В проставление Ее Сиятельства Тас-Кара-Су, горной реки, на чьих берегах — от истоков до устья — блаженствовал в юности
— Вы спрашиваете, отчего именно ко мне ломится народ, а вот берусь гадать — не каждому, да? Во-первых, не гадаю, а предугадываю. Улавливаете разницу? Во-вторых, только тем предугадываю, кто в утешении нуждается, облегчении душевном. Скажешь человеку: “Ближайшая неделя обещает быть весьма значительной, только остерегайтесь замкнутого пространства, а лучше всего проживайте на даче”, — и человек уходит умиротворенный. А бабахни ему в лоб: “В конце недели на вас свалится кирпичная стена вашего дома, потому как в дом врежется “КРАЗ” с бетонными панелями, посему остерегайтесь находиться в собственном жилище” — и глядь, поджилки затряслись у гражданина, в кармане валидол нашаривает. Один такой за мильтоном сгонял, жаждал пришить мне статью, да не пришивается: бесплатно предугадываю, знает сие весь Арбат…
Почему, вопрошаете, безвозмездно? Грош цена платным пророчествам и чудачествам. Вообразите: “И тогда сказал пророк расслабленному (сейчас бы выразились — парализованному):
— Собери среди близких и вложи мне в руку двенадцать златых монет — сразу тебя исцелю.
И собрали мзду с великим трудом, и в ладонь вложили пророкову, и тогда он расслабленному провозвестил:
— Встань и иди!
И страдалец восстал в ликованьи великом, и пошел, а пророк в своей комфортабельной келье, вечером; начертал в фолианте приходно-расходном: 7368 златых монет плюс 12 монет”.
Улыбаетесь? Открытая у вас улыбка, достопочтенный Борис Тимофеевич… Что значит, откуда имя мне ваше известно, ежели впервые видимся? До журнальчика вашего от моей будочки, гляньте, шагов тридцать, не боле, верно? Вон и окошечко ваше с прошлого года немытое, да-да, на втором этаже. Подолгу засиживаетесь вечерами, случается, и до утра светится ваш абажурчик зеленый. Все тексты небось готовите, сюжетики обмозговываете. А кто комнатенку снимает в доме напротив, окно в окно? Кто даже привычки иные ваши постиг ну, к примеру, губу покусываете верхнюю, когда тяготит забота? Да, это я, ваш, извините, сосед… И с творениями вашими знаком, не сомневайтесь. И “Державу” раздобыл у спекулянтов, и “Крепостную стену”, и “Отсветы сверхъестественного” и “Беатрису” повезло ухватить. Глядишь, подфартит ближе к зиме — стану обладателем и последней вещицы вашей — “Яко вертоград во цветении”…
Как так не ваш “Вертоград”? Тибетская “Книга мертвых” тоже не ваша, но сумели же вы обнародовать этот шедевр в журнале своем, понемногу, частями, страничек двадцать — тридцать в номере, но зато растянули на целый год, перехитрили всех старцев из редколлегии — и тираж подскочил до восьмисот тысчонок, не так ли? С кем теперь ни начни о вас толковать, одно и то же в ответ: “А, это тот самый, значит, который “Книгу мертвых” недавно издал…” Прав, стало быть, гений: “Нам не дано предугадать, как наше слово отзовется…”
…Странно мне, что опять взволновал вас вполне заурядный вопрос: почему да почему волхвую бесплатно. Ах, Борис Тимофеич, с вашею-то натурой широкой, презирающей алчбу, блеск презренного металла, — и такие вопросики повторять. Сами-то зачем сидите порою до зорьки, а после за ночь измысленное — в корзину? Зачем?.. Извольте, могу уточнить вопрос. Во имя чего один мой знакомый хирург ежедневно, по десять — двенадцать часов, от стола операционного не отходит, жизни спасает чужие? За сто девяносто рэ, и не в день — как на Западе, а в месяц. На Сивцев Вражек зовут, в поликлинику Четвертого бывшего управления, сенаторов наших пользовать новоявленных, ну, коли не сенаторов, так конгрессменов, хрен редьки не слаще. Окладик — шесть сотен плюс паек, плюс сразу же светит загранка, а он скальпель и ножницы оставить не может. Привычка? Или свихнулся? Э-э, нет. Предназначение. Предопределение… Кстати, насчет моего прожиточного минимума не беспокойтесь. Не только рубли деревянные — и доллары водятся, и франки, и кроны. Притом вполне законно, даже завел чековую книжку, хотите, покажу? Советы крупным инофирмам, концернам — с заглядом вперед на неделю, на месяц, даже на целый год — мой конек-горбунок. Выявление тенденций. Действие закона больших чисел в зависимости от солнечных бурь и колебания земной оси. Здесь уж эмоции — в сторону Бизнесмену потребна лишь правда-матка в грядущем, а получит неблагоприятное пророчество — обходится без валидола…
Насколько предугадываю конъюнктуру за инвалюту? Если берусь, то безотказно и точно, как ваш серебряный “Карл Мозер” в правом кармашке жилета Да не смущайтесь, я и ножик складной вижу у вас в кармане пиджака, но уже в левом. И коробку с духами “Цветы для Раисы” в кейсе. И верстку “Храма снов” там же. Ваш покорный слуга — как аппарат для просвечивания вещичек в аэропорту, только более совершенный и живой… Откуда взялась такая уникальная способность?.. Давайте-ка, Борис Тимофеич, будочку свою я закрою, да и подымемся мы в мою комнатенку, у приятеля-художника снимаю, квартира родичей в Перхушково, надоедает трястись в электричке, слушать блатные излияния. Надеюсь, не откажетесь от рюмочки, пробовали настойку на кедровых орешках? Лучшее в Солнечной системе средство против рака проклятого, хотя конкретно вам нет такой угрозы в обозримых днях и ночах… Соглашайтесь, пожалуйста, давно жажду поблагодарить вас за “Книгу мертвых” Не откажите пророку арбатскому, собрату вашему по начертанию контуров предстоящих времен. Заодно и ответ получите: почему вижу? что провижу?
…Ну вот и логово мое, располагайтесь. Видите, над столом, правее картины без рамки, с цветущим садом, — мой гороскоп. Сам себе измыслил; коли желаете, и вам Под гороскопом на фотокарточке — приятель мой из Прибалтики, о нем речь впереди. И о чучеле орла на яблоневой ветке раздвоенной, Что у вас над головою, узнаете кой-какие подробности… Не возражаете, если музыку включу, — негромко, для настроения. Любопытно, как вы оцениваете пение одной моей знакомой, лично я ставлю Марию не ниже, чем Елену Образцову в молодые годы, помните, когда ее сопрано было ближе к колоратурному. С Образцовой вы, кажется, лично знакомы, посему познакомьтесь с Марией, ее фото — над пианино… Что скажете?.. То-то и оно, красавица, хотя лоб, пожалуй, слишком велик. Здесь ей шестнадцать лет, но и потом она ничуть не изменилась, ничуть… Слышите, как мелодию ведет, на каких вершинах владычит, как очаровывает, завораживает…
Милости прошу перекусить. Икорка минтаевая, колбаски охотничьи, сыр швейцарский за доллары — по нашим временам пиршество богов… Ну-с, предлагаю до дна — за волшебной красоты “Книгу мертвых” поясной вам поклон, ночной сиделец…
Знаете, чем вы только что меня подкосили? Когда не удивились моему перевоплощению. Не каждый выдержит, коли пригласивший его в дом словоохотливый гражданин вослед за шляпою и зеркальными очками снимет еще и бороду накладную, и усищи. Нервы у вас железные, не зря вас в редакции “инопланетянином” прозвали… Маскарад мой вынужденный: чураюсь старых знакомых, стесняюсь быть узнанным бывшими высокопоставленными приятелями… Надо же, сказал унылым тоном о старых знакомых — и испугался словечку “старый” Двадцать шесть — самая молодость, взлет, начало парения, я же, случается, бываю серьезен и занудливо не по возрасту… Двадцать шесть… Да, я вдвое моложе вас, Борис Тимофеевич, между тем как недругов себе наплодил на десяток автобиографий. Не слишком похоронно начал задушевный разговор?.. Благодарю покорно за комплимент.
В Казахстан, случайно, не заглядывали?.. Ну, Караганда — не весь еще Казахстан. Южная часть, ближе к границе с Китаем, — вот рай земной. Юность прошла у меня в Алма-Ате, отец командовал авторотою — и накатались же мы с ним по степям и горам тамошним! Баканас, Чилик, Кегень, Чарын, Чунджа, воля вольная, просторы непомерные. Представьте: вдали хребты Тянь-Шаня серебрятся вечными снегами, ниже — луга альпийские коврами пестроцветными, еще ниже — заросли диких яблонь, слив, груш, вишен, их обвил виноград, кисти висят в небе, с крыши грузовика не дотянешься. А посмотришь на север — выжженное солнцем бурое плато скатывается к желтым степным рубежам. На десятки верст кругом — ни души.
