В комнате было темно, воздух был сух и насыщен пылью с улицы. Реджинальд Орлеанский лежал на жесткой деревянной койке, его грудь и руки блестели от пота, а горло пересохло от лихорадки.
Неожиданно у его постели появились две девы, и все вокруг, казалось, покрылось матовым светом. Они были красивы и одеты в белое. Девы ничего не произносили, но их губы двигались в беззвучной молитве. Затем он увидел третью деву: она была восхитительна и невероятно красива. Реджинальд сразу узнал ее — Пресвятая Дева Мария, Богоматерь и Владычица Мира. Замерев, он смотрел, как ее девственная рука протянулась к нему, помазав его руки и ноги. Это было так же очевидно, как и то, что она привела его в волнение своими золотыми словами:
— Ты должен перепоясать чресла свои поясом целомудрия и обуть ноги в готовность благовествовать мир.
Пречистая Дева извлекла из складок ночного воздуха белоснежный наплечник и положила его перед Реджинальдом.
— Смотри, вот хабит твоего ордена.
На наплечнике золотом были вышиты три имени. Реджинальд подался вперед, но видение исчезло.
Он дотронулся до лба. Лоб был холодным: лихорадка оставила его. Он немедля встал с постели, нашел лист пергамента и записал те золотые слова, все еще сверкавшие в его сознании, после чего сотворил благодарственную молитву. На завтра ожидался приезд самого блаженного Доминика. Он расскажет ему о чуде, после чего они будут молиться.
Человек в белой рясе, коленопреклоненный перед распятием у дальней стены вытянутой в длину комнаты, казался статуей. Только едва заметный пар, вылетавший у него изо рта вместе с беззвучными словами и повисавший в холодном воздухе, свидетельствовал о том, что он живой. Доминик де Гузман молился, несмотря на холод, заставивший сопровождавших его братьев-монахов, спавших на каменном полу, съежиться под тонкими одеялами.
Неожиданно белое свечение рассеяло темноту, и три девы появились на другом конце общей спальни; та, что была в середине, в темно-синем платье, излучала свет. Они медленно направились к нему, благословляя распростертые на полу тела, окропляя их святой водой длинным серебряным кропилом из великолепной золотой кропильницы. Перед ним они остановились. Доминик пал ниц в мольбе, а прекрасная дева заговорила:
— Я — та, которую ты призываешь каждый вечер в молитвах, и, когда ты просишь: «Пресвятая Дева, не оставь нас грешных», я падаю ниц перед своим Сыном и прошу Его хранить твой орден.
После этого она распростерла свою мантию и показала ему братьев и сестер разных орденов. Доминик узнал многих своих, уже ушедших. Троих на переднем плане, улыбавшихся ему, он не знал. Он открыл было рот, чтобы сказать что-то, но видение исчезло.
Впервые Доминик почувствовал, что ему холодно. Он дрожал под своей тонкой рясой. Поискав что-то у себя на поясе, он подумал о Реджинальде. Затем поднялся и зазвонил в колокол, будя всех на заутреню.
Первым местом, куда зашел Бернард, была грязная таверна у уреза воды. Во внутреннем помещении без окон воняло дымом, потом и рвотой. Пара греческих матросов, сильно пьяных от дешевого красного вина, спорила в одном из углов.
Четверо более трезвых посетителей, игравших в карты, с любопытством посмотрели на Бернарда, когда он пробирался к смуглому человеку небольшого роста в запачканном переднике, пытавшемуся поставить бочонок с элем на место под низким деревянным прилавком таверны. Он радушно приветствовал Бернарда на сардинском диалекте, отчего один из картежников глупо ухмыльнулся. Бернард дождался, пока он запихнет скользкий от жира бочонок туда, куда нужно, а потом, безупречно подражая низким сардинским звукам трактирщика, увлек его разговором, тема которого была знакома им обоим.
Они говорили так, стоя близко друг к другу, около пяти минут, после чего Бернард передал ему мешочек с бряцавшими в нем монетами и небольшой пузырек. Трактирщик молча положил мешочек и пузырек в карман и, обнажив свои десны в хитрой гримасе, которая могла сойти за улыбку, похлопал Бернарда по спине. Затем он пошаркал за прилавок и налил им обоим по бокалу вина.
— Запомни, дружище, — сказал Бернард, — не больше половины. Он не нужен мне мертвым.
Одного из греков в углу стошнило. Трактирщик процедил большой глоток вина сквозь зубы, а после, не выпуская бокала из рук, засыпал рвотные массы целым ведром опилок.
Бернард вышел из таверны, так и не притронувшись к вину. За дверью он глубоко вдохнул морского воздуха и не спеша пошел по набережной.
Винсент Биру сидел в кресле с лирообразной спинкой и размышлял, то и дело впадая в дрему. Перед ним на столе орехового дерева лежала пачка сегодняшних товарных накладных. Он воспринимал груз своих пятидесяти трех лет с усталостью человека, который мог позволить себе эту роскошь. Дела шли хорошо. Винсент Биру, сын рыбака, босоногий неграмотный мальчишка, впитывал в себя знание мира вместе с неприятным запахом рыбы среди портовой нищеты Марселя.
В двадцать пять он взял в аренду старую худую посудину и где лестью, где угрозами пролез к своей доле пирога поставок наполеоновским армиям в Средиземноморье. Теперь он был владельцем одной из самых крупных судоходных компаний на всем побережье от Марселя до Неаполя. Своим успехом он был обязан жгучему честолюбию, здоровым деловым инстинктам, боязни нужды и, когда прижимало, отсутствию излишней щепетильности. Подобно большинству тех, кто выбился из низов, он оценивал свой успех упрощенно: размером собственности и уважением, которое он вызывал. Прекрасная вилла, стоявшая на холме у моря, являлась символом богатства и положения.
Библиотека Биру считалась одной из лучших в Генуе. Перед великолепным письменным столом, за которым сидел Винсент, стоял украшенный витиеватой резьбой клавесин, сделанный более века тому назад. Сын Винсента, Бернард, превосходно играл на нем и, по мнению его частного наставника, обладал огромным потенциалом — пожелай он только заняться музыкой всерьез. Справа стоял столик для чтения, на котором лежал бесценный экземпляр «Освобожденного Иерусалима» Тассо. Бернард занимался сейчас переводом его на английский язык для одного университетского профессора. Здесь было много книг. Они стояли в глубоких книжных шкафах, сделанных по специальному заказу, которые занимали три стены; четвертая была полностью занята балконной дверью, открывавшейся прямо на море. Коллекция в две тысячи томов, написанных на пяти-шести языках включала в себя различные произведения от философских до сатирической поэзии, от научных до мифологии и от греческих трагедий до английских комедий. Все эти книги смотрели на Винсента с полок сквозь свои обложки, которые он никогда не открывал. Винсент выглянул в окно и посмотрел на паруса корабля, прибывавшего в генуэзскую гавань. Там, снаружи, был его мир, его владения: труд до пота, простые удовольствия и грубые забавы с друзьями. Библиотека была его любимой комнатой, и он считал ее своим личным убежищем, но духовно она принадлежала Бернарду.
Последнее время Винсент часто размышлял о Бернарде. Что не говори, а мальчику уже исполнилось двадцать два и он уже готов занять подобающее место в семейном деле. Он унаследовал от отца его деловое чутье и умел командовать людьми — иногда, под настроение, бывая безжалостным. В возрасте десяти лет Бернард скупил у одной крестьянки с гордостью выставленный ею урожай помидоров немногим более чем за половину его рыночной стоимости, смягчив ее сердце рассказом о своей больной матери и хромом отце.
Но что было самым важным для семейного дела, так это удивительные способности мальчика к языкам, которые были неотъемлемой частью планов Винсента расширить свои рынки за пределы Средиземноморья к Балтике и Британским островам, а также, через Атлантику, к Новому Свету. У Бернарда была редкая способность усваивать язык после короткого знакомства с ним, ему часто приходилось приобретать подобный опыт в генуэзском порту. В двенадцать лет он мог говорить на шести языках. В двадцать — писать на них. Винсент внимательно смотрел на незаконченный перевод.
Почему же тогда он испытывал чувство тревоги, думая о сыне, так преуспевавшем во всем, за что бы он ни брался? Между ними существовала преграда. Лишенный проницательности и терпения исследовать сложную личность сына, Винсент полагался на оценку ее по номинальной цене. Результатом была радость без дружбы, разговор без близости и диалог без понимания. Короче говоря, получался сын, которого он не знал. Казалось, что Бернарда ничего не беспокоило всерьез, даже то дело, которое Винсент собирался ему доверить. Способность у него присутствовала, но чувства не было вообще. Винсент понятия не имел о головных болях сына и об ослепительных огнях, сопутствовавших им. Если бы он знал об этом, то все могло бы быть иначе.
Джина Патроне сидела в своем маленьком каменном доме, стоявшем в паре сотен метров за Моло Веккио, и красила ногти. Она, подогнув ноги, расположилась на большой латунной кровати, накинув на голое тело выцветший халат. Джина гордилась своей кроватью. Она дорого ей обошлась: целых три месяца, многие годы тому назад, она бесконечное количество раз ублажала жирного лысого графа ради ее покупки. После этого какое-то время она спала на ней королевой. Тогда она пожинала плоды, а другим девушкам приходилось подбирать за ней. Но сейчас!
Она встала и, глядя в зеркало, скинула с себя халат. С секунду ее глаза как бы оценивающе смотрели на отражение. Да, она все еще обладала этой дикой, экзотической внешностью, которая так зажигала мужчин. Но она полностью осознавала: то, что она видела, было сумерками перезрелости перед гниением. Она снова накинула халат и вернулась к своим ногтям. В дверь постучали. Джина замерла. Она не ждала глупого и пьяного Паскаля Кордобу до наступления темноты. В раздражении она подошла к двери, чтобы впустить гостя. Но там был не Кордоба, а высокий симпатичный молодой человек с черными волосами и проницательными темно-карими глазами.
Она внимательно посмотрела на этого молодого человека, стоявшего перед ней, и сразу узнала Бернарда Биру, которого видела несколько раз только издали. Ей нравилось то, что она увидела тогда, и понравилось то, что она разглядела сейчас, с более близкого расстояния. Свободная манера держать себя, прекрасная одежда, красивое лицо, но более всего — глаза. Они смотрели на нее с силой, заставлявшей ее трепетать внутри. Но, будучи профессионалкой, Джина спокойно выдержала его взгляд. Ей было любопытно, каким образом этот юноша приступит к делу.
Он нагнулся, заглянул ей в глаза и прошептал:
— Вам, должно быть, интересно знать, зачем я здесь, синьорина Патроне?
Джина решила, что она облегчит ему задачу. Она протянула вперед руки и заключила его лицо в ладони. Ласково поцеловав его, она взяла его руку и начала направлять ее себе под халат. Каково же было ее изумление, когда сначала его рука неожиданно замерла, потом отдернулась и схватила ее за запястье. С секунду они смотрели друг на друга. Джина покраснела. Когда Бернард разорвал напряженную тишину, его лицо было белым, но голос спокойным и сдержанным:
— Синьорина Патроне, могу ли я поговорить с вами по делу, представляющему… общий интерес? — Помедлив, он спросил: — Капитан Паскаль Кордоба, если я правильно понимаю, ваш постоянный клиент?
— А какое вам до этого дело?
— Никакого, если я не ошибаюсь, думая, что вы считаете его, как и я, грубым дураком.
Взгляд Джины убедил Бернарда в том, что он не обманулся, поэтому он продолжил доверительным тоном:
— Эта свинья нанесла оскорбление моей семье и, с вашей помощью, будет вынуждена заплатить за это. А вы получите немалую награду.
Он выложил на маленьком столике, стоявшем напротив дивана, семь золотых монет в ряд. Глаза Джины не выдали никаких чувств, но в голове мысли завертелись. Сверкавшие перед ней деньги равнялись результатам шести месяцев ее упорного труда. «А что нужно для этого сделать?» — подумала она.
Словно читая ее мысли, Бернард улыбнулся и достал из кармана кожаный кошель. Вынув оттуда маленькую баночку и открутив крышку, он опустил палец в бесцветную мазь.
— Безобидная с виду и безвредная, но чрезвычайно болезненная, если смазать ей определенные органы. — Он сделал паузу, чтобы убедиться, что Джина поняла, а затем продолжил: — Я думаю, что наш невежественный капитан решит, что жжение его члена не что иное, как прелюдия к слепоте, безумию и могиле до срока.
Джина открыла рот, чтобы возразить, но Бернард поднял руку.
— Пожалуйста, разрешите мне продолжить. Для вас лично здесь нет никакой опасности, синьорина Патроне. Я всего лишь хочу преподать мерзавцу болезненный урок, но такой, чтобы ему пришлось потратить месяцы на лечение. Хотя должен признаться, что с большим удовольствием наказал бы этого негодяя по-настоящему. Мази требуется время, чтобы начать действовать. Конечно, все усилия будут напрасны, если Кордоба хоть мало-мальски займется личной гигиеной. Если смыть мазь немедленно после ее применения, не будет даже и намека на боль.
Глаза Джины сверкнули, перенося взгляд с баночки на золотые монеты на столике.
Ничего не говоря, Бернард вынул еще семь монет, которые отсчитал у себя на ладони.
— Семь сейчас, а эти семь, когда узнаю, что у вас все получилось. Щедрая награда за такое небольшое дело. Будьте уверены, моя дорогая, вы никак не пострадаете. Честное благородное слово.
Но Джина вряд ли разобрала то, что он сказал. Она представляла себе, как Кордоба возится на ней, воняя вином, а потом рыгает и пускает ветры, как какая-то раздутая жаба. Джина почти вырвала баночку из его руки.
— Я сделаю это. Он скоро придет.
— Хорошо. Последствия скажутся завтра, и завтра же появятся дополнительные семь монет.
Почувствовав эйфорию от мысли о возможности причинить Кордобе неприятность и о своем внезапном обогащении, Джина снова подалась к Бернарду. Она сбросила халат на пол и обняла его руками за шею. После чего ее открытый рот накрыл его губы, а рука потянулась к его поясу. Неожиданно он оттолкнул ее.
— Ваш пыл не к месту, синьорина Патроне, — прохрипел он, отступая к двери. Потом откашлялся и сказал с насмешливой улыбкой: — Сохраните его для капитана Кордобы. Без сомнения, он будет рад этому гораздо больше, нежели я.
Джина привела себя в порядок и сказала:
— Как пожелаете. — Ее голос прозвучал сдержанно.
Рука Бернарда уже легла на ручку двери, когда он обернулся, чтобы еще раз взглянуть на нее.
— Вы ведь справитесь с тем, о чем мы договорились, правда? На самом деле вы не можете себе позволить не справиться. Я полагаю, что четырнадцать золотых монет — это вполне хорошая сделка для дамы, чьи деловые перспективы так очевидно ограничены.
С этими словами он удалился в сгущающиеся сумерки. За пестрой изгородью в ста метрах от дома он согнулся пополам, обхватив голову руками в попытке заглушить звуки и облегчить боль, давившую на глаза.
В гостинице «Америго Веспуччи» атмосфера гудела от оживленной болтовни. На столах из твердых пород дерева под веселым светом корабельных фонарей кипами лежали книги студентов университета. За одним из них молодой человек стучал кулаком по столешнице перед восхищенной аудиторией. Он громко говорил о том, что итальянские государства вели себя подобно шлюхам, переходящим из рук сардинцев к французам, затем к австрийцам и к вмешавшимся в эти дела британцам. Пользуясь цветастыми фразами, он взывал к объединению, к созданию Итальянской республики.
Повисла секундная взрывоопасная тишина, подобная плотине, готовой прорваться. Затем выкрики и шумные тосты подсказали трактирщику, что пора нести еще вина. Он скорчил гримасу. Предстояла долгая ночь.
Другой многолюдный стол сотрясался от смеха. Ренато Сантини демонстрировал лучший способ поставить судно против ветра во время шторма. Он стоял широко расставив ноги, с бокалом вина в руке, выкрикивая корабельные команды и изображая звуки шторма. Шестеро его приятелей выполняли эти команды между приступами грубого хохота.
