В ночь с пятницы на субботу Алексей Петрович и Федор ездили на Дон за «лопушиной». Рыбалка удалась: четыре короба уснувших сомов стояли на траве, наполняя пространство запахом реки. Утреннее солнце припекало, рыба требовала немедленной обработки. У Ирины сегодня были уроки, поэтому чисткой рыбы мы с Домной Федоровной занялись вдвоем. Это была монотонная, неприятная работа; в иное время меня бы это немало напрягло, но сейчас, после всего пережитого здесь, я спокойно и ловко выгребала внутренности, отстригала плавники, выворачивала жабры и продевала сквозь них алюминиевую проволоку, подготавливая рыбу к засолке. Обработанных сомов я складывала в большой таз и тут же накрывала марлей (запах рыбы привлекал ос и мух). Полные тазы Федор уносил под навес, где обильно смазывал рыбу солью, заворачивал в марлю и подвешивал за крючки к потолку.
С работой мы управились только к двум часам дня. После обеда резко кинула жара, в воздухе запарило.
— Гроза идеть. — озабоченно заметил Алексей Петрович и отправился закрывать ульи.
Мы с хозяйкой спрятались от жары в хате-больнице.
— А знаете, Домна Федоровна, — сказала я ей, смахивая со лба капли пота, — после того, как я узнала от вас о потайном слове, во мне стало гораздо меньше брезгливости. Раньше от одной мысли, что придется чистить рыбу, мне становилось дурно. Видно, и на самом деле, когда проникаешь в потайные слова, это как-то тебя снижает (я в хорошем смысле), приближает к земной действительности, укореняет в ней и помогает найти смысл и даже удовольствие в простых заботах. Кто бы мог подумать, что потайное слово обладает такой силой! А ведь прежде мне было невообразимо трудно слышать мат, и уж тем более говорить. Да у меня даже в злобе язык не поворачивался произносить его, во всяком случае, прилюдно. Если я на кого и ругалась дурными словами, то слова эти, хоть и были распоследними, но все-таки принятыми в обществе.
— Лучше б ты материлась, — вздохнула знахарка.
— Как так лучше? — опешила я. — Вы же сами сказали: женщине нельзя.
— Нельзя. Но ежели злоба изнутри прет, да так, что терпеть не можешь, должна высказать, что накипело, то лучше действительно — поматериться. Не вслух, не при людях, а в пустоту.
— Как — в пустоту? — не поняла я.
— Ну, в любое пустое пространство. Да хоть в кулек целлофановый, раскрой его, поднеси к лицу и облегчи в него душу тихонько.
— А потом что с ним делать?
— Выкинь альбо сожги. Да и хоть так оставь — сила из него потом сама вниз уйдет. Не в том суть.
— А в чем?
— А в том, что в злобе кидать в мир слова черные — хуже нет занятия. Вот оттого и случается и порча, и сглаз, и хвори, и беды разные.
— И что же делать тогда? Ведь не злиться совсем — не получится…
— Отчего ж не получится. В Спас когда полностью войдешь — вообще злиться перестанешь. А черное слово говорить нельзя ни в коем разе. Да и слышать не рекомендуется. Но уж ежели услышала, да еще на себя — отражай удар. Иначе и тебе, и тому человеку, кто сказал, худо придется.
— Да как же их отразить, если не тоже черными словами, — недоуменно протянула я. — А это ведь значит удваивать слово злое: он скажет, и я скажу…
— Отражать черное слово злобой нельзя ни в коем разе! — строго сказала знахарка. — Давай-ка, доня, все по порядку…
За окном громыхнуло небо и резко зашумел сад, растревоженный внезапно поднявшимся ветром.
— Окромя сил божественных наверху и природных внизу, существуют еще силы худые, поганые, губительные. Через них в мир болезни и беды приходят. Силы эти в своем мире живут, однако в наш стремятся беспрестанно и все ворота ищут, где бы к нам, в мир Божий, войти. Да только ворота те просто так не отворяются, надобно, чтобы кто-то с этой стороны отпер их. А ключ к этим воротам — слово черное. И всякий раз, как говоришь дурное, ты ворота злу растворяешь и даешь ему тут куражиться да пакостить.