В те времена, когда в тамошних прериях еще прыгали динозавры, пробила себе путь среди черных скал быстрая Тас-Кара-Су. В переводе с казахского: каменная черная река. Ущелье неглубокое, но стены местами отвесные, не везде выберешься наверх. Тас-Кара-Су для заядлого рыболова — мечта в слезах, поверьте на слово: за день можно надергать штук полтораста форелей… К чему клоню? К тому, что прошлым летом облюбовали мы с приятелем одно местечко в среднем течении Чернокаменной и прокантовались там с июня аж по конец сентября. Полагаете, ради форели? Э, нет, другим светом светилась наша рыбешка, не серебряным, а пожелтей, позвончей, позабористей! Промывали мы песок золотоносный, тайком, конечно, мыли, со всеми предосторожностями, маскируясь под рыболовов и художников, хотя опасаться было некого, лишь единожды за все лето, уже в конце августа, переночевали неподалеку бродячие туристы, три крепыша бородача и с ними девица разбитная, все гитару нещадно терзала у костра…
Расположились мы удобно, под навесом скалы, в палатке, машину мою укрыли тентом. С питанием проблем не было, баранины наелись всласть, добывали мясо у чабанов. Пройдешь часа три пешочком вдоль бережка в сторону гор — глядь, забелели среди деревьев три юрты, владенья старика Шамкена и сына его Ануара. Мы легко вошли в доверие к Шамкену: снабжали батарейками к радиоприемнику, копченой форелью, а главное, водочкой, ее мы привозили из Чилика, за что и получали свежую баранину от Шамкена и косые взгляды от его супруги.
Казахи народ предельно честный, искренний, стеснительный, не торговый. Вы хоть раз видели торгаша-казаха на московских рынках? То-то и оно. Предельно честные — и сломленные внутренне, как и мы, русаки. В двадцатые годы, да и в тридцатые тоже, добрую половину казахов уморили голодом, раскулачили, перестреляли. Самые догадливые откочевали в Китай, тем и спаслись. До сих пор не могут бедолаги-казахи прийти в себя от таких потрясений. В общем, взгляды косые старухи Шамкеновой тоже понять можно…
Теперь поинтересуйтесь: как же это я, сын почтенных родителей, выпускник МГИМО, спец по африканским культурам, знающий четыре языка, оказался вдруг на задворках империи российской, дабы, укрываясь как тать, мыть песочек в самодельном лотке и складывать добычу в нору, специально выдолбленную ломиком в расщелине черной скалы?
Говорят, судьба играет человеком. Раньше над подобными банальностями я посмеивался, твердо усвоив: судьбу я выстраиваю сам. Плавание, теннис, сердечные отношения только с отпрысками сильных мира сего, вычисление невесты из роскошных квартир Кунцева, или, как мы выражались, Царского села, — так вел я линию судьбы И представьте, преуспел во всем: и в МИД распределился в нужный отдел, и Африка светила годика через полтора, и невестушка, внучка самого Бурлаги, деньги выклянчила у деда на будущее наше кооперативное жилище с видом на Кремль. Но что еще важней, в теннис играл я не с кем-нибудь, а с Гранд-Игорьком, как звали его в институте, единственным сыном Щелкачева, а Щелкачев тогда был сами знаете кто. Все гаишники московские машине Гранд-Игорька честь отдавали, что-нибудь еще надо добавлять?
Я выстраивал сам свою судьбу до того безоблачного дня, пока не сел рядом со Щелкачевым-младшим в его “вольво” и мы не заторопились в Барвиху постучать на корте, взбодриться перед вечерним приемом в испанском посольстве. Газуем, как водится, по Тверскому — и надо же так: выныривает впереди из придорожных кустов проклятый пудель, перелетает дорогу, стервец, а вослед выстреливается полная дама в розовом хитоне — и… хрясть телесами об наш радиатор, не успел Гранд мой затормозить. Сползла с капота и рухнула на асфальт.
— Отвезем в больницу! — кричу я Гранду и порываюсь выскочить, помочь пострадавшей.
— Сиди! — осадил меня он, мигом дверцу рванул, несчастную толстуху на траву отволок, а сам показывает мне рукою: машину, мол, вправо к обочине подай, не то “пробка” весь бульвар к черту перекроет. Я, конечно, пересел к рулю, отогнал “вольво” к тротуару — и тут плюхается справа на сиденье Гранд.
— Жива-здорова, — спокойно этак цедит, — очухалась, минут через пять сама встанет. Двигай в Барвиху, руки у меня трясутся, переволновался.
Я многажды водил его машину, особенно когда укачивался он на приемах в дым, бывало, и лыка не вязал. Но тут смутился. Сижу за рулем, то на пострадавшую взгляд бросаю, то на Гранда.
— Двигай, трус несчастный, небось в джинсы наложил! — орет приятель.
Много всякого снести могу, но обвинения в трусости… Газанул, не задумываясь о последствиях. Ладно, думаю, обойдется, в разные попадали передряги.
На корте мы постучали, в бассейне поплескались, в посольстве нагрузились, как водится, ведь надо было снять стресс. Ночью же меня взяли, несмотря на то, что я им отцом Грандовым пригрозил. Обвинение: неумышленное убийство, отягощенное намеренным покиданием места происшествия. Именно убийство, ибо врал Игорек, что очухалась та, в розовом, она, оказывается, тут же, на бульваре, отдала Богу душу.
Прикиньте теперь, Борис Тимофеич: как бы действовали вы в том моем положении? Заявить, кто на самом деле сидел за рулем в момент удара? Но все шестнадцать свидетелей — и откуда взялась такая орава? — валят криминал на меня. И еще следователь нудит: подпиши да подпиши, не трухай, парень, статья, конешно, от пяти до семи, но тебе отвалят три, отсидишь меньше года, притом не на рудниках в Джезказгане, не на лесоповале в Потьме срок мотать, а в Днепропетровске. Как сыр в масле станешь кататься, лучше сразу сейчас и подпиши… Попереживал я, даже всплакнул однажды, но махнул рукою, подписал. И двинул по этапу. Обидней всего было, что Гранд ни разу, паскуда, в тюрьму не пришел, даже на суде отсутствовал, якобы из-за командировки в Австралию. Хотя справедливости ради оговорюсь: посылочки регулярно от него приходили, обычно с черною икрою и сервелатом, только не почтою прибывали, а с фельдъегерем, которому начальник тюрьмы честь отдавал первым.
Нет, не слукавил следователь: действительно, упекли меня не в зону, а устроили художником в клуб, плакаты писать да языки иностранные преподносить детишкам тюремного начальства… Осень-зима прокатились, а в конце весны грянула амнистия — вылетай на волю, голубок сизокрылый. И вылетел голубок, и в Москву сломя голову понесся, и пять тысяч у себя на сберкнижке обнаружил, неведомо кем переведенные (как понял, подарок от Гранда за рыцарское поведение). С карьерою же дипломатической вышла заковыка. Как ни бился, ни колотился — в МИД на пушечный выстрел не подпускают без партбилета, его еще до суда отобрали, за кордон пожизненно ходу нет. С отчаянья даже Бурлагам позвонил, хотя невестушка моя тоже еще до суда от убийцы отреклась. Домработница звонку моему обрадовалась, раньше я ей частенько дарил детективы, но новости сообщила неутешительные: Инесса моя ненаглядная замуж выскочила и упорхнула в Люксембург, налоги там мизерные; а хозяин дома опять в Нью-Йорке, отдыхает там с женой.
Стало быть, от ворот поворот. Куда пойти, куда податься? Переводы? Частные уроки? Отец в панике, его из-за меня на пенсию выперли раньше положенного срока, мать еле дышит после инфаркта. Полные кранты, как выражаются зэки… Вы, Борис Тимофеевич, при всем прихотливом вашем воображении врядли поймете состояние отлично тренированного джентльмена, который еще вчера блистал на дачах в Барвихе, куда жюльены, консоме и спинку косули в винном соусе привозят фельдегери в судках запечатанных, где молчаливые рабыни-служанки подогревают перед сном простынки своим госпожам министершам, — и который, обратись из джентльмена в преступника, отрезал себя от всех прекрасных и невообразимых для простонародья благ. Вернее, его отрезали, и на поверхности среза он прочитал проступившие кровавые письмена: “Судьба играет человеком”… Можно, еще одну пленку с песнями Марии включу, не возражаете?