— Корсика по правому борту! — кричал он.
— Есть, капитан, — в один голос отвечали остальные. — Запирайте своих дочерей, матроны Бастии.
Ренато сел на свое место, сделал глоток вина и оглядел друзей. Они все вместе ожидали летнего плавания на Корсику. Ренато потребовалось несколько месяцев, чтобы убедить отца в том, что они с Бернардом Биру справятся с принадлежавшим семье Сантини шлюпом без помощи старших. Отец согласился, но только при одном условии, чтобы Бернард был главным в этом походе. Сначала Ренато обрадовался, поскольку это означало, что разрешение получено. Теперь, неожиданно, это начинало беспокоить его.
Разговаривавшие за столом сменили тему. Друзья принялись, не выбирая выражений, перечислять вслух сексуальные наклонности корсиканок. Ренато налил себе еще вина из графина. Не обращая внимания на болтовню вокруг себя, он внимательно рассматривал бокал. Почему капитаном должен быть Бернард? Это место по семейному праву должно принадлежать ему. Кроме того, он умел ходить под парусом не хуже Бернарда. Окунув палец в бокал, он угрюмо нанес несколько розовых пятен на незаконченный рисунок церкви в своем альбоме. Никакого вдохновения! Вот почему он пришел сюда так рано. Ему сегодня не рисовалось, поскольку он был слишком расстроен, и все из-за Бернарда.
Неожиданно Ренато отодвинул свой стул от стола, внезапно встал и, протянув свой наполненный до краев бокал в сторону своих друзей, перебивая их разговор, произнес громко и вызывающе:
— За капитана «Полумесяца».
Его бокал застыл в воздухе, продолжая вызов. Он ждал, пока о него стукнутся шесть других.
— За Ренато Сантини, капитана «Полумесяца».
В дверях стоял никем не замеченный Бернард. Когда бражники уселись, он взял стул и пододвинул его к общему столу.
— Ты что-то поздно, Бернард! — с вызовом произнес Ренато.
— Мне нужно было кое-что сделать. Вы обсуждали Корсику? — дружелюбно спросил он.
Все наперебой начали рассказывать ему, о чем они говорили до этого. Он узнал о дате отхода, о том, кто что берет с собой, о сомнительных моральных качествах девушек Бастии и о том, что дальние родственники Антонио пообещали им разрешить пользоваться своим старым деревенским домом во время их пребывания там.
Неожиданно Ренато вскочил, слегка покачиваясь. Он не сводил глаз с Бернарда.
— За мой экипаж, — прокричал он и смачно выпил.
В то время как друзья выкрикивали тосты и пили, Бернард с безразличным видом смотрел на камин.
Через час за столом остались только Бернард и Ренато. Они рассуждали о том, как было бы неплохо прогнать сардинцев из Генуи. Ренато был уже довольно сильно пьян. Но и Бернарда нельзя было назвать трезвым; нескольких бокалов вина оказалось достаточно, чтобы заставить комнату весело кружиться у него перед глазами. Ренато пожалел, что остальные ушли, и заметил, что им лучше было бы пойти вместе со всеми.
В разговоре возникла долгая пауза. И Бернард видел, что Ренато берет себя в руки. Он больше смотрел в свой бокал, нежели на Бернарда, но голос его звучал трезво:
— Мой отец — консервативный дурак. Я должен вести «Полумесяц», и ты это знаешь, не так ли? — Он поднял глаза и посмотрел на Бернарда. После чего, облизнув губы, продолжил: — Я и им об этом сказал. Ты слышал.
— Я знаю, — заметил Бернард небрежно. — Твой язык развязался, и ты сболтнул лишнего. Возможно, твой отец и консерватор, но он прав. Я понимаю в судовождении больше тебя. И это так просто понять, Ренато.
— Мы уже вышли из детского возраста, когда ты был всегда лучшим! — взволнованно выпалил Ренато. — Теперь все будет по-другому. Хватит мне прислуживать тебе. — Он взял альбом со стола и протянул его Бернарду. — Ты так можешь, Микеланджело? Думаю, что нет. Я смогу вести «Полумесяц» не хуже тебя. И даже лучше. И смогу направить людей, которые не способны определить своего места в море, в нужном направлении.
Глаза Бернарда, сидевшего напротив, блеснули.
— Ты не понимаешь, что говоришь. Это не твое решение. Хочешь, пойдем сейчас к твоему отцу и скажем, что капитан Ренато стоит теперь у руля.
От обиды голос Ренато исказился.
— Нет! — Он стукнул кулаком по столу. — Давай оставим моего отца в покое! — Он дико взмахнул руками. — А они! Прекрати делать из меня дурака перед ними. Они думают, что капитан — я. А почему бы и нет? — Неожиданно его голос зазвучал вызывающе.
— Они не правы, и ты не прав, мой друг. Ты не лидер, а море требует лидерства. И настоящего уважения добиваются, внушая страх. Они, возможно, любят тебя, но боятся меня. Твое капитанство на судне твоего отца будет означать угрозу для судна и всего экипажа. Это совсем не то, что творившиеся здесь сегодня шумиха и бахвальство. Тебе лучше быть помощником, и, нравится это тебе или нет, я превосходный лидер.
Ренато замер, стараясь привести свои мысли в порядок. Когда он заговорил, слова вылетали из его рта одно за другим:
— Ты никакой не лидер. Лидеры — это мужчины. А ты даже… — Он умолк, его глаза приобрели хитрое выражение. Он придвинулся ближе. — Ты не оставляешь мне никакого выбора. Пусть все решит спор равных. Призом будет капитанство на «Полумесяце».
Бернард насторожился.
— А что послужит вызовом?
— Елена Арметти, дочь владельца виноградников. Помнишь, как она приставала к Антонио на маскарадном балу в прошлом году? И он не одинок. Ее не беспокоит ничего, кроме ее лошадей. Так говорят. Но никто из нас никогда не пытался уговорить ее. — Бернард ничего не сказал. Ренато продолжил: — Спор будет заключаться в следующем: мы оба начинаем ухаживать за ней. У нас еще два месяца до выхода в море. Первый, кто уложит ее в постель, станет капитаном «Полумесяца». Один из нас должен узнать, сможет ли наша Елена Прекрасная усидеть верхом на чем-нибудь еще кроме лошади. — Даже будучи пьяным, он понимал, насколько трудна задача. Но именно потому, что он был пьян, это его не пугало. Для него сейчас ничто не имело значения, кроме шанса победить Бернарда.
У Бернарда не осталось выбора. Ренато прибегнул к спору равных, придуманному ими, когда они были еще мальчишками, чтобы предать должную торжественность спорам. С течением лет этот обряд стал для них почти святым. К этому спору нельзя было отнестись легкомысленно, от заключенного по его правилам пари нельзя было отказаться, хотя в условия этого пари обеими сторонами могли быть внесены исправления.
Долгие годы Бернард выступал инициатором пари, и он же их обычно выигрывал — хотя несколько раз это случалось только потому, что ему удавалось изменить начальные условия в свою пользу. Ренато никогда, казалось, не задумывался об этом и не изъявлял желания прибегнуть к договору, помня то замешательство, которое он испытал два года назад, когда его вытащили из воды в тот момент, когда победа была уже близка. Его уверили, что он был самым быстрым пловцом и что он почти выиграл спор. Он просто не рассчитал силы, и ему пришлось наблюдать с берега, укрывшись покрывалом, как менее быстрый, но более выносливый Бернард плыл к победе. Когда все отмечали окончание состязания и хлопали друг друга по спинам, ему не пришло в голову, что он заключал пари на дистанцию в двести метров, а Бернард убедил его изменить условия, начав говорить о том, как это здорово перемахнуть залив.
Но теперь Ренато настаивал на споре. Бернард тщательно взвесил свои слова.
— Я принимаю вызов. Но отец Елены не из тех, кто будет стоять и смотреть, как кто-то проникает в панталоны его дочери. Это может отрицательно отразиться на наших семьях. Ну а потом, как можно будет нас рассудить? Как мы узнаем, кто победил? — Не дав Ренато времени обдумать ответ, Бернард продолжил: — Что послужит доказательством? Слишком грубо для благородного человека. Что еще раз доказывает, почему Елена не годится и ни одна другая девушка не годится тоже. Выбор дамы должен принадлежать любому из нас. Каждый должен будет пойти и завоевать целомудрие прекрасной девицы. К тому же время, отведенное тобой для этого, превышает все пределы и, прости мне, Ренато, мою банальность, требуется для оправдания излишних усилий. — Он пристально посмотрел на Ренато и напустил на себя видимость храбрости, на которую был способен. — Неделя. Через неделю после сегодняшнего дня мы встречаемся в кофейне Лоретта с завоеванными нами дамами. — Он выдавил из себя сладострастную улыбку. — Мы попросим Умберто подвести за нас итоги. Он любит нас обоих и честен. Если только один из нас прибудет с девицей, то он и победитель. Если никто никого не приведет, то мы увеличиваем время пари. В случае, если, возможно, мы оба будем с дамами, мы попросим Умберто решить, чья избранница красивее.
Заметив одобрительный кивок Ренато, Бернард улыбнулся про себя, подумав об Анжеле, новой служанке его семьи. Главного он добился: изменил условия в свою пользу. Для Ренато не было никакой возможности в течение недели найти девушку, которая своей красотой могла сравниться с Анжелой. К тому же служанки были так предсказуемы и так трогательно услужливы.
Бернард протянул руку.
— Спор равных?!
Сильно пошатываясь, Ренато поднялся на ноги, чтобы пожать руку Бернарда и разбрызгал вино из бокала.
— За спор равных!
Он так сильно чокнулся с Бернардом, что оба бокала треснули. Вино, словно кровь, разлилось по столу и по коврику под ним.
Покачиваясь, Ренато почти пропел:
— Вино и женщины — как я их люблю. Больше, чем тебя, Бернард. Сильнее, чем тебя.
В зале гостиницы никого не было, и больше не о чем было говорить. Они оставили битое стекло лежать там, куда оно упало, и вышли в ночную темноту. Накрапывал дождь, и на улице было безлюдно. Ренато, пошатываясь, направился на поиски извозчика, а Бернард пошел по темноте в сторону гор. Он был достаточно пьян, чтобы не обращать внимания на дождь, но не настолько, чтобы выбросить противоречивые мысли из головы. Конечно, он выиграет спор, но хотелось ли ему этого испытания? Тихий голос у плеча замолчал, но дождь, стучавший по дороге, эхом отдавался в его мозгу, создавая там беспорядочный шум. Назойливые звуки усиливались, мучая его своим бормотанием. Он почти бежал, стараясь оторваться от звона в ушах.
Подножие лигурийских гор в зеленовато-бурой дымке спускалось к прибрежным утесам. Его пустынная поверхность кое-где оживлялась островками устойчивых к холоду кактусов и отдельными соснами на закрытых от ветра участках. Земля тут почти не обрабатывалась, оставаясь фактически нетронутой с того самого времени, когда римские легионеры поставили здесь печать империи чуть не полторы тысячи лет назад.
Обычно Бернард, когда ему приходилось бродить в непосредственной близости от утесов, замечал, как вело себя море. Но этим утром он очень спешил. Наклонив голову под напорами необычно холодного ветра, дувшего со стороны Средиземного моря, он почти бежал по проторенной тропе, которая вела от виллы к морю. Свернув с тропы, он направился к соснам, за которыми была ложбина, шедшая к разлому в скалах В течение пяти минут Бернард пробирался по дну ложбины, пока не достиг незаметной расселины в земле, почти скрытой от глаз грудой камней и колючим кустарником. Сдвинув несколько камней, Бернард забрался в расселину, оказавшись в пространстве, достаточном по ширине, чтобы туда поместились его плечи. Двадцать метров или около того ему пришлось продвигаться в темноте до входа в сухую пещеру размером с две комнаты, слабо освещенную лучами света, пробивавшегося через отверстия вверху.
Не торопясь, в полной тишине Бернард приступил к своему ритуалу. Он зажег два фонаря на полу, выхвативших из темноты одну из стен с призрачным рельефом. Затем он расстелил покрывало, сел на него лицом к освещенной стене, поджав под себя ноги и сконцентрировав взгляд в одной точке.
Образы на стене появлялись и исчезали. Время от времени он разговаривал с ними. Он видел лошадь, голубя, скипетр и, наконец, свое внутреннее «я», которое водило его рукой всегда, когда он посещал это подземное убежище. Лицо его второго «я» понимающе посмотрело на него и улыбнулось. Его чувства к женщинам чередой промелькнули в голове: безразличие, скука, гнев, а в последнее время к ним добавилось еще и медленно накапливавшееся отвращение. Вдруг он вздрогнул. Лицо исчезло, растворившись на мозаике выступов, неровностей и затененных углублений.
Затем он увидел ее в мягких серых тонах. У нее были темные глаза, чуть курносый нос, рот приоткрыт в усмешке. Была ли это Анжела? Он пожелал, чтобы она исчезла. Моргнул раз-другой, но она не пропадала. Он отвернулся от стены, затем неожиданно оглянулся назад. Ее лицо насмехалось над ним. Он заставил себя посмотреть туда, одновременно мысленно умоляя ее исчезнуть. Теперь насмешку сменила ласковая улыбка. Это была Анжела. Она звала его взглядом, он почувствовал, что кивает ей и что странный импульс пробежал по его венам. Затем один фонарь потух, и видение исчезло.
Призраки покинули его. Бернард сложил покрывало и убрал на место, в нишу, затем потушил второй фонарь и выбрался в мир наверху. Он почти не ощущал свежего ветра, дувшего ему в спину, пока шел по грязи назад к отцовской вилле. Он знал теперь то, что ему следовало сделать. Но прежде нужно было покончить с капитаном Паскалем Кордобой.
В генуэзском порту группа матросов, потея под полуденным солнцем, выгружала со «Звезды Лиссабона» груз, принадлежавший Биру. Одна гора отрезов уже лежала под навесом на случай дождя, а вторая еще обретала форму на причале. За «Звездой Лиссабона» был пришвартован еще один корабль, сильно накренившийся причальным бортом. Он направлялся из Афин в Марсель, но тремя днями ранее еле дошел до Генуи. Груз был уже снят с него и уложен рядом на пирсе. На борту велись приготовления к тому, чтобы отвести корабль на другой берег залива в ремонтный док.
— Боже, нам здесь возиться до полуночи, пока все разгрузим, — пробормотал Педро Диас, первый помощник капитана на «Звезде Лиссабона». — Еще час на то, чтобы сменить причал, а потом — еще десять часов на погрузку товара, принадлежащего греку. — Он проклинал жадность судовладельца.
Кордоба совершил промах, отказавшись от груза Биру в пользу более выгодного предложения грека. Даже несмотря на то что ошибка переписчика контракта позволяла ему осуществить это, так никогда не делалось. Никогда. «И он даже не пришел, чтобы посмотреть на выполненную работу», — с горечью подумал Диас. Как-то неожиданно сказался больным. Как удобно.
Если бы Диас мог видеть своего капитана в этот момент, то он не стал бы подозревать Кордобу в том, что тот пренебрегает своими обязанностями. Кордоба лежал на своей койке. Лицо его было покрыто потом и серого цвета рвотой. Его член жгло как огнем. Мочевой пузырь был переполнен, но боль при мочеиспускании не давала возможности освободить его. Он стонал, голова его разрывалась от мыслей о том, что он поражен болезнью, которой боялся больше всего.
— Вонючая сука, — рычал он себе под нос.
Глаза его были закрыты, но сон не шел. Несмотря на то что все его чувства были подавлены болью, Кордоба услышал стук в дверь, а затем и голос.
— Капитан Кордоба?! Это Бернард Биру. Можно зайти?
Кордоба мог ожидать разозленного Винсента Биру, но никак не его отпрыска. Ему не хотелось бы сейчас объясняться с разъяренным как бык Винсентом. Совсем другое дело его бледнокожий сын.
