Эржебет Галгоци родилась в 1930 году в селе Менфёчанак — «совсем неподалеку от Европы», как писала она с мягкой иронией, вспоминая глухую, провинциальную и бедную, венгерскую деревню своего детства. Крестьянская девочка, седьмой ребенок в семье, Галгоци окончила сценарный факультет Института театрального искусства и кинематографии, стала писателем, трижды лауреатом премии Аттилы Йожефа. За этим абрисом судьбы просматривается многое: и личная незаурядность, и тот коренной социальный переворот, который в годы юности Галгоци изменил всю жизнь Венгрии. «Если бы людям дано было выбирать, где родиться, — писала Галгоци, — я и тогда вряд ли нашла бы себе более подходящее, более интересное и насыщенное событиями место, чем деревня; я не могла бы родиться удачнее, чем среди крестьян крестьянкой».
Венгерскому селу, сложнейшим процессам, в нем происходящим, острым кофликтам, которые она умеет разглядеть до самых глубин, психологических и социальных, посвящена самая значительная часть художественной прозы, драматургии и публицистики Э. Галгоци (несколько лет она отдала журналистике, объездила всю страну вдоль и поперек, ее повести, новеллы, радиопьесы во многом родились из реальных коллизий жизни). Основные произведения Галгоци: сборники рассказов «Гостинцы из дому» (1953), «Там тоже — только снег» (1961), роман «На полпути» (1961; русский перевод — М., «Прогресс», 1973), сборник новелл «Пять ступенек наверх» (1965), сборник лучших ее репортажей, очерков, социографических исследований «Беспощадные лучи» (1966), избранные рассказы и повести «Уж лучше пусть больно» (1969), рассказы и телевизионная пьеса «Доказательств нет» (1975), новеллы «Нож — рядом» и пьесы для радио «Последняя льдина» (1978).
Галгоци пишет в основном о деревне, но на определение «крестьянский писатель» соглашается с оговорками. «Когда кто-то произносит сейчас «крестьянский писатель», он должен непременно добавить, о каком крестьянстве пишет этот писатель: о том, каким оно было, или о том, каким станет?» Нынешнее венгерское село давно уже перестало быть отгороженной от прочего мира резервацией патриархальности и нищеты, оно тысячами нитей — и километрами асфальтированных дорог — связано с городом, со страной, со всем светом. Нынешнее венгерское село в городах обучает своих детей, которые все равно — его дети, возвращаются они в родные места или нет; нынешнее село гудит машинами, волнуется проблемами мира, имеет прямые деловые связи с иностранными фирмами… И живут в нем не только землепашцы, но и рабочие-механизаторы, врачи, учителя, инженеры. Со своими житейскими сложностями. И все это кипит в произведениях Галгоци, которая обладает завидным и трудным писательским даром — смотреть на жизнь открытыми глазами, без шор.
Повесть Э. Галгоци «Церковь святого Христофора» появилась в печати в 1980 году. Частная на первый взгляд история. Камерная. Но в каждой ее строке — сегодняшняя Венгрия, развивающаяся, сложная, насыщенная проблемами, задачами, свершениями.
«Да, Жофика, да, это бегство, дорогая моя», — твердила она про себя, сидя за рулем «трабанта». Тридцать два года, худая, невыспавшаяся, непроспавшаяся после вчерашнего. Вчерашнего?.. Это тянется уже две недели, не меньше.
Дорога к селу была почти пустынна. Часы на щитке показывали восемь. Она выехала из Будапешта в пять утра, спать все равно не могла. Ярко сияло солнце, июньские поля по обе стороны дороги, словно палитра без конца и без края, роскошно переливались всеми оттенками зеленого: зелень гороха и зелень ряски, зелень маслин, плесени, бутылочного стекла, гусиных испражнений, зелень моря, и желчная зелень, и сытая сочная зелень… «В июне поля зеленее всего, а там все поблекнет, пожухнет. Как и ты, — вернулась она к своим мыслям. — Ты ведь для того и взялась за эту работу, чтобы не оставаться в Пеште… чтобы не покатиться под откос!.. Не пропить свой талант, если он у тебя есть! Чтобы не покончить с собой!.. Ты пригвоздил руки и ноги мои, ты пересчитал все кости мои…»
Жофия въехала в село. Взгляд ее скользнул по крышам домов, но церковной башни не было видно. Вот уже и главная площадь осталась позади — самое обычное место для сельской церквушки, — как вдруг на одном из поворотов она увидела за трухлявой дощатой оградой парк и стройную башенку, едва возвышавшуюся над верхушками деревьев. Следуя вдоль ограды, она отыскала вход. Посыпанная желтым гравием дорожка, заброшенный парк — впрочем, некогда здесь собрали всю флору Европы: среди елей, сосны и лиственницы произрастали буки, дубы, ольха, липа, вяз, кизил, каштан, клен и много деревьев с темно-лиловой листвой, названия которых Жофия не знала. В этом парке стояла капелла.
Какое трогательно грациозное строение!.. Линия фронтона плавно переходит в необычайно стройную башенку. На давно не беленной стене проступают едва заметные цветные пятна — сырость или остатки фрески? Одна створа великолепной кованой двери распахнута. Жофия остановила «трабант» и вошла в церквушку.
Между двумя рядами скамей простенькая дорожка из кокосового волокна вела к алтарю. Благородных очертаний алтарь с колоннами красного мрамора, повторяющий полукружие апсиды, обрамляет большой алтарный образ святого Христофора в красной мантии. Когда-то, должно быть, на картине бушевали романтические краски: густо-синяя вода, густо-зеленые поля, густо-коричневые и черные тучи, пурпурная мантия — но теперь все это поблекло, вспучилось пузырями, облупилось; время, сырость, превратности, судьбы оставили свой след, будто на состарившемся лице человеческом. Стены церквушки побелены, примитивно расписаны сценами крестного пути, между фресками — гербы из красного мрамора с выцветшими рисунками и надписями.
Жофия остановилась у красной мраморной чаши со святой водой, опустила пальцы в прохладную воду, из приличия перекрестилась. Воздух церкви овевал кожу приятным холодком, и в душе ее начал пробуждаться, смутный интерес.
У алтаря служил мессу грузный, неспешно двигавшийся священник лет семидесяти. «Декан Тимот Жидани, — подумала Жофия, — тот, кто подписал заказ». Круглая физиономия с крючковатым носом основательно заплыла жирком, и все же это полное лицо с ярко-красными губами и большими серо-голубыми глазами было открытым и выразительным, словно у ребенка или у артиста. Он сосредоточенно бормотал слова молитвы, однако живой трепет мясистых ноздрей и то и дело трогавшая губы улыбка явственно говорили о том, что он наслаждается и лучами июньского солнца, проникавшими снаружи сквозь узкие оконца, и ароматом свежесрезанных роз, что красовались в вазах у алтаря.
Священнику помогала при богослужении одна-единственная, должно быть, восьмидесятилетняя старуха, худая как палка; министрант, ризничий и звонарь в одном лице, а кроме того, уборщица, декоратор престола и казначей прихода, она деловито сновала по церкви, как будто по собственному дому между кухней, чуланом и комнатой, где лежит больной муж.
Два старика привычно и согласно исполняли каждодневные свои обязанности, однако заметили все же, что в церковь вошел кто-то чужой: из-за огромных темных очков лица почти не видно, неправдоподобно тоненькая фигурка облечена в элегантно простой темно-синий брючный костюм, кремовая блуза, башмаки, дамская сумка — только по ней и видно, что женщина. Незнакомка отступила от чаши со святой водой и неслышно пошла вдоль стены, разглядывая мраморные дворянские гербы, забранные решеткой исповедальни, мигающую лампадку в алтаре.
По окончании мессы Жофия последовала за двумя стариками в ризницу. Сняла темные очки, на болезненно-бледном лице показалась вежливая улыбка.
— Добрый день, господин декан, — протянула она руку. — Жофия Тюю, реставратор.
Среди отсыревших, с пятнами плесени стен, рядом со скрюченной старушонкой в платке и серой какой-то хламиде, она была словно свежее дыханье. Старый священник радостно, с удовольствием разглядывал ее — глаза засветились лаской, полные красные губы раздвинулись в улыбке. Он пожал девушке руку.
— Так это вас к нам направили?
Направили?.. Лицо Жофии дрогнуло. Уж как она добивалась этой работы в провинции!
— Я рад, что прислали именно вас, дорогая Жофия… Вы мне позволите так называть вас?.. Тимот Жидани. А вот перед вами, — указал он на старушку, — казначей нашего прихода, тетушка Агнеш Линкаи.
Старушка оживилась, заулыбалась.
— Вы, значит, церкви расписываете?
— Н-ну… вроде того.
Священник, чуть отвернувшись, сбросил стихарь.
На нем оказался обычный темно-серый костюм и легкая белая рубашка.
— Документацию получили?
— Да. — Жофия внимательно оглядела ризницу. В одном углу свод доходил почти до пола, похоже было на большую печь. — По фотографиям судя, я и не думала, что здание так интересно… Мне кажется, господин декан, стоило бы реставрировать всю церковь, не только алтарный образ.
— У нас нет на это денег. Что есть — и то верующие собрали.
Старуха, заботливо свернув пастырское облачение, уложила его в старинный, с резьбою, сундук. И вдруг возбужденно заговорила:
— Толковала я вам, господин декан, чтобы не только в церкви собирать! Кто нынче ходит в церковь? Одна-две старухи, вроде меня! А надо было по всему селу собирать! Сельский совет попросить! Кооператив!.. У кого в селе теперь деньги водятся? У сельхозкооператива!.. Коли бассейн построить могут, могли б и на церковь раскошелиться!.. Я вам когда еще толковала!
— Не столь великая ценность церквушка эта, тетушка Агнеш, — терпеливо принялся объяснять декан. — В восемнадцатом веке когда-то построена. На такое у епархии денег нет. У комитета по охране памятников тоже… Их средства на епископский дворец пойдут, на собор кафедральный — неподалеку от него опять остатки римских сооружений нашли — да на лебеньскую церковь[52]… Были тут из разных учреждений, обследовать обследовали, но реставрировать не взялись, потому что… — Покосившись на реставратора из Пешта, старик тактично умолк.
— Знаю. — Жофия пожала плечами. — Считают, что не стоит трудов, да? — Она достала из сумки сигарету, но, в знак уважения к святыне, не закурила, только вертела сигарету в пальцах. — В Венгрии памятников так мало, что, даже если обнаруживается погреб, которому двести лет, наш долг и его сохранить.
Старая Агнеш попрощалась.
— Ну, вы уж покрасивше тут разрисуйте.
Декан остановился посредине нефа и, пока Жофия осматривалась, рассказывал:
— Эта церковь помещичья, ее Семереди строили. Старый дворянский род, тысячью хольдов[53] владели. В замке теперь школа. Из усадебных построек сохранилась еще корчма, а конюшни, сараи, амбары в сорок пятом разнесли батраки… По кирпичику разобрали. Характерно, увы, что корчму пощадили. — Он указал на алтарь. — Святой Христофор, заступник путешествующих и кладоискателей. Легенду о нем знаете? — Жофия кивнула. — Когда господь наш Христос обходил землю со святым Петром, возжелали они через большую реку перебраться, а как это сделать — лодки нигде нет. И тут как раз святой Христофор подоспел, перенес он сперва святого Петра, потом вернулся за Иисусом. Дошел до середины реки, да и говорит: «О господи, господи, может, я весь свет на себе несу?» — «Воистину несешь», — ответил ему Иисус… По другой легенде, отправился Христофор на поиски величайшего из сокровищ, а величайшее-то сокровище — Иисус, которого обрел он… Оттого, вероятно, и почитают его патроном кладоискателей.
— В неважном он состоянии, — заметила Жофия, ближе подойдя к алтарю. — Картина, кажется, очень старая… И, возможно, не всегда висела здесь. Быть может, ее прятали в подвале, в склепе…
Священник, не слыша, задумчиво стоял посреди церкви.
Тридцать лет назад, в сорок восьмом — сорок девятом, прихожане надумали строить церковь, эта мала оказалась, уже не вмещала всех. Тогда еще люди веровали. Зазвонит, бывало, колокол в полдень, так они и во время жатвы, прямо среди поля, все же прочтут разок «Отче наш»… А нынче на алтарный образ с грехом пополам собрали… Неужели это так много — тридцать лет?
В нише под сводом ризницы Жофия обнаружила побеленную известкой чуть ли не потайную дверцу.
— Эта дверь в склеп ведет?
Спросила она просто так, без всякого любопытства или особой заинтересованности, но декан резко вскинул голову.
— Из чего вы заключаете, что здесь имеется склеп?
— Капелла старого дворянского рода, семья, очевидно, здесь хоронила своих покойников. Можно взглянуть?
Священник испытующе, со скрытой тревогой смотрел на явившуюся из столицы незнакомку.
— Что вы хотите увидеть в обычной усыпальнице?
Жофия не понимала, к чему эти увертки, и ответила с некоторым нетерпением:
— То, что там есть! Стены. Камни. Гербы. Надгробные надписи. Саркофаги. Барельефы… почем я знаю.
— Ключа я не взял, — отозвался священник, колеблясь. — Я храню его у себя дома.
Жофия, спросившая о склепе лишь из профессионального педантизма, теперь, видя явное сопротивление священника, почувствовала даже разочарование.
— Ну что ж, до другого раза.
Когда они вышли из капеллы, июньская жара, яркое солнце, буйная растительность парка объяли их так плотно, что казалось, они попали в какую-то иную среду. В глубине, из-за деревьев просвечивала охряная желтизна барского дома. У наружной стены церквушки Жофия увидела несколько замшелых, позабытых надгробий — одни упали, другие стояли еще, совсем покосившись.
— А здесь кого хоронили?
— Не совсем полноправных членов семейства Семереди. Невесток, не родивших потомства… Двухдневных младенцев… Компаньонку из Швейцарии. Надписи уже почти стерлись.
Декан запер церковь и теперь весело раскачивал на пальце большой и нарядный ключ. Казалось, у него стало легче на душе.
— Вы уже завтракали? Я был бы очень рад…
Жофия так набила «трабант» багажом, что задних сидений не было видно. Теперь она втиснула туда еще несколько сумок с переднего сиденья.
— Садитесь, господин декан… Значит, хоронили все-таки в склепе.
Дом священника о восьми окнах стоял на углу; когда-то он выглядел, должно быть, внушительно, но теперь, рядом с обступившими его кричаще новенькими, двухэтажными крестьянскими хоромами, напоминал допотопный господский амбар. Под его сводчатыми воротами когда-то свободно проезжала телега с сеном, запряженная четверкой волов. Во двор выступала широкая терраса на столбиках, переходившая в застекленный коридор. Просторный, заботливо возделанный двор делился на цветник и огород. Море цветов — вьющиеся и кустовые розы, заросли сирени, гладиолусы, бегонии, бархатцы, кукушкины слезки, трясунки разноцветные, пеларгонии, флоксы, цинии… Пиршество цветов ошеломило Жофию; декан с гордостью наблюдал за выражением ее лица.
— Какая красота! — прошептала Жофия. Вот ведь и так можно жить, а не среди трупов цветов, которые она забывает поливать потому, что другим занята голова…
— Люблю жизнь вокруг себя, — скромно заметил декан. — В прежние времена сельскому священнику здесь отводили целый надел, двадцать пять хольдов. Да и сейчас полагается восемьсот квадратных саженей от сельхозкооператива — но куда же мне столько? И так-то напросишься, пока подрядишь человека хоть двор вскопать, засеять да промотыжить. — Увидев в огороде то и дело наклонявшуюся к земле женщину, он крикнул громко: — Пирока, у нас гостья!
Грузная женщина лет пятидесяти в ярком халате и в синих, донельзя стоптанных домашних туфлях, тяжело ступая, шла к ним из огорода. Держа на левой руке соломенную кошелку с только что надерганной редиской, она протянула Жофии выпачканную в земле правую руку. На мясистом лице — заученная любезная улыбка.
— Жофия Тюю, реставратор.
— Очень рада. Как же, наслышаны о вашем искусстве!
Жофия оторопела.
— О моем искусстве?.. В этом селе?.. Да ведь меня и среди коллег…
Но вдруг Пирока буквально набросилась на нее:
— А вот скажите, почем нынче редиска в Будапеште?
— Редиска? — удивилась Жофия. («Ну и домоправительница! То — обо мне наслышана, то — редиска… Вот коньяк сколько стоит, я, пожалуй, еще сказала бы…») — Понятия не имею, Пирока.
Пирока выхватила из кошелки самую никудышную редиску и торжествующе помахала ею перед носом священника и его гостьи.
— А знаете, во что нам обходится вот такая одна-единственная редисина? В двадцать форинтов! Потому что тут и те двести корней клубневой бегонии, что господин декан выписал из Пешта, из сельхозкооператива «Розмарин», да с садовником вместе, который сажал ее. Вот так-то, кушайте на здоровье!
Декан виновато улыбнулся.
— У батюшки моего, знаете, присказка такая была: накажи тя господь дурными соседями да двором, бурьяном заросшим… Разве ж лучше, если б тут сорняки все заполонили?
На выложенной красным кирпичом веранде тоже полно было цветов: вьющиеся растения оплели стены, словно тончайшая зеленая вуаль. Веранда была просторная и длинная, самая широкая часть ее, обставленная садовой мебелью, служила для отдыха, оттуда же был вход в четыре комнаты: спальню-кабинет, столовую, приемную залу и комнатушку для капеллана. Дальше, на изгибе галереи, свободно ходившая на шарнирах дверь, за ней — ванная комната, кухня, чулан для провизии, комната для прислуги.
Стол, накрытый Пирокой, напоминал натюрморты импрессионистов или столичный буфет с холодными закусками: на фарфоровой менажнице — разные колбасы, копченое сало, сыр, масло, яйца всмятку; в плетеной лодочке — нарезанный хлеб, на деревянном блюде — свежая, с грядки, редиска, в зеленом обливном кувшине, словно невзначай оставленном на столе, — три розы. Белая скатерть камчатого полотна и такие же салфетки.
Декан ел быстро, с наслаждением — жадно. Он запихивал в рот все сразу — сыр, сало, хлеб с маслом, яйцо всмятку. Жофия заставила себя проглотить кусочек-другой, но зато она завороженно, неотрывно смотрела на священника. Вот так же ее отец, когда вернулся после плена, долго еще, садясь есть, уничтожал все подряд, левой рукой оберегая тарелку, чтобы не отобрали. Может, и этому священнику когда-то довелось испытать нужду?.. Второпях он брызнул яйцом на белую рубашку, виновато покосился на пятно, потом запоздало взял салфетку с колен и заправил за воротник.
— Англичане-то не дураки. Они засовывают салфетку за ворот, а не на колени кладут, как французы. — Проглотив очередную солидную порцию, он добавил: — К сожалению, в конце войны я весьма в них разочаровался.
Жофия отодвинула тарелку и с облегчением закурила.
— Вы ожидали, что нас захватят англичане?
— Разумеется. Как и вся интеллигенция, не так ли?
— Может быть, только священнослужители.
— Я бы сказал: все католики.
— И это было бы лучше?
Декан вытер салфеткой губы, бросил ее на скатерть и вместе со стулом отодвинулся от стола.
— Пиро!
В дверях показалась домоправительница с кофе.
— Унесите отсюда всю эту снедь, видеть ее не могу!
Собирая со стола посуду на деревянный поднос, домоправительница заметила на белой рубашке хозяина желтое пятно. И привычно, по-домашнему, заворчала на старика:
— Шестнадцать лет прошу, чтоб подвязывали салфетку на шею. Вечно замурзаетесь до ушей, словно дитя малое!
— Ну-ну, Пирока, — смущаясь, пробормотал декан, — пятна от яйца выведутся.
— Выведутся, выведутся! Вот вы и прикажите им вывестись! Выведутся, коли я отстираю. — И Пирока, шаркая больными ногами, ушла на кухню.
Священник положил себе в чашечку сахар и задумчиво стал помешивать кофе.
— Лучше ли было бы? Видите ли, священнослужитель обязан церкви безусловным повиновением. Однако жизнь — а иначе сказать: история — научила меня, что не так это просто. Ведь что есть церковь? Ватиканский собор? Циркуляр кардинала? Епископский совет?.. Церковь — это и верующие, не так ли? Я всю свою жизнь был сельским священником, следовательно, мои прихожане — крестьяне, иначе говоря, народ. А народ, как и я, в конце войны ждал англичан, — или повернем по-иному, если угодно: я помышлял и чувствовал так же, как народ. Тогда ведь война шла, о ней и думали, а не об освобождении. Даже сами освободители не называли себя освободителями… — Он улыбнулся. — Есть у меня небольшая папка, где собраны разные документы, как-нибудь покажу, если вам интересно. Ну-с, так вот, один усердный учитель задумал устроить выставку, показать все этапы освобождения. И был совершенно огорошен, убедившись, что решительно все приказы, призывы, распоряжения, плакаты сорок пятого года подписаны были так: «Иванов, командующий оккупационными войсками…» Ну-с, а ежели сейчас для народа лучше так, как есть, тогда и мне так лучше.
— Народу так лучше, — убежденно проговорила Жофия.
— Вы уверены? — с сомнением взглянул на нее священник.
— Мои родители — крестьяне, работают в сельхозкооперативе, — отозвалась Жофия. — Мать часто говорит: «Жаль, что эти нынешние времена не пришли к нам лет на сорок раньше».
Декан выпил остывший кофе.
— В такой дивный день грех заниматься политикой!.. Когда же вы собираетесь увезти алтарный образ? Надо ведь будет заранее попросить в кооперативе машину.
— Я не собираюсь его увозить, — сказала Жофия. — Работать буду здесь.
— Здесь? — удивился священник.
— Все необходимое я привезла с собой.
— Я полагал, — несмело заговорил священник, — в мастерской все же…
— Летом и церковь отличная мастерская, — сказала Жофия. — А я-то и не знала, что у вас тут даже бассейн имеется… Один мой коллега снял часовенку на берегу Балатона. Там и живет, пишет, выставки устраивает, гостей принимает. — Она, волнуясь, примяла сигарету и тотчас закурила следующую. Глаза ее неподвижно устремлены были в одну точку. Священник только теперь заметил, какая горечь написана на бледном, почти сером, измученном лице гостьи. А глаза! Затуманенные, словно потрескавшееся стекло.
— Господин декан, — проговорила она со сдерживаемой тоской, — уже несколько месяцев я не сплю, не могу спать! Я возненавидела свою квартиру!.. Получила ее два года назад… мастерская, ванная — каждый вечер я радовалась, очень спешила вернуться домой. Обставляла заботливо — так ласточка лепит гнездо, по соломинке. Сюда полочку, туда торшер, перед кроватью коврик… А сейчас думаю о ней с ужасом… — Жофия заметила вдруг смущение старого священника, устыдилась собственной откровенности и договорила уже про себя: «И теперь возвращаюсь домой не прежде, чем закроется последняя корчма в Будапеште».
Священник, опустив глаза, спросил осторожно:
— Но вы же не в церкви собираетесь поселиться?
— Ой, ну что вы! Если бы вы помогли мне найти комнату, господин декан!.. Конечно, я могла бы ездить сюда из Пюшпёкмоноштора, но у меня нет денег на гостиницу.
Священник колебался.
— Места и здесь хватило бы, комната капеллана пустует, да и я бы с радостью… Вот только, боюсь, прихожанам не понравится.
«А Пирока?» — подумала Жофия и неожиданно для себя шаловливо засмеялась:
— Они о вас такого хорошего мнения, господин декан?
На мясистых щеках старика появились два красных пятна, он уперся глазами в скатерть. Жофия была поражена: боже ты мой, этот старый человек еще способен краснеть, словно девица? Но как это трогательно: чем больше он старается скрыть смущение, тем шире разливается краска по лицу.
