Пьер Буало, Томас Нарсежак Та, которой не стало

Перевод Л. Завьяловой

I

— Умоляю, Фернан, перестань метаться по комнате!..

Равинель остановился у окна, отдернул штору. Туман сгущался. Он был совсем желтый вокруг фонарей на пристани и зеленоватый под газовыми рожками, освещавшими улицу. То он собирался в густые, тяжелые клубы, то обращался блестящими каплями моросящего дождя. В разрывах тумана смутно проглядывала носовая часть грузового судна «Смолена» и его освещенные иллюминаторы. Равинель остановился, и тут до его слуха донеслись обрывки музыки: на судне играл патефон. Именно патефон, потому что каждая вещь длилась около трех минут. Потом наступала короткая пауза: верно, переворачивали пластинку. И снова музыка.

— Н-да, рискованно, — заметил Равинель. — А вдруг с судна увидят, как Мирей сюда войдет?

— Скажешь тоже, — возмутилась Люсьен. — Она-то уж все меры предосторожности примет. И потом — это ведь иностранцы! Что они смогут рассказать?

Он протер рукавом запотевшее от дыхания стекло. Взглянув поверх ограды палисадника, он увидел слева пунктир бледных огоньков и причудливые созвездия — словно узорчатое пламя горящих в глубине храма свечек смешалось с зеленым светом фосфоресцирующих светлячков. Равинель без труда узнал изгиб набережной Фосс, семафор старого вокзала Биржи, сигнальный фонарь, подвешенный на цепях, преграждающих ночью въезд на паром, и прожектора, освещающие места швартовки «Канталя», «Кассара» и «Смолена». Справа шла набережная Эрнест-Рено. Мутный свет газового рожка уныло падал на рельсы и мокрую мостовую. На борту «Смолена» патефон наигрывал венские вальсы.

— Может, она хоть до угла на такси доедет? — предположила Люсьен.

Равинель поправил штору и обернулся.

— Вряд ли, она слишком экономна, — пробурчал он.

И снова молчание. И снова Равинель принялся расхаживать взад-вперед. Одиннадцать шагов от окна до двери и обратно. Люсьен маникюрила ногти и время от времени поднимала руку к свету, бережно, словно невесть какую драгоценность, поворачивая ее из стороны в сторону. Сама она не сняла пальто, зато его заставила снять воротничок и галстук, надеть домашний халат, обуться в шлепанцы. «Ты только что вошел. Ты устал. Ты устраиваешься поуютнее и сейчас примешься за ужин. Понял?».

Он понял. Он хорошо все понял. Даже слишком хорошо. Люсьен все предусмотрела. Он хотел достать из буфета скатерть, но не тут-то было.

— Никакой скатерти. Ты пришел. Ты один. Ты ешь на скорую руку, прямо на клеенке, — раздался ее хриплый, властный голос.

Она сама поставила ему прибор. Швырнула между бутылкой вина и графином кусок ветчины прямо в обертке. На коробку с камамбером положила апельсин.

«Прелестный натюрморт», — промелькнуло у него в голове. У него вдруг вспотели ладони, тело напряглось, он так и застыл.

— Чего-то не хватает, — задумчиво протянула Люсьен. Значит, так. Ты переоделся. Ты собираешься ужинать… один… Приемника у тебя нет… Ага! Все ясно! Ты будешь просматривать заказы за день. Словом, все как обычно!

Но уверяю тебя…

— Дай-ка мне свою салфетку!

Она разбросала по краю стола отпечатанные на машинке бланки с изображением удочки и сачка, скрещенных как рапиры: «Фирма Бланш и Люеде-145, бульвар Мажанта — Париж».

Было двадцать минут девятого. Равинель мог бы перечислить все, что делал с восьми часов, буквально по минутам. Сначала он внимательно осмотрел ванную и убедился, что все в исправности и никаких подвохов тут не будет. Фернан даже хотел заранее наполнить ванну. Но Люсьен не позволила.

— Посуди сам. Ей захочется все осмотреть. Она обязательно заинтересуется, почему в ванне вода…

Не хватало только поссориться. Люсьен была не в духе. При всем ее хладнокровии чувствовалось, что она напряженна и взволнованна.

— Будто ты ее не изучил… За пять-то лет, бедный мой Фернан.

То-то и оно — он вовсе не был уверен, что изучил свою жену. Женщина! С ней обедаешь, с ней спишь. По воскресеньям водишь ее в кино. Откладываешь деньги, чтобы купить загородный домик. Здравствуй, Фернан! Здравствуй, Мирей! У нее свежие губы и маленькие веснушки вокруг носа. Их замечаешь только тогда, когда целуешься. Она совсем легонькая, эта Мирей. Худенькая, но крепкая. Нервная. Милая, заурядная маленькая женщина. Почему он на ней женился? Да разве знаешь, почему женишься? Просто время подоспело. Стукнуло тридцать три. Устал от гостиниц и закусочных. Что веселого в жизни коммивояжера? Четыре дня в разъездах. Только и радости, что вернуться в субботу в свой домик в Ангиане и встретить улыбку Мирей, склонившейся над шитьем на кухне.

От двери до окна одиннадцать шагов. Иллюминаторы «Смолена», три золотых диска, опускались все ниже — наступал отлив. Медленно тащился товарняк из Шантенэ. Скрежетали колеса на стыках рельсов, блестящие, мокрые крыши вагонов плавно проплывали мимо семафора. Старый немецкий пульман с будкой тормозного кондуктора последним ушел в ночь, мигнув красными огоньками на буферах. И снова послышались звуки патефона.

Без четверти девять они выпили для храбрости по рюмке коньяку. Равинель уже разулся, надел старый халат, прожженный спереди трубкой. Люсьен накрыла на стол. Разговор не клеился. В девять шестнадцать прошла автомотриса из Ренна, по потолку в столовой забегали световые блики, и долго слышалось четкое постукивание колес.

Поезд из Парижа прибудет только в десять тридцать одна. Еще целый час! Люсьен бесшумно орудовала пилочкой. Будильник на камине торопливо тикал и нет-нет — сбивался с ритма, словно спотыкался, но тотчас тиканье возобновлялось в чуть-чуть иной тональности. Они поднимали глаза, взгляды их встречались. Равинель вынул руки из карманов, заложил их за спину и расхаживал взад-вперед, поглядывая на новую, незнакомую Люсьен с застывшим лицом. Господи, что они затеяли… черт знает что. А вдруг Мирей не получила письма от Люсьен? А вдруг Мирей заболела?.. А вдруг…

Равинель опустился на стул рядом с Люсьен.

— Я больше не могу.

— Боишься?

Он огрызнулся:

— Боишься! Боишься! Не больше, чем ты.

— Хорошо бы.

— Только вот ждать… Меня всего трясет как в лихорадке.

Она тотчас нащупала его пульс опытной рукой и скорчила гримасу.

— Ну, что я тебе говорил, — продолжал он. — Вот увидишь, я заболею. Хороши же мы будем.

— Еще есть время, — холодно заметила Люсьен.

Она встала, медленно застегнула пальто, небрежно пригладила коротко подстриженные темно-каштановые пряди.

— Ты что? — пролепетал Равинель.

— Я уезжаю.

— Ну уж нет!

— Тогда возьми себя в руки… Чего ты испугался?

Вечная история! Эх! Он знал наизусть все доводы Люсьен.

Он перебирал их, разбирал много дней подряд. Разве легко ему было отважиться на этот шаг! Он снова видит Мирей на кухне: она гладит и то и дело отрывается, чтоб помешать соус в кастрюле. Как хорошо давалось ему вранье! Почти без усилий. Как по писаному.

— Я встретил Градера, мы с ним служили вместе в полку. Кажется, я тебе говорил? Теперь он в страховой компании. Похоже, зарабатывает неплохо.

Мирей гладит кальсоны. Утюг осторожно пробирается блестящим кончиком между пуговицами, оставляя белую дымящуюся дорожку.

— Он мне долго втолковывал, как лучше застраховать жизнь… Ох! Честно говоря, сначала мне это показалось ерундой, знаю я этих голубчиков как свои пять пальцев. Прежде всего думают о комиссионных. Это уж в порядке вещей… И все-таки если хорошенько поразмыслить…

Мирей выключает утюг, ставит на подставку.

— В нашей фирме пенсия вдовам не положена. А я вечно разъезжаю, в любую погоду… Чего доброго, попаду в аварию. Что с тобой-то будет? Сбережений у нас никаких. А Градер изложил мне один вариантик. Взнос небольшой, а выгоды налицо. Если меня не станет… Черт подери! Кто знает, кому жить, а кому помереть… Ты бы получила два миллиона.

Вот это да! Вот это любовь! Мирей была потрясена… «Какой ты добрый, Фернан!»

Оставалось самое трудное — добиться, чтоб Мирей подписала аналогичный страховой полис, уже в его пользу. Но как заговорить на такую щекотливую тему?

И тут неделю спустя бедняжка Мирей предложила ему сама.

— Милый! Я тоже хочу подписать страховой полис Кто знает, кому жить, а кому помереть. Ты сам так сказал… А вдруг ты останешься один-одинешенек, без прислуги, без родной души.

Разумеется, он с ней спорил. Приличия были соблюдены. И она все подписала. С тех пор прошло больше двух лет.

Два года! Срок, в течение которого страховые компании воздерживаются от выплаты страховки в случае самоубийства клиента… Люсьен никогда не полагалась на случай. Кто знает, какой вывод может напроситься при расследовании? Надо, чтобы у страховщиков не было ни малейшего повода для придирок…

Все до последней мелочи было тщательно продумано. Два года достаточный срок, чтобы все учесть, взвесить все «за» и «против». Нет. Бояться абсолютно нечего.

Десять часов. Равинель поднялся и подошел к Люсьен, стоявшей у окна. На маслянисто-мокрой улице ни души. Он взял Люсьен под руку.

— Ничего не могу с собой поделать. Нервы. Как подумаю…

— А ты не думай.

Так они и стояли, не шевелясь, рядом, чувствуя гнет тяжкой тишины, в которой лихорадочно отстукивал секунды будильник. За спиной у них мерно покачивались на воде иллюминаторы «Смолена» — бледные, с каждой минутой тускнеющие луны. Туман сгущался, а звуки патефона стали таять и напоминали теперь гнусавое позвякивание телефона.

Равинель уже не знал, на каком он свете. В детстве он так представлял себе чистилище: долгое ожидание в тумане; долгое, томительное ожидание. Он закрывал глаза, и ему чудилось, что он падает в бездонную пропасть. От ужаса кружилась голова, и все-таки это было приятно. Мать трясла его: «Что ты делаешь, дурачок?»

— Играю.

Смущенный, растерянный, немного виновато, он снова открывал глаза. Позднее, когда аббат Жуссом спросил его при первом причастии: «Дурных мыслей нет? Ты ничем не осквернил свою чистоту?» — он сразу вспомнил про игру в туман. Да, в ней наверняка было что-то нечистое, порочное. И, однако, всю жизнь он играл в эту игру. С годами он ее усовершенствовал. Он научился вызывать в себе странное чувство, будто он стал невидимкой и рассеивается, как облако… Например, в день похорон отца… Тогда действительно стоял туман, такой густой, что катафалк погружался в его хляби, как судно, идущее ко дну. Это был переход в мир иной. Не грустно, не весело. Наступало великое умиротворение. По ту сторону запретной черты…

— Двадцать минут одиннадцатого.

— Что?

И опять Равинель очутился в плохо освещенной, бедно обставленной комнате, рядом с женщиной в черном пальто. Вот она вытаскивает из кармана пузырек. Люсьен! Мирей! Он глубоко вздохнул и вернулся к жизни.

— Ну-ну! Фернан! Встряхнись, открой графин.

Она разговаривала с ним как с мальчишкой. За что он и любил ее — врача Люсьен Могар. Еще одна шальная, неуместная мысль. Врач Люсьен Могар — его любовница! Иногда это казалось ему просто невероятным, даже чудовищным. Люсьен вылила содержимое пузырька в графин с водой, взболтала смесь.

— Понюхай-ка. Никакого запаха.

Равинель склонился над графином. Верно, никакого запаха. Он спросил:

— А ты уверена, что доза не слишком большая?

Люсьен пожала плечами.

— Если бы она выпила весь графин, тогда не ручаюсь. И то еще неизвестно. Но она же выпьет стакан или два. Успокойся, я знаю, как это подействует! Она тут же уснет, можешь мне поверить.

— И… при вскрытии не обнаружат никаких следов?

— Это же не яд, бедный мой Фернан, а снотворное. Оно сразу усваивается… Ну, садись за стол!

— Может, рановато?

Они одновременно глянули на будильник. Без двадцати пяти десять. Сейчас парижский поезд проходит сортировочную в Блоттеро. Через пять минут он остановится у вокзала Нант-Пассажирская. Мирей ходит быстро. На дорогу у нее уйдет не больше двадцати минут. Даже меньше, если она доедет до площади Коммерс на трамвае.

Равинель сел, развернул ветчину. При виде розоватого мяса его чуть не стошнило. Люсьен налила ему вина, в последний раз оглядела комнату и, кажется, осталась довольной.

— Ну, я пошла… Пора… Не нервничай, веди себя как ни в чем не бывало, и — вот увидишь — все будет в порядке.

И, прежде чем уйти, она обняла Равинеля, чмокнула его в лоб, еще раз взглянула на него. Он решительно отрезал кусок ветчины и стал жевать. Он не слышал, как вышла Люсьен, но по особенному оттенку тишины понял, что остался один, и его вновь охватило беспокойство. Он старался воспроизвести свои обычные жесты — крошил хлеб, выбивал кончиком ножа на клеенке марш, рассеянно просматривал машинописные счета:

СПИННИНГ «ЛЮКСОР», МОДЕЛЬ 10 — 30 ТЫСЯЧ ФРАНКОВ.

САПОГИ, МОДЕЛЬ «СОЛОНЬ» (20 ПАР) — 31 500 ФРАНКОВ.

ТРОСТИ «ФЛЕКСОР» С МАССИВНЫМ НАБАЛДАШНИКОМ — 22 300 ФРАНКОВ.

Но это занятие плохо ему давалось. Он не мог проглотить ни куска. Откуда-то издалека — то ли со стороны Шантенэ, то ли с Вандейского моста — донесся гудок паровоза. Из-за этого проклятого тумана ничего не разберешь. Бежать? Люсьен небось притаилась где-то на набережной. Поздно. Мирен уже не спасти. И все это из-за каких-то двух миллионов! И ради честолюбия Люсьен, пожелавшей за его счет обосноваться в Антибе. Она все продумала досконально. У нее мозг дельца, сверхусовершенствованная вычислительная машина. Самые сложные расчеты мигом укладываются у нее в голове. Ни единой осечки. Стоило ей полуприкрыть глаза и пробормотать «Внимание! Только не путать!» — и система приходила в действие — щелк-щелк. Ответ поступал исчерпывающий и точный. А вот он…

Он вечно путался в счетах, часами копался, перебирал бумаги, забывал, кто заказывал патроны, а кто — бамбуковые удилища. Ему опротивела его работа. Зато в Антибе…

Равинель уставился на сверкающий графин; ломтик хлеба, преломленный стеклом, напоминал губку.

Антиб! Роскошный магазин… В витрине духовые ружья для подводной охоты, очки, маски, облегченные водолазные костюмы… Клиентура — падкие до подводной охоты богачи. Море, солнце. Мысли все только легкие, приятные, от которых не покраснеешь. Ни тебе туманов Луары, Вилена, ни тебе игры в туман. Он станет другим человеком — так обещала Люсьен. Будущее ясно как на ладони. Равинель уже видел себя в тонких фланелевых брюках, в рубашке от Лакоста; он загорел, все на него заглядываются…

Поезд просвистел чуть не под самым окном. Равинель потер глаза, встал, приподнял край шторы. Наверняка это поезд Париж — Кемпер направляется в Редон после пятиминутной стоянки в Ангиане. И Мирей приехала в одном из этих освещенных вагонов, за которыми бежала по шоссе вереница светлых квадратов. Вот купе в кружевах и зеркалах. Там пусто, а в остальных полно хохочущих и жующих моряков. Где же Мирей? В последнем купе, закрыв лицо сложенной газетой, спал какой-то мужчина. Хвостовой багажный вагон растворился вдали, тут Равинель заметил, что музыка на борту «Смолена» стихла. Иллюминаторов уже не было видно. Мирей, должно быть, где-то неподалеку быстро выстукивает по безлюдной улице каблучками-шпильками. Может, у нее в сумочке револьвер — тот самый, что он оставлял ей, уезжая по служебным делам? Но она не умеет им пользоваться. Равинель схватил графин за горлышко, поднял ближе к свету. Вода прозрачная, наркотик не дал осадка. Он смочил палец, лизнул. У воды какой-то легкий привкус. Почти незаметный. Если не знать, то и не почувствуешь…

Без двадцати одиннадцать…

Равинель через силу проглотил несколько кусочков ветчины. Он уже не смел шелохнуться. Пусть Мирей так и увидит его — одного, мрачного, усталого, за жалким ужином на уголке стола.

И вдруг он услыхал ее шаги по тротуару. Ошибки быть не может. У нее почти бесшумная походка. И тем не менее он узнал бы ее из тысячи: порывистые шаги, стесненные узкой юбкой. Чуть скрипнула калитка, и снова тихо. Мирей на цыпочках прошла через палисадник, осторожно взялась за дверную ручку. Равинель, спохватившись, снова потянулся к ветчине. Он невольно сел на стуле чуть боком. Его пугала дверь за спиной. Мирей, конечно, уже приникла к створке, приложила к ней ухо и вслушивается. Равинель кашлянул, звякнул горлышком бутылки с вином о край стакана, зашуршал листками бланков. Может, она ожидает услышать звуки поцелуев…

Мирей распахнула дверь. Равинель обернулся.

— Ты?

В своем синем костюме под расстегнутым дорожным пальто она была тоненькая, как мальчик. Под мышкой она зажала большую черную сумку с монограммой М. Р. Худые пальцы нервно комкали перчатку. Она смотрела не на мужа, а на буфет, на стулья, на закрытое окно, потом перевела взгляд на прибор, на апельсин и коробочку с сыром, на графин. Она прошла два шага, откинула вуалетку, в которой застряли дождевые капли.

— Где она? Говори, где?

Ошеломленный Равинель медленно поднялся.

— Кто — она?

— Эта женщина… Я все знаю… Лучше не лги.

Он машинально пододвинул ей стул и, ссутулясь, удивленно наморщив лоб, разводя руками, проговорил:

— Мирей, крошка!.. Да что с тобой? Что это ты?

Тут она упала на стул, прикрыла лицо руками, при этом пряди русых волос свесились в тарелку с ветчиной, и зарыдала. Равинель, растерянный, потрясенный, похлопывал ее по плечу.

— Ну, будет тебе! Будет!.. Успокойся же! Что за глупые подозрения? Ты решила, что я тебе изменяю… Бедная моя малышка! Ну ладно, ладно! Потом объяснишь.

Он приподнял ее и, поддерживая за талию, медленно повлек за собой. А она, прижавшись к его груди, все плакала и плакала.

— Ну, осмотри все хорошенько. Не бойся.

Он толкнул ногой дверь в спальню, нашарил выключатель. Он заговорил громко и ворчливо, как старый добрый друг:

— Узнаешь спальню, а?.. Кровать, шкаф и все… Никого. Под кроватью никого, и в шкафу никого… Принюхайся… Ну да, пахнет табаком, перед сном я курю… Никакого запаха духов, можешь войти… И в ванную загляни… и на кухню, нет уж, пожалуйста!

Шутки ради он даже открыл кухонный шкаф. Мирей вытерла глаза и улыбнулась сквозь слезы. Он чуть подтолкнул ее, он нашептывал ей прямо в ухо:

— Ну что, удостоверилась? Девчонка! Мне даже нравится, что ты ревнуешь… Ну пуститься в такую дорогу… В ноябре! Небось тебе бог весть чего наговорили?

Они вернулись в столовую.

— Черт подери! А про гараж-то мы забыли!

— Нечего шутить, — пролепетала Мирей. И чуть было снова не расплакалась.

— Ну, давай! Выкладывай мне всю трагедию… Вот садись в кресло, а я включу камин… Ты не очень устала? Вижу, вижу, совсем без сил! Садись поудобней.

Он пододвинул электрический камин к ногам жены, снял с нее шляпку и примостился на ручке кресла.

Анонимное письмо, да?

— Если бы еще анонимное! Мне сама Люсьен написала.

— Люсьен! Письмо с тобой?

— Конечно!

Она открыла сумочку и вынула конверт. Он выхватил конверт у нее из рук.

— Да, ее почерк! Ну и ну!

— О-о! Она даже не постеснялась подписаться.

Равинель притворился, будто читает. Он наизусть знал эти три страницы, которые Люсьен позавчера написала при нем: «…машинистка из банка «Лионский кредит», рыжая, молоденькая, он принимает ее каждый вечер. Я долго колебалась, не знала, предупреждать вас или нет, но…»

Равинель шагал взад-вперед по комнате, сжимая кулаки.

— Немыслимо! Не иначе как Люсьен спятила.

Он как бы машинально сунул письмо в карман и взглянул на часы.

— Пожалуй, уже поздновато… И по средам она в больнице… Жаль. Мы бы тут же разобрались в этой идиотской истории. Ладно, это от нас не убежит.

Он резко остановился, развел руками в знак недоумения.

— А еще выдает себя за друга дома. Мы ее чуть ли не родственницей считаем. Почему же она так? Почему?..

Он налил себе стакан вина и залпом выпил.

— Съешь кусочек?

— Нет, спасибо.

— Тогда вина?

— Нет. Просто стакан воды.

— Ну, как хочешь…

Он твердой рукой взял графин, налил в стакан воды и поставил его перед Мирей.

— А может, кто-то подделал ее почерк, ее подпись?

— Глупости! Я его слишком хорошо знаю. И бумага! А письмо действительно местное. Взгляни на штемпель. «Нант». Отправлено вчера. Я получила его с четырехчасовой почтой. Нет! Просто ужас!

Она провела носовым платком по щекам, потянулась к стакану.

— Ах! Я ни секунды не раздумывала!

— Узнаю тебя.

Равинель нежно погладил ее по голове.

— А может, Люсьен просто завидует, — пробормотал он. — Видит, какие мы дружные… Некоторым нестерпимо счастье других. В конце концов, разве мы знаем, что у нее на уме? Три года назад, когда ты заболела, она так с тобой нянчилась… Н-да… в преданности ей не откажешь. Она тебя просто спасла. Гм! Тогда казалось, что тебе конец… Но, в конце концов, спасать людей — ее профессия… и потом, может, у нее просто счастливая рука. И от тифа не всегда ведь умирают.

— Верно, но вспомни, какая она была милая… Даже велела доставить меня в Париж в машине «скорой помощи».

— Согласен! Но откуда мы знаем? Может, она уже тогда решила стать между нами? Я вот припоминаю… что она заигрывала со мной. А я-то еще удивлялся, что так часто ее встречал. Скажи, Мирей, а может, она в меня влюбилась?

Лицо Мирей впервые за этот вечер осветилось улыбкой.

— В тебя? Ну, знаешь, миленький! Вот уж придумал!

Она мелкими глотками выпила воду, отставила пустой стакан и, заметив, что Равинель побледнел и глаза у него заблестели, добавила, ища его руку:

— Не сердись, миленький! Я ведь нарочно, чтоб тебя позлить… Надо же мне с тобой сквитаться!

II

— Надеюсь, ты хоть не рассказала своему брату…

— Вот еще!.. Я бы сгорела со стыда… И потом… мне бы не успеть на поезд.

— Значит, о твоей поездке сюда никто не знает?

— Никто! Я ни перед кем не обязана отчитываться.

Равинель потянулся к графину.

Он не спеша налил полный стакан, собрал листки, разбросанные по столу: «Фирма Бланш и Люеде»… На минуту задумался.

— Но другого объяснения я не вижу. Люсьен хочет нас разлучить. Ну вспомни… Помнишь, ровно год назад, когда она проходила стажировку в Париже? Согласись, ведь она могла преспокойно устроиться в больнице или гостинице… Так нет же… поселилась именно у нас.

— Верно… Не хватало нам ее не пригласить после того, как она проявила ко мне столько внимания!

— Конечно. Но почему она вторглась к нам в доверие? Еще немного, и она бы почувствовала себя полной хозяйкой. С тобой она уже обращалась как с прислугой.

Скажешь тоже… А тобой она не вертела, как ей заблагорассудится?

Но ведь не я же готовил ей разносолы.

— Конечно, нет. Но ты печатал ей письма.

— Странная особа, — усмехнулся Равинель. — На что она могла рассчитывать, посылая подобное письмо? Могла же сообразить, что ты сразу примчишься… И прекрасно знала, что ты застанешь меня одного. И ее двуличность тут же обнаружится.

Его доводы совершенно смутили Мирей, и Равинель испытал горькое удовольствие. Он не мог ей простить, что она ставила Люсьен выше его.

— Зачем? — пробормотала Мирей. — Да, зачем?.. Ведь она добрая.

— Добрая?! Сразу видно, что ты ее не знаешь.

— Между прочим, я знаю ее не хуже, чем ты! Я видела ее на работе, в больнице, в ее стихии. А ты и понятия об этом не имеешь!.. Например, сиделки! Ты бы поглядел, как она ими помыкает!

— Ну хорошо, идем!

Она хотела встать, но ей это не удалось. Ухватившись за спинку кресла, она снова упала в него и провела по лбу ладонью.

— Что с тобой?

— Ничего! Закружилась голова.

— Ты себя довела. Не хватает еще, чтобы ты заболела… Как бы то ни было, лечить тебя будет не Люсьен.

Она зевнула, вялым движением руки откинула со лба волосы.

— Помоги мне, пожалуйста. Я пойду прилягу. Меня вдруг стало ужасно клонить ко сну.

Он взял ее под руку. Она зашаталась и едва не упала, но вовремя уцепилась за край стола.

— Бедняжечка! Довести себя до такого состояния!

Он повел ее в спальню. Ноги Мирей подгибались. Она еле тащила их по паркету и на пороге потеряла туфлю. Равинель, отдуваясь, опустил ее на кровать. Она была мертвенно-бледной и, казалось, дышала с трудом.

— Похоже… зря я…

Она говорила уже шепотом, но в глазах еще теплилась жизнь.

— Ты не собиралась повидаться на этих днях с Мартой или Жерменом? — спросил Равинель.

— Нет… Только на будущей неделе.

Он прикрыл ноги жены покрывалом. Мирей не спускала с него глаз, в них сквозила тревога.

— Фернан!

— Ну, что еще?.. Да отдыхай же.

— …стакан…

Лгать больше не стоило. Равинель хотел было отойти от кровати. Глаза умоляюще следили за ним.

— Спи! — закричал он.

Веки Мирей моргнули раз, другой. В центре зрачков светилась только точечка, потом она угасла, и глаза медленно закрылись.

Равинель провел рукой по лицу, будто смахивал налипшую паутину. Мирей уже не шевелилась. Между ее накрашенными губами показалась перламутровая полоска зубов.

Равинель вышел из спальни и, держась за стены, добрался до прихожей. У него слегка кружилась голова и в глазах неотступно стояло желтое лицо Мирей — то отчетливо, то расплывчато — оно порхало перед ним, словно гигантская бабочка.

Он мигом прошел палисадник, толкнул калитку, которую Мирей не захлопнула, и негромко позвал:

— Люсьен!

Она тут же вышла из тени.

— Иди! — сказал он. — Готово.

Она пошла к дому впереди него.

— Займись ванной!

Но он последовал за ней в спальню, по дороге поднял туфлю и положил ее на камин. Люсьен приподняла веки Мирей одно за другим.

Открылось беловатое глазное яблоко, неподвижный, словно нарисованный, зрачок. Равинель стоял как зачарованный, не в силах отвернуться. Он чувствовал, что каждое движение Люсьен врезается в его память, отпечатывается в ней как отвратительная татуировка. Он когда-то читал в журналах сообщения и статьи о детекторе лжи. А вдруг полиция… Равинель вздрогнул, сцепил пальцы, потом сам испугался своего умоляющего жеста и заложил руки за спину. Люсьен внимательно следила за пульсом Мирей. Ее длинные нервные пальцы бегали по белому запястью, словно жадный зверек искал артерию, чтобы вонзиться, впиться в нее. Вот пальцы остановились… И Люсьен приказала:

— В ванну… Скорей!

Она проговорила это сухим профессиональным голосом; точно так она обычно объявляла роковые диагнозы, но точно так она и успокаивала Равинеля в те минуты, когда он жаловался на боли в сердце. Он поплелся в ванную комнату, открыл кран, и с грохотом хлынула вода. Он опасливо прикрутил кран.

— Ну, что там? — крикнула Люсьен. — В чем дело?

Равинель молчал, и она сама подошла к ванной.

— Шум, — буркнул он. — Мы ее разбудим.

Не удостоив его ответом, Люсьен открыла до отказа кран с холодной водой, потом с горячей и вернулась в спальню. Ванна медленно наполнялась. Зеленоватая, пузыристая вода. Легкий нар собирался в круглые капельки, бежавшие по белым эмалевым стенкам ванны, по стене, по стеклянной полочке над умывальником. В запотевшем стекле совершенно не ясно, смутно до неузнаваемости, отражался Равинель. Он попробовал воду, будто речь шла о настоящей ванне, и тотчас отпрянул. В висках у него застучало. До него вдруг дошла страшная правда. До него дошло, что он собирается сделать, и его пробрала дрожь. К счастью, это скоро прошло. Сознание вины быстро рассеялось. Мирей выпила снотворное вот и все. Ванна наполнялась. Какое же тут преступление? Ничего ужасного. Он только налил в стакан воды, а потом отнес жену в постель… Что ж, ничего особенного… Мирей умерла, так сказать, по собственной вине, умерла, так сказать, из-за своей же неосторожности. Виноватых нет. Какие же могли быть враги у бедняжки Мирей? Она была слишком заурядная и… Но когда Равинель вернулся в спальню, все снова показалось ему невероятным, чудовищным сном… Он даже подумал, уж не снится ли ему все это… Нет. Это не сон. В ванну хлестала вода. Труп по-прежнему лежал на кровати, а на камине валялась женская туфля. Люсьен преспокойно рылась в сумочке Мирей.

— Послушай! — поморщился Равинель.

— Я ищу ее билет, — объяснила Люсьен. — А вдруг она взяла обратный? Нужно все предусмотреть. А где мое письмо? Ты взял у нее мое письмо?

— Да. Оно у меня в кармане.

— Сожги его… Сейчас же сожги… А то еще забудешь. Пепельница на ночном столике.