Кордоба лишь успел приоткрыть рот, чтобы сказать какую-нибудь колкость, как Бернард уже зашел в комнату и оказался у его койки. Капитан с трудом поднялся на одном локте.
— Чего ты хочешь? — пробормотал он низким голосом.
Бернард, одетый в дорогой шелковый деловой костюм, осмотрев разбросанную по каюте одежду и бутылки, похлопал тростью по ладони. На столе на грязной скатерти стоял графин с мутной водой.
— Позвольте мне убедиться, что я правильно понял вас, капитан. Наш договор подразумевает, что сегодня вечером вы выходите в Марсель. Этот товар срочно нужен нашим клиентам, и они ждут его с нетерпением. Но, если я не ошибаюсь, ваши люди разгружают нашу мануфактуру на причал. И мне было сказано, что вы отплываете завтра с грузом, снятым вон с того греческого судна. — И он показал рукой в иллюминатор.
— Читай ваш контракт, молокосос! — прокаркал Кордоба. — В нем не указана дата прихода судна. Ошибка злополучная для вас, но удачная для меня. — Он вытер лицо грязным носовым платком. — А кроме того, греки в большей нужде. Вы из-за денег удавитесь, а я что, хуже?
Кордоба хотел еще что-то сказать о своих долгах, о том, что семье Биру ничего не стоило перенести эту небольшую потерю, но Бернард прервал его.
— Вы выглядите не очень здоровым, капитан. Даже совсем нездоровым. Я думаю, что вам следовало бы быстрее потратить нажитые неправедным путем деньги, поскольку, как мне известно, вы заразились той болезнью, что у нас в Генуе называют «оспой Патроне». Только в прошлом месяце работник моего друга стал жертвой этого ужасного заболевания. Перед смертью он ослеп и сошел с ума, бедняга.
От его слов к горлу Кордобы неожиданно подкатила тошнота.
— Как? Я…
Бернард улыбнулся, повернул один из стульев спинкой вперед и уселся на него верхом, лицом к потеющей фигуре на койке.
— Джина Патроне, шлюха, которая живет поблизости. Брюнетка не первой молодости. На одной из стен у нее висит картина с изображением обнаженной натуры. Мне продолжать?
Кордоба молча смотрел на него, размышляя, что последует за этими словами.
— Она вся прогнила от болезни, вы знаете. Ах, о Джине можно столько историй рассказать. Некоторые посылали к ней своих врагов, притворяясь их друзьями. Безрассудные юнцы выдумали азартную игру, в которой проигравший должен был лечь с ней в постель. — Бернард наклонился вперед и дотронулся тростью до промежности Кордобы. — Боль будет только усиливаться, вы понимаете?
Кордоба отшатнулся от трости, как от змеи. Глаза его были полны слез. Как и большинство моряков, он считал венерические болезни жестокой лотереей. Теперь пришла его очередь проигрывать. Он уже желал встречи со священником и очищающим таинством исповеди. Закрыв глаза, он прошептал:
— Иисус, Мария и Иосиф.
А когда открыл их, то увидел, что Бернард стоит рядом с ним и держит в руке баночку с белой мазью.
— Нет, капитан. Думаю, что эта троица недостаточно беспокоится, чтобы помочь вам. Но меня можно убедить пойти вам навстречу.
Хотя Кордоба и промолчал, но его глаза выдали заинтересованность.
— Послушайте меня внимательно, поскольку я не буду повторять то, что собираюсь сказать вам. Вы правы в своей оценке. Мы преодолеем эти трудности. Семья Биру может потерять деньги и даже пережить небольшой урон своей репутации, но она уцелеет, невзирая на любые ваши действия. С другой стороны, вы, мой неосторожный друг, не выживете. Только Богу известно, сколько дураков пострадало от безнравственности этой распутницы Патроне. — Бернард приблизил баночку к лицу Кордобы, медленно поворачивая ее в руке. — Видите это, капитан? Такая простая вещь. Но она может оказаться вашим спасением. — Он ободряюще улыбнулся. Лживые слова с легкостью срывались с его губ: — Мой преподаватель химии в университете разработал это вещество год назад для того, чтобы спасти жизнь своего самого талантливого ученика. Как и вы, молодой человек оказался неразборчивым в своих привязанностях. Я сам видел его тогда, когда его состояние было хуже, чем у вас сейчас. Он смазывал свой член этим снадобьем в течение двух недель. И излечился, хоть и постепенно, но полностью.
Глаза Кордобы заблестели от возбуждения.
— Сколько?..
Бернард убрал руку.
— У нас обоих есть потребности, капитан. Если вы сегодня с вечерним приливом выйдете в море с нашим грузом, то мазь — ваша. Если нет… — Он пожал плечами.
С очевидным усилием Кордобе удалось подняться на ноги. Он сделал шаг к Бернарду, который с легкостью увернулся от него.
— Как мне узнать, что ты говоришь правду? В моей болезни, возможно, нет ничего такого, и она пройдет спустя несколько дней. Я скажу тебе, что думаю. Я думаю, что ты дьявольский лгун.
Бернард улыбнулся, положил баночку в карман и направился к двери.
— Как хотите, капитан. Вы отвратительный человек и мерзавец, и то, что с вами произойдет, не будет потерей ни для кого. — Он обернулся, уже взявшись за ручку двери. — Еще одна вещь. Пожалуйста, прикажите вашим людям позаботиться о грузе, принадлежащем Биру. Я планирую зафрахтовать другое судно в течение недели. Учитывая ваше состояние, мы сможем даже обогнать вас еще до Марселя. — Громко рассмеявшись, он закрыл за собой дверь и был на пути к выходу, когда до него донесся сдавленный голос Кордобы.
— Подожди! — Кордоба стоял в дверях своей каюты, согнутый пополам, он опирался на дверной косяк. — Хорошо, черт тебя побери! Хорошо. Договорились. — Он протянул руку за баночкой и вздрогнул от того, с какой силой Бернард перехватил его руку.
— Не так быстро, капитан. Всему свое время. Сначала мы скажем вашему старшему помощнику об изменении планов. И только потом — мазь.
Спустя десять минут взбешенный Кордоба лежал на своей койке, все еще сильно потея. Его член был покрыт толстым слоем мази. Бернард быстрым шагом удалялся от корабля. Стуча тростью по каменной мостовой и кованым железным изгородям на ходу, он ухмылялся про себя. Сардинец-трактирщик и Джина Патроне хорошо справились с задачей. Комбинация с мышьяком в его вине и жидкой мазью, которой Джина смазала себя, обеспечили проявление нужных симптомов у Кордобы. Застыв на месте, Бернард смотрел, как «Звезда Лиссабона» подняла якорь и бесшумно вышла из гавани в открытое море. Без целебной мази симптомы Кордобы исчезли бы в течение дня. Легкий раздражитель, добавленный в мазь, должен был продержать капитана в состоянии озабоченности до самого Марселя. После все это больше не имело никакого значения. Единственный вопрос, оставшийся нерешенным, заключался в том, платить ли Джине Патроне дополнительные семь монет, как он обещал, или нет? Он решил, что не заплатит.
Анжела Пьетро сидела в своей маленькой комнате в помещении для слуг, расположенном со двора виллы. Она пребывала в глубоком раздумье. На ее кровати лежало два платья. Одно было подарком ее бывшего любовника, второе она украла у эгоистичной дочери семейства, которому она прислуживала в Специо. Она выбрала светло-зеленое платье из тафты, поскольку оно облегало ее грудь плотнее, чем более элегантное красное кисейное платье, украденное ею. Кроме того, из-за турнюра красное платье не подходило для того, что было у нее на уме. Она немного помазала духами Люсинды Биру ложбинку между грудей и приступила к расчесыванию своих длинных черных волос. Быть приглашенной молодым хозяином послушать его стихи — это одно. А быть приглашенной в тот вечер, когда его родителей нет дома, — это совсем другое.
Бернард стоял уже в библиотеке, держа руки за спиной, и смотрел на море. Двери балкона были открыты, и шумы и запахи моря влетали в комнату и быстро заполняли ее. Перевод «Освобожденного Иерусалима», который он делал, обрывался на пометке с выписанными тремя нерегулярными формами одного глагола. В другое время он решил бы этот вопрос не раздумывая. Он начал было играть своего любимого Баха на клавесине, но звуки, извлекаемые из инструмента, были слишком громкими и безжизненными.
Он собирался подвергнуть себя испытанию, которого всегда избегал. Пещера предопределила это, но, несмотря на то что она всегда безошибочно направляла его по верному пути, ему все же было как-то не по себе. Тихий голос у плеча нашептывал сладкие слова о радостях любви, и он понимал, что должен был чувствовать какое-то желание, какой-то интерес при мысли о ласке женской плоти. Он даже пытался убедить себя, что не должен этого делать, что для него было бы лучше не участвовать в этом пари. Какая разница в том, кто будет капитаном «Полумесяца»? Была ли вообще нужна интрижка с этой простушкой? Но ничего не получалось. И впервые в своей жизни Бернард Биру был напуган.
Женщины были существами низшего порядка и не волновали его. Некоторые из них занимали его вполне сносными разговорами, и он знал нескольких, обладавших кое-какими скромными талантами. Бернард беспокоился только о своей собственной убежденности. Он был избранным, ожидавшим своей собственной участи. Когда наступит время, он получит сигнал. А пока должен вслушиваться во внутренние голоса и быть в состоянии готовности. Но все же, несмотря на то что его душевные побуждения говорили ему завоевать эту женщину и унизить Ренато, впервые в жизни он не спешил соглашаться с ними. Но сегодня он не должен был отступать. Тихий голос и пещерная Анжела могли оказаться правы. Он просто хотел, чтобы все быстрее закончилось.
Бернард едва расслышал стук в дверь. Он открыл ее и увидел Анжелу, смущенно стоявшую перед ним. Девушка была выше, чем он предполагал, он заглянул в ее темные глаза снизу вверх. Он стал жонглировать словами, стараясь изобразить игривое настроение, которого у него не было:
— Анжела, дорогая, от твоего вида просто дух захватывает. Заходи же, пока ты не исчезла в ночи, как прекрасный закат.
Бернард проводил ее в комнату и предложил сесть. Он уже выбрал тактику действий. Сначала лесть, чтобы расслабить и добиться ее восхищения. Стакан портвейна, пока читает стихи с надлежащими чувствами и интимностью. Потом слегка поцелует ее, затем крепче. К моменту, когда он разденет ее, он уже будет готов. Он был уверен, что будет. А после этого докажет, что он хозяин. И она будет только рада пойти и встретиться с его другом в кофейне Лоретти. Чтобы не рисковать, он получит ее лояльность, дав ей немного денег из кошелька отца. После следующего вторника она снова станет просто служанкой. Он, возможно, попросит отца уволить ее.
— Спасибо, господин Биру, — ответила Анжела, рассматривая залитую мягким светом комнату. Она тоже немного порепетировала в уме. Она будет покладистой и сделает так, чтобы у него все получилось легко, но без бесстыдства.
Она не села, а сразу направилась к книжным шкафам.
— Я трачу на уборку этой комнаты больше времени, чем на другие. Я не должна говорить вам почему. Но все же скажу. Как вы думаете, почему? — Голос ее звучал кокетливо, дразняще.
— Потому что с книг тяжело вытирать пыль? — спросил Бернард.
Анжела весело рассмеялась:
— Нет-нет, глупышка. — Она доверительно понизила голос: — Это из-за книг. Я их читаю. А одну как-то раз вечером я даже унесла к себе в комнату. Но вы никому не расскажете, правда?
— Ты их читаешь? — Бернард был удивлен по-настоящему.
— Не все. Только некоторые. — Она коснулась томика Вико. — Этот автор один из моих самых любимых. Я плакала, когда читала поэму о девушке, которая утонула, пытаясь спасти своего возлюбленного.
Бернард взял ее за руку, не обращая внимания на внезапную боль в глубине глазниц.
— Анжела, ты, кажется, самая замечательная девушка. А теперь ты сядешь вот здесь на кушетку, а я налью нам с тобой по стакану портвейна. Я хочу, чтобы ты чувствовала себя свободно, когда будешь сравнивать мои стихи с романтической поэзией Вико.
Анжела села. Инстинктивно почувствовала беспокойство, но почему, она понять не могла. Она выдавила из себя ободряющую улыбку.
— Мне понравятся ваши стихи. Вы много пишете?
— Нет. Фактически большую часть своего свободного времени я перевожу книги или читаю. Предмет не имеет большого значения. Мне просто нравится накапливать знания.
Оказавшись за ее спиной, он нахмурился, раздражаясь на себя за свою откровенность. Он поднес два стакана портвейна к кушетке и сел рядом с Анжелой.
— За любителей поэзии. — Они чокнулись и выпили. — Кто научил тебя читать? Должен признаться, меня это заинтриговало.
— Когда я еще была маленькой девочкой, мой дядя жил вместе с нами. — Она улыбнулась и сделала приличный глоток портвейна. — Он научил меня и брата. Мама говорила, что для меня это пустая трата времени. Вы тоже так считаете, господин Биру?
— Конечно нет, — ответил Бернард, широко открыв глаза в притворном изумлении. — Если, разумеется, не думать о том, что, не умей ты читать, не прочла бы Вико, а следовательно не поняла, насколько действительно плохи мои стихи.
Оба нервно рассмеялись, и Бернард поймал себя на том, что ему захотелось быть где-нибудь подальше от этой замарашки. Собравшись, он наклонился и коснулся ее колена.
— Пожалуйста, Анжела, зови меня Бернард. Сегодня вечером мы просто два человека, говорящих о поэзии.
Анжела опустила глаза, не убирая колена из-под его задержавшейся руки. Холод, шедший от руки, чувствовался даже через платье.
— Хорошо, Бернард. Давай послушаем твои стихи.
Бернард отошел к письменному столу и взял лист бумаги. Он написал поэму второпях несколькими часами ранее. Это были на удивление плохие стихи, и он знал об этом.
— Я написал это год тому назад, кажется, во время поездки в твой родной город, Специо. Мне было тогда одиноко, и скала у мола, смотревшая на море, казалось, разделяла мое одиночество. — Он сел рядом с Анжелой, затем подвинулся ближе, пока не почувствовал своей ногой тепло ее бедра. Он улыбнулся ей. — Здесь светлее, ты согласна?
Анжела ответила на его улыбку, прижав свою ногу к его.
— Да, так гораздо лучше, — с придыханием сказала она.
Бернард приступил к чтению. Он надеялся, что эмоции, которые он вкладывал в интонацию своего голоса, были убедительными.
Ты в одиночестве тщетно
Взор свой и слух напрягала,
До последнего вздоха, желая дождаться…
Ветер рвал твои волосы, дождь шумел,
Не давая покоя. До вечного сна
Оставалось всего лишь…
Если б я был с тобою, сумели б мы вместе
Устоять перед всеми ненастьями,
Души свои сохранив…
Время приостановилось, когда Бернард, положив бумагу, посмотрел на Анжелу. Ее глаза стали влажными, а ладонь легла на его руку. Слыша свое собственное затрудненное дыхание, тиканье часов и даже шум далеких волн, Бернард задумался на миг, после чего предпринял решительный шаг.
Анжела не противилась его объятиям. Ее губы были мягкими и податливыми. Ему показалось, что это был долгий поцелуй, он чувствовал ее ищущий язык. Его руки напряглись, когда он опускал ее спиной на подушки. Она притянула его к себе. Но даже плотнее прижимаясь губами к ее рту, он чувствовал, как пропадает его решимость. Он начал ловить воздух, задыхаясь, потом почти вслепую просунул руку между ее бедрами, подав вперед. Он не отдернул ее, щупая в отчаянном ожидании каких-либо перемен. Ничего не произошло. Но ему нужно было продолжать. Он опустил бретельку ее платья, обнажив грудь. Уродливые холмы вызывали у него отвращение. Она обняла его руками за шею, притягивая его голову к плоским соскам.
