанцию. Это трудно понять, и я оглядываюсь на Лив и Хокона, чтобы увидеть их реакцию, но Лив стоит к нам спиной, что-то помешивая в кастрюле, а Хокон занят дискуссией с Агнаром. Вся сцена выглядит так, словно ничего не изменилось, она могла бы быть в точности такой же год или пять лет назад, и я не в силах определить — или мы так искусно притворяемся, или на практике перемены не так ощутимы, как в теории.

— У Хедды для вас кое-что приготовлено, — объявляет Лив, входя в гостиную из кухни; вытирая руки о передник, она оглядывает всех и особенно долго смотрит на меня. — Она очень-очень ждала, когда можно будет вручить подарки, уточняю для всех на всякий случай.

Я едва сдерживаю улыбку.

— Хедда, — зовет Лив.

Со второго этажа по лестнице спускается Хедда в синем платье Эльзы из «Холодного сердца» и раздает нам сложенные листки бумаги, на которых кто-то надписал наши имена. На моем листке Хедда нарисовала длинную красную линию с завитком на конце. Внутри посередине расположена еще пара каракулей синего и черного цвета и рождественская наклейка. У мамы с папой одна открытка на двоих, и они пытаются превзойти друг друга, описывая Хедде, какие фантастические каракули им достались — это, должно быть, ниссе, или олень, или, может, елка? Хедда улыбается, мотая головой.

— Это камень, — удовлетворенно поясняет она.

— Камень?! — хором восклицают мама с папой с одинаковым восторгом.

Внезапно они умолкают, стараясь не смотреть друг на друга, точно смущенные общей эмоцией — может быть, она на минуту напомнила им обо всем, что их по-прежнему связывает, о годах, проведенных вместе, об опыте и воспоминаниях, которые хранят их тела; несомненно, все это отзывается в них по многу раз в день, даже если они и не думают о прошлом или не отдают себе отчета.

— А это тоже камень? — спрашиваю я Хедду, опустившись перед ней на корточки и ткнув пальцем в синие каракули, чтобы заполнить вдруг наступившую тишину.

Хедда мотает головой и робко смеется, она пока слишком маленькая, чтобы почувствовать разочарование или обидеться, что никто не понимает нарисованное; она попросту довольна тем, что ее карандашные черточки, в которых нет даже попытки подражать реальности, теперь превратились в игру-угадайку. Она все еще не доверяет мне и, не решаясь приблизиться, держится настороже, совсем иначе, чем с другими.

— По-моему, это похоже на папу, правда? — говорю я, не глядя на Олафа; я смотрю только на Хедду.

— Вот голова, а этот большой кружок — живот, — продолжаю я, показывая на самую крупную закорючку.

Хедда хохочет, догадавшись, что я шучу, она чувствует себя увереннее, подходит ближе, и пока она смеется, я чувствую на своем лице ее дыхание. Мне хочется прижать к себе ее маленькое тело, так, чтобы она обхватила меня ручками за шею.

— Пора к столу, — приглашает Лив.


— Это очень вкусно, — говорит мама, пока мы едим рагу из оленины, приготовленное Лив. — Ты что-то туда добавляла?

«Что-то» подразумевает то, чего не было в мамином рецепте, который она унаследовала от бабушки.

— Несколько звездочек аниса в бульон, — отвечает Лив, и мама одобрительно кивает.

— Вообще-то, вкусно и без них, мне просто подруга посоветовала, — тут же поправляется Лив извиняющимся тоном.

— А мне кажется, так даже лучше, — вставляю я и с улыбкой смотрю на маму.

— Да-да, я и говорю, что очень вкусно, — повторяет она.

— Замечательно, — подводит итог папа, чтобы остановить растущее напряжение. — Еще и масло из Квитесейда.

Папа обильно смазывает кусочек крекера.

— Не увлекайся маслом, Сверре, — произносит мама, и я вижу, что она в ту же секунду осознает, что сказала так по привычке, у нее снова растерянный взгляд, как несколько минут назад, когда они заговорили хором; мама обезоруживающе смеется. — Потому что у тебя наверняка и теперь высоковатое давление?

На мгновение папа кажется раздраженным, его лицо пересекает нетерпеливая складка, он словно хочет сказать что-то в ответ, но тут же останавливается и поворачивается к Агнару:

— Тебе попадались новые покемоны?

— Я бросил. Надоело, — отвечает Агнар.

Папа сникает, и мне становится его жалко, он выглядит совсем одиноким.

Лив смотрит в свою тарелку. Хокон — в окно. Олаф через равные промежутки времени устремляет взгляд на Лив. Я пытаюсь угадать, все ли за столом чувствуют то же, что и я, — что кому-то надо разбить эту гладкую поверхность; пожалуй, только Олаф и Хедда не замечают общего настроения.

— Да, кстати, у меня есть новость, — наконец произносит папа. — С января я окончательно выхожу на пенсию.

Я надеюсь, что это папино собственное решение и он поступает так не для мамы или чтобы спасти их брак, когда она уже сделала шаг вперед.

— Поздравляю, — с полувопросительной интонацией говорит Олаф. — Чем теперь будешь заниматься?


«Без конфронтации. Разрядка», — пишу я Симену под столом во время десерта. «Не стану ничего говорить, если другие тоже будут молчать», — пообещала я ему перед отъездом. «Но чего ты от них ждешь?» — спросил Симен. Я не ответила. Не знаю, что именно им нужно сказать, просто кто-то должен найти слова и пробить оболочку того мнимого существования, из которого я не могу выбраться. «Об этом надо разговаривать, ведь на дне лежит так много невысказанного, не то что у нас?» — продолжила я, руководствуясь другими мотивами. Симен кивнул, не улавливая намека: «Конечно, будет лучше, если начнет кто-нибудь другой, ты не должна постоянно брать инициативу на себя. И потом, если ты будешь молчать, придется заговорить кому-то из них». Тут он ошибся: казалось, никто из остальных не испытывал потребности говорить о чем-нибудь, кроме самого очевидного; все поводы для конфликта гасились прежде, чем их успевали облечь в слова. Не будь это моя собственная семья, я с восхищением наблюдала бы за их скрытым взаимодействием, за тем, как каждый старается сгладить шероховатость или защитить другого, который, в свою очередь, делает то же самое во время следующей напряженной паузы, и так по кругу — все принимали помощь и помогали друг другу, все было на равных, и никто не смог бы пожаловаться, что с ним не считались или обошлись несправедливо.

Ни папа, ни мама не хотят уходить первыми, дав другому возможность побыть наедине с детьми и внуками. Возможно, это заметно только мне, но сейчас они ведут себя друг с другом иначе, чем когда объявили о разводе. Не знаю, о чем они договорились, чего ждут, на что надеются, о каком взаимодействии так уверенно говорила тогда мама — ну разве что они могут при случае вместе посидеть с Агнаром и Хеддой.