— Значит, люди, которые все время говорят гадости, ворота эти открытыми держат, — вслух задумалась я. — А знаете, тетя Домна, мне кажется, что они знают о воротах зла и будто специально его в мир выпускают. Во всяком случае, когда я вижу по телевизору некоторых деятелей, я просто уверена — они своими словами нарочно увеличивают количество зла во вселенной.
— Так оно и есть, то ты верно мыслишь. Оттого мы и телевизор не смотрим, что злоба с него так и льется, хоть тазики подставляй. Вообще эта штука в дому ненадобна. Так, разве что кино какое доброе посмотреть по видео. А чтобы каналы включать — Бог спаси! Только мозгам да дому вредить.
— Ну мозгам — согласна, да дому-то оно как вредит? — удивилась я.
— Самым тяжким побытом. Слово — это ить вибрация, мы ж гуторили с тобой. Или думаешь, ежели слова худые с телевизора звучат, а не от человека живого исходят, они силу свою теряют?
— Ну да… Это же всего лишь техника!
Знахарка посмотрела на меня так, словно сомневалась в моих умственных способностях.
— Значить, на тебя техника не действует? Тебе никогда худо не становилось от того, что по телевизору видела?
— Становилось… На ночь вообще не могу его смотреть: вечером, как назло, показывают или криминал, или ужасы. Я после этого заснуть не могу, и кошмары снятся.
— Так ведь это всего лишь техника!
— Это-то и странно.
— А ничего странного нету. Техника, не техника — вибрации во вселенной одинаковы. А что зараз сотни тысяч людей слышат слова черные, то делает телевизор да радио стократ опаснее. То же — газеты-журналы. Когда один человек тебе дрянное скажет, куда еще ни шло, с этим справиться можно. А ежели слово миллионами услышано, на столько умов, душ, восприятий помножено — оно силу свою ровно во столько раз увеличивает. А у нас ведь смотри: по одному каналу плохо скажут, а другие подхватят. И начинают раздувать! Где-то стряслось горе, а камень на душе у всей страны. Ладно, коли сильный человек. А коли нет? И пошло-поехало: кто-то гадостей с утра наслушался, настроение упало, внимание снизилось, мысли в дурную сторону потекли. Тут и ссоры, и несчастные случаи… Я гуторила тебе: слово — семя. Вот одно семя дурное пало (другими же мерзостями сдобренное), и расцвело новыми бедами. Да ладно еще телевизор альбо газеты: сегодня сказали — через неделю все забыли. А книжки дурные — это лихо так лихо. Они-то долго живут, долго семена зла в сердцах взращивают. Особливо те книжки, над которыми думать не надо. Ты посмотри: сейчас люди в основном такие и покупают, якобы для отдыха умственного. Чтобы, значит, мыслить не требовалось, напрягать мозги. Одно не разумеют: когда разум дремлет, любая пакость в душу проникает беспрепятственно. Душа засоряется, глохнет, перестает добро от зла отличать. И уж человек сам не замечает, как начинает подличать, обманывать — и думает при этом, что все хорошо, все так тому быть и надо!
— Сон разума рождает чудовищ… — вспомнила я.
— Еще каких чудовищ! — согласилась знахарка. — Вот и талмуды чернокнижные в старину не лишь потому жгли, что там про дела сатанинские писано было, а чтобы задел дурной на будущее не оставлять. Так что гласность эта хваленая нонешняя мало чего хорошего принесла.
Я покачала головой.
— Тут я с вами не согласна, Домна Федоровна. Да, гадостей говорится и пишется немало. Но свобода слова много людям дала. Посмотрите — страх ушел, и к остальному миру мы повернулись. Володю моего раньше — что, выпустили бы за границей работать?
— Дитё ты дитё… — вздохнула наставница. — Вроде разумная, а повторяешь за теми, кто с телевизора потоки зла пускает. Раньше мужа твоего и здесь ценили бы так, что и заграница не понадобилась. Ну да не в этом дело, — отмахнулась она. — А в том, что информацию, что много раз повторяется, отсеивать надо. Отделять зерна от плевел.
— И что же теперь? Цензуру возвращать? Народ оболванивать? Жизнь-то надо с разных сторон показывать. У человека выбор должен быть!