Даже прижимая его голову к своей груди, Анжела чувствовала сопротивление своего тела. То возбуждение, которое обычно являлось ответом на касание губ или дрожащих рук, пропало в сумятице других эмоций. Поведение Бернарда было почти таким же, как и у тех, кто заставлял ее стонать и извиваться, но с ним она чувствовала себя бесстрастной, как неодушевленный предмет. Обычно ее возбуждало то удовольствие, которое испытывали мужчины от ее обнаженного тела. Сейчас же Анжела была смущена. Давление его губ и ищущие пальцы не возбуждали в ней желания. Но, несмотря на смущение, она помнила то, что обещала себе. Ее руки принялись расстегивать пряжку на его ремне.
Бернард чуть не плакал. Хотя его и воротило от солености ее соска, он не отрывал от него губ, пытаясь сдержать подкативший к горлу комок. Он почти не чувствовал, как рука девушки возилась с его брюками, и ничего не познал, когда она коснулась его бессильного члена. Зато ясно ощутил, как горькая желчь неудержимо стремилась сквозь его зубы на белую грудь Анжелы. Открыв глаза, он неожиданно встретился с ней взглядом. Ее большие глаза смотрели испуганно. С криком он вскочил и помчался к открытой двери балкона. Его стошнило.
Пока эта отвратительная сцена разыгрывалась перед ее глазами, Анжела почти инстинктивно подхватила платье и натянула его себе на голые плечи. Ее мысли смешались, когда Бернард выпрямился и вытер губы льняным платком, выбросив его в темноту.
Помедлив немного у перил, Бернард повернулся к ней.
— Прошу прощения, синьорина Пьетро. Без сомнения, я съел что-то не то. Хотя я думаю, что вам приходилось уже видеть такое. — Он выдавил из себя добрую улыбку. — Пожалуйста, одевайтесь. Как видите, сегодня меня подвел живот. — Он повернулся к девушке спиной и начал что-то писать в тетради с переводом «Освобожденного Иерусалима». У него тряслись руки.
Анжела молча оделась. Ее смятение принимало конкретные образы. Голова с темно-каштановыми волосами, трясшаяся у нее на груди, и холодный, маленький, безжизненный член в ее руке. «Сегодня меня подвел живот».
Придя в себя и начав причесывать волосы, она заметила, как Бернард взял со стола кошелек. Она поняла, что он собирался сделать. Пока Бернард шел к ней, позвякивая кошельком, она заплакала. Сквозь свой гнев Анжела с трудом разбирала, что он говорил ей о встрече с благородными молодыми людьми в кофейне Лоретти.
— Все, что от вас требуется, синьорина Пьетро, это оказывать мне знаки внимания в присутствии моих друзей, чтобы со стороны казалось, что мы любовники.
Анжела с криком бросилась вперед, выбила у него из руки монеты, рассыпав их по полу. Слова сумбурно слетали с ее губ:
— Нет! Я не возьму этих денег. Ты думаешь, что меня можно купить, как шлюху? Я одно скажу вам, синьор. Каждая горничная и каждый лакей в Генуе узнают вскоре, что сын Винсента Биру — евнух, который никогда не сможет удовлетворить ни одну женщину. И что вместо семени он может выделять только остатки своей пищи. — Истерично рассмеявшись, Анжела убежала.
Бернард остался стоять на месте. Он не отводил взгляда от двери, захлопнувшейся за Анжелой, в течение целых десяти минут, словно загипнотизированный. Он пытался объяснить себе логику произошедшего. Только сжимавшиеся и разживавшиеся пальцы указывали, насколько он возбужден.
Из прихожей послышался шум. Пришли родители. Они вернулись раньше, чем ожидалось. Он поспешил укрыться в своей комнате. Оказавшись в ней, он улегся в постель и дал волю своим чувствам.
— Сосуды дьявола, — прошептал он.
Слезы навернулись ему на глаза. Бернард Биру заплакал в первый раз в своей взрослой жизни, глуша свои рыдания подушкой.
На следующий день Бернард проснулся поздно и угрюмо ковырялся в яйцах-пашот до тех пор, пока они не превратились в несъедобную массу. Он вышел из дома в состоянии полного отвращения ко всему, сопровождаемый разнообразными голосами. Последующие шесть часов он бродил по грязным проселкам, заброшенным тропам, сначала к оливковым рощам, потом на покатые склоны холмов, поросшие травой, пока не вернулся к скалистому берегу. Он пытался уйти от этих навязчивых скрипучих голосов и вспышек света, терзавших его, пока не свалился без чувств.
Бернард очнулся, когда солнце уже почти опустилось за морской горизонт. Голоса и вспышки утеряли свою настойчивость, головная боль ослабла.
Он поднял куртку, встал и пошел куда глаза глядят. Он потерпел неудачу, осквернив себя женщиной. Он пришел не туда, ведомый неизвестной силой. Он остановился, посмотрел на море, и голос вновь зазвучал, настойчивый и ясный, мягкий и ласковый: «Ты не потерпел неудачу, Бернард. Твой опыт с падшей женщиной — это начало твоей судьбы».
Бернард развернулся и направился к своему убежищу, которое было менее чем в километре от того места, где он стоял.
Через час в собирающихся сумерках он уже спешил домой. Его шаги были тверды и уверенны, словно груз свалился с его плеч. Он видел эту женщину снова, на этот раз она злобно смеялась. Она больше не выглядела девчонкой прислужницей, это была грязная женщина.
Во всем был свой смысл. Опыт, который он приобрел с этой потаскушкой служанкой, был предупреждением. Поскольку он поколебался в своей решимости, зло попыталось соблазнить его. Он прикасался к ее отвратительным губам, дотрагивался руками до ее мерзкого, извивающегося тела. Этого не случится более никогда.
Если первое видение оправдывало его, то от второго он пришел в неописуемое возбуждение. Поднявшись во всю высоту пещеры, оно было очень внушительным. Лицо, закрытое капюшоном, красиво украшенный наплечник, закрывавший грудь, и протянутые манящие руки не вызывали сомнения в том, кто это был. И он подсчитал их, семь теней, танцевавших вокруг одетой в рясу фигуры. Внутри него, нарастая, поднимался восторг радостной толпы. Его звала судьба. В Рим, в монастырь! В приют, где женщины были не нужны и нежеланны. В то царство, где власть одновременно мистична и реальна. Для мужчин церковь всегда была средством, но не для достижения той цели, для которой она была нужна ему. Это было так очевидно. Рим! Город идеальный для таких, как он, избранных для величия. Путь был ясен. Он должен был пойти и немедленно поговорить с отцом.
Несмотря на кажущуюся простоту и открытость, Винсент Биру был очень проницательным человеком. Три десятилетия в таком нестабильном деле, как судоходство, научили его читать в умах людей так же, как его сын читал написанное в книгах. Но, стоя накануне вечером у дверей комнаты сына с бутылкой портвейна и двумя пустыми стаканами в руках и слушая его всхлипывания, он почувствовал себя в полной растерянности. Его также смутили монеты, разбросанные по полу библиотеки. Удивление вызвал и легкий запах духов его жены, и платочек с кружевами, найденный им на кожаной кушетке. Но все, что он воображал себе, не шло ни в какое сравнение с тем ужасом, который он испытал при виде сына за столом во время завтрака. Мальчик был похож на привидение. Одет он был непривычно небрежно, лицо осунулось и побледнело, а в глазах застыло такое выражение, которое ему приходилось видеть и ранее, но не у своего сына. Он видел такое выражение на лицах врагов, над которыми брал верх, у капитанов, которых запугивал, и у соперников, которых бил в драках во многих тавернах от Марселя до Неаполя.
Догадка осенила его к концу завтрака. Новая горничная Анжела подходила к столу, неся кофе. Бернард пробурчал что-то себе под нос, вскочил и убежал в свою комнату. Теперь все стало понятно. Его сын поступил как дурачок. Он связался с этой симпатичной служанкой и, возможно, бесился по этому поводу. Этого было достаточно, чтобы обеспокоить Винсента. Может быть, она наградила его чем-нибудь? У таких девиц, как она, в хозяйстве всего хватает. Большинство подарков легко излечимо, и он не был с ней настолько долго, чтобы подхватить что-нибудь серьезное. Шантаж? Старая уловка, но легко решаемая таким мудрым и понимающим отцом.
Винсент просматривал несколько неоплаченных счетов, когда сын зашел в библиотеку и сел на свое место напротив большого дубового письменного стола. Он заговорил не обычным для себя ровным тоном, а скорее возбужденно выкрикивал:
— Отец, я должен поговорить с тобой о деле чрезвычайной важности! — Бернард достал из-за спины бутылку и поставил ее на стол. — Оно настолько важно, что за него стоило бы выпить даже в твое отсутствие.
«Боже милостивый! — подумал Винсент, глядя на то, как его сын разливает красное вино. — Что этот дурачок наделал? Если он полагает, что женится на этой потаскушке?..»
Хотя вслух он с улыбкой произнес:
— Конечно, пожалуйста, Бернард. Ты знаешь, как однажды сказал мой отец, сюрпризы бывают только двух видов: хорошие и плохие. И они связаны либо с деньгами, либо с женщинами. Каков же твой? Хотя могу заранее сказать, что я более чем догадываюсь. Полагаю, что ничего такого, что не могло бы быть решено разумным путем. — Он откинулся в своем кресле, пока Бернард ставил бокалы на стол. — Ну, Бернард, за что или за кого мы пьем?
Наступила длинная пауза. Бокалы так и не были подняты. В глубине души Винсент почувствовал какое-то беспокойство. Голос сына прозвучал размеренно и неторопливо, словно он говорил, ожидая отпора:
— Отец, я собираюсь уйти в монастырь. Я думаю, что ты должен знать об этом, поскольку это повлияет на наше дело.
Винсент почувствовал себя так, словно один из его дородных матросов ударил его в живот. Мысли о девушке исчезли сами собой, пока он мучительно соображал, что ответить.
— В монахи?! Я думал, что в тебе меньше святости, чем во мне. Ты — монах! Это при всем том, что ты здесь имеешь? — Винсент припомнил, сколько раз сын говорил ему о лживости слуг Господних, ценивших сокровища этого мира выше, нежели духовное торжество мира грядущего.
Ответ Бернарда был лишен эмоций и прозвучал довольно сухо:
— Мне был зов, отец. Я услышал его сегодня. — И более он не дал никаких объяснений.
Винсент было уже приступил к более серьезным возражениям по поводу неверной оценки ценностей его сыном, когда вдруг увидел взгляд Бернарда. Горячая убежденность, в основе которой лежало что-то более пугающее, заставила его замолчать. Когда же он наконец заговорил, то сам поразился уступчивому тону своего голоса:
— И какой же орден ты выбрал? Где собираешься учиться? И почему все так неожиданно? Я имею в виду, что если ты решил серьезно, то все необходимо соответствующим образом обдумать.
Бернард ответил не задумываясь:
— К доминиканцам. Я буду доминиканцем. Я буду проситься в монастырь Святой Сабины в Риме.
Винсент кивнул. В словах сына был здравый смысл. Дядя Люсинды был доминиканцем. И, как и все образованные молодые люди, Бернард был знаком с заслуженной репутацией ордена в поддержании духовных ценностей. К тому же сейчас, когда папская власть была на подъеме, Рим был подходящим для учебы местом. Хотя неожиданность происходящего, конечно, создавала некоторые проблемы.
— Так ты говоришь, Святая Сабина? Я бы на твоем месте выбрал бы монастырь Святого Фомы, чем не прекрасное место? По-моему, это главный оплот доминиканцев в Италии. И недалеко от Рима. Хотя, зная тебя, я думаю, что ты имеешь свой резон.
Бернард кивнул, но ничего не сказал.
Отец же продолжил:
— Нехорошо, что ты покидаешь нас так быстро. Мне нужно еще написать и послать рекомендательное письмо настоятелю монастыря Святой Сабины. Это следует предпринять еще до того, как ты покажешь ему свою пригодность. Для того, чтобы хотя бы доказать ему правильность сделанного тобой выбора.
— Это просто, отец. Я возьму рекомендательное письмо с собой. — Он дотянулся до бокала с вином, из которого не было выпито еще ни капли. — Так мы выпьем? — Он поднес вино отцу.
Несмотря на то что мысли вертелись в голове Винсента хаотично, он чувствовал себя странным образом, будто смотрит на все происходящее со стороны. Бернард священник! У него отсутствует страсть. Он лишен этого. Может быть, монашество заменит ему это? У него не было сомнения в том, что Бернард не только примет постриг, но и многого добьется на этом святом поприще. В его лице доминиканцы получат не просто скромного слугу Божьего. «Пути Господни неисповедимы», — часто говорила его мать. То, что происходило с его сыном, было тому живым подтверждением.
— За твою новую жизнь. — Они выпили, но Бернард не сказал ни слова. Винсент нарушил молчание: — Ах, Бернард. Я знаю ту, что обрадуется, что не зря так усердно молилась всю свою жизнь. Мы должны немедленно сказать обо всем твоей матери.
Люсинда Биру не разочаровала своего мужа. Господу, Пресвятой Деве и Екатерине Генуэзской было тут же воздано должное. Серьезный разговор между родителями и сыном был отложен напоследок. Люсинда радостно обняла их обоих и, к удивлению Винсента и скрытому изумлению Бернарда, предложила попить вместе чаю, несмотря на то что был неурочный час. Но ведь это была такая новость!
Вся следующая неделя была посвящена сборам. Люсинда настояла на том, что сама уложит вещи сына. Он упаковывал книги, она — одежду. Бернарду трудно было убедить ее в том, что доминиканский идеал нищеты исключал возможность превращения его кельи в монастыре Святой Сабины в квартиру знатного молодого человека. Она в конце концов успокоилась, собрав большой сундук, который был соответствующим образом погружен на одно из судов Биру, направлявшихся в Неаполь.
Совсем некстати, думал Бернард, что его мать пылает такой любовью к церкви. С ее увлечением прогулками и склонностью к интуитивным поступкам она в какой-то мере была похожа на него. Его несколько забавляли мысли о том, что мать убеждена, что вера его так же тверда, как и ее. И не потому, что он не был готов проявить должное благочестие тогда, когда в этом была необходимость. Ему не хотелось ощущать излишних проявлений материнской сентиментальности накануне своего отъезда. Хотелось бы терпеть их как можно меньше и уехать по возможности быстрее.
Дверь в ее комнату была приоткрыта, и, постучав в нее, он вошел. Люсинда заканчивала свой вечерний ритуал, посвященный Богу, в который входило чтение избранных мест из Нового Завета или жития святых, за которым следовала обычная молитва из розария, литания Пресвятой Богородице. Она сидела на кушетке, читала святого Павла и улыбнулась, увидев сына. Поднявшись, она приветствовала его легким поцелуем.
— Бернард, я с трудом верю в то, что произошло. Наконец-то все мои молитвы услышаны. Ты уезжаешь так далеко, но я даже не грущу. Ну, если только чуточку.
Она взяла его за руку, и они присели. Бернард начал нескладно, как бы борясь со своей неуверенностью в том, что хотел сказать:
— Я рад, что ты счастлива за меня, мама. Это то, что я должен совершить.
Люсинда кивнула, а потом наклонилась и прямо спросила:
— Зов был сильным? — Прежде чем он смог ответить, Люсинда продолжила, голос ее звучал искренне. — Я еще девочкой ждала этого зова свыше. Мне так хотелось стать монахиней, но Господь не призвал меня. Я считала себя недостойной, до того как прочла о Катерине Генуэзской. Она не была монахиней, а посмотри на ее деяния. Все эти видения и благодетельность к бедным. Она была замужем, но у нее не было такого сына, как мой Бернард, который станет священником, великим священником.
Бернард вздохнул.
— Мама, ты говоришь так, словно меня уже причислили к лику святых. Я только начинаю свой путь. Учеба, насколько мне известно, будет трудной и долгой.