— Ну-ка, подумаем, подумаем, — бормотал он, потупив глаза и стараясь выиграть время. Наконец воскликнул:
— А, тетушка Агнеш!
Дом Линкаи оказался в самом конце села. Оставив машину на мосту, Жофия вступила на просторный двор. «А ведь у них было хольдов пятьдесят, не меньше», — прикинула она. Вдоль ограды выстроились полукружьем громоздкие хозяйственные постройки, теперь уже ненужные, — голым двором владела лишь армия кур, уток, цыплят. Посреди стоял колодец с насосом, в свое время это было, вероятно, чуть ли не революционное новшество. На задах двор переходил в виноградник.
На веранде своего длинного, уходящего в глубь двора дома тетушка Агнеш приняла «мастерицу по церковной росписи» приветливо, даже с радостью. Вскоре они уговорились, что Жофия будет жить здесь сколько ей заблагорассудится, — вот только о плате тетушка Агнеш не желала и слышать. Жофия спорить не стала — время терпит. Несмотря на свои восемьдесят лет, бодрая телом и духом старушка гордо отворила перед гостьей двери трех комнат, обставленных «комбинированной» мебелью, по образцу той, что стояла в тридцатые годы в домах у судьи и у сельского учителя. Впрочем, в горке красовался фарфор, а на желтом лакированном полу раскинулся персидский ковер. Тетушка Агнеш болтала, не умолкая:
— Вот здесь свекор со свекровью померли, тому уж десять лет, а в этих двух комнатах гости, бывало, не переводились. Эх, кабы нынче было у меня столько вина в погребе, сколько дорогой наш господин декан выпил в моем доме, ну, правда, он тогда еще не декан был, а простой сельский священник — веселый такой… Да и настоящие господа к нам захаживали, мой муж старостой был, так что господин депутат перед выборами всякий раз наносил нам визит — у графов Палфи тут неподалеку, в Палфе, имение было, вот их и выбирали всегда депутатами… Здесь и граф Иштван Палфи сиживал, а потом младший брат его, Фидель, ну, которого после сорок пятого повесили… Подойдет вам? — Она спросила, нисколько не сомневаясь в ответе, так что Жофия и не посмела бы сказать «нет» или «подумаю».
Круглый стол, накрытый кружевной скатертью, на скатерти фарфоровая пепельница, скорее безделушка — один окурок, может, кой-как и уместится, — затем большая фарфоровая ваза, нарядный подсвечник (церковный, что ли?), молитвенник с фарфоровой крышкой и серебряными застежками («это бедной сестрицы моей, монахини»), десятилетиями не менявшийся гарнитур. Как же здесь чертить, конструировать, делать эскизы, наконец, писать письма? Да пока приведешь этот стол в «рабочий вид», пропадет, пожалуй, и охота работать!
У стены — диван; для спанья — узкий, неудобный. И ночного столика нет, нет настольной лампы.
Комбинированный шкаф. Обычно в таких нет отделения, где можно повесить одежду.
В углу шкафчик с зеркалом и множеством ящичков, пожалуй, там поместятся туфли и книги.
Ну, не беда, как-нибудь приспособим, приручим к себе эту видавшую графов Палфи комнату!
Тетушка Агнеш отворила дверь в четвертую комнату; под олеографией Гирландайо «Святая Мария» стояли две кровати, на одной из них, на белоснежном белье лежал старик с белоснежными волосами, белоснежными усами, со свежевыбритым и ничего не выражавшим лицом.
— Муж мой.
Жофия запнулась на пороге, испуганно заглянула в комнату.
Тетушка Агнеш вытащила из-под кровати флакон «Комфорта» для освежения воздуха, суетливо попрыскала вокруг и шепотом продолжала:
— Пять лет лежит. Упал в ванной, и какой-то нерв в хребте повредился. Ничего у него не болит, только вот передвигаться и говорить не может… Господин декан поминал как-то, будто в старину про этаких больных говорили: жилы у них порваны.
Она опять поставила аэрозоль возле ночного горшка и наклонилась к больному:
— Пали! Хочешь лимонаду?
Лицо старика осталось недвижимо, только левый глаз сощурился, что означало: не хочет. Жофия смотрела на него с ужасом — жилы порваны… Ей слышалось в этом что-то библейское.
— Видите, все понимает, — повернулась к ней тетушка Агнеш. — Может, и по телевизору понимает… По крайности, он не мешает ему. — Телевизор стоял как раз напротив кроватей. — Я-то каждый вечер смотрю. Какое еще развлечение у старухи?.. Только вот говорить не говорит. Пять лет уж.
Тетушка Агнеш рассказывала, не жалуясь, жалея не себя, а мужа, но Жофии слышался в ее словах отчаянный вопль о помощи.
Этот день она посвятила устройству на новом месте. Старая крестьянка оказалась понятливей, чем она думала. У изголовья ее постели появился ночной столик, на стене ночник, нашлись и плечики для одежды. Но круглый стол с кружевной скатертью остался, потому что оба четырехугольных стола, имевшихся в доме, кухонный и тот, что стоял на веранде — на нем рубили листья репы для уток, — обезобразили бы комнату. Тетушка Агнеш с готовностью ей помогала, дала постельное белье, угостила превосходным обедом, кофе, позволила пользоваться ванной — за все это от Жофии требовалось только одно: слушать ее. Но Жофия слушала бы старушку и так, даже если бы ничем не была ей обязана — ее совершенно обезоружила жалость: она неотступно видела перед собой парализованного старика, которого пять лет обиходит, купает, пеленает восьмидесятилетняя старуха, сама уже нуждающаяся в уходе. Как же она, Жофия, смеет страдать — рядом с такими судьбами?!
Она узнала, что у тетушки Агнеш никогда не было детей. «Уж по чьей вине, Жофика, — простите, что так называю, да ведь вы мне во внучки годитесь! — так никогда и не выяснилось, потому как в прежние-то времена, сами знаете, доктора в этом не разбирались. Напрасно я боженьке молилась, не помог он нам, а по какой причине, — ему видней. Есть у меня младшая сестра, так у ней восьмеро народилось при трех-то хольдах… выпросила я у них сперва девочку, она третьей родилась, чтоб удочерить, значит, навечно. Отдали неохотно, ну да богатства ради уступили все же, стала девчушка жить у нас, с узелочком пришла. Да у ней и не было ничего, кроме штанишек рваненьких. Дождалась я ярмарки, они у нас раз в неделю бывали, разодела ее, ну, ботиночки там, да сапожки, шубка заячья… ей пять годков было, росточком махонькая, складненькая, ловконькая такая, муж, бывало, скажет: экая ты, хоть заместо брошки тебя носи… а вот не привыкла у нас, день и ночь плакала, пришлось неделю спустя назад отдать ее, видеть я не могла, как она мучается. Седьмой у сестры опять девочка получилась, такая же складная, аккуратненькая, я было и ее себе выпросила, удочерить, значит, — да так же все и вышло, как с первой. Может, и наша вина тут была, как знать? Или уж такова воля господа?.. Мы и после много раз пытались дитём обзавестись, у родственников брали, один раз паренька-батрака сговорили — ну, правда, условие ему поставили, чтоб женился, когда мы дозволим, и ту девушку взял, какая нам придется по нраву, — и что же? Бросил нас, как восемнадцать стукнуло. Взял за себя голь перекатную, беднее ее в селе и не было… Потом уж смирились мы, — видать, не будет у нас наследника, чтобы имя наше носил, — но будущего не страшились: за такое-то богатство всегда найдутся охотники на старости лет нас содержать… Ну, а в сорок пятом все изменилось, молодежь на заводы подалась, в университеты, кто в милицию, кто в офицеры пошел, к земле уж никто не тянулся… Потом стали народ в кооперативы сгонять, тут и вовсе порушилась наша жизнь. Ничего у нас не осталось, только дом да сад. Был бы народ бедный, как прежде, и на это от желающих отбою не знали бы, — да ведь нынче всяк норовит новый дом поставить, своим хозяйством обзавестись… Бедная сестрица моя, при восьми сыновьях-дочерях, живет у каждого по очереди, нигде не терпят ее больше месяца-двух. И это родные дети! Чего уж мне ожидать?.. Как помрем, наследники враз слетятся, передерутся за усадьбу эту, но с такими двумя развалинами никому она не нужна!.. Есть тут еще один паренек у родичей, нынче как раз институт кончает, он словно бы и не прочь. Поглядим…»
Проснувшись под вечер, Жофия почувствовала себя совершенно разбитой, опустошенной; она отказалась смотреть телевизор, тайком принесла из «трабанта» бутылочку армянского коньяка, но на этот раз довольно было первой же стограммовой рюмки, чтобы голова отяжелела. В открытое окно вливался из сада пряный, прохладный запах зелени и цветов. Она разделась, скользнула под хрустящее покрывало, даже ночник включать не было нужды.
Наконец-то она могла уснуть.
Жофия устроила мастерскую прямо в церкви. Недостатка в любопытствующих у нее не было. В первый же рабочий день она зашла с тетушкой Агнеш в контору кооператива попросить подмогу. Эта бледная женщина с сумрачным лицом и с таким зарядом давно скопившейся неудовлетворенности, что вокруг нее вибрировал воздух, подействовала столь возбуждающе на сельских мужчин, привыкших к своим прокаленным солнцем тучным бабенкам, что помочь ей изъявило готовность само «руководство». Вооружившись стремянками, козлами, веревками, молотками, разводными ключами, они явились все в церковь и, потрудившись полдня, сняли алтарный образ со стеньг; лишь когда его уложили на две пары козел, перед скамьями, стало видно, насколько он больше, чем выглядел на весу. Жофия угостила помощников пивом, охлажденным в чуть солоноватой святой воде. Ей помогли выгрузить из багажника «трабанта» все необходимое для работы, банки с краской, фотоаппарат, таинственные коробочки, рабочую робу — играющие всеми цветами радуги джинсы, так задубевшие от засохшей краски, что сами по себе стояли на полу, — помощники сдвинули бы и самую церковь, пожелай того эта чужая женщина. Уходили неохотно и потом заглядывали ежедневно: не нужно ли чего?
Впрочем, наведывались и другие: декан, учителя из школы-замка… из-за приезжей художницы опаздывали на уроки детишки, приходили незнакомые старухи, бормоча «Иже еси…». И в конторе кооператива вскоре оказался у нее знакомый — Жофия быстро узнала, что он председатель (и ведь как ловко умеем мы вплести в свою речь, — улыбалась она про себя: — «С тех пор как я председатель, первый раз вижу церковь эту изнутри»); он два раза на дню предлагал ей от имени кооператива любую помощь по слесарному ли, столярному, кузнечному делу, спрашивал, не нужен ли грузовик, каменщики.
Это был высокий крепкий мужчина лет пятидесяти, не обмякший и не раздобревший оттого, что меньше стало у него физической работы; на его выбритом лице, в теплых карих глазах затаилась печаль. Жофия охотно с ним беседовала и узнала от него множество важных вещей.
— Никак все-таки не пойму я нашего священника, — проговорил он однажды, озадаченно щурясь. — В сорок восьмом — сорок девятом годах село собрало деньги на новую церковь. Крестьяне друг перед другом хорохорились, кто больше даст. У моего отца было тогда двадцать хольдов, он одну тысячу шестьсот форинтов выложил. Так извечный соперник его, Иштван Барта, тоже крестьянин, узнав про это, на тысячу шестьсот два форинта подписался. А священник наш уговорил народ вместо церкви Дом культуры строить. И построили. До сих пор работает. По субботам-воскресеньям кино показывают, так что, если захотите… Но чтобы именно священник людей отговаривал…
В другой раз он рассказывал задумчиво:
— В детстве слышал я от бабки моей, будто епископский дворец и кафедральный собор в Паннонхалме подземным ходом связаны, и ведет он как раз через наше село — ведь в те давние времена графы Семереди геройски воевали с турками. Может, что-то за этим и есть… Рыл я однажды шахту для колодца с насосом и вот на глубине трех метров стенка шахты моей вдруг провалилась. Стал я дальше копать, вижу — подземный ход метра полтора высотой. Я зажег свечу и полез в ход. Метра три прошел, потом свеча погасла — должно быть, ядовитый газ какой-нибудь. Я вылез. Ну, колодец был нужен нам срочно, так что мы яму зацементировали всю, с дырою той вместе… ужо, думаю, как-нибудь погляжу в другой раз, что это могло быть и куда оно ведет… Да так, само собой, и не дошли руки. Хотя детишки мои каждое лето пристают: посмотрим да посмотрим, что в том подземелье, может, сокровища сыщем.
— Какие сокровища? — растерянно спросила Жофия, осторожно очищая набухший, облупившийся глаз святого Христофора.
— Во время войны закопали где-то сокровища из епископского дворца и собора… И, по слухам, они до сих пор лежат спрятанные. Может, конечно, их и вывезли, как святую корону[54]- она-то вон сколько лет в Америке обреталась и только теперь ее вернули на родину, я по телевизору видел… А сокровища те — вполне может быть, что они и поныне таятся где-то, зарытые… В пятидесятые годы нашего священника тоже про них выспрашивали…
— Откуда вы это знаете? — спросила Жофи.
— В селе все всё знают, — махнул председатель рукой. — Даже больше того, что на самом деле есть… Когда упразднили монастыри, младшая сестра тетушки Агнеш стала вести у декана хозяйство. Вот она и рассказала сестре, а уж та — всему селу…
Жофия узнала от председателя — за ним не раз забегал в церковь бригадир трактористов и тоже охотно задерживался поболтать, — что Линкаи больше всех отвалили на строительство церкви, три тысячи форинтов, но когда прослышали, что строят Дом культуры, половину денег забрали назад; тетушка Агнеш ведь из старого набожного семейства, в молодости она даже в Мариацелл[55] паломничество совершила, а уж по окрестным святым местам — Чатка, Сенткут, Фехервар — чуть не каждый год ходила, все надеялась, что поможет ей божья матерь, благословит ребеночком… Узнала Жофия и о том, что Пирока служила прежде у старейшего каноника епископского дворца. Сюда попала после его смерти… Узнала, что в селе три корчмы, два эспрессо и всего одна мясная лавка и что, если она любительница пива — нежный взгляд на чашу со святой водой, служившую Жофии холодильником, — то запасаться им следует в середине недели, потому что в субботу, воскресенье, его вечно не хватает… Узнала, что… и еще узнала… И узнала Жофия, что попала в самую гущу жизни, попала в среду, куда более подвижную, живую и интересную, чем тот сузившийся до предела, омертвелый мир, в каком она жила последние несколько месяцев — если можно назвать жизнью покорный скулеж зайца, загипнотизированного удавом. И узнала, что с того времени, как в последний раз снимали председателя кооператива, она — величайшая на селе сенсация.
Она трудилась каждый день дотемна. Потом оттирала руки бензином, вылезала из расцвеченных всеми цветами радуги штанов, одевалась «столичной художницей» и, помахивая тяжелым ключом от церкви, пешком шла домой. Она любила этот длинный путь в час заката через всю деревню, пропитанную запахами тепла, пыли, цветов и угля, когда детвора гоняет по площади в футбол, женщины трещат взапуски, держа молочные бидоны в руках, мужчины на велосипедах катят с поля домой и у попутной корчмы приваливают свой велосипед к тем, что уже полегли перед ней, чтобы, когда закроется корчма, с превеликими трудностями отыскать его среди других; старухи брызгали водой и подметали цементные дорожки, а машины на шоссе тормозили и отъезжали к обочине, пропуская стадо.
Ее путь к тетушке Агнеш лежал мимо двух корчмушек и одного прессе — она выдерживала характер, в корчмы не заглядывала. Однако у прессе под вывеской «Розмарин», но всеми именуемого не иначе как «самопоилка», сдавалась и брала раз-другой по пятьдесят граммов, чтобы выдержать атмосферу дома Линкаи, — так, по крайней мере, она себе объясняла. Не всегда удавалось ей найти свободный столик, но всякий раз тотчас вскакивало двое-трое мужчин, которые, надо полагать, заглядывали к ней в церковь, — иначе они не решились бы называть ее «золотком» и «дорогой нашей художницей», приглашая к своему столику, убеждая попробовать их вина или пива. Она вежливо отказывалась, предпочитая выпить свои пятьдесят граммов прямо у пульта, где бородатый мальчик-бармен обслуживал ее вне очереди.
На кухне у тетушки Агнеш она без аппетита жевала что-то на ужин (хозяйка все еще не говорила, сколько запросит или сколько согласится принять за полный пансион), слушая подробный отчет о мельчайших событиях дня: о том, что сухая гороховая ботва наконец повыдергана и что в магазине нет лимонов, как же теперь приготовить лимонад для больного? И что соседка, старая дева, прикатила со станции домой баллон с газом… А Жофию между тем интересовало только одно: пришло ли письмо? Воспользовавшись первой же паузой между двумя фразами, легкомысленно допущенной хозяйкой, она торопливо прощалась и укрывалась в своей комнате. Иной раз она с удовольствием посмотрела бы телевизор, но неподвижный, с застывшим взглядом паралитик за спиной приводил ее в содрогание.
На кружевной скатерти Жофию ждали две газеты, центральная и местная, иногда заграничная открытка от какой-нибудь путешествующей приятельницы — то письмо не приходило. И тогда самоконтроль, под которым держала она себя в течение целого дня, улетучивался, словно воздух из проткнутого резинового мяча, и она начинала погружаться куда-то, все ниже и ниже. Ее охватывала паника от этих четырех стен, от одиночества — хотелось бежать, хотелось забыть о том, кто ее унизил, и, однако, вся она полнилась страстным ожиданием, что лишь усиливало муку унижения… И ведь чего она ждала от того письма? Чтобы он опять позвал ее в Будапешт, откуда она бежала сломя голову?.. И если позовет, она — поедет?.. Но тогда и бегство это было ошибкой… Дома в такие минуты она кидалась бродить по улицам, бесцельно мерила шагами проспекты, бульвары и закоулки, заходя — рюмка коньяка, не больше — во все встречавшиеся на пути рестораны, корчмы, эспрессо, забегаловки, без разбора, и, пока пила, пристально вглядывалась в зал: вдруг да встретится ей лицо — лицо человека, с кем захотелось бы поговорить, а, может быть, как знать, и жизнь свою поставить на новые рельсы… Но у людей не было лиц — куда подевались лица? Какие тектонические сдвиги души похоронили лица?..
Как бы хорошо сейчас вернуться в прессо и сидеть там в общем галдеже, в хмельном чаду, пока не затуманит голову, — да, может, там и найдется лицо? — но Жофия понимала: нельзя. Здесь она не безымянная несчастливица, затерянная в ночи, какой была в Пеште, — здесь она «художница по росписи церквей», приглашенная господином деканом.
Жофия прокралась к «трабанту», достала из багажника бутылку армянского коньяка — держать его в ночном столике она не решалась, — откинула кружевную скатерть, положила перед собой бумагу и принялась за письмо. Коньяк все убывал, письмо становилось все более путаным, почерк — неверным. В полночь она включила радио и, слушая последние известия, комкала исписанные листы и жгла их в пепельнице.
В жизни старого человека постепенно все обретает незыблемые ритуальные формы. Пирока подтолкнула к телевизору самое удобное в кабинете кресло, придвинула к нему кованую чугунную подставку для цветов, стоявшую у окна, расположила на ней блюдечки с ранней черешней и крохотными солеными печеньями и сыром, включила телевизор, настенную лампу и, пока декан усаживался в кресло, проворно постелила ему на узкой софе. В просторной комнате был еще письменный стол, дарохранительница, бар; по стенам, всюду, где оставалось свободное место, шли книжные полки, наверху — тщательно подобранная коллекция крестьянских кустарных горшков. В простенке между окнами — деревянное распятие, перед ним молитвенная скамеечка.
Декан внимательно смотрел последние известия — видел войну, разгоревшуюся на Синайском полуострове, землетрясение, наводнение, аварию самолета и прочие ужасы, какие газета и телевидение собирают со съежившегося земного шара и подают народам к завтраку и ужину, — но, ужасаясь судьбе несчастных жертв, в глубине души испытывал тайную радость от того, что может наблюдать все это отсюда, из надежного убежища, удобного своего кресла. Он и не заметил, как повернулась дверная ручка, нажатая снаружи, и в комнату вошла Жофия. Она бесшумно остановилась за спиною священника и, когда отзвучала уже и сводка погоды, легко коснулась его плеча.
— Вы не рассердитесь, господин декан? Я принесла ключ от церкви и подумала…
Хотя по телевизору предстояла программа «Дельта», суля любопытные новинки из области науки, священник все же обрадовался гостье. Он выключил телевизор и усадил Жофию.
— Что я могу вам предложить?.. Вы ужинали?
— Да я обычно не ужинаю…
— Пирока! — громко позвал священник и, когда домоправительница просунула в дверь растрепанную голову, добавил: — Покормите-ка нашу художницу.
— Я бы лучше выпила чего-нибудь, если есть, — проговорила Жофия и стеснительно улыбнулась, смягчая собственную бесцеремонность.
Декан давно уже приметил бутылки с пивом, охлаждавшиеся в чаше со святой водой. И не знал, как поступить: сказать ей?
— Армянский коньяк, грузинский коньяк, французский коньяк…
Жофия одобрительно прищелкнула языком.
— Вот это да!
— Иногда, знаете ли, нужно для приема, — извиняющимся тоном проговорил декан. — Секретарь епископа, счетовод канцелярии, мой школьный товарищ из Паннонхалмы…
— Пожалуй, французский…
Пирока достала из шкафчика-бара початую бутылку и маленькую рюмку. Поставив рюмку на край письменного стола, налила Жофии коньяку, придвинула к ней бутылку и, шаркая туфлями, удалилась.
— А вы, господин декан?
— Я не пью.
— За ваше здоровье! — Она сделала глоток и с восхищением оглядела кабинет.
— Как здесь красиво! Каждая вещь излучает покой. Гармонию.
— А у вас не так?
По лицу Жофии пробежала горькая гримаса.
— Я живу под крышей самого высокого в Будапеште дома. На девятнадцатом этаже. У меня великолепная мастерская с огромным балконом. Оттуда, пожалуй, и Цеглед[56] видно… Зимой я еще сметала с балкона снег. А теперь… даже не решаюсь ступить на него… боюсь, что вниз брошусь…
Декан слушал ее сочувственно, заинтересованно.
— Красивая, молодая, талантливая — как не подумать, что и счастливая…
— Талантливая?! — протянула Жофия.
— Я не видел еще ваших работ, но ежели вас рекомендовал Художественный фонд…
— Разрешите? — Жофия выпила рюмку и тотчас опять ее наполнила. — Сколько раз меня спрашивали: как становятся реставраторами? Я буду откровенна, господин декан: а вот так — когда оказываются не слишком талантливыми художниками.
— И вы страдаете из-за этого? — с участием спросил священник.
— Я из-за многого страдаю, господин декан! — Жофия налила себе еще, отпила немного. Видно было, что ей хотелось говорить, с тех пор как она в деревне, ей ни разу не удалось выговориться — все только ей изливали душу. Она пила, чтобы освободиться от мучительной скованности, которая делала ее напряженной и замкнутой среди чужих. Священник наблюдал за ней с волнением. Он слышал на своем веку столько исповедей, из таких глубин…
— Неподалеку от моей квартиры есть пивнушка. Этакая забегаловка низшего пошиба — словом, распивочный пункт ресторанного треста. Я потому только решаюсь заглядывать туда, что обслуга меня знает и, если что, вступится, защитит. Милиция наведывается туда каждый вечер, как по расписанию, разнимает драчунов, забирает подозрительных типов. Там я часто вижу одну старуху. Ужасно, ужасно старую. На головенке — седые космы, на худых, как спички, ногах — мужские ботинки, незашнурованные… Лицо ее… ну нет, такое лицо не привиделось бы и Босху в самых кошмарных его сновидениях! Она собирает со столиков грязные стаканы, за это ей плеснут пятьдесят граммов «кеверта»[57]. И бросят пачку «Мункаша»… А мне иной раз хочется с ней поменяться местами…
— Почему?