— Ну хорошо. Выбор. А ребенку малому ты тоже выбор предоставляешь? Небось, дитё свое появится — будешь за ним бегать да глядеть, чтобы не лазил где попало. Ты ж пойми: люди в большинстве своем хуже детей малых: зло читают, зло слушают — и не понимают, где ладное, а где худое, где правда, а где брехня. Ну да, — спохватилась она, — об том речь лучше не заводить, то тема опасная. У тебя Спас есть — он тебе лучшая цензура на всякий выбор. Любое слово законом Спасовым мерить станешь, там и поймешь, где что в мире этом находится, на каком полюсе.
Свет в окошке померк. День налился свинцом. На сад плотной стеной обрушился дождь, так что деревья стали неразличимы, все слилось в одну серо-зеленую массу. Дверь отворилась; снимая на ходу винцераду, вошел Федор.
— Ты помидоры закрыл? — спросила его знахарка.
— Закрыл. Лишь бы град не пошел: пленка вряд выдержит.
— Ну так брезент возьми! — полусердясь сказала хозяйка.
— Зараз, — ответил сын. И блеснул глазами. — Дарья, поможешь?
Я закуталась в плащ из полиэтилена и мы пошли накрывать теплицы брезентом. И вовремя: только управились, как по двору забарабанил крупный град. Осколки льда были такими крупными, что я испугалась — как бы не пробило крышу. Федор, однако, успокоил меня: оцинкованный шифер, которым покрыты все хуторские строения, выдержит, даже если с неба посыплются камни.
К вечеру гроза прошла, но небо от горизонта до горизонта затянули плотные, как валяная шерсть, мышастые облака. Стемнело рано.
Домна Федоровна вернулась к разговору о черном слове.
— Злой умысел, доня, в том всегда и состоит, что беды выпускают наружу не собственноручно творя, а с помощью одних лишь слов. Вода по капле камень точит, а словеса не по капле текут, а ровно реки полноводные. Так люди и живут, в этих потоках скверны. Знаешь ведь: во времена прежние посланцы дурные вести приносить боялись — наказать могли. И не оттого, что те, к кому вести несли, все до единого деспоты были. А оттого, что энергетика слова дурного саму беду увеличивала стократ и туда, где все благополучно да справно было, приносила разрыв, раздор, расстройство. Но вести, хоть и дурные, ежели они к тебе либо к ближнему твоему относятся, хочешь не хочешь, а знать надо, тут ничего не поделаешь. А вот с телевизора многие вести вообще никому не надобны. Мало ли что плохо где-то, где нас нет и не будет никогда? Надо ли тебе чужое нестроение? А ты слышишь про то, альбо читаешь — и оно к тебе переходит. Конечно, ближнему в несчастье нужна и помощь твоя, и сострадание. Но дальнему помочь ты не можешь, да и всему свету не насочувствуешься. Ты себе помогать научись. Вот ежели каждый бы про себя думал, как ему-то жизнь свою справно обустроить, в соответствии с гармонией природной, тогда бы и лиха не знали. А еще то худо, что человек дрянь эту слушает про катастрофы-убийства и перестает осознавать, что он живет не всеми жизнями сразу, а только своей богоданной жизнью и своей судьбой. И думать начинает, что все на этом свете хрупко, случайно, непрочно.
— Ну да, — подтвердила я. — Так и есть — хрупко, случайно, непрочно. Я вот, например, вообще не знаю, что наперед будет.
Знахарка тяжко, с глухим стоном, охнула.
— И для чего только, доня, ты три года Спасу учишься? Каждый Божий день я тебе твержу: ничего случайного да ненужного в твоей жизни нету. И не только в твоей, а в жизни любого человека. Любого, доня! Несчастья, горе, нестроения, проблемы, хвори — то все дается не просто так, запомни это раз и навсегда. У всякого путь свой. Кому-то он, как тебе — Путь. А кому-то — путь к Пути. И на малом пути, и на великом человеку посылается только то, что надобно ему. Ежели валятся беды, значит, ему через это пройти треба. Но до тех пор, пока он думать будет, что жизнь несправедлива, так и останется в бедах до самой смерти. Все пенять горазды на Бога, на родителей, на страну, на правительство, на время, в котором живут. Да только никто вглубь себя пойти не хочет, заглянуть — а там-то что не так, что во внешнем мире все несправно? Человек-ить — это вселенная, все-все содержит, что в большом Космосе есть. Коли в душе мир у тебя будет, то и снаружи все устроится.