В конце концов первым встает Хокон, его ждут в другом месте. Раньше мы бы набросились на него с расспросами, с кем же он встречается, а теперь никто не решается дразнить его — атмосфера настолько накалена, что не выдержит малейшего промаха, если, к примеру, Хокон рассердится или даже хотя бы сделает вид, что рассердился. Он смотрит на папу, тот тоже встает и прощается со всеми, явно собираясь отвезти Хокона, куда тому будет нужно. Мама с облегчением сообщает, что и ей надо домой, пора спать. Мы с Лив одновременно смотрим на часы: сейчас девять.


— Как ты думаешь, она поехала встречаться с ним? — спрашивает Лив.

Укутавшись в пледы, мы сидим на ступеньках лестницы, которая спускается в сад за домом. Мы прихватили недопитую бутылку вина. Курим. Левой рукой Лив теребит ухо, то и дело проводя указательным пальцем сверху вниз вдоль изгиба раковины к мочке, в точности как папа, когда читает или решает судоку; в другой руке у нее сигарета. Я не курила уже больше года, голова сразу начинает кружиться. Лив достает пепельницу, спрятанную за цветочным горшком, и, судя по содержимому, за последнее время она выкурила по меньшей мере пятьдесят штук, окурки еще оранжевые и свежие.

Я делаю вид, что не заметила. Мы с Лив сидим на ступеньках, как наверняка бывало уже тысячу раз, и все же теперь эта ситуация кажется абсолютно новой, важной и хрупкой.

— Не исключено, — отвечаю я, глядя на Лив, чтобы уловить ее реакцию, но даже если это и огорчает ее по-прежнему, ей удалось взять себя в руки, и теперь она выглядит спокойной. — Странно как-то, что мама рассказала про этого Мортена только Хокону, правда? Может, она рассчитывала, что он передаст нам и тогда ей самой уже не придется, или, наоборот, хотела это скрыть?

Лив делает глубокую затяжку. Потом кивает.

У Олафа теперь тоже кто-то есть, — неожиданно говорит она.

Ее слова застали меня врасплох. Этого не может быть, мне бы никогда такое не пришло в голову. Их отношения всегда казались такими статичными, неизменными, точь-в-точь как у мамы с папой — спокойно, надежно и, честно говоря, очень скучно. Я оборачиваюсь к окну кухни, будто пытаюсь убедиться, что Олаф по-прежнему остается самим собой. Он моет кастрюлю в раковине. Меня охватывает острое желание войти и, схватив за горло, утопить его в пене.

— В каком смысле? — спрашиваю я.

— Он полюбил другую женщину, кого-то с работы, — отвечает Лив и вдруг начинает смеяться. — По крайней мере, я думаю, что это женщина, но я не уточняла.

— Но что произошло?

— Ничего не произошло. Он просто влюбился.

— Так между ними ничего нет?

— Нет. Но я очень четко представляю, как он ведет себя с ней.

Не могу себе вообразить, чтобы Олаф проявлял какие-то иные чувства, кроме спокойной любви к Лив, и думать о нем как о несчастном влюбленном даже неловко.

— А она любит его? — недоумеваю я.

— Не знаю. Он и сам не знает, если уж на то пошло; он не говорил с ней об этом.

— То есть он просто сказал тебе, что влюбился в коллегу?

Лив кивает, пьет вино быстрыми большими глотками. Как можно быть таким идиотом, думаю я про Олафа. Таким эгоистичным. И банальным.

— Но… — начинаю я и останавливаюсь, чтобы взвесить свои слова, которые Лив может приписать отсутствию опыта и пожалеть о своей откровенности и доверии, которое радует меня несмотря ни на что. — Почему?

— Что почему?

— Почему он рассказал тебе об этом, если там ничего нет?

— Наверное, хочет быть честным. Или добиться от меня какой-то реакции. А может, это угроза.

— Зачем ему тебе угрожать?

— Чтобы заставить меня взять себя в руки и продемонстрировать мне, к чему это привело.

— Привело что?

Вероятно, я кажусь Лив по-детски наивной и неопытной, но мне уже все равно, к тому же это так и есть, мне просто хочется разобраться, я не понимаю, что произошло между Лив и Олафом, меня пугает то, как мало я знаю, как все непредсказуемо изменилось, и то, что Лив не позвонила мне, чтобы рассказать, а теперь говорит об этом так сдержанно и аккуратно, делая над собой усилие ради меня.

— Мое поведение, — отвечает Лив. — Со мной действительно что-то не так в последние пол года; мне кажется, все разбилось вдребезги, включая меня и мой брак, хотя в трубу вылетели отношения мамы с папой. Не знаю, почему это так на меня повлияло, вот вы с Хоконом как ни в чем не бывало; конечно, я вела себя по-детски, но просто…

Она умолкает. Пожимает плечами, затягивается третьей сигаретой.

Нет, не по-детски, Лив; это я была эгоисткой. Вот что надо было сказать ей, думаю я по дороге на работу несколько дней спустя. Тогда я не смогла подобрать слов, и мы некоторое время сидели молча, а потом я предложила: «Можно я его изобью?» Лив рассмеялась и сказала: «Он же не сделал ничего плохого, Эллен, все не только черное и белое». Она смахнула пепел со ступеньки и задумалась о чем-то, но уже не сказала мне, потому что я испортила разговор своей глупой шуткой. Вставая, Лив улыбнулась мне. «Холодно стало сидеть, ты так цистит заработаешь, — сказала она. — Пойдем посмотрим, не найдется ли у Олафа еще вина».

На кухне мы выпили еще по бокалу вместе с Олафом. Грустно было видеть, как он опустил руку на спинку ее стула, словно все в порядке. Мне одновременно хотелось крикнуть ему, чтобы собрал свои вещи и катился ко всем чертям, и умолять его остаться с Лив. У меня до сих пор двойственное ощущение: инстинктивно мне хочется защитить ее и выцарапать ему глаза за все те мысли об измене, которые появились в его голове, но для моего эгоцентричного «я» невыносима сама идея разрыва, перемен и связанного с ними беспорядка.

Скоро Рождество, в Осло темно и нет снега, сверкающие искусственные звезды и рождественские колокольчики на улице Карла Юхана выглядят неуместными. Нет ощущения праздника, сетуют мои подруги, вспоминая свое детское предвкушение и радость, которые возвращаются только в минуты ностальгии. Единственный невымученный способ продлить рождественское настроение — попробовать воссоздать его для своих детей. В последние годы, встречая Рождество уже взрослой и без детей, я заполняла пустоту работой и проводила праздник вдали от семейных традиций, которые казались мне вечными.