Равинель чиркнул зажигалкой, поддел уголок конверта и отпустил письмо только тогда, когда огонь лизнул ему пальцы. Бумага в пепельнице покорежилась, зашевелилась — черная, отороченная по краям красноватым кружевом.

— Она никому не сказала, куда едет?

— Никому.

— Даже Жермену?

— Даже ему.

— Подай-ка мне ее туфлю.

Он взял с камина туфлю, и к его горлу подступил комок.

Люсьен ловко надела туфлю на ногу Мирей.

— Наверное, хватит воды, — бросила она.

Равинель двигался как лунатик. Он завернул кран, и внезапная тишина оглушила его. В воде он увидел свое отражение, искаженное рябью. Лысая голова, густые кустистые рыжеватые брови и подстриженные усы под странно очерченным носом. Лицо энергичное, почти грубое. Всего лишь маска, всегда обманывавшая людей, — и долгие годы, даже самого Равинеля — всех, но только не Люсьен.

— Скорей, — бросила она.

Он вздрогнул и подошел к кровати. Люсьен приподняла Мирей за плечи и попыталась снять с нее пальто. Голова Мирей перекатывалась с плеча на плечо.

— Поддержи-ка ее.

Равинель стиснул зубы, а Люсьен точными движениями сдирала с Мирей пальто.

— Теперь клади!

Равинель, словно в любовном объятии, с ужасом прижал жену к себе. Потом, тяжело вздохнув, опустил ее на подушку. Люсьен аккуратно сложила пальто и отнесла в столовую, где уже лежала шляпка Мирей. Равинель рухнул на стул. Вот он, тот самый момент… Тот самый, когда уже нельзя подумать: «Еще можно остановиться, переиграть!» Достаточно он натешился этим соображением. Все говорил себе, что, возможно, в последний момент… И все откладывал. Ведь в любом замысле всегда есть успокоительная неопределенность. Ты властен над ним. Будущее нереально. Теперь свершилось. Люсьен вернулась, пощупала пульс Равинеля.

— Ничего не могу с собой поделать, — пробормотал он. — А стараюсь изо всех сил.

— Я сама подниму ее за плечи, — сказала Люсьен. — А ты только держи ноги.

Ну нет, тут уж заговорило мужское самолюбие. Равинель решился. Он сжал лодыжки Мирей. В голове замелькали нелепые фразы: «Ты ничего не почувствуешь, бедная моя Мирей… Вот видишь… Я не виноват. Клянусь, я не желаю тебе зла… Я и сам болен. Не сегодня-завтра мне крышка… Разрыв сердца». Он чуть не плакал. Люсьен каблуком распахнула дверь в ванную. Сильная — не хуже мужчины, к тому же она привыкла перетаскивать больных.

— Прислони ее к краю… Так… Ладно. Теперь я сама.

Равинель отступил, да так стремительно, что ударился локтем о полочку над умывальником и чуть не разбил стакан с зубной щеткой. Люсьен сперва опустила в воду ноги Мирей, потом все тело. Вода брызнула на кафельный пол.

— Ну-ка, быстрее! — приказала Люсьен. — Принеси подставки для дров. Они в столовой.

Равинель повернулся и вышел. Конечно… Конечно… Она умерла. Его шатало. В столовой он налил себе полный стакан вина и залпом осушил. Под окном просвистел поезд. Должно быть, пригородный из Ренна. Подставки были в саже. Может, их обтереть? А, кто знает, как лучше? Он принес подставки и остановился в спальне. Люсьен склонилась над ванной. Левую руку она опустила в воду.

— Положи их! — приказала она.

Равинель не узнал ее голоса. Он положил подставки на пороге ванной, и Люсьен взяла их правой рукой — сначала одну, потом вторую. Она не сделала ни одного лишнего движения. Подставки должны были удержать тело в воде как балласт.

Равинель, пошатываясь, добрался до кровати, уткнул голову в подушку и дал волю своему горю. В уме его пронеслись картины прошлого… Вот Мирей впервые приезжает на дачу в Ангиан: «Мы поставим приемник в спальне, правда, милый?» Он купил двуспальную кровать, и Мирей хлопает в ладоши: «Как удобно будет! Она такая широкая». И другие картины, более расплывчатые: моторная лодка в Антибе, сад, цветы, пальма…

Люсьен открыла кран над умывальником. Равинель услышал, как звякнул флакон. Должно быть, она тщательно, как после операции, протирает руки одеколоном до самого локтя. Значит, все же натерпелась страху. В теории-то все просто. Притворяешься, будто ни во что не ставишь жизнь человеческую. Прикидываешься все познавшим, мечтающим о конце… Да, да, именно так. А вот когда смерть уже тут, пусть даже безболезненная, легкая (эвтаназия, говорит Люсьен), то чувствуешь себя прескверно. Нет, ему не забыть взгляда Люсьен в тот момент, когда она поднимала с полу подставки, — какой помутившийся, блуждающий взгляд… А ведь она хотела подбодрить Равинеля. Теперь они сообщники. Теперь она его уж не бросит. Через несколько месяцев они поженятся. Впрочем, там видно будет. Окончательно еще ничего не решено.

Равинель вытер глаза и удивился: и чего это он так разнюнился? Он сел на кровати и позвал:

— Люсьен!

— Ну, что тебе?

Голос был уже обычный, будничный. Он мог поклясться, что в этот момент она пудрится и подкрашивает губы.

— Может, покончить с этим сегодня же?

Она вышла из ванной комнаты с губной помадой в руке.

— Может, увезем ее с собой? — продолжал Равинель.

— Ну, знаешь, голубчик, ты теряешь голову. Тогда нечего было разрабатывать целый план.

— Мне так хочется… поскорее с этим разделаться.

Люсьен еще раз заглянула в ванную, погасила свет и осторожно прикрыла дверь.

— А твое алиби? Знаешь, полиция вправе тебя заподозрить. А уж страховая компания и подавно… Надо, чтобы свидетели видели тебя где-нибудь сегодня же вечером, и завтра… и послезавтра.

— Ну, разумеется, — выдавил он из себя.

— Хватит паниковать! Самое тяжкое позади… Теперь нечего распускать нюни.

Она погладила его по лицу. От рук пахло одеколоном. Он встал, опираясь на ее плечо.

— Ладно. Значит, я не увижу тебя до… пятницы.

— Увы! Ты сам прекрасно знаешь… У меня больница… и потом, где нам встретиться?.. Ведь не здесь же.

— Нет, нет! Не здесь! — вырвалось у него.

— Вот видишь. Сейчас нельзя, чтобы нас видели вместе. Нельзя же все испортить из-за… какого-то ребячества.

— Тогда послезавтра в восемь?

— В восемь на набережной Иль-Глорьет. Договорились. Давай надеяться, что ночь будет такая же темная, как и сегодня.

Люсьен принесла Равинелю ботинки и галстук, помогла надеть пальто.

— Что ты будешь делать эти два дня, бедный мой Фернан?

— Ей-богу, не знаю.

— Найдутся, наверное, какие-нибудь клиенты в округе, которых надо посетить?

— А-а! Клиенты всегда найдутся.

— Твой чемодан в машине?.. Бритва?.. Зубная щетка?..

— Да. Все готово.

— Тогда удираем. Высадишь меня на площади Коммерс.

Равинель подошел к гаражу, а она тем временем закрыла двери, не спеша заперла на два оборота. Тусклый свет фонарей пробивался сквозь белую завесу. Теплый туман попахивал тиной. Где-то там, у реки, трещал с перебоями дизельный мотор. Люсьен села рядом с Равинелем. Тот нервно переключил скорость, поставил машину у тротуара. Потом резким толчком задвинул двери гаража, ожесточенно щелкнул замком, выпрямился, оглянулся на дом и поднял воротник пальто.

— Поехали.

Машина тяжело двинулась, разбрызгивая желтую грязь, липкие брызги которой не в силах были стереть с ветрового стекла неутомимые «дворники». Мимо пронесся бульдозер и тут же скрылся из виду, будто прорывая в тумане светлый туннель, в котором поблескивали рельсы и стрелки.

— Только бы никто не видел, как я выхожу из машины, — прошептала Люсьен.

Вскоре они увидели красный сигнальный фонарь возле Биржи и горящие огоньки трамваев, стоявших у площади Коммерс.

— Высади меня тут.

Она наклонилась и поцеловала Равинеля в висок.

— Не дури и не волнуйся. Ты прекрасно знаешь, дорогой, что это было необходимо.

Хлопнув дверцей, Люсьен вошла в плотную серую стену тумана, чуть дрогнувшую под натиском ее тела. Равинель в одиночестве сжимал подрагивающую баранку. И тут его пронзила уверенность, что этот туман… Нет! Это неспроста… Он, Равинель, сидит здесь в металлической коробке, и словно ждет судного дня… Эх, Равинель… Самый обыкновенный человечишка, в сущности, неплохой, в зеркальце были видны его кустистые брови. Фернан Равинель, идущий по жизни, вытянув руки, как слепой… Вечно в тумане. Вокруг едва различимые, обманчивые силуэты… Мирен… А солнце так и не проглянет. Никогда. Ему не выбраться из тумана, ни конца, ни края туману. Неуспокоенная душа! Призрак! Эта мысль давно мучила Равинеля. Что, если он и в самом деле всего лишь призрак?

Он выжал сцепление, объехал площадь. За запотевшими стеклами кафе молчаливо, как в театре теней, двигались силуэты. Нос, огромная трубка; пятерня; и всюду огни, огни… Огни эти были Равинелю необходимы… Он жаждал света, только свет мог утолить эту жажду его души, наполнить ее тьму. Он остановил машину у пивной «Фосс», прошел через крутящуюся дверь вслед за смеющейся юной блондинкой. И очутился в другом тумане, тумане дымящих трубок и сигарет. Дым растекался между лицами, цеплялся за бутылки, которые разносил на подносе официант. Перекрестные взгляды. Щелканье пальцев:

— Фирмен! Коньяк!

Монеты звякали на стойке и на столах. Неутомимая касса перемалывала цифры. По залу неслись выкрики, заказы…

— Да нет же, три пачки с фильтром!

По бильярдному столу катились шары, легонько стукаясь один о другой. Шум. Жизнь. Равинель опустился на край диванчика, как-то обмяк. «Я, похоже, дошел до ручки», — подумал он.

Он положил руки на столик, рядом с квадратной пепельницей, на каждой грани которой было выведено коричневыми буквами «Byrrh»[1]. Солидно, ничего не скажешь. Такую пепельницу приятно потрогать.

— Что желаете, мосье?

Официант наклонился почтительно и любезно. И тут Равинеля охватило странное озорство.

— Пуншу, Фирмен, — приказал он. — Большой пунш!

— Есть, мосье.

Мало-помалу Равинель стал забывать и прошедшую ночь, и ванную. Ему было тепло и уютно. Он курил ароматную сигарету. Официант священнодействовал как истый гурман. Сахар, ром… Скоро ром вспыхнул, заиграло пламя. Казалось, оно возникло само собой, ниоткуда, и сначала было голубое, а потом рассыпалось дрожащими огненными языками и стало оранжевым. Равинель вспомнил календарь с картинками, который любил рассматривать мальчишкой: коленопреклоненная негритянка под кущей экзотических деревьев у золотистого берега, где плескалось синее море. В пламени пунша он узнавал те яркие, ослепительные краски. И покуда он глоток за глотком пил обжигающий напиток, ему чудилось, будто пьет он расплавленное золото, будто он видит над собой мирное солнце, прогоняющее все страхи, все угрызения совести, тоску и тревогу. Он тоже имеет право жить, жить на широкую ногу, на всю железку, ни перед кем не отчитываясь. Наконец-то он высвободился от долгого гнета. Впервые он без страха смотрел на того Равинеля, что сидел напротив, в зеркале. Тридцать восемь лет. Вид старика, а ведь жить еще и не начинал. Он же ровесник того мальчишки, который рассматривал негритянку и голубое небо. Ну ничего, еще не все потеряно.

— Фирмен! Повторите! И дайте расписание поездов.

— Слушаю, мосье.

Равинель извлек из кармана почтовую открытку. Разумеется, это идея Люсьен — послать Мирен открытку: «Буду в субботу утром». Он встряхнул вечную ручку. Официант вернулся.

— Скажите, Фирмен, какое сегодня число?

— Сегодня?.. Четвертое, мосье.

— Четвертое… Точно! Четвертое. Я же целый день ставил эту дату на счетах… У вас случайно нет марки?

Расписание было грязное, засаленное, на углах пятна. Наплевать. Ага, вот и линия Париж — Лион — Марсель. Конечно, они поедут из Парижа! И непременно поездом! О паршивом автомобильчике больше не может быть и речи! Его завораживали названия, скользившие под указательным пальцем: Дижон, Лион, города вдоль долины Роны… Поезд номер тридцать пять. Ривьерский экспресс — первый и второй класс — Антиб, семь часов сорок четыре минуты в пути… Были и другие скорые, они шли до Винтимилля. Были и такие, что проходили через Модан в Италию. Были составы с вагоном-рестораном, со спальными вагонами… длинными синими спальными вагонами… В облаке сигаретного дыма ему так и виделась все это. Ему чудилось мерное покачивание вагона и ночь за окнами, ясная звездная ночь.

От выпитого во рту остался привкус карамели. В голове словно стучат колеса поезда. Вертится входная дверь, танцуют лучи света.

— Мы закрываемся, мосье.

Равинель швыряет на стол монетки, отказывается от сдачи. Жестом отстраняет от себя все: и Фирмена, и глядящую на него кассиршу, и свое прошлое. Дверь подхватывает его, выталкивает на тротуар. Куда идти — неизвестно. Он прислоняется к стене. Мысли путаются. Почему-то на языке вертится одно-единственное слово — «Типперери». Откуда это «Типперери»? Непонятно. Он устало улыбается.

III

Прошло больше полутора суток! Больше! И вот счет пошел уже на часы. Равинель думал, что ожидание будет нестерпимо. Нет. Ничего ужасного. Но, может, так оно даже еще хуже. Время утратило обычную определенность. Верно, арестант, осужденный на пять лет, испытывает сперва примерно такое же чувство. Ну, а арестант, осужденный пожизненно? Равинель упорно гонит от себя эту мысль, назойливую, как муха, привлеченная запахом падали.

Он то и дело прикладывается к бутылке. Не для того, чтобы показаться на людях, не для того, чтобы напиться. Просто, чтобы как-то повлиять на ритм жизни. Между двумя рюмками коньяку иной раз и не заметишь, как пролетит время. Перебираешь в уме разные пустяки. Вспоминаешь, например, гостиницу, где пришлось ночевать накануне. Плохая кровать. Скверный кофе. Кто-то непрестанно снует взад-вперед. Свистки поездов. Надо бы уехать из Нанта в Редон, в Ансени. Но уехать невозможно. Может, потому, что просыпаешься всегда с одной и той же пронзительной, обескураживающе ясной мыслью… Прикидываешь свои шансы. Они кажутся настолько ничтожными, что даже неохота бороться. Часам к десяти, глядишь, и возвращается надежда. Сомнения обращаются в веру. И ты бодро распахиваешь дверь «Кафе Франсе». Встречаешь друзей. Двоих-троих непременно застанешь, пьют себе кофе с коньяком.

— А, старина Фернан!

— Скажи на милость! Ну и вид у тебя!

Приходится сидеть с ними, улыбаться. К счастью, они тотчас с готовностью подхватывают любое твое объяснение. Лгать так легко. Можно сказать, что у тебя болят зубы, и ты просто обалдел от лекарств.

— А вот у меня, — говорит Тамизье, — в прошлом году был флюс… Еще немного, и я бы, наверно, отдал концы… Ну и адская боль!

Как ни странно, все это выслушиваешь, не моргнув глазом. Убеждаешь себя, что у тебя и в самом деле нестерпимо болят зубы, и все идет как по маслу. Уже тогда, с Мирей… Тогда… Господи! Да это же было еще только вчера вечером… И разве вся эта история про зубы — ложь? Нет! Все куда сложнее. Вдруг делаешься другим человеком, перевоплощаешься, как актер. Но актер, едва лишь опустится занавес, уже не отождествляет себя со своим персонажем. А вот ему теперь трудно разобрать, где же кончается он сам, а где начинается его роль…

— Скажи, Равинель, новый спиннинг «Ротор» — стоящая вещь? Я про него читал в журнале «Рыбная ловля».

— Вещь неплохая. Особенно если удить в море.

Ноябрьское утро, яркое солнце, над мокрыми тротуарами дымка… Время от времени показывается трамвай, описывает дугу на углу кафе. Поскрипывают колеса — протяжный, резкий, но не противный звук.

— Дома все в порядке?

— Угу…

И тут он не солгал. Совершеннейшее раздвоение!

— Веселая у тебя жизнь, — замечает Бельо, — вечно на колесах!.. А тебе никогда не хотелось взять себе парижский район?

— Нет. Во-первых, парижский район дают работникам с большим стажем. А потом на периферии дела идут куда бойчей.

— Лично я, — роняет Тамизье, — всегда удивляюсь, почему ты выбрал такую профессию… С твоим-то образованием!

И он объясняет Бельо, что Равинель — юрист. Как растолковать им то, в чем и сам-то не разобрался? Тяга к воде…

— Ну что, болит, а? — шепчет Бельо.

— Болит… но временами отпускает.

Тяга к воде, к поэзии, потому что в рыболовных снастях, тонких и сложных, для него заключена поэзия. Возможно, это просто мальчишество, пережитки детства? Но почему бы и нет? Неужели же надо походить на мосье Бельо, торговца сорочками и галстуками, безнадежно накачивающего себя вином, как только выдастся свободная минута? И сколько еще людей невидимыми цепями прикованы — каждый к своей собачьей конуре! Ну как им скажешь, что чуточку презираешь их, что принадлежишь к породе кочевников и торгуешь мечтой, раскладывая по прилавку рыболовные крючки, искусственную наживку или разноцветные блесны, так метко названные приманками. Разумеется, у тебя, как и у всех, есть профессия. Но тут уже нечто другое. Тут что-то от живописи и литературы… Как это объяснить? Рыбалка — своего рода бегство. Только вот от чего? Это уже другой вопрос.

…Равинель вздрагивает. Половина девятого. Почти целый час он перебирал недавние воспоминания.

— Официант!.. Коньяку!..

А что было потом, после кафе? Он побывал у парикмахера Ле Флема, близ моста Пирмино. Не Флем, каждый понедельник бравший огромных щук возле Пеллерена, заказал ему три садка для уток. Поговорили о голавле, о ловле на мух. Парикмахер не верил в искусственных мух. Чтобы его переубедить, пришлось сделать «хичкок» из пера куропатки. Искусственные мухи получались у Равинеля как ни у кого во Франции, а может, и во всей Европе. У него своя манера держать приманку левой рукой. А главное — он умеет так ловко закрутить перо вокруг грудки, что виден каждый волосок, и узелок он завязывает по-особенному. Отлакировать — это уж сумеет кто угодно. А вот растрепать тонкие волоски, разместить усики, придающие манку вид живой мухи, умело подобрать краски — это уже подлинное искусство. Муха трепещет, дрожит на ладони. Дунешь — и взлетит. Иллюзия полная. Недаром, когда держишь на ладони такую муху, становится как-то не по себе. Так и хочется ее прихлопнуть.

— Вот это да! — восхищается парикмахер.

Ле Флем взмахивает рукой, как бы закидывая удочку, и воображаемый бамбук выгибается дугой. Его рука подрагивает от напряжения, как будто рыба бросается наутек, стремительно рассекая водные толщи.

— Вы хлопаете голавля вот так… и готово дело!

Левая рука Ле Флема ловко подставляет воображаемый сачок под укрощенную рыбу.

Симпатичный он парень, этот Ле Флем.

Прошло несколько часов. К вечеру — кино. Потом опять кино. Потом другая гостиница, на сей раз очень тихая. Мирей все время здесь, рядом… Но не та, что лежит в ванной, а Мирей в Ангиане. Живая Мирей, с которой он бы охотно поделился своими страхами. «Как бы ты поступила на моем месте, Мирей?» А ведь он еще любит ее или, вернее, робко начинает любить. Нелепо. Мерзко, как ни крути, и все-таки…

— Смотри-ка! Да это же… Равинель.

— Что?

Перед ним остановились двое — Кадю и какой-то незнакомец в спортивной куртке. Высокий, сухопарый, он внимательно всматривался в глаза Равинеля, словно…

— Знакомься, это Ларминжа, — расплывается в улыбке Кадю.

Ларминжа! Равинель знавал Ларминжа, мальчонку в черной блузе, который решал ему задачки. Они оглядывают друг друга.

Ларминжа протягивает руку первый.

— Фернан! Приятная неожиданность… Прошло небось добрых двадцать пять, а?

Кадю хлопает в ладоши.

— Три коньяка!

И все-таки наступает легкая заминка. Неужели этот детина с холодными глазами и крючковатым носом — Ларминжа?

— Ты теперь где? — спрашивает Равинель.

— Я архитектор… а ты?

— О-о! Я коммивояжер.

Это сообщение сразу устанавливает дистанцию. Ларминжа уклончиво бросает Кадю:

— Мы вместе учились в лицее в Бресте. Кажется, даже вместе сдавали выпускные экзамены… Сколько лет, сколько зим!

Согревая в руке рюмку с коньяком, он снова обращается к Равинелю:

— А как родители?

— Умерли.

Вздохнув, Ларминжа объясняет Кадю:

— Его отец преподавал в лицее. Так и вижу его с зонтом и с портфелем. Он нечасто улыбался.

Что верно, то верно. Нечасто. У него был туберкулез. Но зачем Ларминжа это знать? И хватит говорить об отце; он всегда ходил в черном; лицеисты прозвали его Сардина. В сущности, именно он и отвратил Равинеля от ученья. Вечно твердил: «Вот когда меня не будет… Когда останешься без отца… Трудись, трудись…». Сидя за столом, отец вдруг забывал о еде и, сдвинув мохнатые брови, унаследованные от него Равинелем, впивался взглядом в сына. «Фернан, дата Кампо-Формио?.. Формула бутана?.. Согласование времен в латинском языке?» Он был человек пунктуальный, педантичный, все заносил на карточки. Для него география была перечнем городов, история — перечнем дат, человек — перечнем костей и мышц. У Равинеля и сейчас еще выступает холодный пот, когда он вспоминает об экзамене на аттестат зрелости. И нередко, словно в кошмарном сне, ему приходят на память странные слова: Пуант-а-Питр известковый… односемядольный… Нельзя безнаказанно быть сыном Сардины. Что бы сказал Ларминжа, признайся ему Равинель, что он молил бога о смерти отца, следил за признаками близкого конца? Да что там говорить. Он поднаторел в медицине. Он знает, что означает пена в уголках рта, сухой кашель по вечерам; знает, каково быть сыном больного. Вечно дрожать за его здоровье, следить за температурой, за переменами погоды. Как говорила его мать: «У нас до седых волос не доживают». Она пережила мужа пить на несколько месяцев. Тихо ушла в небытие, изможденная расчетами и бережливостью. Братьев и сестер у Равинеля не было, и после кончины матери он, несмотря на зрелый возраст, чувствовал себя бедным сиротой. Чувство это не прошло и по сей день. Что-то в нем так и не расцвело, и он вечно вздрагивает, когда хлопает дверь или когда его неожиданно окликают. Он боится вопросов в упор. Конечно, теперь у него не спрашивают о дате Кампо-Формио, но он по-прежнему боится попасть впросак, забыть что-нибудь существенное. Ему и в самом деле случалось забывать номер своего телефона, номер своей машины. В один прекрасный день он забудет и собственное имя. И не будет ни чьим-то сыном, ни мужем, никем… Безымянный человек из толпы, в тот день он, может быть, испытает счастье, запретное счастье! Кто знает?

— А помнишь, как мы бродили по Испанской косе?

Равинель медленно отрывается от своих мыслей. Ах да, Ларминжа.

— Интересно, какой тогда был Равинель? Наверное, сухарь.

— Сухарь?

Ларминжа и Равинель переглянулись и одновременно рассмеялись, будто скрепляя пакет. Кадю этого не понять…

— Сухарь, да, пожалуй… — отозвался Ларминжа и спросил. — Ты женат?

Равинель посмотрел на свое обручальное кольцо и покраснел.

— Женат. Мы живем в Ангиане, под Парижем.

— Знаю.

Разговор не клеился. Бывшие приятели исподтишка разглядывали друг друга. У Ларминжа тоже обручальное кольцо. Он нет-нет да и вытрет глаза — видно, не привык к вину. Можно бы порасспросить его о житье-бытье, только зачем? Чужая жизнь никогда не интересовала Равинеля.

— Ну, как идет реконструкция? — спрашивает Кадю.

— Двигается понемногу, — отвечает Ларминжа.

— Во сколько в среднем обходится первый этаж со всеми удобствами?

— Смотря какая квартира. Четыре комнаты с ванной — миллиона в два. Если ванная, конечно, вполне современная.

Равинель подзывает официанта.

— Пойдем куда-нибудь еще, — предлагает Кадю.

— Нет. У меня свидание. Ты уж извини меня, Ларминжа.

Он пожимает их мягкие теплые руки. У Ларминжа обиженное лицо. Что ж, он не хочет навязываться и так далее.

— Все-таки мог бы с нами позавтракать, — ворчит Кадю.

— В другой раз.

— Это само собой. Я покажу тебе участок у моста Сенс, который недавно приобрел.

Равинель торопится уйти. Он упрекает себя в недостатке хладнокровия, но не его вина, что он так болезненно на все реагирует. Да и другой бы на его месте…

Часы бегут. Он отводит машину на станцию обслуживания в Эрдре. Смазка. Полный бак горючего. И две канистры про запас. Потом едет на площадь Коммерс, минует Биржу, пересекает эспланаду острова Жольет. Слева он видит порт, удаляющиеся огни статуи Свободы, Луару, испещренную световыми бликами. Никогда еще не ощущал он такой внутренней свободы, и тем не менее нервы его напряжены и сердце болезненно сжимается, готовясь к неизбежному испытанию. Прогромыхал мимо нескончаемый товарный состав. Равинель считает вагоны. Тридцать один. Сейчас Люсьен, наверное, выходит из больницы. Пускай себе закончит рабочий день. В конце концов, весь план придумала она. Ах да, брезент! Он прекрасно помнит, что свернутый брезент лежит сзади, в углу машины, и все-таки беспокойно оборачивается. Брезент «Калифорния», служащий ему образцом материалов для палатки. Он снова поворачивается и тут замечает Люсьен. В туфлях на микропорке она бесшумно шагает по тротуару к нему.

— Добрый вечер, Фернан… Все в порядке… Устал?

Она открывает дверцу, тотчас снимает перчатку и щупает пульс Равинеля. На лице недовольная гримаса.

— Ты явно нервничаешь… Чувствуется, что пил.

— А что еще прикажешь делать? — ворчит он, нажимая на стартер. — Сама рекомендовала мне торчать на людях.

Машина мчится по набережной Фосс. Час «пик». Десятки огоньков пляшут в темноте, петляют, встречаются, расходятся. Это велосипедисты. Надо быть начеку. Хоть Равинель и не бог весть какой механик, машину он водит отменно. Умело лавирует. После шлагбаума ехать стало намного легче.

— Дай-ка ключи, — шепчет Люсьен.

Он разворачивается, дает задний ход. Она выходит из машины, поднимает дверь гаража. Равинель с удовольствием выпил бы коньяку.

— Брезент, — напоминает Люсьен.

Она открывает уже другую, дальнюю дверь, прислушивается. Потом входит в дом. А Равинель тем временем вытаскивает, расправляет, скатывает брезент и вдруг слышит шум, которого так боялся… Вода… Вода, вытекающая из ванны. Сточная труба проходит в гараже.

Он не раз видел утопленников. Ведь при такой работе, как у него, частенько оказываешься у реки. Вид у всех утопленников неприглядный. Черные, разбухшие. Кожа от багра лопается… Равинель с трудом одолевает две ступеньки. Там, в глубине затихшего дома, с бульканьем убегает из ванны вода… Равинель проходит по коридору, останавливается на пороге спальни. Дверь в ванную открыта. Люсьен склонилась над затихающей ванной. Она что-то разглядывает… Брезент падает. Равинель сам не знает, то ли он его выпустил из рук, то ли ткань просто выскользнула… Он молча поворачивается, идет в столовую. Бутылка с вином по-прежнему стоит на столе, рядом с графином. Он пьет прямо из горлышка, не переводя дыхания. Какого черта! Надо наконец решиться. Он возвращается в ванную, поднимает брезент.

— Расправь его хорошенько, — распоряжается Люсьен.

— Что расправить?

— Брезент.

У нее черствое, напряженное лицо — такого он еще у нее не видел. Равинель разворачивает непромокаемую ткань. Получается большущий зеленоватый ковер, не умещающийся в ванной.

— Ну, как? — шепчет Равинель.

Люсьен снимает пальто, закатывает рукава.

— Ну, как? — повторяет Равинель.

— А как ты думал? — отзывается она. — Через двое суток…

Странная магия слов! Равинелю вдруг стало холодно. Ему хочется увидеть Мирей. Словно в приступе тошноты, он наклоняется над ванной. И видит юбку, облепившую ноги, и сложенные руки, и пальцы, сжимающие горло… О!..

Равинель с криком пятится. Он увидел лицо Мирей. Потемневшие от воды волосы, как водоросли, прилипли ко лбу, закрыли глаза. Оскаленные зубы, застывший рот…

— Помоги же мне, — говорит Люсьен.

Он опирается на умывальник. Его тошнит.

— Погоди… сейчас.

Какой ужас! И все же воображение рисовало ему нечто еще более страшное. Но утопленники, вытащенные из реки, — это утопленники, плывшие много дней вдоль черных корявых берегов. А тут…

Он выпрямляется, сбрасывает пальто, пиджак.

— Бери ее за ноги, — приказывает Люсьен.

Ему неудобно, не с руки, и поэтому ноша кажется еще тяжелей. Гулко стучат капли. Ах! Одеревенелые, ледяные ноги. Вот они приподнимают тело Мирей над краем ванны, опускают. Потом Люсьен прикрывает труп и, словно упаковывая товар, закатывает брезент. Теперь у их ног лежит только блестящий цилиндр, сквозь складки которого просачивается вода. Остается только закрутить два конца брезента, чтобы было за что ухватиться. И они выходят со своей ношей из дому.

— Надо было заранее открыть машину, — замечает Люсьен.

Равинель откидывает крышку багажника, залезает в машину и тянет на себя длинный тюк. Тот умещается только по диагонали.

— Лучше бы перевязать, — бурчит Равинель.

И тут же злится на себя. Он говорит как коммивояжер! Не как муж. Да и Люсьен, конечно, сама уже все сообразила.

— Некогда. Сойдет.