Я возразила:
— Нет, Домна Федоровна, я не согласна. Жизнь — штука несправедливая. Я столько знаю людей — добрейших и талантливейших, в которых зла и капли нет, а жизнь у них далеко не сахар. Зато преступники живут как у Христа за пазухой… Да вы и сами это знаете.
— Не суди, доня, о людях по внешнему впечатлению. То, как человек на виду живет — всего лишь скорлупка. А что у него внутрях, никто знать не может, иногда и сам человек того не ведает. Ты о людях суди по тому, каковы они в несчастье своем, и как из того выходят. Коль одни жалобы да на судьбу проклятия — значит, не так добр человек, как оно тебе кажется, значит, на душе у него каменья черные. Мудрый человек с бедой борется, альбо смиряется.
— Так я таких и знаю, которые не жалуются, а смиряются! Из-за этого смирения мне и жаль их…
— Ну, ежели тебе смирения их жаль, то оно не смирение совсем.
— А что же тогда?
— Гордыня.
— Как — гордыня? Какая же гордыня в несчастье?
— А такая и гордыня, что человек прибедняется и беду свою, ровно болячку, расковыривает. Все несчастья мы всегда получаем не иначе как по суду Божьему. А в гордыне человек вместо того, чтобы признать — да, суд это, и поделом досталось, он красиво говорит: «испытание мне боженька шлет». Боженька испытаний более как человек снести может, не пошлет никогда! Да и чистому сердцем испытания ненадобны: он и так мир приемлет во всей полноте его. Всякая беда — это суд Божий, и для того он человеку назначен, чтобы тот осознал грехи свои, нашел зерно несчастий.
— А если он хочет это зерно найти — искренне хочет, но не может никак? Ну вот не понимает он, за что это ему?
— А не понимаешь — так пойди и покайся. Скажи: «прости меня, Господи, не разумею, за что судишь меня, но отпусти мне грехи мои ведомые и неведомые, и устрой все по воле Твоей». Но уж тогда — отдайся полностью в руки Божьи. А Он устроит, ты только доверяй.
— Ну, это сложно, — сокрушилась я. — Мне до такого смирения никогда не дойти.
— А ты иди по шажочку, и дойдешь. Покамест не дошла, на то молитвы есть. Стрясется беда — помолись, но вперед все равно покайся. Одначе, мы отвлеклись с тобою. А гуторили про слово черное. Так вот, кто слово черное наружу выпускает, тот в мир этот открыто гадит. И нароком частенько люди худое говорят. Ведь как случается: дни у тебя выдаются хорошие, покойные, счастливые. Кто-то посмотрит завистливым взглядом и проронит тебе, как бы невзначай, что-то кровавое да страховитое. Я не говорю про то, когда друг к тебе придет с бедой: тут святое дело его утешить или помочь чем, чтоб полегчало ему. Но ведь часто кажут не про себя, а Бог знает про кого (может, даже и ни про кого, а набрешут), чтоб только настроение тебе испортить, чтоб счастьем не светилась. Тебе на сердце от вестей дурных тяжко становится, а тот человек радость от тебя забирает, и всю энергию с ней. Вот это и называется удар энергетический. Такие удары нам каждый день и от телевизора, и от людей сыплются. А удар держать надобно.
— Как держать, Домна Федоровна?
— Как природа-матушка его держит. Ты ж заметь: в ней постоянно что-то случается, кто-то помирает, хворает, страдает, горит, а ей хоть бы что. Вот тут — пожар, катастрофа, смерть, а отойди подале — цветы цветут, деревья плодоносят, птахи свищут, как будто и не происходит ничего. Есть для того словеса нехитрые, в которых мудрость природная эта сокрыта. Как будут тебе про дальние беды-несчастья гуторить, ты скажи про себя: "полмира плачет, полмира пляшет". Все, доня, в этой вселенной есть: и страдания, и радость. Только тебе выбирать, что ты возьмешь, что надобно тебе сейчас. Потому к скорбям чужим с мудростью относись, а ежели ближнего твоего лихо коснется, тоже в истерику не впадай. Здраво рассуди — чем ты-то помочь сможешь? Увидишь: здравый да трезвый человек на любого, отчаяньем охваченного, действует лучше всякого лекарства. Спокойствие твое — первая помощь. Потом уж и думай: что сделать? Деньгами ли помочь, делом или Словом? Слово в помощь лучше всего (ежели, конечно, через Логос ты его проносишь, только думай, какие именно слова). Ничем помочь не можешь — просто помолись вместе с человеком тем о бедах его. Не может он молиться — сам за него помолись. А в сердце чужих скорбей не бери. Будь как хороший врач: он, хоть больному и сочувствует, но при виде язв чужих в отчаяние не впадает. Да и свое-то горе сильно не переживай. Как первые слезы отплачутся, так покайся, помолись и вглубь себя спутешествуй, разберись, отчего беда пришла и к чему вывести может.