Премии Грандовой хватило нашему поверженному джентельмену на год, потом пришлось раскидывать мозгами: чем в жизни пробавляться? Прежние друзья-подруги по МГИМО — все растворились, растаяли как дым. Куда ни сунешься на работу приличную — везде от ворот поворот. Пришлось даже уроками тенниса пробавляться в Лужниках: по червонцу в час капало мне от начинашек, жаждущих приобщиться к увлечениям “золотой” молодежи. Правда, четверть дохода “отстегивал” лужниковским боссам, сами знаете, везде мафия, но на жизнь хватало, хотя ясно, как дважды два: не жизнь то была, а прозябание. Как ни крути, но “Нива”, подаренная мне отцом по окончании института, — это один уровень, а “Вольво” — другой…
И тут, представьте, сваливается на меня Рамвайло, я с ним в тюрьме на Днепре задружил, три года влепили ему за драку по пьянке, впрочем, мне он клялся, что всего-навсего защищал достоинство одной своей знакомой от притязаний надравшихся баскетболистов-чемпионов, сам же он вообще не терпит спиртного. Сваливается, значит, Рамвайло (я его в шутку Трамвайло именовал, а чаще всего Трам) и хитрые заводит речи. Так, мол, и так, в прошлом году он с дружком делал бизнес в Казахстане, а когда выпала свободная неделька, они раскинули палаточку в глухомани, на речке Тас-Кара-Су, форелей там навалом. И вот Трам ненароком замечает в одном местечке на черном песке оранжевые блестки. Ни словом не обмолвившись с дружком, он незаметно насыпает песочку в пакет полиэтиленовый, а по возвращении в Вильнюс отдает на анализ родственнику-ювелиру. Что ж оказалось, Самородное золото! “Я подсчитал, за лето, если там, действительно золотая жила, намоем килограмма полтора, а то и два, — мурлыкал мне Трам. — Главное — полная тайна операции. “Ниву” переправим в Алма-Ату товарняком, а там своим ходом до Клондайка — часов пять, не больше”. — “И куда мы денем столько золота?” — спрашиваю “В Швецию смоемся, а оттуда в Америку, у меня родственники в Чикаго”. — “Захватывать самолет — на такое способны лишь круглые идиоты!” — отрезал я. “Зачем самолет, зачем опять уголовщина? Из Таллина смоемся на любом сухогрузе, у нас давно мост налажен, пару тысяч с носа — и никаких проблем. Если же боишься рисковать — возьмешь свою долю и наслаждайся победившим социализмом здесь, а я отдамся в лапы капиталистам”.
Так и оказались мы через полмесяца в ущелье, где неслась по острым камням Чернокаменная.
…Чувствую, по сердцу пришлось вам пение Марии. Последняя мелодия напоминает арию из оперы “Искатели жемчуга”, я не ошибся, Борис Тимофеич? А заурядной криминальной историей — не утомил? Потерпите малость, наконец-то и начнутся чудеса.
Чудеса начались на закате сентябрьского пасмурного дня, когда прискакал на взмыленном кауром коньке Шамкен, а другой конь — гнедой — бежал в поводу.
— Урус! Урус! — закричал старик, не слезая с коня. — Бас Оналбек жаман! Помогай надо! — “Бас” по-казахски голова, “жаман” — плохо, из чего я заключил, что мужику, скорее всего, кто-то разбил голову или обо что-то ударился. Между тем Шамкен, показывая на гнедого, повторял:
— Урус! Урус! Помогай надо! Бас Оналбек жаман!
Мы выкатили “Ниву” из ее логова, проверили, на месте ли аптечка. Трам завел мотор и начал по крутому склону выбираться из ущелья, а мы с Шамкеном поскакали напрямик к горам.
Оналбека я застал лежащим на кошме в юрте. Руки раскинуты, голова замотана тряпицей, глаза полузакрыты, изо рта стекает по щеке слюна. Пульс едва нащупывался. Кажется, пострадавший был без сознания.
— Два дня спит, — говорила мне заплаканная Раушан, жена Оналбека. — Лошадь упал. Голова разбивал. Зуб шайтана виноват. — И Раушан для вящей убедительности показала пальчиком на собственный зуб.
“Причем здесь зуб шайтана?” — подумалось мне. Попытался вспомнить, где слышал уже такое словосочетание, но так и не вспомнилось. Зато пришло в голову, как один знакомый уверял, что человек, выпадающий из сознания больше чем на трое суток, становится недееспособным умственно, по существу, идиотом. И я приступил к решительным действиям, спросив у Шамкена:
— Водка есть? Арак бар?
Старик развел виновато руками. Зато Раушан выпорхнула из юрты и мигом принесла уже початую бутылку. Я ложкой разжал Онамбеку стиснутые зубы, влил по ложке в рот примерно полстакана. Он глотнул два-три раза, застонал, зажмурился, раскрыл глаза. Взгляд начал проясняться. Наконец, казах слабо улыбнулся и хрипло выговорил, причем на чистейшем суахили, слава богу, у меня по нему в дипломе “пятерка”:
— Должен вас предупредить, глубокочтимый господин, что ни под каким видом нельзя приближаться к зубу дьявола. Шагах в полусотне от зуба лошадь моя взбесилась, сам же я едва не погиб. Не приближайтесь близко к проклятому зубу!
Едва выговорив загадочные слова, Оналбек закрыл глаза, повернулся на бок, зевнул и погрузился в сон. Мне доводилось читать о странных случаях, к примеру, когда на голову человека сваливалась тяжелая сосулька и он, придя в память, заговаривал на абсолютно незнакомом языке И пожалуйста, сам столкнулся с подобной загадкою.
Я оставил блаженно всхрапывающего Оналбека, подошел к Раушан.
— Где находится зуб шайтана?
По ее сбивчему рассказу выходило, что Зуб — черная острая скала, одиноко выпирающая из земли километрах в десяти отсюда на юго-восток, возле развалин древнего селения. Позавчера утром Шамкен с сыном проезжал верхом по тем местам и заметили возле Зуба лежащую овцу: то ли спала, то ли околела. Оналбек направил лошадь к скале, но неожиданно, на полном скаку, бросил поводья, схватился за голову и выпал из седла. Пока оторопелый старик приходил в себя от ужаса, сын его вскочил с земли, кинулся с диким криком от Зуба прочь. Добежал до отца, рухнул как подкошенный и в себя с того времени не приходил.
— Можно взглянуть на лошадь Оналбека? — спросил я.
— Взбесился лошадь, — живо отвечала Раушан. — Поздно вечер прискакал. Сильно кричал. Трава катал себя. Другой лошадь кусал. Шамкен-ата ружье стрелял, еще стрелял. Колбаса конский кушать будем.
Я терялся в догадках: что означала такая дьяволиада? Тем временем прибыл наконец Рамвайло. Пришлось повторить историю Раушан. Мы посовещались и решили смотаться на “Ниве” к Зубу Шайтана, хотя солнце уже зацепилось за левый берег Тас-Кара-Су. Раушан, улыбаясь гиганту-литовцу, согласилась показать путь, но старуха буркнула что-то Шамкену, и вскоре свекор со снохою, успевшей переодеться в голубое платье, устроились на заднем сиденье. Мы двинулись в путь.
Не притомились, Борис Тимофеевич? Историйки, подобные моей, автору “Отсветов сверхъестественного” не в диковинку Однако смею уверить: дальше дьяволиада пойдет вверх по кривой, скучать вам не придется. Судите сами, впрочем
Итак, пейзаж вам уже знаком. Он обрамлен розовыми, как цветущий миндаль, закатными горами Тянь-Шаня. Слева — глинобитные развалины древних стен неведомого поселения Справа — заросли боярышника и джиды. А прямо, шагах в полутораста от нашей “Нивы”, возле которой мы стоим вчетвером, нацелился в небо узкий, изогнутый, напоминающий тело дельфина Зуб Шайтана. На полсотни метров возвышался он над местностью, не меньше, как показалось мне, хотя мог и ошибиться: уже подползала ночь, а сумерки сильно искажают перспективу.
— Почему не заметно овцу? — спросил я Раушан. — Неужели проснулась и убежала? Или загрызли волки?
— Баран бар, — отвечал Шамкен за сноху и она сразу перевела:
— Баран есть. Близко-близко, рядом Зуб лежит. Рядом яблоня сохлый.
Я принес из машины бинокль, навел — под остовом засохшего дерева и впрямь проступало серое пятно. “Ну и зреньице у старика, — подумалось. — Замечает все кругом не хуже беркута”.
— Предлагаю возвращаться, — сказал я Траму. — Утро вечера мудренее, кобыла мерина удалее: и воз везет, и жеребенка ведет.
— Нет жеребенка, нет жеребенка! — запротестовала Раушан, поглядывая, и уже не впервой, как я заприметил, на Рамвайло. — Овца бар. Баран есть. Сохлый яблоня рядом.
К юртам вернулись затемно. Оналбек блаженно спал, но уже не всхрапывал. Распрощавшись с хозяевами, мы отправились в свой Клондайк
Ночи на Тянь-Шане к исходу сентября еще не особенно холодные, но какие-то промозглые, дрожливые, от слова “дрожь”. Над ущельем колыхался туман. Вода в Чернокаменной заметно прибыла — в горах проливались тучи.
Почаевничали, загасили костерок, влезли в палатку, нырнули в спальники. Вскоре я согрелся и уже вплывал в сон, когда на левом берегу завыли шакалы. Никогда не слышали?.. Впечатляет.
Вспомнилось, как в июле попал в грозу. Шел за айраном — овечьим молоком, и на подходе к юртам наткнулся на сраженного молнией почерневшего ишака — на нем возили курай для растопки печей, катались шамкеновы внуки. Трудно объяснить, почему, но я переполошился и, посчитав убитую скотину дурным знаком, вернулся под ливнем обратно. Утром опять прохожу с пустым бидоном мимо того же места — и что вижу? Торчит один скелет с бело-розовыми костями — остатки шакальего пиршества.
— Трам, ты не спишь? — спросил я шепотом.
— Думаю, засыпать или нет, — отвечал он недовольно.