Равинель соскакивает на землю, растирает себе поясницу. Черт побери! Все-таки прихватило. Надо было поберечься, не давать воли нервам. Он из последних сил делает бесполезные судорожные движения: сжимает и разжимает пальцы, трет затылок, сморкается, чешется.

— Подожди меня, — говорит Люсьен. — Я хоть немного приберу в комнатах.

— Нет!

Только не это! Ему не под силу оставаться одному в тускло освещенном гараже. Они снова поднимаются в дом. Люсьен наводит порядок в столовой, выливает воду из графина, вытирает его. А он чистит щеткой пиджак, застилает постель. Полный порядок. Последний придирчивый взгляд… И Равинель берется за шляпу, а Люсьен, натянув перчатки, подхватывает сумку и шубку Мирей. Да, да, полный порядок. Она оборачивается:

— Ну, доволен, милый? Тогда поцелуй меня.

Ни за что! Только не здесь! Какое бессердечие! Ну и Люсьен! Часто он либо не понимает ее, либо считает до предела наглой. Вытолкав в коридор, он запирает за ней дверь на ключ. Потом возвращается в гараж. Напоследок оглядывает машину, тычет носком ботинка в покрышки. Люсьен уже ждет в ней. Он выводит машину. Торопливо закрывает гараж. Вдруг позади останавливается какой-то автомобиль. Уж не любопытства ли ради? Равинель нервно хлопает дверцей, выжимает сцепление, гонит свою машину в сторону вокзала и, выбирая улицы потемней, попадает на Женераль-Бюат. Машина покачивается из стороны в сторону, обгоняет лязгающие трамваи, сквозь запотевшие окна которых видны темные силуэты пассажиров.

— Нечего так мчаться, — выговаривает ему Люсьен.

Но Равинелю не терпится выехать за город, затеряться на темных полевых дорогах. Мелькают бензозаправочные станции — красные, белые… летят мимо дома рабочих… заводские стены. Вот в конце проспекта опускается шлагбаум. И тут Равинеля охватывает страх. Нестерпимый страх… Равинель останавливается за грузовиком, гасит фары.

— Мог бы придерживаться правил уличного движения!

Да она просто каменная! Проходит поезд-товарняк. Его тащит старенький паровоз, пылающая топка поджигает тьму ночи. Грузовик трогается. Путь свободен. Если бы Равинель не перезабыл все молитвы, он бы непременно помолился.

IV

Равинелю часто приходится разъезжать в машине ночью. Ему это нравится. На дороге — ни души, на полном ходу врезаешься в темноту. Не сбавляя скорости, проезжаешь деревни. Фары причудливо освещают дорогу, и она напоминает подернутый рябью канал. Будто едешь по самой кромке. И вдруг словно скатываешься с американских горок: белые столбики, ограждающие повороты, сверкая в отсветах фар, мчатся на тебя с головокружительной быстротой. Ты чуть ли не собственной волей творишь эту захватывающую феерию, превращаешься в таинственного мага, касаешься волшебной палочкой странных предметов на далеком горизонте, на лету высекаешь из темноты снопы искр и целые неведомые созвездия. Ты отдаешься мечте, уносишься далеко от реальности. Ты уже не человек, а обнаженная душа, уносимая течением, блуждающая по уснувшему миру. Улицы, луга, церкви, вокзалы бесшумно скользят мимо и исчезают в темноте. Может, и нет никаких лугов, никаких вокзалов? Ты сам себе хозяин. Прибавишь скорость, и уже ничего не видно, кроме дрожащих линий, со свистом проносящихся за стеклом, словно стены туннеля. Но стоит приподнять затекшую ногу, и декорации тут же меняются. И тогда мелькает унылый ряд картин, иные мгновенно запечатлеваются в мозгу, как распластанные листья, налипающие на радиатор и на ветровое стекло: колодец, тележка, будка железнодорожного сторожа, сверкающие пузырьки в аптеке. Равинель любит ночь. Анжер позади, позади переливчатая цепочка огней. Дорога пустынна. Люсьен сидит, засунув руки в карманы, уткнув подбородок в воротник, и не раскрывает рта. После Нанта Равинель едет не торопясь, мягко выписывая повороты. Старается избегать толчков, чтоб не больно было лежащему в кузове телу. Смотреть на спидометр незачем. Он и без того знает, что скорость в среднем пятьдесят. А раз так, значит, они будут в Ангиане как наметили — до восхода солнца. Только бы обошлось!.. Когда они проезжали Анжер, вдруг забарахлил мотор. Нажим на стартер, и все в порядке. Надо же, он не прочистил карбюратор! Не хватает только застрять на дороге в такую ночь. Ладно, нечего распускать нюни. Лучше не прислушиваться к мотору. Они с Люсьен — как летчики, летящие над Атлантикой. Повреждение мотора означает для них…

Равинель даже зажмурился. Такими мыслями только накличешь беду. Впереди маячит красный огонек. Это многотонный грузовик. Он плюется густым масляным дымом, нарушает рядность, оставляя слева узкий коридор, в который едва можно протиснуться. Равинель выпрямляется, видя, что оказался в самом фокусе лучей от фар грузовика. Из кабины водителю наверняка виден салон их машины. Равинель прибавляет скорость, и мотор сразу начинает чихать. Должно быть, в форсунку попала пыль, засорился карбюратор. Люсьен ни о чем не подозревает. Она спокойно дремлет. Ей-то что? Странно, до чего она не похожа на других женщин… Как вышло, что она его любовница? Чья это была инициатива? Поначалу, казалось, она его просто не замечает. Она интересовалась только одной Мирей. Обращалась с ней не как с пациенткой, а как с подругой. Они однолетки. Может, она поняла, что их брак непрочен? Или уступила внезапному порыву? Но он-то прекрасно сознает, что красотой не блещет. Остроумием тоже. Сам он никогда не посмел бы прикоснуться к Люсьен… Люсьен из другого мира — изысканного, утонченного, культурного. Его отец, учителишка Брестского лицея, смотрел на этот мир лишь издали, глазами бедняка. Первое время Равинель думал, что это женский каприз. Странный каприз, и только… Вороватые объятия… Иногда прямо в кабинете, на койке рядом с тем же столом, на котором кипятились никелированные инструменты. Иногда она потом измеряла ему давление — беспокоилась за его сердце. Беспокоилась?.. Нет. Вряд ли. Но она не раз проявляла заботу, вроде бы и вправду волновалась… А иногда затем с улыбкой выпроваживала его за дверь. «Что ты, милый, ей-богу, это сущие пустяки». В конце концов его совершенно замучила неуверенность. Скорей всего… Внимание! Трудный перекресток… Скорей всего у нее с первого же дня были далеко идущие планы… Ей нужен был сообщник. Они — сообщники с самого начала, с первого взгляда… Любовь тут ни при чем, то есть настоящая любовь! Их связывает отнюдь не склонность, а что-то глубокое, тайное, запутанное. Разве Люсьен польстилась бы на деньги, только на деньги? Нет, ей важнее власть, которую дают деньги, положение в обществе, право распоряжаться. Она хочет властвовать. А он сразу подчинился. Но это еще не все. В Люсьен живет какая-то скрытая тревога. Едва ощутимая, но все-таки ошибиться тут невозможно. Тревога повисшего над бездной, не вполне нормального существа. Потому-то они и сошлись. Ведь и он сам человек не вполне нормальный, ну хотя бы с точки зрения Ларминжа. Он живет как все, даже считается отличным представителем фирмы, но это одна видимость… Проклятый косогор! Мотор решительно не тянет!.. Да, так о чем это я?.. Я мечусь, заглядываюсь на границу, как изгнанник, стремящийся вновь обрести родину. И она тоже… она ищет, мучается, ей чего-то не хватает. Иногда она вроде цепляется за меня, как будто в страхе. А иногда смотрит на меня так, будто задается вопросом, кто же я такой. Сможем ли мы жить вместе? И хочу ли я с ней жить?

Тормоз. Две слепящие фары. Рассекая воздух, проносится машина, и снова путь открыт. Деревья побелены в рост человека, шоссе рассечено посередине желтой чертой, и время от времени осенний, черный лист на дороге издали напоминает камень или выбоину на асфальте. Равинель лениво пережевывает одни и те же мысли. Он забыл про смерть. Забыл про Люсьен. У него затекла левая нога, очень хочется закурить. Он чувствует себя в полной безопасности в этой закрытой со всех сторон машине. Нечто подобное он испытывал еще в детстве, когда направлялся в школу в застегнутой на все пуговицы пелерине. Опустив капюшон, он видел всех, а его — никто. И он играл сам с собой, будто он парусник, сам себе отдавал приказы, совершал сложные маневры: «Повернуть брам-стеньгу!», «Убрать все паруса!». Он наклонялся, подстраивался под ветер и позволял ему нести себя к бакалейной лавке, куда его нередко посылали за вином. С тех пор и захотелось ему побывать в ином мире, без взрослых, вечно проповедовавших одну только строгую мораль.

Люсьен кладет ногу на ногу, аккуратно поправляет на коленях пальто. Равинель с трудом осознает, что они перевозят труп.

— Через тур мы добрались бы скорее, — замечает Люсьен, даже не повернув головы. Равинель тоже не шевелится и отрезает:

— После Анжера дорога забита. И не все ли равно?

Только бы она не возразила, а то он непременно с ней разругается, в общем-то из-за ничего. Но Люсьен довольствуется тем, что достает из кармана карты автомобильных дорог и рассматривает их, наклонившись к освещенной приборной доске. Но и это раздражает Равинеля. Карты по его части. Разве он полез бы в ее ящик? Кстати, он никогда не видел квартиры Люсьен. Они слишком заняты: и он, и она. Еле-еле успевают позавтракать вместе или встретиться в больнице, куда он заходит, якобы, на прием. А чаще Люсьен приходит в домик у пристани. Там-то они все и задумали. Что он знает о Люсьен, о ее прошлом? Она не склонна к излияниям. Как-то раз она сказала, что отец ее был судьей в Эксе. Умер во время войны. Не вынес лишений жизни. О матери она вообще не рассказывала, как он ее ни выспрашивал. Она только хмурилась. И все. Ясно одно: Люсьен с ней не видится. Наверное, семейная распря. Во всяком случае, в Экс Люсьен так и не возвратилась. Но эти места, видно, все же дороги ее сердцу, раз она хочет обосноваться в Антибе. Сестер и братьев у нее нет. В ее кабинете стоит — вернее, стояла, потому что он давно уж ее не видал, — маленькая фотография. На ней красивая, светловолосая девочка скандинавского типа. Он еще расспросит, кто это. Потом, после женитьбы. Как это чудно звучит! Равинель не представляет себя мужем Люсьен. Люсьен, да и он, как ни странно, типичные старые холостяки. И привычки у них холостяцкие. Его привычки неотъемлемы от него. Они ему нравятся. А вот привычки Люсьен он просто ненавидит. Ненавидит ее духи. Терпкий запах не то цветка, не то животного. Ненавидит ее перстень с печаткой, который она вечно крутит при разговоре, — массивное кольцо, которое хорошо смотрелось бы на пальце банкира или промышленника. Ненавидит ее манеру есть: она лязгает зубами и любит мясо с кровью. Порой ее движения, ее выражения вульгарны. Она следит за собой Она отлично воспитана. А иногда вдруг хохочет во весь голос или смотрит на людей слишком заносчиво и нагло. У нее широкие запястья, толстые лодыжки, почти плоская грудь. Это его чуть коробит. Она курит тонкие вонючие сигареты. Кажется, привычка, приобретенная в Испании. Зачем она ездила в Испанию? Прошлое Мирей по крайней мере лишено таинственности.

После Ла Флеш местность меняется. Попадаются холмы, ложбины, где еще держится туман, изморозью застилающий стекла. Некоторые крутые подъемы Равинель берет только со второй попытки.

Эта двойная смесь — просто мерзость. Из-за нее-то и трещат моторы, да и тянут не лучше газогенератора. Погода вконец портится. Половина одиннадцатого. На дороге никого. Если вырыть в поле яму и закопать труп, никто и не догадается. Шито-крыто… Но у них определенный план… Бедняжка Мирей! Она не заслуживает таких мыслей. Равинель с нежной жалостью вспоминает о ней. Почему она была не из той же породы, что и он? Домашняя хозяюшка, уверенная в себе! Неравнодушная к цветным кинофильмам, магазинам стандартных цен, кактусам в горшочках. Она считала себя выше его, критиковала галстуки, которые он носил, смеялась над его лысиной. Она недоумевала, отчего он иногда раздраженно расхаживает по дому, засунув руки в карманы. «Что с тобой, милый? Давай сходим в кино?.. Если тебе скучно, скажи». Но нет, ему было не скучно, куда хуже! Ему было тошно — вот правильное слово. Теперь он знает: это неизлечимо. Это хроническое заболевание. Тошно жить на свете. И никакое лечение тут не поможет. Мирей мертва! А что изменилось? Но, может, когда они поселятся в Антибе…

По обеим сторонам дороги тянется бесконечная равнина. Кажется, что машина совсем не движется. Люсьен перчаткой протирает стекло, рассматривает унылый мелькающий пейзаж. На горизонте замаячили огни Манса.

— Тебе не холодно?

— Нет! — отрезает Люсьен.

С Мирей Равинелю тоже не повезло. Как и с Люсьен. Ему, видимо, попадаются одни только бесстрастные женщины. Напрасно Мирей притворялась чувственной, считая, что обязана разыгрывать страсть. Равинеля не так легко провести. Отсюда и пошли их разногласия. А вот Люсьен даже и не пытается вводить его в заблуждение. Совершенно очевидно, что любовь ее только бесит. Она — полная противоположность Мирей.

Равинель старается не думать об этом. Ведь в конце концов Мирей убил он. Но в этом и загвоздка. Он никак не может себя убедить, что совершил преступление. Преступление — так ему всегда казалось и кажется по сей день — вещь чудовищная! Надо быть кровожадным дикарем. А он вовсе не кровожаден. Он органически не способен схватиться за нож… или нажать курок револьвера. В Ангиане у него лежит в секретере заряженный браунинг… Пустынные ночные дороги… Кто встретится — неизвестно. Даврель, директор, посоветовал ему обзавестись оружием. Месяц спустя он сунул этот револьвер в ящик, перепачкав смазкой карты. Ему бы и в голову не пришло стрелять в Мирей. Его преступление — результат незначительных, мелких подлостей, совершенных по недомыслию. Если бы судья — ну вот вроде отца Люсьен — стал его допрашивать, он бы чистосердечно ответил: «Ничего я такого не сделал!». А раз он ничего не сделал, он и не раскаивается. В чем ему раскаиваться? В конце концов пришлось бы раскаиваться в том, что он такой, как есть. А это уж бессмыслица.

Дорожный знак: «До Маиса 1500 метров». Белые станции обслуживания. Дорога проходит под металлическим мостом, бежит между белыми домами.

— Ты не хочешь ехать через центр?

— При чем тут центр?.. Я еду кратчайшим путем.

Двадцать пять минут одиннадцатого. Люди выходят из кино. Мокрые тротуары. Мотор эхом отзывается на пустынных улицах. Кое-где еще попадаются освещенные бистро. Слева площадь. По ней не спеша идут двое полицейских с велосипедами. Потом опять пригород, газовые фонари. Опять белые дома и бензоколонки. Улицы кончаются. Мелькает мост, на нем пыхтит маневровый паровоз. Навстречу несется фургон для перевозки мебели. Равинель прибавляет скорость, выжимает семьдесят пять километров. Еще немного, и будет Бос. До Ножан-ле-Ротру дорога нетрудная.

— Сзади машина, — говорит Люсьен.

— Вижу.

Свет фар обсыпает баранку и приборную доску словно золотой пылью, ее так и хочется стереть рукой, а дорога впереди сразу кажется темнее прежнего. Машина — «пежо» — обгоняет их и тут же поворачивает обратно. Ослепленный Равинель чертыхается. «Пежо» медленно растворяется, тает, как силуэт на экране, и уже издали посылает два снопа света. Скорость не меньше ста десяти. Именно в этот момент мотор задохнулся, закашлял. Равинель включает стартер. Мотор глохнет совсем. Машина катится лишь по инерции. Равинель машинально выруливает на край дороги, притормаживает, выключает фары и зажигает задние огоньки.

— Что это ты придумал? — спрашивает Люсьен.

— Неполадки! Не ясно, что ли! С машиной неполадки. Наверное, карбюратор!

— Вот не хватало!

Можно подумать, что он это нарочно. Обидно, конечно, застрять у самого Манса. Там сильное движение, даже ночью! Равинель выходит из машины. Сердце колотится. Пронизывающий, холодный ветер посвистывает в голых ветвях. Отчетливо слышен каждый звук. Вот где-то звонко громыхнули вагоны, потом состав сдвинулся с места. Неторопливо проплыл по деревне автомобильный гудок. Черт побери, живут же люди в черепашьем темпе. Равинель поднимает капот.

— Подай фонарик.

Она протягивает ему фонарь. Равинель склоняется над теплым, смазанным мотором. Отвертка пляшет в руке, не попадает в нужные пазы.

— Давай-ка быстрей.

Равинель не нуждается в понукании. Он с остервенением сдувает в сторону едкий, отдающий бензином и маслом пар. Хрупкий жиклер покоится на его ладони. Придется разобрать карбюратор, положить куда-нибудь крошечные винтики. Их спасение зависит от одного из этих кусочков металла. На лбу у Равинеля выступает пот и, скатываясь, щиплет глаза. Он садится на подножку, аккуратно раскладывает перед собой детали карбюратора. Люсьен расхаживает по шоссе.

— Лучше бы помогла, — замечает Равинель.

— Правда, может, так будет быстрее. Ведь вполне возможно…

— Что?

— Что первый же встречный автомобилист может поинтересоваться, не надо ли нам помочь.

— Ну и что?

— Как «ну и что»? Он может выйти из машины и предложить нам свои услуги.

Равинель с силой продувает маленькие медные трубочки. Рот наполняется едкой кислой слюной. Но он все дует и дует… И уже не слышит замечаний Люсьен. Слышно только, как пульсирует в висках кровь. Наконец он переводит дух.

— …Полиция!

Что она мелет, эта Люсьен! Равинель протирает глаза, смотрит на нее. Хм… боится!.. Сомнений нет. Наверняка подыхает от страха. Вынимает из машины свою сумочку. Равинель вскакивает и бормочет, держа жиклер в зубах:

— Ты что, собираешься меня бросить?

— Хватит болтать, дурак!

Машина. Из Манса. Не успели они и глазом моргнуть, как она оказалась почти рядом. Яркий луч света очерчивает их фигуры, и они чувствуют себя словно голыми. Растущая черная громада замедляет ход.

— Дело дрянь? — раздается жизнерадостный голос.

В темноте угадывается большой грузовик. Из окна высовывается мужчина. Алеет красная точка сигареты.

— Да нет! — отзывается Равинель. — Уже порядок.

— Может, девочка пожелает ехать со мной? — хохочет шофер и, трогаясь, машет рукой.

Грузовик спешит дальше, слышится только скрип переключаемых скоростей, Люсьен без сил опускается на сиденье. Но Равинель в бешенстве. Впервые она обозвала его дураком.

— Сделай одолжение — сиди спокойно. И держи свои соображения при себе. Ты не меньше моего виновата.

Неужели она действительно собиралась удирать? Добраться до Манса? Они ведь связаны одной веревочкой. Да разве бегство от него спасло бы ее?

Люсьен молчит. По ее позе нетрудно догадаться, что она решила ни во что не вмешиваться. Пусть сам выпутывается. А ведь нелегко собрать заново карбюратор, почти вслепую, пристраивая прыгающий фонарик то на коробке скоростей, то на крыле или на радиаторе. Каждую секунду гайки могут свалиться, закатиться в песок. Но от злости пальцы Равинеля обретают такую уверенность, такую ловкость и подвижность, какой он еще никогда не знал. Он осматривает машину, нажимает на стартер. Все в порядке. Мотор работает исправно. Тогда Равинель из озорства хватает канистру и не спеша, медленно наливает полный бак. Их обгоняет грузовик-цистерна, освещая на мгновение салон и длинный сверток едко-зеленого цвета. Люсьен съеживается на сиденье. Ну, и ладно! Он водворяет огромную канистру на прежнее место — на громыхающий лист железа, закрывает багажник. Поехали! Половина первого. Равинель нажимает на педаль. Ему почти весело. Люсьен струхнула. Да еще как. Куда больше, чем тогда, в ванной. Почему? Риск тот же — ни меньше, ни больше. Во всяком случае, в их отношениях что-то вдруг изменилось. Она чуть не предала его. Конечно, Равинель больше об этом никогда не заговорит, но будет иначе реагировать, если она снова попробует обращаться с ним свысока.

Красный огонек грузовика-цистерны приближается. Равинель обгоняет его и мчится вперед. Вот и Бос. Небо прояснилось. Высыпали звезды. Они медленно бегут за дверцами машины. О чем она, интересно, думала, хватая сумочку? О своем общественном положении, о своем месте в больнице? Она его чуточку презирает. Несчастный коммивояжер! Он давно это понял. Его считают простаком, не способным разбираться в тонкостях. Но он не такой уж дурак, как кажется.

Ножан-де-Ротру! Длинная, бесконечно длинная улица, кривая и узкая. Небольшой мост и черная, поблескивающая в отсветах фар водная гладь. «Внимание — школа!» Ночью школьники спят. Равинель не замедлил хода. Вот он уже на другом, крутом берегу. Мотор рычит во всю мочь.

Черт побери! Жандармы. Трое, четверо. «Ситроен», поставленный поперек дороги, загораживает проезд; у края дороги выстроились мотоциклы. И все залито ярким светом: спины, портупеи, лица жандармов. Они машут. Придется остановиться. Равинель выключает фары. Внезапно его скрючивает от подступающей к горлу тошноты, как тогда в ванной. Он машинально резко тормозит, и. Люсьен с силой упирается в распределительную доску, чтобы не стукнуться. Его мутит. Вот уже электрический фонарик прогуливается по мотору, по кузову… Глаза жандармов впиваются в глаза Равинеля.

— Откуда едете?

— Из Нанта. Коммивояжер.

Равинель вовремя сообразил, что это уточнение может их спасти.

— Вы не обгоняли возле Манса большой грузовик?

— Вполне возможно. Как-то не обратил внимания, знаете…

Жандарм переводит взгляд на Люсьен. Равинель спрашивает как можно более непринужденно:

— Гангстеры?

Жандарм заглянул под сиденье, гасит фонарик.

— Мошенники. Везут перегонный куб.

— Странная профессия. Моя мне больше нравится!

Жандарм отходит. Равинель медленно трогается с места, проезжает мимо выстроившихся в ряд мужчин, постепенно набирает скорость.

— А я-то уж подумал… — бормочет он.

— Я тоже, — признается Люсьен.

Он едва узнает ее голос.

— Во всяком случае, не исключено, что он взял на заметку наш номер.

— Ну и что?

Именно ну и что! Какая разница? Равинель не намерен скрывать свое ночное путешествие. В каком-то смысле даже хорошо, если жандарм записал номер машины. Ведь в случае чего этот человек мог бы засвидетельствовать… Только вот одно… Женщина в машине. Но, может, жандарм об этом и не вспомнит.

Стрелка часов перед глазами продолжает свой однообразный бег. Три часа. Шартр где-то очень далеко, на юго-востоке… За поворотом открывается Рамбуйе. Ночь по-прежнему темным-темна. Не зря они выбрали ноябрь. Зато вот движение становится все сильнее. Грузовики с молоком, тележки, машины связи… Теперь Равинелю уже не до размышлений. Он внимательно следит за дорогой. Вот и окраина Версаля. Город спит. Машины для поливки улиц неторопливо двигаются в ряд, позади огромного грузовика, похожего на танк. Тяжелая усталость наваливается на плечи Равинеля. Хочется пить.

Вилль-д'Авре… Сен-Клу… Пюто… Мелькают дома. За прикрытыми ставнями темно. После встречи с жандармами Люсьен не сделала ни одного движения, ни одного жеста. Но она не спит. Она глядит прямо перед собой через запотевшее ветровое стекло.

Темный, бездонный провал Сены. И вот уже первые особняки Ангиана. Равинель живет неподалеку от озера в конце тупика. Завернув сюда, он тут же включает сцепление и выключает контакт. Машина по инерции бесшумно катится вперед.

Равинель останавливается в конце тупика на круглой площадке и выходит из машины. У него так одеревенели руки, что он с трудом удерживает ключ. Наконец он распахивает ворота, заводит машину во двор и поспешно закрывает обе створки. Справа — домик, слева — гараж, низкий, массивный, вроде дота. В конце аллеи за деревьями виднеется покатая крыша флигеля.

Люсьен, пошатнувшись, хватается за ручку дверцы. Ноги у нее затекли, она трясет сначала одной, потом другой ногой, сгибает их. Лицо замкнутое, хмурое, такое бывает у нее при самом скверном настроении. Равинель приподнимает крышку багажника.

— Помоги-ка!

Сверток цел и невредим. Один край полотнища чуть завернулся и обнажил туфлю, заскорузлую от воды. Равинель подтягивает сверток на себя. Люсьен берется за другой конец.

— Пошли?

Она наклоняет голову в знак согласия. Готово!

Согнувшись, они спускаются по аллее, минуют живую изгородь. Флигель с покатой крышей — это прачечная. Крошечный ручеек лениво бежит к мосткам, спускающимся к воде. По дороге ручеек расширяется, катится вниз, образует крошечный водопад и теряется в озере.

— Посвети!

Люсьен снова начинает командовать. Сверток лежит на цементных плитах. Равинель держит фонарь. Люсьен принимается развертывать брезент. Тело в помятой одежде поворачивается легко, как бы по собственной воле. Лицо Мирей, окруженное уже просохшими, растрепанными волосами, словно бы гримасничает… Толчок — и труп скользит по мосткам. Всплеск, и волна докатывается до противоположного берега. Еще немного… Люсьен подталкивает труп ногой, и он погружается в воду. Потом она на ощупь — Равинель уже погасил фонарик — складывает брезент, тащит его к машине. Двадцать минут шестого.

— У меня времени в обрез, — бормочет она.

Они входят в дом, вешают на вешалку в передней дорожное пальто и шляпу Мирей. Кладут сумку на стол в столовой.

— Быстрей! — командует разрумянившаяся Люсьен. — Скорый в Нант отходит в шесть сорок. Мне нельзя опаздывать.

Они садятся в машину. Только теперь Равинель почувствовал, что он овдовел.

V

Равинель медленно спустился по лестнице Монпарнасского вокзала, у входа в вестибюль купил пачку сигарет «Галуаз» и отправился к Дюпону. «У Дюпона поешь, как дома». Светящаяся вывеска отливала бледно-розовым в лучах зари. Сквозь широкие стекла видны были спины людей, сидящих перед баром, и огромная кофейная машина с колесами, рукоятками, дисками, которые начищал до блеска заспанный официант. Равинель сел за дверью и сразу же размяк. Много раз он останавливался тут в такую же рань. Он проделывал крюк через весь Париж, чтобы протянуть время и не будить Мирей. Утро, как все другие…

— Черный… и три рогалика.

Все очень просто: он как будто отходит после ночного кошмара. Снова чувствует свои ребра, локти, колени, каждую мышцу. Малейшее движение, и по телу пробегает волна усталости. Голова у него горит, в мозгу будто что-то клокочет, глаза болят, больно натягивается кожа на скулах… Он чуть не начал клевать носом прямо на стуле в шумном кафе. А ведь самое трудное еще впереди. Теперь нужно якобы обнаружить труп. Но до чего хочется спать! Все решат, что он убит горем. В каком-то смысле изнуренный вид сослужит ему добрую службу.

Он положил деньги на стол, обмакнул в кофе рогалик. Кофе показался ему горьким, как желчь. Если поразмыслить, то встреча с жандармами — сущий пустяк, даже если кто и сообщит, что в машине сидела женщина. Пожалуйста: эта женщина — незнакомка, она проголосовала на дороге. Он встретил ее при выезде из Анжера. Сошла в Версале. Ни малейшей связи со смертью Мирей… И потом, кому взбредет в голову расследовать, какой дорогой он вернулся домой? Допустим, его даже заподозрят. Но лишь до тех пор, пока не проверят его алиби. Равинель не выезжал за пределы Нанта и его окрестностей. Это подтвердят тридцать свидетелей. Где и когда он выходил, можно установить с точностью до часа или около того. Ни одного пробела. В среду, четвертого — а вскрытие поможет установить точную дату, если не час, смерти, — в среду, четвертого?.. Погодите-ка! Я провел весь вечер в пивной «Фосс». Засиделся там за полночь. Спросите Фирмена, официанта, он наверняка помнит. А пятого утром я болтал с… Но к чему лишний раз ворошить эти невеселые мысли?

Люсьен все это уже без конца твердила ему на вокзале. Версия несчастного случая возникает сама собой. Головокружение, упала в ручей, мгновенное удушье… Зауряднейшее дело. Правда, Мирей одета была не по-домашнему? А раз так, зачем ей понадобилось спускаться в прачечную? Да мало ли зачем женщина может пойти к себе в прачечную? Может, забыла там белье или кусок мыла… Впрочем, вряд ли у кого возникнут подобные вопросы. А если кто предпочитает версию самоубийства — что ж, пожалуйста. Два года прошли, те самые два года, которых требует страховая компания…

Без десяти семь. Черт возьми! Надо трогаться. Равинель так и не прикоснулся к последнему рогалику, а первые два застряли у него в горле тошнотворной массой… С минуту он постоял на краю тротуара. Разбегались во всех направлениях автобусы и такси. Толпы служащих, обитателей пригородов, стремительно вырывались из стен вокзала. Вот он, унылый Париж, на рассвете. Н-да… И все-таки надо трогаться в путь.

Машина стояла совсем рядом с билетными кассами. Там словно картина на выставке, висела большая карта Франции, похожая на открытую ладонь, всю изрезанную линиями: Париж — Бордо, Париж — Тулуза, Париж — Ницца… Линии удачи, линии жизни. Фортуна! Судьба! Равинель дал задний ход, выехал на дорогу. Надо как можно скорей уведомить страховую компанию. Послать телеграмму Жермену. Придется, наверно, позаботиться и о похоронах. Миреи очень бы захотелось приличных похорон, ну и, конечно, отпевания в церкви. Равинель вел машину как автомат. Он так хорошо знал все эти улицы, бульвары… да и движение еще не сильное… Мирей была неверующая и все-таки ходила к обедне. Предпочитала праздничные службы — из-за органа, пения, туалетов. И не пропускала проповеди отца Рике по радио, во время поста. Она не очень-то разбиралась в сути, но считала, что он хорошо читает. И потом этот отец Рике перемещенное лицо!.. Ворота Клинянкур. Сквозь облака пробивался розовый луч. А вдруг Мирей видит его сейчас… Тогда она знает, что он действовал не по злобе. Смешно!.. Да, а где же взять черный костюм?.. Придется еще бежать в чистку, просить соседку сшить траурную повязку. А Люсьен может спокойно дожидаться его в Нанте. Где же справедливость?