— Полмира плачет, полмира пляшет… — повторила я, дивясь успокаивающему действию поговорки.
— Да. Так и говори. А на того, кто тебе скверную весть принес, не реагируй. Он посмотрит-посмотрит, что ты и раз, и два, и три спокойной остаешься, и не будет больше к тебе с ерундой приставать. Бо все, что от тебя не зависит, есть ерунда, и прах. А прах отрясать следует с ног своих. В небо глянь: каждый миг там умирают целые вселенные! В которых тоже есть и жизнь, и Дух. Но ты ж про это не скорбишь! Отчего ж тебе скорбеть, коли умрет вселенная в лице другого человека, которого ты знать не знаешь?
Воцарилось молчание: я обдумывала слова наставницы, она отдыхала от долгих речей. Несмотря на то, что прошла гроза с градом, в хате было душно, словно дневная жара, спасаясь от ненастья, нашла себе укрытие именно здесь. Мы раскрыли окна и вышли на веранду отдышаться. В воздухе пахло дынями, двор был усыпан белым и душистым: град сбил остатки цветов с кустов жасмина. Я с наслаждением глубоко втянула ночную свежесть, будто напилась ключевой воды.
— В такую погоду не хочется думать ни про какие черные слова, — тихо сказала я.
— А придется думать, ничего не поделаешь, — по голосу знахарки я поняла, что она хмурится. — Учение до конца тебе пройти надобно. Так что пошли, чайку глотнем и продолжим.
Она заварила травяного чаю из прошлогодних запасов (чабрец, шалфей и зверобой), добавив в него каштанового меда, привезенного Федором из Кисловодска. Это меня удивило: мед каштана считался сильно тонизирующим, а дело уже к ночи…
— Силы тебе сегодня еще понадобятся, — ответила на мой невысказанный вопрос знахарка. — Да и мне тоже. Практика нам трудная предстоит.
Мы напились чаю прямо на веранде и вернулись в хату. Свежесть, приправленная ароматом битого градом жасмина, выгнала духоту. Для выполнения трудной практики я привычно села за стол под Стодарник, однако знахарка пошла к себе в кабинет и позвала меня.
— Перед тем как в слово черное проникать, еще скажу тебе. Окромя того, что во зле говорится, есть еще проклятое слово. Оно всего опаснее, бо душу из человека вынуть может.
— Как так — душу?!
— А вот так. Коли чужой проклянет — болеть будешь, а ежели родной человек в сердцах к нечистому отошлет, то и вовсе души лишиться можно.
— Ну как же так, без души-то… — недоумевала я.
— Ты про детей перевернутых слыхала когда-нибудь?
— Нет.
— Значит, слушай. Бывает так: мать или отец в сердцах на дитя прикрикнет: "Чтоб тебя Луканька побрал!..", и ежели слово то в час урочный попадет, то и унесет дитю Луканька-то.
— А Луканька — это кто?
— Дух нечистый. У нас не называют его прямо.
— А, черт! — догадалась я.
— Не тут, не при нас будь сказано! — тут же вскрикнула знахарка. — Доня, я ж тебе говорила: нельзя называть! Позовешь — он и прискачет!
— Так вот, — продолжила она, успокоившись, — не прямо дитю унесет нечистый, а душу вынет из него. И станет тогда дитё — не дитё: и глупое, и капризное, и злое. Много таких случаев бывает, и коли мать не очнется, да душу не вернет, так и останется дитя маяться на всю жизнь без души.
— А как мать может душу вернуть?
— Это, доня, сложная штука. Чтобы перевернутому дитю душу вернуть, надо снова родить его, да снова в церкви покрестить.
— Домна Федоровна… Да как же можно снова ребенка родить-то?