— Тебе не будет трудно, — ответила Люсинда, качая головой. — Тебе был этот зов. Как Он позвал тебя, Бернард? Голосом? Светом? Благодатью, раскатисто прозвучавшей с моря, словно гром?
— Нет, мама. Ничего подобного не было. Я просто неожиданно понял, что мне следует делать.
Люсинда осталась при своем мнении. Зов свыше всегда был ясной индивидуальной просьбой Господа, часто имевшей ярко впечатляющую форму. Это не могло быть просто ощущением. В противном случае и она могла бы стать монахиней.
— Они спросят тебя, ты же знаешь. Доминиканцы спросят тебя о зове. Катерина Генуэзская была на исповеди, когда вокруг нее собрался мерцающий свет, чуть было не ослепивший ее исповедника. И следом за этим ей привиделась вся ее будущая жизнь как дорога на небеса. Это было чудесно. — Она глубокомысленно кивнула. — Да, доминиканцы спросят тебя о зове.
— Боюсь, что истинные доминиканцы удовлетворятся простым чувством. Кандидат в священнослужители должен быть прежде всего честным человеком, милая мамочка. — Он поднялся. — Уже поздно, а мне завтра рано в дорогу. Судно поднимает паруса с утренним приливом. — Он наклонился и погладил Люсинду по щеке. — Спокойной ночи, мама.
Провожая его взглядом, она ответила:
— Спокойной ночи, мой дорогой, я буду скучать по тебе.
Последние слова были произнесены почти шепотом. Она вновь принялась за молитву. Жар в ее груди мог быть утолен еще большим усердием в молитве в этот самый особенный вечер. Преклоняя колени, она вспомнила о золотых монетах, которые она положила ему под одежду. Она годами копила эти деньги. Теперь они принадлежали Бернарду.
Выйдя в коридор, Бернард подумал: «Спасибо, дорогая мама. Если это было хорошо для Катерины Генуэзской, то и доминиканцы не станут возражать против этого». Теперь он решил, как он расскажет о зове: он молился в одиночестве, свет Божьего откровения был легким и неземным. Ирония состояла в том, что его вступление в святая святых богослужения частично осуществлялось благодаря той, которую легко можно было принять за женщину, полностью лишенную рассудка. Впрочем, как и все женщины.
Люсинда не пошла провожать Бернарда на корабль. Она осталась стоять на широкой лестнице одна, пока ее муж и сын садились в коляску. Лошадьми правил Винсент. Слуг не было, хотя обычно они собирались вокруг, когда уезжал кто-нибудь из членов семьи. Бернард настоял на том, чтобы им предоставили в этот день выходной в качестве его прощального подарка. Люсинда провожала коляску взглядом, пока та не исчезла вдали, а потом почти плача принялась перебирать в руках четки.
В порту Винсент убедился, что все было погружено и каюта была подготовлена в соответствии с его указаниями. Он достал из кармана два конверта.
— Твое рекомендательное письмо и немного денег. Твоя мать думает, что последнее тебе не понадобится, — сказал Винсент, натужно рассмеявшись.
Бернард взял конверты, раздраженный тем, что Винсент решил следовать правилам доминиканцев и дал ему какие-то жалкие гроши. Возникла неловкая пауза.
Наконец Винсент протянул руку.
— Прощай, Бернард. Я уверен, что ты преуспеешь на ниве богослужения. Но не забывай, что время все меняет. Если что-то пойдет не так, ты всегда сможешь вернуться. Дело семьи Биру навеки останется твоим.
Бернард пожал отцу руку, но не ответил на дружеское похлопывание по плечу. Он спокойно сказал:
— Я думаю, этого не случится. Если будет нужно, то напишу. А сейчас я пойду и разложу вещи.
Он уже полез в люк, который вел на нижнюю палубу, когда Винсент окликнул его:
— Ты уверен, что не хочешь меня ни о чем попросить… О чем-то, что я мог бы сделать за тебя?
На лице Бернарда мелькнула тень презрительной усмешки, а в словах едва улавливалось что-то такое, что Винсент почувствовал, но не смог понять до конца.
— Да. Скажи Ренато Сантини, что я уступаю ему «Полумесяц». Он поймет. И вот что еще, отец. Не то чтобы это меня очень беспокоило, но было бы неплохо уволить вороватую горничную немедленно и без всяких рекомендаций. — Затем он исчез из виду.
Глубоко задумавшись, Винсент пошел назад к коляске. С отъездом Бернарда дела его пойдут хуже, а ему самому придется работать больше. Но он снова все поставит под собственный контроль. Хотя, конечно, присутствие Бернарда несло больше процветания делу семейства Биру. Но он также доставлял и много беспокойства. В глубине души Винсент понимал и надеялся, что Бернард не вернется. Его сыну была уготована другая судьба. Он ни на секунду не поверил в то, что горничная была воровкой. Он помнил, что рассказывала его мать-крестьянка о добре и зле, с тех пор как еще был мальчишкой. Как Бог и дьявол посылают иногда на Землю специальных посланцев, чтобы помочь им разрешить их спор. Каким-то образом эта девушка задела его сына за живое, и ему казалось, что в этом случае она выступала орудием Бога, а не дьявола. Он сегодня же вечером уволит ее, но не без рекомендаций. Те, кто по-настоящему боятся Бога, не ошибаются в выборе между небесами и адом. Развернув лошадей в сторону дома, Винсент неожиданно почувствовал себя лучше.
Придя в каюту, Бернард лег на койку, положив себе на лоб мокрый платок. Голоса и огни вскрикивали и вспыхивали в его ушах и глазах, наполняя голову невыносимой болью. Его вспотевшее тело долго билось в конвульсиях, пока он не погрузился в прерывистый сон. Он все еще спал, когда судно подняло якорь и бесшумно погрузилось в туман, серым призраком внезапно подошедший к бухте с юго-запада.
Прочтя письмо, Сальваторе Теттрини принялся ходить по маленькой холодной комнате, совершенно забыв о молодом новиции, который ожидал за дверью, нервничая. «Странно, — подумал Томас Риварола, — что преподобный настоятель так взволнован этим прошением».
В монастыре уже поговаривали, что сын какого-то богатого человека из Генуи пожелал вступить в орден. Старик Марио видел его в тот день, когда тот впервые пришел на аудиенцию к настоятелю, и тем же вечером в трапезной описал его элегантное черное пальто, вышитый пояс и башмаки с серебряными застежками на темноглазом молодом незнакомце. Такие новиции нынче редко приходили к доминиканцам. В почете теперь опять были надменные иезуиты, втершиеся в доверие к благочестивому папе Григорию и забившие ему голову идеями современной теократии в Папской области — и, конечно же, с ними во главе. Поэтому неудивительно, что честолюбивые молодые люди шли в Общество Иисуса, а не к доминиканцам.
«Мы скоро снова станем подлинными братьями-проповедниками», — со счастливой улыбкой подумал Риварола, прежде чем его внимание опять не вернулось к тому, что происходило в комнате настоятеля. В чем причина такого очевидного расстройства настоятеля? За то, чтобы узнать это, он с готовностью выдал бы индульгенцию, отпускавшую все грехи.
— На этом все, брат мой. Ты можешь идти. Если потребуется, я вызову тебя, — сказал Теттрини, с полностью отсутствующим видом. Он закрыл дверь за удивленным молодым человеком.
Теттрини вернулся к своему письменному столу и, тщательно расправив свою белую рясу, уселся на простой стул с прямой спинкой. Положив письмо рядом с тем, которое было получено тремя неделями раньше, он, как всегда, тщательно скрестил свои руки так, чтобы нигде не была видна кожа, и невидящим взором вперился в простое распятие, висевшее на противоположной от стола стене.
Вот уже два года он настоятель монастыря Святой Сабины. Несмотря на то что с недавних пор монастырь переживает тяжелые времена, его стены на протяжении многих веков были свидетельницами приобретения знаний и соблюдения традиций. Во время своего назначения настоятелем он был поставлен в известность о том, что магистр ордена выбрал этот древний монастырь в качестве ведущего на пути доминиканцев к возрождению. Монастырь воспитывал послушание и духовное совершенство. Для принятия духовного сана новициям здесь требовалось меньше девяти долгих лет, как это было в других доминиканских монастырях. Наступит время, и Святая Сабина станет принимать к себе только лучших из лучших. Теттрини устало потер глаза. Но не сейчас.
Должность настоятеля монастыря Святой Сабины в Риме, в иерархии власти католической церкви считалась начальным пунктом на пути к архиепископскому чину настоятеля собора Святого Фомы, являвшегося орденской вотчиной. Преданные идеалам общественной деятельности и делу распространения слова Божьего, доминиканцы успешно завоевывали руководящее положение в католической церкви в XVI и XVII столетиях, но более ревностное в евангельской проповеди и политически более амбициозное Общество Иисуса заставило братьев-доминиканцев уступить им свои позиции в Ватикане.
«Обилие мелочных проблем, стоящих перед властью, — размышлял Теттрини, — огромно». Беспорядок, творившийся в Риме, вызывал у него сильную озабоченность. Но сможет ли он сам выдержать то, что уже давно замечает внутри этих стен? Грустно было подумать, но, несмотря на преимущества, которые давало особое положение монастыря Святой Сабины на пути орденских реформ, почти у всех, пришедших сюда по зову Господню, руки были лучше приспособлены к плугу, нежели к перу. Невежественность новициев вызывала у Теттрини отвращение, мысленно он рыдал каждый раз, когда ему приходилось учить неотесанного каталонца или невоспитанного неаполитанца основам языка и логики. Разве можно было считать этих людей наследниками Фомы Аквинского и Бонавентуры? Скорее их можно было назвать толпой невежд в белых рясах.
За все время своей службы в монастыре Теттрини так и не встретил еще ни одного кандидата на пожалование духовного сана, который отвечал бы его представлениям об идеальном доминиканце. Почему лучшим из всех его сегодняшних учеников был отвратительный Альфонс Баттист? Теттрини вздрогнул, представив его. Где все эти Томмазо Кампанеллы, Игнацио Данти и Альфонсы Чаконы? Их нет. А куда делись такие желанные для священников из Святой Сабины приглашения занять руководящие посты в Ватикане? Грустно признаться, но он не мог назвать никого, кто мог бы встать рядом с изощренными иезуитами в черных сутанах. Да, для доминиканцев наступили тяжелые времена. Но монастырь Святой Сабины должен был исправить положение. Раздумывая над тем, появилось ли за последние два года хоть что-то, указывавшее на это, он взял со стола письмо, датированное четырьмя неделями ранее, и стал вертеть его в руках.
Он вспомнил то удовольствие, которое получил, читая его в первый раз. Его обрадовал вовсе не выбор, который был сделан процветающей и образованной семьей; он встречал слишком много дилетантов, чтобы это впечатлило его. Нет, его взволновали успехи молодого человека в науках. Более того, юношу можно было назвать лингвистом. Джузеппе Меццофанти, близкий друг и коллега Теттрини из Болоньи, величайший лингвист современности, когда-то сказал Теттрини, что один ясный ум, владеющий многими языками, стоит тысячи миссионеров. Сейчас, когда псы антиклерикализма лают у каждого собора Европы, как никогда необходимо возрождение католической веры. Обрящет ли Святая Сабина защитника веры, стоящего тысячи человек? В нем затеплилась надежда.
На следующий день после получения рекомендательного письма, Теттрини пригласил Бернарда Биру в свой кабинет. Эта аудиенция была совсем не похожа на все предыдущие.
Марио проводил важного посетителя с почтительным видом, несвойственным старому раздражительному монаху. Но самым плохим было то, что манера Биру держать себя выглядела довольно естественной. Его плечи были развернуты назад, как у человека, привыкшего отдавать приказы. Его темные глаза оглядели комнату, запомнив все, что в ней находилось, после чего равнодушно остановились на Теттрини, а рукопожатие было твердым, но формальным. Теттрини был удивлен, когда увидел, что его посетитель сел без приглашения за простой дубовый стол на место напротив него самого, словно он был не постулантом, а равным ему. В его сжатых губах сквозил намек на улыбку, но немигающие глаза ничего не выдавали.
Следуя своей обычной привычке, Теттрини начал с вежливой беседы. Он справился о семье, о том, как шли дела у Биру, о жизни в Генуе. Ответы были вежливыми, но краткими и в большинстве своем малоинформативными. Не почувствовав к себе почтения, Теттрини решил испытать молодого человека, прежде чем перейти к вопросу о его призвании. Было вполне очевидно, что новичок нуждался в хорошем уроке.
Он прибегнул к своей излюбленной ловушке, задав Биру вопрос, что тот думает о широко распространенном мнении о схожести мыслей Аристотеля и святого Фомы Аквинского. Он был удивлен, с какой легкостью был обойден вопрос о сравнении. Вместо этого Биру убедительно разграничил рациональность и веру и показал, как эти два понятия сливаются воедино в определении католической теологии. К тому моменту, когда дискуссия уже исчерпала себя, Теттрини вынужден был ответить отрицательно на вопрос, читал ли он в оригинале работу Фомы Аквинского «Сумма против язычников». Гость с легкостью объяснил, что все переводы этой работы снижали остроту подлинника «ангельского доктора».
Затем Теттрини приступил к испытанию молодого человека во французском языке, прервав дискуссию сразу же, как почувствовал, что над ним берут верх.
Вспоминая свое раздражение при разговоре с Биру и свою неспособность управлять ситуацией, Теттрини скривился, мысленно вернувшись к своей последней попытке посостязаться в уме с этим человеком. Теттрини довольно хорошо владел английским языком, и он восхищался поползновениями английского поэта Джона Мильтона дать определение в стихотворной форме бесконечной борьбе сил Добра и Зла за человечество. Будучи уверен в том, что даже такой очень самоуверенный молодой человек, как тот, который сидел напротив него, не мог знать о произведениях английского пуританина XVII века, Теттрини спросил Биру, читал ли тот «Потерянный рай», наиболее важную книгу, содержавшую элементы критики католицизма. В ответ Биру милостиво улыбнулся, прежде чем назвал это эпическое произведение затянутым скучным рассуждением на религиозную тему. Если уж и читать Мильтона, то Биру предпочел бы «Самсона-борца».
Теттрини был совершенно ошеломлен, когда увидел, как Бернард Биру вскочил, держась обеими руками за край стола, приблизил к нему свое лицо, буравя его взглядом:
— Я более предпочитаю другого английского поэта. Он не зависит, подобно Мильтону, от миражей, увиденных неграмотными странниками в пустыне. — Лицо Биру раскраснелось. Его полные губы напряженно шевелились, а пальцы постоянно сжимались и разжимались. — Он вот уже несколько лет как покоится в могиле. Никем не замеченный, никем не любимый и до поры пока всеми забытый. — Голос его зазвучал громче. — Но Уильям Блейк останется великим и после того, как рабскую мораль Мильтона поглотит духовное пламя.
Теттрини слушал с открытым ртом слова Бернарда, шедшие откуда-то из глубины его сознания. Речь юноши звучала непохоже на все, что он слышал до сих пор.
— Призрачная дева, дрожа, с небес летит к немыслимым мученьям!
И Лоса дочери пророчески стенают; но напрасно,
Они сплетают новую Религию из новой Ревности к Теотормону!
И Вера Мильтона тому причиной: бесконечно разрушение! —
произнеся это, Бернард улыбнулся, и заговорил обычным голосом: — Это Блейк, отец-настоятель. Интересное послание, как вы полагаете?
Стараясь выиграть время, Теттрини пробормотал что-то о том, что ему нужно подробнее узнать об этом неизвестном поэте. Ему удалось протянуть еще пару минут, притворяясь, что он делал какие-то записи, прежде чем они снова вернулись к беседе.
Следующей темой обсуждения был зов Бернарду свыше и мотивы, побудившие его принять постриг. Теттрини был совсем не впечатлен рассказом Биру об ослепительных белых огнях и благостных голосах. На взгляд Теттрини, это мало соответствовало действительности. Кроме того, в XIX веке богоявление было менее впечатляющим. Средние века прошли. Хотя все это показывало серьезность намерений, с которой этот молодой человек хотел принять монашество. Теттрини было интересно узнать, почему его гость из всех выбрал именно доминиканцев.