— Потому что после такой вот рюмки жизнь для нее просто масленица… После десятой стопки она падает на свое тряпье в угольном подвале и спит двенадцать часов подряд, без просыпу…
— Есть, знаете, травяной сбор против бессонницы, — пробормотал священник нерешительно.
Жофия махнула рукой.
— Я все испробовала, господин декан! Моя мать тоже ведунья, у нее тоже есть свой набор трав… Бывало, с восьми утра брожу по городу и так до десяти вечера. По тридцать-сорок километров отмахивала… чтобы вымотать себя и чтобы… дома не быть. Чтоб по телефону не застали… Иной раз руки-ноги дрожат от усталости, кулем падаю на кровать, даже не искупавшись, а полчаса спустя — сна ни в одном глазу, чувства обострены, словно кожа содрана… И до утра практикуюсь в семеричном счете древних мадьяров… лишь бы не думать ни о чем.
Жофия умолкла. Ее красивая сильная рука беспомощно лежала на столе. Священник ласково накрыл эту обессиленную руку своей теплой пухлой ладонью.
— Вы верующая, дитя мое?
— Нет, господин декан. Но у меня есть… нравственные принципы, что ли.
— Тогда я не могу предложить вам утешение молитвы и исповеди.
— Но я и не неверующая, — уточнила Жофия. — Просто мне нет дела до бога. Я согласна с Шопенгауэром: если бы боги существовали, как бы я вынесла, что я-то не из их числа?
Священник мягко поправил:
— Ницше.
— Да, Ницше. — Жофия согласилась машинально, но тут же с удивлением, с радостью вскинула глаза на декана. Так этот сельский священник еще и образован?.. Не просто славный, неповоротливый, капающий на рубашки соусом старик? Ею овладело вдруг чувство неизъяснимой благодарности.
— Ах, дорогой господин декан, я в самом деле ошиблась. Ну конечно, Ницше! Спасибо, спасибо вам. — Она встала. — Не сердитесь на меня за…
Декан поднялся тоже.
— Ну, что вы, Жофия… Когда вам угодно… Я с радостью…
Жофия указала на коньячную бутылку.
— Можно, я заберу с собой? Не хочу заходить в корчму!
Декана несколько покоробило, но, видя, что тоска словно бы отпустила немного молодую женщину, он кивнул.
— Вы упомянули про ключ от церкви… Так завтра вы не придете?
— Нет, господин декан. Поеду в епископский архив, хочу разыскать кое-что… — Она направилась к двери, с бутылкой в руке. — Ну и потом… провиантом надо запастись…
Минуло несколько дней; ясным солнечным утром декан обрезал в саду розы. Увядшие цветы он бросал в большую плетеную из лозы корзину, которую держала Пирока, следуя за деканом. Священник любил возиться в саду, однако наклоняться, чтобы подтаскивать за собой корзину по земле, ему было уже трудновато.
— Возможно, Пирока, вы правы, — рассуждал он вполголоса. — Цветы это роскошь, а роскошь — бесполезная вещь. Особенно в жизни священника. Все так — однако бесполезные вещи необходимы. Без них, бесполезных вещей, не стоит и жить.
Пирока заметила у входа девушку почтальоншу в шортах и, поставив корзину на дорожку, пошла ей навстречу. Декан все бормотал себе под нос:
— Взгляните на этот цветок! Поистине чудо… В один прекрасный день в землю падает крошечное зернышко, и вырастает из него роскошное дерево. Отчего? Никто еще не разгадал эту тайну. Сие одному господу богу ведомо!
Повернувшись, чтобы бросить в корзину увядший, сникший цветок, он только теперь заметил, что остался один.
— Гм… каждая редиска обходится в двадцать форинтов?.. Ну, да как же быть — двор-то огромный, что ж, оставить его в запустении?.. Ведь это грех — пренебрегать тем, что даровано господом!.. Оно, конечно, и сорняки — твое создание. И крапива… А какое лакомство суп из крапивы! Или сельдерей! Будь я химик, одеколон из сельдерея придумал бы. — Он глубоко вздохнул и покосился в сторону дома. — Что-то сегодня на обед у нас?
Держа в руке пачку писем и газет, Пирока крикнула с порога:
— Господин декан! Траурное извещение!
Священник вздохнул и бросил садовые ножницы в корзину.
— Право, не знаю, что ужаснее, пережить всех своих друзей или умереть прежде их.
Неохотно оставив любимое занятие, декан взял почту и скрылся в своей комнате.
Больше он не показывался. Некоторое время спустя Пирока заподозрила что-то неладное, но не нашла предлога, чтобы потревожить декана. Наконец, без четверти два, когда обед был готов, она постучалась к нему и, хотя ответа не последовало, осторожно приотворила дверь.
— Можно накрывать, господин декан?
Старый священник стоял на коленях перед распятием спиною к двери, закрыв лицо большими ладонями. Он даже не шелохнулся на голос, быть может, не услышал его, лишь пробормотал невнятно, с глубоким стоном: «Ох, господи!» На столе, раскрытое, лежало траурное послание.
Чуть-чуть поколебавшись, домоправительница неслышно подошла к столу в своих парусиновых — для беременных — туфлях и, не беря в руки, одним духом прочитала извещение:
«…Ему ведома была одна только мера — стремление к совершенству, сию стезю он назначил себе сам и иных желаний не ведал.
Смиряясь пред волей Господней, извещаем Вас о том, что Рафаэль Балог, бывший францисканский монах, 28 января 1978 года, семидесяти шести лет от роду, после недолгих страданий, окончил свой земной путь, прямой и чистый, и ныне вступил в обетованный край, коего вся его жизнь была утверждением.
Горько скорбящие
Тамаш Балог и его семейство.
Да приидет ко мне каждый человек, кого назначил мне Отец.
(Янв. 6,37)»
Домоправительница, сосредоточенно роясь в памяти, глядела на согбенную спину коленопреклоненного священника. «Кто ж бы это такой — Рафаэль Балог?»
На цыпочках вернулась она на кухню и принялась за обед в одиночестве: если уж господину декану придется довольствоваться перестоявшимся обедом, так хоть сама насладится им, свеженьким, с пылу с жару!
Но священник не прикоснулся и к подогретым яствам. Отказался он и от полдника, когда же домоправительница, тревожась все пуще, стала умолять его отведать хоть что-нибудь, с несвойственной ему твердостью отослал ее прочь:
— Оставьте меня в покое, Пиро! Очень прошу вас, оставьте меня нынче в покое!
— Да с чего это вы так к сердцу-то принимаете? — заупрямилась домоправительница. — Я испанские консервы открыла, с раками. Вы же любите… А он никогда и не бывал у нас, ваш отец Рафаэль! Я всех помню, кто заезжал сюда за эти шестнадцать лет. И, чтобы вы к нему, господин декан, ездили, не упомню… Так кто же он был вам?
— Что вы об этом знаете! Оставьте меня, хорошо?
— Да раков-то можно принесу?
— Нынче я пощусь… А в семь утра попрошу чаю.
Пирока поняла, что в этот вечер декан уже недостижим для кого бы то ни было. Она приготовила ему постель, поставила рядом с кроватью бутылку содовой, стакан, положила чистый носовой платок и оставила своего хозяина в покое.
У Пироки личной жизни не было — собственной комнатой она пользовалась только для сна. Ее дни без остатка поглощало служение декану. И насколько она содержала в порядке дом священника, его сад, его облачение, настолько же не занималась собой. Постель свою никогда не застилала, платье не укладывала в шкаф, так что гостей могла принять только на кухне.
Кухня была по-старомодному просторна, пол и стены на высоту человеческого роста выложены красным моющимся кирпичом. По стенам висела надраенная до блеска медная посуда — ее домоправительница чистила усерднее, чем собственные ногти. У стены вдоль огромного стола, на котором она разделывала тесто, затеяв пироги, стояли в ряд стулья — сюда и усадила Пирока столичную художницу и стала потчевать консервами из раков, раз уж они все равно открыты.
Жофия была разочарована, узнав, что не сможет увидеться с деканом, она вяло ковырялась вилкой, без охоты пробуя чертовски дорогой деликатес. В архиве епископского дворца она не нашла, правда, ничего особенного, но и то немногое, что все же нашла, хотела бы обсудить со своим старым другом — про себя она уже иначе его не называла. Пирока курила, вставив сигарету в длинный мундштук, и озабоченно рассказывала:
— Я еще и не видела его таким расстроенным. Он всегда умеет найти в жизни что-то радостное, ободряющее. Пусть это цветок… или тарелка супа из сельдерея… Или маленький бочонок вина, что присылал монах из Мора…
— Может, какой-нибудь школьный товарищ, — рассудила Жофия. — Мой отец тоже в том возрасте, когда начинают умирать его друзья. Он тогда целыми днями ходит мрачный, как туча: смерть открыла огонь… — Она отодвинула тарелочку. — Нет у вас чего-нибудь выпить, Пирока?
— У нас-то? — самодовольно отозвалась домоправительница. — У нас ничего не пропадает попусту. Даже гнилые фрукты. Я все лето и осень палинку гоню.
Жофия оторопела.
— Вы?!
— Я. В подвале. Иной раз такой дух стоит, что и слепой налогоинспектор сыскал бы. Ну, да господина декана, само собой, не трогают… Чего вам, золотко? Я сейчас все назову, по порядку, как готовили: черешневая палинка, ореховая палинка, фруктовая смесь, на роме настоянная, сливовица, виноградная палинка. Ну, и вино, само собой.
— Пожалуй, черешневую, — поколебавшись, сказала Жофия.
Домоправительница принесла из чулана белую литровую бутылку, на ней наклеены были вырезанные из бумаги и раскрашенные карандашом алая черешня и зеленый черешневый лист. Затем, достав из буфета, поставила перед Жофией узенькую высокую рюмку, с тонкими горизонтальными линейками. Возле каждой черточки надпись: «For Ladies», «For Gentlemen», «For Shipmasters»[58], а у самой верхней черты — изображение свиньи. Домоправительница медленно наливала в рюмку, но Жофия только у черты «для матросов» сказала: «Спасибо, достаточно».
— Вы не пьете, Пирока?
— Никогда!.. И господин декан не пьет палинку, а уж когда выпьет, значит, очень большая беда стряслась.
Жофия отхлебнула из рюмки.
— Потрясающая палинка, Пирока! Неужто вы сами гнали?
Лицо домоправительницы сияло от гордости.
— Нравится? Возьмите с собой бутылочку.
И вынесла из чулана еще бутылку черешневой.
— Я собиралась попросить у господина декана ключ от склепа, — проговорила Жофия, залпом выпив рюмку.
— Сейчас я не смею беспокоить господина декана.
«Вот и хорошо, — подумала Жофия, — твой господин, пожалуй, и не дал бы ключ. Кто знает, в чем тут причина?»
А домоправительница, встревоженная, но и обиженная, продолжала:
— С тех пор как у него живу, нынче четвертый раз, как он сказал мне, чтоб оставила его в покое.
— Ну а первые три раза… тогда что случилось? Поссорились?
— Когда мы ссоримся, он и не отпустит, покуда все мне не выложит. Тогда-то нипочем не уйдешь от него!.. — Пирока задумалась. Вставила сигарету в длинный дешевый мундштук, закурила и, отрешенно дымя, все думала о своем. И вдруг словно что-то прояснилось, она уловила какую-то связь. — Два раза он вот так же траурные извещения получал… Один в самом деле друг его был, а другой — каменщик… Их я тоже не знала, никогда они к нам не наведывались. А вот в третий-то раз никакого извещения и не было. Письма только, газеты — как всегда… Но он тогда совсем как потерянный был… Тогда-то, знаете, и пил он. Утром гляжу — а у него на письменном столе пустая бутылка из-под палинки!..
Жофия опять налила себе душистого напитка.
— Какие-нибудь юношеские связи. У каждого человека есть тайны, Пирока… И у вас есть, верно?
Домоправительница выглядела такой растерянной, что Жофия чуть не засмеялась вслух. Какая тайна может быть у Пироки? Ну, жених, скажем, помощник деревенского нотариуса, вольноопределяющийся, погиб на войне, а Пирока, молоденькая девчонка, перед тем как парню ехать на фронт, отдалась ему. Потом любовницей женатика стала или капеллана какого-нибудь… Вдруг Жофия серьезно заинтересовалась: в самом деле, как это приходит вдруг в голову стать домоправительницей сельского священника? Может, и Пирока была монахиней?.. Или среди родственников был священник, с него и пошло?
Пирока оправилась и тоже спросила со сладенькой улыбкой:
— И у вас, золотко, есть своя тайна?
Жофия помрачнела.
— И у меня, Пирока… Хотя мне-то хотелось бы жить так… так просто, прозрачно, чтобы любую минуточку мою можно было хоть по телевизору показывать в программе для молодежи. — Она быстро допила свою рюмку, с трудом втиснула в сумку подаренную бутылку, встала. — Вы дадите мне ключ от склепа?
— Так ведь можно и завтра, — недоуменно возразила домоправительница. — Сейчас в склепе темно.
Жофия улыбнулась.
— В склепе и днем темно, Пирока.
Согласившись с этим, Пирока встала и зашаркала по коридору к входным дверям, где висел на стене шкафчик для ключей. Шкафчик был щедро изукрашен резьбой, вещица изысканная; среди множества разнообразных ключей ключ от склепа оказался совсем обыкновенным, словно от комнаты. Жофия осмотрела нарядный шкафчик со всех сторон.
— У вас тут дивные вещи есть, Пирока.
— Что правда, то правда, — с удовольствием согласилась Пирока. — Был, говорят, в прошлом веке один Семереди, друг Сечени[59]…, всю Европу объездил, а как вернулся домой, часть обстановки дворцовой выбросил, заменил новой, из Вены. Вот так это все и попало сюда. — В ее тоне послышалось легкое пренебрежение: — У господина декана только и было что две сутаны, когда он этот приход получил. Сам-то он был бедный-пребедный деревенский парнишка, если бы святые отцы его не выучили, так и остался бы простым мужиком, как другие… Да он и сейчас серебра от нейзильбера не отличит.
— А вы почему умеете их отличать, Пирока?
— Мой отец был главным садовником у графа Эстерхази, — с достоинством проговорила домоправительница и закрыла за гостьей дверь.
Жофия отперла дверь склепа и, светя себе сильным фонариком, стала спускаться по винтовой лестнице. Раскинув руки в стороны, измерила ширину прохода и удивилась: как же здесь проносили гроб? В нос ударил тяжелый затхлый воздух.
У подножья лестницы она остановилась, ей хотелось сперва ощупать помещение лучом фонарика. План склепа тот же, что и церкви. В сводчатой нише, как раз под алтарем, на глыбе песчаника стояло изваяние Христа в человеческий рост — Христос воскресший; правую руку он поднял к небу, левой указывал на нарисованное у него на груди, пронзенное, кровоточащее сердце. Раскрашенная скульптура, правда, краска сильно уже облупилась. Какой трогательный примитив! — как будто деревенского пьянчужки камнетеса работа. Надпись на камне почти совсем стерлась.
Жофия медленно шла вдоль стен. Середину склепа оставили пустой — любопытно, почему? На метровом постаменте она увидела шесть гробов с самыми старинными, самыми именитыми покойниками этого исторического рода. Жофия с волнением разбирала высеченные на камне имена, даты, но древней 1700 года не нашла ничего. Мраморные доски на стенах свидетельствовали о месте упокоения тех, кому достались ниши; даты жизни все приближались к дню нынешнему. Не обнаружилось ни одной взломанной, разграбленной или пустой гробницы. Не оказалось в стене из песчаника и каких-либо признаков того, что были здесь более поздние захоронения — скажем, какого-нибудь нилашиста. В сказку председателя сельхозкооператива о подземном ходе, соединяющем епископский дворец с Паннонхалмом, Жофия не верила, но все же надеялась обнаружить в склепе хоть что-то, наводящее на след. И теперь испытывала легкое разочарование — с чего же так дрожит над этим склепом декан?
Но перед одной мраморной доской она все же остановилась — свежо и ярко блестели на ней золотые буквы надписи:
«Здесь покоится супруга Калмана Семередь Семереди, урожд. баронесса Амалия Агашвари. 1885–1947».
— Тысяча девятьсот сорок седьмой, — повторила она задумчиво. — За нее, что ли, боится господин декан?.. Но почему?!
Она еще раз внимательно оглядела склеп и тут обнаружила в потолке продолговатой формы вырез, проем, заложенный большой мраморной плитой. Плита не зацементирована, ее можно поднять. «Ага! — сообразила Жофия. — Вот сюда и опускали гробы. А в церкви на полу ничего не заметно, плита закрыта той красной кокосовой дорожкой.
Вдруг ее пробрала дрожь, и она поспешила вон из склепа.
Завечерело. В парке пахло мохом, на сельской улице запах зрелого зерна смешивался с ароматом малины. Женщины болтали, помахивая пустыми молочными бидонами, детишки искали на темной площади закатившийся мяч, шумная веселая компания выплеснулась из корчмы на улицу. Жофию охватило вдруг острое желание жить вот так, как они: чистые, без позывов к тошноте, рассветы, на завтрак — парное молоко, потом тяжелая, бездумная физическая работа, вечером легкая разрядка на улице, в молочной, в корчме и здоровый, без сновидений, сон…
Дом тетушки Агнеш стоял темный, не светился даже голубой огонек телевизора. Что случилось? Подозревая дурное, Жофия отворила калитку и перед верандой чуть не споткнулась обо что-то длинное, черное. Показалось — гроб. Она отпрянула, обошла его и включила лампу, освещавшую двор. На красной раскладушке под толстой дерюгой лежало тело. Покойник?!. Из-под дерюги послышался тихий жалобный плач. Она отбросила покрывало и, ошеломленная, увидела багровое от слез, искаженное лицо тетушки Агнеш. Слезы и сейчас еще лились из ее глаз, напрасно она утирала их большим, совершенно мокрым уже полотенцем.
Жофия наклонилась к ней.
— Что случилось, тетушка Агнеш? Вам плохо? Позвать врача?
— Не могу больше, доченька! Не могу! Не могу! — проскулила старушка, и рыдание с новой силой вырвалось из ее груди.
Жофия беспомощно стояла над ней. Так ты завидуешь сельскому покою — ну вот, смотри же, каков он, этот покой! И это найдешь ты повсюду, только ковырни фальшиво-безмятежный наружный слой. Не одна твоя жизнь трагедия — жизнь вообще трагедия и ничего больше.
В этот теплый вечер под толстой дерюгой у бедной тетушки Агнеш не попадал зуб на зуб.
— Пять лет я за ним ухаживаю. Пеленки подкладываю. Мою. Смазываю все тело мазью, чтобы не было пролежней. Каждый божий день постельное белье меняю, ведь он уж и знак подать не может… А ведь мне нельзя же все только при нем быть… Мне и по хозяйству крутиться надо… И в саду… И в церкви… — Жофия кивала ей: пусть выговорится. — Да ежели б оно впервой, тогда, может, господь мне больше терпения, больше силенок послал. А ведь это уж во второй раз!.. Свекровь мою тоже пять лет обихаживала. Ей девяносто было, склероз мозга, ходить не могла, ноги не слушались… по три раза на дню белье ей меняла. Ну ладно, больная, беспомощная, господи… может, и я такой же бессильной буду, — хотя найдется ли еще кто, чтоб за мною присматривал… Но она же и злая была! Обделается вся, так еще по стене, по наволочке размажет… войду к ней, бывало, пожурю ласково, ай-яй, мама, зачем вы так? А она мне в глаза хохочет… Может, и не понимала, что творит… И так пять лет! Я белье-то ее в стиральной машине стирала, а все одно руки напрочь стерты были… рана сплошная… Однажды пришла младшая сестрица моя, у которой восьмеро детишек-то, она мне всю жизнь завидовала за то, что мне богатый парень достался, — думала, живу я себе, ни работы, ни заботы не знаю. Что уж ты, Агнеш, чего с ней маешься? Не давай ей еды с неделю, говорит. Господи боже мой, отвечаю, да как же я после такого к исповеди пойду?.. Тут-то злорадство ее и вылезло наружу: видишь, Агнеш, я восьмерых детей пеленала, а ты ни единого. Но все ж и тебя судьба наша женская настигла, вон когда с пеленками мучиться довелось… Словно бы мне это в наказанье за то, что господь детей не дал… Да я-то чем виноватая?
Жофия слушала ее со стесненным сердцем. День, что ли, такой нынче — всем на мучение? Декан из-за чьей-то смерти терзается, тетушка Агнеш — из-за своего паралитика-мужа. Наверное, жутко ей с ним, раз здесь легла, а не на своей кровати?.. В голове промелькнуло вдруг, что она даже не заглянула к себе — не знает, пришло ли письмо. Но сейчас это и не казалось столь важным.
Она уговорила тетушку Агнеш раздеться и лечь как следует, как всегда. Предложила ей снотворного, но у старой крестьянки и у самой было вдоволь новейших барбитуратовых препаратов. Казалось, возможность посетовать вволю помогла немного старушке, она поднялась, сложила раскладушку, покрывало и скрылась в комнате больного.
А наутро бедняга не знала, куда деться от стыда. Бледная, с покрасневшими веками, она потерянно толклась на кухне и, когда Жофия, еще в пижаме, вошла, чтоб выпить чаю, неловко попросила:
— Вы уж, золотко, пожалуйста, не рассказывайте никому!
— Ну что вы, тетушка Агнеш! — И Жофия поспешно заговорила о другом. — В церковном склепе я видела могилу Амалии Семереди, ее в сорок седьмом похоронили… Вот этого я не понимаю, тетушка Агнеш. Как с ними было-то, тетушка Агнеш, с Семереди этими? Вы случайно не знаете?
— Как не знать! — Старушка оживилась. Обрадовалась, видно, что можно говорить о другом, не терзаться мыслями все об одном и том же. — Ну, вы, конечно, слышали, это старинное семейство, землевладельцы здешние. Когда-то не только наше село, но и другие села окрест все им принадлежали. Еще дед мой крепостным был у Семереди, потом, как стали землей наделять, крестьянином стал. Вот это все — виноградный холм, на котором дом наш стоит, и Хедьалья, и Эрёгутца, Комловёльдь, Хоргаш — все в имение Семереди входило… Последний Семереди, Калман, здесь уже не жил, он офицер был, проживал в Будапеште. Только лето проводили здесь, в замке. Их и осада в столице застала, они там в Крепости[60] где-то жили, одна горничная ихняя из наших мест была, она и рассказывала… В сорок пятом, в апреле примерно, вернулись они было домой, да застали землю уже поделенной, в замке — комендатура, устроились у корчмаря своего, корчма-то на ихней земле стояла. Какое-то время пытались они отсудить себе замок да парк — мол, господин генерал оттого и был когда-то, в тридцать восьмом еще, на пенсию отправлен, что сторонник англичан был[61], так что сколько-то земли ему положено, в Пеште-де это уж проголосовано, чтоб те десять хольдов, на которых замок стоит да парк, за семейством ихним остались… Так ведь разве ж местная беднота посчиталась с той бумагой за печатями? Деревья уж вырубили, парк чуть не весь распахали, усадебные постройки по кирпичику разобрали, из них себе дома построили… Я тоже купила подводу кирпича, когда разломали их винный погреб, им и вымостили мы дорожки к погребу да к сортиру, вот поглядите как-нибудь, там на каждом кирпиче оттиснуто: «1732 Ж. С.» — Жигмонд Семереди значит.