— Тогда подумай заодно, почему за две ночи шакалы не сожрали барашка возле Зуба. Барашек вкусней ишачка.
— Завтра сами сожрем твоего барашка. Если мясо не провоняло, — сказал невозмутимый литовец. — Все. Я надумал уснуть. Пусть нам обоим приснится Америка. С нашим товаром там не пропадем. Наш товар не портится.
И накрыл меня сон, как океанская волна. Странный то был сон, под стать странностям минувшего дня.
Привиделось, что опять катим с Гранд-Игорьком по Тверскому, но уже за рулем — я. И опять выныривает из кустов собака, на сей раз афганская борзая, а вослед семенит безобразная горбунья. Выворачиваю левей, торможу, но поздно, поздно… Удар! — горбунью отбрасывает капотом к бордюру — я выскакиваю, оттаскиваю обмякшее тело на газон — и узнаю залитое кровью лицо, — Мария. Сразу в небесах возникает одна из ее мелодий, сквозь тело Мариино начинают прорастать травы, цветы, фруктовые деревья, крохотные поначалу, и по мере того, как дерева у меня на глазах вытягиваются ввысь, Мария удлиняется, расширяется, расплывается, уже заполняя собою, мертвою и цветущей, весь Тверской бульвар…
Поутру, еще дрожа от купания в ледяной воде, покатили к Зубу Шайтана. Оналбека сговорились проведать ближе к полудню. Вчерашние облака ночь уволокла на север, денек обещал быть жарким. Легкий ветер дул, как положено ему после восхода солнца, в горы.
Подъехать к Зубу Шайтана оказалось удобней со стороны глинобитных развалин. Созерцание когда-то пышноцветущих, а ныне поверженных в прах, заросших чертополохом селений и без того наводит на меня тоску, а тут еще увидел под растрескавшейся стеною полутораметровую змеюку, видать, грелась на солнце. “Не к добру такая встреча”, — подумал я, и вскоре предчувствие не обмануло: внезапно заглох мотор. Странно: бензина полон бак, масло залито позавчера, аккумуляторы “сесть” никак не могли, исключено. Трам кинулся рыться под капотом, но я остановил приятеля — до Зуба, блиставшего на солнце черными стенами с красными прожилками, оставалось подать рукой.
Посмотрел я в бинокль: овца покоилась под остовом дерева, шакалы ее не тронули и прошедшей ночью И здесь-то впервые накатил беспричинный страх, аж мурашки заползали по спине.
— Ладно, проверь двигатель, а я смотаюсь к Зубу, — сказал я громко, чтобы приободриться, и пошел по низкорослой пожухлой траве, где сверкали огоньки росы.
Я продвинулся шагов на сорок, когда в голове загудело “У-у-у… у-у-у… ру-ру-ру… ру-ру-ру…” Затем в мозг, слева над ухом, впилась игла. Высота и мощь изнуряющих звуков нарастала, голова распухала от них, казалось, вот-вот разорвется вдребезги. Остановился, прошел еще немного — три иголки, одна за другою, пронзили мой череп справа, над виском, а одна — раскаленная, бешено содрогающаяся — поразила затылок. Ноги подогнулись, я упал на колени и на четвереньках, судорожно, как подстреленный суслик, засеменил восвояси. Нелюбопытный Рамвайло даже рот раскрыл от удивления, когда я, прерывисто дыша, приполз к “Ниве”.
— Анальгину! Анальгину дай! — выдохнул я. Но странно, пока он рылся в аптечке, иглы уже перестали вибрировать, дикие звуки затихли. Анальгин я все же проглотил, а на слова Трама: “На тебе лица нет, и рубаха промокла от пота. Что случилось?” — отвечал:
— Слушай, Альгидас Рамвайло, положение архисерьезное Ты ничего не слышал: гудения, жужжания, рокотания?.. Понятно… Настала твоя очередь познакомиться с Зубом. Только иди не по моему следу, а сдвинься вправо, вон к тому оранжевому камню, и от него — вперед. Но не торопись, иди медленно, осторожно. Услышишь противные звуки в голове или начнет колоть иглами — сразу возвращайся. Договорились?
Трам улыбнулся, тоже проглотил две таблетки анальгина, пошел к оранжевому камню, повернул налево. На пути к черной шайтановой скале, испещренной плетями пурпурных вкраплений, он несколько раз махал мне рукою: не беспокойся, все в норме, — однако вскоре свалился на траву, заорал благим матом — и повторил позорное мое отступление на четвереньках. Едва отдышавшись, он поднялся, отряхнул руки, заявил:
— Первое: надо хлебнуть немного водки, еще осталось полфляги. Второе: сейчас же убираемся отсюда, пока живы. Все! Клондайк закрывается! Гуд бай, господа шакалы и шайтаны! А вдруг этот Зуб излучает радиацию?! Или чего похлеще! Мне еще не надоело обнимать красоток.
Я пытался вразумить Рамвайло: нечего подымать панику, надо хотя бы определить границы загадочной вибрации. Если вибрация исходит от Зуба, в чем я не сомневался, следовало выявить контуры Зоны Шайтана. Каким образом? Отмечая клочками газет на траве начало гуденья в ушах Для чистоты опыта я предложил приятелю расположиться по диаметру, чтобы Зуб оказался в центре между нами. Решили двигаться по солнцу, не теряя друг друга из вида, если что — сразу бежать на помощь.
— А если обоих сразу накроет, как эту овцу? — настороженно вопросил Трам. — Кто прибежит на помощь? Шакалы?
Я разделил надвое кипу газет, вручил ему, подмигнул и двинулся по дуге в обход Зуба к зарослям.
Через час выяснилось: Зона представляла собою круг диаметром сто — сто двадцать метров. Мы присели на бампер машины обсудить создавшееся положение, когда заметили в небе одинокого орла. Широкими кругами вился он в высоте над Зубом, но неожиданно ринулся косо вниз, целя, кажется, на овцу. Обычно у самой земли орлы почти мгновенно усмиряют страшное свое падение, но этот, закувыркавшись в воздухе, грохнулся оземь рядом с овцою и не двигался.
— Поделом тебе, хищник, — беззлобно протянул Трам.
Я ответил ему после некоторого размышления:
— Хищник-то хищник, но зато навел меня на светлую мыслишку… Попробуем-ка откатить “Ниву” отсюда к развалинам, на своих двоих. Допускаешь, что для птиц — свои пределы Зоны, для людей — свои, для баранов — свои. А вдруг и для автомашин существует граница? Упирайся-ка ручищами в радиатор, ясноглазый викинг, давай-давай! Ну-с, поехали!
Догадка подтвердилась: у развалин мотор завелся как ни в чем не бывало Обескураженные собственным интеллектуальным бессилием разгадать шарады Шайтана, порешили мы было ехать к Оналбеку. Однако он — легок на помине — вырос как из под земли, и не один, вместе с женою. Она мигом, как кошка, спрыгнула со своей лошадки и начала приглаживать растрепавшиеся на ветру блестящие черные волосы, улыбаясь больше Трамвайло, чем мне. Я же подошел к чинно спешившему Оналбеку и сказал на суахили нечто вроде того, что я глубоко извиняюсь пред достопочтенным джентльменом, поскольку пренебрег его советом не приближаться достаточно близко к Зубу Дьявола и поплатился жуткой болью в мозгу, впрочем, боль уже прошла. По изумленным глазам Оналбека стало ясно: он ничегошеньки не понял, но, как все казахи, посчитал нужным извиниться. Тогда — уже по-русски — я обрисовал ситуацию, объяснил назначение обрывков газет, поведал о поверженном орле.
— Давно ли вы, Оналбек, в последний раз подъезжали к Зубу Шайтана? — спросил Рамвайло. — Не считая прошлой среды, когда упали здесь с лошади?
Напомнить кочевнику, что тот не усидел в седле, — мягко говоря, не тактично. Щека джигита дернулась, но он овладел собою и спокойно ответствовал:
— В начале августа.
— И не замечали тогда никаких… э-э-э… странностей? В голове пузыри не лопались, как у нас сегодня?
— Я вырос возле Тас-Кара-Су. И никаких странностей нигде не замечал, — гордо заявил казах. Видимо, низкий властный голос Рамвайло его раздражал.
Просчитав своевременным вмешаться, я спросил:
— Извините, уважаемый Оналбек, но вы можете объяснить возникновение этой зоны содроганий?.. Кстати, как ваша рана на голове? Не поторопились снять повязку?
— Никакой раны не было, так себе, царапина. А что случилось здесь со мною в среду — почти не помню.
Мы замолчали, глядя в сторону выпрыгивающего из земли в небеса дельфина. Наконец Оналбек сказал:
— В Чилик надо ехать, оттуда звонить в Алма-Ату, в академию. Пусть приедут ученые, приборы привезут, ученые сами разберутся. Ученые умные. — И уколол Рамвайло взглядом.
Но тут Раушан отняла от лукавых глазок бинокль и защебетала:
— Ай, молодец, Оналбек! Не Чилик, однако, прямо Алма-Ата ехать “Нива” надо. Оналбек — академия пошел, я магазин детский покупать товар. Понедельник ехать надо, суббота закрыт академия. Бешбармак делать будем. Конский колбаса кушать, кумыс кушать. Молодец, Оналбек! Перестал болеть Оналбек!..