— Поскольку мне было на них указано. — На этот раз голос, который услышал Теттрини, был ровным и лишенным эмоций.
Теттрини не знал, что и сказать. Он чувствовал себя опустошенным. Бернард посмотрел на пожилого человека с вопросом во взгляде:
— Время подготовки? Это правда, что в вашем монастыре можно быть рукоположенным в сан менее чем через девять лет?
Теттрини даже не попытался скрыть своей понимающей улыбки.
— Ах, теперь мне понятно, почему вы предпочли нас Святому Фоме. Вы правы. Обычный срок составляет не менее девяти лет. Один год — в постулантах, второй — в качестве новиция перед простым обетом, еще три года на философию и вечный обет, и в конце — последние четыре года на теологию Фомы Аквинского. Тем не менее генерал нашего ордена счел возможным утвердить новый курс в интересах похвального прилежания и истинных способностей, поскольку они открывают новый путь к более сильному и просвещенному ордену.
Бернард немедленно отреагировал на эти слова.
— Как долог этот курс? Каково минимальное время, которое я обязан провести здесь, прежде чем выйду отсюда священником?
Перед тем как ответить, Теттрини в задумчивости сжал губы.
— Это зависит от способности блюсти себя в строгости и успехов в учебе. Постулантом можно пробыть менее года. Новицием же нужно быть не менее года. Способному человеку достаточно года, чтобы усвоить необходимые знания по философии. Но теология… Это совершенно другой предмет. — Он спокойно выдержал пристальный взгляд Бернарда. — Мы не можем посвятить в духовный сан кого-либо, не пробывшего в монастыре менее пяти лет. Никого, вы понимаете?! Будь вы хоть самим Бонавентурой, мы не сможем отправить вас в мир до того, как вы проведете в этих стенах двадцать полных сезонов. Мы также считаем, что шесть лет суммируют предел интеллектуального, физического и морального напряжения. Ну и, конечно, в конце будут серьезные экзамены. Для дилетантизма здесь нет…
Бернард нетерпеливо перебил его:
— Правильно ли я понял, что праведные умы, управляющие делами этого места, также заинтересованы в справедливости, как и в насаждении строгого послушания?
Теттрини сделал вид, что он удивлен:
— Ну конечно. Трудности и испытания определяют все. А мы только признаем это.
— Хорошо, — сказал Бернард удовлетворенно. — Тогда решено. Я выйду отсюда через пять лет.
— Вы слишком забегаете вперед. — Теттрини еще раз заметил, как горели глаза молодого человека.
— Нет, отец-настоятель, вы возведете меня в сан летом тысяча восемьсот тридцать седьмого года. — И про себя прошептал: «Это предрешено».
Теттрини не расслышал последнего высказывания Бернарда, он устал и к тому же был слишком вежлив, чтобы переспросить. Он проводил своего гостя к двери, на ходу объясняя, что процедура принятия в монастырь требует времени. В это время он будет молиться и советоваться со старшими, а Бернарду он порекомендовал бы посетить святые места в Риме, поразмышлять и помолиться, чтобы Господь наставил его. Они встретятся снова через три недели. А пока Марио проводит его назад в келью.
Когда Биру удалился, Теттрини опустился в свое кресло. Он закрыл глаза, пытаясь привести в порядок мысли о замечательном молодом претенденте. В противовес блестящему уму внутри него сидело что-то непонятное. Этот человек, изъявив желание служить Богу, одновременно выказывал гордыню и высокомерие.
Личные качества претендента не беспокоили Теттрини. Со временем все это разрешится само собой. Другое дело впустить в подавленные и опустошенные ряды своего когда-то гордого ордена блестящего, но потенциально неуправляемого иконоборца. Он подумал, что, с таким риском можно будет справиться, но что, если наоборот? Теттрини протер глаза ладонями детским жестом, которому часто весело подражали новиции. Он уже знал, как ему следовало поступить.
Теттрини впервые встретился с Луиджи Ламбрусчини десять лет тому назад, когда великий кардинал, бывший тогда епископом, служил вдохновляющий новициев молебен о Пастве Господа и Львах Господа. Если кто и мог наставить его сейчас, так это был Ламбрусчини.
Бернард шел по Корсо Итальяно мимо виллы Боргезе. Солнце горячо светило ему в спину. Солнечное тепло лениво смешивалось с запахом сырости, поднимавшимся от бурой воды Тибра. Бернард остановился у церкви Святого Петра в Цепях в самом конце Виа ди Фиори Империале и зашел в магазинчик, над дверями которого, неподвижная в застывшем воздухе, висела выцветшая вывеска: «Старые реставрированные книги». Внутри прохладного и плохо освещенного помещения его радостно встретил невысокий полный человек, с улыбкой указавший на коробку с книгами, стоявшую за прилавком.
— Вот, посмотрите, синьор. Сам кардинал не постыдился бы иметь их в своей библиотеке.
Он громко рассмеялся над сказанным им самим же и в ожидании посмотрел на Бернарда, взявшего в руки том «Деяний апостолов». На титульном листе стояла пометка ордена бенедиктинцев и был указан год издания — 1750-й. Отметив про себя потертую обложку, Бернард открыл книгу наугад. Он одобрительно кивнул, наткнувшись глазами на непонятные, но сильные по воздействию видения Иоахима Флоренского. Спешно он просмотрел и другие книги. Это были его любимые произведения, надлежащим образом укрытые под обложками книг, праведных с точки зрения церкви. Так под обложкой «Суммы» святого Фомы Аквинского были спрятаны еретические работы современного венецианского мистика. Насмешки Рабле укрывались под псалмами и песнями. Полное собрание сочинений Уильяма Блейка — под сборником статей о Законе Божьем.
В келье новиция в Святой Сабине разрешалось держать только определенные, правильные книги. Как объяснил ему старый монах Марио, это правило было частью особого положения монастыря. Марио сообщил ему, что, по словам настоятеля, самостоятельное просвещение не всегда могло быть строгим до тех пор, пока было праведным. У Бернарда не было сомнений в том, что ему удастся убедить Теттрини в своем ненасытном стремлении к творениям души. Да, предстоящие долгие месяцы он будет много читать.
Он выпрямился.
— Это подходит. Доставьте их сразу же. Вы знаете адрес. — Он достал кошелек с монетами. — Плата, как мы договорились. За ваш труд и за ваше благоразумие.
— Обязательно, ваше превосходительство, — преувеличенно экспансивно выразился хозяин магазинчика, взял кошелек и убрал его под прилавок.
Получасом позже Бернард свернул с Виа Авентино, прямо за Святой Сабиной, и вошел в дворик маленькой гостиницы, укрытый террасой. Белые стены были увиты плющом, а в дубовых ящиках на балконах стояли горшки с цветами. Он жил в этой гостинице со дня своего прибытия в Рим. Место было лучше не придумаешь: рядом с монастырем, чисто и недорого. Он вошел в комнату с балкона и закрыл за собой дверь. Все было готово: гардероб с одеждой и гримом, место, где он мог писать, застеленная постель, полки для книг, буфет, который услужливый хозяин согласился еженедельно наполнять фруктами, выпечкой и хлебом. Бедняга никогда до этого не имел дела с постояльцами, платившими за год вперед, и он был рад поселить у себя этого щедрого и состоятельного молодого человека, который, очевидно, намеревался пользоваться комнатой только во время своих нечастых неожиданных визитов в Рим.
Он посмотрел на свои карманные часы. Пора было приступить к последней задаче. Он хотел разведать идеальный маршрут от гостиницы до Святой Сабины и замерить время, которое требовалось на то, чтобы преодолеть его. Он еще раз оглядел комнату и вышел из нее тем же путем, что и зашел.
Когда Бернард вернулся в гостиницу с необходимой ему информацией, уже стемнело. Ему хватило двух прогулок, чтобы понять, что при быстрой ходьбе отсюда до монастыря ему требовалось менее одиннадцати минут. Плюс три минуты, рассчитал он, чтобы пройти через монастырские ворота или перелезть через стену в невысокой ее части с южной стороны. Он предполагал, что по доброй монастырской традиции все внутренние двери в монастыре должны быть открыты. Если идти неспешной походкой, то на то, чтобы пройти это же самое расстояние, ему потребовалось бы на восемь минут больше. Поднимаясь по лестнице в свою комнату, он поймал себя на мысли о том, как часто ему будет удаваться удирать за стены монастыря и на сколько. Многое будет зависеть от строгости правил посещения ежедневных занятий в стенах монастыря и от того, насколько умело он будет обходить эти правила. Конечно, дух человека свободен всегда, но иногда тело тоже должно получать свободу.
Прежде чем закрыть за собой дверь в комнату, Бернард бросил взгляд на погружавшийся в темноту город. Было трудно разглядеть даже застывший силуэт цирка Максимуса, его потрескавшиеся стены, уцелевшие свидетели эпохи былого могущества, когда для слабых была уготовлена участь полить своей кровью песок арены. О Боже, как он ненавидел улицы! Грязные убогие люди, бесцельно проходившие рядом, шаткие коляски с безликими пассажирами и напыщенный человеческий багаж, пользовавшийся уловками процветания, чтобы демонстрировать свое пустое высокомерие. Быки без ярма, кони без вожжей, соколы без колпачков.
Оказавшись в тишине своей собственной комнаты, Бернард смог позволить себе почувствовать боль. Он повалился на кровать и закрыл глаза. Он пытался заглушить голоса аптечными снадобьями, но они только смеялись и заставляли его страдать еще сильнее. Даже во сне они преследовали его, погружая в жуткие прерывистые сны.
Он с усилием сел, сжав голову руками. Если бы с ним не случилось то, что произошло вчера, то он, возможно, забыл бы о духовном сане и покинул Рим навсегда. Он вернулся бы в свою пещеру, и если бы голоса не оставили его, то он поискал бы умиротворения самостоятельно, если бы это понадобилось. Но вчера у палаццо Квиринале он увидел его — папу Григория XVI. Вид этого человека в белой сутане, с руками, сложенными для благословления и поднятыми над многими тысячами склоненных голов умолкшей толпы, воодушевили Бернарда. И не важно, что папа Григорий не знал никого из этой толпы, пришедшей выразить ему свое уважение. Даже тогда, когда он поворачивался к ней спиной, толпа приветствовала его. Это была власть. В экстатический момент осознания этого голоса оставили его. Его голова была чиста. Он стоял на месте как вкопанный, пока папская карета не исчезла из виду. После этого Рим снова встал перед ним: омерзительный и чужой, а крещендо в его мозгу зазвучало так, словно угрожало сорвать голову с плеч.
Кардинал Луиджи Ламбрусчини подошел к окну и выглянул на площадь Святого Петра, уже опустевшую в эти ранние сумерки. Еще пару минут он стоял там неподвижно, а затем повернулся к человеку, сидевшему на удобном, покрытом бархатом диване.
— Очень интересно, Сальваторе. Остается один вопрос: управляем ли он? Потенциал только тогда превращается в силу, когда он загнан в рамки. Для вашего новиция, Сальваторе, нужны две вещи. Первая — испытание, вторая — лепка.
Ламбрусчини сел рядом с Теттрини, который впервые заметил, насколько упрямое выражение аристократического лица и глубина глаз его собеседника напоминали ему Бернарда Биру.
— Если этот Биру действительно серьезен в своем намерении стать священником, то его нужно будет соответственно готовить. Не открыто, конечно, но в достаточной степени, чтобы он был готов к служению во славу имени Божьего после того, как будет рукоположен.
Теттрини кивнул.
— Как, по-вашему, я должен продолжать работать с ним?
— Сальваторе, не вручайте ему хабита сразу. Пусть побудет постулантом, испытает свое решение. Заставляйте выполнять самые неприятные работы. Чаще ставьте на колени. Строго требуйте соблюдения правила молчания. Короче говоря, Сальваторе, ваш новый постулант должен перенести все тяготы монашеской епитимьи. По крайней мере шесть месяцев строгого послушания, которое бы приветствовал сам святой Доминик.
— А что потом? — с сомнением спросил Теттрини.
— Если его решимость к концу этого периода не растворится, тогда наступит пора приступить к лепке. Позвольте ему вступить в новициат, а потом заняться философией. Воспользуйтесь специальным статусом Святой Сабины, если потребуется, чтобы он продвигался быстрее. Вы говорите, что он выразил желание закончить обязательный период за пять лет. Пусть так и будет, если он продемонстрирует свои способности. — Ламбрусчини прищурился от напряжения. Казалось, что он взвешивал свои последующие слова: — Возможно, вы сочтете нужным послать его за стены вашего монастыря изучать языки. Насколько я понимаю, это в вашей власти давать такие разрешения при особых обстоятельствах. Мне верится, что вы понимаете меня, Сальваторе. Либо с этим молодым человеком нужно поступать смело, либо вообще ничего не делать. Запомните, мой друг, осторожность может стать помехой, так же как и полумера. Правила только ведут человека, но не определяют его цель. Что же касается меня, то мне хотелось бы быть в курсе происходящего, и если все пойдет хорошо, то и иметь возможность встретиться с нашим замечательным честолюбцем хотя бы раз перед его рукоположением.
— Я тщательно обдумаю то, что вы мне сказали, ваше преосвященство. Должен признаться, что, с одной стороны, я воодушевлен, но, с другой, раздражен этим кандидатом так, как никем иным. Я буду молиться о том, чтобы я в этом деле шел по правильному пути.
Ламбрусчини оставался в глубокой задумчивости еще долго после того, как ушел Теттрини. Церковь действительно нуждалась в обновлении. Молодежь с огнем, горящим в груди, могла бы стать тем ветром, который наполнил бы паруса ее корабля на пути в новый, светский век. Старики вроде его самого и Теттрини могли быть только рулями, удерживающими ее от крушения.
Во время своей следующей встречи часом позже Ламбрусчини все еще не мог выбросить молодого генуэзца Теттрини из головы.
Следующий день обещал быть дождливым и мрачным. Бернард проснулся рано и позавтракал в своей комнате. От голосов в голове его мутило. Ему нужно было собраться и сфокусировать мысли. Выйдя на балкон, он посмотрел на серое небо. Точка в нем обрела форму, превратившись в небольшую птицу, которая прилетела и села во дворе, принявшись что-то клевать с земли. Боже, как он ненавидел птиц! Падаль в перьях. Когда он был ребенком, одна из них подлетела к нему, заставив в страхе укрыться в материнских объятиях.
Потом он увидел кошку, пятнистая шкура которой совершенно сливалась с темными кустами у дворовой стены. Бесшумно она приближалась к ничего не ожидавшей птице, кончик ее хвоста подергивался от предвкушения. Она подобралась ближе, замерла, сделала еще шаг. Бернард тяжело дышал. Кошка уже была менее чем в метре от жертвы.
— Ну же, — прошептал Бернард, наклоняясь вперед через перила балкона.
Кошка внутренне собралась. Ее холодные желтые глаза прищурились, а уши прижались, образовав безмолвную маску убийцы. Мускулы Бернарда напряглись, дыхание замерло.
Должно быть, его движение было достаточно заметным, чтобы отвлечь кошку от ее подобной трансу стойки. Она повернула голову и посмотрела на него. Он встретился взглядом с ее немигающими глазами, побуждая ее вернуться к своей охоте. «Ты уже так близко, мой молчаливый друг. Схвати добычу».
Они оба не заметили когда, но, как только их взгляды разошлись, птица улетела. Кошка высокомерно удалилась, направившись в другую сторону в поисках удачи. Бернард возвратился в свою комнату, чувствуя себя полностью опустошенным. Он взглянул на свои карманные часы просто так, чтобы занять себя чем-то, и понял, что пора было идти на встречу. По дороге в Святую Сабину он поймал себя на том, что все еще думал о кошке и ее неудавшейся охоте.