«Опять эти заколдованные тысяча семисотые!» — с досадой вспомнила Жофия.
— А когда они на Запад уехали?
— В сорок шестом… Как увидели, что здесь только трудом рук своих прожить смогут, так и укатили в Швейцарию. Господин генерал да двое детей его — Феликсу было тогда лет восемнадцать, а его сестре Бланш двадцать. Уж такая страхолюдина была, длинная, как каланча, а ноги прямо черные, все волосом поросли. А барыню… ее ведь у нас так и звали… ну, значит, мать ихнюю… барыню везти с собой не решились, она тяжело болела тогда, думали, позже-то заедут за ней, как она выздоровеет, а через несколько месяцев границу закрыли, барыня тут застряла, а после и померла… Важные были похороны… Поговаривали тогда, что господину декану золота отвалили, чтоб, значит, мраморную доску для нее заказал…
«Навряд ли… золото они скорей всего с собой прихватили», — подумала Жофия и, одевшись, пошла в церковь работать.
Она уже удалила — осторожно, тщательно — облупившийся слой краски и теперь подбирала пурпурный тон для мантии, в точности соответствующий оригиналу. Вдруг она услышала за спиной посапыванье старого священника. Жофия выпрямилась.
— Не смотрите, господин декан, на этом этапе просто безобразно все выглядит. — И, обернувшись, оторопела при виде бледного лица декана, его обведенных синими кругами глаз. — Вы плохо себя чувствуете, господин декан?
— Только этого еще не хватало, — непонятно отозвался священник, грузно протиснулся на переднюю скамью и локтями оперся о пюпитр. Он задумчиво смотрел на эту красивую чужую женщину.
— У вас уже умирал кто-нибудь, Жофия?
— Нет еще, господин декан. И мать и отец у меня, слава богу, здоровы… Я-то однажды чуть было не умерла, но ведь я это я, а не мой кто-то…
— А у меня вот умер сейчас… — Священник искал точное слово; Жофия положила кисть, взяла назначенную в пепельницы пустую банку из-под краски и присела на другой конец скамьи. — …умер — брат мой? союзник?.. товарищ?.. Как хорошо писали встарь: мой ближний…
Жофия закурила сигарету. Священник сидел отрешенный и говорил словно бы сам с собой:
— Собственно, я не знал его близко… по правде сказать, и видел-то всего два раза… А все же… Мало кто на этой земле был мне так близок, как отец Рафаэль… Мы прилепились друг к дружке, как скованные вместе галерные рабы. Он был крестьянский сын, сильный, как буйвол, и душой незлобивый, как буйвол. Жили они в страшной бедности, он едва-то читать-писать выучился — зимой не ходил в школу, потому что обувки не было, а весной-осенью потому, что свиней пас… Короче говоря, священником быть ему не пришлось, и он стал монахом. Во францисканский орден вступил, такой, знаете, монах-слуга, по двору работал, на кухне… Покуда в монастыре жил, счастливый был человек. Чистый человек. Нет такой тайны за семью печатями, какую нельзя ему было бы доверить.
Декан вздохнул и надолго умолк, глядя перед собой.
— В пятидесятом, когда монастыри распустили, он пешком отправился в Залу, к родителям своим, но сперва ко мне зашел попрощаться… Трагическая судьба… Тогда я видел его последний раз.
— Двадцать восемь лет назад, — отметила Жофия. — Вы переписывались?
— Зачем? Да и о чем?.. О том, что мы знали, даже говорить-то нельзя было…
Нельзя даже говорить?.. Жофия напряженно смотрела на священника. Нельзя говорить — о чем? Здесь скрывается какая-то тайна, но какая?!
— Сколько ему было лет? — спросила она. — Верно, немолодой уже.
— Да не в возрасте дело, — сказал священник. — Просто я остался один.
Жофия помолчала, подумала.
— Не сердитесь, господин декан, но я не понимаю…
Священник вяло улыбнулся.
— Не беда, Жофия. Мне уж и то приятно, что вы меня слушали.
Наступила тишина. Жофия погасила сигарету и вернулась к своей работе. Делала на картоне мазки — подбирала пурпурный цвет.
— Подозрителен мне этот Христофор, господин декан, — медленно проговорила она и, с большими паузами, продолжала: — Святой Христофор стал в нашей стране популярен в четырнадцатом веке, после эпидемии чумы в Европе. Его рисовали на наружных стенах церквей, городских ратуш, на колодцах посреди площадей, на страницах псалтырей и кодексов… Изображали всегда на видном месте, чтобы заметен был издалека. Ставили на воротах, украшали им башни, он и встречал путника, и провожал его в дорогу… Впрочем, его писали и на створчатых алтарях, самые знаменитые изображения Христофора, какие можно увидеть еще и ныне, — на створчатых алтарях в эстергомском Музее христианства, в Бартфе, Лёче[62] и Смречани. Все они относятся к концу пятнадцатого — началу шестнадцатого веков… Правда, в восемнадцатом веке его культ воспрянул снова, но… Одним словом, определенные признаки, которыми не хочу сейчас утомлять вас, господин декан, указывают на то, что эта церковь, по крайней мере, остатки первичной кладки стен, несомненно старше восемнадцатого века… — Она взяла на кисть пурпурную краску, осторожно коснулась ею мантии и, прищурясь, разглядывала мазок. — Я воображаю себе это так — если дозволительно реставратору предаваться воображению, — что первоначально святого Христофора написали для наружной стены церковной башни, а позднее — то ли церковь была разрушена, то ли сгорела, то ли непогода попортила ~ позднее перенесли Христофора в алтарь… В епископальном архиве я обнаружила протоколы инспекционных смотров за тысяча шестьсот девяносто восьмой год. Секретарь епископа объехал всю епархию, дабы установить, что от нее осталось после всех опустошений, какие причинили турки и те, кто изгонял их, — съехавшиеся со всего света на помощь войска наемников, вандалов. Которые, кстати сказать, больше бед причинили этим местам, чем турки… Про соседнюю деревню в этих записях сказано, что на горе видны развалины церкви, а под горой — сгоревший барский амбар для сбора податей. О нашем селе написано, что оно совсем обезлюдело, обитатели же его, кто и жив, укрылись под землею, в норах, в местах недоступных… Вот и наш председатель сельхозкооператива нашел у себя во дворе такую нору на трехметровой глубине… Знаете, господин декан, засело у меня в голове слово это — «недоступные». Секретарь епископа, надо полагать, объезжал разоренную епархию в карете, запряженной двумя лошадьми. По бездорожью. А что, как не мог он подъехать к этой церквушке, потому и о руинах ее записать ничего не мог?.. Сюда-то ведь не так называемая «королевская дорога» вела, с канавами по обочинам для стока воды, а обыкновенный проселок, и весною да осенью можно было здесь, верно, утонуть в грязи…
Наконец-то Жофия подобрала цвет и стала осторожно наносить заплатки на обветшалую пурпурную мантию.
— Резная фигура Христа в склепе, несомненно, средневековая, — говорила она, продолжая работать. — После средневековья таких неуклюжих примитивных изваяний больше не делали, даже бродячие камнерезы. Да и постамент сам настолько…
Священник вдруг вскинул голову.
— Вы были в склепе?
— Была и, хотя не обнаружила там захоронений ранее тысяча семисотого года, думаю, этому также имеется какое-то объяснение. Но фигура Христа…
— Когда?! — резко перебил ее декан. Жофия, недоумевая, оторвалась от работы.
— Вчера вечером.
— Где взяли ключ?
— Пирока была столь любезна… — Жофия запнулась и в растерянности смотрела на отчаянно встревоженного священника. Право же, непонятно, зачем декан так оберегает склеп, ведь она не нашла там никаких, совершенно никаких тайн — напротив, благодаря остаткам старинной кладки под алтарем и фигуре Христа можно, пожалуй, добиться, чтобы церковь получила статус памятника старины… И тогда она стала бы ее реставрировать, господи, как бы хорошо-то, это же год, два года работы, и все это время ей можно будет не возвращаться в Пешт…
Но сказать она ничего не успела — священник, не простившись, вышел из церкви.
Пирока стряпала, когда разгневанный священник распахнул дверь на кухню.
— Как вы посмели распоряжаться за моею спиной! Кто хозяин в этом приходе? Вы или я? Я терплю, когда вы хулите мой сад! Я не говорю вам ни слова, когда вы ежегодно раздариваете тридцать литров моей палинки, по той причине, что готовите ее сами. Я покорно ем с чесноком фасолевую похлебку, поскольку вам так по вкусу. Я смирился с тем, что в томатный суп вы не кладете лаврового листа! Я принимаю к сведению, что вы пришиваете пуговицы к моей рубашке, только когда она уже на мне и я тороплюсь. Терплю, что вы смотрите свысока на мое происхождение! Глазом не моргну, когда вы рассказываете всем и каждому, будто бы я не способен отличить смарагд от сапфира! Мирюсь с тем, что вы отравляете моих прихожан безнравственной вашей «Театральной жизнью»! Но совать любому чужаку в руки ключи мои — нет, этого я не потерплю! Не потерплю! Примите к сведению, не потерплю!
Пирока, скорей изумленная, чем испуганная, слушает декана: право, он никогда еще, кажется, не выходил из себя до такой степени.
— Ключи? — спрашивает она непонятливо.
— Да-с! Ключ от склепа!
— Какой же она чужак? Художница. Церкви расписывает… Ежели ей пожелалось осмотреть склеп, то почему же, не понимаю…
— Ах, почему?! — кричал священник. — В следующий раз, ежели явится сюда грабитель и попросит у вас ключи от моего письменного стола и от дарохранительницы, так вы уж ему, верно, на подушечке их подадите!
— Непонятно мне, господин декан! — оборонялась Пирока. — Коли художнице захотелось посмотреть склеп…
— Не в склепе дело! Речь идет о моих ключах! Извольте не распоряжаться моими ключами!
Домоправительница сочла глубоко несправедливыми яростные наскоки священника. В чем же ее вина? Господин декан никого до себя не допускал, а этой славненькой художнице тут как раз и потребовался ключ. Горько обиженная, Пирока бормотала себе под нос:
— Что ж, могу и уйти… Я нынче дефицитный товар… Вымирающая профессия!.. Каждую неделю читаю в «Уй эмбере»: всему миру известные артисты, режиссеры ищут «надежную домоправительницу». А ведь и вы, господин декан, не скажете, будто я ненадежная… Мы с вами друг к другу не цепью прикованы, господин декан, как галерные рабы…
При словах «галерные рабы» священник вздрогнул и несколько устыдился. Сердито махнув рукой, он вышел из кухни.
Но Пироке этого было мало. Она выключила электрическую плиту, вытерла руки, достала из шкафа в прихожей самый красивый чемодан господина декана и с оскорбленным видом удалилась в свою комнату. Там она бросила чемодан на незастеленную кровать и начала укладываться. Пирока постоянно ходила в одних и тех же двух-трех халатах — но ее шкаф был полон нарядами, ни разу за двадцать лет не надетыми. Тут были платья из креп-сатена, платья из кружев, какие она видела в давно минувшие времена на гостьях герцога Эстерхази или в «Театральной жизни», они давно уже вышли из моды, но выбросить было жаль. Перекладывая свои вещи из шкафа в чемодан, Пирока продолжала ворчать, не остыв от ссоры с деканом:
— Небось когда заболел, так и от письменного стола мне ключ отдал, чтоб я деньги взяла да докторам заплатила… Эх! Видать, и господин декан не лучше других.
Ей пришло в голову, что для путешествия следует переодеться. Она сбросила истрепанные домашние шлепанцы и с трудом втиснула разбухшие ноги в закрытые туфли из крокодиловой кожи. Отобрав шелковое темно-зеленое платье, повесила его отдельно, на дверцу. Затем открыла картонную коробку, пересчитала: дюжина черных кожаных перчаток. Шляпы — фасонов сорокалетней давности. Маленькие старомодные ридикюли. Открыв один из них, вынула толстый в три пальца золотой браслет, защелкнула на запястье. Осмотрела себя в зеркале: седые космы, яркий цветастый халат, туфли крокодиловой кожи, на ногах варикозные вены, на руке золотой браслет. Пирока осталась довольна увиденным.
— Явлюсь прямо к Иринг Дечи, артистке. Так и скажу: больше никого не ищите, золотко, я стану вашей второй премией Кошута!
Полчаса спустя декан, чувствуя свою вину, пошел разыскивать Пироку; когда он открыл дверь в ее комнату, глазам его представилось поистине ошеломляющее зрелище: посреди невероятного беспорядка сидела у стола его домоправительница, а перед нею, на только что развязанной клетчатой скатерке, поблескивали золотом сакральные предметы: епископский крест, усаженный рубинами, золотой перстень с лиловым камнем, золотой потир, золотой ларец, золотой кувшинчик… Декан смотрел похолодев. Смущенная Пирока с опозданием попыталась скрыть сокровища и стала уже было завязывать скатерку, но священник решительным движением опять развязал ее, и, как видно, в мыслях у него пронеслось что-то ужасное, потому что он спросил совсем как судья:
— Что это такое?!
Пирока ответила с вызовом:
— И мне надо чем-то жить на старости лет.
— Откуда все это? — зловеще загремел голос священника.
— Откуда ж еще, как не от господина каноника! — оскорбленно отвечала Пирока. — Двадцать лет при нем жила… Вот и бумага про это.
Из золотой шкатулки для фотографий она достала пожелтевший лист бумаги, весь заполненный текстом и с подписью.
— Вы не думайте, господин декан… На смертном одре он все мне завещал самолично.
Декан внимательно прочитал напечатанное на машинке завещание и долго рассматривал дрожащие закорючки подписи. Потом с мягкой насмешкой спросил:
— Сами вели его руку, Пирока?
— Ох, господин декан, — оживилась домоправительница, — это ведь часто бывает: душа готова, но тело бессильно!
— Ладно, Пирока! После меня вы ничего такого не унаследуете!
Пирока сразу вскочила, завязала свои сокровища в скатерку, затянула все четыре ее уголка и сунула узел в шкаф, за белье.
— И вы мне говорите такое, господин декан! Это вы будете моим наследником… — Она живо выпрастывала чемодан и, не глядя, бросала вещи в шкаф. — Недолго уж я протяну. Кровяное давление у меня сто восемьдесят, в глазах мельтешит, а голова чудная такая, словно обогнать меня норовит…
— Поставьте чемодан на место и дайте чего-нибудь на завтрак, — проговорил священник и шагнул к двери.
— Уж не думаете ли вы, господин декан, что я не отослала бы ваш чемодан обратно?
Священник жалостливо спросил с порога:
— Откуда, Пирока, откуда?
Жофия жила в селе уже четвертую неделю и однажды утром проснулась с чувством, что больше не выдержит — она должна вернуться в Пешт. Хотя бы на один день! Хотя бы на час. Только заглянет в почтовый ящик и проветрит квартиру… «Ты бы уж не врала себе так откровенно», — презрительно подумала Жофия: ведь ключи от квартиры и от почтового ящика она оставила своей уборщице, молоденькой швабке из Пилишвёрёшвара[63], а с ними — несколько больших конвертов с надписанным адресом, чтобы раз в неделю, приходя убираться, она вкладывала в них всю почту и пересылала сюда. И письма приходили — только того письма не было! Чего же ради ехать сейчас домой?
Позвонить по телефону?..
Если позвонит — после себе в глаза наплюет. Если не позвонит — жалеть будет, что не позвонила.
А если все опять начнется сначала? Все то, от чего спасалась она на этом затерянном островке?
Но сейчас ей было в селе невыносимо! Раздражала тетушка Агнеш — хотя старушка опять стала ровной и общительной, — одна мысль о том, чтобы взять в руки кисть, приводила в содрогание. Не хотелось встречаться ни с деканом, ни с председателем сельхозкооператива, не было желания завернуть в маленькое душное прессо, где около пульта с мороженым вечно толпится детвора. Она просто не знала, куда девать себя.
Необходимо чем-то занять свои мысли.
Надо что-то придумать, чтобы не начать пить прямо с утра. Потому что тогда она все-таки сядет на скорый и помчится домой.
И вдруг ее осенило — она бросилась в машину и поехала в комитатский архив.
Пожилая женщина, заместительница заведующего архивом, который был в отпуске, встретила ее приветливо. Охотно отыскала жиденькое досье Семереди.
— К сожалению, это все, — невесело заметила она. — К осени сорок пятого года, когда мы вновь организовали архив и стали объезжать дворянские усадьбы нашего комитата, частные архивы оказались опустошенными. Род Семереди насчитывает семьсот лет, а для венгерского дворянина, как известно, архив был его сокровищем, имуществом, охраной от невзгод. И берег он свой архив, как зеницу ока. В бурные эти столетия потерять дворянские грамоты означало в единый миг стать бездомным, неимущим, безродным. Только грамоты подтверждали право дворянина на барские дома, те или иные земли… Мы полагали, что обнаруженная документация займет у нас тут, по крайней мере, два погонных метра… Но батраки все расшвыряли, сожгли…
— Да, может, это во время войны? — спросила Жофия.
— Нет, не во время войны. Немцы увезли с собой лишь компрометировавшие их документы, ну а русским они были совсем ни к чему, из них даже цигарки не скрутишь, бумага-то толстая… Да и вообще… похоже, у венгерского народа нет интереса к документам, касающимся его же прошлого, ведь и в пятьдесят шестом здесь вели себя точно так же. Когда восстановили порядок и мы стали объезжать сельские советы, нашлось совсем немного полуобгоревших обрывков… У нас здесь больше материалов, оставшихся от средневековья, нежели тех, что касаются наших дней…
— Когда же следует начинать сбор материалов? — задумчиво проговорила Жофия. — Вчера?.. Или хоть прямо сегодня?..
Никаких сведений, относящихся к церкви, она в папке не обнаружила, решительно ничего. Вернее, там упоминалось только, что последний землевладелец, покоящийся в склепе, был похоронен в 1920 году, после чего сын его, армейский офицер, переехал на жительство в столицу и служил в штабе. В 1938 году, будучи в чине генерала, получил отставку. Имением занималась его мать с помощью управляющего: Семейство генерала проводило в своем замке только лето.
Разочарование лишь усилило ее тоску.
— Я могу понять, — обратилась она к архивариусу, — когда батраки растаскивают обстановку, ковры, одежду, столовое серебро и тому подобное. Но что они делают с грудой бумаг, написанных по-латыни?
Заместительница главного архивариуса сварила на спиртовке кофе, угостила и Жофию.
— Я пишу книгу по истории здешнего края, — сказала она со стеснительной улыбкой. — В тысяча девятьсот двадцать четвертом году давали наделы по программе Надьатади[64]. И эти документы пропали. Я написала генералу в Швейцарию, — мол, он, несомненно, еще помнит, сколько хольдов вынужден был отрезать…
Жофия заинтересовалась.
— Ответил сын его, Феликс. Письма при себе у меня нет, но говорилось в нем приблизительно следующее: мое письмо ужасно взволновало и растревожило его отца, несколько недель он пребывал в глубокой депрессии — отчасти то была тоска по родине, отчасти угрызения совести оттого, что, уезжая, оставил умиравшую жену, — ну, и, наконец, он не мог взять в толк, чего еще желают его лишить. Что касается моего вопроса, — писал он далее, — то он не мог поговорить с отцом как следует на эту тему, но непременно расспросит, улучив более спокойную минуту, и либо ответит письменно, либо зайдет лично, если доведется навестить родные края… А месяц тому назад я получила от него траурное извещение о том, что отец скончался…
— Д-да, — задумчиво проговорила Жофия. — А ведь он может знать и о том, когда была построена их семейная капелла.
— Если он не знает, то уж никто, — отозвалась заместительница и приветливо улыбнулась Жофии. — Я рада, что вы здесь работаете. Быть может, вдвоем мы больше сумеем узнать о прошлом этого села…
Жофия попрощалась и до самого вечера бродила по городу. Осмотрела епископский дворец, комитатскую ратушу, краеведческий музей, фотовыставку Дома культуры, казематы, «Рыбацкую чарду», «Пограничную чарду», чарду «Паприка», эспрессо «Голубой Дунай», эспрессо «Раба», эспрессо «Золотая звезда»… и лишь поздно вечером вернулась домой. У тетушки Агнеш слабо светился голубой огонек телевизора. Жофия неслышно прокралась по коридору в свою комнату, сбросила сумку с плеча. На кружевной скатерти увидела две газеты и цветную открытку, присланную из Неаполя: «Жаль, что тебя нет с нами. Иза, Кари».
Она вынула из ночного шкафчика полученную от Пироки бутылку — палинки в ней осталось всего до половины, — поискала стакан; в комнате оказался только один большой стакан для воды, она плеснула в него палинки и жадно выпила. За целый день нельзя было позволить себе ни капли спиртного — ведь она была за рулем. И теперь Жофия казалась себе пересохшим муравейником: ее томила жажда и беспокойство. Из другого отделения шкафчика она вынула папку, откинула кружевную скатерть, выпила еще палинки, затем села к столу и написала:
«Дорогой Миклош!»
Поглядела на написанное, перечеркнула.
«Родной Мицу!»
Не понравилось и это. Она вновь обратилась за помощью к палинке. Но едва поднесла стакан к губам, как в дверь постучали. Жофия быстро проглотила палинку, сунула бутылку в ночной столик, опять села к столу и только тогда ответила:
— Войдите!
Тетушка Агнеш, необычайно возбужденная, просунула голову в дверь.
— Не помешаю? — спросила она; впрочем, старушка была в таком волнении, что ответ даже не интересовал ее.
— Прошу, тетя Агнеш, входите, — проговорила Жофия не слишком любезно, хотя и рада была, что можно отвлечься от своих мыслей.
— Но я, право же, не хотела бы, — пробормотала, соблюдая приличия, старая женщина, поспешно затворяя за собой дверь. — Вы, я вижу, работаете…
Жофия прикрыла вечной ручкой «Родного Мицу».
— Да, я побывала сегодня в комитатском архиве… Но вы проходите, тетушка Агнеш.
Тетушка Агнеш была слишком взбудоражена, чтобы приметить недовольство Жофии или посчитаться с ним. Уже по дороге к дивану, где она примостилась на самом краешке, тетя Агнеш сообщила:
— Его высокоблагородие господин Семереди приехал из Швейцарии!
— Семереди? — Жофия была поражена. — Вот так совпадение!.. Который же Семереди?
— Да Феликс! Тот, которому было лет восемнадцать, когда они укатили. В сорок шестом. Остановился у Келемена Байсатлана, да вы знаете, бывший корчмарь из имения… Но я и сама повстречалась с ним возле почты. Он признал меня! Хотите верьте, хотите нет, — признал!
Сухощавые лица, подумала Жофия, между пятьюдесятью и восемьюдесятью не слишком меняются. Черты затвердевают, морщины делаются глубже, а кожа тоньше, суше, но тип лица остается тот же.
— Вы были знакомы? — спросила она.
— Свекор мой, мясник, часто ходил к ним, они каждое лето покупали у него колбасу. — Тетушка Агнеш сияла и оживленно жестикулировала. — Иногда и я ему помогала. Ну, а уж после сорок пятого, можно сказать, село-то и содержало их! Бывало, и я носила им в корзиночке то цыпленка, то утку или молодую картошку, плетенку с вином. Они тогда у Келемена Байсатлана жили в одной комнате, старая барыня уже все в постели лежала, а паренек этот работал на корчмаря, бочки мыл во дворе, бывало, увидит, что к ним иду, тотчас бежит навстречу, помогает поклажу нести… Нынче встретились с ним у корчмы, а он и говорит: «Целую ручки, тетушка Агнеш, вы совсем не изменились!»
Жофия улыбнулась.
— Барином выглядит?
— О, он-то барин с головы до ног! Я не про перстень или там золотую булавку на галстуке, хотя и это все есть. Но осанка, манеры… Вот такие ж баре и графы Палфи были.