Казахи на диво гостеприимны. Часа через полтора мы сидели на кошмах за низеньким круглым столом, поджав под себя ноги, и созерцали горы вареного и копченого мяса. Но кусок не лез мне в горло. Одна и та же картина стояла перед глазами: скелет высохшей яблони, рядом тело поверженного орла с вонзенными в небосвод лапами — и свернувшаяся клубком овца. К тому же еще и Раушан вспомнила: когда они с Оналбеком, в начале августа, отдыхали днем по пути в горы возле Зуба Шайтана под яблоней, дерево было усеяно кисловатыми, но на диво сочными плодами. Теперь же сбросило вдруг и яблоки, и листья.
Рассказ казашки меня подкосил. Я чувствовал себя ничтожеством перед вторгшейся на прекраснейшую здешнюю землю — неизвестно с каких высот — тайной. Тайной, где переплелись и суахили, и заглохшая “Нива”, и умертвленная Шайтаном яблоня, и мы с Рамвайло, варяги, ловцы удачи. Уже несколько раз указывал мне глазами приятель на выход из юрты, и наконец мы распрощались с радушными хозяевами, уговорившись заехать за Раушан и Оналбеком послезавтра, в понедельник, в шесть утра.
У себя в ущелье мы искупались, после чего Трам без лишних слов извлек из тайника черный полиэтиленовый пакет, в котором была кожаная аккуратная сумка, а в ней — тускло блестел золотой песок и покоилось шесть самородков.
— Сматываемся через полчаса, — сказал Трам не без угрюмости.
Я запротестовал.
— Как так сматываемся! А обещание Оналбеку! А тайна Зуба Шайтаньего?
— Ты одурел за лето от жары! — взорвался Трам. — Да сюда уже во вторник посыпятся и мильтоны, и спецназ, и прочие спецы по государственным тайнам. Хочешь завалить бизнес? Не понимаешь, что кому-кому, а нам с тобою, гостям столичным, уголовникам амнистированным, эта публика устроит персональный рентген? Думаешь, они не догадаются, какую рыбку мы ловили? Не заметят наших песчаных куч? Уносимся в Алма-Ату, и немедленно! А оттуда — поездом — на Москву. С “Нивой” возиться не будем, оставь ее сестре, вместе с доверенностью. Настала и нам пора разъезжать на “мерседесах”… Чего носом закрутил? Не нравится мой план? Ладно, поступим по-другому. Добычу мы сговорились пополам, а в Алма-Ате сам решай, как действовать дальше. Об одном прошу: сюда, к Зубу Шайтана, — ни под каким предлогом не возвращайся!
Пока мы с Альгидасом спешно упаковываемся, пока колесим по правому берегу Тас-Кара-Су, объезжая скалы и коварные расщелины, пока вяло переругиваемся на шоссе от Чилика до Алма-Аты, хотелось бы поинтересоваться, Борис Тимофеевич: как бы вы поступили на моем месте? Кинулись бы с Рамвайло обращать в райскую жизнь капиталец — или продолжали расследовать феномен Зуба Шайтана?..
Без колебаний я выбрал последнее. Около трех часов пополуночи посадил приятеля в проходящий поезд Новосибирск-Ташкент, на станции Арысь он намеревался пересесть, — и на северо-запад, в Прибалтику. От дележа добычи я, к изумлению Трама, пока что отказался, целиком полагаясь на его медвежью хватку и чутье бизнесмена. Мы обнялись на прощанье. Поезд тронулся. Трам крикнул с подножки: “Поцелуй за меня Раушан!” — и его унесло в ночь.
Я поехал к сестре. Жила она в том самом домике, где мы выросли, на юго-восточной окраине города, точнее, над городом, в предгорьях. Казачья станица, татарская слободка, Шанхай, Чеченская гора, уйгурский квартал — так издавна назывались наши окрестности. Дома здесь преимущественно глинобитные, реже кирпичные, купаются в зелени садов, журчат арыки, вдоль них — шеренгами — пирамидальные тополя. Нравы, как выражались раньше, патриархальные, соседи знают всю твою подноготную. О кражах квартирных или угоне машин годами не слышно, не то что внизу, в городе, разве иногда пырнут соперника перочинным ножичком на танцах или физиономию изукрасят, опять же из-за ревности, — но такие милые шалости в порядке вещей, удаль молодцам не в укор.
Удивительно, но сестра с мужем встретили меня умытые-одетые. На сковородке шипела картошка, стол в гостиной весь уставлен соленьями-вареньями. Оказывается, вчера вечером заглянула к ним Мария, предупредив о моем приезде, причем назвала время: примерно в четыре утра. Мария — гадалка знаменитая, редко когда не сбываются ее предсказания, и на сей раз угадала…
— С таким загаром и такою бородищей ты похож на пирата, — всхлипывала сестра, тычась носом мне в плечо. — Ну хотя бы недельку погости, не ускакивай, как кузнечик. Помнишь, тебя прозвали “кузнечиком”?..
Пока мы завтракали, рассвело. Из-за Чеченской горы выплеснулось солнце. Как “и зазывали меня сестра с мужем съездить на их “жигуле” на дачу в Каскелен, где пропадает тонны полторы яблок, я не дал себя уговорить и остался дома. Остался, раздираемый любопытством. Десять лет мы уже не виделись с Марией, и вот пути-дороги пересекаются вновь. И вновь — очередной ее фокус с так называемым звонком. Ну как она узнала о моем приезде, да еще с такою точностью? Как-то теперь ей кукуется в одиночестве: сестра сказала, что Мария похоронила прошлой зимой мать, а весною — отца…
Я лег на обшарпанный кожаный диван, который помнил меня еще белокурым увальнем, и, подремывая, перебирал в памяти события давно отцветших дней.
Дядя Костя Волошин — царство ему небесное! — нашел как-то в горах младенца. Выше урочища Медео, в Горельнике, куда хаживал по грибы. Младенец лежал в плетеной корзинке, подвешенной голубым шарфом к толстой ветке столетней елки, и мирно спал. К шарфу была приколота бумажка, на ней значилось красным карандашом; “Мария”. Дядя Костя оторопел от такой находки, начал кричать, аукать — никто не откликался. Он прождал до заката и принес корзину домой. Через полгода бездетные Волошины — после мытарств и хлопот — удочерили Марию. Удочерили, несмотря на то, что у девочки был горбик. Тетя Феня мыкалась по врачам, так и сяк упрашивала хирургов — все лишь разводили руками: случай безнадежный.
Годам к десяти Мария уже привыкла к обидной кличке “горбунья” и не бросалась, как раньше, с ногтями и зубами на обидчиков. В школу не ходила, ее посещали преподаватели. Волошины жили через двор от нас, заборчики везде низкие, из цветной железной сетки, все у всех на виду.
Чаще всего Мария копалась в саду, разговаривала с цветами и деревьями, причем обращалась к ним исключительно на “вы”
— Ваше сиятельство георгин, вы слишком уклонились влево и нарушили владенья их высочеств вишен, — бывало, говорила она нараспев. — Позвольте привязать вас белою лентой к вашему старшему брату!
Сидя на чердаке, куда мы складывали сушеные фрукты, я слушал странные разговоры Марии и ждал терпеливо, когда она запоет. Господи, как она пела! Если и взаправду поют ангелы на небесах, то голосами Марии. Слова она придумывала сама, красивые, многосложные, протяжные, помню такие, к примеру: “Э-сан-то-ма-а де-вин-те-ми-ни-о-о, ко-лан-ду-че-е син-ти-пе-а-а”.
Я замечал: даже соседи слева, Голощекины, обычно с утра пораньше начинавшие пить самогон и браниться, утихомиривались при первых звуках мелодий~Марии.
Когда в апреле на ближних к нам перевалах сходили снега и зацветали тюльпаны, певунья частенько уходила в горы. Прихватит с собою котомочку со съестным, возьмет в правую руку липовую палочку-лутошку, от собак отбиваться, попрощается с его величеством садом зацветающим — ив путь, мимо нашего дома, до конца улицы Порт-Артурской, где уже начинается крутой подъем. Шла она в каком-то цветастом балахоне, медленно, наклонясь вперед и глядя на дорогу, неся на спине свой колыхающийся горб. Встречные старухи, почитавшие Марию колдуньей, прижимались к заборам или шмыгали с лавочки в калитку, старики оборачивались вослед, и в глазах большинства из них легко было прочитать полуукор, полувопрос: “Господи Боже, за что невинное дитя наказуешь?”
Возвращалась она обычно часам к шести, с котомкой, набитой травами, — Иван-чаем, девясилом, тысячелистником, зверобоем. И сразу бежала в свой сад — успела соскучиться за день.
Однажды в винограднике совхоза “Горный гигант” я ненароком застал дикую сцену: два подростка пытались содрать с Марии ее балахон и уже разорвали возле рукава, а она впилась одному зубами в плечо так, что он орал благим матом, но продолжал шарить по ее телу. Расправился я с насильниками круто, но и мне перепало по носу: когда враги позорно дали деру, пришлось замывать кровь в арыке. С того дня мы подружились. Правда, я стеснялся пройтись с горбуньей по улице, но зато поздними вечерами на лавочке перед ее домом, мы, случалось, перешептывались подолгу.