Сальваторе Теттрини почувствовал знакомую боль в суставах, вставая на колени на обедне, чтобы помолиться за вселение в него уверенности. Именно уверенности, а не наставления на путь, поскольку он уже принял решение в отношении Бернарда Биру. Он выкроил время для этой особой молитвы сразу после обряда причастия, и это само по себе уже означало, что он принял Бернарда Биру в орден.
Когда Марио привел Бернарда в комнату для приема посетителей настоятелем, Теттрини уже сидел за своим письменным столом. Он не поднялся, чтобы приветствовать Бернарда, но кивком указал на стул напротив своего стола. В течение целых пяти минут он не обращал на молодого человека никакого внимания. Все это время тот невозмутимо осматривал сначала комнату, а затем картину с изображением Мадонны, посещающей святого Доминика. В конце концов Теттрини заговорил:
— Буду с вами откровенным, господин Биру. Есть многие вещи, беспокоящие меня в вас. Меня не особо заботит отсутствовавшее у вас до сего времени религиозное рвение. Лойола и даже сам великий Августин вели беспутную жизнь до того, как услышали Божий глас. Нет! То, что меня беспокоит в вас, носит гораздо более тревожный характер. Замеченные мною черты не относятся к религии. В вас больше гордыни, нежели смирения, высокомерия — нежели скромности, умысла — нежели восприятия, и, что самое грустное, больше ненависти, чем любви.
Бернард вскочил, лицо его пылало. Для него колкость слов Теттрини явилась полной неожиданностью.
— Садитесь, господин Биру, я еще не закончил. — Теттрини подождал, пока Бернард сел снова, не выражая никакого возмущения по поводу его враждебности. — Как я уже говорил, в обычное время я был бы более чем уверен в том, что монашеская ряса не для вас. — Теттрини повернулся на стуле, выдержав паузу так, словно взвешивал то, что собирался сказать, а затем продолжил: — Но сейчас, господин Биру, не обычные времена. Будущее Святой Церкви никогда не было так шатко, как в эти смутные дни. Преследования прошлых времен, ереси, борьба с неверными, бич протестантизма — ничто в сравнении с той коварной болезнью, которая истощает наши силы. Повсюду ощущается отход от нас. Сегодня по всему миру, во всех странах чувствуется нарастающее безбожие, более дерзкое в отрицании Церкви во временных рамках. Все чаще они открывают ворота к власти недостойным людям. Эта новая угроза, господин Биру, имеет своего бога. Она приносит жертвы к алтарю антиклерикализма.
Именно поэтому я смотрю на ваше призвание, или на то, что мы предпочитаем называть призванием, как на возможный знак, посланный Всевышним в его беспредельной мудрости тем, кто может увидеть. Чтобы выжить и процветать так, как она должна, нашей Церкви нужны не только поборники веры и сострадания. Ей нужны будут лидеры сильные разумом, решительные и, если понадобится, беспощадные. Эти качества я чувствую в вас. Так убедите же меня, господин Биру. Расскажите мне, как вы стали бы помогать нашей Церкви подниматься над безбожием, которое угрожает подчинить ее себе.
Дольше минуты Бернард сохранял молчание. Затем встал и подошел к единственному книжному шкафу, стоявшему у одной из стен бурого цвета, и внимательно оглядел названия книг. Затем вернулся на свое место напротив Теттрини и сел, скрестив ноги.
— Могу ли я быть столь же откровенным, отец-настоятель? Я думаю, вам нужен честный ответ.
— Конечно, Бернард. Бога ради, я слушаю вас.
Если Бернард и заметил, как изменился тон Теттрини, то ничем не показал этого. Он говорил так же размеренно, будто отвечал своему университетскому наставнику:
— Вы одновременно и правы и неправы, отец-настоятель. Вы правы в том, что наша Церковь теряет силы, правы в утверждении того, что наша миссия нуждается в реставрации. А неправы все же в том, что сетуете на постепенное уменьшение нашего прямого влияния на дела правительств, так очевидно пораженных антиклерикализмом.
Дни слишком открытой миру Церкви миновали. Наша задача распространять новую духовность, которая будет способна увлекать людей своим пылом. Мы принесем эту духовность всему человечеству, используя для этого силу принуждения с нашей стороны: силу, которую не остановят государственные границы, классовые и культурные различия. Наша мощь будет величественнее, чем когда бы то ни было.
Бернард смолк. Было очевидно, что он воодушевлен. Подняв бровь, Теттрини заговорил размеренным голосом:
— У меня к вам два вопроса, мой юный идеалист-крестоносец. Новая духовность. Нашли ли вы ей определение и каким образом эта сила будет распространяться?
— Нет необходимости ее определять, поскольку, как всякая подлинная духовность, она должна жить в себе. Для того чтобы распространить ее слово, нам понадобятся легионы верующих, которые не остановятся, пока весь мир не будет переделан по образу Божьему. Но для того, чтобы воодушевить этих зелотов, нам нужен Папа, отец-настоятель. Папа, который ищет совета для своей миссии внутри себя, а не наверху. Папа, от которого исходит свет, привлекающий к нему людей. Человек, который найдет, распознав их, равных себе, и они станут новыми апостолами.
Глаза Бернарда горели, он крепко вцепился в спинку стула и смотрел на Теттрини в ожидании его реакции.
Теттрини осторожно взвешивал свои слова:
— Если я понял вас правильно, то вы предлагаете отправиться на поиски искусственного созданного образа Христа, который затем вызовет новое духовное пробуждение по всей Европе, а в конечном счете и во всем мире. Лично я не знаю такой личности.
Бернард наклонился вперед:
— Верьте мне, отец-настоятель. Я видел таких людей. Они просто не понимают своей собственной силы. Тот, в котором так нуждается Церковь, ждет. Нам остается только найти его.
Теттрини снова почувствовал напряжение от мощной ауры этого незаурядного молодого человека. Обоим было понятно, что значили последние слова.
Теттрини заерзал на стуле, разглядывая свои пальцы.
— Давайте предположим, что такой лидер найден и он занял папский трон. Что он предпримет, чтобы осуществить это пробуждение?
Ответ Бернарда прозвучал очень уверенно:
— Это не может начаться в Испании или Португалии. Они никогда больше не будут великими. Британия слишком похожа на нас и проклинает нас за это. Дни Священной Римской империи сочтены. Страны Нового Света слишком молоды и слишком переменчивы, чтобы поддерживать свой пыл. У них также нет традиции, позволяющей придавать цели законность. Французы уже достаточно пытались соваться в эти дела. Они смотрят на Ватикан как на свои угодья. Их шпионы повсюду. Величайшая ирония в том, что страна, которую Церковь считает своим ближайшим союзником, по сути является ее злейшим врагом.
— Где же тогда?
— В северных протестантских странах. Германские княжества сейчас разделены, но это не надолго. Европа склоняется к объединению. Духовное возрождение объединенной Германии даст Церкви такое влияние, какого она не видела со времен Реформации. Необходим только символ. А когда люди будут готовы, то и символ легко мог бы быть выдуман. Семена могли бы быть посеяны, когда нужно, как нужно и где нужно. Вопрос в сеятеле. Нам нужен сеятель.
Бернард в ожидании ответа умолк.
Теттрини напряженно думал. Вся идея — полный абсурд. Молодой дурачок пребывает в блаженном неведении о роли мелких политических факторов при выборах Папы. И сама идея о том, что нечто подобное Иоахимовской Третьей Эпохе Духа могло быть создано усилиями одной личности в независимости от того, насколько харизматической эта личность являлась бы, была надуманной. Но все же его восхищала дерзость видения, та сила, с которой это видение представлялось. Он подумал, потирая руки: «Да, теперь у нас есть лидер».
Он встал и подошел к стулу, на котором сидел Бернард. Молодой человек, подняв голову, посмотрел на него с удивлением. Теттрини протянул ему руку.
— Бернард Биру, добро пожаловать в орден братьев-проповедников. Пусть высокое доверие, оказываемое тебе, будет соразмерно твоей вере и преданности на пути служения Господу.
Провожая Бернарда до двери, он объяснил, что после необходимых приготовлений в течение недели монастырь Святой Сабины примет его. После того как Бернард ушел, Теттрини неожиданно почувствовал себя усталым. Ему захотелось отдохнуть. Вместо этого он опустился на колени и принялся молиться за себя, свои грехи и за орден, так любимый им.
В темном коридоре за дверями Бернард улыбнулся про себя. Первый шаг в предназначенной ему судьбе был сделан. Боль окатила его волной, он затрясся и прижался к стене, его дрожащая голова была всего в нескольких сантиметрах от портрета неулыбчивого Реджинальда в нищенских лохмотьях. Если бы только демоны могли убраться из его головы!
Дверь небольшого дома открылась, и на яркий солнечный свет вышел Мартин Гойетт. Он с благоговейным видом нес задрапированный черным крепом крест. Его губы бессловесно шевелились, исторгая только звуки скорби и гнева. Его дядя Антуан говорил ему, что из всех чувств эти два были наихудшими, поскольку кормились своим собственным бессилием. И вот он умер.
За Мартином следовал катафалк с гробом, который несли четверо носильщиков, нанятых кюре из соседнего прихода. За катафалком шла женщина в черном, она плакала, вытирая глаза черным кружевным платком, а уже за ней шла группа пожилых дам. Время от времени кто-нибудь подходил к ней с утешениями. Мужчин не было, только несколько зевак молча провожали глазами процессию, направлявшуюся к церкви с высоким шпилем, вокруг которой располагалось ухоженное кладбище. Внутри церковь была сумрачна и скудно украшена. Мартин опустил крест на крышку гроба и встал на колени за женщиной, склонившейся в молитве в одиночестве в первом ряду.
Заупокойную мессу служил единственный священник. Два боковых алтаря были пусты, хор не пел.
После мессы все собрались у выкопанной могилы. Кюре завершил службу коротким обращением к Богу о тленности человека и соответствующими обряду похорон словами сопроводил тело Антуана Кузино в землю. Мартин снял крест с крышки гроба, после чего гроб опустили в могилу. Как только по крышке застучали первые комки земли, он подал знак могильщику. Тот растерянно посмотрел на кюре, ожидая указаний. Не обращая внимания на то, что лопаты уже делали свое дело, Мартин спрыгнул в яму и вытащил из гроба распятие. Он бросил его могильщику, который молча поймал его. Все еще выглядя очень смущенным, но уже внутренне собравшись, могильщик подошел к Жанне Кузино, приглушенные рыдания которой стали еще тише под тяжелой траурной вуалью. Оцепеневшая, она взяла распятие, поблагодарив кивком головы. Она оставалась у могилы еще несколько минут, пока подруги не взяли ее за руку и не отвели в один из домов для дальнейшего утешения.
Получасом позже у аккуратного холмика, обозначавшего место последнего отдохновения Антуана Кузино, остался один Мартин Гойетт. Позже здесь должны будут установить скромное надгробие. Мартин надеялся, что после его отъезда найдется какая-нибудь добрая душа, которая станет ухаживать за могилой дядюшки. Сначала это будет делать его мать, пока живет в Сент-Тимоти. А все остальное, конечно, зависело от других вещей. Задумавшись, он взял один из увядших белых цветков с могильного холмика и принялся срывать с него лепестки. Неожиданно налетевший ветер относил падавшие белые и зеленые лепестки. Подобие улыбки появилось на его лице, когда последний лепесток коснулся земли.
— Прощай, дорогой дядя Антуан, и спасибо тебе.
Затем он рассмеялся, глядя в небо, истерическим смехом, заглушавшим его тоску. Он потерял своего друга и учителя, и даже более того. Гораздо более того.
Мартин три часа сидел около могилы дяди. После того как Антуан покинул этот мир, его больше здесь ничто не держало. Может быть, ему следует уехать отсюда как можно быстрее и начать строить свою жизнь как художнику. Отец не будет препятствовать, но и не станет помогать деньгами. Да, будет тяжело, но жить так бесцельно и бездуховно, как сейчас, дальше невозможно. Оставалось только спросить мать, что она думает по этому поводу. Он намеревался сделать это сегодня же вечером, зайдя к ней.
Мартин поднялся, отряхнул траву со своих штанов из домотканой материи и посмотрел на церковь, отбрасывавшую гигантскую тень на могилы. На ум пришло одно из богохульных высказываний дядюшки. «Боже, где был ты, когда я нуждался в тебе? Сидел запертым в закрытом шторкой ящике, один на один с красным фонарем? Кому ты мог там помочь?»
Он думал об этом и о многом другом, о чем говаривал его дядюшка. Все это было святотатством, но звучало совсем не оскорбительно в его устах. Теперь любимого дядюшки Антуана больше нет. Быстрая и безболезненная смерть была единственной его просьбой к Богу, в которого он не верил, но которую тот выполнил.
По поводу смерти Антуана Кузино не скорбели в Сент-Тимоти, поскольку он не был ни Божьим человеком, ни одним из них. Неучастие в традиционных деревенских обрядах и отказ от посещения воскресной мессы отвернуло его и от Бога, и от человека и являлось поступком, которого жители деревни не могли ни принять, ни простить. Три колокола не звонили в три интервала, чтобы объявить о смерти прихожанина. Никто не шел у гроба, хотя все уважали Жанну Кузино. Кюре Лаллеланд отклонил просьбу Мартина и его предложение заплатить за похороны по второму классу, позволив совершить обряд только по третьему. Никто не присутствовал на заупокойной мессе, кроме нескольких подруг Жанны и Мартина, но он был из другого прихода. Жанна останется жить в деревне как уважаемая прихожанка, и, когда она умрет, зазвонят колокола и все деревенские жители придут на ее похороны. Для них, жителей Сент-Тимоти, круг опять замкнется. В воздухе позднего лета зрели другие проблемы.
От чувства глубокой скорби и гнева на бессердечие деревенских жителей в Мартине с новой силой вспыхнуло негодование по поводу христианских принципов, которыми они якобы руководствовались в своей жизни. Все еще размышляя о Боге, который позволял людям вести себя неправильно, Мартин направился в деревенскую лавку, которой владел и управлял его друг, Франсуа-Ксавье Приор.
Даже встав на носочки на стуле, Франсуа-Ксавье Приор еле дотянулся до верхней полки. Неустойчиво раскачиваясь, он готов был уже слезть на пол и положить большую книгу на стул, но его остановил смеющийся голос.
— Позволь мне, Франсуа. Ты убьешь себя. Сколько раз я просил тебя купить лестницу?!
— Мартин, помоги, пожалуйста. Вот там, рядом с двумя фонарями. Да, хорошо. Ты, конечно, прав Мартин. Мне нужна лестница. И повыше. — Вытянувшись в свой полный рост в сто шестьдесят сантиметров, Приор сделал шаг назад и ласково посмотрел на своего гостя. — Пойдем на крыльцо, Мартин, поговорим. Я скажу тебе что-то, от чего у тебя поднимется настроение даже в такой печальный для тебя день, мой друг.
На этой неделе, Мартин, я был приглашен Рапином, лидером патриотов этой деревни, присоединиться к «Братьям-охотникам». Меня приняли сразу же в звании кастора. — Приор гордо выпятил грудь. — «Братья-охотники», Мартин, они повсюду, в каждой деревне от Сент-Бенуа до Одельтауна. А за границей их еще несколько тысяч, с деньгами и оружием. Они примкнут к нам сразу же, как только наступит время. — Он ухватился руками за край стула. — На этот раз все будет по-другому, Мартин. На этот раз мы прогоним британцев с нашей земли.
— Подожди минутку, Франсуа. Ты же не был с ними в тысяча восемьсот тридцать седьмом. Как не был и я. Мы проиграли. Некоторые считают, что британцы поступили слишком мягко: амнистия для всех и прогулка на Бермуды для некоторых. На этот раз все будет по-другому, британцы теперь станут менее терпимы к тем, кого посчитают предателями. Франсуа, я бы хорошенько подумал об этом, прежде чем браться за старое ружье или вилы, выступая против британской армии. Твой друг Папино — где он сейчас? Восстание закончилось неудачей, Франсуа. У него не было шансов в прошлом году, не будет и в этом.
Коротышка энергично наклонился вперед.