— Он уже приезжал домой?
— Нет, нынче впервой… — И, ответив, тетушка Агнеш тоже призадумалась. — В первый раз приехал на родину.
— Хотя теперь ведь и те домой наезжают, кого в пятьдесят шестом к смерти присудили бы, — сказала Жофия и встала. — Спасибо, тетя Агнеш, поздно уже.
Старушке уходить не хотелось, но все же она ушла довольная, что удалось поделиться последней новостью.
Оставшись одна, Жофия тотчас опять достала бутылку. Сразу налила побольше в стакан. Ей хотелось напиться до беспамятства. С самого утра в ней жило чувство, что такого напряжения она не выдержит. Целый день, сжав зубы, она держала себя в узде, целый день только и делала, что слушала других, — и напряжение не отпускало. Она стала раздеваться, но вдруг ее охватило отчаяние: если она останется здесь, в этих четырех стенах, если ляжет сейчас и до рассвета будет метаться в постели, то опять все останется по-старому, опять ничего не решится!.. С блузкой в руке она бессмысленно смотрела перед собой. Пойти в «самопоилку»?.. В памяти возникли ласковые, печальные глаза председателя кооператива, она до сих пор даже не знает, как зовут его. Может, она там застанет его?.. К чему? Чтобы он рассказывал ей сказочки о «дереве Ракоци»[65], жутких подземных казематах крепости Вилагош[66] — какая там крепость, крепостишка!.. Да есть ли тюрьма ужасней, чем моя жизнь?
Она швырнула блузку на пол, опять села к столу. Схватила ручку.
«Пойми же ты, проклятье мое, пойми, злодей ты мой, ведь столько-то свободы положено и мне, сколько имеет собака, на цепь посаженная! Я же не вещь твоя…»
Ручка отказала. Она была пуста. Жофия чуть не разрыдалась от беспомощности. Еще и это! А ведь сейчас у нее получилось бы это последнее, все прояснявшее письмо!
Жофия вскочила, бросилась к палинке, как к избавлению своему, отпила длинными глотками. Спать, спать! Она включила радио, комнату наполнила тревожащая музыка рокка. Присев на диван, стала снимать туфли, но шнурки затянулись узлом. С бешенством рванула их, разорвала, отбросила туфли в угол. Сняв брюки, оставила их лежать на полу. Грохотал барабан, вопил саксофон. Право же, нет инструмента страшней барабана. Музыка казней! Жофия потерянно стояла посреди комнаты в одной комбинашке и вдруг увидела себя в длинном, чуть не до полу, зеркале. И пошла к нему, то ли спотыкаясь, то ли танцуя. Теперь она смотрела на себя в упор. Лицо выражало отвращение и жалость к себе.
— У тебя же на шее морщины! Какой болван станет любить морщинистую шею!
Она оттанцевала назад, к бутылке с палинкой, сделала глоток и через голову сдернула с себя комбинацию. И опять — перед зеркалом.
— И ноги у тебя кривые. Потому и ходишь вечно в брюках, а не из-за моды вовсе!
Несколько па назад — и еще глоток палинки.
Опять — перед зеркалом. Голая. Хотелось трезво разглядеть свое худое, но пропорциональное, спортивное тело. Взгляд ее затуманился, на глаза внезапно набежали слезы. Жофия обеими руками приподняла упругие груди, как делают матери, давая грудь младенцу. Так вам эта грудь не нужна?
Отражение в зеркале становилось все туманнее. Она несколько раз моргнула, сгоняя слезы. Картина прояснилась. Жофия всматривалась в себя все безнадежнее и вдруг высунула язык.
— Глубокоуважаемый товарищ министр! — выговорила она с отвращением и ненавистью.
По радио танцевальная музыка оборвалась неожиданным фортиссимо, и наступила почти пугающая тишина. Затем поставленный мужской голос заговорил:
— Дорогие радиослушатели! Сейчас полночь. Прослушайте последние известия. Американский президент Картер…
Жофия попятилась, выключила радио, пошатываясь, заставила себя надеть пижаму и, содрогаясь от рыданий, бросилась на постель, судорожно, словно живое тело, обхватила подушку.
Наутро, одурманенная, с головной болью, Жофия тупо слонялась по церкви. Она едва решалась прикоснуться к картине. Смешивала одну краску, другую, делала мазки и тут же снимала, недовольная. Воздух вокруг нее, наэлектризованный, только что не шипел. В чаше со святой водой охлаждались бутылки — их было больше, чем обычно, и Жофия чаще к ним подходила. Была минута, когда образ святого Христофора показался ей так ненавистен, что, подвернись под руки нож, она, пожалуй, располосовала бы картину.
В церковь неслышно, едва передвигая ноги, вошел декан. Прежде чем осенить себя крестом, он опустил пальцы в чашу со святой водой и, увидев пивные бутылки, сердито покачал головой. Так все же нельзя, будь ты сколь угодно неверующая!.. Однако испытывая неловкость, что из-за склепа ушел в прошлый раз, не объяснившись, старик решил отложить выговор до другого раза. Когда же увидел вытянувшееся, измученное лицо Жофии, испугался.
— Вчера вы не пришли сюда. А я долго ждал вас. Беспокоился, не больны ли, — сказал он искренно.
Жофия отшвырнула кисти, почти бегом бросилась священнику навстречу, судорожно сжала ему руку.
— Беспокоились?.. Правда?.. Значит, кто-то еще обо мне беспокоится?
Декан поспешил пройти вперед, чтобы Жофия не заметила, что он видел пивные бутылки. Прежде две-три бутылки лежали всегда на дне, скрытые под водой, нынче же они громоздились так, словно это было ведерко для охлаждения шампанского. Жофия плелась за ним следом, ей хотелось ухватиться за полу его пиджака, только бы он не ушел, не оставил ее одну.
Декан долго рассматривал святого Христофора.
— Вы знаете, я в этом не специалист… но цвет мантии вы подобрали замечательно, — похвалил он Жофию. — Как вижу, дело у вас идет прекрасно.
Жофия махнула рукой.
— Моей профессией я старалась овладеть как следует. Но этого мало для блаженства.
Священник протиснулся на переднюю скамью, откуда имел обыкновение наблюдать работу Жофии. Сейчас он смотрел на круги под ее глазами, выражавшими несчастье и робкую мольбу. Растроганный, жалея молодую женщину, он сочувственно сказал:
— Вы спросили: беспокоится ли кто-то о вас? Должно быть, многие… и помимо меня… Ваши родители… друзья…
— Родители?.. Я не обременяю их моими бедами. Они уже старенькие. Хватит с них и своих — старость, болезни, а там и смерть… Друзей у меня нет… Правда, по моей вине. Односторонней дружбы не бывает. А я вот уж два года ни с кем не дружу. Зачем же им-то дружить со мной?
— Вы одиноки? — сострадательно проговорил священник.
— Хуже! — Жофия горько махнула рукой. — Одиночество — состояние ясное. Плохое, но однозначное. Рано или поздно оно вырабатывает определенную стойкость… какое-то упорство. Вот не поддамся же! Не поддамся, и все! В одиночку против всего мира — в этом есть даже некоторое величие… Уж лучше бы я была одинока!
— Вас покинули?
— И это было бы лучше! — Вдруг она оборвала себя, в ней зрело какое-то решение. Священник смотрел на нее сочувственно, не зная, как поступить. Он заметил неуверенным тоном:
— Я вас не понимаю. Простите, не понимаю.
— Господин декан, — медленно заговорила Жофия, — я воспитывалась католичкой, но многое уже подзабыла. Тайна исповеди — что это значит? Что священник ни в коем случае не может рассказать о ней кому-то другому, или также и то, что не напомнит о ней самому исповедующемуся, никогда-никогда? Исповедь надо забыть… Я бы умерла со стыда, если бы когда-нибудь услыхала от вас хоть что-то, хотя бы намек на нее.
— Вы не услышите, дитя мое, — серьезно проговорил священник. Он грузно поднялся со скамьи и направился к исповедальне, но Жофия его остановила:
— Это не важно, господин декан! Останьтесь здесь!
Как ни странно было это слышать декану, он повиновался. Он не видел, но чувствовал, что Жофия, подошедшая ко второй скамье, опустилась на колени за его спиной.
Священник закрыл глаза, осенил себя крестом, беззвучно забормотал: «Dominus sit in corde tuo et in labis tuis, ut rite confitearis omnia peccata tua. Amen»[67].
Жофия тоже закрыла глаза, спрятала лоб в ладонях, собралась с мыслями. Заговорила шепотом:
— У меня один только грех — слабость моя… Я влюблена… Он большой человек. Не только по положению своему большой человек, а… по характеру, по удельному весу, что ли. И не нужно было ему эту должность принимать, у него и прежде было имя в своей области… Когда-то учился он в Паннонхалме у бенедиктинцев, потом познакомился с марксизмом, стал коммунистом, он утверждает: это и есть истинное служение… Мы познакомились два года назад, он официально приехал в музей. Красивый, сильный, настоящий мужчина, из тех, знаете, кто работает по восемнадцать часов подряд. Сплошная сила, страсть, интеллект и какая-то трогательная чувствительность ребенка, поэта… Даже не знаю, кто из нас выбрал другого… И почему его выбор пал на меня, не понимаю. Ведь он такое положение занимает, захотел бы, от женщин отбою бы не было. Но, будь он простым шофером на грузовике, ходи он в пропотевшей майке, с жирными волосами, ему и тогда не стоило бы труда заполучить себе любую, какую только пожелает… В тот же день он написал мне, что хочет встретиться, но не в общественном месте, ему этого нельзя, по крайней мере, не приличествует, а у меня на квартире. Я ему написала, что живу в коммуналке. Он вызвал меня в министерство: как так, нет квартиры, почему? Я приехала в Будапешт из провинции, пять лет училась, и пока еще не набралось столько денег, чтобы купить квартиру. Да, но как же художнику работать без мастерской? Затем: возможно, мы тут сумеем найти какой-то выход… Сумели. Я получила квартиру-мастерскую в только что сданном высотном доме. Но до того прошли месяцы, несколько месяцев. Мы переписывались, словно он был на фронте, а я где-то в тылу… Он писал короткие, но чудесные письма… Я бывала везде, где могла его увидеть: на вернисажах, на похоронах, на открытии памятников, на фестивалях и конференциях художников… иногда мы обменивались несколькими словами под перекрестным огнем тридцати — сорока пар глаз. — Жофия говорила чуть слышно, словно исповедовалась себе самой. — Когда мы впервые поцеловались, у меня, на новой моей квартире, стояла только софа да мольберт. Мы обожали друг друга. Да, это и нельзя сказать иначе: мы обожали друг друга! Наши тела… словно скрипка и смычок… Я не подозревала, что такое счастье существует. Все мои прежние любови полны были компромиссов… Компромиссов? Гм… Он женат, дети — студенты, но все ничего, он разведется, и мы поженимся… Он пообещал это только однажды, но и тогда мне не следовало ему верить. Я поверила… — Жофия тяжело вздохнула. После долгой паузы продолжала: — Я была влюблена, жила как в дурмане, на вершине счастья, словно получила в подарок весь земной шар с бархатно-голубыми морями, сверкающими заснеженными горными вершинами… Я чувствовала, что и он… поначалу… Как только выдавалась минута, он бросался в такси и мчался ко мне. Мы пили кофе, чуточку коньяка, но главное… любили друг друга. Да. Любили друг друга. — Жофия задумалась. — Я устроилась на такое место, чтобы работать в основном дома… Он и уговорил меня… конечно, так ему было удобно… Потом… Потом он взял отпуск и уехал. С женой. Я напомнила ему его обещание… мы уж год как были в связи. Он прямо сказал мне: нет. Конечно, на это и посмотрели бы косо, если б он развелся, был уже случай, когда одного крупного работника сместили именно за развод, но ему бы и наплевать, для него министерство не подарок, а груз, для него это было бы счастьем, если бы удалось наконец написать задуманную книгу по истории венгерского изобразительного искусства, — нет, дело в другом: ему не в чем упрекнуть жену, да он и любит ее, привык к ней и потерял бы в ее лице превосходную хозяйку дома. «Не считай меня циником, малышка, но я эгоист, потому что время дорого. У меня нет времени, чтобы достать из шкафа нужную на этот день рубашку. Нет времени обсуждать, что готовить на обед. Нет времени выслушивать, что опять разбила домработница. Нет времени на всю эту канитель, связанную с разводом. Нет времени перебираться в другую квартиру. Вся моя энергия, все. мои силы нужны мне для работы. Ты понимаешь, любовь моя?.. Неужто все наше счастье рухнет из-за какой-то бумажки?..» — Голос Жофии наполнился ненавистью. — Тогда и надо было рвать. Тогда и началось мое хождение по мукам… Об этой любви у меня нет воспоминаний… только постель. Мы никогда не были вместе в театре… Не пили пива в саду какого-нибудь ресторанчика на закате… Не гуляли в Крепости, не сидели на каменных скамьях под древними надвратными сводами, где в давние времена каждый житель Буды торговал вином. Мы ни разу не провели вместе субботы, воскресенья… никогда не были вместе всю ночь, никогда! Ни единого раза! — Голос ее прервался, она помолчала, чтобы успокоиться. — Едва оказывался у него просвет — час, полчаса, — он звонил, что едет, а то и не звонил, брал такси и… а потом уезжал как на пожар. У нас не было времени, чтобы поговорить. Я знаю, что он любит романскую архитектуру, потому что он писал об этом работу, но я понятия не имею, как он относится к лапше с капустой. Мало-помалу вся моя жизнь свелась к тому, что я кропала что-то в своей мастерской… стеклянной тюрьме… аду со всеми удобствами… и ждала его. Друзья понемногу от меня отошли, ведь сколько бы раз они ни звонили, спрашивая, когда встретимся, я вынуждена была отвечать: пока не знаю… Я всегда была начеку, как солдат на посту. А если все же, бывало, взбунтуюсь и он, удрав с приема или с совещания, не находил меня дома, — тогда он наказывал меня: я не видела его по две недели кряду. И нельзя было хотя бы позвонить: домой не смела, а секретарша подслушивала… Наверное, я сама была виновата: я не обладаю терпением Пенелопы. Другая, вероятно, уже оттого чувствовала бы себя счастливой, что могла жить ожиданием редких праздников. Меня же ожидание это измучило… Он был прав: из меня не вышло бы хорошей жены — хозяйки дома… А так — жизнь становилась все безысходнее, для нас не было будущего… Меня словно отгородило от всего на свете его лицо, которое даже и не принадлежит мне… Я стала внушать себе, что по ту сторону колючей проволоки мир еще существует, что в том мире найдется кое-что и для меня — и вот, собрав последние силы, убежала сюда. Вдруг да окажется, что еще не обязательно умирать…
Жофия умолкла, спрятала в ладонях горящее лицо. Она едва услышала взволнованный шепот священника:
— …да простит он прегрешения твои, успокоит душу твою. Аминь.
Жофия поймала на слове председателя сельхозкооператива, — предварительно спросив и старательно запомнив его имя: Карой Боттяни (уж не какой ли нибудь побочный потомок знаменитых Баттяни[68]?), — заказала в столярной мастерской огромный мольберт для святого Христофора, чтобы последние мазки нанести с фронтальной позиции, и высокую, легкую стремянку, с помощью которой она хотела обследовать штукатурку фасада: что это за пятна на нем — плесень или же в самом деле проступившие краски старинной фрески? Грузовик сопровождал сам председатель, он же помогал сгрузить мольберт, укрепить на нем алтарный образ. Потом все, завороженные, стояли перед заново родившимся святым Христофором: краски ликовали, кричали, жили и монументальная мужская фигура с маленьким бородатым Иисусом на плече вселяла не только благоговение, но и излучала рыцарственную силу, мужество, достоинство.
Жофия испытывала почти детскую, так давно желанную радость в сумятице восхищенных возгласов, одобрительного хмыкания, чуть слышных присвистов. «Расстояние, — думала она, — расстояние в пространстве и времени. А миллионеры не дураки, что своих отпрысков, ежели случится им полюбить неровню, отсылают на Гаити или Канарские острова».
— Послушайте, дорогая наша художница, — повернулся к Жофии председатель. — К двадцатому августа[69] мы заканчиваем дом под контору кооператива. До сих пор-то приходилось работать в старом кулацком доме, но мы давно уже выросли из него, да и неудобно стало принимать там наших зарубежных клиентов. И вот мы хотели бы попросить вас расписать стену зала для заседаний, а? Ну, нарисовать что-нибудь подходящее. Четыре времени года, например, — конечно, так, знаете… как на селе это понимают… Или что сами пожелаете… Вы в этом больше сведущи, чем я… А мы бы хорошо заплатили!
Жофия непроизвольно рассмеялась. От радости. Ей приятно было это наивное предложение.
— Мне очень, очень приятно… Но ведь я реставратор.
— Не знаю, что это такое, но вижу: рисовать вы умеете.
Весь день Жофии работалось радостно, легко. Ну дела, думала она, до сих пор я тащила мешок, а теперь мешок меня тащит. Ей пришлось порыться в памяти, чтобы припомнить, когда она чувствовала подобную приподнятость. Что и говорить, давненько, тому уж полтора года, когда впервые работала в собственной мастерской над примитивом — романской головкой ангела. Тогда все ее существо согревала любовь, теперь же — свобода, по крайней мере, надежда на освобождение.
В селе заговорили об алтарном образе, все больше наведывалось безмолвных зрителей. Успех окрылил ее. И подспудно зрела мысль: как угодно, правдами или неправдами, официальным путем или в обход, но она раздобудет деньги на реставрацию церкви и еще поживет в этом селе. Пока свобода не закрепится в душе настолько, чтобы и в Будапеште не превратиться снова в рабыню.
Вечером, запирая дверь церкви, она заметила, что начисто позабыла о двух бутылках пива, охлаждавшихся в чаше со святой водой.
Стояло лето, жара осела между домами, каждый шаг подымал облако пыли, остро, густо пахло созревшим зерном. На площади гоняла мяч детвора. На всех углах стояли женщины с молочными бидонами и болтали всласть, мужчины шумно выкатывались из корчмы на улицу. Жофия шла медленно, опаляемая горячим, густым воздухом, она чувствовала себя почти счастливой. Все с ней здоровались, и она улыбалась, приветливо всем отвечала. Зашла в «самопоилку», выпила ледяной фрёч — и не захотелось ни повторить, ни выпить чего-то еще.
Обычно тетушка Агнеш в это время уже сидела у себя, перед телевизором. Но сегодня Жофия увидела ее в ярко освещенной, наполненной паром кухне — старушка ощипывала в кастрюле с горячей водой большую откормленную утку; на плите булькали кастрюли и кастрюльки. Пестрый платок стряпухи сдвинулся на затылок, сухонькое лицо было багрово-красно и залито потом. Жофия удивленно остановилась на пороге.
— Что это, тетя Агнеш? Пир будет?
— А, просто обед поприличнее, — поскромничала старушка, впрочем, не скрывая радости. И продолжала чуть ли не благоговейно: — Шаника приезжает! Нынче забегала мать его, мальчик, мол, приезжает с полночным скорым. Я и пригласила их к обеду.
Жофия не помнила никакого Шани, но, почувствовав, что должна была знать о нем, улыбнулась:
— Вот и прекрасно!
— Экзамены сдал на отлично, вот только с политикой да экономикой у него чуть похуже. Но мать говорит, это все равно к его профессии не относится.
— А какая же у него профессия? — спросила Жофия, вежливо поддерживая разговор. Она достала из холодильника колбасу двух сортов, сыр, отрезала кусочек хлеба, положила все на поднос и села на веранде ужинать. Через отворенную дверь они хорошо слышали друг друга.
— Инженер он! — гордо объявила тетушка Агнеш. — Дороги строит, мосты. Работать будет здесь, в комитатском инженерном управлении. Внучек младшего брата мужа моего, деверя то есть. Куда какой головастый парнишка, они, Линкаи, все башковитые. Детей у них трое, и каждый чему-ничему, а выучился. Старший брат Шани по продовольствию специалист, на холодильном комбинате работает. Сестра уже замужем, но и она аттестат зрелости получила, сейчас в кооперативе бухгалтером. — Информация лилась из тетушки Агнеш нескончаемым потоком. Закусывая на полутемной веранде, Жофия вдруг вспомнила, что впервые не торопится к кружевной скатерти посмотреть, есть ли письмо. И тут же одернула себя, осталась сидеть.
— Хотя родители-то ихние не были… как бы сказать… особо рассудительные. Мать у них в войну заневестилась, ну и слишком уж со многими солдатами якшалась… такой слух шел. Правда, нет ли — меня там не было. Одно истинно, что долго замуж выдать не могли, жена деверева уж побаивалась, как бы на стыдобушку девка в вековушах не осталась. Ну, а году в пятидесятом, когда и последние военнопленные домой воротились, вышла она за бывшего батрака из имения, которому только три хольда и досталось, ведь к этому времени имение давно поделили. Ох, как же трудились они да как бедовали, деверь мой помогать им не мог, в список кулаков попал… с нами вместе… Не случись кооперативы эти, где уж бы им мечтать всех троих детей выучить, им бы тогда без детских рабочих рук не прожить. А в кооперативе отец-то их стал скотником, когда никто еще за это не брался, мать со всеми детьми мотыжить ходила… За несколько лет и оперились. С тех пор уж и дом построили, обставили хорошо, дочь замуж выдали, она тоже теперь в своем дому живет, старший сынок с родителями остался, а Шаника… Шанике этот наш дом пойдет…
«Ага, — вспомнила Жофия, — тот самый родственник, последняя надежда, который будет содержать тетушку Агнеш с мужем на старости лет».
— Я очень рада, тетя Агнеш, — проговорила она и убрала остатки своего ужина. Если завтра приходит новый «хозяин», самое время выяснить с тетушкой Агнеш вопрос о плате. Она остановилась в дверях.
— Вот уже два месяца, как я живу здесь, тетя Агнеш. Скажите же мне наконец, сколько я вам должна.
Старушка выплеснула в ведро воду с ошметками перьев и опять залила чистой водой желтую, жирную, всю так и трясущуюся утку. Она переключилась на новую тему гораздо быстрее, чем предполагала Жофия.
— Мне деньги не нужны, Жофика. Я пятьсот форинтов пенсии получаю да от посудной фабрики за сарай две тысячи. Тут у них склад… А вы лучше знаете что? Нарисуйте портрет моего мужа.
Жофия содрогнулась при мысли, что долгие минуты, часы, даже дни ей придется вглядываться в белое, бессмысленное лицо парализованного старика. Она с ужасом воспротивилась:
— Ведь я не художник, тетя Агнеш! Я всего-навсего реставратор!
— Видела я, какой красивый вышел у вас алтарный образ-то. И кооперативную контору, говорят, расписывать станете… А мне бы картину с мужа моего… Я б ее в золотую рамку вставила…
— Ну, мы еще поговорим об этом, тетя Агнеш, — пробормотала Жофия и поспешила укрыться у себя в комнате.
На кружевной скатерти ее ожидали две газеты. Письма не было. В сердце кольнуло, но совсем, почти совсем не больно. Она сняла все со стола, приготовила чертежную бумагу, тушь и принялась за работу. Когда тетушка Агнеш час спустя постучалась к ней, чтоб забрать и почистить давно не бывшее в употреблении столовое серебро, она увидела разложенные на кушетке чертежи — церковь в бесчисленных разрезах.
— И вы еще говорите, Жофика, миленькая, что не умеете рисовать? — воскликнула она с укором, восторженно глядя на чертежи.
— Я только святые картинки писать умею, тетушка Агнеш, — нашлась Жофия. — А вот живого человека не могу.
— Живого?.. — Старушка вдруг сникла и, безнадежно махнув рукой, ушла.