Что поражало в Марии — она одушевляла все сущее: всех птиц, зверей. И камни. И лунный свет. И воду, поющую в арыках.
— Они все живые, они слушают и понимают людей, — говорила она восторженно. — Знаешь, как стать счастливым? Попробуй, когда проснешься, поприветствовать их высочество горы. Причем не только Тянь-шань, но и братьев его — Памир, Кордильеры, Тибет. Призови океан не насылать циклоны. Пустыню — чтоб бури не подымала, песком глаза не слепила. Но самое главное — никому не желай зла. Всем скажи: “Доброе утро”. Всех полюби.
Я отвечал в задумчивости:
— Ладно, попробую поздороваться и с горами, и с морями, как ты говоришь. Но зачем?
— Зачем? Они тебя отблагодарят. Научат своему языку Начнешь угадывать, что случится завтра, послезавтра, даже через год.
— Ну, ты загнула — через год. Лучше скажи, что будет через три минуты?
Она выставила вперед руку с растопыренными пальцами и сказала уверенно:
— Облако закроет луну.
— Ни за что! Небо-то чистое, сплошь звезды.
— Каким бы ты желал видеть облако? — спросила Мария. — На что похожим?
— На медведя. Только шиш с маслом он появится.
Колдунья лишь глазами сверкнула — и вскоре облако, и впрямь медведь — заслонило брызжущую сияньем луну.
— Как у тебя такое получается? Как предугадала? — удивился я и услышал в ответ:
— А как ты предугадал подоспеть в “Горный гигант” именно тогда, когда напало хулиганье?
Я отразил коварный вопрос незамедлительно.
— Но почему ты в тот день еще раньше не проведала у гор, что встретишь этих шибздиков?.. Ага, молчишь, присмирела. Хорошо. Скажи, что случится через месяц.
— Где случится?
— Не на Луне же, ясное дело. Здесь, у нас, в Алма-Ате.
Горбунья зажмурила глаза и отвечала так:
— Через месяц озеро в горах над Талгаром размоет плотину. Сель снесет много домов. А у нас под Чеченской горою сгорит от молнии мельница.
— Тогда почему не сходить на мельницу и не предупредить? И в Талгар можно съездить, людей озаботить. Хочешь, в воскресенье отец нас туда отвезет.
— Не всегда можно предупреждать.
— Но почему, Мария?
— Чтобы им не стало еще хуже.
— Кому?
Вещунья молчала.
Я прощался с нею, разъяренный, но через месяц предсказанье исполнилось. В точности! С той поры я зауважал колдунью, но стал, как и старухи, ее побаиваться.
Года через два, осенью, далеко в горах, аж за седьмым перевалом, я собирал шиповник и боярку. Прилег передохнуть под дикой грушей — и заснул как убитый. Очнулся от звучания вроде бы марииного голоса, звуки доносились снизу, от ручья. Подымаюсь, крадусь к поваленной березе — и действительно замечаю стоящую на верхушке валуна свою соседку, но не в выцветшем балахоне, а в темно-красном сарафане с широким подолом. Сначала мне показалось, что она читает стихи на певучем своем языке, причем читает то ли облаку, то ли солнцу, — запрокинув голову с длинными, до колен, черными волосами и поводя правой рукой. После завела одну из своих волшебных мелодий и пела минут двадцать, не меньше.
Я дождался, когда она слезет осторожно с валуна, спустится вниз по берегу ручья, скроется в березовой рощице — и, раздираемый любопытством, кинулся через заросли вниз. Взобраться на камень оказалось непросто, сверху он представлялся не таким громадным, но я отыскал место, где спускалась Мария, — и вскарабкался на макушку. Ничего особенного, камень как камень, бурый, с красными и черными вкраплениями, будто молниями опоясан. Движимый безотчетным чувством, точнее, предчувствием, решил я подражать Марии: руку протянул к солнцу и запел:
— Э-сан-то-ма-а де-вин-те-ми-ни-о-о…
И посетило меня, к величайшему изумлению, чудо, небесное виденье. Голубой свет дня погас, “выключился” мгновенно, воцарилась кромешная тьма, и оказался я перенесенным в сверкающий огнями прямоугольный тоннель, в сечении больше футбольного поля, только углы закруглены. Удивляло, что он не сходит в конце на нет, как положено по законам нашего зрения, не только не сужается по мере отдаления, но даже слегка расширяется, упираясь где-то, в чудовищном отдалении, в подобие экрана необъятных размеров.
Что я увидел на экране? Тела планет, спеленутых серебристыми сетями и оттого похожих на одуванчики. Плавающие по студенистому зеленоватому морю багряные шары с шипами, где на концах шипов-тоже шары, и тоже с шипами. Летательные космические аппараты в виде кальмаров, пульсирующие бледно-голубым сиянием. Города на арках-мостах, перекинутых, как радуги, от горы к горе. Сплетенные из разноцветных световых шнуров фигуры, напоминающие то циклопов многогорбых, то крылатых тысяченожек. Нет, не пересказать убогим моим языком всего, увиденного мною, подростком, на валуне, близ ручья. Но вот движения красок, огней, картин на экране замедлилось, все стало истончаться, тускнеть — и пропало видение. Опять “включилось” небо, солнце, березовая рощица, горные вершины. Сколько ни пытался вернуть Марииной песней чудо — сезам мне не подчинился.
Возвращался домой в смятении. Значит, не только за целебными травами наведывалась в горы Мария. Оказывается, она владеет колдовскими силами, могущими, как в сказке, обморочить человека и средь белого дня…
Вечером она не вышла, как всегда, шептаться на лавочку. Я ждал ее, пока отец не загнал меня спать. Спал же я до самой зимы в саду, в развалюхе-флигельке, приткнувшемся стеною к деревянной баньке. После переезда сестры к мужу я здесь воцарился один и, случалось, до утра сидел над книгою, тщательно занавесив единственное оконце, чтобы родители не поймали с поличным.
В ту ночь окна я не занавешивал, сон быстро меня сморил. Снился овраг, до краев заполненный колесами, маховиками, бетономешалками, камнедробилками. Все это вращалось, гудело, скрежетало, содрогая небо и землю. Проснулся в ужасе. Кто-то осторожно тряс меня за плечо. В лунном свете, косо падающем на пол в раскрытую дверь, я узнал Марию.
— Не бойся меня, — почему-то сказала она. — Я пришла попрощаться. Завтра мы с мамой Феней уезжаем в Змеиногорск, на Алтай. Там у нее сестра живет, она ногу сломала в бедре, тяжелый случай. Ухаживать некому, вот мы и едем, месяца на три, не меньше.
— Но как ты сюда попала? — нелепо спросил я. — Калитка-то закрыта на ключ.
— А я задами, в дырочку, куда ты лазаешь за яблоками к старику Мустафе.
Я почувствовал, как краснею, спросил:
— Когда ты вернешься, Мария?
— Когда вернусь, ты уже будешь в Москве, точнее, в Подмосковье. На днях твоего отца переведут туда. Мы увидимся не скоро.
Я сел в постели, пригладил ладонью растрепавшиеся вихры.
— Откуда ты знаешь Мария? Нам отец ничего не говорил.
— Я знаю все, — отвечала она. — Даже то, что тебе никогда не надо ездить в машинах иностранных марок, понял? И знай: за тебя с самого рождения бьются мечами, выкованными из молний, два великана: один светлоликий, в серебристой накидке, другой — темновидный, и одеянье его — отравленная тьма. Каждый из великанов ростом от Земли до Луны, не меньше.
— Кто ж из них победит? — вырвалось у меня.
— Это зависит только от тебя… Но довольно об этом. Лучше ответь: я для тебя — кто?
Пришлось призадуматься. Молчание наше затянулось.
— Хорошо, я помогу тебе, стеснительный мальчик. Кто я для тебя? Соседка? Девочка? Вещунья? Жалкая горбунья?
— Зачем ты спрашиваешь?
— Не увиливай, кузнечик… Хорошо, спрошу по-другому. Если бы ты был бог, волшебник — и я попросила бы тебя превратить меня, во что пожелаешь, — кем бы ты меня сделал?
И вдруг я выпалил без раздумий:
— Цветущим садом!
— Почему?
— Ты, Мария, похожа на девушку из старинного журнала “Нива”, журнал еще от деда остался. А под портретом ее внизу написано: “Яко вертоград во цветении”… “Яко” означает “как”, “вертоград” — “сад”, дедушка сам мне переводил.
Она сжала сухою ладонью мне запястье.
— Ты истинный волшебник. И я тебя когда-нибудь отблагодарю. Настанет срок — и лучший день своей жизни ты проведешь со мной.
— Отблагодари меня сейчас, Мария. Ответь: что ты видела в небе сегодня, когда стояла на валуне, у ручья, выше Горельника?
Она отдернула руку, сползла со стула. Голос ее стал жестким, чужим.