В этом году я многое бы отдала, чтобы погрузиться в надежный, привычный мир, прежде вызывавший во мне беспокойное желание сбежать, в предсказуемость всего, что в точности повторяется каждый год. Вообще-то, в этом году мы должны были праздновать вместе с семьей Симена, но после того, как вчера мама прислала сообщение с объявлением, что сочельник будет у нее, я объяснила Симену, что никак не могу бросить остальных на произвол судьбы. «Празднуем у меня», — написала мама. Я отправила сообщение Лив с вопросом, придет ли папа; радуясь, что появился предлог связаться с ней, продолжить осторожное возвращение к нормальным отношениям. Лив пока не ответила, и, наверное, не очень деликатно писать ей об этом, когда на нее столько всего навалилось. Симен, кажется, почти с облегчением услышал, что в этом году я должна быть у мамы, и во второй раз за три дня сказал, что не произойдет ничего страшного, если мы будем не вместе. Я не смогла сказать ему, что имела в виду другое, полагая, что мы оба поедем встречать Рождество к маме. «Но мы же не семья, и незачем это изображать», — говорило расслабившееся тело Симена, и у меня не хватило сил возразить.

У двери офиса меня ждет один политик. Не помню, чтобы мы договаривались о встрече. Проверяю календарь в мобильном, на сегодня там нет ничего, кроме большой красной буквы М. В ноябре прошлого года я установила календарь фертильности, который оповещает меня о начале цикла. Нет никаких заметок о встрече, даже не помню, в чем дело. Меня спасает Рикке, которую я взяла на работу в прошлом году. Ей двадцать шесть, и после двух магистратур она подавала резюме на множество разных вакансий, но в конце концов оказалась у нас.

— Итак, вы уже готовы к дебатам? — обращается она к политику.

— Ну, мы посмотрим, — отвечает он, и я вспоминаю, что мы собирались потренировать его и выработать стратегию для дебатов на телевидении.

Я передаю право вести занятие Рикке.

— Самое главное, чтобы вы чувствовали, что контролируете ситуацию, не позволяя никому перехватить инициативу. Вы должны владеть ситуацией, а не наоборот, — объясняет Рикке.

В середине декабря мама попала в больницу с болями в груди. Лив позвонила мне посреди выступления в университете, я всегда держу телефон перед собой на кафедре, чтобы следить за временем. Не получив ответ на то сообщение о Рождестве, я решила, что Лив поэтому и звонит, перевернула телефон экраном вниз и довела свою презентацию до конца. Когда я перезвонила, Лив уже ехала в больницу в Уллеволе. Она ничего не могла объяснить, только то, что маму отвезли туда на скорой, так сказал папа. «Но как он узнал?» — спросила я. «Не знаю, Эллен, и, по-моему, это сейчас не так важно», — ответила Лив, и только тут до меня дошло, что у мамы может быть что-то серьезное.

Они с папой оба в хорошей форме, крепкие и бодрые, и мне бы никогда не пришло в голову усомниться в их когнитивных способностях — просто они, как когда-то давно сказал Симен, теперь представляют утрированную версию самих себя: и внешние, и внутренние черты проявились ярче, и оба стали более эгоцентричными, как мне кажется, хотя Лив с этим не согласна. Она считает, что я теперь так их воспринимаю, потому что выросла и, естественно, получаю меньше внимания; то есть подразумевается, что скорее это я стала более эгоцентричной или, во всяком случае, убежденной в собственной значимости. Их тела функционируют без сбоев, не считая папиного больного колена и того, что у мамы иногда ноет плечо. Когда наши бабушка с дедушкой были в возрасте папы и мамы, они были старыми, я помню их сгорбленными, вполне готовыми к собственной старости. Почти все друзья мамы и папы не менее энергичны. Когда они пару лет назад собрались в Тосене, то говорили о пенсии как о начале новой жизни, полной возможностей. Я привыкла видеть в этом явлении защитный механизм — они отказываются осознавать, что состарились и приближаются к смерти, но, когда я думаю конкретно о маме и папе, приходится сказать себе, что, вероятно, у меня попросту устаревшие представления о том, каким должен быть пенсионер.

Беру такси до Уллевола. Я все больше убеждаюсь, что дело серьезное, раз все произошло настолько внезапно. Может быть, обширный инфаркт или тромб? Острая лейкемия? Вместе с беспокойством растут угрызения совести: я так злилась на маму, осуждала ее за то, что она приняла решение, которого я не одобряю. Час пик, такси едва ползет по пробкам, до ближайшей остановки трамвая или метро еще далеко, и у меня слишком высокие каблуки для того, чтобы бежать по скользким, слякотным улицам. Я откидываю голову на спинку сиденья, пытаюсь расслабиться, наблюдая за пешеходами на тротуаре. Мысли сливаются, путаются. Я с удивлением осознаю, что самым страшным в маминой смерти мне кажется то, что она не увидит моих детей.

Большую часть дня я думаю, что, судя по всему, у меня никогда не будет детей. Теперь я уверена в этом, и меня охватывает глубокое отчаяние, злоба и страх, — и все-таки мысль о детях так прочно укоренилась во мне, стала настолько привычной, что первой приходит мне в голову в критической ситуации, вытесняя все прочие. Мысль о моих неродившихся детях. Может быть, у нее физиологический источник и я перестану думать об этом после пятидесяти.


Я остаюсь в больнице после того, как остальные ушли. Приехали все — Хокон, Лив, папа и я. Мы стояли вокруг маминой кровати, и мама казалась расстроенной и испуганной, смущенной и усталой. Врач сказал, что боли в груди, скорее всего, вызваны панической атакой, маму госпитализировали потому, что в скорой помощи не могли исключить вероятность инфаркта. Мама была дома и читала, и вдруг ей стало трудно дышать, что-то больно кололо в груди. Вместо того чтобы позвонить врачу, она позвонила папе, тогда он сам вызвал скорую и, бросив все дела, как он сообщил нам, не вдаваясь в подробности, приехал в Тосен одновременно с медиками.

Что касается папы, у нею, по-видимому, впервые за долгое время было хорошее настроение, хотя он и старался его скрыть, пока мы находились в больнице; наверняка папа одновременно испытывал облегчение оттого, что у мамы нет ничего серьезного — можно только вообразить, о чем он успел передумать по пути в Уллевол, — и помимо своей воли радовался, убедившись наконец, что и ей расставание далось нелегко.

Я читаю вслух маме газету. Маму госпитализировали на ночь с ее согласия, и я не смогла оставить ее одну, когда разошлись все остальные. На больничной койке она вдруг стала казаться постаревшей, маленькой и хрупкой, очень испуганной. Она не ничего не объяснила нам, только сказала, что в последнее время произошло слишком много всего, и с явным нетерпением ждала, чтобы мы поскорее ушли, когда выяснилось, что ее состояние не опасно; ей было неловко до слез. Как всегда, Хокон первым уловил ее сигналы и понял, что лучше всего попросту дать ей отдохнуть. Мы попрощались и пошли все вместе, но, еще не покинув больницу, я остановилась и сказала Лив, Хокону и папе, что забыла в палате телефон. Потом зашла в киоск, чтобы купить газету, бутылку минеральной воды с газом и плитку шоколада — мамин традиционный набор для любой поездки продолжительностью больше часа, и вернулась в палату. Мама плакала, пока меня не было, но, увидев меня, улыбнулась и отерла рукавом слезы. Я сняла зимние сапоги, села на стул рядом с мамой и положила ноги на край ее кровати. «Вот, послушай», — сказала я и начала читать вслух рецензию на роман иностранного автора, которого она любит.