Над селом тяжело нависла августовская жара, в неподвижном воздухе одурманенно замерла жизнь. В своем плотно зашторенном кабинете декан мирно дремал на качалке с открытым пастырским молитвенником на коленях.
Пирока постучалась, затем, не получив ответа, нажала дверную ручку, неслышно подошла к священнику и рукой, по локоть в муке, коснулась его плеча. Декан проснулся.
Выпачканными в муке пальцами домоправительница торжественно подала ему визитную карточку.
— Господин какой-то, из Швейцарии. Священник взял карточку и долго непонимающе смотрел на нее затуманенным взглядом. «Д-р Феликс Семереди», — пробормотал он машинально и вдруг, разом придя в себя, заволновался, стал неловко вылезать из качалки.
— Феликс!.. Господи боже мой… Проводите же его, Пирока! Не сюда, в приемную залу! — Он поискал глазами пиджак, висевший на спинке стула, стал надевать, но никак не мог попасть в рукава. — Да помогите же мне! — воскликнул он, все больше волнуясь. — Поставьте на стол французский коньяк и приготовьте кофе. — Видя, что Пирока уже направилась к двери, он остановил ее. — Погодите! Серебряный поднос!.. Старый венский сервиз!.. Срежьте несколько кистей винограда… Да печенье подайте!
— Господи, кто ж это может быть?! — теряясь в догадках, воскликнула домоправительница. — А я-то подумала, эмигрант какой-нибудь.
— Вы здесь уже шестнадцать лет, и вам ничего не говорит имя Семереди? — возмутился растревоженный священник.
Пирока всплеснула руками — с них так и посыпалась мука — и, воскликнув: «Здешний барин!» — быстро засеменила к двери, чтобы исправить свою оплошность. Священник бросил ей вдогонку:
— Вымойте руки да наденьте новый халат!
— Хорошо, хорошо, и ноги помою, — виновато согласилась Пирока.
Декан сполоснул в ванной руки, освежил лицо, причесал седые волосы, опрыскал одеколоном шею и с торжественным видом вступил в приемную.
Феликс Семереди был высокий худощавый господин лет пятидесяти, одетый с той утонченной элегантностью, какая на первый взгляд даже незаметна. Это и сбило с толку Пироку. Главный садовник был слуга высшего ранга, но все же слуга, и мировоззрение дочери главного садовника определяла та среда, где на вышестоящих смотрели снизу. У слуги только одно платье и есть, у главного садовника их восемь, у герцога — восемьдесят, и одно роскошней другого. На Семереди же не было ни золотых запонок, ни перстней с печатками и монограммами.
В приемной стоял барочный стол для заседаний на восемь персон, в углу — мягкий гостинный гарнитур того же стиля, два благородной формы шкафа для бумаг, на стенах в золоченых рамах — портреты кардиналов и епископов — Леопольда Колонича, Акоша Керестей, Колоша Васари, Дёрдя Сечени… Когда вошел декан, Семереди как раз рассматривал эти портреты. Он с улыбкой поспешил навстречу хозяину, пожимая ему руку, почтительно поклонился.
— Узнаете, святой отец? — спросил он с чуть приметным иностранным акцентом.
— Вы совершенно не изменились, ваше высокоблагородие, — улыбнулся священник и указал на мягкие кресла. — Прошу.
— Только перестал быть высокоблагородием, — заметил гость. — Я инженер, святой отец, инженер-электрик. Обыкновенный гражданин. Буржуа.
На столике уже стояло все, что заказал священник своей домоправительнице. Пирока, с вымытыми руками и в чистом халате, внесла кофе в фарфоровых чашечках с позолотой и неслышно удалилась.
После легкого нащупыванья почвы: как поживаете, когда прибыли, какие новости дома, что нового там, на чужбине, и так далее, — молодой Семереди приступил к делу. Как и приличествовало, он был серьезен, взволнован.
— Святой отец, я хотел бы увезти с собой прах моей матушки. Вот уж тридцать лет меня мучит совесть, что мы покинули ее, бедняжку, одну… Должно быть, ей было это ужасно…
Гость смотрел прямо перед собой и не заметил, как задрожал священник и внезапно покрылся потом. Словно оправдываясь, он продолжал:
— Но если бы я вернулся за ней, то рисковал бы и ее не вывезти, и сам мог в тюрьме оказаться… Времена-то были какие!..
Декан не посмел заговорить. Он отхлебнул из своей рюмки коньяк, губы его дрожали.
— Благодарю вас, святой отец, что в последние недели вы были с ней рядом. Благодарю и за то, что честь по чести похоронили ее в нашем склепе. Что ежегодно служили панихиду за упокой ее души. Видите, хотя мы не поддерживали связи, я был осведомлен обо всем, что здесь происходило…
— Обо всем? — встрепенулся священник.
— …и хотя до сей поры мы не имели возможности выразить вам благодарность нашего семейства, сделать это сейчас — одна из целей моего приезда.
Воцарилась тишина. Семереди, глядя перед собой, помешивал ложечкой кофе. Священник кое-как оправился и наконец, несколько раз судорожно глотнув, проговорил:
— Зачем?
— Что «зачем»? — переспросил гость.
— Зачем желаете вы увезти… прах вашей матушки?
— Таково было последнее желание моего отца… В марте мы похоронили и его… Последним его желанием было покоиться с нею рядом.
Священник озабоченно молчал.
— Но требуется разрешение, — наконец заявил он.
— Знаю, святой отец, я его добуду.
Декан помолчал.
— Дебреценский крематорий так перегружен, пройдут недели, пока оттуда…
— Я дождусь, святой отец… Я не был дома с сорок шестого года, по крайней мере, огляжусь немножко.
Священник в отчаянье искал все новые доводы.
— Мы хотим сейчас реставрировать церковь. Объявить ее памятником старины. Более достойного, более прекрасного места…
Семереди с некоторым нетерпением жестом остановил его.
— Я венгр, но мое отечество — Швейцария! Мой отец был солдат, он провоевал всю первую мировую войну с начала и до конца, когда же увидел, что нас несет в другую бессмысленную бойню, то попросил отставку. Не мы презрели эту страну, это нас сделали здесь personae поп gratae[70]… - В его голосе звучала сдерживаемая горечь. — А там мы displaced persons[71] — чужие, ничейные… Но нас в конце концов приняли, мы пустили корни, есть у нас там уже и родная могила, увы. Моей матери незачем оставаться в этой церкви.
Декан сокрушенно пробормотал:
— Как вам будет угодно, ваше выс… господин Семереди.
Гость встал.
— Благодарю вас, святой отец… А пока… мне хотелось бы наконец помолиться у ее могилы.
С тяжелым вздохом священник встал, ноги его дрожали; он пожал Семереди руку, проводил его до двери и с порога приказал домоправительнице:
— Пирока! Дайте господину Семереди ключ от склепа.
Домоправительница вышла из кухни.
— Эка зачастили нынче в склеп тот! — вполголоса проворчала она.
Жофия не заметила, когда в церковь вошел Семереди с большим букетом цветов и толстой свечой. Последние две-три недели она работала отрешенно и при этом быстро — кажется, именно после «исповеди» и, кажется, потому же чувствовала себя как-то чище, испытывала облегчение, словно больной, которого отпустили спазмы.
На голос Семереди она обернулась.
— Отличная работа! — заметил он. — Не понимаю, как это нам не пришло в голову реставрировать картину… Прошу прощения, — прервал он себя и протянул руку. — Феликс Семереди.
— Господин Семереди! — живо воскликнула Жофия и, обтерев руку запачканной тряпицей, поздоровалась. — Жофия Тюю, реставратор.
Семереди внимательно разглядывал святого Христофора.
— Правда, мы только лето проводили в селе, — продолжал он, — и на бедную мою матушку всегда ложилось столько забот, что она рада была, если удавалось осуществить хотя бы малую часть задуманного… Впрочем, не знаю, входило ли это в ее планы…
— Я очень рада, что мы встретились, — сказала Жофия. — Я уж чуть было не собралась писать вам. Вы определенно знаете историю вашей капеллы.
— Определенно, к сожалению, не знаю, — отклонил чрезмерные упования Семереди. Он заметил пепельницу, банку из-под краски, положил букет и вынул из кармана американские сигареты. — Закурите?
— Благодарю.
Жофия предложила ему сесть.
— Согласно семейной легенде, — заговорил он, садясь на переднюю скамью и сосредоточенно выпуская дым изо рта, — некий предок наш, Семереди, выступая в поход против турок, дал обет, если вернется домой невредимым, воздвигнуть церковь во славу святого Христофора, который в те времена почитался хранителем всех путешествующих.
— Против турок? — взволнованно переспросила Жофия. — Значит, это, во всяком случае, было до изгнания турок, до тысяча шестьсот восемьдесят шестого года. А не в восемнадцатом веке.
— Освящал ее, кажется, сам дёрский епископ Дёрдь Сечени.
— Когда ж это был он епископом в Дёре? — размышляла Жофия. — В конце тысяча шестисотых годов, как будто так?
— Я не историк, — заметил себе в оправдание Семереди. — Но это можно выяснить.
— Да-да, я выясню… А почему только «кажется»?
Семереди развел руками.
— Когда я был подростком, отец показывал мне всякие семейные документы, было среди них и свидетельство об освящении церкви, но меня тогда интересовало другое… Впрочем, и сейчас тоже… Я был заядлый радиолюбитель… Ну, а к тому времени, как темечко у меня заросло, и война была проиграна, и усадьбу нашу разграбили. Был всего недельный интервал между тем, как стояли здесь немцы и пришли русские, и за эту неделю наши собственные батраки ограбили нас дочиста. Буквально дочиста, даже гвозди повытащили из стен.
— Во время войны ничего было не достать, — улыбнулась Жофия, — а уж гвоздей особенно.
— И бумагу на растопку тоже? — с горечью спросил Семереди. — Весь наш архив растащили, пожгли… Я понимаю крестьян французской революции, когда они в справедливом гневе захватывали, поджигали барские дворцы, но эти-то революции не делали! Они все получили даром!
— Быть может, французский помещик точно так же не понимал своих батраков, как вы — венгерских.
— Осенью сорок пятого года сюда приезжали из комитатского архива и обнаружили жалкую стопку документов — это за семьсот-то лет!
— Да, я видела, — сказала Жофия.
— Видели? — В голосе бывшего помещика слышалось уважение.
— Я уже несколько месяцев занимаюсь этой церквушкой, — сказала Жофия. — И не думаю, чтобы первым освящал ее епископ Дёрдь Сечени. В то время ее, вероятно, отстроили наново, потому что при турках она была разрушена… Судя по изображению Христа в склепе и некоторым остаткам старой кладки я отношу постройку первой церкви скорее к четырнадцатому — пятнадцатому векам. Одного только не понимаю. Я не нашла в склепе ни единой даты ранее тысяча семисотых годов. Как это объяснить?
Семереди размышлял. Жофия попыталась помочь ему.
— Насколько мне известно, у вас не только здесь были имения.
— Как же, как же! — Семереди оживился. — Ну, разумеется! Прежде семья проживала в Семереди, оттуда и родовое имя, или наоборот, пуста[72] по нашему имени названа… Но оттуда нас выкурили какие-то австрийские графы!.. Я помню, отец неоднократно рассказывал. А до той поры предков моих хоронили и там… Поначалу церковь эту для простого люда поставили, для проживавших в селе крепостных, батраков… Замок же построен в тысяча семьсот первом году, гораздо позднее, чем церковь. К этому времени семье пришлось уже перебраться сюда. Знаете, — глаза у Семереди блестели, словно для него воскресло вдруг его детство, — в те смутные времена нелегко было удерживать крепостных. Они то и дело сбегали в более мирные места. А церковь… Да, вот и это отец рассказывал… Церковь предок наш Семереди затем и воздвиг, чтобы, как при святом Иштване, хотя бы дом божий удерживал здесь людей. Он же прислал сюда капеллана, который еще и грамоте детей обучал… — Семереди неожиданно вскочил. — Позвольте! Где-то здесь должна быть дата. Я сам видел ее в детстве… Или слышал только?.. Может быть, при входе.
Оба взволнованно бросились к порталу, но продолговатая красного мрамора плита была так затоптана, что, если и была на ней выбита дата постройки, она совершенно уже стерлась. Они разочарованно посмотрели друг на друга.
— Приходилось вам бывать в Кордове?
— Нет, к сожалению.
— Самая красивая мечеть в Европе! — восторженно проговорил Семереди. — Место паломничества магометан. Цель паломников — обойти вокруг святилища, где хранится Коран. Так вот, точно так же истоптан мрамор там, вокруг Корана, миллионами ног.
Они вернулись в неф, Семереди заметил мимоходом охлаждающиеся в святой воде пивные бутылки. Он улыбнулся, наслаждаясь смущением Жофии.
— Вы любите пиво в банках?
— Увы, оно попадается нечасто.
— Вот я пришлю вам целый короб… Итак, год постройки…
— Он может оказаться в самых разных местах, — с надеждой сказала Жофия. — В алтаре, на фризе башни, на цоколе. Может, вы запамятовали и он вовсе не на пороге, а на краеугольном камне… А может, и на постаменте статуи Христа, на колонне какой-нибудь…
Семереди задумчиво посматривал на вдохновенного реставратора.
— Почему вам это так важно?
— Мои учителя считали, — скромно заметила Жофия, — что на древности у меня чутье. И, хотя доказать я пока не могу, но чувствую: эта церковь четырнадцатого либо пятнадцатого века. А если так, мы спасем ее для будущего.
— Ну что ж, ищите дату, желаю успеха, — любезно проговорил Семереди; он взял с пюпитра передней скамьи свечу, засветил ее, подхватил огромный букет и спустился в склеп, чтобы помолиться у могилы матери.
Без четверти два, когда Пирока по обыкновению приотворила дверь в кабинет: «Можно накрывать, господин декан?» — старый священник опять стоял на молитвенной скамеечке, преклонив колени и закрыв руками лицо. Пирока испугалась, даже хотела было послать кого-нибудь за районным доктором, но потом все-таки отказалась от этой мысли. Она была суеверна: болезни с того и начинаются, что мы обращаемся к докторам.
Вот уже несколько дней что-то не давало тетушке Агнеш покоя; Жофия старалась не замечать этого, а если и обращала внимание, то тут же выбрасывала из головы. Отчасти потому, что ее слишком занимало то странное состояние духа, какое она неожиданно в себе открыла, отчасти же сознательно избегая старушку. Утренний чай она наливала тайком и уносила к себе, вечерами приходила поздно и неслышно скрывалась в своей комнате.
На кружевной скатерти ее всегда дожидались две газеты — письма не было.
«Что ж, самое время было мне исчезнуть, он уже и не любил меня», — думала она отрешенно, раздевалась, ложилась навзничь на диван и старательно, насквозь прочитывала обе газеты.
«Он уже и не любил меня!» — говорила она себе точно так же в другие вечера, и внезапно испытывала от этой мысли острое разочарование, опустошающее душу чувство униженности. В такие вечера у нее уходило ровно столько же коньяку и бумаги, сколько и в первые недели.
А она?.. Она-то еще любит его?.. Иногда Жофия уже ничего не чувствовала и оттого становилась легкой, как пушинка, свободной, как скворец, и опять чего-то ждала, как тот дом с распахнутыми окнами и старым колодцем, стихи о котором она когда-то в отрочестве, мечтая о необыкновенной неземной любви, шептала и шептала, лежа в постели:
Спи, лампу погаси. Колодец старый
журчит, журчит, твой охраняя сон.
Кого застала ночь в твоей хибаре,
привыкнет к песне той, дорогой утомлен.
А может, только-только ты задремлешь —
дорожки заскрипят в ночной тиши:
вкруг дома твоего тревога бродит
и песенку воды вдруг заглушит, —
и ты проснешься. Только не пугайся,
всегда на страже звезды над тобой.
То мирный путник подошел к колодцу,
ладонь подставил, пьет. И в час ночной
продолжит путь. А твой колодец старый
журчаньем вечным сон твой напоит.
О радуйся, что край сей не пустынен
и кто-то вновь к тебе ночной тропой спешит.
…Но в иной вечер та же пустота приводила ее в ужас. Так бурно ворвалась в ее жизнь эта страсть, так перевернула все ее существо, словно какой-нибудь ураган, разразившийся над беззащитным, затерянным на морском берегу городком. Что останется после него, кроме смерти, развалин, пустоты… где даже заплутавшая птица не захочет свить гнезда? Пустота, ничто… Да не лучше ли в сравнении с этим хотя бы и такая несчастливая, безнадежная, унизительная любовь?..
Но теперь ее жизнь была наполнена и другим. Все с большим увлечением работала она над образом Христофора, чуть ли не кончиками пальцев ощущала окончательное, завораживающее явление картины в истинном ее виде. От этой пышущей силою, исполненной достоинства мужской фигуры несчастные и вправду могли ждать себе защиты… Возможно, и она тоже… С помощью председателя кооператива и начальника строительного отдела она промерила всю церковь, чтобы снабдить свой план реставрации точными данными, а не только рассчитанными на глазок, импрессионистическими зарисовками. Она уже решила любой ценой раздобыть деньги для реставрации — а, следовательно, получить возможность и дальше жить на селе. Не получится иначе, будет собирать по крохам — у министерства, епископа, кооператива. Пусть «министерство», коль уж могло достать ей квартиру, когда это понадобилось, поможет теперь не работать в этой квартире. Иногда, в виде отдыха, она расчищала немного штукатурку башни с фасада, в тех местах, где проступали подозрительные пятна, и хотя пока что обнаружила лишь почерневшие кирпичи, след давнего пожара, верила, что под многослойной известкой скрыты и фрагменты настенной живописи.
Каждый вечер Жофия уходила в свою комнату и работала над проектом реставрации. Тетушку Агнеш она избегала — ей мучительно было думать о портрете, который хозяйка заказала ей, во всяком случае, надеялась получить вместо платы за содержание. После того первого дня. Жофия ни разу не заглянула в комнату больного — и все же его белое, гладкое, пугающе неподвижное лицо так и стояло у нее перед глазами. Каким оно было — при жизни?.. Пожалуй, можно бы срисовать с какой-нибудь старой фотографии… Но Жофия знала, что у нее не хватит на это таланта, и было совестно оставить здесь после себя дурную живопись, хотя бы и в доме деревенской старухи.
Но однажды в воскресное утро ей не удалось улизнуть. С одеялом и книгой под мышкой она уже собралась подняться к винограднику и там под сенью раскидистого орехового дерева забыться немного, как вдруг вернулась после мессы хозяйка; ее глаза подозрительно покраснели, судорожно сжатые губы конвульсивно подергивались. На веранде они встретились носом к носу.
— Хвала Иисусу Христу, — поздоровалась старушка ритуальной фразой.
— Истинно так, — отозвалась Жофия, чья бабушка также приходила из церкви с этими же словами. И теперь уже нельзя было не спросить: — Как поживаете, тетя Агнеш?
Старушка с отчаянием махнула рукой, бросила на хозяйственный стол молитвенник и стала выуживать из узкого рукава носовой платок. Достала, бессильно опустилась в плетеное кресло и, утирая глаза, всхлипнула.
— И Шанике мы не нужны!
«Вот оно что, — подумала Жофия, — этот родич-студент…» Она потопталась еще в нерешительности с одеялом и книгой под мышкой, потом поняла все же, что сбежать нельзя, и, сдавшись, села в другое кресло.
— Сказал, что невеста у него — будапештская жительница… — Тетушка никого ни в чем не обвиняла, просто вся вдруг поникла. — Она, дочка известного доктора, и слышать не желает о том, чтобы жить на селе. Да он и сам хочет в столице остаться, правда, инженером его там еще не берут, нет места, но он, пока суд да дело, и у бензиновой колонки перебьется… Сказал, чтоб мы продали дом и сад, а он на это в Буде половину виллы купит… а за другую половину, мол, родители девушки выплатят… Они уж и присмотрели одну, как раз продается, ее только в порядок чуть-чуть привести и…
— И?.. Ну, а вы-то?
— Внизу, мол, есть там квартирка — комната-кухня… В старое время дворник в ней проживал… Так что и мы, говорит, вполне там разместимся.
— В подвале, — уточнила Жофия.
— Да ведь как же я здесь-то все брошу? — горько вскричала старушка; она раскинула руки, словно принимая в объятия не только свой дом, сад, колодец с мотором, высокий орех, но обнимая все село сразу. И добавила подавленно, угнетенно: — Я без этого и жить-то не смогу… Да и не захочу уж…
Стало тихо. Жофия, не зная что сказать, закурила сигарету. Она искала про себя хоть какие-нибудь, самые банальные слова утешения, как вдруг заметила, что тетушка Агнеш исподлобья за ней наблюдает. Она ответила ей удивленным взглядом.
— Мы очень полюбили вас, Жофика, — тепло проговорила старушка. — Хороший вы человек… Терпеливая, некапризная.
— Меня?.. — удивилась Жофия, особенно смущенная этим «мы». Выходит, паралитик тоже полюбил ее? Любопытно, за что, да и как он выразил это тетушке Агнеш?..
— Вы тоже вроде как одинокая, — продолжала тетушка Агнеш. — Вот и писем почти не получаете… С тех пор как здесь, ни разочку в Пешт не съездили, значит, не так уж и ждут вас дома-то. А мы видим, что в селе вам вроде бы по душе. И вот, порешили мы с мужем моим, — тетушка Агнеш стыдливо улыбнулась, — предложить вам все имущество наше… с нами вместе.
Жофия была так поражена, что выронила горящую сигарету прямо на голые колени и даже не почувствовала ожога. Ничего не скажешь, предложение было ей приятно. Она так долго жила, словно загнанный зверь, без друзей, без семьи, в вечной тревоге, что привязанность этой старой женщины глубоко ее тронула. Но и напугала — она не желала ни имущества, ни ответственности и, ежели б захотела, могла жить в деревне, то, верно, не покинула бы родного села в четырнадцать лет.
Она попыталась как-то смягчить ответ, перевести все в шутку — пока не придет в голову что-то лучшее, чтобы отказаться, не обидев старушку.
— Тетушка Агнеш, я же стряпать не умею. Мама было научила меня, но с тех пор я уж все позабыла.
— Ничего, доченька, я сама буду стряпать, — замахала руками хозяйка. — А когда уж не смогу, из корчмы приносить станем.
— Да я и мотыжить не охотница. А у вас вон какой сад-огород.
— Так мы и до сих пор нанимали кого-нибудь поденно.
— Я выпить люблю, тетя Агнеш. Можно, пожалуй, сказать, что я настоящая пьянчужка.
— Что ж, мой бедный муж тоже вон весь урожай, бывало, пропьет. А теперь вы пропивайте.
— Я работу мою люблю. Люблю церкви реставрировать. Когда здесь все закончу, придется уехать в другое место.
— Что ж, а на конец недели все-таки домой будете приезжать… Да и к чему уезжать куда-то на край света… Поговорите с господином епископом, сыщут вам работу поблизости, сколько угодно.
У Жофии уже пропала охота шутить. Стихнув, она сказала:
— Мне надо с мамой поговорить, тетушка Агнеш. Ведь и она уж старенькая.
Это подействовало. Старушка встала.
— Поговорите, Жофика, — промолвила она печально и пошла на кухню.
Декан пригласил Жофию к обеду. Как и в первое утро, Пирока накрыла в широкой части веранды. Придя немного раньше, Жофия стала ей помогать. Домоправительница пожаловалась:
— Что-то грызет господина декана! В прошлый раз, как получил он то извещение о смерти, целый день молился. Я уж ждала, когда он попросит у меня крем, которым я руки в порядок привожу, чтоб коленки смазать… И с той поры все пишет, ночи напролет.
— Что делает? Пишет? — переспросила Жофия. — И что же он пишет?