Впрочем, размышлять над этим некогда, потому что впереди показался старенький «пежо» и никак не позволял себя обойти. Он зачем-то все-таки обогнал его у самого Эпинэ, но тут же замедлил ход. Привет! Я еду из Нанта. Я понятия не имею, что у меня умерла жена.

В этом-то и загвоздка. Я понятия не имею…

Ангиан. Он остановился у табачного ларька.

— Здравствуйте, Морен.

— Здравствуйте, мосье Равинель. А вы случаем не запоздали? Вы, кажется, обычно пораньше проезжаете.

— Туман задержал. Чертов туман! Особенно возле Анжера.

— Ох, не приведи господь всю ночь сидеть за баранкой!

— Просто дело привычки Что новенького?

— Ничего Что у нас тут может быть новенького?

Равинель вышел из машины. Больше тянуть нельзя. Будь он не один, насколько все выглядело бы естественней! Свидетеля бы туда… Ах, черт возьми! Папаша Гутр. Вот удача!

— Как дела, мосье Равинель?

— Понемножечку… Очень рад, что вас повстречал… Вы мне как раз нужны…

— А что такое?

— Моя прачечная совсем обветшала. Того и гляди, обвалится. Вот жена и говорит: «Надо бы тебе посоветоваться с папашей Гутром».

— А-а! Это ваша прачечная, что на краю участка?

— Ну да. У вас ведь найдется минутка? Может, съездим. Ну и по стаканчику муската опрокинем для бодрости.

— Понимаете… Мне пора на стройку…

— Мускат из Басс-Гулена. Ну, как? А по дороге расскажете мне все местные новости.

Гутр не заставил себя упрашивать и полез в машину.

— Разве что на минутку… А то ведь меня ждет Тэлад…

Они молча проехали с полкилометра мимо затейливых дачных домиков и остановились у решетчатых ворот, украшенных эмалированной пластинкой: «Веселый уголок». Равинель дал продолжительный гудок.

— Нет. Нет. Не выходите. Жена сейчас откроет.

— Может, она еще не встала, — возразил Гутр.

— В такой-то час? Шутите! И тем более в субботу.

Он выжал из себя улыбку и снова загудел.

— Ставни еще закрыты! — заметил Гутр.

Равинель вышел из машины и крикнул:

— Мирей!

Гутр вылез вслед за ним.

— Может, на рынок пошла.

— Вряд ли. Я ведь ее предупредил, что приеду. Я ее всегда предупреждаю, когда есть возможность.

Равинель открыл ворота. В разрывах низких, бегущих облаков нет-нет да и проглядывало голубое небо.

— Да, осень, последние теплые деньки, — вздохнул Гутр. И добавил: — Ворота у вас ржавеют, мосье Равинель. Надо бы по ним хорошенько суриком пройтись.

В почтовом ящике лежала газета. Равинель вынул ее, а вместе с ней и открытку, засунутую уголком в газету.

— Моя открытка, — пробормотал он. — Значит, Мирей нет дома. Наверно, к брату поехала. Лишь бы с ним ничего не стряслось. После войны Жермен основательно сдал.

Он направился к дому.

— Я только пальто сброшу и тут же догоню вас. Дорогу вы знаете.

В доме пахло чем-то затхлым, заплесневелым. В коридоре Равинель зажег лампу с абажуром. Абажур этот из розового шелка с кисточками Мирей смастерила сама по модели из журнала «Моды и досуг». Гутр все топтался у крыльца.

— Ступайте! Ступайте! — крикнул Равинель. — Я вас догоню.

Он нарочно задержался на кухне, чтоб Гутр ушел вперед, а тот выкрикивал издали:

— До чего же хорош ваш белый цикорий! У вас счастливая рука.

Равинель вышел, оставив дверь открытой. Чтобы успокоиться, он закурил. Гутр подошел к прачечной. Вошел. Равинель остановился посреди аллеи. Судорожно выпустив из носа дым, словно задохнувшись, он замер на месте, не в состоянии сделать ни шагу.

— Эй, мосье Равинель! — окликнул его Гутр.

Ноги совершенно не повиновались Равинелю. Что лучше сделать — закричать, заплакать, уцепиться за Гутра, разыграв убитого горем?

У входа в прачечную появился Гутр.

— Скажите, вы уже видели?

Равинель поймал себя на том, что бежит бегом.

— Что! Что видел?

— О-о! Не стоит так расстраиваться. Это можно подремонтировать. Смотрите!

Он указал на червоточину в срубе и кончиком складного метра поцарапал по дереву.

— Сгнило! Сгнило до самой сердцевины. Придется менять стропила по всей длине.

Равинель, стоявший лицом к ручью, никак не решался повернуться.

— Да, да… Вижу… Совершенно… сгнило… — невнятно бормотал он.

— Там еще мостки… на берегу…

Гутр отвернулся в сторону, и сруб со здоровенными балками медленно закружился перед глазами Равинеля, как спицы колеса. Снова приступ тошноты… «Сейчас упаду в обморок», — подумал он.

— Цемент в порядке, — заметил Гутр самым что ни на есть обыденным тоном. — Доска, это верно… Что же вы хотите? Все ведь изнашивается!

«Дурак!» — пересилив себя, Равинель посмотрел на воду, и сигарета выпала у него изо рта. В прозрачной воде видны были камешки на дне, ржавый обод от бочки, полегшие травинки и водослив, где ручеек пронизывался светом, прежде чем бежать дальше. Гутр то наклонялся над мостками, то выпрямлялся и снова посматривал на прачечную, и Равинель тоже усердно все оглядывал… и поросшее сорняками поле, ветхие мостки, почерневшую, засыпанную пеплом печурку и голый цементный пол, на который они два часа назад положили брезентовый сверток.

— Вот ваша сигарета, — сказал Гутр и, продолжая колотить себя метром по коленке, протянул сигарету Равинелю.

— По правде говоря, — продолжал он, задрав голову, — вся кровля ни к черту не годится. Только я бы на вашем месте покрыл крышу просто-напросто толем.

Равинель внимательно приглядывался к водосливу. Даже если бы тело унесло течением — что маловероятно, — то оно неизбежно застряло бы в протоке.

— Все удовольствие — двадцать монет. Но очень хорошо, что вы меня предупредили. Давно пора приложить к этому руку. А то, глядишь, крыша возьмет да и обрушится вашей дражайшей половине на голову… Что с вами, мосье Равинель? На вас лица нет.

— Пустяки… Устал… всю ночь за рулем!

Гутр замерил все, что нужно, записал большим плоским карандашом цифры на конверте.

— Значит, так, завтра воскресенье. В понедельник я занят у Веруди… Во вторник? Я могу послать вам рабочего уже во вторник. Мадам Равинель будет дома?

— Не знаю… — разжал губы Равинель. — Наверное… хотя нет… Знаете… Лучше я сам к вам зайду и скажу…

— Как хотите.

Эх! Растянуться бы сейчас на постели, закрыть глаза, собраться с мыслями, обдумать все случившееся. Надо что-то предпринять. Куда там… А папаша Гутр преспокойненько набивает трубку, наклоняется над грядкой с салатом и рассматривает груши на дереве.

— Вы их никогда не окуриваете? И зря, наверное. Шадрон говорил мне вчера… Нет… В четверг… Нет, правильно, вчера…

Равинель готов был кусать себе локти, кричать, умолять папашу Гутра убраться восвояси.

— Вы идите, папаша Гутр. Я вас догоню.

Ему просто необходимо было вернуться в эту пустую прачечную, все осмотреть еще раз. При галлюцинациях видишь то, чего нет. Может, бывают обратные галлюцинации? Когда не видишь того, что есть… Но это не галлюцинации, не сон. Все это наяву. Косой, холодный луч солнца скользил по краю прачечной и добросовестно освещал дно. Камешки не сдвинулись с места. Как будто они оставили труп в другой прачечной, в точности такой же, как эта, но где-то далеко, в стране кошмаров и снов. Папаша Гутр небось уже выходит из себя. Чертов Гутр!.. Обливаясь потом, Равинель пошел по аллее. Гутр ждал его на кухне. Шут гороховый! Сидит за столом и, слюнявя большой палец, перебирает свои бумажки… Рядом на столе его фуражка.

— Знаете, мосье Равинель. Я вот предложил вам толь, но потом подумал, может, шифер лучше…

Равинель вдруг вспомнил про мускат. Черт бы его подрал! Он ведь дожидается обещанного муската!

— Секундочку, папаша Гутр. Я только спущусь в погреб.

Господи, получит он его, свой мускат, и потом уберется, а не то… Равинель сжал кулаки. Сколько волнений… Его всего колотило. Ни дать ни взять судороги… У самой двери он в страхе остановился. А вдруг Мирей очутилась в погребе? Да нет! Что за идиотский страх? Он включил свет. В погребе, конечно, никакой Мирей! И все-таки Равинель поторопился поскорей оттуда выбраться. Схватил бутылку из ящика и бросился наверх. Он нервничал, хлопал дверцами буфета, а доставая стаканы, задел бутылкой за край стола. Руки уже не слушались его. Вытаскивая пробку, он чуть не разбил бутылку.

— Наливайте сами, папаша Гутр. У меня руки дрожат… Восемь часов за баранкой…

— Н-да, жалко проливать такое винцо, — сверкнул глазами Гутр.

Медленно, с видом знатока, он налил два стакана и встал, воздавая должное мускату.

— Ваше здоровье, мосье Равинель. И здоровье вашей супруги. Надеюсь, ваш шурин не захворал. Хотя в такую промозглую погоду!.. У меня вот нога…

Равинель залпом выпил белое вино, снова налил стакан — и снова выпил. И еще…

— Ну, вот и хорошо, — одобрил Гутр. — Видать, у вас привычка.

— Когда я выматываюсь, вино меня бодрит!

— Это уж точно, — закивал головой Гутр, — оно и мертвеца взбодрит.

Равинель ухватился за стол. На этот раз голова у него кружилась не на шутку.

— Вы меня простите, папаша Гутр, но мне надо… У меня каждая минута на учете… С вами приятно поболтать, но знаете…

Гутр натянул на голову фуражку.

— Понял, понял! Убегаю. К тому же меня на стройке ждут.

Он наклонился над бутылкой, прочитал этикетку: «Мускат высшего качества — Бас-Гулен».

— Поздравьте от меня того, кто приготовил такое винцо, мосье Равинель. Он свое дело знает, это уж точно.

На пороге они еще обменялись любезностями, потом Равинель закрыл дверь, повернул ключ, добрался до кухни и допил там мускат. «Невероятно!»— пробормотал он. У него была совершенно ясная голова, но все происходило как во сне, когда видишь дверь, трогаешь ее и тем не менее проходишь сквозь нее, да еще считаешь это вполне естественным. Неторопливо постукивал будильник на камине, напоминая тиканье другого будильника. Там, в Нанте.

Невероятно!

Равинель встал и пошел в столовую. Сумочка Мирей на прежнем месте. В передней — пальто, шляпа. Висят на вешалке. Он поднялся на второй этаж. Домик был безмолвен и пуст — совершенно пуст. И тут Равинель заметил, что держит бутылку за горлышко, как дубинку. Его пронизал мучительный страх. Он поставил бутылку на пол — поставил тихонько, осторожно. Потом, стараясь не скрипеть, открыл секретер. Револьвер лежал на месте, завернутый в промасленную тряпку. Он протер его, оттянул затвор и вложил в ствол патрон. Послышался щелчок, Равинель одумался. Что за нелепость? При чем тут револьвер? Вздохнув, он сунул его в карман брюк. Как ни странно, он почувствовал себя несколько уверенней. Потом сел на край постели, сложил руки на коленях. С чего начать? Мирей в ручье нет — вот и все. Только сейчас он полностью осознал очевидность этого факта. Ни в ручье, ни в прачечной, ни в доме. Черт подери… Он забыл заглянуть в гараж.

Перескакивая через две ступеньки, Равинель сбежал с лестницы, перебежал аллею и распахнул гараж. Пусто. Даже смешно. Только три-четыре бидона с маслом да тряпки, испачканные тавотом. Равинелю пришла в голову другая мысль. Он медленно побрел по аллее. Следы его и Гутра были отчетливо видны, а других не оказалось. Впрочем, Равинель и сам толком не знал, что он ищет. Просто он уступал внезапным порывам, ему надо было двигаться, что-то делать. В отчаянии он огляделся. Справа и слева тянулись незастроенные участки Его ближайшим соседям с улицы виден только фасад «Веселого уголка». Равинель вернулся на кухню. Может, порасспросить их? Сказать: «Я убил жену… Не видели ли вы ее труп?» Смех, да и только! Люсьен?.. Но Люсьен сейчас в поезде Связаться с ней по телефону раньше полудня невозможно. Вернуться в Нант?.. Но под каким предлогом? А что, если тело обнаружат в течение дня? Как тогда оправдать этот отъезд, это бегство? Заколдованный круг! Равинель взглянул на будильник. Десять часов! Ему надо было еще побывать на бульваре Мажанта, в магазине «Бланш и Люеде». Равинель тщательно запер входную дверь, сел за руль и снова двинулся в Париж. День разгулялся. Погода мягкая, приятная… Начало ноября, а тепло, как весной. Мимо пронеслась спортивная машина. Пассажиры опустили верх. Они весело смеялись, ветер раздувал волосы, и Равинель вдруг почувствовал себя слабым, старым и виноватым. Он злился на Мирей. Она его предала. Ей разом удалось добиться того, в чем он всегда терпел крах: она преступила таинственную границу; она по ту сторону — невидимая, неуловимая, как призрак, как зыбкий туман над дорогой. Можно и при жизни быть мертвецом… и оставаться живым после смерти… Он часто это чувствовал… Да, но труп?..

Мысли у него стали путаться. Его клонило ко сну. И как будто бездушный двойник его уверенно лавировал на дороге, узнавая улицы, перекрестки. Машина остановилась перед магазином, словно сама собой.

С бульвара Мажанта он отправился в центр, на угол за Лувром, куда почти никогда не заглядывал. Но сегодня он был сам не свой. По дороге он все подсчитывал, прикидывал, путался в цифрах… Значит, поезд приходит в одиннадцать двадцать или в одиннадцать сорок… Дорога занимает пять часов… значит, в одиннадцать десять… А от больницы до вокзала пять минут хода. Люсьен уже, наверное, там. Он остановился у кафе.

— Будете завтракать, мосье?

— Если хотите.

— То есть как это, если я?..

Официант посмотрел на небритого клиента, потирающего рукой глаза. Загулял, как видно!

— Где тут у вас телефон?

— В глубине зала, справа.

— Можно позвонить?

— Обратитесь в кассу за жетоном.

Дверь на кухню позади Равинеля непрестанно хлопала. «Три закуски!.. И приготовьте антрекот!» На линии треск. Голос Люсьен почти неузнаваем. Он доносится очень издалека, и это раздражает. Впрочем, в такой сутолоке все равно поговорить толком невозможно.

— Алло! Алло, Люсьен?.. Да, это я, Фернан… Она исчезла. Нет, за ней никто не приходил… Она исчезла… Сегодня утром ее там не было…

За его спиной причесывается перед зеркалом какой-то тип. Наверно, ждет телефона!

— Люсьен! Алло, ты меня слышишь?.. Ты должна приехать… Роды? Плевать я хотел на роды… Нет, я не болен… и я не пил… Я знаю, что говорю… Нет! Никаких следов… Как?.. Неужто ты воображаешь, что я нарочно сочинил такую историю? Что?.. Конечно, было бы неплохо. Ну, если сегодня вечером ты никак не можешь… Тогда завтра в двенадцать сорок… Ладно! Я вернусь туда… Посмотреть? Где прикажешь смотреть?.. Я и сам не понимаю… Да! Договорились. До завтра.

Равинель повесил трубку и сел на прежнее место у окна. Что ж, Люсьен можно извинить. Если бы такую новость сообщили по телефону ему, Равинелю, разве он поверил бы? Машинально съев заказанное, он опять сел в машину. Снова ворота Клинянкур, дорога на Ангиан. Люсьен права. Надо вернуться туда, поискать еще и, на худой конец, хоть показаться соседям. Выиграть время. Главное, пусть они увидят, что он держится как ни в чем не бывало.

Равинель дернул дверь. Заперта на ключ. Это его почему-то разочаровало. Чего же он ждал? По правде говоря, он уже ничего не ждал. Он хотел тишины и покоя, хотел забыться. Войдя в комнату, он проглотил таблетку, поднялся в спальню, заперся, положил револьвер на ночной столик и, не раздеваясь, повалился на кровать. И тут же погрузился в тяжелый сон.

VI

Равинель проснулся около пяти. Все тело ныло, в желудке — тяжесть, лицо отекло, ладони вспотели. Но когда он спросил себя: «Что же случилось с трупом?» — то немедленно сам себе четко и определенно ответил: «Труп украли». И Равинель сразу как-то успокоился. Он встал, тщательно умылся холодной водой, неторопливо побрился. Его украли, черт подери! Дело приняло очень серьезный оборот, но с вором еще можно поладить. Достаточно назначить цену.

Он окончательно проснулся. Вот он снова в своей спальне, среди знакомых вещей. Жизнь продолжается. Ноги уже не подкашиваются. Да, он дома, в привычной, совсем не таинственной обстановке. Спокойно, минутку — надо во всем разобраться. Труп украли, это ясно… И вор где-то недалеко.

Однако чем больше он раздумывал, тем сильнее одолевали его сомнения. Украсть труп? Но зачем? Идти на такой риск! Он хорошо знал своих ближайших соседей. Справа живет Биго — железнодорожник лет пятидесяти, добродушный и бесцветный малый. Работа, сад, карты. Никогда не повышает голоса. Чтобы Бито спрятал труп! Смешно! У его жены язва желудка, в чем только душа держится!.. Слева Понятовский — он работает счетоводом на мебельной фабрике, развелся с женой, дома почти не бывает. Поговаривают даже, что он собирается продать свой дом… Впрочем, ни Биго, ни счетовод не могли быть свидетелями сцены в прачечной. Ну, а если они обнаружили труп уже позже? Да, но с их участков нет выхода к ручью. Может, прошли пустырями или лугом. Но зачем же им труп, раз они понятия не имеют обо всем происшедшем?.. Ведь кражу можно объяснить только одним — намерением последующего шантажа. Но про страховой полис никто не знает. Так, ладно… Какой же им смысл шантажировать коммивояжера? Всем известно, что Равинель честно зарабатывает себе на жизнь — и не больше… Правда, некоторые шантажисты довольствуются малым. Небольшой рентой. И тем не менее. Не говоря уж об опасности. Интересно, всякий ли способен похитить труп? У него, Равинеля, наверняка не хватило бы духу.

Он перебирал в уме все эти доводы и никак не мог ничего понять. Его опять охватило чувство полнейшего бессилия. Нет, труп не украли. Но трупа нет. Значит, украли… Хм… нет никакого смысла его похищать. Равинель почувствовал легкую боль в левом виске и потер себе лоб. Не заболеть бы! Он не может, он не имеет права на это… Но что же делать, господи, что делать?

Мучась одиночеством, он метался по комнате. У него не было даже сил расправить смятое покрывало на постели, прочистить раковину с застоявшейся мутной водой, поднять с пола пустую бутылку. Он просто затолкнул ее ногой под шкаф. Взяв револьвер, он спустился по лестнице. Куда идти? К кому обратиться?

В небе протянулись длинные розовые полосы, вдали послышался гул самолета. Вечер, простой и необычный, наполнял его сердце горем, злобой, сожалениями. Такой же вечер был, когда они впервые встретились с Мирей на набережной Августинцев. Около площади Сен-Мишель. Он рылся тогда на лотке у букиниста. Рядом листала книгу она… Вокруг загорались огни, свистел у моста регулировщик. Какое идиотство — бередить все это в памяти.

Равинель спустился к прачечной. Ручеек чуть поплескивал у водослива, переливаясь рыжеватыми бликами. С другого берега донеслось блеяние козы. Равинель вздрогнул. Коза почтальона… Каждое утро дочка почтальона приводила козу на луг и привязывала ее на длинной веревке к колышку. Каждый вечер приходила за ней. А вдруг?..

Почтальон — вдовец. Девчушку звали Генриеттой. Она была совсем забитая, глупенькая и чаще всего сидела дома, стряпала, хлопотала по хозяйству… И неплохо управлялась для своих двенадцати лет.

— Я хотел у вас кое-что узнать, мадемуазель.

Сроду ее так не называли. От испуга она даже не впустила Равинеля в дом, а он, смущенный, задыхающийся, стоял перед ней и не знал, с чего начать.

— Это вы отвели сегодня утром козу на луг?

Девочка покраснела, сразу встревожилась — уж не провинилась ли она в чем?

— Я живу напротив… «Веселый уголок»… И маленькая прачечная тоже моя…

Она немного косила, и он пристально вглядывался то в один, то в другой ее глаз, пытаясь понять, не лжет ли она.

— Жена моя повесила сушить носовые платки… Должно быть, их унесло ветром.

Нелепый, смешной предлог, но он так устал, что не смог придумать ничего удачней.

— Сегодня утром… Вы ничего не заметили перед прачечной?

У нее было длинное узкое лицо, обрамленное двумя аккуратными косами. Два передних зуба сильно выдавались. Равинель смутно почувствовал что-то трогательное в этой встрече.

— Вы привязываете козу у самого ручья, верно? Вам никогда не приходит в голову взглянуть на тот берег?

— Почему же…

— Так вот, постарайтесь вспомнить. Сегодня утром…

— Нет… Я ничего не видела.

— В котором часу вы пришли с козой на луг?

— Не знаю.

В глубине коридора что-то затрещало. Девочка покраснела еще сильней и, затеребив передник, сказала:

— Суп закипел… Можно, я пойду погляжу?

— Конечно… Бегите, бегите.

Она убежала, а он, чтобы его не заметили соседи, юркнул в коридор. Отсюда ему был виден угол кухни, полотенца, развешанные на веревках. Пожалуй, лучше уйти. Не очень-то красиво учинять допрос девчонке.

— Так и есть, суп… — сказала Генриетта. — Выкипел…

— Сильно?

— Нет, не очень… Может, папа не заметит.

У нее были сплюснутые ноздри. И веснушки на носу, как у Мирей.

— А он ругается? — спросил Равинель.

И тут же пожалел о своих словах, поняв, что девочка за свои двенадцать лет достаточно натерпелась.

— В котором часу вы встаете?

Она нахмурилась, подергала себя за косы. Наверное, соображала, как ответить.

— Вы встаете еще затемно?

— Да.— и сразу же отводите козу на луг?

— Да.

— А вы-то сами разве не гуляете по лугу?

— Нет.

— Почему?

Она обтерла губы ладошкой и, отвернувшись, пробормотала что-то невнятное.

— А?

— Боюсь.

В двенадцать лет его тоже пугала дорога в школу. Утренняя мгла, моросящий дождик, узкие грязные улицы, ведущие к монастырю, бесконечные мусорные ящики… Ему всегда казалось, что следом за ним кто-то вдет… А что если бы ему пришлось отводить в поле козу? Он смотрел на сморщенное личико девочки, источенное сомнением и страхом. И вдруг увидел маленького Равинеля, того незнакомца, о котором он никогда и никому не рассказывал и о котором не любил думать, но кто все же постоянно сопровождал его, словно молчаливый свидетель. А если бы тот вдруг увидел, как что-то плавает в воде?..

— На лугу никого не было?

— Нет… Кажется, нет.

— А в прачечной… Вы никого не видели?

— Нет.

Он отыскал в кармане десятифранковую монету, сунул ее в руку девочки.

— Это вам.

— Он у меня отберет.

— Не отберет. Найдите надежное местечко и спрячьте ее там.

Она задумчиво тряхнула головой и как бы с сомнением сжала пальцы.

— Я навещу вас еще разок, — пообещал Равинель.

Надо было уйти непременно на добром слове, оставить приятное впечатление, сделать так, будто ни козы, ни прачечной и в помине не было.

На пороге Равинель столкнулся с почтальоном — сухопарым человечком, согнувшимся под тяжестью своей пузатой сумки.

— Привет, начальник… Вы хотели меня видеть? — прищурился почтальон. — Не иначе как по поводу вашей пневматички.

— Нет. Я… Я жду заказное письмо… Вы говорите, пневматички?

Почтальон поглядывал на него из-под фуражки со сломанным козырьком.

— Да. Я звонил, но мне никто не открыл. И я бросил ее в ящик. Что, вашей половины дома нет?

— Она в Париже.

Равинель мог бы и не отвечать, но теперь он стал осторожен. Приходилось заискивать.

— Ну, пока! — отозвался почтальон, вошел в дом и хлопнул дверью.

Пневматичка? Но от кого? Конечно, не от «Бланша и Люеде». Он ведь только что там был. Быть может, от Жермена? Вряд ли. Но, может, она адресована Мирей?

Равинель шел домой по освещенным улицам. Внезапно похолодало, и мысли забегали быстрей. Дочка почтальона ничего не видела, а если что-нибудь и видела, то ничего толком не поняла, а если и поняла, то не разболтает. Все знают Мирей.

И всякий, кто обнаружил бы ее тело, непременно дал бы знать.

Но вот пневматичка! Возможно, ее послал вор, чтобы продиктовать свои условия.

Конверт лежал в ящике. Равинель прошел на кухню и стал рассматривать его под лампой. «Господину Фернану Равинелю». Почерк!.. Он закрыл глаза, посчитал до десяти, подумал, что, должно быть, заболел, серьезно заболел. Потом открыл глаза и впился в надпись на конверте. Провалы памяти… раздвоение личности… Когда-то давно, еще в университете, он читал про это в старой книжке Малаперта… Раздвоение личности, шизофрения…

Нет, это не почерк Мирей. О господи! Почерк Мирей? Быть того не может!

Конверт аккуратно заклеен. Пошарив в ящике буфета, он достал нож и, держа его как оружие, направился к столу, где на глянцевой клеенке лежал розоватый конверт. Кончиком ножа он поискал щелку в конверте. Тщетно! Тогда Равинель со злостью вспорол его и, затаив дыхание, ничего не понимая, прочел письмо.

«Дорогой, я уеду дня на два, на три. Не беспокойся, ничего серьезного. Потом объясню. Продукты в погребе, в шкафу для провизии. Сначала доешь початую банку варенья, а потом уже открывай новую. И завертывай кран, когда не пользуешься газовой плитой. А то ты вечно забываешь. До встречи!

Целую тебя, как ты любишь, мой волчище.

Мирей».

Равинель перечитал письмо медленней, потом прочитал еще раз. Не иначе как завалялось на почте. Наверно, Мирей опустила его в начале недели. Он взглянул на штемпель. «Париж, 7 ноября, 16 часов». 7 ноября — это… да это же сегодня! Черт побери, а почему бы и нет? Значит, Мирей была в Париже. Что может быть естественней! В горле у него застрял ком. Он вдруг захохотал. Захохотал громко, безудержно. Глаза застилали слезы… И тут ни с того ни с сего он размахнулся и запустил ножом через всю кухню. Нож вонзился в дверь и задрожал, как стрела. А Равинель, ошеломленный, оглушенный, с открытым ртом и перекошенным лицом застыл на месте… Потом пол под ним закачался, и он упал, брякнувшись головой. Неподвижный, оцепенелый, с густой пеной в уголках губ, он долго лежал на полу, между столом и плитой.

Очнувшись, он тут же подумал, что умирает. Даже не умирает, а уже умер… Мало-помалу он освободился от странного оцепенения и словно перешел в состояние невесомости. Все его существо как бы разделилось на две взаимонепроницаемые части, как смесь воды и масла. С одной стороны, он испытывал чувство освобождения и бесконечной легкости, но в то же время чувствовал себя и тяжелым, даже липким. Еще одно, ничтожное усилие, и он преодолеет эту раздвоенность, стоит только открыть глаза. Но, увы, у него ничего не получилось. Глаза не открывались — и все! И тут он вдруг очутился в каком-то мертвенно-бледном пространстве. В чистилище… Наконец-то он свободен… Правда, он осознавал это как в тумане, смутно… Да… Он ощущал свое тело жидким, аморфным, готовым принять любую форму… Он обратился в душу… Он уже не человек от мира сего. Он душа. Можно начать все сначала… Начать сначала, но что начинать? К чему спрашивать? Главное — следить за этой белизной, проникнуться, пропитаться ею, вобрать в себя ее свет, как вбирает вода солнечный луч… Вода, до самого дна пронизанная светом… Стать бы водой, чистой, прозрачной водой… Где-то там, подальше, белизна отливала золотом. Это не просто пустота. О нет! Кое-где проступают темные пятна. Особенно вот там, в темном, мутном углу, откуда доносится размеренный монотонный гул. Может, это гул былой жизни? Вдруг белая пелена шелохнулась, показалась черная двигающаяся точка. Теперь достаточно произнести лишь одно слово — и рухнут все преграды, и наступит долгожданный покой. Покой и тихая радость, чуть окрашенная легкой печалью. Слово это так и носится в воздухе. Сначала оно было где-то далеко, но вот с рокотом приближается. Где же оно? И вдруг вместо слова муха!

Муха. Просто муха. На потолке сидит муха… А большое темное пятно в углу — это буфет. И вот все начинается снова: холод, тишина. Я ощупываю кафельные плитки. Я весь заледенел. Я лежу на полу. Я Равинель. На столе письмо…

Главное — не пытаться понять. Не мучить себя вопросами. Лучше подольше оставаться вот в таком отрешенном безразличии. Трудно. Страшно. И все равно не нужно думать. Надо только осторожно пошевелиться. Тело, кажется, слушается. При желании можно поднять руки. Пальцы сгибаются. Взгляд с удовольствием останавливается на окружающих вещах. Надо называть все подряд по складам: пли-та… плит-ка… Так, все правильно… Но на столе розоватая бумага, вспоротый конверт… Внимание! Опасность! Надо бежать, спиной к стене, ощупью, открыть дверь, потом запереть на один — нет, на два оборота. Теперь уже неизвестно, что происходит за этой дверью. Даже лучше не знать. А то, чего доброго, еще увидишь, как слова соскальзывают с бумаги, отделяются друг от друга, выстраиваются в ряд и в конце концов вычерчивают страшный силуэт.