— То, что видела я, никому другому видеть не положено. Не шпионь ни за кем, не подглядывай. Иначе победит темновидный великан… Ни о чем больше меня не спрашивай. Никому о нашем камне не говори. Обещаешь? Придет время — все тебе растолкую. Прощай! Спокойной ночи, кузнечик. — Она опять порывисто схватила мою руку, прикоснулась губами — и юркнула в дверь.
“Господи, все сбылось: и перевод отца в Подмосковье, и предостережение насчет автомобилей. Предостережение, которым я пренебрег, — и наказан жестоко”, — так размышлял я, лежа на кожаном диване, что лелеял меня еще дитятей. Стрелки на старинных дедовых часах сошлись на, цифре “9”. Я поднялся, поплясал под холодным душем, побрился, вышел в сад. Давно уж не осталось здесь ни флигелька моего, ни баньки дедовой. На их месте громоздился отвратительный бетонный гараж с железными воротами, покрашенными в черный цвет.
Сзади хлопнула калитка. Я оглянулся. По кирпичной дорожке приближалась Мария. Она мало подросла за минувшие годы, да еще вдобавок истончилась. Волосы были собраны в тяжелый пучок, а горб еще больше вырос и заострился.
— С благополучным приездом, кузнечик! — сказала она с хрипотцой. — Не задавай мне лишних вопросом. Я готова выполнить обещание, рассказать о виденном тобою в небе, с того валуна, над Горельником Если тебе все еще интересно.
— И всегда будет интересно, пока я жив, — отвечал я сразу почувствовав фальшь в таком ответе.
— Я расскажу тебе Сегодня же Но не здесь, — продолжала горбунья.
— Где же?
— У Зуба Шайтана.
…Вы, Борис Тимофеевич, тонкий знаток психологии, потому поймете меня как никто другой… Живет человечек. Совершает поступки, дурные и благие. Геройствует. Льстит сильным, презирает слабых. Подличает. Ниспровергает. Заискивает. Плетет сети ближнему. Попадает в ямы, выкопанные персонально для него. Почему он живет именно так, не по-другому? Почему мечется меж светом и тьмою, почему не придерживается только добра, только истины, как религиозные подвижники, будь то святые, исповедующие христианство, магометанство, конфуцианство, буддизм. Потому что человек уверен о дурном не узнает никто, дурное сотворяется втихую. Тем паче дурные мысли — кто их услышит, запишет, обнародует? Вот вы высказывались, даже в печати, гордитесь, мол, тем, что ни единого кляузного письма за всю творческую жизнь не посылали наверх, в инстанции, как теперь говорят. Законная гордость, не возражаю, я и сам чист по этой линии. Но мысленно-то, мысленно, черт побери, не раз и не два сочинял я бумажонки таковые! И врагам своим — тоже в уме! — лютейшие казни измысливал, лютейшие, и к тому же по ничтожному поводу. Потому как слаб человек от первого дня творения. Слаб и грешен. Но кабы ведал весь род человеческий вкупе и каждый из нас в отдельности, что тайное сразу становится явным, объявляется, проявляется, как на фотобумаге, что скрыть ничего нельзя, — о, совсем иначе зажилось бы мировому сообществу.
К чему клоню?.. Единственной фразой “У Зуба Шайтана” — припечатала насмерть меня горбунья. Показала все ничтожество тайных наших с Рамвайло замыслов и ухищрений. Она видела меня насквозь, как видит препаратор амебу под микроскопом. Да, насквозь — честолюбивого, мятущегося, жалкого, обласканного властителями людских судеб и ими же втоптанного в грязь.
— Очнись, страдалец, — улыбнулась Мария. — И скажи со гласен ты сегодня после обеда ехать со мною к Зубу? Или утратил былую отвагу?
Я сказал:
— Согласен, Мария. Надо только заправиться на выезде из города, у начала Кульджинекого тракта.
— Предлагаю выехать около трех, — сказала Мария. — У тебя есть еще время поспать. Пойду готовить провизию в дальную дороженьку. Приятных сновидений, страдалец!
Я оставил сестре записку, чтобы не беспокоилась. Сообщил, что поехал в горы на два — три дня. Солнце висело еще высоко, но жара начинала спадать. Мария примостилась сзади. До Иссыка молчала, на все мои расспросы о житье-бытье отвечала нехотя, односложно. Но за Иссыком попросила:
— Можно, я оставлю тебе записи моих песен? Как подарок в лучший день твоей жизни, помнишь, я тебе его обещала перед тем, как ты ускакал в Россию? С той поры, как мы расстались, ты много лгал, петлял, изворачивался. И был наказан небесами. Но страданиями своими ты рассеял карму. Светлоликий великан побеждает.
Она протянула мне две кассеты. Я тут же вставил одну в магнитофон и наконец услышал чарующее:
— Э-сан-то-ма-а де-вин-те-ми-ни-о-о…
Мария пела до самого моста через Тас-Кара-Су. За мостом я повернул резко вправо, мотор зарычал на крутом подъеме. Мария выключила магнитофон. Стемнело. Над горами затеплился язычок луны, пока и вся она не воссияла древней красою. Когда мы проезжали мимо Клондайка (он оставался метрах в двухстах справа), Мария попросила остановиться и некоторое время сидела, закрыв левой рукою глаза. Потом сказала:
— Через час твоего литовца оглушат в купе. Ударом кастета по голове. И вышвырнут на полном ходу. Не доезжая двадцати трех километров до станции Тюлькубас. А золото ваше заберут.
— Кто оглушит Рамвайло? — заорал я в лицо отшатнувшейся горбунье.
— Те, кто еще летом выследил вас здесь. Трое молодых мужчин-наркоманов и их подружка с гитарою, тоже наркоманка.
— Чушь! Не верю твоим бредням!
— При чем тут вера или неверие. Мне так высветилось.
— Где же логика? То лучший день моей жизни, то убьют приятеля! И почему ты мне утром не сказала о готовящемся покушении?
— Утром и я не знала. Мне только что высветилось.
Я газанул в ярости, проклиная и себя, и горбунью, и Зуб Шайтана, но присмирел от мысли, ожегшей мозг: “Значит, не расстанься я с Рамвайло, — и лежать бы нам вместе под откосом?..”
Вот и снова зачернели слева древние развалины, снова обнажился в потоках лунного светопада Зуб Шайтана. Я погасил фары, откинулся устало на сиденье.
— Хочешь еще кофе? — спросила Мария.
— Хочу, чтобы ты раскрыла, наконец, все карты! — жестко отвечал я. — Обещание мое выполнено. Любуйся сколько хочешь на свой Зуб Шайтана. Настала твоя очередь — говори всю правду! Ты здесь и раньше бывала?
— Не торопись, герой. Лучше помоги мне выйти из колесницы. Давай подойдем поближе к Зубу.
Я помог ей ступить на траву. Оказывается, в машине она распустила волосы, и они стекали до колен, разделяемые надвое горбом. Она ухватила мою ладонь своею влажной ладошкой и повторила:
— Подойдем к Зубу поближе.
По мере приближения к бумажному барьеру она стала дышать все чаще, начала спотыкаться. Ее шатало из стороны в сторону.
На границе Зоны Содроганий я остановил Марию.
— Дальше нельзя. Сначала страшно гудит в ушах, а двинешься дальше — и бьет в мозг иглами. Может быть, ты знаешь это лучше меня?
— Каждому — свое, — сказала горбунья. — Допустим, для меня граница окажется шагов на двадцать ближе к Зубу. Или еще ближе… Смотри и не двигайся!
Она вырвала руку из моей, сделала шаг, другой, третий… и еще… и еще…
— Мария! Опомнись! Вернись! — завопил я в ужасе и услышал властное:
— Не двигайся! Стой и смотри!
Кинулся было вслед за нею, но ударило иглами в мозжечок и поясницу так, что я опустился на траву, не в силах подняться.
Мария приближалась к Зубу Шайтана, и с удалением от меня колдуньи на поверхности скалы все ярче разгорались золотистые и алые прожилки, молниевидные ветви, самосветящиеся лозы, оплетающие всего дельфина.
— Мария! — шептал я в бессилии той, кого уже сокрыла тень Зуба.
Время понеслось скачками.
И луна стала заметно, как исполинский корабль, перемещаться вправо.
И звезды задвигались в небе, переменяя свой вековечный узор.
И слева уже не чернели развалины, а мерцал куполами прекрасный град, и на стене крепостной вились языки пламени в плоских железных чашах, и стражники перекликались, и на холме, в центре града, возвышался белоснежный и невесомый, как дыханье младенца, дворец.
Приподнялся над телом Земли живосветный дельфин
И в великом безмолвии медленно ввысь устремился,
Весь во гроздьях огней — золотистых, карминных,
пурпурных,
И луну, воспаривши над градом старинным,
на миг заслонил,
А когда свет луны снова тронул мне очи —
Слился с ночью подъятый Марией небесный скакун.
И впал я в спасительное забытье.
Очнулся от холода травы и земли. Часы на руке показывали 4.15. Луна скрылась за горами. Бледное пятнышко рассвета проступало на востоке. Голова на удивленье ясная, боль улетучилась. Там, где красовался раньше Зуб Шайтана, остались только звезды на небосклоне.