Маме выписали успокоительные, и пока я читала ей отрывки статей, изредка вставляя свои комментарии, она уснула. Я подождала некоторое время, чтобы убедиться, что мама крепко спит, потом подоткнула одеяло, устраивая кокон, как мы с Лив это называли, когда были маленькими. «Мамочка, сделай нам кокон», — просили мы, чтобы она плотно подоткнула одеяло со всех сторон и мы лежали, как куколки. Мама сейчас похожа на ребенка. Я тихонько погладила ее по влажному и теплому лбу.

Выйдя из больницы, я села на скамейку у входа. Мне не хочется возвращаться домой к Симену, поразительно, что я даже не позвонила ему рассказать, что случилось. По правде говоря, моей голове и телу впервые за долгое время стало легче, вот уже несколько часов я свободна от движущихся по кругу мыслей о себе, Симене и нашем бездетном будущем; меня заботило только случившееся с мамой, и это привело меня к раскрепощающему осознанию собственного эгоизма — точно заново обнаружить, что и у других людей бывают проблемы. Мне вспоминается папино выражение лица в больничном коридоре, его явное облегчение — и не только оттого, что у мамы не нашли ничего серьезного, и как поэтому было стыдно маме: она нечаянно выдала свой страх, который старалась скрывать. Конечно, ей страшно, думаю я про себя, конечно, он тревожится о ней и последствиях для нее. И дело не в том, что мой внутренний ребенок радуется, убедившись, что родители беспокоятся друг о друге, в этом плане я не питаю надежд, меня переполняет сочувствие к ним обоим. Я пробую представить себе нас с Сименом через тридцать лет. Раньше мне казалось, что наша жизнь будет так переполнена событиями, темами для разговоров, занятиями, что мы никогда не превратимся друг для друга в привычку. Сейчас я уже отчетливо представляю, как мы будем молчаливо сидеть за завтраком, лишь изредка повторяя сказанное много раз. Думаю, мне было бы тяжелее перенести это, чем если бы Симен вдруг упал замертво во время разговора и мы навсегда потеряли друг друга.

Впервые я не испытываю ни злости, ни горечи, ни грусти при мысли о разводе родителей, мне жаль их и их утраты, и тоскливо наблюдать, как они разрываются между сожалением о том, что приходится оставить друг друга, и параллельным — более острым — желанием чего-то иного, большего.


Праздники растворяются в гормональной карусели. Я выхожу из себя, то и дело смеюсь, меня переполняет отчаяние и такая нежность, что не знаю, куда деться. Гормональные таблетки, которые я принимаю ежедневно, чтобы совладать со своим дисфункциональным телом, свирепствуют в каждой моей клетке и мысли, и промежуточных вариантов нет. Я отдаю себе ясный отчет, но ничего не могу с этим поделать, контроль утрачен. Но так даже легче — расслабиться и дать волю эмоциям.

«У вас есть право на три попытки, которые будут оплачены государством», — прямо в канун Рождества сообщил нам с Сименом доктор. Мы сидели в его кабинете, и Симен не произнес ни слова, пока доктор описывал нам процесс искусственного оплодотворения. Я ощущала отвращение Симена, и мне самой казалось абсурдным сидеть и слушать, как кто-то объясняет чисто механически, что должно быть естественными, интимным опытом создания нашего собственного ребенка. Надежды больше нет, наш ребенок будет зачат в лаборатории, в пластиковой чашке. Я погуглила картинки; трудно представить себе более далекое от теплых тел в теплой постели, переполненных теплым чувством надежды: маски, пластиковые перчатки и шприцы. «Но если это наша последняя соломинка, значит, надо попробовать», — полувопросительно сказала я, когда мы вышли. Симен кивнул. «Наверное, да, — произнес он и тут же поправился: — Конечно, надо. Но тебе же будет плохо от всех этих побочных эффектов». — «А терпеть их придется тебе», — улыбнулась я.

Но Симен не хочет терпеть ни их, ни меня. Он уходит минимум по четыре раза за день, и я тоже не в состоянии сдержаться. «Если ты перестал надеяться, — кричу я ему в спину, — зачем ты вообще со мной возишься? Никто не заставляет тебя жить со мной; может, просто пойдешь и найдешь себе женщину, которая даст тебе то, что ты хочешь?» Симен ничего не отвечает — как и на мои признания в любви, которые начинаются несколько секунд спустя, как только меняется мое настроение и мысли и я принимаюсь рассказывать о том, какой он терпеливый, и как ему тяжело со мной, и как без него я бы ни за что не справилась. «Ты для меня все, — повторяю я. — Правда все, поверь мне». Я догадываюсь, что проблема не в том, что Симен мне не верит, скорее наоборот, он знает, что весь этот год я держалась только за него, у меня больше нет других вариантов; из-за этого Симен стал нервным и беспокойным. Теперь я просто не могу уйти от нее — так, наверное, он говорит своим друзьям, — не хочу быть ублюдком. И чтобы Симен остался, я одновременно пытаюсь подольститься к нему, произвести на него впечатление и разыграть ту единственную карту, что есть у меня на руках, — его сострадание и совесть. Ведь Симен — хороший и правильный, и если он бросит меня сейчас, потому что я не могу иметь детей, это превратит его в такого человека, каким ему не хотелось бы стать, каким он не хотел бы себя видеть — и ни в коем случае не хотел бы представать таким перед другими людьми.


Отправляю всей семье сообщение о том, что я заболела. Останусь дома во время традиционных семейных посиделок, которые мама с папой по-прежнему устраивают вместе, у его брата и ее сестры и дома в Тосене; они даже Новый год встречают вместе у друзей. «Это какой-то недоразвод», — сказала я Симену в первый день Рождества. То глубокое сочувствие, которое я ощущала, сидя на скамейке перед больницей в Уллеволе, теперь почти исчезло из-за их поведения и перепадов моего настроения, и нормальные на первый взгляд вещи полностью выводят меня из себя. Мне хочется выплеснуть негодование за пределы своего тела, и я ищу, на что бы направить его взрывную силу. «Наверное, они уже пожалели и поняли сейчас, в Рождество, что на самом деле хотят быть вместе», — предположил Симен. «Нет, наоборот: хотят развестись, но соблюсти традиции», — возразила я. «То есть что-то типа друзей по сексу, только без секса», — заметил Симен.