Добравшись до конца улицы, Равинель оборачивается. Издали кажется, что в освещенном доме кто-то есть: ведь, уходя, он не выключил электричество. Обычно, возвращаясь по вечерам, он видел за занавесками движущуюся тень Мирей. Но сейчас он отошел от дома слишком далеко, и если тень даже и движется, все равно ее не разглядишь. Вот он и на вокзале. С непокрытой головой. Выпивает две кружки пива в соседнем кафе. Виктор, бармен, занят по горло, а то бы непременно с ним поболтал. Он подмигивает, улыбается. Почему это совершенно свежее пиво обжигает его как спирт? Бежать? Нет, бежать бесполезно. Другое розоватое письмо придет к полицейскому комиссару и поведает ему о преступлении. Мирей может пожаловаться, что ее убили. Стоп! Только не думать! На перроне полно народу. От красок режет глаза. Красный свет светофора слишком пронзителен, зеленый приторен, как сироп… От газет пахнет свежей краской, а от людей… от людей несет запахом дичи… Поезд воняет, как метро. Вот! К этому и шло… Днем раньше, днем позже… Какая разница? Рано или поздно он должен был обнаружить то, что скрыто от других. Между живыми и мертвыми разницы никакой. Чувства наши грубы, и мы обычно воображаем, будто мертвые далеко, верим в существование двух миров. Ничего подобного! Они тут, эти невидимки, на нашей грешной земле. Они вмешиваются в нашу жизнь, пекутся о своих делах. «И завертывай кран, когда не пользуешься газовой плитой». Они говорят немыми устами, пишут призрачными руками. Люди рассеянные обычно вообще этого не замечают. Эх, лучше бы вовсе не рождаться, не бросаться в бурную, сверкающую жизнь, в вихрь звуков, красок, форм… Письмо Мирей — лишь начало посвящения в тайну. К чему ужасаться?

— Билеты, пожалуйста.

Контролер. Красное лицо и две жирные складки на затылке. Он отстраняет пассажиров нетерпеливым жестом. Он и не подозревает, что вместе с ними отстраняет толпу теней. И далеко не все укладывается в рамки: Мирей вот-вот объявится. Письмо только сигнал. Она не пожелала прийти сама. Она ушла из дому на два-три дня. Какая скромность! «Я уеду дня на два» — детская уловка. «Ничего серьезного. Я объясню потом». Ну, конечно, в смерти нет ничего серьезного. Простая перемена в весе, плотности. Тоже жизнь, но жизнь без забот, без тревог, подстерегающих человека на каждом шагу. Ей не так уж плохо, этой Мирей! Она, видите ли, «все объяснит». О, ей не придется много объяснять. Все понятно. Так же, как и его прошлое, вдруг представшее перед ним в истинном свете. Отец, мать, друзья всегда старались связать его по рукам и ногам, не давали ему воспарить, отвлекали от главного. Экзамены, профессия — сколько ловушек! И Люсьен ничего не понимает. Деньги, деньги! Только о них и думает. Как будто деньги не первопричина всех бед. Ведь это она первая заговорила об Антибе!

Вот если бы светило солнце, яркое солнце, все бы изменилось. Мирей бы не появилась. Свет стирает звезды, верно? А между тем звезды не гаснут, они живут. Антиб! Единственный способ убить Мирей. Вернее, окончательно стереть ее с лица земли. Люсьен знала, что делала. Но теперь он все понял и не желает больше спасаться бегством, бежать на залитый солнцем юг. Ведь Мирей уже не сердится. Остается только победить страх, выжидающий момент, чтоб на него напасть. К этому привыкнуть трудно. Надо, наверно, научиться спокойно, без дрожи, вспоминать и о ванне, и о мертвой, одеревенелой, холодной Мирей с прилипшими ко лбу волосами…

Вдоль состава бешено бежали рельсы. Сплетались, опять разбегались в разные стороны. Поезда, вокзалы, мосты, склады с грохотом исчезали вдали. Вагон, освещенный мягким синеватым светом, упруго покачивался. Как будто едешь в далекое путешествие. Едешь-едешь, а все не доедешь, ибо в конце пути придется затеряться в толпе живых!

Над перроном колышется зыбкая пелена паровозного дыма. Суетятся носильщики, мешают пройти. Мужчины, женщины бегут, машут руками, обнимаются… «Целую тебя, как ты любишь, мой волчище». Но Мирей нет и не может быть на перроне. Ее час еще не пробил.

— Соедините меня с Нантом!

Стены кабинета испещрены надписями, номерами телефонов, непристойными рисунками.

— Алло, Нант?.. Больница?.. Доктора Люсьен Могар.

Стоя в кабинете, Равинель уже ничего, ничего не слышит, кроме шума бурлящей, как река, толпы.

— Алло!.. Это ты? Она мне написала. Да, да… собирается вернуться через несколько дней… Да, Мирей! Мне написала Мирей, понятно? Пневматичку… Уверяю тебя, что она… Нет.

Нет. Я в здравом уме… Я вовсе не собираюсь тебя мучить, но лучше, чтобы ты знала… Ну да, я отдаю себе отчет… Но я начинаю многое понимать… О-о! Долго объяснять… Что я собираюсь делать? Откуда я знаю?.. Договорились. До завтра!

Бедная Люсьен! Вечная потребность рассуждать… Что ж, сама убедится. Сама прикоснется к тайне. Сама увидит письмо.

Письмо?.. Но увидит ли она его? Разумеется, раз один почтовый работник вынул его из ящика, другой отштемпелевал, а почтальон доставил адресату! Нет, письмо настоящее. Только вот поймет его не каждый. Надо иметь хорошее воображение.

Бульвар Денэн. Светящиеся стрелы дождя. Сверкающее стадо машин. Хоровод теней. Кафе, похожие на огромные, ярко освещенные пещеры, отраженные невидимыми зеркалами и уходящие в бесконечность… И здесь тот же легкий переход от реальности к миру теней… и никто ничего не замечает.

Подкравшаяся темнота затопила бульвар, словно бурлящим илистым потоком, тем, что уносит разом и свет, и запахи, и людей. Ну-ка! Будь откровенен! Сколько раз ты мечтал утонуть в этих больших канавах, именуемых улицами? Сколько раз ты мечтал плавать по ним легкой рыбешкой и, забавляясь, тыкаться носом в витрины, смотреть на поставленные поперек течения церкви-верши, скверы-сети, где бьются, барахтаются неясные силуэты? И если ты подхватил идею Люсьен насчет ванны, то разве не из-за воды? Вода! Гладкая поблескивающая поверхность, под которой происходит нечто головокружительное. Тебе захотелось, чтобы Мирей участвовала в твоей игре. А теперь ты сам впал в искушение. Уж не завидуешь ли ты ей?

Равинель долго, бесцельно блуждал по улицам… И вот он у берега Сены. Идет вдоль каменного, высокого — почти до плеч — парапета. Впереди мост, большая арка, под ней маслянистые отсветы. Город кажется пустынным. Слабый ветерок отдает запахами шлюза и водостока. Мирей где-то тут. Она растворилась в темноте. Они — Мирей и он — каждый в своей стихии и не могут соединиться. Они в разных измерениях. Но они еще могут встретиться и обменяться сигналами, как пассажиры неожиданно встретившихся в море судов.

Мирей!

Он с нежностью произносит ее имя. Больше откладывать нельзя. Надо бежать навстречу к ней, разбивая все преграды.

VII

Проснувшись в номере гостиницы, Равинель тут же вспомнил, что долго бродил по улицам, снова представил себе Мирей и вздохнул. Лишь через несколько минут он сообразил, что сегодня воскресенье. Конечно, воскресенье, ведь Люсьен приезжает поездом в двенадцать с минутами. Должно быть, сейчас она уже в пути. Чем бы пока заняться? А чем вообще можно заниматься в воскресенье? Пропащий день, только ломает всю неделю и задерживает бег времени. А Равинель торопится. Он спешит встретиться с Люсьен.

Девять часов.

Он встал, оделся, отдернул старенькую занавеску, загораживавшую окно. Серое небо. Крыши. Слуховые окна — некоторые даже как следует не отмыты от маскировки. Он спустился вниз, оплатил номер, вручив деньги старушке в бигуди. На улице огляделся и понял, что находится в районе Центрального рынка, в двух шагах от дома, где живет Жермен. При чем тут Жермен? У него можно подождать…

Квартира брата Мирей была на четвертом этаже, и так как выключатель не работал, пришлось ощупью подниматься по лестнице среди воскресных запахов и звуков. За тонкими перегородками напевали, включали радио, болтали о ближайшем матче, о вечернем фильме; выкипало на плите молоко, горланили дети. Равинель столкнулся с каким-то мужчиной. Набросив прямо на пижаму пальто с поднятым воротником, тот вел собаку на поводке. Видимо, иностранец. Ключ от квартиры Жермена торчал в двери. Вечно у них ключ в двери. Но Равинель им не воспользовался. Он постучал. Открыл сам Жермен.

— А-а, Фернан! Как поживаешь?

— А ты как?

— Помаленьку разваливаюсь на части… Извини за беспорядок. Только что встал. Ты, конечно, выпьешь кофейку? Ну, конечно, выпьешь!

Он первым прошел в столовую, отодвинул с дороги стулья, убрал в шкаф халат.

— Марта дома? — поинтересовался Равинель.

— Пошла в церковь, скоро вернется… Садись, старина. Про здоровье не спрашиваю. Мирей говорила, ты в отличной форме. Счастливчик! Не то что я… Посмотрел бы ты на мой последний рентгеновский снимок… Ой… Вот угощайся, кофе на плите. Сейчас принесу.

Равинель осторожно потянул носом. В столовой спертый воздух, пропахший эвкалиптовой настойкой и лекарствами. Рядом с кофейником — кастрюлька с иголками и шприцем. Равинель пожалел, что пришел. Жермен что-то искал в спальне и кричал оттуда:

— Проверь, чистый ли… Врач сказал… При хорошем уходе…

Вступая в брак, думаешь, что женишься на женщине, а женишься на целой куче родственников со всеми их историями. Женишься на бесконечных рассказах Жермена о том, как он жил в плену, женишься на секретах Жермена, на болезнях Жермена… Жизнь — обманщица. В детстве обещает чудеса, а потом…

Жермен вернулся с большими желтыми конвертами — ни дать ни взять почта политического деятеля.

— Наливай себе, старик! Ты небось завтракал? Доктор Гляйзе — голова. Делает такие рентгеновские снимки! Вот ты ничего не видишь, кроме черных и белых пятен, а он так тебе их расшифрует, будто книгу читает.

Подойдя к окну, Жермен показал на свет хрустящую пленку.

— Видишь, над сердцем… Светлое пятно — сердце… Ну да, я тоже стал разбираться. Вот эта маленькая черточка прямо над сердцем… Тебе, наверно, плохо видно. Подойди ближе!

Равинель не выносил этих мерзких снимков. Он не желал знать, как выглядят человеческие потроха. Ему всегда становилось не по себе при виде скелета, опоэтизированного рентгеном. Кое-что должно оставаться сокрытым от человеческого взора. Это нельзя обнародовать. Ему всегда претила любознательность Жермена.

— Рубцевание идет полным ходом, — продолжал Жермен. — Надо, конечно, еще очень беречься. Но, во всяком случае, уже неплохо… Погоди, сейчас я покажу тебе анализ мокроты… Куда я засунул лабораторный анализ? Марта вечно все теряет. Может, она послала его в социальное страхование? Впрочем, Мирей тебе расскажет…

— Да, да…

Жермен осторожно, чуть ли не с нежностью вложил снимок в конверт. Потом, смакуя, извлек другой и стал рассматривать, склонив голову набок.

— Три тысячи франков за каждое фото… К счастью, мне повысят пенсию. Черт, какой отменный снимок! Как говорит доктор: «Вы интересный случай».

В замочной скважине скрипнул ключ. Это вернулась из церкви Марта.

— Доброе утро, Фернан. Как мило, что зашли. Вы ведь нас не балуете визитами.

Эта Марта вся какая-то кисло-сладкая. Она сняла шляпку, аккуратно сложила вуаль. Она вечно носит по ком-нибудь траур и любит черное за то, что оно выделяет из толпы. «Бедняжка», — перешептываются у нее за спиной.

— Ну, как дела? — флегматично спросила она.

— Ничего. Грех жаловаться.

— Н-да… Вам везет… Жермен, выпей микстуру.

Она уже переоделась в халат и ловкими, точными движениями убирала со стола.

— Как Мирей?

— Я только что видел ее, — вмешался Жермен. — Ты как раз ушла в церковь.

— Ого!.. Она стала рано вставать, — хмыкнула Марта.

Равинель ничего не понимал.

— Извините, извините… — пробормотал он. — Мирей приходила сюда?.. Когда?..

Жермен держал перед собой стакан с водой и отсчитывал капли. Десять… одиннадцать… двенадцать… Он морщил лоб, стараясь не сбиться со счета… Тринадцать… четырнадцать… пятнадцать…

— Когда?.. — рассеянно переспросил он. — С час назад. Может, чуть пораньше… Шестнадцать… семнадцать… восемнадцать.

— Мирей?

— Девятнадцать, двадцать…

Завернув пипетку в кусочек ваты, а потом еще в бумагу, Жермен поднял голову.

— Да, Мирей. А что тут особенного?.. Что с тобой, Фернан?.. Что я такое сказал?

— Господи! — зашептал Равинель. — Господи! Она заходила сюда? Ты ее видел?

— Черт возьми! Конечно! Я был еще в постели, а она вошла, как всегда. И поцеловала меня.

— Ты уверен, что она тебя поцеловала?

— Послушай, Фернан. Я тебя не понимаю.

Марта, собравшаяся было уходить в спальню, задержалась на пороге и зорко поглядела на обоих мужчин. Чтобы скрыть замешательство, Равинель вынул из портсигара сигарету.

— Нет, нет… — взмолился Жермен. — Ты же прекрасно знаешь… дым… Врач запретил…

— Ах, черт!.. Извини.

Равинель машинально вертел сигарету.

— Удивительно, — выдавил он из себя. — Она меня даже не предупредила.

— Мирен интересовали результаты рентгена, — уточнил Жермен.

— Она показалась тебе… обычной?

— Конечно.

— Когда она тебя поцеловала, ее кожа… Словом, она была такая, как всегда?

— Ничего не понимаю… Господи, да что это с тобой, Фернан? Послушай, Марта, Фернан, кажется, не верит, что Мирей сюда приходила!..

Марта подошла к Равинелю, и тот сразу понял: ей что-то известно. Он вытянулся, как обвиняемый перед судьей.

— Когда вы вернулись из Нанта, Фернан?

— Вчера… Вчера утром.

— И дома никого не было?

Равинель внимательно посмотрел на нее. Глаза у нее горели, губы сжались в узкую полоску.

— Да… Мирей не было дома.

Марта покачала головой.

— Ты думаешь?.. — протянул Жермен.

— Именно, — отрезала Марта.

— Говорите! Черт побери! — не удержался Равинель. — Что вы знаете?.. Вы были у нас вчера утром?

— О-о! — обиженно фыркнул Жермен. — С моим-то здоровьем!..

— Пожалуй, лучше ему все объяснить, — заметила Марта и бесшумно исчезла в спальне.

— Что объяснить, что?.. — зарычал Равинель. — Что за идиотский заговор?

— Тихо, тихо… — успокоил его Жермен. — Марта права… Лучше тебе все знать… В сущности, я должен был тебя предупредить сразу же после женитьбы. Но я думал, что брак все и уладит. Врач утверждал, что…

— Жермен! Выкладывай все начистоту, и покончим с этим раз и навсегда.

— Мне не хочется тебя огорчать, старик… В общем, так: время от времени Мирей убегает…

Марта поглядывала на Равинеля из спальни. Он ощущал на себе ее инквизиторский взгляд. Остолбенев от неожиданности, он повторил:

— Убегает?.. Как это убегает?..

— О! Не часто, — сказал Жермен. — Это началось у нее с четырнадцати лет…

— Она убегала с мужчинами?

— Да нет же. Ты не туда клонишь, старина… Я говорю тебе: убегает. Ты не знаешь, что это такое?.. Мирей внезапно исчезала из дому. Врач говорил, что это становление характера. Словом, такие штуки бывают в переломном возрасте. Обычно она садилась на поезд или шла пешком до полного изнеможения… Каждый раз приходилось сообщать в полицию.

— Было так неловко перед соседями… — отозвалась Марта, взбивая подушку.

Жермен пожал плечами:

— Во всех семьях что-нибудь да не так. Даже в самых добропорядочных… Как же она потом каялась, терзалась, бедная моя девочка! Но это было сильнее ее. Когда на нее находило, ей надо было непременно куда-то бежать.

— Ну и что? — раздраженно спросил Равинель.

— Что?.. Да ты шутишь, что ли, Фернан! А то, что у нее, кажется, опять приступ… Дома ее не было, да и заскочила она сюда утром вроде бы не в себе… Так или иначе через несколько дней она вернется, уверяю тебя.

— Исключено! — взорвался Равинель. — Потому что…

Жермен вздохнул:

— Вот этого я и опасался. Ты не веришь нам… Марта, он не верит нам.

Марта подняла руку словно в присяге:

— Н-да… не хотела бы я быть на вашем месте… Приятного мало. Лично я, когда узнала, что Мирей… словом… бедняжка, я против нее ничего не имею… Только если б моя воля, я бы вас обязательно предупредила в первый же день. И все-таки вам грех роптать. Детей у вас нет. И слава богу… а то-бы родился какой-нибудь урод с заячьей губой…

— Марта!

— Я знаю, что говорю. Я тогда спрашивала у врача.

Опять врач! Рентгеновские снимки на краю стола. Пипетка в бумаге. И Мирей, убегавшая из дому с четырнадцати лет! Равинель сжал голову руками.

— Хватит! — пробормотал он. — Вы сводите меня с ума.

— Как только она вошла, я сразу почувствовала, что дело неладно, — продолжала Марта. — Я-то не такая простофиля, как Жермен. Он никогда ничего не замечает. Будь я дома, я бы сразу заметила, что Мирей не в себе.

Равинель искромсал сигарету в черно-белую кучку на столе. Его так и подмывало схватить за головы обоих якобы соболезнующих супругов и колотить их друг о друга. Убегает!.. Как будто Мирей могла куда-то убежать! Мирей, которую он собственноручно закатал в брезент. Это явно заговор. Все они сговорились… Но нет! Жермен слишком глуп. Он бы себя выдал.

— В чем она была?

Жермен задумался.

— Погоди!.. Она стояла против света. Кажется, в своем сером пальто с меховой отделкой. Да, верно… и в шапочке. Тогда я еще подумал, что она слишком тепло оделась для такой погоды. Эдак недолго и простудиться.

— Может, она собиралась на поезд? — предположила Марта.

— Нет. Не похоже. Только вот что странно… У нее вроде был вовсе не растерянный вид. Прежде, во время кризисов, она нервничала, раздражалась, плакала по пустякам. А сегодня утром она была вроде абсолютно спокойна.

Равинель по-прежнему сжимал кулаки, и Жермен добавил:

— Она славная малышка, Фернан.

Марта гремела кастрюлями за спиной шурина и, проходя мимо, всякий раз повторяла:

— Не беспокойтесь… Я пройду.

Но, несмотря на это, Равинелю то и дело приходилось отодвигать в сторону стул, а каждое движение давалось ему с трудом. На стенных часах с нелепым циферблатом, поддерживаемым двумя обнаженными нимфами, было двадцать минут одиннадцатого. Люсьен, наверное, уже выехала из Манса. В комнатах немного посветлело, но унылое, пасмурное утро, так и не разогнавшее теней по углам, как бы накладывало на стены, мебель и лица тонкий слой пыли.

— Я знаю, о чем ты думаешь, — неожиданно заявил Жермен.

Равинель вздрогнул.

— Ты думаешь, что она тебе изменяет, да?

Дурак! Нет, он, конечно, не разыгрывает комедию, это все искренне!

— Зря ты вдалбливаешь себе в голову подобные мысли. Я-то знаю Мирей. Может, ее иногда трудно понять, но она женщина порядочная.

— Бедный Жермен! — вздохнула Марта, чистя картошку.

И это явно означало: «Бедный Жермен! Что ты знаешь о женщинах».

Жермен огрызнулся:

— Мирей? Бросьте! У нее в голове только дом и домашние дела. Достаточно на нее посмотреть.

— Она слишком часто остается одна, — вполголоса заметила Марта. — О, я не упрекаю вас, Фернан. Хочешь не хочешь, но ведь вам приходится разъезжать, а молодой женщине от этого радости мало. Вы, конечно, скажете, что уезжаете ненадолго. Верно. Но отлучка есть отлучка.

— Вот когда я был в плену… — начал Жермен.

Ох, эта роковая фраза… Теперь он заведется и начнет рассказывать свои историй по десятому разу. Равинель перестал слушать. И ломать голову над случившимся. Он погрузился в глубокую задумчивость. Он как бы раздвоился. Он возвращался в Ангиан, блуждал по пустым комнатам. Если бы в эту минуту кто-нибудь там оказался, он наверняка увидел бы нечеткий силуэт Равинеля. Разве все тайны телепатии разгаданы? Жермен утверждал, что видел Мирей. Но все те — а их легион, кто видел призраки, сначала верили, что перед ними существа живые, облеченные в плоть и кровь. Мертвая Мирей решила явиться перед братом именно в тот момент, когда он, толком еще не проснувшись, не способен был контролировать свои ощущения. Классический случай. Равинель не раз читал о подобных случаях в «Метафизическом журнале». Он на него подписывался до женитьбы. Впрочем, эти ее внезапные побеги доказывают, что Мирей обладала данными медиума. Должно быть, она крайне легко поддавалась внушению. Даже и сейчас! Возможно, стоило только внимательно, с любовью подумать о ней, как она тут же материализовалась.

— Что же она тебе сказала? — спросил Равинель.

Жермен все еще рассказывал о своих распрях с медсестрами в концлагере. Он обиженно прервал свое повествование.

— Что она сказала?.. Ну, знаешь, я не записывал за нею… Больше говорил я — ведь она интересовалась моим рентгеновским снимком.

— И долго она здесь пробыла?

— Могла бы и меня подождать, — проворчала Марта.

В том-то и дело. Будь Марта дома, Мирей ни за что бы не пришла. У привидений своя логика.

— Ты случайно не заметил из окна, в какую сторону она пошла?

— Еще чего! С какой стати я стал бы ее выслеживать?

Жаль! Если бы Жермен полюбопытствовал, куда пошла Мирей, он обязательно убедился бы, что его сестра так и не вышла из дому… Прекрасное было бы доказательство!

— Не ломай себе голову, старина, — сказал Жермен. — Послушайся моего совета… Возвращайся в «Веселый уголок». Может, она уже тебя ждет… И если ей тяжело, ты сумеешь ее утешить, верно?

Он было многозначительно подхихикнул, но тут же закашлялся, и Марта сурово посмотрела на него.

— А она не была в детстве лунатиком? — спросил Равинель.

Жермен нахмурился.

— Она-то нет… А вот со мной случалось. Я, конечно, не бегал при луне по крышам — до этого не доходило. Но зато разговаривал во сне, жестикулировал. Иногда вставал и отправлялся в коридор или в другую комнату. А потом никак не мог сообразить, где я. Меня снова укладывали в постель и держали за руки. А я лежал с открытыми глазами и боялся заснуть.

— Этот разговор, кажется, доставляет вам удовольствие, Фернан, — язвительно заметила Марта.

— Ну, а теперь? — продолжал выспрашивать Равинель. — Теперь с тобой такого не случается?

— Может, ты думаешь… Лучше выпей со мной, старина. Завтракать я тебя не приглашаю — я ведь на диете…

— Ему пора домой, — отрезала Марта. — Нельзя оставлять малышку в полном одиночестве.

Жермен достал из буфета графин и рюмочки на серебряных ножках.

— Ты ведь знаешь, что врач запретил тебе, — бросила Марта.

— Ничего! Одну каплю можно.

Равинель, собравшись с духом, спросил:

— А что, если Мирей не вернется вечером домой? Что, по-вашему, мне тогда делать?

— Лично я бы подождал. Как, по-твоему, Марта?.. Тебе ведь можно завтра никуда не ехать? Может, тут все поставлено на карту. Если она не застанет тебя дома… Представь себя на ее месте… Послушай, Фернан, возьми на недельку отпуск и незаметно наведи справки. Если она в самом деле убежала, то наверняка прячется в Париже. Раньше она всегда убегала в Париж. Париж притягивал Мирей, это было сильнее ее.

Равинель окончательно растерялся. В конце концов жива его жена или нет?

— Твое здоровье, Жермен.

— За здоровье Мирей.

— За ее возвращение, — процедила сквозь зубы Марта.

Равинель проглотил настойку и провел рукой по глазам.

Нет. Это не сон. Ликер приятно обжег горло. Пробило одиннадцать. Черт, но он же видел тогда все своими собственными глазами! Ну, а подставки для дров? Ведь они весят несколько кило! Таких галлюцинаций не бывает!

— Передайте ей привет.

Что такое?.. Ага, Марта его выпроваживает. Он машинально встал.

— Поцелуй ее от меня, — бросил вдогонку Жермен.

— Хорошо… хорошо…

Ему хотелось бросить им прямо в лицо: «Она умерла, умерла… Я это точно знаю — ведь я сам ее убил». Но он сдержался: не стоит доставлять Марте такую большую радость.

— До свиданья, Марта. Ничего, ничего… Я найду дорогу.

Перегнувшись через перила, она прислушивалась к его удаляющимся шагам.

— Если у вас будет что-нибудь новенькое, сообщите нам, Фернан!

* * *

Равинель входит в ближайшее бистро, выпивает две рюмки коньяку. Время бежит. Тем хуже. Если взять такси, он успеет. Самое главное сейчас — тут же, на месте, разобраться во всем. Вот я, Равинель, стою перед баром. Я в здравом уме. Я хладнокровно рассуждаю. Я ничего не боюсь. Вчера вечером — да, мне было страшно. Какое-то умопомрачение. Но это прошло. Ладно! Рассмотрим факты как можно спокойней… Мирей умерла. Я в этом уверен, так же как в том, что я — Равинель, потому что я помню все до мельчайших деталей, потому что я сам держал труп, а вот сейчас, в данную минуту, я пью коньяк, и все это наяву… Мирен жива. Я и в этом уверен, потому что она собственноручно написала письмо, отослала пневматической почтой, и почтальон доставил его по адресу… Да, Мирей жива, потому что ее видел Жермен. Усомниться в его словах невозможно. Идем дальше. Раз она не может быть одновременно и живой, и мертвой… Значит, она ни то, ни другое… Значит, она призрак. Так подсказывает логика. Я вовсе не стараюсь себя успокоить. Да и что же тут успокоительного? Просто-напросто обычная логика. Мирей является своему брату. Возможно, вскоре она явится и мне. Я заранее к этому готов. А вот Люсьен ни за что с этим не согласится. Ни за что не согласится. И все это ее университетское образование. Ее вечное умничанье. Ну и что же мы друг другу скажем?

Он выпил третью рюмку коньяку. Надо же согреться, черт возьми! Если б не было Люсьен…

Он расплачивается, идет к остановке такси. Теперь не прозевать бы Люсьен…

— На Монпарнас, побыстрей!

Он откидывается на сиденье, задумывается. Спрашивает себя: может, недавние мысли-лишь плод больного воображения? И он убеждает себя, что попал в безвыходное положение. Так или иначе, он — висельник. Он устал. Вчера ему даже хотелось увидеть Мирей. Теперь он этого боится. Он догадывается, что Мирей не оставит его в покое. Разве она забудет о нем?.. Почему мертвые все помнят?.. Опять прежние мысли!.. К счастью, машина останавливается. Равинель не ждет сдачу. Захлопывает дверцу. Расталкивает людей, выбегает на перрон. Электричка замедляет ход и замирает у края платформы. Хлынувший из вагонов людской поток растекается по тротуарам. Равинель подходит к контролеру.

— Это поезд из Нанта?

— Да.

Его охватывает странное нетерпение. Он встает на цыпочки, вытягивает шею и наконец замечает Люсьен. Она в строгом черном костюме, на голове — берет. С виду спокойна.

— Люсьен!

Из предосторожности они обменялись лишь рукопожатием.

— На тебя страшно смотреть, Фернан.

Он грустно улыбается.

— Потому что мне страшно, — признается он.

VIII

Они жались к перилам метро, чтобы не попасть в толчею.

— Я не успел снять для тебя номер, — извинился Равинель. — Но мы можем…

— Номер! Да ты что?! Я обязательно должна уехать в шесть. У меня ночное дежурство.

— Вот как! А ты не…

— Что я?.. Не брошу тебя?.. Это ты хочешь сказать? Ты полагаешь, что тебе грозит опасность… Тут поблизости нет какого-нибудь тихого кафе, где можно спокойно поговорить? Потому что я приехала главным образом поговорить. Посмотреть, уж не заболел ли ты.

Сняв перчатку, она взяла Равинеля за руку и, не обращая внимания на прохожих, проверила его пульс, ущипнула за щеку.

— Ты, ей-богу, похудел. Лицо желтое, глаза мутные.

В этом вся Люсьен. Ее никогда не интересовало мнение других, никогда не волновало, что о ней могут подумать. Среди пронзительных выкриков мальчишек-газетчиков она преспокойно сосчитала его пульс, посмотрела язык, пощупала железы. И Равинель сразу же почувствовал себя в безопасности. Люсьен, как бы это сказать, была полной противоположностью всего неопределенного, мягкого, смутного. Люсьен вела себя самоуверенно, резковато, почти вызывающе. У нее был резкий, решительный голос. Иногда ему хотелось бы с ней поменяться… А иногда он ненавидел ее… Потому что она порой наводила на мысль о хирургическом инструменте — холодном, гладком, никелированном.

— Пойдем по улице Ренн. Там наверняка наткнемся на какое-нибудь бистро.

Они перешли площадь. Люсьен крепко взяла его под руку, словно направляя и поддерживая.

— Я ровным счетом ничего не поняла из твоих двух звонков. Во-первых, было плохо слышно. И потом ты слишком тараторил. Давай по порядку. Когда ты вчера утром вернулся домой, труп Мирей исчез. Так?

— Именно.

Он внимательно следил за ней, спрашивая себя, как она будет сейчас реагировать, она ведь вечно твердит: «Не будем нервничать… Чуточку здравого смысла…» Они сосредоточенно вышагивали по тротуару, не обращая внимания на далекую перспективу улицы, уходящей к перекрестку Сен-Жермен. Равинель отдыхал после ужасной нервотрепки. Пусть-ка Люсьен хоть на время возьмет на себя это тяжкое бремя.

— Что же тут долго голову ломать, — заметила она. — Могло труп унести течением?

Он улыбнулся:

— Исключено! Во-первых, течения почти нет, ты это знаешь не хуже меня. А если бы и было, так труп заклинился бы в протоке, у водослива. Думаешь, я не обыскал все, прежде чем тебе позвонить? Конечно, обыскал…

Она стала хмуриться, а он, несмотря на все свое волнение, не на шутку обрадовался, видя, как она буквально засыпалась, не хуже абитуриента, застигнутого врасплох неожиданным вопросом не по программе.