— Ну, не прямо конечно. Для того обряд есть особый: с молитвой и приговором дитя либо в печке перепекают, либо под подолом у крестной матери протаскивают. И тогда она уже считается его матерью родной. Да то не проблема. Вот перекрестить — действительно труд. За то не всякий священник возьмется, бо после этого ему самому с лукавым дело придется иметь.
— А если… не говорить священнику, что второй раз в жизни крестят?
— Батюшку обманывать — грех большой. Двойной грех: на себя берешь обман, и на него вешаешь. Да и не помогут такие обманные крестины. А проклятий, доня, бойся и никого не проклинай никогда, и пустого не желай, и к нечистому не отсылай. Тут даже потайное, матерное слово не так страшно. Обматеришь кого в сердцах — так от него не убудет ничего, лишь ты себя силам земным во власть отдашь. А вот проклянешь — тут и человеку худо, и тебе беда. Бо кто злое другому желает, на себя же беду кликает. Только беда не сразу после сказанного приходит, вот и думается, что ничего оно.
Наставница поднялась, дав понять, что беседы окончены. Мы отправились в кухню-гостиную, место наших обычных практик. Но сразу под Стодарник садиться не стали: для предстоящей практики требовалась особая подготовка. Мы отодвинули стол, на его место ворожея постелила круглый плетеный коврик, велела мне сесть на него, на колени. Вокруг меня, на полу и на лавках она поставила множество высоких и толстых свечей; я поняла, что практика будет долгой, может быть, даже до самого утра — такие занятия длятся, пока не догорит последняя из свечей. Когда свечи были зажжены, она сказала мне дышать, как обычно, с погружением в солнечное сплетение, с той только разницей, что вместо молитвы, я должна была концентрироваться на одном из черных слов. Слово это было — «сволочь». Перед тем, как погружаться в него, мы вместе прочли семь покаянных молитв, отчего внутри у меня очистилось, стало пусто и легко. Наконец, надышавшись до глубины сердечной, я начала повторять черное слово. Не вслух: в мир его выносить было нельзя, а про себя, погружая, как и молитву, в сердце духовное. Я произнесла его мысленно всего лишь раз десять, как почувствовала внутри себя нечто жгучее и тяжелое, словно кусок раскаленного свинца. Все еще повторяя черное слово, внутренним взором я посмотрела, что меня так жжет. Это была небольшая черная дыра, размером с кулак, в него, как в глубокий колодец, стекались ошметки чего-то темного, ядовитых цветов. "Сволочь — вот они и сволакиваются" — пришло мне на ум, и меня пронзила точность этого образа: ошметки зла не текли, не ползли, а именно — сволакивались, словно черная дыра в моем сердце тащила их, подцепив на невидимые крючки. Дыра становилась все больше, все жгучей, и меня затошнило; казалось, что она прожгла желудок. Я остановила дыхание, перестала повторять слово, но наставница крикнула:
— Продолжай!
И мне пришлось продолжать. Черная дыра разрослась до размеров тела, затем поглотила меня и стала заглатывать пространство вокруг меня, стремясь растворить в себе и наставницу, и комнату, и дом; что-то, однако, мешало ей. Я посмотрела: это был круг из свечей, чернота обжигалась об огонь, и, шипя, отступала прочь. Но мне, находящейся в эпицентре этой ядовитой черноты, огонь не помогал, я падала в темноту все ниже и ниже, чувствуя в душе невыразимую тяжесть — такую, какую должны чувствовать грешники в преддверии Страшного суда. Меня волокло в тесную воронку, обдирая кожу о неведомые стены — одновременно склизкие и острые, точно из них росли смазанные ядовитым клеем шипы. Уже устав от падения, чуть не теряя сознания, я вдруг почувствовала внизу чье-то смрадное дыхание. Меня охватила дрожь, тело затряслось, зубы стали отбивать нервную дробь; превозмогая страх, я глянула вниз. Увиденное потрясло меня. Сотня глаз — страшных, злобных, черных — смотрела на меня из глубины ядовитой дыры. "Свора адских псов, — поняла я. — Еще немного, и они бросятся и сожрут меня". Но не так ужасала меня собственная участь, как то, что черные псы вырвутся в мир и одному Богу известно, что они смогут там натворить. Только я вспомнила о Боге, как стало светлей: я увидела, что псов что-то сдерживает. Я присмотрелась: это была тонкая решетка, как бы сплетенная из какой-то серой энергии. Стало ясно, что разрушить эту решетку можно одним словом — именно тем, с которым я погрузилась на это зловонное дно. Но почему же псы до сих пор не на свободе, ведь я столько раз повторила его? Псы словно услышали мои мысли, и в их злобных глазах появилась немая просьба: скажи! "Сказать вслух — вот что им надо!" — догадалась я.