— Понятия не имею. А только приметила я, что из-под двери его все свет сочится. Однажды прокралась в сад да и заглянула в окно: а он сидит за столом, сгорбился совсем, и все пишет… Ох, не к добру это! Бедненький господин каноник, у которого я прежде-то служила, за полгода до смерти вдруг день с ночью путать стал: ночью все ходит бывало, а днем спит… О-ох? — И, погруженная в тревожные мысли о собственном будущем, она, шаркая, поплелась на кухню.
Декан в самом деле выглядел плохо, ел рассеянно, оставил тарелку почти нетронутой, Жофии, радостно возбужденной, очень хотелось взбодрить и его. Она с аппетитом ела отбивную с непонятного вкуса зеленой приправой.
— Если удастся обнаружить дату постройки, — объявила она, пересказав декану свою беседу с Семереди, — тогда ни епископский дворец, ни Комитет по охране памятников не смогут остаться в сторонке… Из чего этот соус, господин декан? Такой вкусноты я еще не едала. Пирока готовит божественно!
Декан улыбнулся со скромной гордостью.
— Это, видите ли, как раз мое изобретение. Листья редиски. Обычно листья редиски выбрасывают. Пирока тоже выбрасывала… Ну, а я как-то предложил ей: давайте попробуем!
— Я тоже всегда выбрасывала! А как вкусно!.. Но дату я отыщу, хотя бы мне пришлось сдвинуть для этого краеугольный камень, — все равно найду!
— Однако Комитет по охране памятников раньше чем на будущий год денег не даст. У нас ведь плановое хозяйство. — Декан не смотрел на Жофию, чтобы даже взглядом не намекнуть на тайну, поведанную ему на «исповеди». — Вам же для здоровья как раз сейчас полезно было бы в деревне пожить.
Жофия оценила его такт, благодарно ему улыбнулась.
— Сельхозкооператив не дал бы денег? Хотя бы для начала?
— Не знаю. — Священник задумался. — Мне кажется, они на меня сердиты, что я тридцать лет тому назад не позволил новую церковь строить… Скажут, если тогда вам не нужно было, так уж теперь-то к чему?.. Страшно подумать, право: как же это много — тридцать лет!
— Не всякие тридцать лет! — возразила Жофия и хлебом, как не делала уже давным-давно, дочиста собрала соус с тарелки. — Не всякие. А лишь только когда ход истории по какой-либо причине ускоряется. Смотрите, король Матяш[73] умер в тысяча четыреста девяностом году. Через двадцать пять лет пришел Дожа[74], через тридцать пять лет — Мохач[75]! Тоже насыщенное было тридцатилетие. Только с противоположным знаком, если сравнить с нынешним.
Декан отставил от себя почти нетронутую тарелку, бросил на стол салфетку и отодвинулся от стола вместе со стулом.
— Пирока! — крикнул он, но, так как домоправительница не показывалась, сам переставил тарелку на чугунную подставку для цветов, опять сел и продолжил свою мысль.
— Я понимаю, вы оцениваете позитивно тот факт, что теперь верующие уже свободно помещаются в этой церкви. Но я, как их духовный пастырь…
Жофия прервала его:
— Вы действительно боялись строить церковь? Так люди говорят.
— Не боялся… Не того боялся. Правда, как раз тогда шел процесс Миндсенти[76], но низшее духовенство особенно не тревожили. Дело в другом… — Он испытующе посмотрел на Жофию: говорить ли? — Просто покинутая церковь рано или поздно непременно подвергается ограблению.
Жофия удивилась.
— Но ведь все, что там есть ценного, — потир, дарохранительница, алтарный образ, хоругви, облачение — вы все равно перенесли бы в новую церковь. Гробы ведь не украли бы? — добавила она, улыбнувшись подобной несуразности..
— Как знать? — загадочно отозвался священник. — Ограбление могил когда-то было весьма процветавшим ремеслом.
— Да, но в наши дни?..
Священник опять заговорил серьезно:
— Господа здешние сбежали за границу, не так ли. Была война, положение подчас складывалось весьма тревожное… Можно было опасаться и американской интервенции. Вы не помните те времена.
— Но я их изучала.
— Это совсем другое!.. Знать о событиях из исторических книг совсем иное дело, чем пережить их… Из исторических трудов выпадает главное — атмосфера. А ее передать — разве что еще раз «Войну и мир» напишут, о нынешних временах.
— Непонятно мне, господин декан. Иностранная интервенция — и ограбление церкви… не понимаю… — Жофия пристально всматривалась в лицо священника. — Вообще, что существенное можно украсть из склепа? Я ничего там не обнаружила, кроме камней.
— Вы все выросли уже в другие времена, Жофика, — уклончиво отвечал священник. — Для вас, например, совершенно естественно, что мы получили из Соединенных Штатов наши коронационные символы… — Он растроганно улыбнулся. — Я стал тяжел на подъем, но, верите ли, не поленился бы съездить в Национальный музей, чтобы взглянуть на них. Тридцать три года ожидали мы этого великого события.
— Я с удовольствием отвезу вас, господин декан, — предложила Жофия. — За один день обернулись бы… — Внезапно лицо ее изменилось. — По крайней мере, и к себе домой заскочила бы.
— Лучше не надо! — мягко отказался священник и со стеснительной ласковой улыбкой добавил: — Что, как вы не вернулись бы!
Он приподнял пухлую ладонь, погладил руку помрачневшей своей гостьи.
— Мне бы очень недоставало вас!
Из кухни появилась Пирока с неизменным подносом. Ворча, она убрала почти нетронутую тарелку своего хозяина.
— Уж вы лучше по три раза на дню рубашки свои пачкайте, да только ешьте! Мне куда сподручней лишние рубашки стирать, чем за хворым ухаживать!
— Может, у вас что-то не так, господин декан? — участливо спросила Жофия.
Когда Жофия работала, не только круглый стол, но и диван, и столик под зеркалом, и пол — словом, каждый квадратный сантиметр покрывали листы бумаги. В такое время она не сразу решалась лечь, оставив работу незаконченной, — ведь прежде нужно было бы убрать чертежи с дивана, частично с пола, и, значит, был риск назавтра все перепутать. Она чертила разрезы церкви в разных ракурсах, на столе лежали карандаши, линейки, сантиметр, тушь, рейсфедеры, фотографии — чтобы все было под рукой, — едва оставалось место для пепельницы. Иногда ей мучительно не хватало своей просторной мастерской, огромнейшего письменного стола — хотя в том и была теперь цель, чтобы как можно позже все это увидеть. Жофия работала увлеченно, с наслаждением, не испытывая ни малейшей потребности глушить себя вином. Ей хотелось завершить проект реставрации церкви одновременно с окончанием работы над святым Христофором, чтобы все сразу отдать на суд комиссии.
Над селом стояла полная тишина, молчал и телевизор у тетушки Агнеш.
Вдруг в дверь постучали.
Жофия даже рассердилась — зачем ей мешают! — и только оторвала руку от чертежа.
— Кто там?
— Это я, Жофика, — услышала она сдавленный голос тетушки Агнеш.
— Одну минуту, тетя Агнеш! — Проковыляв между разложенными по полу листами, она подошла к двери и чуть-чуть ее приоткрыла.
В дверях — смертельно-бледное, испуганное лицо тетушки Агнеш.
— Жофика, золотко, — выговорила она заплетающимся от волнения языком, — будьте такая добрая, заглядывайте изредка к мужу моему, я за господином деканом сбегаю…
Ее страх передался и Жофии.
— За господином деканом?.. Что, дядя Пали?..
Тетушка Агнеш кивнула.
— Он уж с полудня самого все чего-то хотел от меня, да я не понимала… Он ведь только глазами моргать может, а я уж догадываюсь, чего ему надобно… А тут совсем было отчаялась. Что-то нужно ему, да не в доме, только это и разобрала… Но что?.. А тут, как телевизор-то выключила, вспомнилась почему-то игра, ну когда только «да» и «нет» отвечают… Человек? — спрашиваю. Показывает глазами: человек, мол. Здесь, в доме? Показывает: нет. В селе живет? Молодой? Старый?.. Словом, мало-помалу я поняла, что он господина декана видеть хочет. Теперь?.. Теперь, сию минуту!.. Господи, господи, уж не смерть ли свою почуял?
— Давайте я привезу господина декана, тетя Агнеш, — предложила Жофия, тем более что ей и самой было легче съездить за милым этим стариком, чем оставаться наедине с больным, который может умереть в любую минуту. — На машине быстрей обернусь.
К счастью, она застала священника еще одетым. Пирока было легла, но тотчас встала и с видимым удовольствием церемонно вынула из дарохранительницы лилово-белую столу и елей. Декан взял ключи от дома с собой.
— Вы меня не дожидайтесь, Пирока, кто знает, когда я вернусь… Если будет нужно, останусь там до утра.
Тетушка Агнеш встретила их у ворот. Она тотчас повела декана к больному. Жофия осталась во дворе, присела на край цементной поилки возле колодца, из которой вот уж пятнадцать лет не доводилось пить тягловому скоту, разве что какой-нибудь жаждущей птице, и взгляд ее устремился на звездное небо. Была теплая, мирная августовская ночь. Вдруг падучая звезда описала пылающую кривую по всему небосводу и пропала. Жаркий восторг охватил Жофию — когда же видела она в последний раз небо?.. Кажется, еще студенткой, во время летних каникул, когда пожелала работать на раскопках алфёльдского поселения времен Арпада[77]. Она жила тогда у одной старухи, в задней комнатенке маленькой крестьянской усадьбы, но стояла такая жара даже ночью, что иной раз она до рассвета просиживала во дворе, на лестнице, ведшей в подвал, и всю ночь любовалась зарницами. Как было красиво!.. Да любовь ли это или просто навязчивая идея — если она делает человека слепым ко всем красотам жизни, природы?
«Два года из моей жизни», — пронеслось в голове. И вдруг, в чужом крестьянском дворе, ей стало жалко этих двух лет. Какой же то был глубокий колодец! И если бы она еще видела хоть маленький, хоть самый крохотный кусочек неба из этого колодца!..
— Жофика, Жофика! — Тетушка Агнеш, словно обезумев, слепо тыкалась на темной веранде.
— Я здесь, тетя Агнеш! — крикнула Жофия и тотчас подумала: «А несчастный старик все-таки умер».
— Заговорил! — выдохнула тетушка Агнеш и, подойдя к колодцу, бессильно опустилась на край колоды. — Заговорил! Он заговорил!
— Кто заговорил?
— Хозяин мой!.. Пять лет ни словечка… и вот заговорил… «Выйди», сказал. Он ведь исповедаться хотел… — Тетушка Агнеш перекрестилась. — Благословенна будь, Мария, исполненная благодати…
Жофия содрогнулась.
Всю дорогу обратно декан сидел, нахохлившись, уйдя в себя, и не промолвил ни слова. Но когда они остановились перед его домом, легонько тронул руку Жофии.
— Может, заглянете?
Жофия заперла машину. Неслышно, чтобы не поднять Пироку, они прокрались в кабинет декана. Декан спрятал столу, елей и тут же достал бутылку коньяка и две рюмки. Разлив коньяк, угнетенно проговорил:
— Вероятно, он не дотянет до утра. — И добавил задумчиво: — Человек должен говорить, пока может… Мне семьдесят семь. — Он начертил в воздухе две семерки. — Две косы. Ночью парализует инсульт, прикончит сердечный приступ… «Нет ничего столь определенного, как смерть, и нет ничего столь неопределенного, как час смерти».
У Жофии уже на кончике языка было: «Ну, полно, что это вы, господин декан», — но она почувствовала, что сейчас такое прозвучало бы неуместно.
Старый священник достал из дарохранительницы железную коробочку, поставил ее на стол, открыл маленьким ключиком, сел, но не стал ничего вынимать из нее. Заговорил с трудом, словно преодолевая внутреннее сопротивление, душевный паралич.
— Тридцать лет тому назад, в самый обыкновенный день, ко мне явился вдруг викарий епископа… доктор Йожеф Эсеки, и спросил, согласен ли я с тем, что судят Миндсенти[78]. Я, разумеется, ответил, что не согласен. «В таком случае мы спрячем в вашей церкви сокровища епископского дворца и кафедрального собора, дабы они не попали в руки коммунистического правительства, ибо сие равнозначно их уничтожению…» Естественно, я безумно испугался: такая ответственность! И хотя знал, что упомянутые сокровища действительно собственность церкви, все же почувствовал в этом нечто противозаконное. Господин викарий угадал мои сомнения, ибо тут же вынул свежую газету и попросил меня прочитать кусок из процесса Миндсенти. — Декан достал из железной коробки сложенный в несколько раз пожелтевший газетный лист. — Вот. Прошу вас, прочитайте, чтобы вам была понятна тогдашняя наша позиция.
Жофия стала читать отчеркнутый красным карандашом столбец:
«Председатель. Писали ли вы письмо послу США в Будапеште Чейпину от 31 августа 1947 года, в котором прямо просили его о том, чтобы венгерская корона, захваченная американскими военными силами, была переправлена не в Венгрию, а в Рим?
Миндсенти. Да.
Председатель. Какую цель вы этим преследовали? Кому принадлежит по праву эта корона?
Миндсенти. Венгерской нации, без сомнения.
Председатель. Кто дал вам право распоряжаться судьбою короны? Предъявлять на нее права? И где следует ей находиться?
Миндсенти. В нормальные времена, во всяком случае, все мы полагаем естественным, чтобы святая корона хранилась в Будапеште, в Будайском дворце, однако в тогдашней ситуации дело выглядело иначе, святую корону, как известно, почитали потерянной, и мы по сему поводу весьма скорбели…
Председатель. Тогда мы уже знали, что корона не пропала, что она благополучно пережила перипетии войны, бесчинства нилашистов.
Миндсенти. Да.
Председатель. Сейчас я оглашу письмо под номером А/8. Оно написано вами собственноручно?
Миндсенти. Да.
Председатель (читает письмо). «Милостивый государь! Соединенные Штаты Америки вернули нам, а солдаты США доставили сохранившуюся в целости в течение девятисот лет святую Десницу короля нашего Святого Иштвана. Святая корона Святого Иштвана также является значительнейшей нашей законной и исторической святыней, нашим сокровищем; ею завладели сейчас военные силы Соединенных Штатов, на территории Германии, в Висбадене… Молю вас, милостивый государь, предпринять соответствующие шаги перед вашим правительством, дабы армия ваша переправила ее и передала в Риме Святейшему престолу, его святейшеству папе римскому, чей предместник пожаловал сею Святой короной Святого Иштвана в тысячном году. Для нации нашей сие весьма важно… Памятуя о ценности Святой короны, а также о том, что драгоценная для всех нас святыня в ходе военных действий может оказаться жертвой неблагоприятных обстоятельств, народ наш был бы спокоен за нее, только сознавая, что она пребывает в Риме…» Так гласит ваше письмо… Если бы вы желали спасти эту корону для венгерской нации, а не собирались использовать против ныне существующего государственного строя, вы очевидно сотрудничали бы с представителями правительства. Это было бы естественно — ведь у нас действовала за границей целая организация по розыску вывезенных из страны ценностей, пока ей не помешали работать.
Миндсенти. Об этом я не думал.
Председатель. Именно такой путь был бы легальным и естественным.
Миндсенти. Я не делал шагов…»
Жофия вернула газету священнику.
— Миндсенти, очевидно, боялся, что, если святая корона вернется домой, ее переплавят и все ценности вложат в экономику.
— Или боялся еще худшего, — сказал декан. — Миндсенти, как мы знали, не признал республику. Для него единственной формой государства всегда было королевство. А коль скоро законного короля нет, то, согласно вековому венгерскому правопорядку, главою страны является примас. То есть он полагал, что вправе распоряжаться судьбою короны.
Декан еще подлил коньяку в обе рюмки.
— Словом, викарий меня убедил. Мы спустились в склеп и, поскольку пустой ниши для захоронения не было, решили, что переместим гроб с последней усопшей, ее высокопревосходительством госпожой Семереди… Все подробно обговорили, во всех деталях… Я хотел поставить вокруг церкви сторожевых, чтобы, не дай бог, нас не застали те, кому не следует, но викарий не дозволил: пусть, мол, поменьше будет осведомленных… Ну, а если нас все же застигнут? Тут ведь без шума, без света не обойдешься. Что ж, тогда он поищет другую церковь в епархии… И рассказал, что с приближением фронта они закопали было часть эстергомских сокровищ, но каменщик проболтался. Тогда секретарь архиепископа — один! — выкопал ящик и замуровал его в другом месте.
Священник смочил коньяком пересохшие губы.
— И вот однажды, в понедельник, чтобы до следующей воскресной мессы размыло следы, поздним вечером к церкви подъехала телега, запряженная двумя лошадьми; на ней прибыли два дюжих монаха — один из них был отец Рафаэль, о котором я вам рассказывал, — и старый каменщик, а под попонами солидный кованый сундук. Остановились под прикрытием церкви, с шоссе ничего не было видно, я проверил. Монахи начали рыть могилу у самой церковной стены; земля промерзла, работать им приходилось только кайлом. Каменщик вскрывал нишу в склепе. — Священник опустил голову, лбом уперся в ладони. — Стужа была немилосердная, и работа продвигалась немилосердно медленно… Сцена с гробокопателями, мурашки по коже… Ночь, фонарь, два монаха в сутанах, две лошади, из ноздрей пар… Да если бы кого случай занес туда, помер бы на месте со страху… Я уж и не за себя боялся, все молился, чтобы кто-нибудь не забрел ненароком… Затем мы общими силами отодвинули мраморную плиту, закрывающую склеп, подняли на веревках гроб и схоронили в новой могиле… Никогда не казались мне столь грозными слова: «Circumdederunt me gemitus mortis: Dolores inferni circumdederunt me…»[79] С тех пор я каждый божий день прошу прощения у ее милости… А теперь приехал сын ее и желает увезти в Швейцарию…
— Вот почему вы были такой озабоченный, господин декан, — сочувственно воскликнула Жофия.
Священник кивнул и продолжал:
— На тех же веревках спустили мы в склеп сундук с сокровищами и опять поставили на место мраморную доску с надписью: «Здесь покоится супруга Калмана Семередь Семереди, урожд. баронесса Амалия Агашвари»… После того епископский викарий вынул из-под пальто крест на золотой цепи, и мы, все четверо, повторили вслед за ним слова клятвы: «Да покарает меня господь, святая мадонна и все святые господа нашего, если не сберегу я доверенную мне тайну и когда бы то ни было, при каких бы то ни было обстоятельствах выдам ее без ведома надо мною стоящих. Да покарает меня бог! In nomine Patris et Filii et Spiritus Sancti. Amen»[80]. — Декан достал из железной коробки маленький французский ключ на металлическом колечке. — Один из двух ключей от сундука господин викарий доверил мне, мы все обнялись, затем они сели на телегу и укатили в ночь. А я остался здесь с непосильным этим грузом… тогда еще даже не понимая до конца, сколь непосильным.
Жофия слушала не шевелясь, пока не затекла нога; осторожно, боясь отвлечь декана, она переменила позу.
— Неделю спустя я узнал, что викарий уехал в Рим и возвращаться не собирается. И не вернулся, там и умер в тысяча девятьсот шестьдесят восьмом году… — Декан тяжело вздохнул. — Пока он был жив, я знал, что ответственность на нем. — И он достал из коробки еще одну пожелтевшую вырезку из газеты. — Это однокашник мой по семинарии прислал мне тогда извещение о его смерти… Тяжко стало у меня на душе. «Господи, господи, может, я весь мир несу на себе?» — «Воистину несешь…» Сокровища эти известны были в течение столетий, многие поколения ювелиров их изучали, значит, заметили уже, знали, что нет их. И о том догадывались, что исчезли они не во время войны, а тогда же, когда уехал доктор Эсеки и что он не увез, не мог увезти их с собой… Когда отношения между государством и церковью нормализовались, венгерские органы многократно делали попытки уговорить викария, чтобы открыл, наконец, где спрятаны сокровища, но он не нарушил клятву… В начале пятидесятых годов органы внутренних дел, позднее Комитет по делам церкви вели розыск, и ко мне наведывались, все спрашивали, не знаю ли, где сокровища, или хоть что-то, что бы на след навело, но сама эта неприметная церквушка совсем не была никому подозрительна, даже склепом не поинтересовались… Эсеки верно рассчитал…
— Потому-то вы и не позволили новую церковь строить? — спросила Жофия и сама налила в рюмки коньяк.
— Потому. Я хотел ежедневно чувствовать, что сокровища у меня под ногами… Потом умер монах Эдьед… Через сколько-то лет ушел от нас мастер Ференц Никличек, каменщик… А теперь вот и отца Рафаэля не стало… Изо всех, кому известна была великая сия тайна, остался в живых я один.
— Тяжелая ноша, — согласилась Жофия.
Декан вынул из коробки толстый запечатанный конверт.
— После смерти отца Рафаэля я всю эту историю записал, на тот случай, если вдруг внезапная смерть настигнет… — Священник осенил себя крестом и на секунду прикрыл глаза: — Избави нас, боже, от смерти нежданной!.. Чтобы не унести с собой тайну эту в могилу… Но что, ежели в недостойные руки попадет посмертное сие послание?.. — С измученным видом он неподвижно уставился перед собой. Жофия смотрела на него с жалостью: священник состарился на десять лет, рассказывая о своей тайне. Мясистое лицо избороздили морщины, глаза запали и воспалились, нос вытянулся. — Пирока… но она для этого слишком примитивна, даром что всю жизнь священникам прислуживала… Да, пожалуй, и корыстолюбива… К золоту, во всяком случае, неравнодушна.
— Помните, господин декан, — горячо спросила вдруг Жофия, — однажды вы у меня спросили: неужто это так много — тридцать лет? Да, так много! Целая историческая эпоха… Вот и Святую корону нам вернули! Но если даже американцы считают, что в нынешней Венгрии коронационные реликвии будут в безопасности, тогда уж и сельскому декану, Тимоту Жидани, духовному пастырю народа своего, не следует быть недоверчивее их!
Священник сосредоточенно, смотрел в одну точку.
— Вы думаете? — спросил он, но как-то рассеянно.
Жофия улыбнулась.
— Ах, господин декан! Да ведь про себя вы, право же, давно уже все решили. Иначе мне ни за что не сказали бы! Ведь согласно клятве раскрыть тайну вы имеете право только тем, кто над вами. Вы уже давно решили про себя, хотя и самому себе о том не сказали, что попросите аудиенции у епископа и откроете ему тайну своих сокровищ.
Священник признательно, хотя и совершенно разбитый, взглянул на Жофию.
— Спасибо, что выслушали меня. Вы действительно… очень мне дороги… очень-очень дороги…
Высоко на холме Капталан высятся друг против друга два величественных, старинных здания: епископский дворец и собор.
На выложенной булыжником площади Жофия остановила «трабант». Декан грузно выбрался из машины, жестом попрощался с художницей и, бледный, лихорадочно улыбаясь, скрылся под сводом украшенного каменной резьбой портала епископского дворца.
Через несколько дней Жофия закончила реставрацию алтарного образа. Она смотрела на него со сложным чувством, испытывая радость и какой-то запоздалый страх — с такой большой и самостоятельной задачей она еще не сталкивалась. Если бы не то паническое желание бежать, она, пожалуй, и не взялась бы.
Епископ выслушал декана, но дальше случилось не так, как они себе представляли, полагая, что он тотчас поедет смотреть сокровища. Нет, он сказал только, что благодарит и доложит обо всем вышестоящим лицам. Итак, рано или поздно, кто-то — один или несколько человек — приедет за сундуком, и Жофия радовалась, что сможет показать им уже готовый алтарный образ… И хотя понимала, что в сравнении с сокровищами реставрированная картина — ничтожная малость, но все же надеялась, что как раз из-за сокровищ приезжие обратят внимание и на ее работу…
А тогда легче провести и проект реставрации церкви.