— А может, тело украли, чтобы тебя шантажировать? — растерянно спросила она.

— Исключено! Я уж об этом думал. Даже расспросил дочку почтальона, девчушку, которая каждое утро пасет козу на лугу против прачечной.

— Ну?.. А она ничего не заподозрит?

— Я принял меры предосторожности. К тому же у девчонки не все дома… Короче, это предположение начисто отпадает. Кому нужен труп? Чтобы меня шантажировать, как ты сказала, или чтобы мне навредить? Но никому до меня нет дела… И потом, ты представляешь себе, что такое украсть труп? Стоп. Вот маленькое кафе, как раз для нас.

Крошечный бар, три стола, сдвинутые вокруг печки. Хозяин за кассой читал спортивную газету.

— Нет. Завтраков у нас не бывает… Но если желаете бутерброды… Очень хорошо! И две кружки пива!

Хозяин ушел в подсобку, должно быть узкую и тесную. Равинель выдвинул стол, чтобы Люсьен могла сесть. Перед кафе со скрипом останавливались автобусы, стремительно выпускали из дверей двух-трех пассажиров и катили дальше, отбрасывая тень. Сняв шляпку, Люсьен облокотилась на стол.

— Ну, а что это еще за история с пневматичкой?

Она уже протянула руку, но он покачал головой.

— Письмо осталось дома. Я туда не вернулся. Но я помню его наизусть. Слушай: «Я уеду дня на два, на три. Не беспокойся. Ничего серьезного… Гм!.. Продукты в погребе, в шкафу для провизии… Сначала доешь початую банку варенья…»

— Минутку!

— Будь уверена, я не ошибаюсь: «Доешь початую банку варенья, а потом уже открывай новую. И завертывай кран, когда не пользуешься газовой плитой. А то ты вечно забываешь. До встречи. Целую тебя…».

Люсьен впилась в Равинеля взглядом. Потом, помолчав, спросила:

— И ты, конечно, узнал ее почерк?

— Конечно.

— Почерк можно прекрасно подделать.

— Знаю. Но дело не только в почерке, я знаю ее стиль. Я уверен, что письмо написала Мирей.

— А штемпель? Почтовый штемпель настоящий?

Равинель пожал плечами.

— Спросила бы уж заодно, действительно ли почтальон был настоящий почтальон.

— Ну, тогда я вижу только одно объяснение. Мирей написала тебе до отъезда в Нант.

— Ты забываешь про дату на штемпеле. Пневматичка была отправлена из Парижа в тот же день. Кто же отнес ее на почту?

Вернулся хозяин с горой бутербродов на тарелке. Он поставил на стол две кружки пива и снова уткнулся в газету. Равинель понизил голос.

— И потом, если бы у Мирей были опасения, она бы обязательно на нас донесла. Она не ограничилась бы предупреждением насчет початой банки.

— Она просто не поехала бы в Нант, — заметила Люсьен. — Нет, по всей вероятности, она написала это письмо… до… того…

Она принялась за бутерброд. Равинель отпил полкружки. Только теперь он с предельной ясностью осознал всю абсурдность создавшейся ситуации. И чувствовал, что Люсьен тоже ничего не понимает. Она положила бутерброд, отодвинула тарелку.

— Что-то есть не хочется. Это так… неожиданно — все, что ты рассказал! Ведь если письмо не могло быть написано раньше, то… после-то как же? И в письме ни малейшей угрозы, как будто у отправителя память отшибло?

— Ну вот, — шепнул Равинель. — Ты подходишь к самой сути.

— Что?

— Все верно… Продолжай.

— Но в том-то и дело… Я не понимаю…

Они долго и пристально глядели друг другу в глаза. Наконец Люсьен отвернулась и робко произнесла:

— Может, двойник?..

Да, Люсьен просто капитулировала. Двойник! Они, видите ли, утопили двойника!

— Нет-нет, — тут же спохватилась она. — Чушь! Даже если предположить, что какая-то женщина удивительно похожа на Мирей… разве ты бы ошибся?.. Да и я… Ха-ха… И чтобы эта женщина сама пришла отдаться нам в руки!

Равинель не перебивал. Пусть немного поразмыслит. Мимо проносились переполненные автобусы. Изредка в кафе кто-нибудь заходил, заказывал вина, посматривая украдкой на двоих, которые не ели, не пили, в шахматы играли.

— Я тебе еще не все рассказал, — прервал молчание Равинель. — Сегодня утром Мирей была у своего брата.

В глазах Люсьен промелькнуло изумление, потом испуг. Бедная Люсьен! Ей здорово не по себе.

— Она поднялась к нему, поцеловала его; они поболтали.

— Конечно, — задумчиво протянула Люсьен, — может, эта, живая, и есть двойник? Но ведь Жермена тоже не проведешь… Ты ведь сказал, что он с ней говорил, что он ее поцеловал. Разве у другой женщины мог быть в точности такой же голос, те же интонации, та же походка, жесты?.. Нет! Ерунда! Двойники — это выдумки романистов.

— Есть еще одно объяснение, — сказал Равинель. — Каталепсия! У Мирей были все признаки смерти… но она пришла в сознание в прачечной.

И поскольку Люсьен, кажется, не понимала, он продолжал:

— Каталепсия бывает. Я когда-то читал.

— Каталепсия после двух суток в воде!

Он чувствовал, что она вот-вот вспылит, и жестом предостерег ее, чтоб она не повышала голос.

— Послушай, — раздраженно заявила Люсьен. — Пойми, если бы это был случай каталепсии, я сразу же отказалась бы от врачебной практики! Потому что тогда вся медицина гроша не стоит, потому что…

Кажется, этот разговор задел ее за живое. Губы у нее дрожали.

— Что ни говори, а мы умеем констатировать смерть. Хочешь, чтобы я привела тебе доказательства? Чтобы я сказала тебе, какие у меня были основания?.. Неужели ты воображаешь, что мы выдаем разрешение хоронить вот так, без разбора?

— Успокойся, Люсьен, прошу тебя…

Они замолчали. Глаза у обоих блестели. Она гордилась своими познаниями, своим положением. Он знал, что она презирает его как профана. Ей надо было, чтоб он всегда восхищался ею. И вдруг он позволил себе такое… Она поглядывала на него, ожидая слова или хотя бы взгляда.

— Тут спорить не о чем, — снова заговорила она безапелляционно, будто у себя в больнице. — Мирей умерла. Остальное объясняй как хочешь.

— Мирей умерла. И тем не менее она жива.

— Я говорю серьезно.

— Я тоже. Мне кажется, что Мирей…

Можно ли признаться Люсьен?.. Он никогда не открывал ей своих потаенных мыслей, но прекрасно знал, что она и так читает их как по книге.

— Мирей — призрак, — шепнул он.

— Что, что?

— Я же сказал — призрак. Она появляется, где хочет и когда хочет… Она материализуется.

Люсьен схватила его за руку. Он покраснел.

— Учти, я не всякому решился бы сказать такое. Я делюсь с тобой потаенной мыслью, предположением… Лично мне кажется, что это вполне допустимо.

— Нет, тобой надо заняться всерьез, — пробормотала Люсьен. — Я начинаю думать, что у тебя не все в порядке… Ты ведь сам мне как-то рассказывал, что твой отец…

Вдруг лицо ее застыло, пальцы до боли сжали руку Равинеля.

— Фернан!.. Посмотри мне в глаза… Скажи, уж не разыгрываешь ли ты меня?

Она нервно рассмеялась и, скрестив на груди руки, наклонилась к нему. С улицы можно было подумать, что она тянется губами к любовнику.

— Уж не принимаешь ли ты меня за дуру? Долго ты будешь морочить мне голову? Мирей умерла. Я знаю. А ты меня уверяешь, будто труп похищен, будто она воскресла и запросто разгуливает по Парижу… А я-то, я-то… да, могу в этом признаться, я люблю тебя… И я мучаюсь, теряюсь в догадках.

— Тише, Люсьен, прошу тебя.

— Теперь я понимаю… Ладно, рассказывай дальше свои басни. Конечно! Меня ведь там не было. Но всему есть границы, знаешь ли. Ну, так говори честно: куда ты клонишь?

Никогда еще он не видел ее в таком состоянии. Она чуть не заикалась от ярости, вся побелела.

— Люсьен! Клянусь! Я не лгу.

— Ну, нет! Хватит! Я готова принять многое, но поверить в квадратуру круга — в то, что мертвый жив, что невозможное возможно, — я не могу.

Хозяин бара не отрывался от газеты. Сколько парочек он повидал на своем веку! Сколько наслушался странных речей! Но Равинелю было не по себе от его безмолвного присутствия; он помахал купюрой:

— Будьте любезны!..

И чуть было не извинился за то, что не попробовал бутербродов.

Закрывшись сумочкой, Люсьен подпудрила лицо. Потом первая встала и вышла, даже не оглянувшись на Равинеля.

— Послушай, Люсьен… Клянусь, я сказал тебе правду.

Она шла, повернув лицо к витринам, а он не решался повышать голос.

— Послушай, Люсьен!

Какая дурацкая, неожиданная сцена! А время шло. Шло! Еще немного, и Люсьен вернется на вокзал, оставит его одного со всеми страхами и опасениями… В отчаянии он схватил ее за руку.

— Люсьен… Ты прекрасно знаешь, что у меня нет никакой корысти…

— Да? А страховка?

— Что ты хочешь этим сказать?

— А то, что все крайне просто. Нет трупа, значит, нет и компенсации. И в один прекрасный день ты мне сообщишь, что дело со страховкой не выгорело и ты ничего не получил.

Какой-то прохожий пристально посмотрел на них. Может, услышал последнюю фразу? Равинель испуганно оглянулся. Затеять ссору на улице… Глупее не придумаешь!

— Люсьен! Умоляю! Если бы ты только знала, что я пережил… Пойдем присядем.

Они миновали перекресток Сен-Жермен и шли теперь по скверу возле церкви. Скамейки были мокрые. Унылый свет сочился сквозь голые ветки.

Нет трупа, значит, нет и компенсации… Равинель об этом и не подумал. Он присел на край скамейки. Вот и все кончено. Люсьен стояла рядом, отшвыривая носком туфли опавшие листья. Свистки полицейских, бег машин, едва слышное гудение органа, пробивающееся сквозь обитые двери церкви… Жизнь! Чужая жизнь! Эх, стать бы другим человеком, не Равинелем!

— Ты бросаешь меня, Люсьен?

— Извини, по-моему, это ты…

Он откинул полу своего габардинового пальто.

— Садись… Не станем же мы сейчас ссориться?

Она села. Уходящие со сквера женщины пристально поглядывали на них. Нет, эти двое не очень-то похожи на обычных влюбленных.

— Ты же хорошо знаешь, что для меня это никогда не был вопрос денег, — устало продолжал он. — И потом, подумай только… Допустим, я хочу тебя надуть. Разве мог бы я серьезно надеяться, что ты никогда не узнаешь правду? Стоит тебе приехать в Ангиан, навести справки, и ты в два счета все узнаешь…

Она возмущенно пожала плечами.

— Оставим в покое страховку. А вдруг ты побоялся довести дело до конца? Вдруг ты струсил и предпочел спрятать труп, закопать?

— Но ведь это еще опасней. Тогда ни о каком несчастном случае не могло бы быть и речи, на меня сразу же пало бы подозрение… А зачем бы мне придумывать пневматичку и визит к Жермену?

Темнело. Зажигались витрины. Загорались дорожные знаки, но на перекрестке было еще светло. Равинель всегда страшился этого часа, когда кончались его детские игры в узкой длинной комнате. У темнеющего окна обычно сидела и вязала мать, постепенно превращаясь в черный силуэт. Внезапно он понял, что бежать уже поздно. Прощай, Антиб.

— Как ты не можешь понять, — пробурчал он. — Если страховку не выплатят, у меня никогда не хватит сил…

— Ты всегда думаешь только о себе, дружок, — усмехнулась она. — Но если бы ты хоть что-нибудь делал! Так нет же! Ты предпочитаешь прикрыться какими-то идиотскими бреднями. Я могу допустить, что тело исчезло. Но почему ты его не ищешь. Ведь не станет же труп разгуливать по улицам.

— Оказывается, Мирей часто убегала из дому…

— Что, что? Ты нарочно издеваешься надо мной?

Н-нда… и в самом деле нелепое замечание… И тем не менее он чувствовал, что эта история с побегами как-то связана с исчезновением трупа. Он передал ей рассказ Жермена, и Люсьен опять пожала плечами.

— Ладно. Мирей убегала из дому при жизни. Но ты все время забываешь, что она умерла. Давай отвлечемся от письма, от ее визита к брату…

Ах эти штучки Люсьен: «Давай отвлечемся»! Легко сказать.

— Главное — тело. Оно ведь где-то лежит.

— Жермен не сумасшедший.

— Не знаю, не знаю… И знать не хочу. Я рассуждаю на основании конкретных фактов. Мирей умерла. Труп исчез. Все остальное неважно. Значит, труп надо искать и найти. А раз ты его не ищешь, значит, наши планы тебя больше не интересуют. В таком случае…

По тону Люсьен легко было понять, что у нее свой план, и она будет выполнять его одна, и что уедет она тоже одна. Мимо прошел священник в рясе и исчез, как заговорщик, в маленькой двери.

— Если б я знала, — протянула Люсьен, — я бы вела себя иначе.

— Ну хорошо. Я еще поищу.

Она топнула ногой.

— Фернан! С этим тянуть нельзя! Ты, кажется, даже не понимаешь, что исчезновение трупа чревато пагубными последствиями. Рано или поздно тебе придется предупредить полицию.

— Полицию? — растерянно повторил он.

— А как же? Твоя жена неизвестно где…

— Но письмо?

— Письмо!.. Оно может послужить тебе только для отсрочки… Как и эта басня про ее побеги. Но в конечном счете этого не избежать. Все — только вопрос времени. Через это надо пройти.

— Полиция?

— Да, полиция… Без нее не обойдется. Так что поверь мне, Фернан, не жди, а ищи. Ищи по-настоящему. Эх! Если б я жила поближе, я бы мигом ее нашла!

Она встала, одернула пальто, резким движением зажала под мышкой сумочку.

— Мне пора, а то всю дорогу придется стоять.

Равинель с трудом поднялся. Пошли! Рассчитывать на Люсьен больше нечего. Да и тогда, на дороге, когда машина разладилась, она ведь тоже хотела его бросить… В общем, это вполне естественно. Они всегда были только партнерами, сообщниками и не более того.

— Ты будешь держать меня в курсе дела?

— Конечно, — вздохнул Равинель.

Они говорили о Мирей, только о Мирей, и, когда тема оказалась исчерпанной, говорить стало не о чем. Они молча поднялись по улице Ренн. Да, лопнул их союз, они уже не вместе. Достаточно взглянуть на нее, чтобы понять: такая всегда выйдет сухой из воды. Если полиция заинтересуется ими, расплачиваться придется ему одному. Что ж, не впервой. Привык!

— Ты бы все-таки подлечился, — сказала Люсьен.

— Ну, знаешь…

— Я не шучу.

Что верно, то верно. Она шутить не любит. Разве он видел ее размякшей, улыбающейся, доверчивой? Живет, торопясь урвать от жизни побольше, все куда-то спешит. Чего она ждет от будущего? Из какого-то суеверного страха он никогда не задавал ей этого вопроса. И был почти уверен, что в этом будущем ему отведено не слишком почетное место.

— Ты меня ужасно разволновал, — снова начала она.

Он понял, на что она намекает, и вполголоса возразил:

— А ведь это такое простое объяснение.

Взяв его под руку, она слегка прижалась к нему.

— Ты думаешь, что видел письмо, так? Да, да, дорогой, я начинаю понимать, что с тобой творится. Зря я погорячилась. Видишь, никогда нельзя забывать о медицинской стороне дела. Не бывает просто патологических лгунов. Есть больные. Я решила, что ты просто смеешься надо мной. А мне бы понять, что эта ночная поездка… и все предшествующее подточили твое здоровье.

— Но ведь Жермен…

— Оставь Жермена в покое. Его рассказ — сплошная ерунда, и ты первый признал бы это, если бы мог сейчас здраво рассуждать. Придется послать тебя к Брише. Пусть займется с тобой психоанализом.

— А если я проговорюсь? Если я ему все расскажу?

Люсьен резко вскинула голову. Она бросала вызов Брише и всем исповедникам; она бросала вызов добру и злу.

— Если ты боишься Брише, то меня-то, надеюсь, не испугаешься. Я исследую тебя сама. Обещаю: больше ты не увидишь призраков. А пока я выпишу тебе рецепт.

Она остановилась под фонарем, вытащила из сумочки блокнот и принялась что-то царапать на бумаге. Равинель смутно почувствовал, насколько фальшива и надуманна эта сцена. Люсьен пытается его приободрить. А сама наверняка знает, что больше его не увидит и что он невозвратно погиб, как солдат, которого оставляют на посту на ничейной земле, уверяя, что скоро придет смена.

— Вот! Я выписала успокоительное. Попробуй уснуть, милый, ты ведь уже пять дней держишься на одних нервах. Смотри, это может плохо кончиться.

Они пришли на вокзал. «Дюпон» светился всеми огнями. Может, это знамение. Продавцы газет, такси, толпа… С каждой секундой Люсьен от него отдалялась… Купила охапку журналов. И она еще способна читать!

— А если я поеду с тобой?

— Ты что, спятил, Фернан? Тебе же надо играть свою роль.

И тут она произнесла странную фразу:

— Ведь Мирей была твоя жена.

Она вроде бы не чувствовала за собой никакой вины. Он пожелал, чтоб его жена исчезла. Она помогла ему с умом и готовностью, но сделала это лишь при одном условии: барыши пополам. Вот и все. Ну, а Равинель… пускай сам выпутывается. Он подумал (не менее странная мысль), что в этом мире они совершенно одиноки, Мирей и он.

Он купил перронный билет и двинулся за Люсьен.

— Ты вернешься в Ангиан? — спросила она. — Это будет разумнее всего. А с завтрашнего дня как следует берись за поиски.

— О, конечно, — с грустной иронией отозвался он.

Они прошли мимо пустых вагонов и, перейдя мост, миновали длинную аллею фонарей, слившуюся вдали с низким серым небом, с синеватыми мерцающими огоньками.

— Не забудь зайти на работу. Попроси отпуск. Они тебе не откажут… И потом, читай газеты. Может, что-нибудь узнаешь.

Ненужные утешения. Пустые слова. Лишь бы заполнить пустоту, перебросить хрупкие мостки, которые через несколько минут затрещат и рухнут в бездонную пропасть. Равинель решил с честью доиграть комедию до конца. Он подыскал купе, нашел подходящий уголок в новом вагоне, пропахшем лаком. Люсьен стояла на платформе, пока проводник знаком не пригласил ее в вагон. Тогда она обняла Равинеля с такой горячностью, что он даже удивился.

— Мужайся, дорогой. Звони мне!

Поезд мягко тронулся. Лицо Люсьен растворялось в сумерках и скоро превратилось в белое пятно. За окнами вагонов замелькали другие лица, другие люди, и все, абсолютно все смотрели на Равинеля. Он пальцем оттянул воротничок. Ему было нечем дышать. Поезд растаял в дали, изрешеченной многоцветными огнями. Равинель круто повернулся и зашагал прочь.

IX

Прежде чем заснуть, Равинель долго ломал голову над словами Люсьен: «Ведь не станет же труп разгуливать по улицам». На следующее утро, едва проснувшись, он вдруг вспомнил об одной важной детали, которая до сих пор все ускользала из его памяти. Черт возьми, как это он о ней забыл! От неожиданности он сморщил лоб и замер на кровати. Голова пошла кругом. Куда делась бумага, удостоверяющая личность Мирей? Она преспокойно лежала в ее сумочке, а сумочка дома в Ангиане. Следовательно, опознать труп невозможно. Если воры избавились от своей компрометирующей ноши и труп нашли… Черт побери! А куда отправляют неопознанные трупы? В морг.

Наспех одевшись, Равинель позвонил на бульвар Мажанта и попросил предоставить ему отпуск на несколько дней. Там не возражали. Потом он порылся в справочнике, отыскивая адрес морга, но вовремя вспомнил, что его официальное название — Институт судебной медицины… Площадь Мазас, иными словами, набережная Ля Рапе, в двух шагах от Аустерлицкого моста. Ну что ж!

Ночевал он на этот раз в гостинице «Бретань» и поэтому, выйдя на улицу, тут же оказался на площади Монпарнасского вокзала. Однако ориентироваться было трудно. Навалившийся на площадь густой зеленоватый туман превратил ее в некое подобие подводного плато. «Дюпон» напоминал затопленный пассажирский пароход со светящимися иллюминаторами. Он поблескивал вдалеке, как в глубине вод, и Равинелю пришлось до него добираться долго, очень долго. Он выпил кофе прямо за стойкой. Рядом стоял железнодорожник и терпеливо объяснял официанту, что все поезда опаздывают и что 602-й из Манса сошел с рельсов под Версалем.

— Метеослужба предсказывает, что эта мерзость продлится еще несколько дней. Прямо как в Лондоне, хоть с фонариком по улицам ходи…

Равинель ощутил смутное беспокойство. Почему туман? Почему именно сегодня туман? В таком тумане не разберешь, где живые люди, а где… Чепуха! Но липкий туман проникает в грудь, медленно, подобно опиумному дыму, обволакивает мозг, и как ему помешать? Все кажется то реальным, то нереальным, и голова идет кругом.

Он бросил на оцинкованную стойку бумажную купюру и, поеживаясь, вышел на улицу. Бледный свет фонарей тут же рассеивался, затухал. Матовая пустота, затопившая уличный переход, как бы впитывала в себя рокот моторов, белые пятна невидящих фар, шорох шагов — бесконечный, неумолчный шорох шагов-невидимок, направляющихся куда-то в неизвестность. Перед «Дюпоном» остановилось такси. Равинель бросился к нему. У него язык не повернулся сказать: «В морг», — и он пробормотал что-то невнятное. Шофер раздраженно выслушал сбивчивые объяснения и спросил:

— Решайте, куда вам все-таки надо.

— Набережная Ля Рапе.

Такси рванулось с места. Равинель откинулся на сиденье. Он тут же одумался. Зачем ему в морг? Что он там скажет? Так ведь недолго и угодить в западню! Это уж точно! Западня уже расставлена. А труп — лишь приманка. Он вдруг вспомнил странные изделия из проволоки, которые он предлагал своим клиентам. «Вот сюда вы насадите кусочек мяса или куриных потрохов… Потом бросаете приманку по течению… Р-раз — и рыба будет болтаться на крючке». Да! Западня, конечно, расставлена.

Шофер резко затормозил, противно скрипнули покрышки: и Равинель чуть не стукнулся лбом о стекло. Шофер, высунувшись из окна, клял туман и невидимого пешехода. Толчок — и снова в путь… Время от времени шофер, ворча, протирал ветровое стекло ладонью. Равинель уже не понимал, где они проезжали: что это за бульвар, какой квартал? А вдруг такси — тоже часть западни? Ведь Люсьен права: труп не может растаять в воздухе? Возможно, Мирей и обладает способностью появляться и исчезать, исчезать и появляться. Но это особая статья, касающаяся только его и Мирей. Но труп? Зачем его украли и где-то запрятали? Для чего? Чего надо больше бояться: Мирей, трупа Мирей или того и другого? От этих мыслей с ума можно сойти, но как от них избавиться?

Справа проплыли огни, тусклые, мерцающие, — конечно, это Аустерлицкий вокзал. Повернув, такси нырнуло в плотную серую вату, вбирающую свет фар. Сеча бежала рядом, но из окна машины ничего не было видно. Когда такси остановилось, на Равинеля навалилась тишина, нарушаемая еле слышным ворчанием мотора. Тишина погреба, тишина подземелья, тишина, похожая на угрозу. Машина медленно растворилась в тумане, и тогда Равинель уловил плеск воды, дробную капель, падающую с крыш, мягкие вздохи влажной земли, бормотание ручья, неясные шумы, как на болоте. Он вдруг подумал о прачечной, схватился за револьвер. Это был единственный твердый предмет, за который он мог схватиться в этом дробящемся, зыбком пространстве. Он двинулся вдоль парапета, держась за перила. Туман мешал идти, холодными хлопьями обвивался вокруг икр. Он высоко поднимал ноги, как рыбак на заболоченном берегу. Вдруг перед ним, как из-под земли, выросло здание. Он поднялся по ступенькам, заметил в глубине большого зала тележку на резиновом ходу и толкнул дверь.

Письменный стол с папками и зеленая лампа, отбрасывавшая на пол большой светлый круг. В кастрюле на плитке булькала вода. Пар, табачный дым и туман. Вся комната пропахла сыростью и карболкой. За письменным столом, сдвинув на затылок фуражку с серебряным гербом, сидел служащий. Другой делал вид, будто греется у батареи. На нем было поношенное пальто, но зато новые, немилосердно скрипевшие ботинки. Он исподтишка наблюдал за Равинелем, неуверенно подходившим к столу.

— В чем дело? — буркнул служащий, раскачиваясь на стуле. Поскрипывание ботинок действовало Равинелю на нервы.

— Я хотел навести справки о жене, — протянул Равинель. — Я вернулся из поездки и не застал ее дома. Я волнуюсь…

Служащий бросил взгляд на Равинеля, и тому показалось, что он с трудом удерживается от смеха.

— В полицию обращались? Где живете?

— В Ангиане… Нет. Я еще никуда не обращался…

— Напрасно.

— Я не знал.

— В следующий раз будете знать.

Равинель в замешательстве повернулся ко второму сотруднику. Тот, грея руки у трубы, бессмысленно глядел в одну точку. Он был толст, под глазами мешки, под желтоватым подбородком жирная складка, почти закрывавшая пристежной воротничок.

— Когда вернулись из поездки?

— Два дня назад.

— Ваша жена часто отлучается из дому?

— Да… То есть нет… В ранней молодости она, случалось, убегала из дому… Но вот уже…

— Чего вы, собственно, опасаетесь? Самоубийства?

— Не знаю.

— Ваше имя?

Это все больше напоминало допрос. Равинелю следовало бы возмутиться, осадить этого непрестанно облизывавшего губы типа, который пристально разглядывал его снизу вверх. Но делать нечего: надо любой ценой узнать правду.

— Равинель… Фернан Равинель.

— Какая она, ваша жена? Возраст?

— Двадцать девять лет.

— Высокая? Маленькая?

— Среднего роста. Примерно метр шестьдесят.

— Какого цвета волосы?

— Блондинка.

Служащий все раскачивался на стуле, опираясь руками о край стола. Ногти у него были обкусаны, и Равинель отвернулся к окну.

— Как одета?

— В синем костюме… Так я думаю.

Наверное, зря он сказал это так неуверенно. Чиновник метнул быстрый взгляд в сторону батареи, словно призывая в свидетели обладателя новых штиблет.

— Не знаете, как была одета ваша жена?

— Да не знаю… Обычно она носит синий костюм, но иногда надевает еще пальто с меховой Отделкой.

— Могли бы узнать поточнее!..

Служащий снял фуражку, почесал затылок, снова ее надел.

— Никого, кроме утопленницы с моста Берси, у меня нет…

— А… все-таки нашли…

— Об этом писали все позавчерашние газеты. Вы что, газет не читаете?

Равинелю казалось, что второй у батареи не спускает с него глаз.

— Подождите минутку… — сказал чиновник.

Он встал и исчез в проеме двери, к которой были прибиты две вешалки. Равинель вконец растерялся и не смел пошевелиться. Толстяк у батареи по-прежнему внимательно разглядывал его. В этом Равинель был уверен. Время от времени поскрипывали ботинки. Затянувшееся ожидание становилось невыносимым. Равинелю мерещились целые штабеля трупов на полках. Противный тип в фуражке, должно быть, расхаживает перед этими полками, как эконом, отыскивающий бутылку «О-бриона» урожая 1939 года или искристое шампанское. Наконец дверь распахнулась.

— Не угодно ли пройти?

Миновав коридор, они вошли в зал, перегороженный пополам громадным стеклом. Стены и потолок были выкрашены эмалевой краской, пол выложен кафельными плитками. Малейший звук отдавался в зале гулким эхом. С плафона падал скудный свет, заполнявший зал тусклыми отсветами. Все это напоминало рыбный рынок в конце дня. Равинеля так и подмывало поискать взглядом обрывки водорослей и кусочки льда на земле… Но тут он увидел сторожа, толкающего тележку.

— Подойдите ближе. Не бойтесь.

Равинель оперся о стекло. Тело на тележке медленно ползло в его сторону, и ему почудилось, будто он видит появляющуюся из ванны Мирей с прилипшими ко лбу волосами в мокром платье, плотно облегающем фигуру. Он подавил странную икоту. И широко раскинув руки, прижался к стеклу. От его дыхания стеклянная перегородка запотела.

— Ну! — весело воскликнул служащий.

Нет, не Мирей! И это еще ужаснее.

— Ну что?

— Не она…

Служащий махнул рукой, и тележка исчезла. Равинель вытер выступивший на лице пот.

— В первый раз такая картинка малость впечатляет, — ухмыльнулся служащий. — Но ведь это не ваша жена!

Он увел Равинеля в комнату и снова уселся за стол.

— Сожалею, как говорится. Если у нас будет что-нибудь новенькое, вас известят. Ваш адрес?

— «Веселый уголок» в Ангиане.

Перо скрипело. Второй чиновник по-прежнему неподвижно стоял у батареи.

— На вашем месте я предупредил бы начальника полиции.

— Благодарю вас, — пробормотал Равинель.

— О, не за что.