— Не дождетесь! — крикнула в глубину.
И тут же все исчезло.
Я открыла глаза. Свечи погасли. За окном светало. Я в бессилии повалилась прямо на пол, на дымящиеся огарки. Все мои жизненные силы остались там, на черном дне. Теплая рука целительницы приподняла мою голову и напоила чем-то сладким прямо из носика чайника.
Я проспала ровно сутки, до следующего утра. Не снилось ничего. На рассвете меня разбудила наставница, велела одеваться. Мне очень хотелось пить, но она не дала мне даже воды.
— После, — коротко ответила она.
Мы шли в станицу через степь, по мокрым высоким травам. Стебли изредка хлестали меня по лицу, оставляя росистый след; я жадно слизывала его. Был вторник, на ранней службе в церкви стояло человек пять. Я исповедовалась и причастилась; запивая вино, выпила три чашки напитка и еще святой воды из серебряного бочонка. На обратном пути жажда как-то исчезла сама собой.
— Ты прости меня, дадуня, что я тебе позволила пережить все это, — сказала мне после завтрака ворожея. — Но я решила, коли ты в молитву проникла так глубоко, то и в черноту тебе погрузиться надобедь, чтобы Слово тебе открылось во всей полноте своей, снизу доверху. Я знаю, как тяжко это. Не всякому дают это учителя духовные, однако ты выдержала.
— А эти… псы… — у меня не было сил даже закончить вопрос.
Она поняла.
— Каждый раз с цепи срываются, как злое говорится. Чуешь теперь?
Я тихо кивнула головой. Конечно же, это так. И первый, кого сжирают они — тот, кто сказал злое.
Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа. Аминь.
Отче Святый, отверзи умные очи сердца нашего и даждь нам воистину познати Тебе, Творца и Бога нашего; сотвори ны сообразны Слову и Сыну Твоему, да вообразится внутрь нас Его непостижимый Образ, по нему же создал еси человека; сподоби ны быти селением Духа Твоего Святаго и не ктому селением греха; вложи в сердца наша огнь Божественныя Твоея любве; прииди и вселися в ны вечным вселением со Единородным Сыном Твоим и Духом Твоим Святым.
Душе Святый, Свете неименуемый. Свете неизследимый и сокровенный, прииди и вселися в ны, и очисти ны от всякия тьмы неведения, напоив ны потоками познания Твоего; возстави ны низложенныя грехом, свобода ны порабощенныя страстьми, исцели ны от всякия язвы, таящияся в нас, причащением Божественныя и нетленныя Пищи, Тела и Крове Христа, молим Ти ся, услыши ны и помилуй.
Господи Иисусе Христе, Единородный Сыне Безначального Твоего Отца, отверзи очи омраченной души моея, яко да и аз разумно узрю Тебя, Творца и Бога моего.
Молю Тебя: не отвержи мене от Лица Твоего, но, презрев все мое окаянство, всю мою низость, яви мне свет Твой, о Свете Мира, и даждь мне познать любовь Твою к человеку.
О Сладчайший Христе, от Отца ниспославый на святыя Твоя ученики и апостолы Духа Святаго, Сего, Благий, ниспосли и на ны недостойныя и тем научи ны познанию Твоему и открый нам пути спасения Твоего.
Возсияй ми. Боже, Боже мой. Свет Твой истинный, яко да во свете Твоем узрю и аз Славу Твою, яко Единородного от Отца, и да вообразится внутрь мене Образ Твой непостижимый, по нему же создал еси человека.
О Боже, Спасителю мой. Свете ума моего и Крепосте души моея, да вселится в мене доброта Твоя, да пребуду и аз непрестанно в Тебе, присно нося в себе Духа Твоего Святаго, иже да даст ми уподобиться Тебе, Единому Господу моему, якоже быша подобии Тебе вей от века святыя Твоя.
Ей, Господи Иисусе Христе, по неложному Твоему обетованию, прииди со Отцем и Духом Святым и обитель Твою сотвори внутрь мене.
Аминь.