На Рождество у нас всегда только холодные закуски, своего рода компромисс между мамой и папой, которые выросли на свиных ребрышках и треске соответственно. Блюда всегда одни и те же и неизменно стоят на своем, строго определенном месте, — когда Олаф только вошел в нашу семью и из лучших побуждений принес к столу колбаски, мама потратила целый час, определяя, куда же их поместить, — при этом каждое блюдо сервировано с учетом вкуса, эстетики и традиций. Мама тратит немало сил на праздничный стол и очень гордится им, начиная приготовления задолго Рождества. Она сама делает соленья и паштеты, укладывает в бочку ракфиск — и хотя с регионом Телемарк маму связывает лишь летний домик, эта квашеная рыба запекается на тамошний манер в дровяной печи, а также маринует форель и варит говяжий язык. В детстве запах бочки с ракфиском, принесенной папой из погреба и водруженной на кухне, был для меня символом рождественского утра. И теперь, когда я приезжаю домой, открываю входную дверь и меня с порога обнимает и ошеломляет этот запах, он снова будит во мне детское предвкушение праздника.

В этом году я еще во дворе безошибочно уловила аромат жареной свинины и надеялась, что он идет от соседей, пока не открыла дверь. «Посмотри, — сказала мама, показывая на свиную вырезку в духовке, когда я вошла на кухню, — скоро образуется корочка, если все пойдет как надо». Она сделала новую стрижку, подрумянила щеки, и ее глаза сияли. «Подумала, в этом году будет неплохо попробовать что-нибудь новенькое», — словно бы невзначай сказала мама, пока мы сидели на корточках перед духовкой в ожидании появления корочки, и я могла только подыграть ее энтузиазму.

Такого рода более или менее серьезные нарушения традиций в это Рождество оказались единственным знаком перемен в жизни мамы и папы. Незначительные и все же заметные сигналы от них обоих должны были показать нам и им самим, что теперь все иначе, это новая ситуация и новая эпоха. Меня бросает от признания к возмущению и обратно в зависимости оттого, как растут и разбиваются мои надежды создать собственную семью.


Я не солгала, когда написала, что мне нездоровится: у меня головная боль и тошнота, я потею, и мне так жарко, что приходится открывать окна во всей квартире; никак не удается почувствовать прохладу — вероятно, потому, что следом за мной идет Симен и молча закрывает одно окно за другим. Я ложусь в ванну и наполняю ее холодной водой. Надо потерпеть, думаю я, лежа в ледяной воде, которая иголками впивается в мою горящую кожу. И стараюсь убедить себя, что сильные побочные эффекты — признак того, что мое тело реагирует, в нем еще что-то срабатывает и тем выше вероятность успеха нашей попытки.

Еще полгода назад, если не больше, Симен принял за нас двоих приглашение встретить Новый год в домике его старшего брата в Халлингдале. Мне нельзя не поехать, нужно показаться его семье, чтобы они убедились, что я все еще здесь, значима, надо попробовать сблизиться с ними и позволить им сблизиться со мной. Это всего на два дня, внушаю я себе по дороге. Я сижу в машине, высунув голову в окно, как собака. У Симена хорошее настроение, он укутался в лыжную куртку, чтобы я могла подышать, и даже время от времени опускает правую руку на мое бедро, как это бывало в самом начале наших отношений.

Мать Симена — полная противоположность нашей мамы. Высокая и тонкая, с темными волосами и темной подводкой вокруг карих глаз; на ее шее, запястьях и пальцах всегда мерцают дорогие украшения. Она нравится мне, многими чертами она напоминает мне Симена, но с ней труднее общаться. Во всем, что она говорит и делает, ощущается определенная дистанция, вполне вероятно потому, что я еще как следует не познакомилась с ней и с остальными, — отца и братьев Симена я тоже знаю мало, но теперь наконец поняла, как важно сблизиться с ними; для меня стал открытием тактический смысл дружеских отношений с семьей свекров; недаром на это делали ставку все мои бывшие бойфренды.

У Магнуса, брата Симена, уже двое детей, и в марте они ждут третьего. Я порывисто здороваюсь с его женой Сюнне. «Какая же ты красавица», — восхищенно вздыхаю я, глядя на ее большой живот, обтянутый узким платьем. Сюнне вышла в прихожую, чтобы встретить нас, и стоит, сомкнув руки на животе, будто держится за него, баюкает или защищает. Вроде бы ей почти сорок.

— А когда у тебя срок? Я забыла, — спрашиваю я, пока мы с ней поднимаемся по лестнице в комнату, где остановимся мы с Сименом, хотя и так знаю, что она должна родить 14 марта — любая дата родов намертво отпечатывается в моем сознании.

— В марте, — отвечает Сюнне с улыбкой.

— Вы можете пользоваться вот этой ванной комнатой, — говорит она, показывая на дверь и глядя на меня; я чувствую, как по моим вискам струится пот.

— Это мальчик, да? — выговариваю я, сама не понимая, зачем делать вид, будто не знаю, что они ждут девочку, зачем я притворяюсь безразличной, если план был противоположным.

— Нет, вообще-то у нас будет маленькая куколка, — отвечает Сюнне.

Меня всегда раздражали люди, которые говорят о своих будущих детях такими словами — куколка, принц, принцесса; мне казалось, они звучат фальшиво. Но сейчас Сюнне произнесла это мягко, мило, ласково и уверенно. Еле сдерживая слезы, я успеваю пробормотать «спасибо», прикрываю за собой дверь и плачу. Симен поднимается следом, но не замечает, что со мной происходит, — или замечает, но перестал реагировать, потому что мои слезы теперь так же привычны, как, скажем, кашель. Он распаковывает чемоданы, тихо насвистывая.

— Потрясающий дом, — говорит Симен.

Не знаю, что в этом доме потрясающего, разве только гигантский и тут все как в журнале по дизайну интерьеров: везде шкуры и коричневая натуральная кожа, стильные светильники на покрытом теплой сланцевой плиткой полу в коридоре, стены с имитацией бруса и приглушенный свет. Над пейзажем, открывающимся из окна на кухне, доминирует огромный желтый экскаватор, занятый расчисткой места для еще одного полностью идентичного дома всего в пятидесяти метрах от этого. Словом, все крайне безвкусно. Разумеется, я не говорю этого, киваю и вытираю слезы.

— Классный дом, — подтверждаю я, набираясь храбрости, чтобы обнять его.

Симен прижимается ко мне на несколько секунд, мое тело отвыкло от него, его шеи, его запаха, я снова плачу, и он посмеивается, ощутив капли влаги на вороте своего шерстяного свитера. Он отстраняется и смотрит на меня.

— Ну, не такой уж и классный, — улыбается Симен, дружески ткнув меня локтем в бок. — Пойдем вниз к остальным?


Больше всего я боялась увидеть Симена с годовалым сыном Магнуса. Это и вправду оказывается больно, как я себе и представляла, когда Симен подхватывает и высоко поднимает мальчика на вытянутых руках, улыбаясь ему. Он так естественно держит ребенка одной рукой, немного выдвинув вперед бедро, пока разговаривает с его матерью. Симен смотрит на меня, когда его племянника в итоге сажают ко мне на колени, а я, даже чувствуя этот взгляд, осторожно отодвигаю ребенка к самому краю — не могу ощущать его рядом с собой, вдыхать его запах. В то же время понимаю, что должна что-то доказать, но прежде, чем я успеваю притянуть малыша к себе, он заходится ревом и отчаянно ищет глазами мать, которая стоит в двух метрах от него, — очевидно, возмущенный тем, что его вырвали из мягких и естественных объятий дяди Симена и сунули в руки кому-то похожему на бездушного механического робота.