Я поднялся с мокрой травы и направился туда, уже не опасаясь ничьих и никаких раскаленных игл.
На месте Зуба Шайтана чернела глубокая цилиндрическая яма. Котлован, на дне которого поблескивали лужи.
Пахло озоном, как после грозы.
Я побрел по краю ямы и наткнулся на ту самую яблоню. Сломал сухую веточку, она хрустнула. И тут заметил лежащую у ствола овцу, а несколько правее — орла. Овца потянулась, поднялась на ножки, проблеяла. Я смотрел на вернувшееся из загробного мира животное, ошарашенный. Она подошла к орлу, обнюхала — и кинулась в ужасе прочь — к развалинам древнего города, недавно воскресшего на краткий срок и сызнова обретшего смерть.
Я подошел к царю пернатых, осторожно тронул рукою его головку. Она была холодной, твердой. Я отломал от яблони толстый сук-рогульку, свободной рукою поднял с травы орла.
О чем я думал, возвращаясь к машине с обломком умертвленной дельфином несчастной яблони и затвердевшим трупом погибшей бесславно птицы? Ни о чем. Двигался как истукан. Как лунатик. Как заведенный робот. И пришел в себя лишь тогда, когда, укладывая ношу на заднее сиденье, заметил белевший лист бумаги. На нем значилось:
“ПРОСТИ МЕНЯ, КУЗНЕЧИК. ВОЗВРАЩАЙСЯ В ГОРОД. И СЕГОДНЯ К 17.00 БУДЬ НА НАШЕМ КАМНЕ”.
Вместо подписи стояло:
“ТА, КОТОРУЮ ТЫ ВСЕМ ОДАРИЛ”.
Через час я заехал, как обещал, за Раушан и Оналбеком, наплел им что-то о внезапной хворобе Альгидаса Рамвайло, привез милую чету в город. У помпезного здания академии наук я распрощался с ними, извинившись, что завтра возвращаюсь скороспешно в Москву. Это была чистейшая правда. О событиях минувшей ночи, разыгравшихся у Зуба Шайтана, не упомянул ни слова. Каждому — свое.
И опять стою в горах над Горельником, на Мариином валуне, и опять к небесам воззываю:
— Э-сан-то-ма-а…
И тоннель замыкает кольцо чудес вокруг меня, замыкает, как в прошлый раз. Но там, на экране, где обнимались тогда в блаженстве хороводы и хоры светил, — на полгалактики раскинулся сад в неистовом цветении. Пиршество диковинных соцветий, листьев, плодов. Но где же колдунья, где?
И воззываю к тоннелю:
— МАРИЯ…
И отвечают и сад, и тоннель:
— Я ЗДЕСЬ. Я ТЕБЯ ЖДУ.
— МАРИЯ, КТО ТЫ, МАРИЯ?
— Я — ТВОЯ ТЕНЬ. ВЕЧНАЯ СПУТНИЦА. ВОЗЛЮБЛЕННАЯ. СЕСТРА. НЕВЕСТА. МАТЕРЬ. ДЩЕРЬ. МЫ НЕРАЗДЕЛИМЫ, КУЗНЕЧИК. КАК С СОЛНЦЕМ — ЗЕМЛЯ. МЫ СВЯЗАНЫ ЦЕПЬЮ КАРМЫ. НАВЕК.
— НО Я НИЧЕГО НЕ ЗНАЮ. КАКАЯ ЦЕПЬ? КАКАЯ КАРМА?
— О УЗНАЕШЬ, УЗНАЕШЬ, МИЛЫЙ. В КАЖДОЙ МИМОЛЕТНОЙ ЖИЗНИ, В КАЖДОМ ПЕРЕВОПЛОЩЕНИИ ПРЕДПИСАНО НАМ ВО ВСЕЛЕННОЙ ДРУГ ДРУГА СПАСАТЬ. В КАКОМ БЫ МЫ НИ ПРЕДСТАЛИ ДРУГ ДРУГУ ОБЛИЧЬИ — ДРЕВОМ, ГРАДОМ, СКАЛОЮ, ДЕЛЬФИНОМ, РУЧЬЕМ.
— КЕМ ПРЕДПИСАНО ВО ВСЕЛЕННОЙ?
— ВСЕЛЕННОЙ.
— КАК ПРЕДПИСАНО?
— КАК ТЫ МЕНЯ СПАС НА ЗЕМЛЕ. И ТОБОЮ СНЕСЕННАЯ БЕЗ РОПТАНИЙ ПОДЛОСТЬ ОТ ЩЕЛКАЧЕВА, И ПРЕДАТЕЛЬСТВО НЕВЕСТЫ ТВОЕЙ, И ЗНАКОМСТВО С АЛЬГИДАСОМ, И ДАЖЕ СМЕРТЬ — ВСЕ СПЛЕТАЛОСЬ БОГАМИ ПРЕДВЕЧНЫМИ ТОЛЬКО ЗАТЕМ, ЧТОБЫ ТЫ СПАС МЕНЯ, КУЗНЕЧИК.
— НО ТЕ, КТО ПРЕДАЛ И ИЗМЕНИЛ, ОСТАНУТСЯ НЕ НАКАЗАНЫ. А НЕВИННЫЙ РАМВАЙЛО — МЕРТВ!
— НЕ ТРЕВОЖЬСЯ. МАШИНА ВОЗДАЯНИЯ — СОВЕРШЕННЕЙШАЯ ИЗ ЗВЕЗДНЫХ МАШИН. ПРЕДСТОЯЩЕЙ ЗИМОЮ ЩЕЛКАЧЕВА-СТАРШЕГО СНИМУТ СО ВСЕХ ПОСТОВ, ВТОПЧУТ В ГРЯЗЬ. ОН ПОКОНЧИТ С СОБОЙ. СЫН ЕГО ЗА ГОД СОПЬЕТСЯ. А ИНЕССА, НЕВЕСТА-ПРЕДАТЕЛЬНИЦА, ЗАНЕСЛА ОТ ЧЕРНОКОЖЕГО КУЛЬТУРИСТА В СВОЕ ЛОНО СПИД.
— НО РАМВАЙЛО, РАМВАЙЛО!
— СМЕРТЬЮ ОН ИСКУПИЛ ГРЕХИ ПРОШЛОГО СВОЕГО БЫТИЯ. КОГДА БЫЛ КРОВОЖАДНЫМ ВОЖДЕМ НА ОБИМУРЕ.
— РАСТОЛКУЙ ЖЕ, МАРИЯ, ПОНЯТНЕЙ: КАК ПРЕДПИСАНО НАМ ДРУГ ДРУГА СПАСАТЬ?
— НАДЕЛЯЯ ОБЛИКОМ БЫТИЯ ПРЕДСТОЯЩЕГО. ПОМНИШЬ, ТЫ ПОЖЕЛАЛ ОБРАТИТЬ ГОРБУНЬЮ В ВЕЧНО ЦВЕТУЩИЙ САД. ИОН — ПРЕД ТОБОЮ. ЭТО Я, МАРИЯ. МОЙ ИСКУС НА ЗЕМЛЕ ПОДОШЕЛ ПРОШЛОЙ НОЧЬЮ К КОНЦУ. ДО СЛЕДУЮЩЕГО ПЕРЕВОПЛОЩЕНИЯ, ЧЕЛОВЕЧЕ! И ТОГДА УЖЕ Я, БУДУЧИ САДОМ, ТЕБЯ ПРЕОБРАЖУ.
— КЕМ ЖЕ Я СТАНУ, МАРИЯ?
— В ПАЛЕСТИНЕ БРОДЯЩИМ ПРОРОКОМ.
— НО КОГДА?
— КОГДА ПОБЕДИТ СВЕТЛОЛИКИЙ. И ЗАПОМНИ: Я ПЕРЕДАЮ ТЕБЕ ОТНЫНЕ ТО, ЧЕМ ВЛАДЕЛА В ОБЛИЧЬЕ МАРИИ, — ДАР ЖИВОЕ И НЕЖИВОЕ ВИДЕТЬ НАСКВОЗЬ. НО ОСТЕРЕГАЙСЯ ПРЕДРЕКАТЬ СМЕРТНЫМ-НЕОТВРАТИМОЕ. БУДЬ ОСТОРОЖЕН, КРАЙНЕ ОСТОРОЖЕН, ПРОРОЧЕСТВУЯ. И НЕ МЗДОИМСТВУЙ, КАК ПРЕЖДЕ СЛУЧАЛОСЬ С ТОБОЮ. ДАНЬ НЕ СБИРАЙ С УБОГИХ И СИРЫХ ЗА ПРЕДВЕЩАНЬЯ. ПОМНИ: НЕБО ПИТАЕТ ПРОРОКА.
И растаял тоннель. И сад вечно цветущий исчез. Я увидел на камне перед собою эту картину, что на стене. Из какого материала?.. Кто ж его знает, Борис Тимофеевич. Но не мнется: хоть гармошкой сложи, хоть в ладони сомни и комком, — распрямляется без единой вмятины… Взгляните еще раз на Марию, автор “Отсветов сверхъестественного”…
Яко вертоград во цветении…