И он очутился за улице. Ноги подкашивались. В ушах звенело. По-прежнему стоял густой туман, но теперь его пронизывал красноватый свет, и он напоминал какую-то ткань вроде муслина. Равинель решил добраться до ближайшего метро. Сообразив, куда идти, он наугад перешел улицу. На улице ни единой машины. Звуки как бы блуждали в тишине и уже искаженными доходили до слуха. Иные летели откуда-то издалека; другие замирали рядом. И Равинелю казалось, будто он шагает в толпе невидимок, участвуя в таинственных и торжественных похоронах. То там, то сям неярко, словно ночники, затененные сероватым, развевающимся крепом, поблескивали фонари. В морге Мирей не оказалось. Что скажет Люсьен? И страховая компания? Надо ли их оповестить? Задыхаясь, Равинель остановился. И тут он услыхал рядом с собой скрип ботинок. Он кашлянул. Скрип прекратился. Где этот человек? Справа? Слева? Равинель двинулся дальше. Скрип возобновился. Ха… Ну и ловкачи! Как это они сумели затащить его в морг! Но вот… кто же знал… Приостановившись, Равинель быстро оглянулся и заметил позади силуэт, мелькнувший, но тут же растворившийся в вате. Наверное, вход в метро где-то рядом, в нескольких метрах. Равинель побежал. На ходу он замечал другие силуэты, видел незнакомые лица, будто вылепленные прямо из этого мерзопакостного тумана. Лица мгновенно изменялись, теряли форму, плавились, как воск. Поскрипывание ботинок по-прежнему доносилось до его слуха. Может, человек хочет его убить? Нож, блеснувший в тумане, острая, небывалая боль… Но за что? За что? У Равинеля нет врагов… кроме Мирей! Но разве Мирей могла стать его врагом? Нет, не то…

Метро. Недавние невидимки вдруг снова превращались в людей. Сверкая тысячами капель на пальто, волосах, ресницах, мужчины и женщины вновь обретали обычный облик. Равинель решил подождать преследователя у входа. Он увидел на верхней ступеньке ботинки незнакомца, пальто с оттопыренными карманами. Равинель вышел на платформу. Тот пошел следом. Может, это он похитил труп, а теперь собирается диктовать условия?

Равинель сел в головной вагон и заметил, что потрепанное пальто проскользнуло в следующий вагон. Рядом с Равинелем сидел полицейский и читал спортивную газету. Вот бы дернуть его за рукав и сказать; «Меня преследуют. Мне грозит опасность». Но полицейский скорее всего только удивится…

Ну, а если его слова примут всерьез и потребуют объяснений? Нет. Тут ничего не поделаешь, ничего.

Станции с гигантскими рекламными щитами убегали на поворотах одна за другой. Равинеля прижимало к полицейскому, преспокойно рассматривавшему траекторию полета прыгуна с шестом. Может, оторваться от преследователя? Тут нужны усилия, хитрость, ловкость. Лучше выждать. Да и стоит ли жизнь того, чтобы защищать ее с таким ожесточением?

Равинель сошел на Северном вокзале. Он, не оборачиваясь, знал, что тот, из морга, идет за ним. Едва поредела толпа, как назойливый скрип возобновился. «От этого скрипа можно сойти с ума!» — подумал Равинель. Он подошел к кассе, купил билет до Ангиана. Незнакомец вслед за ним тоже попросил билет до Ангиана, в один конец. На вокзальных часах было пять минут одиннадцатого. Равинель стал искать вагон посвободней. Тогда незнакомцу придется открыться, выложить карты.

Равинель уселся и, как бы занимая для кого-то место, положил рядом на скамейку газету. Появился незнакомец и спросил:

— Разрешите?

— Я вас ждал, — сказал Равинель.

Отодвинув газету, мужчина грузно опустился на скамейку.

— Дезире Мерлен, — представился он. — Инспектор полиции в отставке.

— В отставке?! — не удержался Равинель. Час от часу не легче! Он ничего не мог понять.

— Да, — кивнул Мерлен. — Извините, что я вас преследовал.

У него живые, светло-голубые глаза, не вяжущиеся с отекшим лицом. Цепочка от часов поперек жилета. Толстые ляжки. Все это придает вид добродушия, доброжелательства. Оглядевшись по сторонам, Мерлен наклонился к Равинелю:

— Совершенно случайно я услышал ваш разговор в морге и подумал, что мог бы вам быть полезен. У меня много свободного времени и двадцатипятилетний стаж. Наконец, у меня на памяти десятки подобных случаев. Жена исчезает, муж считает, что она отдала богу душу, а потом, в один прекрасный день… Поверьте, уважаемый, часто лучше бывает выждать, прежде чем заваривать кашу.

Поезд тронулся и медленно побежал среди унылого, серого тумана, кое-где подсвеченного белыми пятнами.

Мерлен дотронулся До колена Равинеля и доверительно продолжал:

— Мне весьма удобно проводить розыск. Я могу делать это незаметно, без шума. Разумеется, я ни в чем не преступлю закона, но ведь и нет оснований полагать…

Равинель подумал о скрипящих ботинках, и ему вдруг стало легче. Этот Мерлен не похож на злодея. Должно быть, не прочь подзаработать: недаром околачивался в Институте судебной медицины. Пенсия у инспектора, надо полагать, не бог весть какая. Что ж, он явился кстати, этот Мерлен. Может, он и докопается…

— Я думаю, вы действительно могли бы мне оказать услугу, — сказал Равинель. — Я коммивояжер и, как правило, приезжаю домой по субботам. И вот позавчера я не застал жену дома. Я выждал два дня и сегодня утром…

— Позвольте мне сначала задать вам несколько вопросов, — шепнул Мерлен, озираясь. — Сколько лет вы женаты?

— Пять. Моя жена отнюдь не легкомысленна, и я не думаю…

Мерлен поднял жирную руку.

— Минутку. Дети у вас есть?

— Нет.

— Ваши родители?

— Умерли. Но я не понимаю…

— Положитесь на мой опыт. Слава богу, он у меня немаленький! Родители жены?

— Тоже умерли. У Мирей только брат. Он женат и живет в Париже.

— Хорошо. Понятно… Молодая, одинокая женщина… Она не жаловалась на здоровье?

— Нет. Как раз три года назад она перенесла тиф. В общем-то она крепкая. Намного крепче меня.

— Вы что-то упоминали о ее неожиданных исчезновениях. Это часто случалось?

— Что вы! Я об этом и не знал. Мирей всегда казалась мне вполне уравновешенной. Иногда нервничала… Ну, раздражалась, в общем, как все женщины…

— Так… Теперь главное. Скажите, она захватила оружие?

— Нет. А между тем в доме был револьвер.

— Она взяла деньги?

— Нет. Она даже сумочку дома оставила. В ней несколько тысячефранковых купюр. У нас были дома кое-какие деньги.

— Она была… я хочу сказать: она была экономна?

— Пожалуй, да.

— Заметьте, ведь она без вашего ведома могла отложить большие деньги. Я припоминаю одно дело в сорок седьмом…

Равинель вежливо слушал. Сквозь мокрое окно он смотрел на постепенно проступавшую в тумане дорогу. Правильно ли он поступал? Или совершал ошибку? Трудно сказать. С точки зрения Люсьен, он, несомненно, действовал разумно. А с точки зрения Мирей? Он так и вскочил. Какая идиотская мысль! И тем не менее! Разве Мирей потерпела бы вторжение этого полицейского? Разве она согласилась бы, чтобы какой-то там Мерлен принялся разыскивать ее труп? Мерлен все говорил и говорил, перебирая воспоминания, а Равинель… Равинель всячески пытался отогнать навязчивые мысли. Не надо торопиться. Не надо забегать вперед. Посмотрим. Обстоятельства сами подскажут, как поступить.

— Что вы сказали?

— Я спрашиваю, ваша жена действительно не взяла с собой никаких документов?

— Да, не взяла. Удостоверение личности, свидетельство на право голосования — все осталось у нее в сумочке.

Вагон встряхнуло на стрелках. Поезд замедлил ход.

— Приехали, — сказал Равинель.

Мерлен встал, порылся в кармане, отыскивая среди многочисленных бумажек свой билет.

— Разумеется, первое, что приходит на ум, — это бегство. Если бы ваша жена покончила с собой, тело давно бы нашли. Посудите сами! Прошло два дня…

А между тем тело-то и нужно было найти. Но как объяснишь Мерлену? Опять все тот же кошмар… Равинелю захотелось спросить у толстяка его документы. Но тот, наверное, принял свои меры предосторожности. Вопрос не застанет его врасплох. Да и в чем тут сомневаться? Разве неправда, что он инспектор полиции? Нет, делать нечего. Спрыгнув на перрон, Мерлен уже поджидал Равинеля. Деваться некуда.

— Пошли, — вздохнул Равинель, — до дому всего несколько минут ходу.

Они брели в тумане, совершенно отгораживающем их от остального мира. Ботинки Мерлена скрипели пуще прежнего, и Равинелю пришлось собрать всю свою волю, чтобы не поддаться панике. Западня! Он попал в западню. И западня эта — Мерлен.

— Правда?..

— Что?

— Нет, ничего… Вот мы и добрались до нашей улицы. Мой дом на другом конце.

— Хорошо еще, что вы узнали его в таком тумане.

— Привычка, инспектор. Я найду свой дом с закрытыми глазами.

Их шаги гулко звучали на цементной дорожке. Равинель достал ключи.

— Как знать? Может, в вашем почтовом ящике что-нибудь лежит? — хмыкнул Мерлен.

Равинель посторонился, и полицейский запустил руку в ящик.

— Пусто…

— Еще бы, — пробормотал Равинель.

Он открыл входную дверь, бросился в кухню, спрятал письмо, лежавшее на столе, и вытащил торчавший в двери нож.

— А у вас уютно, — заметил Мерлен. — Когда-то я тоже мечтал о таком домике.

Он потер руки и снял фетровую шляпу. Равинель увидел большую плешь, а на лбу — ярко-красную полоску от тесной шляпы.

— Будьте любезны, покажите мне ваш дом.

Равинель провел его в столовую, по привычке погасив свет на кухне.

— Ага! Вот и сумочка! — воскликнул Мерлен.

Он открыл ее и вытряхнул на стол содержимое.

— А что, ключей нет? — спросил он, толстым пальцем отбрасывая в сторону пудреницу, бумажник, носовой платок, губную помаду и начатую пачку сигарет «Хай-Лайф».

Ключи? Равинель про них совершенно забыл.

— Нет! — отозвался он, обрывая разговор. — Вот лестница наверх.

Они поднялись на второй этаж. Кровать в спальне, на которой Равинель провел позапрошлую ночь, была не убрана.

— Вижу! — сказал Мерлен. — А куда ведет эта дверь?

— В гардеробную.

Равинель открыл ее и отодвинул в сторону висевшую одежду.

— Все на месте… за исключением пальто с мехом, но жена собиралась отдать его в чистку. Вполне возможно, что…

— А синий костюм? Вы там сказали…

— Да, да… Костюма тоже нет.

— А туфли?

— И туфли все на месте… по крайней мере, новые. Старые вещи Мирей всегда раздает. Так что неизвестно…

— А эта комната?

— Мой кабинет. Заходите, инспектор. Извините за беспорядок… Вот, садитесь в кресло. У меня тут есть бутылка коньяку. Немножко согреемся.

Он достал из тумбочки письменного стола полупустую бутылку и один стакан. Второго не оказалось.

— Садитесь. Я сейчас. Только схожу за вторым стаканом. Теперь присутствие Мерлена немного ободряло его, было не так страшно оставаться в своем доме. Он спустился вниз, прошел через столовую на кухню и оторопело застыл у окна. Там, за решеткой, мелькнул знакомый силуэт…

— Мерлен!

Должно быть, это был страшный крик, потому что инспектор бросился вниз, перепрыгивая через ступеньки, и подбежал к Равинелю без кровинки в лице.

— Что? Что с вами?

— Там!.. Мирей!

X

На улице никого не было. Равинель уже знал, что Мерлен попусту тратит время, что бежать, искать, звать бесполезно.

Отдуваясь, полицейский вернулся на кухню. Он добежал, оказывается, до самого конца улицы.

— А вы уверены, Равинель?

Нет, Равинель не был уверен. Он думал… Он пытался воспроизвести до мельчайших деталей свое первое впечатление, но для этого требовались спокойствие и тишина, а толстяк изводил его вопросами, ходил взад-вперед, размахивал руками. Дом был слишком мал для такого типа, как Мерлен. Инспектор снова вышел из дому и стал за решеткой.

— Послушайте, Равинель (он непроизвольно отбросил «мосье»), вы меня видите? — крикнул он во весь голос.

Смешно. В прятки, что ли, он вздумал играть?

— Ну? Отвечайте!

— Нет. Я ничего не вижу.

— А тут?

— Тоже.

Мерлен возвратился на кухню.

— Ну, Равинель. Признавайтесь. Вы ничего не видели. Вы нервничаете. Вы просто-напросто приняли столб за…

Столб? В общем-то вполне удовлетворительное объяснение. И все-таки… Равинель вспомнил, что тень двигалась. Он рухнул на стул.

Теперь Мерлен прижался лицом к окну…

— Так или иначе вы бы все равно никого не разглядели… Почему вы закричали «Мирей»?

Инспектор оглянулся и, уткнувшись подбородком в грудь, исподлобья, пристально взглянул на Равинеля.

— Отвечайте! А вы меня не дурачите?

— Клянусь вам, инспектор!

Хм… Вчера он уже клялся Люсьен. И почему это все они ему не верят?..

— Ну сами посудите. Если бы на улице кто-нибудь был, я бы обязательно услышал шаги. Ведь я уже был у решетки буквально через десять секунд.

— Может, и не услышали бы… Вы сами шумели бог знает как.

— Оказывается, во всем виноват я!

Мерлен хрипло дышал, его отвислые щеки дрожали. Он потянул из пачки сигарету, чтобы успокоиться.

— Ведь я же специально постоял на тротуаре, чтобы послушать…

— Ну и?..

— Что и?.. Ведь туман не заглушает шагов.

К чему возражать, спорить, объяснять, что Мирей теперь молчалива, как ночь, неосязаема, неуловима, как воздух? Может, она тут, рядом с ними, на кухне… Может, она ждет, когда уберется восвояси этот докучливый малый, и тогда снова даст о себе знать. Черт возьми! Поручить розыски души инспектору уголовной полиции… Смешно! Как мог он всерьез надеяться, что этот Мерлен…

— Что тут судить да рядить? — опять заговорил полицейский. — Дело ясное: у вас была галлюцинация. На вашем месте я бы лучше обратился к врачу. Рассказал бы ему все… свои подозрения, страхи, видения…

Он пожевал сигарету, долго, задумчиво разглядывал стены, потолок, чтобы хорошенько проникнуться атмосферой дома.

— Ну да… наверное, невесело бывало вашей жене день-деньской… — заметил он. — И еще такой муж, хм…

Потом, посматривая сверху на сидящего Равинеля, он снова надел шляпу, медленно застегнул пальто.

— Просто-напросто она от вас ушла. И у меня такое впечатление, что осуждать ее, пожалуй, не стоит.

Вот что подумают люди. Не может же он им сказать: «Я убил свою жену. Она умерла». Рассчитывать больше не на кого. Все кончено.

— Сколько я вам должен, инспектор?

Мерлен вздрогнул.

— Но позвольте… Я не хотел… Наконец, если вы уверены, что кого-то видели…

Ох нет! Только не начинать все сначала. Равинель достал бумажник.

— Три тысячи? Четыре?

Мерлен растоптал на полу сигарету. Он сразу осунулся, постарел, стал похож на жалкого, нуждающегося старика.

— Как вам угодно, — пробормотал он, отвел глаза и, нащупав на столе бумажки, зажал их в кулаке.

— Я бы не прочь оказать вам услугу, господин Равинель… Словом, если у вас появятся какие-нибудь новые факты, я в вашем распоряжении. Вот моя визитная карточка.

Равинель проводил его до ворот. Инспектор тут же растаял в тумане. Но долго еще не смолкал скрип его ботинок. Что ж, он прав. Туман не заглушает шаги.

Равинель вернулся в дом, закрыл дверь, и на него навалилась тишина.

Прислонившись к стене прихожей, он чуть было не застонал. Потом явственно различил промелькнувшую тень — на этот раз не могло быть сомнений. Пусть ему сколько угодно твердят, что он болен. Он хорошо знает, что видел. И Жермен тоже утверждал, что видел Мирей. А Люсьен? Только она не видела. Она трогала, щупала ледяное тело. Она засвидетельствовала смерть. Значит?..

Равинель ущипнул себя, посмотрел на руки. Ошибка невозможна. Факт есть факт. Он прошел на кухню и, заметив, что будильник остановился, ощутил горькое удовлетворение. Будь он болен, он бы не заметил такого пустяка. Усмехнувшись, он остановился у окна: а вдруг это еще повторится? Ага!.. Почтовый ящик. За стенкой ящика что-то белело.

Равинель опять вышел из дому и медленно двинулся к ящику, словно охотник, подкрадывающийся к спящему зверю… И этот болван Мерлен ничего не заметил!

Равинель открыл ящик. Это было не письмо, а просто бумага, сложенная пополам.

«Дорогой,

мне очень жаль, что я еще ничего не могу тебе объяснить. Но я непременно вернусь домой сегодня вечером или ночью. Тысяча поцелуев».

Почерк Мирей! Записка нацарапана карандашом, но сомнений быть не может. Когда она написала эту записку? Где? На стене? На коленке? Как будто у Мирей сейчас есть коленка? Как будто она еще может опереться рукой о стену! Но бумага… Настоящая бумага! Бумага, вырванная наспех, видимо, из блокнота. Остался даже край какой-то печати с синими буквами: «…улица Сен-Бенуа»… Как это понять? При чем тут улица Сен-Бенуа?

Равинель кладет записку на кухонный стол, разглаживает ее ладонью: «Улица Сен-Бенуа». Лоб у него горит, но ничего! Он должен выдержать! Спокойно! Не волноваться. Главное — не давать воли мыслям, от которых просто лопается голова. Сначала выпить. В буфете есть бутылка вина. Он хватает ее, ищет штопор. Где же он? Тем хуже! Времени нет. Он с размаху отбивает горлышко о край раковины, и вино, липкое, как кровь, разбрызгивается во все стороны. Он хватает стакан, наливает в него вина и тут же отпивает половину. Ему кажется, что он весь горит, разбухает. «Улица Сен-Бенуа». Адрес гостиницы? Наверное, адрес гостиницы, что же еще? Значит, нужно найти эту гостиницу. А дальше? Дальше посмотрим. Не могла же Мирей снять номер — это ясно. Но она, несомненно, хочет, чтобы он навел справки, разыскал эту гостиницу. Возможно, она выбрала этот момент, чтобы подать ему решающий знак, привлечь к себе?

Он наливает еще вина, расплескивает его. Наплевать. Теперь он ясно чувствует, что близок к некоему религиозному посвящению. «Мне очень жаль, что я еще ничего не могу тебе объяснить…» Верно, существуют тайны, раскрывать которые можно лишь с великой осторожностью. А Мирей еще так недавно в них проникла! Она вернется домой сегодня вечером или ночью. Ну что ж! И все-таки она постаралась прийти и бросить записку. А это кое-что да значит, обязательно значит. И значит вот что: оба они должны сделать неимоверное усилие, чтобы соединиться. Да! А то они действуют неуверенно, ощупью, словно по разные стороны стекла, как там, в морге, где живых и мертвых разделяет стеклянная перегородка. Бедная Мирей! Он так хорошо улавливает тон ее писем! Она вовсе не сердится. Она счастлива в этом неведомом мире и ждет его там. Она спешит поделиться с ним своей радостью. А он-то боялся! Что там болтает Люсьен? Материалистка! Таинственное для нее за семью печатями! Впрочем, теперь все люди материалисты… Очень странно, что Мерлен не заметил письма. Но именно такие, как он, и не могут видеть некоторых вещей. Надо двигаться!

Третий час. Равинель идет в гараж, поднимает железные жалюзи. Поесть можно и потом. Пища — вещь презренная. Он включает мотор и выводит машину из гаража. Цвет тумана изменился. Он стал голубовато-серым, как будто пропитался мглой. Фары, как две огненные, расплавленные струи, буравят этот нависший над землей пепел. Заперев по привычке гараж, Равинель прыгает в машину.

Странное путешествие! Нет больше ни земли, ни дороги, ни домов, одни бегущие огни, блуждающие созвездия, вращающиеся в холодной, серой бесконечности. Лишь привычный шелест колес предупреждает Равинеля о крае дороги, об улицах, рельсах, бульварах, где скользишь, словно по воску. Приходится наклоняться, присматриваться к бесплотным серым фасадам, чтобы угадать раскрытое устье фиорда, жерло проспекта. Равинель испытывает тяжесть, оцепенение, боль. Он наугад ставит машину у перекрестка Сен-Жермен.

Улица Сен-Бенуа! К счастью, короткая. Равинель шагает по тротуару и тут же натыкается на небольшую гостиницу с табло, где висят всего ключей двадцать.

— Скажите, пожалуйста, не останавливалась ли здесь мадам Равинель?

Его смеривают взглядом. Он не брит, одежда в беспорядке. Его вид, должно быть, внушает беспокойство. Картотеку все-таки просматривают.

— Нет. Что-то не видно. Должно быть, вы ошиблись.

— Спасибо.

Вторая гостиница. По виду очень скромная. В приемной никого. Он выходит в комнатку с кассой. Несколько плетеных кресел, цветочные горшки, потрепанные справочники на низком столике.

— Есть кто-нибудь? — спрашивает Равинель хриплым, чужим голосом.

И тут же думает: ну зачем пришел он в эту гостиницу, где нет ни души? Любой может залезть в кассу или проскользнуть на лестницу, ведущую в номера.

— Есть тут кто-нибудь?

Зашлепали стоптанные башмаки. Из дальней комнаты за кухней выползает на свет старик со слезящимися глазами. В ногах у него вертится черный кот, выгибая хвост трубой.

— Скажите, пожалуйста, мадам Равинель здесь не останавливалась?

Приложив ладонь к уху, старик наклоняется вперед.

— Мадам Равинель!

— Да, да… Я слышу, слышу.

Он ковыляет к секретеру. Кот прыгает на кассу и, жмурясь, наблюдает за Равинелем. Старик открывает книгу, насаживает на нос очки с металлическими дужками.

— Равинель… Вот. Да, она тут.

Глаза у кота превращаются в узкие щелочки. Потом, дернувшись, он опускает хвост и подвертывает его под белые лапки. Равинель расстегивает плащ, пиджак, оттягивает пальцем воротничок.

— Я говорю: мадам Равинель.

— Да, да. Я, слава богу, не глухой. Мадам Равинель. Вот именно.

— Она тут?

Старик снимает очки. Его слезящиеся глаза останавливаются на ящике с ячейками, куда обычно вешают ключи и кладут письма постояльцев.

— Она вышла. Ключ на месте.

Не перепутал ли он ячейки?

— А давно она вышла?

Старик пожимает плечами.

— Вы думаете, у меня есть время караулить, когда приходят и уходят постояльцы? Это их дело.

— Вы видели ее… мадам Равинель?

Старик машинально гладит по голове кота и, видимо, припоминает. Вокруг глаз собираются морщинки.

— Погодите! Это такая блондинка… молодая… пальто с мехом? Верно?

— Она с вами говорила?

— Нет. Не со мной. Ее жена записывала.

— Но… вы слышали, как она разговаривала?

Старик сморкается, вытирает глаза.

— Вы из полиции?

— Нет, нет, — бормочет Равинель. — Это моя приятельница… Я ищу ее уже несколько дней. Она с вещами?

— Нет, — последовал сухой ответ.

Равинель отваживается на последний вопрос:

— Вы не скажете, когда она вернется?

Старик захлопывает регистрационную книгу, вкладывает очки в зеленый футляр.

— Она-то… откуда мне знать. Думаешь, ее нет, а она у себя. Думаешь, она у себя, она ушла… Не могу вам сказать ничего определенного.

И он уходит, сутулый, прихрамывающий, а кот бредет следом, потираясь спиной о стену.

— Подождите, — кричит Равинель и достает из бумажника визитную карточку.

— Оставлю на всякий случай.

— Как угодно.

Старик кладет ее наискосок в ячейку. Номер девятнадцать. Равинель уходит и тут же заскакивает в соседнее кафе. Во рту у него пересохло. Он садится в уголке.

— Коньяку!

Неужели она? Неужели старик уверен в ее существовании? И никакого багажа, даже чемоданчика. «Думаешь, она ушла, а она тут. Думаешь, она у себя, а она ушла». Вот именно. Знал бы он, бедный старикан, какую постоялицу приютил у себя под крышей!.. Может, надо бы поговорить с его женой, единственным человеком, который беседовал с женщиной в пальто с меховой отделкой. Но хозяйки не оказалось на месте. И опять целый ряд свидетельств, вроде бы бесспорных, теряет на поверку свою силу, свой вес.

Швырнув на стол деньги, Равинель бросается на улицу. Сырой туман облизывает ему лицо, туман, пахнущий сажей, рекой и чем-то прогорклым. Равинель делает шаг вперед… второй… третий…

В вестибюле гостиницы никого. Он толкает дверь, и она мягко закрывается. Ключ все еще висит под медным номером, визитная карточка тоже на месте. Затаив дыхание, он на цыпочках подбирается к доске и бесшумно снимает ключ с медной пластинки. Девятнадцатый номер должен быть на третьем или на четвертом этаже. Дорожка на лестнице протерта до дыр, но ступеньки не скрипят. Какой-то странный, уснувший отель! Вот площадка второго этажа. Черная бездна. Равинель достает зажигалку, щелкает ею и держит в вытянутой руке. Коричневый ковер уходит в глубь полутемного коридора. Вероятно, с каждой стороны по четыре-пять номеров. Равинель медленно поднимается выше. Время от времени он наклоняется над перилами и видит внизу в отвратительном тусклом свете нечто неясное, напоминающее контурами мотоцикл. Мирей знала, что делала, когда подыскивала себе убежище. Но разве она искала убежище? Зачем ей оно?

Площадка третьего этажа. Зажигалка освещает номера комнат. Пятнадцать… семнадцать… девятнадцать… Он гасит зажигалку, прислушивается. Где-то спустили воду. Войти или нет? А вдруг он увидит на постели мокрый труп? Нет! К черту такие мысли!.. Равинель старается отвлечься, сосредоточить все внимание на каком-нибудь пустяке. Его бьет озноб. Должно быть, из комнаты слышно, как он здесь копается.

Он опять щелкает зажигалкой, отыскивает замочную скважину. За дверью — ни звука. Что за идиотский, непонятный страх? Ведь ему бояться нечего. Теперь Мирей — его друг. Повернув ручку, он проскальзывает в комнату.

Номер мрачный, пустой. Собрав все свои силы, он подходит к окну, задергивает занавески и зажигает люстру. Резко-желтый свет скудно освещает железную кровать, стол, покрытый скатертью в пятнах, крашеный шкаф, старое кресло. И все же что-то выдает присутствие Мирей — ее духи. Ошибка невозможна. Равинель принюхивается к запаху. Ну, конечно, это ее духи. Он то едва ощутим, то бьет прямо в нос. Дешевые духи Коти. Ими душатся многие. Совпадение? А гребешок на туалетном столике?

Равинель держит его в руках, подкидывает на ладонях. Что, и это совпадение? Он сам купил его в Нанте, в магазине на улице Фосс. Последний зубец сломан. Точно такого не найдешь во всем Париже. И золотистые волосы, закрутившиеся вокруг ручки! И эта крышечка от коробки биоксина, которая послужила пепельницей для окурка «Хай-Лайф». А Мирей всегда курит «Хай-Лайф». Ей нравятся не сигареты, а название. О господи! Равинель садится на кровать. Он готов расплакаться, зарыдать, уткнувшись в подушку, как в детстве, когда не мог ответить на каверзный вопрос отца. А сегодня он не находит ответа. Поглядывая на гребешок и на золотистые волосы, он чуть слышно шепчет: «Мирей… Мирей…» Ах, эти волосы… И снова представляет себе волосы, но уже другие… те, что потемнели от воды и пристали ко лбу. И вот остались только гребешок и сигарета, испачканная губной помадой. Надо расшифровать этот знак, понять, чего хочет Мирей.

Он встает, открывает шкаф, выдвигает ящики. Ничего. Он кладет гребешок в карман. В первое время после женитьбы он иногда расчесывал Мирей по утрам. Как он любил эти волосы, закрывающие голые плечи! Случалось, он зарывался в них лицом, вдыхая запах скошенной травы, возделанной земли. Да, да, это знак. Мирей не пожелала оставить гребешок там, дома, где он был всего-навсего лишенной смысла вещью, и принесла его в эту ничейную комнату, чтобы напомнить ему о временах любви. Ясно, как божий день. Ему остается идти и дальше по скорбному пути, чтобы воссоединиться с ней. Недаром в записке она назначала ему свидание: «Непременно вернусь домой сегодня вечером или ночью».

Отныне сомнений быть не может. Он увидит Мирей. Она явится ему. Посвящение почти состоялось. Воссоединение назначено на сегодня. Равинеля то трясло как в лихорадке, то он вдруг успокаивается. Он подносит к губам сигарету. Он не желает знать, чьи губы уже касались этой сигареты, и, зажав ее в зубах, с трудом подавляет подступающую к горлу тошноту. Мирей часто для него прикуривала. Он высекает из зажигалки пламя и проглатывает первый клуб дыма. Он готов ко всему. Последний взгляд на комнату, где он только что принял решение, которое сам не осмеливается сформулировать.

Он уходит, поворачивает ключ и видит в глубине коридора две фосфоресцирующие точки. Несколько минут назад он бы просто упал в обморок: его нервы на пределе. Но теперь он смело идет навстречу этим двум точкам и наконец видит черного кота, сидящего на площадке. Кот забегает вперед, оборачивается, и на какой-то миг две бледные луны повисают в воздухе. Равинель даже и не пытается приглушить грохот своих башмаков. Когда он спустился на первый этаж, кот издает одно-единственное, но душераздирающее «мяу». На пороге кухни вырастает старик.

— Ее там нет? — бормочет он как ни в чем не бывало.

Нет, — отвечает Равинель, вешая ключ на место.

— Я же вас предупреждал, — продолжает старик. — Думаешь, ее нет, а она там. Что, она ваша жена?

— Да, — кивает Равинель. — Моя жена.

Старик трясет головой как бы в знак того, что он все предвидел, и добавляет себе под нос:

— С женщинами нужно обладать терпением.

И исчезает вместе с котом.

Равинель уже перестал удивляться. Он отдает себе полный отчет в том, что именно сейчас проник в мир, неподвластный физическим законам. Он выходит из гостиницы. Сердце колотится так, будто он выпил несколько чашек крепкого кофе. Туман стал еще гуще. Промозглый холод пронизывает до костей. Туман ему не враг… Хорошо бы наполниться им, раствориться в нем, слиться с ним. Еще один знак. Туман начался в Нанте еще в тот вечер… И служит ему защитным барьером. Надо только постичь смысл всего окружающего!

Равинель отыскивает свою машину. Нужно мигом домчаться до Ангиана. Хилый свет передних фар расстилается по шоссе. Сейчас начало шестого.

Безмятежное возвращение. Равинель испытывает чувство избавления не от тяжести, а от скуки, туманом обволакивающей все его прошлое. Дурацкая работа, немыслимая жизнь — от клиента к клиенту, от аперитива к аперитиву. Он вспоминает Люсьен, вспоминает без всякого тепла. Она далеко, эта Люсьен. Маячит в тумане. Но она помогла ему постичь истину. Впрочем, он постиг бы ее и без Люсьен.