— По-моему, кое-кто хочет к мамочке, — говорю я Сюнне, пытаясь рассмеяться и не смотреть на искаженное криком лицо ребенка.

— Да, он ужасно нетерпеливый, когда проголодается, мы его немножко избаловали, — отвечает она с улыбкой, стараясь, как все чуткие матери, привычным и невинным способом устранить мысль о том, что это неловкий и бездетный человек довел ребенка до слез.

Мальчик мгновенно перестает плакать, как только ощущает рядом тело Сюнне, и я думаю о том, каково это — уметь так на кого-нибудь действовать, быть настолько важной, важнее всего, и так естественно с ним связанной. Единственной, кто способен помочь, единственной, кто нужен.

Ни отец Симена, ни его мать, ни Магнус, ни Сюнне не говорят ни слова о том, что у нас нет детей и надо поторопиться, и когда же мы планируем, время-то идет — и тому подобное; они не допускают ничего даже отдаленно похожего на намек. И это само по себе намного тревожнее, чем если бы они спрашивали или шутили на эту тему, потому что тотальное умалчивание свидетельствует о том, что они либо обсудили все перед нашим приездом, высказав свои предположения, и по той или иной причине сообща решили не спрашивать, либо для них очевидно, что это не я стану матерью новых внуков и племянников. Я изо всех сил стараюсь подавить самое параноидальное и страшное предположение — Симен вполне мог сообщить им, объяснить, что проблема во мне, и попросить их не касаться этой темы.

В прошлом году мы с Сименом, сидя за новогодним столом в компании друзей в Нью-Йорке, подводили итоги нашего года. Невозможно себе представить, что с тех пор прошло всего двенадцать месяцев, а не десять лет. Перемены между Сименом и мной так разительны и ощутимы, что я могу описать их: пропасть отчуждения, кровавых разочарований; образ того, каким должно быть наше будущее, какими будут наши отношения, развитие отношений — все, что замерло, все, о чем мы не говорим, угасшее желание, отдаление друг от друга мыслями и телом. Таковы итоги года — все лежит на дне пропасти, но я не в силах доставать это, я отгоняю мысли и о прошлом, и о будущем, стараюсь быть здесь и сейчас, ем индейку, беседуя на темы, которые волнуют семью Симена: политика государства в области образования, рост цен на недвижимость, значение «Брекзита» для нас, норвежцев. У меня получается даже лучше, чем я ожидала, — это был бы, пожалуй, приятный вечер, если бы не обитая овчиной дубовая колыбель, которая стоит в углу комнаты как напоминание.

В полночь мы с Сименом чокаемся, дежурно целуемся под взрывы петард, исчезающих в тумане, — с Новым годом. Я не знаю, смеет ли надеяться Симен, остались ли у него еще силы, или единственное, чего он теперь хочет, — уйти, в глубине души надеясь, что попытки ни к чему не приведут. Но вместе с условным переходом во времени от одного года к другому во мне загорается новый маленький огонек гормональной надежды.

Я была беременна — это единственное, о чем способна думать, в третий раз лежа здесь, глядя в потолок государственной клиники, пока все та же медсестра в зеленом в последний раз пытается побудить комочек, в котором слились Симен и я, признать мою матку подходящим местом для начала своей жизни.

С новогодней ночи минуло пять месяцев, одна неудачная попытка и один выкидыш.

«Господи, это правда?» — вскрикнул Симен, когда я показала ему положительный тест через месяц после второй имплантации. «Почему ты такая спокойная? Как ты можешь оставаться спокойной?» — кричал он, не находя себе места от волнения; Симен то выходил на балкон, то возвращался, наконец пробормотал «вот дерьмо» и прижался ко мне, обнимая, целуя. Потом он сел за стол, как бы свыкаясь с этой мыслью, согнулся и опустил голову на руки. «Вот дерьмо», — повторил он.

Я обняла его, склонившись над ним, и мой живот прижался к его спине. Вот уже год мы не были так близки. «Я не спокойная, — прошептала я в его затылок, — просто это так нереально, что не могу поверить». — «Но это точно, да?» — спросил он, выпрямившись и показывая на три теста, которые я выложила на стол. На каждом из них были две четкие полоски. «Все три ведь не могут быть ложными?» — переспросил он снова. «Нет, не могут», — ответила я, не упомянув о том, что еще два с тем же результатом лежали в мусорном бачке в ванной. «Мне нужно в туалет», — сказала я Симену. За день я выпила столько воды, что до сих пор чувствовала, как она давит на низ живота, но теперь я могла, не обманывая себя, думать, что это связано с той маленькой жизнью, которая начинается во мне. Когда я вернулась из ванной, Симен все еще сидел за столом. «Это просто…» — начал он, взглянул на меня и остановился. Он помолчал, потом потянулся ко мне. «А я ведь уже не верил», — медленно проговорил Симен, сглатывая слезы. «Правда, Эллен, уже не верил», — повторил он. Я взяла его за руку, и он сжал мои пальцы. «Я вел себя паршиво, да?» Я покачала головой: «Конечно, нет. Я все понимаю».

Ночью я проснулась от резкой боли, еще в полусне вообразив, что рожаю, и собрала все свои силы, чтобы большой и крепкий ребенок мог выйти наружу, но в действительности мое тело отторгало эмбрион, сердце которого едва начало биться.


— Вас кто-то заберет? — спрашивает медсестра, окончив процедуру.

Мне кажется, я лежала здесь уже раз сто, настолько все стало привычным. Единственное, чем отличается сегодняшняя попытка, — рядом нет Си-мена. «Иди на свою встречу, — сказала я несколько дней назад. — Тут не будет ничего нового». — «Да, разумеется, но все же как-то странно отсутствовать в момент зачатия, как-то противоестественно, что ли», — возразил Симен. «Да здесь вообще все противоестественно, к тому же это не зачатие. — Я говорила все громче и ничего не могла с этим поделать. — Ты прекрасно знаешь, зачатие уже случилось, теперь они просто вставят это куда надо». Симен поднял руки, как будто защищаясь: «Окей, раз ты считаешь, что справишься одна…» И тут же, не дожидаясь моего ответа, переспросил: «Точно?» — «Да», — произнесла я, и это было правдой: все-таки лучше поехать одной, чем сознавать, что я требую от Симена участия в чем-то таком, что он больше не в состоянии выносить, что я с головой погрузила его в то, что было исключительно моей проблемой. Моим вызовом.