Когда краски просохли, она зашла в контору кооператива и попросила председателя (Кароя Боттяни) — если найдется у него несколько человек и немного времени — поднять и закрепить святого Христофора на прежнем месте, в алтаре. Возвращаясь в церковь, прихватила несколько банок полученного от Семереди пива и положила в чашу со святой водой. Сама она уже несколько недель не пила во время работы.
На следующее утро явилось все «руководство», оснащенное лестницами, веревками. С восхищением разглядывали они словно по волшебству возрожденную картину.
— Черт побери! Как новенькая!
— Когда мы снимали ее, такую неказистую, — сказал председатель, — не думал я, что вам удастся сотворить подобную красоту. Ведь он будто живой… Только что не говорит!
— Вся эта церковь так же прекрасна! — увлеченно заговорила Жофия. — Нужно ее только высвободить от всех этих наслоений гипса, цемента и извести, которыми закрыли ее столетия! Поверьте, предметы, камень, форма умеют говорить! Эта церковь сейчас все равно что царевна, заколдованная и превращенная в лягушку… Стоит кому-то поцеловать ее, как в сказке, или просто обратить внимание, заметить ее — как она тотчас скинет с себя отвратительную жабью шкуру и перед нами возникнет волшебно прекрасное создание… и скажет: «Я и есть царевна из сказки… и я подарю вам сокровища…»
Мужчины, осторожно, боясь попортить свежую краску, начали поднимать алтарный образ, чтобы укрепить на прежнем месте. Жофия коротко давала им указания.
Когда дело было сделано и помощники, утирая лбы, устало сошли со стремянок, Жофия угостила всех баночным пивом. Мужчины пили, одобрительно причмокивая. Жофия продолжала:
— Прав был господин декан, когда тридцать лет назад не позволил новую церковь строить! Ну, какая бы она была? Коробка и коробка — как дома массовой застройки. А ведь эта церковь — огромная ценность! Редкость!.. Ее нужно только реставрировать… то есть вернуть ей ее изначальную форму… Денег потребуется много, но дело того стоит!
— А сколько денег? — спросил председатель, тоже увлекшись.
— Пока еще точно не знаю: я как раз сейчас составляю проект. Много денег.
Председатель переглянулся со своими товарищами.
— А кто за нее взялся бы?
— Я.
— Вы?..
— Я… И несколько подручных рабочих… Церковь стала бы украшением деревни. Да не только… всего комитата! От туристов отбоя бы не было. Кооператив мог бы открыть здесь поблизости столовую, киоск, где продавались бы лепешки с пылу, с жару, вино в разлив, маленький садовый ресторанчик… за год-другой все расходы и окупились бы.
— Да, — проговорил председатель, серьезно призадумавшись. — Вот только по какой графе те деньги пустить? В нашем бюджете расходы на религию не предусмотрены…
— Ну а туризм? Ведь можно теперь взять и включить: «расходы по туризму»! — шутливо предложила Жофия.
— Посмотрим, дорогая вы наша художница, — дольше обычного тряс ей руку председатель. — Посмотрим что да как!
Когда все ушли, Жофия навела в своей «мастерской» порядок, сложила в ящики инструменты, краски, втащила все в ризницу. Подмела и вымыла пол вокруг алтаря, затем села на переднюю скамью, закурила и стала смотреть на Христофора. Она испытывала глубокое удовлетворение, почти восторг. Ей было приятно сидеть в тишине и прохладе церкви, в ее полумраке, глядя на переливающуюся яркими, живыми красками картину. Она чувствовала себя почти счастливой.
Вдруг она очнулась, услышав рядом астматическое сопенье. Это был декан. Он смотрел на святого Христофора.
— Знаете, Жофия, я не очень разбираюсь в искусстве, но для моих глаз это умиротворяющее, возвышающее зрелище. Ежели один из множества святых церкви нашей столь могуч, какова же тогда мощь самого Иисуса?..
— Да, — рассеянно кивнула Жофия и подвинулась немного, чтобы священник мог сесть с нею рядом.
— Прекрасная картина, великолепная, — сказал священник, садясь. — В воскресенье заново освятим ее. — Он склонил голову на ладони, помолился. — Я получил из Пешта письмо.
— Да? — вскинула голову Жофия.
— Из Совета Министров. Пишут, что приедет правительственная комиссия. В пятницу.
— И кто же в ней?
— Не написали. Только, что правительственная комиссия. В составе четырех человек… Думаю, Комитет по делам церкви, министерство, соответствующий музей…
Жофию вдруг так и обдало жаром.
— Министр не приедет? — спросила она, надеясь и трепеща.
— Не знаю. Не написали, — проговорил священник рассеянно, и Жофия была ему благодарна, что он ни единым взглядом не напоминает ей о ее «исповеди». А декан об этом даже и не вспомнил — сейчас его занимало другое.
Таким взволнованным декан был в последний раз, вероятно, в день посвящения в сан. До самой пятницы он непрерывно обсуждал с Пирокой возможный распорядок великого дня. Священник рассчитывал, что высокая делегация выедет часов в семь, следовательно, прибудет часов в девять-десять. С рассвета оба старика были на ногах. Декан, приняв ванну, привел в порядок ногти и надел самую белую свою рубашку. Домоправительница также облачилась в чистый шелковый халат, расписанный крупными розами, и сменила стоптанные парусиновые туфли на такие же, но новехонькие, которые нещадно жали ей ноги. В фарфоровые вазы, украшавшие приемную, она поставила только что срезанные цветы и роскошно накрыла маленький стол — там был коньяк, черешневая палинка, белый и красный вермут и соответствующие напиткам рюмки. На маленьких блюдах разложены были разные «вкусности»: изящные сандвичи с колбасой, сыром, яйцом, сардинами; крохотные пышки с мясной начинкой, соленые печенья с тмином… В кухне стояла заправленная уже кофеварка.
Рано и наскоро позавтракав, они еще раз обсудили меню:
— Итак: на закуску грибы, фаршированные гусиной печенкой…
— Нет гусиной печенки, господин декан. Нет в селе гусей. Утки.
— …грибы, фаршированные утиной печенкой, суп-рагу с эстрагоном, жареная утка, цыпленок в сухарях, свиная отбивная с английским гарниром, то есть строганым картофелем и вашим вкуснейшим салатом, наконец, слоеный пирог с яблоками, творожник с укропом, да чтоб побольше миндаля. — Декан невольно проглотил слюну. — Вино белое и красное, замороженная содовая, кофе… сервиз поставьте мейсенский, а вносите все на серебряном подносе.
— Слушаюсь, господин декан! — И Пирока направилась было на кухню.
— Да, ведь будут шоферы, двое либо трое, вы им на кухне накройте.
— А то где же! — Пирока зашаркала к двери, бормоча вполголоса: — Прислуге и рассыльным пользоваться только черной лестницей.
В половине десятого, к великому удивлению сельчан, три черных «шевроле» остановились на маленькой площади перед жилищем священника. Из машин вышло пятеро мужчин в темных костюмах, четверо из них были упитанные крепыши с холеными лицами, лет пятидесяти, — поколение, которое преобладает в залах конгрессов, на разного рода конференциях, на международных совещаниях не самого высокого уровня и на парадных обедах охотничьих обществ. Пирока, надевшая по такому случаю свой золотой браслет, проводила их до двери приемной.
Секретарь епископа, молодой человек аскетической наружности, придерживал дверь, пропуская всех остальных.
— Laudeatur[81], господин декан!
Декан, взволнованно улыбаясь, шагнул им навстречу.
Секретарь, пропуская членов делегации вперед, представлял их:
— …товарищ министр… Начальник отдела из Комитета по делам церкви… Ответственный работник Совета Министров… Представитель Министерства внутренних дел…
Священник со всеми поздоровался за руку, вслушиваясь в невнятно произносимые имена и фамилии, последним пожал руку секретаря, которого знал, затем пригласил всех к совещательному столу. Все сели, и в торжественной тишине министр — энергичный, лет пятидесяти, мужчина — протянул священнику конверт.
— Наши полномочия, господин декан.
Священник внимательно прочитал документ и вернул его министру.
— Благодарю вас, господин министр… Весьма рад приветствовать в скромной моей обители представителей правительства… В моей жизни этот день… я не могу даже выразить, сколь он знаменателен… Если позволите… — И, вопросительно обведя взглядом присутствующих, потянулся к бутылке с коньяком; рука его при этом чуть-чуть тряслась. Секретарь епископа вскочил:
— Разрешите мне, господин декан!
Он разлил коньяк по рюмкам, совсем понемножку. Министр, чуть-чуть растроганный, оглядел спутников, встал, встали и остальные и, со словами: «Ваше здоровье, господин декан! Благослови вас бог, господин декан!» — потянулись с ним чокнуться.
Появилась Пирока с кофе, расставила все на столе и бесшумно удалилась.
Декан уже справился с волнением.
— Я к вашим услугам, господа!
Министр смотрел перед собой, на красиво очерченных губах его блуждала взволнованная улыбка.
— Все это прямо как в сказке, — сказал он. — Когда-то, будучи еще, как говорится, чистым искусствоведом, я лично побывал в епископском дворце… намеревался изучить подробно митру тринадцатого века, которую привез с собой епископ Артольф из Трансильвании, когда получил здесь епархию. И не обнаружил ее. Мне объяснили, что епископский головной убор вместе с крестом на золотой цепи и перстнем с лиловым камнем исчезли во время войны и до сих пор не найдены. И вот они обнаруживаются… через тридцать лет, в безвестной церквушке безвестного селения. — Он перевел взгляд на декана. — Господин декан, вы совершенно уверены, что сокровища находятся в том железном гробу?
Мягко, спокойно священник ответил:
— Я их не видел, господин министр. Сундук доставили сюда закрытым. Но никаких сомнений быть не может.
Министр нетерпеливо оглядел всех:
— Тогда, пожалуй… отправимся? Вы позаботились о каменщике?
— Он дожидается нас в церкви, — ответил священник. В голове его вдруг мелькнуло: не тот ли это «большой человек», о котором говорила тогда Жофия? Что же, скоро выяснится. Он робко обвел гостей взглядом. — Могу я пригласить вас, господа, к обеду? Для меня большая честь…
Министр закусил губу и опустил глаза. Секретарь епископа негромко, с запинкой, проговорил:
— Не примите в обиду, господин декан!.. Но, как вы понимаете, в епископском дворце просто сгорают от нетерпения… Нынче в гостях у епископа товарищ секретарь комитатского комитета партии… товарищ председатель комитатского совета… начальник милиции комитата… комитатский…
По лицу декана скользнула чуть заметная горькая усмешка.
— Я понимаю… Разумеется… — И он тяжело встал. — Можем идти. — Старик был разочарован. Он-то представлял себе это совсем по-другому! Мелькнула мысль: надо бы сказать Пироке, чтоб готовила обед на троих, да предупредить Жофию, чтобы ее не застали врасплох, если этот мужчина с обаятельной улыбкой окажется тем самым… Но ему не удалось сделать ни того, ни другого. Его усадили в огромную машину и повезли к церкви, охраняемой какими-то штатскими.
Жофия уже несколько дней жила надеждой и страхом, что встретится с тем, от кого сбежала сюда. И сознательно готовила себя к этой встрече. Если же она не состоится — ну что ж, на сердце опять станет спокойно, быть может, уже навсегда. Но если она окажется с ним лицом к лицу — как добиться, чтобы не задрожала рука, не выступили красные пятна на щеках? Чтобы не дрогнули предательски губы, не застлало слезами глаза? Чтобы спокойно, без напряжения, с безразличной улыбкой протянуть ему руку?.. И как, чувствуя на себе его взгляд, твердой рукой отбить цемент вокруг мраморной плиты Амалии Семереди, не повредить молотком ни мрамора, ни руки?..
Она ожидала перед церковью, на самом солнцепеке. Три машины остановились поодаль, в тени высоких каштанов. Жофия узнала его тотчас, едва он легко выскочил из машины и огляделся с жадным любопытством. У нее сильно заколотилось сердце, она вытерла о край блузки ладонь, чтобы не была влажной, когда придется здороваться.
Делегация приближалась, двигаясь замедленно из-за старого священника. Декан что-то пояснял им на ходу, показывая на башню. «Когда же он заметит меня?» — с трепетом ждала Жофия. И вдруг он сбился с шага, замер, Жофия увидела его ошеломленный, растерянный взгляд. Но все это продолжалось одно мгновение, никто, кроме декана, ничего не заметил, министр быстро нагнал остальных. И даже сказал что-то. «Дипломат, — думала Жофия с завистью, с ненавистью. — Актер».
— У нас здесь редкий, весьма интересный алтарный образ святого Христофора, его реставрацию только что закончила…
— А ведь мы уже встречались!
Миклош улыбался, но Жофия уловила чуть заметную дрожь в уголках его губ.
Вошли в прохладный неф, остановились перед картиной.
— Очень красиво!
— Мастерская работа!
— Пятнадцатый век, — гордо вставил декан.
— Пятнадцатый?..
— Не только самый образ, но и церковь, — прихвастнул священник, ловя взгляд Жофии. Но Жофия вся сосредоточилась сейчас на том, как бы побороть одолевавшую ее дрожь. — У нас есть тому доказательства, — продолжал декан, обращаясь к министру; однако поняв, что и он сейчас ничего не слышит, старик засеменил к двери склепа.
— Вот и склеп. Берите фонари, господа, и следуйте за мной.
Приезжие один за другим подходили к передней скамье, брали фонари и, вслед за деканом, исчезали на уходившей вниз винтовой лестнице. Министр, оставшись последним, коснулся руки Жофии.
— Я не знал, что ты здесь! — прошептал он возбужденно. — Я разыскиваю тебя уже несколько недель. Мне нужно поговорить с тобой.
— Мне тоже, Миклош, — выдохнула Жофия и, взмолившись про себя: продержаться бы еще только час! — поспешила за остальными.
Но прохлада, царившая в склепе, таинственные блики света, выжидательная тишина наполнили ее волнением иного сорта. Она подпала под обаяние минуты: после тридцати лет заточения в склепе вновь являются на свет, становятся достоянием народа святыни — да какие, да сколько, на целый музей! И она не только свидетель, но и участник этого неповторимого мгновения! Умело, с профессиональной сноровкой оббивала она мраморную плиту вокруг, чувствуя, как важные гости, и Миклош тоже, завороженно следят за каждым ее движением. Как было бы прекрасно, какой хороший стиль — если бы выставку этих сокровищ сначала устроили здесь, в самой церкви — быть может, уже реставрированной!
— Помогите мне! — попросила она негромко.
Двое мужчин подскочили к ней, бережно приняли освобожденную от крепления мраморную плиту и поставили ее у стены.
Несколько человек одновременно посветили фонариками в отверстый проем, и все отчетливо увидели контур старого сундука.
— Из Швейцарии приехал господин Семереди, — заговорил декан. — Он попросил у меня ключ от склепа, чтобы помолиться у гроба матери. Я не признался ему, что он молится всего лишь перед сундуком с золотом.
— Всего лишь!? — негодующе воскликнул кто-то.
Общими силами сундук вытащили и поставили на пол.
Декан вынул из кармана ключ на металлическом колечке и осенил себя крестом:
— In nomine Patris et Filii et Spiritus Sancti. Amen.
И дрожащей рукой повернул ключ в замке. Подняли тяжелую крышку. Все увидели горки красного бархата. Охваченный лихорадочным нетерпением, министр опустился перед сундуком на колени, осторожно вынул самый большой сверток, бережно размотал бархат, снял толстый слой ваты под ним, и вот в его руках засиял усыпанный драгоценными камнями епископский головной убор.
— Митра, тринадцатый век! — прошептал он благоговейно. — Даже если не думать о ее исторической значимости, если рассматривать просто как ценнейший памятник старины, то и тогда она стоит больше, чем символы королевской власти, в том числе и самая корона.
Все зачарованно смотрели на митру, затем министр опять закутал ее в вату и бархат, положил в сундук, запер его и аккуратно вложил ключ в бумажник. И вдруг улыбнулся.
— А хорошо бы мы выглядели, если бы господин Эсеки подшутил над нами и мы обнаружили бы в сундуке лишь кучу гравия.
Нехитрая шутка пришлась очень ко времени, напряжение сразу спало. В мрачных стенах склепа гулко отдавались веселые голоса.
Министр радостно пожимал руку старому священнику.
— Мы все благодарим вас, господин декан. Спасибо! Вы сослужили неоценимую службу народу нашему, и церкви, и, не в последнюю очередь, истории искусства… Само собой разумеется, мы постараемся вознаградить вас… насколько возможно вознаградить за такое деяние…
Секретарь епископа послал одного из шоферов подогнать дожидавшийся за селом грузовик с грузчиками. Остальные допытывались у старого священника, что он чувствовал в душе, сберегая в тайне эти сокровища, и не испытывал ли когда-либо искушения открыть ящик и проверить, там ли они в самом деле? Декан устало отвечал им.
Наконец министр осмотрел картину и от души поздравил Жофию. Затем вызвал ее в парк. Жофия захватила с собой из ризницы папку и с гулко бьющимся сердцем последовала за ним.
В одичавшем парке Миклош огляделся.
— Соглядатаев здесь пруд пруди. Если кого-нибудь заметишь, говори о церкви.
— Я и так собираюсь говорить о церкви.
— О церкви? — спросил Миклош, пораженный. — Но ты же это не серьезно?..
— Вполне серьезно, — заявила Жофия с тихой решимостью. — Я хотела бы реставрировать церковь целиком… Мне хотелось бы остаться здесь на год… Выражусь точнее: я не хочу сейчас возвращаться в Пешт.
— На год? — растерянно переспросил Миклош. — Почему?
Жофия опустила голову.
— Думаю, за год я тебя забуду.
Ощущая мучительную неловкость, Миклош рыл носком туфли выгоревшую траву.
— Дни проходили за днями, а ты все не подымала трубку… Я несколько раз заезжал к тебе, но тебя не было… Однажды целую ночь просидел у вас за домом, на одной из тех четырех скамей… ждал, когда у тебя вспыхнет свет… И тогда понял, что ты прячешься от меня… И я… я учинил допрос своей совести. Чувствовал себя тогда ужасно… тяжкая это штука — признаваться себе в своем провале. В чем-то я очень ошибся, если не сумел удержать тебя. — И тихо добавил после тяжелой паузы: — Мне жаль.
Жофия вздрогнула.
— Жаль?!
— Существуют конфликты, которые попросту не имеют решения. Мертвая точка, с которой не сдвинешься, а если и попытаться — только хуже будет… Пока жив, буду жалеть, Жофия, что на твоем экзамене я провалился… Зато теперь знаю — никогда больше нельзя мне позволить себе что-либо подобное. Если сам я не отдаю всего себя, значит, не имею права встречаться с женщиной, которой мало… которой нужно — все, целиком.
— Ты не начал бы все сначала. — Жофия не спросила, она сказала это утвердительно.
Миклош вскинул голову, его взгляд приник к измученному лицу Жофии и вдруг вспыхнул.
— Сейчас — начал бы… Сейчас я тебя… очень люблю. Но знаю: мы опять пришли бы к тому же… только на куда более низменном уровне. С недостойными оскорблениями, безвкусными ссорами.
— Да.
За деревьями послышалось тактичное покашливание, затем появился мужчина в штатском и, оставаясь на почтительном отдалении, поклонился.
— Товарищ министр… мы готовы.
Миклош тотчас повысил голос.
— Да-да, сейчас… Одним словом, церковь… — Он взял у Жофии папку, влажную от судорожно сжимавших ее ладоней, раскрыл и, листая тщательно проработанные чертежи, невольно направился в сторону церкви. Жофия беспомощно следовала за ним. Кто-то другой, случись ему выбирать между работой его и любовью, после долгих терзаний наконец остановился бы на чем-то одном — работе либо любви. Но этот мужчина, что идет сейчас с нею рядом, попросту не может оказаться перед таким выбором. Ужасно!
— По этим чертежам нельзя сказать наверное, что церковь относится к пятнадцатому веку, — озабоченно заговорил он и посмотрел на Жофию уже просто как на партнера в дискуссии.
— На каком-то камне здесь должна быть высечена дата — именно пятнадцатого века, — упрямо сказала Жофия.
— В самом деле? На каком же?
— Пока это скрывает штукатурка… Но она объявится.
— А если нет?.. Высечешь ее сама?
— Здесь теперь бывший владелец этих мест, доктор Феликс Семереди, из Швейцарии. В детстве он видел в семейном архиве свидетельство об освящении церкви.
— Где это свидетельство? — спросил Миклош.
— Свидетельство пропало, сожжено в сорок пятом беднотой. Но Семереди готов подтвердить свои слова письменно.
Они шли уже вдоль боковой церковной стены, с поляны доносился шум голосов.
— Кстати, за этот сундук с сокровищами вы можете благодарить и меня, — сказала Жофия. — Не будь меня здесь, вы нашли бы его, вероятно, лишь после смерти декана… а может, и не нашли бы вовсе!
Министр остановился, приоткрыл папку.
— Эти материалы достаточно убедительны? — спросил он, глядя Жофии в глаза.
— Если ты подпишешь, ни один бухгалтер не найдет оснований придраться.
— Любопытно, — невесело усмехнулся Миклош, — именно я должен устраивать так, чтобы не видеть тебя целый год.
Жофия отвернулась.
— Ступай!
— Я подпишу, — мрачно произнес Миклош и послушно зашагал к своим спутникам.
Когда все вокруг стихло — укатил, громыхая, грузовик, увозя сокровища, умчались, тарахтя, мотоциклы, скрылись, прошуршав шинами, легковые машины, — Жофия устало поплелась в церковь. В чаше со святой водой она увидела одинокую банку с пивом, выбила крышку, выпила.
На передней скамье, сильно сгорбившись, облокотясь на пюпитр, сидел старый священник. Его печальный взгляд был устремлен на алтарный образ, победоносно блиставший всеми красками в лучах полуденного солнца, которые снопами вливались в узкие окна. Он не подал вида, что заметил бесшумно подошедшую Жофию, но потом все же заговорил:
— Когда я умру, Жофия, пусть меня не хоронят в склепе. Мне сказали, что я стану каноником, каноника же положено хоронить в почетном месте, а теперь вот одна ниша освободилась…
И такая горечь слышалась в его голосе, что у Жофии сжалось сердце. А какое изможденное, дряхлое стало у декана лицо, безнадежное, как будто смерть уже наложила на него свои стигмы!
— Зачем эти мысли о смерти, господин декан? — Жофии вспомнился вдруг их давний разговор: «У вас уже умирал кто-нибудь, Жофия?» — «Нет, еще не умер никто из тех, кого я любила…» Неужто он окажется первым?
— Я любил этого святого Христофора, — продолжал священник, не отводя глаз от алтарного образа. — Всякий раз, едва вступлю в церковь, на память приходило: «Господи, господи, может, я весь свет на себе несу?..» — И с горечью продолжал: — «Нет, теперь ты уже ничего не несешь, сын мой…» У меня ведь такое ощущение было, будто я в почетном карауле стою. Значительным себя чувствовал. Это было смыслом моей жизни… Поначалу-то не в этом был смысл моей жизни, но потом стало именно так. — Он устало огляделся вокруг. — Чувствуете? Стало пусто, немо, ушла тайна.
— Я останусь здесь, господин декан, — начала было Жофия, но умолкла под гнетом его тоски. Ей хотелось ободрить его, а впору было заплакать самой. Но она знала, что останется здесь, с резцом и молотком в руках, она заставит эти камни заговорить. Неверно, будто здесь стало пусто и немо. Будто ушла тайна. Эта церковь еще многое порасскажет о минувших столетиях, если однажды заговорит вновь.