Жужжат, неутомимо бегая по стеклу «дворники». Равинель знает, что не заблудится. Безошибочное уменье ориентироваться его не подведет. Он бесстрашно продирается сквозь гущу тумана. Впрочем, машин на дороге почти нет. Многие опасаются ездить в такую погоду. Им подавай полное освещение, хорошие трассы, обильно утыканные дорожными указателями, регулировщиков на перекрестках. Да и сам Равинель впервые отваживается ехать по глухим, безлюдным дорогам. Он старается не думать о том, что ждет его там, в Ангиане, но душа его полна нежности и странного сострадания. Он набавляет скорость. В моторе стучит. Надо бы показать его механику. Э, да ладно… Все пошло кувырком. Мелкие житейские заботы остались позади.

Встречная машина его ослепляет, задевает крылом и, обдав волной страха, исчезает. Равинель сбавляет скорость. Слишком глупо было бы сегодня угодить в аварию. Ему надо приехать домой с ясной головой. Собрать все свои силы, всю решимость. Равинель осторожно выруливает. Последний поворот. Впереди, как бледное мерцание ночников, далекие огни Ангиана. Он переключает скорость. Вот и его улица. Его знобит. Машина катится по инерции. Он тормозит у ворот. Несмотря на туман, за занавесками виден свет.

XI

За занавесками виден свет. Равинель в нерешительности. Если бы не ужасная усталость, он, возможно, и не вошел бы. Возможно, даже с криком убежал. Он нащупывает в кармане гребешок, окидывает взглядом улицу. Его никто не видит, а если бы кто и увидел, сказал бы: «А вот и мосье Равинель вернулся домой» — и только. Он вылезает из машины и замирает перед решеткой. Все так, как всегда. Сейчас он застанет Мирей за шитьем в столовой. Она поднимет голову:

— Ну как, добрался без приключений, дорогой?

И он снимет ботинки, чтобы не наследить на лестнице, потом пойдет раздеваться. Комнатные туфли он найдет у лестницы. Потом…

Равинель вставляет ключ в замочную скважину. Он возвращается домой. Ничего не случилось. Он никогда никого не убивал. Он любит Мирей. Он всегда любил Мирей. Он все это придумал, чтобы скрасить однообразное существование… И напрасно… Он и без того любит Мирей. Он никогда больше не увидится с Люсьен. Он входит к себе в дом.

В передней горит свет. На кухне, над раковиной, светится лампочка. Прикрыв за собой дверь, он по привычке произносит: «Это я… Фернан!» Принюхивается. Пахнет рагу. Он входит на кухню. На плите стоят две кастрюльки. Пламя отрегулировано умелой и экономной хозяйской рукой. Оно чуть вздувается вокруг горелок голубоватыми колпачками. Кафельный пол вымыт. Будильник заведен. Стрелки показывают десять минут восьмого. Кругом чистота, все вычищено, выскоблено до блеска. Кухня пропиталась запахом рагу. Равинель машинально приподнимает крышку кастрюльки. Баранина с фасолью — его любимое блюдо. Но почему именно баранина? Все это слишком уютно, слишком… мило. Какая благостная тишина, какой… сомнительный покой… Лучше бы хоть немного драматизма. Равинель оперся о буфет. У него кружится голова. Надо бы попросить у Люсьен лекарство. Опять Люсьен? Но тогда… Он ловит воздух раскрытым ртом, как ныряльщик, поднимающийся наверх из бог знает каких глубин.

Дверь в столовую приоткрыта. Ему виден стул, угол стола, полоска голубых обоев. Обои разрисованы маленькими каретами и крошечными башнями. Мирей выбрала рисунок, напоминающий сказки Перро. В сырую погоду она обычно сидит у камина. Равинель останавливается у дверей и наклоняет голову, словно провинившийся мальчик. Но нет, он не ищет слов оправдания. Он ждет, когда его тело подчинится ему, станет послушным, а оно, как назло, все больше и больше деревенеет, сопротивляется, бьется в невидимой, немой борьбе. Сейчас в нем живут два Равинеля, но что же тут удивительного? Живут же в Мирей две Мирей! Два духа, которые пытаются встретиться, два разделенных тела. В столовой что-то трещит, искрится. В камине горит огонь. Бедная Мирей! Наверное, она здорово зябнет! Перед его глазами мелькает картина в ванной. Нет, нет! Немыслимо!

Дрожа всем телом, Равинель приоткрывает дверь. Теперь ему виден весь стол. Он накрыт, Равинель узнает свою салфетку в кольце из самшита. Свет от люстры переливается на грушевидной части графина. Каждый предмет глядит радушно и в то же время… угрожающе.

— Мирей! — шепчет Равинель.

Это он просит разрешения войти. Какое обличье она выбрала? То, которое было у нее раньше… или то, которое она обрела потом… с прилипшими ко лбу волосами, с приплюснутыми ноздрями. А может, еще и третье — расплывчатое, беловатое обличие призрака? Ну-ка! Не распускаться… Не теряться… Как говорит его знакомый автомеханик: «Не отпускать тормоза».

Он осторожно толкает дверь, пока она не упирается в стену и не распахивается во всю ширь. Кресло у пылающего камина, отгороженного медным щитом, пустует. На столе два прибора. Почему два?.. А почему бы и нет? Он снимает плащ, швыряет на кресло… Ага! На тарелке Мирей — записка. На этот раз она воспользовалась писчей бумагой, хранившейся дома.

«Бедный ты мой,

нам положительно не везет. Ужинай без меня. Я вернусь».

Я вернусь! Что за странность! Это не трюк, и этим сказано все. Он придирчиво вглядывается в почерк, как будто возможны сомнения. Но почему же Мирей не подписала две свои последние записки? Может, она — безликая тень? Может, от нее ничего не осталось? Если бы это было так! Если бы он мог разом отбросить и бремя прошлого, и неудавшуюся судьбу, и все, все… Вплоть до имени! Не быть бы больше Равинелем. Избавиться бы от смешного имени заурядного учителя-маньяка, наводившего на него ужас в детстве. О Мирей! Какая надежда!

Он тяжело опускается в кресло и уже твердой рукой расшнуровывает ботинки, потом мешает угли. У камина тепло, как в инкубаторе. Когда придет Мирей, нужно ей все объяснить… Рассказать про Брест, потому что все началось в Бресте… Они никогда не решались поведать друг другу о своем детстве. Что он знает о Мирей? Она вошла в его жизнь в двадцать четыре года, как чужая. Что делала она десять лет назад, когда была еще девчонкой с бантом в волосах? Любила ли играть одна? В какие тайные игры? Может, она тоже играла в туман? Подкрадывался ли к ней страх по вечерам? Преследовал ли ее во сне людоед, щелкавший страшными ножницами? Как и чему она училась? Были у нее подруги? И о чем они секретничали? Почему Мирей вдруг испытывала жгучую потребность уехать, уехать далеко-далеко… Может, даже в Антиб? Они жили вместе, не ведая, что больны одной болезнью, не имеющей названия. Они жили тут, в этом молчаливом доме, а хотели жить в другом месте, неважно где, лишь бы там было солнце, цветы, рай. Вот он всегда верил в рай. Он снова представил себе сестру Мадлен, преподававшую у них в лицее закон божий. Когда она говорила о грехе, у нее делалось злое и свирепое лицо. Она была старая, очень старая, и в своем заостренном чепце иногда казалась просто фурией. Но когда она рассказывала про рай, ей нельзя было не верить. Она описывала его так, словно сама там побывала: огромный, сверкающий огнями лес… повсюду звери, добрые звери с нежными глазами… невиданные цветы, белые и голубые. И, опуская глаза на свои старые, морщинистые, загрубевшие руки, она добавляла: «Там уже не придется работать — никогда, никогда». И его охватывало непередаваемое чувство грусти и счастья. Он уже понял, что попасть в рай трудно.

Он встает, относит ботинки на кухню, ставит их на обычное место — рядом с буфетом. Домашние туфли, купленные им в Нанте, возле площади Ройяль, ждут его у лестницы. Глупые воспоминания, но память у него предельно обострена. Голова забита бесконечными картинами прошлого. Он выключает газ. Есть не хочется. Мирей тоже не захочется есть. Он очень медленно поднимается по лестнице. Лестница освещена. В спальне и в кабинете тоже свет. Это придает дому праздничный вид. Когда они сюда переехали, в первый вечер он зажег свет повсюду, чтобы торжество было полное и волнующее. Мирей тогда хлопала в ладоши, трогала мебель, стены, словно проверяла, не сон ли это.

Он бесцельно бродит по комнатам, ощущая острую головную боль. Постель аккуратно застелена. Пустая бутылка исчезла из-под шкафа. На письменном столе тоже убрано. Он садится за стол, где стопкой сложены разноцветные мужские рубашки. «Бланш и Люеде» потребовали у него отчета… Отчета о чем?.. Он забыл. Все это так далеко, так никчемно! С улицы доносится легкий шум. Он проходит через кабинет, спальню и останавливается у окна, выходящего на улицу. Слышны тяжелые, мужские шаги, потом хлопает дверь. Это пришел домой железнодорожник.

Равинель возвращается в кабинет, не закрывая за собой двери. Он не хочет, чтобы его застали врасплох. Вероятно, он узнает о присутствии Мирей по легкому, чуть заметному дуновению. Но зачем он роется в ящиках письменного стола? Чтобы перебрать в памяти свою жизнь, подвести итог? Или чтобы отвлечься от невыносимого ожидания, порыться в бумагах, чтобы хоть как-то собраться с мыслями? Будильник внизу глухо отсчитывает секунды. Сейчас чуть больше половины восьмого. В ящиках полным-полно бумаг. Проспекты, черновики отчетов, рекламы приманок, удочек, спиннингов, блесен… Фотографии рыбаков на берегу канала, пруда, реки… Вырезки из газет: «Конкурс рыбаков в Норт-сюр-Эрдр… Рыбак из Голя вытащил щуку на двенадцать фунтов. Он пользуется леской Ариана…» Какие пустяки предшествовали этой бессонной ночи! Жизнь, лишенная смысла!

В левом ящике хранится материал для изготовления мух. Равинель испытывает мимолетное сожаление. Все же он был в своем роде художник. Он создавал искусственных мух, как другие создают новые цветы. В каталоге фирмы одна страница отведена цветным мухам Равинеля. Ящик битком набит перьями: пухом, волосами, дрожащими тельцами мух, словно сбившихся в кучу под легким порывом вечернего ветерка. В общем-то такое скопление мохнатых насекомых — зрелище омерзительное. Если даже знаешь, что сделаны они из проволоки, перышек и металла, при виде их — в особенности зеленых — все равно невольно вспоминаешь о шпанских мушках, о груде незахороненных трупов.

Равинель задвигает ящик. Теперь он уже не успеет написать задуманную книгу о мухах. И люди не получат нечто такое, что могло бы… Хватит! Долой слабость! Он прислушивается. Стоит такая глубокая, такая мертвенная тишина, что ему кажется, будто он слышит журчание ручья там, возле прачечной. Конечно, обман слуха. Неприятный обман слуха, от которого надо избавиться любыми способами. Он роется в другом ящике, ворошит бумаги, отпечатанные на машинке, копирки, вторые экземпляры, находит где-то внизу пачку рёцептов. Как это было давно! Еще до свадьбы. Он вообразил, будто у него рак, и совершенно потерял аппетит, не мог проглотить ни кусочка. По ночам он лежал дрожа, ощущая привкус крови во рту. Лишь позже он понял, что его пугало просто само это слово, и он подвергал себя истязанию, воображая, как болезнь гложет его нутро. Он представил себе рак в образе паука, потому что маленьким мальчиком падал в обморок при виде пауков, которых в Бресте было великое множество… Неисчислимое множество… Может, потому-то он и заинтересовался впоследствии мухами. Кто знает?..

На лестнице что-то скрипнуло. Равинель замер. Отчетливый скрип… И снова тишина. Лишь тикает внизу будильник. Наверно, потрескивают дрова. И хотя все лампы зажжены, вдруг делается как-то неуютно. Он чувствует: если Мирей появится там, на пороге комнаты, тогда опять что-нибудь скрипнет, лопнет, со звоном расколется в нем самом, и он рухнет как сраженный. Глупости! Был же он уверен, что у него рак, а вот ведь жив и по сей день. Умереть не так-то просто. Вот доказательство: потребовались две подставки для дров… Ну, хватит! Хватит!

Он выпрямляется, отодвигает кресло. Ему хочется поднять шум, развеять проклятые чары. Он шагает от стены к стене, входит в спальню, открывает гардеробную. Платья висят на плечиках, застыв в терпком запахе нафталина. Еще один идиотский поступок. Что он надеялся тут увидеть?.. С треском захлопывает дверь, спускается с лестницы. Удивительная, безмятежная тишина! Обычно слышно, как громыхают вдали поезда. Но туман все приглушает. Остался лишь несносный будильник! Без четверти девять. Никогда еще она не возвращалась так поздно! То есть… Голова так и раскалывается от нелепых мыслей. С Мирей наверняка случилась неприятность… Несчастный случай!.. В уме смешались все «до» и «после»… Он бредет в столовую. Дрова догорают. Надо бы сходить в подвал. Но он боится идти в подвал. Может, западня в подвале? Какая западня? Никакой западни…

Он наливает себе вина и пьет скупыми, маленькими глотками. Здорово она запаздывает! Он опять поднимается наверх. Ох, до чего же тяжело!.. А если она так и не придет? Ждать до утра или снова до вечера, и снова, и снова?.. У него уже нет сил. Если она не придет, он сам пойдет к ней. Равинель вынимает из кармана теплый, как живая плоть, револьвер. Он похож на блестящую, безобидную игрушку. Большим пальцем откидывает защелку предохранителя. Он уже не способен понять, как действует боек, как производится выстрел. Он не в силах себе представить, как можно приложить это синеватое дуло к груди или виску. Нет! Не так это делается!

Он сует револьвер обратно в карман, опять садится за письменный стол. Может, написать Люсьен? Но она ему не поверит. Решит, что он лжет. Да и что она вообще о нем думает? Хватит! Не стоит обманываться. Она считает его недотепой. Такие вещи угадываются с первого взгляда. Она его не презирает, конечно… Хотя… Нет, это не презрение. Просто она считает его… Она употребила как-то странное слово… Безвольный… или — размазня. В сущности, он такой и есть. От него слишком многого хотели, за него слишком много думали. Слишком часто пользовались его услугами, не спрашивая его согласия. Даже Мирен… Безвольный! И тем не менее Люсьен всегда привлекало… что именно?.. Он прекрасно видел, что она его постоянно изучала, старалась определить его характер и порой была полна неподдельной нежности. Ее глаза, казалось, говорили: мужайся! Или же она расплывчато толковала об их будущем, и все же это были не пустые слова. Правда, она была нежна и с Мирей. А может, она относится по-братски ко всем больным, стоящим у порога смерти. Прощай, Люсьен!

Он рассеянно перебирает разбросанные бумаги. Вытаскивает фотографии. Фотографии Мирей, сделанные «Кодаком», который он подарил ей за несколько дней до ее болезни. Тут есть и фотографии Люсьен примерно того же времени. Он раскладывает в ряд глянцевитые визитки, сравнивает. До чего же изящна Мирей! Худенькая, как мальчуган, хорошенькая, с большими доверчивыми глазами, которые хотя и направлены прямо в объектив, но смотрят вдаль, через его плечо, будто он, сам того не желая, заслонил собой картину неведомого счастья. Будто он по нечаянности загородил от Мирей что-то таинственное, чего она ждала уже давно. Люсьен на фотографии — такая же, как в жизни. Строгая, не сразу запоминающаяся, с почти квадратными плечами, тяжеловатым подбородком и все-таки красивая своеобразной, холодной и опасной красотой… Он… нет, тут нет ни одной его фотографии. Мирей не приходило в голову взять аппарат и сфотографировать его. Люсьен тоже. Он копается в ворохе листков, конвертов. Наконец, находит свое пожелтевшее фото на водительских правах. Сколько ему тут лет? Двадцать один, двадцать два? В ту пору он еще не облысел. Худое, настороженное и разочарованное лицо. Нечеткое изображение. Вот так! И остался от него, Фернана Равинеля, лишь этот полустершийся след. Он погружается в мечты, разглядывая снимки. Составленные вместе, они рассказывают одну грустную историю, которую никогда никто не узнает. Наверно, уже поздно. Десять? Половина одиннадцатого? Через тонкие стены с улицы просачивается сырость. Он продрог, закоченел в своем кресле. Мысли путаются. Он мерзнет от гнетущей тишины и резкого света. Может, тут прямо и уснуть? Может, Мирей придет к нему сонному? Он изо всех сил таращит глаза, со стоном встает. Комната кажется ему чужой, незнакомой. Наверное, он все-таки на секунду задремал. Спать нельзя. Ни в коем случае. Он плетется на кухню. На будильнике без десяти десять. Страшная усталость давит ему на плечи. Ведь он уже много ночей не спал. Руки дрожат, как у алкоголика, страшно хочется пить, в горле пересохло. Но не хочется разыскивать пакет с кофе, идти за кофемолкой. Слишком долго. Он просто накидывает на плечи пальто, поднимает воротник. Интересно, на кого он сейчас похож — обросший, в домашних туфлях? Голубые язычки горящего газа, накрытый стол — минуту назад все это казалось ему ужасным. А теперь ему кажется, будто он ходит во сне по чужому дому. Роли переменились. Это он — призрак. А она — жива и здорова. Стоит ей войти, и он растворится в небытии.

Он кружит вокруг стола. Ему чудится, будто на голову ему напялили слишком тесную шляпу. Вконец обессилев, он выключает свет на первом этаже, поднимается наверх, гасит люстру в спальне и запирается в кабинете. Больше вниз он не сойдет. Он уже не осмелится встретиться с мраком на лестнице, на кухне… Лучше подождать тут…

Время бежит. Равинеля, неподвижно сидящего в кресле, охватывает оцепенение. В голове проносятся бессвязные воспоминания. Но он не спит. Он прислушивается к тишине, удивительной тишине, временами наполняющейся гулом, подобно раковине. Он один, словно потерпевший кораблекрушение и выброшенный на остров, среди моря света. Да, он потерпел кораблекрушение И он утонет, погрузится в тусклый, цепенящий мир рептилий и рыб. Навязчивый, много раз пережитый сон. Ему часто снилось, что он невидимка, проникающий сквозь стены, что он видит всех, а его — никто. Так, во сне, он спасался от страха перед экзаменами. Ему снилось, что он сидит за партой, и все думают, что его нет, а он наблюдает за всеми. И он пробовал довести себя до такой иллюзии наяву. Не от него ли Мирей и научилась быть в разных местах одновременно?..

Что-то тихо прошуршало. Он с трудом сбрасывает дремоту, которая леденит ему ноги и руки. Вытягивает шею, приходит в себя. Ощущение такое, будто с него только что содрали кожу. Что там за шум? Ему показалось, что это шуршат листья в саду. Или это шум с платформы?

Далекий свисток. Снова стали ходить поезда. Должно быть, туман рассеивается.

На этот раз он ясно слышит, как хлопнула дверь. Кто-то ощупывает стены. Щелкает выключатель.

Он дышит осторожно, прерывисто, как умирающий. Воздух с хрипом вырывается из гортани, раздирает ее.

Вот приоткрывается дверь на кухне. И вдруг — четкие, семенящие шаги, сдерживаемые узкой юбкой. Это она. Каблуки отбивают шаги на плитках. — Потом щелкает выключатель на кухне, и у Равинеля судорожно подергиваются щеки, будто свет на кухне его слепит. Тишина. Должно быть, она снимает шляпу. Все как прежде, как всегда… Она идет в столовую.

Он стонет, задыхается, силясь встать… Мирей!.. Нет. Сейчас она войдет. Не нужно… Лязгает кочерга. Обрушиваются догоревшие поленья, звенят тарелки. Льется в стакан жидкость. Вещи заговорили, задвигались. Падает с ноги туфля, потом вторая. Вот уже домашние туфли зашлепали через кухню к лестнице. Топ — и они на первой ступеньке, топ — на второй. Равинель плачет, скорчившись в кресле. Ему не встать, не дойти до двери, не повернуть ключ. Он знает, что жив, что он виновен, что он скоро умрет.

Топ — на третьей ступеньке, хлоп — на следующей. Топ-хлоп, топ-хлоп. Шаги все ближе. Уже на площадке. Бежать, бежать, преодолеть границу, разорвать тонкую перегородку, отделяющую от небытия. Он ощупывает карманы.

Слышно, как на другом конце коридора, в спальне, скользят по паркету туфли, зажигается люстра. Под дверью кабинета проступает полоска света. Она здесь, у самой двери, и тем не менее там никого не может быть. Они прислушиваются друг к другу, разделенные тонкой перегородкой. Живой и мертвый. Но кто из них жив, а кто мертв?

Вот ручка двери медленно поворачивается, и Равинель облегченно вздыхает. Он ждал этой минуты всю жизнь. Пора снова стать тенью. Быть человеком слишком трудно. Больше ему ничего не надо. Мирей его уже не интересует. Он кладет дуло револьвера в рот и сжимает его губами, чтобы испить смерть, как любовное зелье. Забыться. Он с силой нажимает на спусковой крючок.

Эпилог

— До Антиба далеко? — спрашивает пассажирка.

— Пять минут, — отвечает контролер.

Скорый — длинный ряд дрожащих освещенных вагонов — тянулся по насыпи, и за стеклом, исполосованным струйками дождя, виднелись блуждающие огоньки.

Было уже непонятно, где море — справа или слева, и куда направляется поезд — в Италию или в Марсель. Жестокий ливень хлестал по окнам.

— Град, — проворчал кто-то. — Жаль мне туристов, которые приезжают в этом году на побережье.

А вдруг в этом замечании таится какой-то особый смысл? Пассажирка, приоткрыв глаза, увидела мужчину напротив. Он смотрел на нее. Она еще глубже засунула руки в карманы пальто, но как унять их дрожь? Наверно, даже со стороны заметно, что ее лихорадит, что она очень, очень больна… Так она и знала, что обязательно захворает, что у нее не хватит сил продержаться до конца. Когда сел этот мужчина? Уже давно… После Лиона или Дижона… А может, едет от самого Парижа… Теперь не припомнишь… Как трудно собраться с мыслями… Но ясно одно: достаточно задуматься хоть на секунду, и сразу поймешь, что, если женщина кашляет, дрожит в ознобе, значит, она простудилась. А если она простудилась, значат, вся промокла… А дальше уже нетрудно додуматься и до всего остального и даже понять, что она провела целую ночь в брезентовом свертке… Эх, некстати она заболела. Досадно, ни к чему. А может, эта болезнь и опасная — сразу видно, что не простой насморк.

Она закашлялась. Спину ломило. Она вспомнила свою старую подругу. Та простудилась после танцев и заболела туберкулезом. Все говорили: «Бедняжка! Какой крест дня мужа! Невесело иметь жену, прикованную к постели…»

Поезд загремел на стыках. Мужчина встал, подмигнул… Он и в самом деле подмигнул? Или ему просто пылинка в глаз попала?

— Антиб! — пробормотал он.

Вагон заскользил вдоль платформы, покрытой красноватым цементом. Оставаться в поезде и ждать?.. «Невесело иметь жену, прикованную к постели». Фраза все всплывала в памяти. И стала наконец неотвязной. Кто это ее повторяет тихим, еле слышным, опасливым шепотом? Пассажирка схватила чемодан и, покачнувшись, уцепилась за сетку. Лучше уж выйти из вагона, сделать последнее усилие, побороть головокружение. Ах! Спать! Спать!..

Холодный дождь. Нескончаемый тротуар из красного цемента… Сколько еще надо идти, чтобы добраться, наконец, до того неподвижного силуэта, ее силуэта? А та даже рук к ней не протянет… Мужчина исчез. На всем свете уже никого, кроме двух женщин, дороги цвета запекшейся крови и мокрых от дождя рельсов. Еще десять шагов…

— Мирей!.. Да ты больна!.. Ты плачешь?..

Люсьен сильная. На нее можно опереться, положиться. Она знает, куда надо идти и что делать. Да, Мирей плачет… Усталость, тревога. Из-за ветра она плохо слышит, что говорит ей Люсьен.

— Ты слышишь? — спрашивает Мирей. — Он идет за нами?

Она как будто теряет чувство реальности, но прекрасно осознает, что нервная рука прощупывает ей пульс, поддерживает ее, не дает упасть.

— Помогите мне… Дверца…

Это сказала Люсьен. Дальше разверзлась черная дыра. Но все же Мирей понимает, что они едут в такси, потом поднимаются на лифте. Ветер относит в сторону слова Люсьен. Ах, Люсьен не понимает, что все пропало. Надо ей объяснить, надо…

— Успокойся, Мирей!

Мирей замирает. Только чувствует, что должна говорить, должна объяснить, ведь это так важно… Тот, в вагоне…

— Ложись, дорогая. Никто за тобой не следил, уверяю тебя… Никому до тебя нет дела.

Ветер немного стих. Впрочем, какой же ветер в тихой, освещенной ночником комнате. Люсьен готовит шприц. Нет!

Только не шприц! Только не укол! Мирей приняла уже столько лекарств!

Люсьен откидывает простыни. Игла пронзает кожу, щиплет… Простыни снова на месте. Они пахнут свежестью, и Мирей вспоминает ванну, куда ей пришлось окунуться в первый раз, когда Фернан думал, что она уснула. И потом, во второй раз, когда Фернан думал, что она утонула, давно утонула. Ей вдруг вспомнилось все до мельчайших подробностей. Она тогда вся напряглась, как струна. Боялась, боялась, что он заметит в ней признаки жизни. Но Люсьен приготовила брезент… Фернан увидел лишь тело, с которого стекала вода и которое надо было поскорее завернуть. Самое ужасное началось чуть позже… холод, судороги и — ручей возле прачечной. Сердце заходится, вода заливает в ноздри… А едва Фернан отошел, надо было исполнять предписания Люсьен, тотчас же, не откладывая…

Мирей клянется себе, что будет во всем слушаться Люсьен. Она уже испытывает блаженное чувство безопасности. Ей кажется, что лоб у нее горит меньше. Да, надо было во всем слушаться Люсьен!.. Люсьен-то всегда знает, что нужно делать. Не она ли так точно предусмотрела все реакции Фернана? Он не смог задержаться в ванной комнате. Он не смог разглядывать умершую жену… Не смог докопаться до сути, как ни ломал себе голову… Люсьен следила за всем и в любую минуту готова была вмешаться, не полагаясь на судьбу. Даже если бы Фернан раскрыл их замысел… Чем они рисковали? Убивал-то он. Люсьен и сейчас за всем следит. Она склоняется над кроватью. Мирей закрывает глаза. Ей хорошо. Прости, Люсьен, что я тебя ослушалась… Прости, Люсьен, что я навестила брата без твоего разрешения, рискуя все провалить… Прости, что порой я сомневалась в тебе… Ты крепкая, Люсьен. Ах, если б знать, действуешь ты из любви или из корысти…

— Молчи! — шепчет Люсьен.

Значит, Люсьен все слышит, все угадывает… даже самые затаенные мысли. Или она громко разговаривала во сне?

Мирей открывает глаза и видит перед собой — как ни странно! — смущенное лицо Люсьен. Нужно взять себя в руки! Ведь она забыла о главном… Миссия ее еще не закончена. Ухватившись за простыни, она приподнимается.

— Люсьен… я там навела полный порядок: в столовой, на кухне… Никто не заподозрит, что…

— А где записки, в которых ты объявляешь ему о своем возвращении?

— Я вытащила их у него из карманов.

Люсьен никогда не узнает, чего это стоило Мирей. Повсюду кровь! Бедный Фернан! Люсьен кладет ладонь на лоб Мирей.

— Спи… Не думай больше о нем… Он был обречен. К этому шло. Он был не жилец на этом свете.

Как она уверена в себе! Мирей мечется на постели. Ее еще что-то мучит… Какая-то ускользающая мысль… Она засыпает, но в момент просветления успевает подумать: «Но он ведь ничего не подозревал! Он и думать забыл о первом страховом полисе, по которому все деньги отписывались мне!.. Он ведь подписал его только так, чтоб натолкнуть меня на мысль подписать другой полис…» Глаза ее снова смыкаются. Дыхание уже ровней. Она никогда не узнает, как близка была к угрызениям совести.

…Теперь светит солнце. После многих часов беспамятства жизнь начинается сызнова. Мирей поворачивает голову направо, потом налево. Она очень устала, но улыбается, увидев в саду большую пальму, обросшую по стволу черной куделью. По занавескам бегают тени. Листья пальмы тихо шелестят, навевая мысли о несказанной роскоши. Мирей навсегда забыла о вчерашних тревогах. Она богата. Они богаты. Два миллиона! Страховая компания ни к чему не сможет придраться. Ведь двухгодичный срок, предусмотренный на случай самоубийства, истек. Все по закону. Остается только выздороветь.

В голове Мирей вертится все та же фраза: «Невесело иметь жену, прикованную к постели». Щеки у нее чуть порозовели. Никому не весело… Но болезнь ненадолго прикует ее к постели. Люсьен знает верные средства. На то она и врач. Ей снова вспоминаются набережная Фосс и Фернан, берущийся за графин… «Невесело иметь жену, прикованную к постели». На тумбочке стоит графин. Мирей разглядывает его. Графин лучится разноцветными огнями, как те хрустальные шары, в которых гадалки различают линии судьбы. Мирей не умеет читать будущее по хрусталю, она дрожит, и, когда дверь отворяется, тотчас отводит глаза в сторону, как пойманная с поличным.

— Здравствуй, Мирей… Хорошо спала?

Люсьен вся в черном. Она улыбается, подходит к кровати чеканной мужской походкой. Берет Мирей за руку.

— Чем я больна? — шепотом спрашивает Мирей.

Люсьен всматривается в ее лицо, словно раздумывая, может ли она выжить. И не отвечает.

— Это серьезно?

Под пальцами, охватившими запястья, слышно, как пульсирует артерия.

— Это надолго, — наконец вздыхает Люсьен.

— Что у меня, скажи?

— Тихо.

Люсьен берет графин, уносит, чтобы набрать свежей воды. Мирей приподнимается на локтях, вытягивает шею и не сводит глаз с полуприкрытой двери, из-за которой видны светлые обои в прихожей. Она прислушивается к каждому движению Люсьен. Вот забормотала вода в раковине, весело зажурчала в хрустальном графине, потом вдруг зашипела, добравшись до горлышка. Мирей неестественно смеется и, закашлявшись, кричит:

— Все равно! Мне надо было здорово доверять тебе… Ведь у тебя до последней секунды был выбор.

Люсьен закрывает кран, не спеша обтирает графин тряпкой, висящей на стене, и едва слышно цедит сквозь зубы:

— А ты думаешь, я не колебалась?

Загрузка...