— Да-да, — лгу я медсестре. — За мной заедет муж. Выйдя из больницы, я щурюсь под майским солнцем в ожидании своего «Uber», смутно припоминая, как примерно в эти дни мы с подругами каждый год выбирались в первый раз выпить пива на свежем воздухе за столиками на Скоус-пласс; тогда у меня была масса времени и четкие жизненные приоритеты.

Добравшись до дома, — я ложусь на кровать таким образом, чтобы ноги были высоко подняты, опираясь на спинку изголовья. Знаю, что глупо, но ведь это не повредит; ничто не может мне повредить, кроме новой надежды.


Он оставил все свои вещи. Даже маленький кактус, с которым Симен не расставался с тех пор, как впервые стал жить отдельно от родителей, по-прежнему стоит на своем месте на подоконнике в кухне. Двумя пальцами я сжимаю крохотные белые колючки — жаль, что я почти не ощущаю сопротивления, они не причиняют боли. Впрочем, боль — вещь относительная, я поняла это в последние месяцы.

«Это не конец, — произнес Симен, — я так не говорю. Просто мне нужен глоток воздуха, я не могу дышать». — «Это метафора?» — тихо и подавленно спросила я. «Вообще-то нет, ночью я проснулся с учащенным дыханием». Неправда, всю эту ночь, как и прошлые в последние недели, я сама пролежала без сна. «Уйти — решение проблемы?» — спросила я. «Вовсе не решение, — закричал он, — не упрощай. Я делаю это для нас обоих». — «Нет, ты делаешь это не для меня, ты делаешь это со мной», — сказала я, опустив руки; мне было больше нечего терять. «А чего ты хочешь? Чтобы мы так и продолжали пилить друг друга, чтобы потом окончить, как твои родители?» Лучше уж так, подумала я, лучше иметь троих детей и семью, хотя бы будет что вспомнить.


Я замечаю, что на мне ничего нет. Я стою голая у кухонного окна, тыча средним и указательным пальцами в кактус, мне становится смешно при виде соседей напротив и еще смешнее оттого, что я голая стою с кактусом у окна и смеюсь. Затем смотрю на часы над столом: сейчас пять минут восьмого, через час мне надо быть на работе. В душе я слежу, как клочья волос друг за другом исчезают в сливе, пока смывается шампунь. Я представляю себе, как скажу Симену: «Единственным результатом гормональной терапии стало облысение». Мы будем сидеть на кухне и пить вино, и он будет смеяться так, как смеется, когда ему меня жалко, но в то же время ему нравится мой юмор. «Вместо ребенка ты получил лысую подружку, а это тоже кое-что», — скажу я.

Не знаю, сколько времени я простояла в душе, но, когда вышла, кожа на моих руках и ступнях была мягкой и сморщенной, будто у новорожденного младенца. Я обертываю голову полотенцем, расставляю на лице точки питательного крема и массирую кожу, чтобы он проник поглубже; «способствует уменьшению мелких морщин — написано на банке. Вопреки этому, в последний год у меня образовался целый веер морщин вокруг глаз. Я заполняю их праймером, закрашиваю лиловые круги под глазами консилером с желтым подтоном, потом покрываю все лицо толстым слоем тональной основы с эффектом сияния бриллиантов и светоотражающей пудрой, наношу хайлайтер на скулы, спинку носа и под бровь, подвожу глаза кайалом, крашу ресницы, мажу губы блеском, увеличивающим объем. Сушу волосы, укладываю их в высокий и тугой конский хвост, надеваю джинсы, рубашку и пиджак. Смотрю на себя в зеркало. «Тебе не кажется странным быть с кем-то, кто по утрам в ванной всего за час полностью меняет свою внешность?» — спросила я Симена, когда он однажды утром, устроившись на крышке унитаза, наблюдал за тем, как я крашусь. «Ты не меняешь свою внешность, ты просто становишься другой версией себя, мне даже иногда хочется, чтобы мужчины тоже могли краситься, и тогда под настроение я рисовал бы себе драму», — ответил он, смеясь. «Зато у тебя точно скоро будет хипстерская борода, это выглядит уже вполне драматично», — сказала я, потянув его за коротко подстриженную бороду.

Натягиваю сапоги и куртку, быстро сбегаю по лестнице и только у входной двери вспоминаю, что взяла больничный.

Совершенно не по собственной воле, объяснила я врачу, и это действительно произошло помимо моего желания. Начальник рекомендовала мне обратиться за медицинской помощью, после того как у меня, по ее словам, случился нервный срыв рядом с салат-баром в столовой. «Это не нервный срыв, — уверяла я потом, сидя в ее кабинете, — а чисто физическое недомогание». Оно так и ощущалось — и ощущается до сих пор: неожиданно сокращается диафрагма, заставляя меня судорожно глотать воздух, чтобы получить достаточно кислорода, нервы посылают сигналы слезным каналам, которые выделяют избыточное количество жидкости, спина сгибается, чтобы защитить тело, колени слабеют. «Не стоит недооценивать нагрузку, которую вы испытали недавно», — заметил доктор, выписывая мне валиум. «Я могу взять рецепт, но не собираюсь его принимать», — сказала я. Такие необязательные лекарства всегда казались мне знаком личного поражения, и теперь это многократно усилилось из-за неудавшейся гормонотерапии. «Думаю, у меня рак», — заметила я, искренне надеясь, что это правда.

Когда я поднимаюсь назад в квартиру, у меня начинается головокружение и тошнота. Совершенно не могу вспомнить, зачем собиралась выйти на улицу, какой сегодня день и сколько времени прошло после того, как ушел Симен; кажется, я делала ровно то же самое вчера и позавчера. Я сажусь на кровать с ноутбуком на коленях и бесцельно блуждаю в Сети, отключив все функции автозаполнения, которые приводили меня на форумы о детях, в бесконечные треды с советами и лайфхаками, искушая надеждой.

«Новая эпидемия: одиночество» — гласит заголовок новостного портала. Каждый третий молодой человек чувствует себя одиноким. Совсем молодые, в девятнадцать лет, когда у них все впереди, масса времени и возможностей. Я прокручиваю страницу вниз, и мне хочется ответить семнадцатилетней Мине, которая скопировала запись из своего дневника и отправила в раздел для подростков, назвав «хроникой». Привет, Мина, мне тридцать восемь, я девушка, то есть женщина, мои семидесятилетние родители год назад решили развестись, в результате рухнули все опоры, на которых, очевидно, держались близость, доверие и искренность в нашей семье, мы отдалились друг от друга и стали практически чужими. К тому же меня только что бросил мой мужчина, потому что я не могу иметь детей, я никогда не узнаю, что значит растить своего ребенка, я растеряла подруг в своем отчаянном и — да, я не спорю — эгоистичном стремлении к воспроизведению самой себя, но поверь мне, Мина, тебе открыты любые возможности.


«Мир перенаселен, — заметил Хокон, когда мы сидели за рождественским столом и мама рассказала, что наша двоюродная сестра ждет шестого ребенка. — Рожать детей — это чистый эгоизм». — «Ну разумеется, — ответила Лив. — Разве может быть иначе? Но это биологический инстинкт». — «Если кто-то в наши дни хочет иметь детей, пусть усыновляет. Это беспроигрышное решение», — заявил Хокон. В спорах чаще всего именно он ссылается на биологию, о чем бы ни шла речь, но в последний год его рассуждения стали еще менее логичными и связными; Хокон как будто уже не так уверен в том, что говорит.

Мы с Сименом обсуждали усыновление только один раз — в тот день, когда выяснилось, что я беременна, и говорили на эту тему, не предполагая, что она может стать нашей реальностью. «Не представляю, чтобы у меня был ребенок, в котором я не узнаю себя, как и он — себя во мне, — признался Симен, — что, глядя на ребенка, не увижу ничего своего, ни одна черта не будет моей, ни во внешности, ни в характере. Думаю, многое в отношениях между родителями и детьми, даже если мы этого не осознаем, связано с тем, что мы видим в них себя, и наоборот, правда? Это на уровне инстинкта. Вот, например, ты точь-в-точь похожа на свою мать». — «Внешне да, — возразила я, — но мы совершенно разные личности. По-моему, сходство до определенной степени можно сформировать, и многое из того, что мы приписываем генетике, в действительности зависит от окружения». — «Ты просто не отдаешь себе отчета в том, насколько похожа на мать — даже поведением». На этом наш разговор закончился, но Симен высказал свою позицию, и, если быть перед собой до конца честной, меня тоже беспокоила мысль о том, как воспитывать чужого ребенка, выношенного другим телом.

Это было раньше. После того как не удалась наша последняя финансируемая государством попытка искусственного оплодотворения, я готова была к любым вариантам, которые прежде отбрасывала. Мысль об усыновлении вдруг показалась не такой уж туманной, она становилась все очевиднее; «беспроигрышное решение» — этими словами я окончила свой длинный и отчаянный монолог, обращенный к Симену. Он тогда замкнулся в себе, был измотан. «Эллен, дорогая, не могу сейчас говорить об этом, давай отложим, я очень устал». Но я не могла отложить это, я была в отчаянии, предлагала все мыслимые варианты, и в каждом из них таился страх того, что должно было скоро произойти. Симен, пожалуйста, не теряй надежду, не бросай меня.

Я закрываю крышку ноутбука. Не нахожу здесь себе места: одна комната слишком большая, другая — чересчур маленькая, здесь слишком холодно, там — излишне тепло, тут шумно, там — тихо; потому что у меня никого нет.

У меня никого нет.

Это единственная новая мысль, которая пришла мне в голову, пока я несколько часов или дней лежала в кровати. У меня обезвоживание, думаю я, увидев сообщение от Симена. «Надеюсь, все в порядке. Знаю, что ты справишься, ты очень сильная», — пишет он, и ясно, что это конец. Я ничего не чувствую, я оцепенела, но по телу снова проходит судорога, все мышцы взаимодействуют — три, два, один, пуск: теперь она никуда не денется. Я вскрываю упаковку валиума и беру три штуки.


Голос Хокона в домофоне.

— Эллен, да что вообще происходит? — возмущается он, делая последний поворот на лестнице, еще не видя меня. — Я звонил тебе раз пятьдесят и весь день стою под дверью.

Не помню, звонил ли он и звонил ли домофон, я запомнила только сообщение от Симена. Хокон уже вошел в квартиру и только тут посмотрел на меня, вне себя от беспокойства и облегчения; по его взгляду я понимаю, что со мной что-то не так. Откуда-то из глубин сознания всплывает мысль о том, что мы договаривались, что Хокон зайдет сегодня одолжить мою машину.

— Господи, что с тобой стряслось? — спрашивает он, взяв меня за плечи.

Я замечаю, что до сих пор стою в пиджаке.

— Симен ушел, — говорю я.

— Когда?

— Не знаю.

Я попыталась развести руками, но не хватило сил.

— Когда ты ела в последний раз?

— Не помню.

— А пила?

— Не помню. Но мне не хочется.

Хокон тащит меня на кухню, ставит передо мной большой стакан красного сока. В ушах звенит.

— Пей, — настаивает Хокон.

Он садится рядом, потом вновь встает, уходит в пустую комнату, говорит с кем-то, мне слышны только обрывки фраз — не знаю, нет, наверное, есть что-то еще, да, да, нет, вряд ли, хорошо, буду тут, само собой.


Мамин голос в коридоре.

— А еще она что-нибудь сказала?

Я так и сидела за столом на кухне со стаканом сока, пока Хокон варил яйца, размораживал булочки и болтал обо всем подряд: о погоде, о приятеле, который женится и наверняка скоро станет отцом. Я проглотила кусочек яйца, ощущая, как благодаря сахару и белкам ко мне медленно возвращается сознание.

— Привет, мое солнышко, — говорит мама, входя на кухню, и в ту же секунду я слышу, как захлопнулась дверь за Хоконом.

Мама садится на место Симена, берет мою руку, лежащую на столе, сжимает ее. Я не могу смотреть на нее.

Мама увозит меня домой в Тосен, и знакомый запах в прихожей наконец высвобождает все слезы, что копились где-то под новыми морщинами с тех пор, как ушел Симен. Мама готовит для меня ванну, заваривает чай. В шкафу в моей старой комнате лежит спортивный костюм, он все еще впору. Открывая дверцу шкафа, я вспоминаю, как Лив кричала всякий раз, когда круглая ручка на дверце стукалась о стену, смежную с ее комнатой. Однажды ручка исчезла, и хотя было совершенно очевидно, кто ее открутил и выбросил, Лив все отрицала. Меня мучает тоска по Лив, по всем, по всему, по чему-то, приводя с собой мысли, заглушенные валиумом.

Я сижу в папином кресле, укрыв ноги его пледом, ворсинки шерсти колются даже сквозь спортивный костюм, как много лет назад, когда я болела и не ходила в школу, а папа укутывал меня пледом. Мама в своем кресле напротив покачивается вперед и назад.

— Эллен, я понимаю, что сейчас тебе все видится безнадежным, — начинает мама.

Не знаю, что ответить, разрываясь между желанием сохранить эмбарго, чтобы мама продолжала ощущать все последствия, и потребностью в доверии, понимании и утешении; успеваю задуматься об этом на несколько секунд, прежде чем снова хлынут слезы.

— Нет, — всхлипываю я, — ты не знаешь… у тебя никогда…

— Милая моя девочка, ну конечно, я понимаю, я тебя понимаю, — произносит мама после короткой паузы.

Не могу выговорить ни слова. Я наклоняюсь вперед, закрыв лицо руками.

Мама обходит стол и опускается передо мной на корточки, как в детстве, когда я падала, а она утешала меня, дула на больное место, гладила, тихонько приговаривая: все хорошо, все будет хорошо, маленькая моя.

Загрузка...