— Ты неправ, Мартин. В первый раз мы вели себя по-глупому, сторонились всех, трусили. Но мы видим, как оскверняется наша земля. Британцы продолжают поднимать стоимость аренды. Мы должны освободить свою землю. Это наш святой долг.
— Святой долг! Будь разумным и подумай, Франсуа. Ты богобоязненный человек гораздо в большей степени, нежели я. Церковь не потворствует насилию.
— Ты опять неправ, Мартин. Церковь с нами. — Он яростно замотал головой, чтобы друг не прервал его. — Не епископы в Монреале. Они заодно с британцами. Но наши кюре за нас. Не думаешь ли ты, что я записался бы в патриоты, не получив на это благословения кюре Лаллеланда.
— Кюре Лаллеланд благословил восстание?
— Не совсем. Но он напутствовал нас на выполнение воли Божьей, не упомянув лояльности к британцам. А это то же самое. Ты должен присоединиться, Мартин. «Братья-охотники» будут рады видеть в своих рядах такого человека, как ты.
— Какого такого человека, Франсуа? — улыбнулся Мартин.
— Верного католика, любящего родную страну, не желающего, чтобы ее судьбу решали чужеземцы. Присоединяйся к нам, Мартин, и сражайся!
Дверь в лавку отворилась, и вошла женщина с маленьким ребенком. Приор встал.
— Мне нужно идти, мой друг. Человек с имуществом и достатком никогда не отдыхает. — Он рассмеялся, прежде чем продолжил: — Вот почему, конечно, мне присвоили звание кастора. Патриотов должны вести за собой чесгные, уважаемые люди.
«Невзирая на отсутствие военных знаний и опыта», — подумал про себя Мартин.
Это ни к чему хорошему не приведет. Он слышал об этих «Братьях-охотниках». Его собственный брат, Жозеф-Нарсис, числился патриотом уже несколько месяцев и был активным вербовщиком. Для чего? Насколько было понятно Мартину, страх перед британцами был настолько силен, что о начале какого-либо успешного восстания не могло быть и речи. У французов не было денег, оружия, вождей, организации и, что самое главное, не было воли. Нет, проблемы Мартина Гойетта были скорее личными, но, к счастью, менее неразрешимыми. Его революция была в нем самом, и британцы не имели к ней никакого отношения.
Жанна Кузино молилась и не услышала, как в открытую переднюю дверь вошел ее сын. Почти стемнело. Небо за высокими серыми облаками было розовым. Этот розовый цвет немного подрумянил облака. Хотя в комнате еще было светло, но на маленьком столике, покрытом широкой льняной скатертью, стояли две зажженных свечи. На стене над столиком висело распятие, а за свечами находились две картинки в рамках. На одной было изображение Святого сердца. Правая рука Христа указывала на Его открытое сердце, лежавшее в языках пламени любви. На другой — образ Мадонны. Ее руки были скрещены на груди, а взгляд поднят к небу. В центре столика стояла фигурка Мадонны с призывно раскинутыми руками. Бессчетные наведения глянца в течение долгих лет не могли скрыть ее древнего происхождения. Взгляд Мартина скользнул мимо коленопреклоненной матери и устремился к этой старинной Марии. Неосознанно, он рухнул на колени, не сводя глаз с ее простого великолепия, и помолился за дядю Антуана.
Мартину исполнилось пятнадцать, когда он открыл для себя, что Жанна Кузино была его настоящей матерью. Когда она написала ему из Сент-Тимоти и объяснила обстоятельства его рождения, вещи, которые Мартин никогда не мог понять, обрели смысл. И темноволосая женщина с холодными руками, уделявшая все свое внимание Жозефу-Нарсису, а позже — младшим детям. И безразличие к нему отца.
Как Жанна Кузино объяснила ему в этом длинном письме, а потом еще раз — тогда, когда они повстречались, — Франсуа Гойетт не сказал ей ни о том, что был женат, ни о том, что у него уже был шестилетний сын. Ее мечта о замужестве развеялась, когда Франсуа признался ей в своем обмане. Она заплакала, когда он сказал, что воспитает ребенка как своего собственного, но сердцем она понимала, что так будет лучше. Перед сыном уважаемого и процветающего нотариуса открывались лучшие перспективы, нежели перед сыном незамужней швеи. Поэтому она согласилась на требование Франсуа отправиться рожать в Монреаль. Он лично пришел в больницу и забрал младенца из ее рук. Ребенок прибыл в Шатоги как приемный сын, что вполне устраивало общественное мнение.
Конечно, в личном плане ее сын вытерпел все тяготы нежелательного ребенка. Франсуа Гойетт невзлюбил физические недостатки мальчика. Его деформированная губа была для него безусловным признаком слабоумия. И не важно, что мальчик довольно хорошо учился.
И хотя Жанна Кузино ничего не знала об этом, она носила в себе свою скорбь и тайну долгие пятнадцать лет до внезапной смерти Габриэллы Гойетт. Но, несмотря на то что она сильно любила Мартина как своего сына, они не могли открыто объявить о своих отношениях. Она так и не вышла замуж, жила просто и была всеми в Сент-Тимоти уважаема. Такое объявление вызвало бы слишком большую шумиху, нанесло бы урон ее чести, а возможно, и привело бы к отлучению от церкви, которую она так почитала. Все их встречи проходили под каким-нибудь предлогом или под покровом ночи.
Затем, откуда ни возьмись, появился Антуан Кузино. Жанна не встречалась с братом более тридцати лет, с той поры, как он отправился во время войны с американцами вниз по реке Святого Лаврентия в поисках счастья. Хромой, наполовину ослепший и раздражительный, но не без средств, он однажды появился с сундуком и остался.
В тот вечер, когда Мартин познакомился с ним, Гойетт, промокший и жалкий, вернулся из Сент-Клемента, где только что получил работу приказчика в магазине. Мартин поведал свою историю матери и дяде, который молча сидел и курил короткую вонючую ирландскую трубку. Франсуа Гойетт всеми способами старался вытеснить Мартина из дома и отстранить от нотариального дела в Шатоги. Жил он практически с чужими людьми, в приходе рядом с одним из самых проклинаемых поместий в Нижней Канаде, занимался нелюбимым делом, получая за это жалкие гроши. Отец пренебрегал им. Он не мог открыто общаться с матерью. Что было ему делать?
— Прекрати жалеть себя. Выучи английский и уезжай. — Антуан Кузино произнес эти слова без всяких эмоций. Его голубые глаза спокойно смотрели на Мартина.
Слепо и навечно он привязался к Антуану Кузино в ту ночь. Они много разговаривали после этого. Друг, воспитатель, приемный сын, учитель, наперсник, любознательный собеседник. Смешение потребностей, которое с течением времени превратилось в единственную любовь для каждого из них.
От Антуана Мартин узнал о местах, существовавших за пределами границ тех нескольких приходов, в которых он бывал. Большинство жителей Шатоги никогда не выбирались за границы прихода. Некоторые побывали в Монреале или даже в Соединенных Штатах, но Мартин не встречал никого, кому удалось бы наведаться за бесконечное море. Антуан поведал ему о местах, где солнце греет круглый год и где мужчины и женщины ходят в чем мать родила. Он с восхищением слушал о яростных штормах на море, бросавших корабли, как пробку в ванной. Он слушал о великих городах: Париже, Лондоне и Нью-Йорке, где идеи плещутся свободно, как вино. Лицо Антуана светилось ностальгической грустью, когда он рассказывал свои истории восхищенному племяннику в течение всех последующих месяцев и лет.
Но сначала он научил мальчика английскому языку.
— Суеверные крестьяне, возможно, относятся к ним с презрением. Они ненавидят их, поскольку понимают свою зависимость от них. Мы все не любим своих хозяев. — Антуан погрозил пальцем Мартину. — Но к тому же еще эти люди говорят на языке будущего. И поскольку они никуда не уйдут отсюда, то мы должны учиться, чтобы выжить вместе с ними.
— Чтобы мы смогли стать лучше их? — возбужденно вставил свой вопрос Мартин.
— Нет, чтобы мы могли лучше понимать их и себя. Кто знает, может быть, здесь, на этом месте, в этой долине, в этой стране родится новая порода людей. Не англичане и не французы, а что-то общее, каждый для себя и вместе с другим.
— Но сейчас поговаривают о мятеже, — сказал Мартин. — Кое-кто считает, что немного осталось ждать до того, как мы все восстанем и выгоним британцев с нашей земли. У Луи Жозефа Папино много последователей среди патриотов.
Дядя сплюнул на землю.
— Папино — мечтатель, а англичане победят. Не ошибись, племянник. А теперь вернемся к другим вещам. Твои уроки английского языка начинаются с сегодняшнего дня.
Уроки Мартина продолжались в период подготовки к восстанию в 1835–1837 годах. А когда беспорядки пришли в Сент-Шарль и Сент-Юстас осенью 1837 года, Мартин спокойно практиковался в английском и играл в шашки с дядюшкой.
Мартин уже добился неплохих результатов в изучении английского языка, когда Антуан наградил своего племянника вторым подарком. В отличие от нового языка, знание которого должно было храниться в тайне до той поры, пока он не покинет замкнутую враждебность Шатоги или Сент-Клемента, этот дар не нужно было прятать. Они сидели на берегу реки, смотря на лодки и на холмы, покрытые зелеными пятнами фермерских угодий, когда Антуан достал откуда-то карандаш и бумагу.
— Рисуй! — лаконично потребовал он.
В ответе Мартина сквозил ужас:
— Но, дядя, мне никогда этого не разрешали. Папа говорит, что это занятие только для лентяев и транжиров.
— Твой отец — дурак. Я думал, мы уже договорились об этом. А теперь рисуй. Все, что видишь.
Мартин рисовал дольше получаса, не обращая внимания на то, что почти половину этого времени Антуан пристально наблюдал за ним, оставив свой незаконченный рисунок лежать на коленях.
Он взял бумагу из рук Мартина. Фигуры были нарисованы грубо, стилизованно, но оставляли впечатление. Деревья стояли покосившись, а лодки словно пытались поцеловать реку, которая струилась сквозь толстые карандашные линии последовательностью водоворотов. Возвращая рисунок, Антуан сказал:
— Теперь мы знаем, чем тебе следует заниматься.
Двумя месяцами позже краски, палитра и мольберт прибыли из Монреаля вместе с кое-какими книгами.
— Вложение денег, — ликовал дядюшка.
Мартин был вне себя от радости. Теперь у него появилось честолюбивое желание. Когда у него будет достаточно денег, он покинет Сент-Клемент и всю эту местность и уедет учиться рисованию. В Монреаль, Нью-Йорк, Париж. А когда станет знаменитым, то вернется сюда, чтобы забрать мать и дядю туда, где они могли бы жить настоящей семьей, подальше от глаз и языков тех, которые, по любимому дядиному высказыванию, «заменили правду предубеждением и назвали это Божьей волей».
Жанна Кузино любовалась сыном. Да, он был симпатичным мальчиком. Высоким, как его отец, но с добрыми и понимающими глазами, каких не хватало Франсуа Гойетту. Голубоглазый и светловолосый, он улыбался так, что делал людей счастливыми. Говорил он медленнее, чем большинство молодых людей, но его голос казался мягким и успокаивающим, как только ты привыкал к нему. Она подумала о девушках. Вернись молодость к ней, она нашла бы ему самую красивую. Но она его мать. Он никогда не заговаривал с ней о девушках, за исключением одного случая, когда упомянул о том, что обожает суженую своего брата Жозефа-Нарсиса. Что он тогда сказал? Что ему понравилась Домитиль, но она никогда не полюбит такого, как он.
— Ты знаешь, я не смогу приходить к тебе так же часто теперь, когда нет дяди Антуана. Ты будешь скучать по нему, маман?
— Конечно не так, как ты, сынок. Мы были с ним так непохожи. Это его презрение к Церкви. Слова, которые я не понимала. — Она безропотно пожала плечами. — Но я буду скучать по нему. Он смеялся так громко.
Мартин смахнул слезу.
— И я тоже, маман. — Он взял ее за руку и проводил к обеденному столу. — Но уход от нас дяди Антуана сделал еще более необходимым принятие решения. Я не хочу оставаться здесь и не хочу покидать тебя. Но я не смогу видеться с тобой. — В отчаянии он покачал головой.
Жанна Кузино погладила руку сына.
— Молись, Мартин. Молись и отдайся в руки Господа.
— Это всегда смущало меня, маман. Как Господь даст мне понять, чего Он хочет?
— Это откроется само, и ты будешь его частью, и в своем сердце ты почувствуешь наставление Господне. Но… — голос ее внезапно зазвучал тише, стал более близким. — Богородица. Вот кого лучше всего просить. Иисус сделает ради нее все, как любой хороший сын сделает все для своей матери. Молись Всевышнему через Мадонну. — Она резко встала. — А теперь дай-ка я приготовлю кофе, какой ты любишь. Тебе пора уже идти. В темноте ты пойдешь медленнее, а завтра на работу.
Дом семьи Гойетт был самым заметным в деревне. Двухэтажный, с большими каменными трубами на каждом скате крыши, на фундаменте из больших валунов, он всем своим видом говорил об уютной респектабельности. Гости, поднимавшиеся по лестнице с перилами к парадной двери, имели все основания полагать, что Франсуа Гойетт был в самом деле удачливым человеком. Несмотря на то что была середина недели, никто не работал, все праздновали Успение Богородицы. Семья Гойетт собралась на святую мессу, чтобы почтить Пресвятую Деву, а после пообедать плодами щедрой земли за большим столом, на одном конце которого стояло резное кресло.
После обеда трое мужчин собрались вместе в небольшой гостиной.
Говорил Франсуа Гойетт, обращаясь при этом к человеку моложе себя, стоявшему справа от него. Другой человек, еще моложе первого, вежливо слушал, то и дело украдкой посматривая на симпатичную темноволосую молодую женщину, помогавшую убирать посуду с длинного стола.
— Будь осторожен, Жозеф. На этот раз ты у всех на виду. Британцы не забудут тысяча восемьсот тридцать седьмой, и если что-нибудь произойдет в тысяча восемьсот тридцать восьмом, то люди могут лишиться жизни за то, за что их помиловали в тридцать седьмом. Британское правосудие. — Франсуа Гойетт невесело рассмеялся.
Жозеф-Нарсис Гойетт только пожал плечами.
— Ты забываешь, папа. Это не игра. Это не то, что мы должны выиграть, потому что так нужно. Мы попытались в прошлом году и потерпели неудачу. Но мы извлекли урок.
Его приятное лицо раскраснелось от эмоций, и говорил он не обычным спокойным тоном воспитанного человека, а пылко и страстно:
— Это так просто, папа. Британцы должны быть изгнаны с нашей земли. И не важно когда: сейчас или потом. С моей помощью или с чьей-то еще. С помощью вот Мартина. Или его сына. Наших сыновей. Не важно, с чьей помощью, но главное — когда?
— И ты в самом деле полагаешь, что это «когда» уже сейчас? — Старший Гойетт смотрел на сына с сомнением.
— Да, полагаю, папа. Мы охватили всю страну до самой границы, а также к востоку и северу от Монреаля. «Братья-охотники» так же многочисленны, как снопы на хорошем поле. У Нельсона и Коте в Соединенных Штатах приготовлена военная поддержка, которая может быть оказана в любой момент. По сигналу мы изолируем Монреаль, возьмем Сорель и пойдем в наступление на сам Квебек. У британцев останется не больше выбора, чем в Американских Штатах семьдесят лет назад. Подумай, папа. Хозяева в собственном доме. Новая республика.
Мартин заговорил в первый раз:
— Ты действительно думаешь, что у вас есть поддержка, Жозеф? Организовывать тайные группы и говорить о серьезной поддержке с юга еще не значит обеспечить успех. И я не так уверен, как ты, в нашей общей воле. Кто-нибудь когда-нибудь видел эту американскую армию? Будет ли американское правительство стоять в стороне, в то время как его собственные граждане пересекают границу, чтобы вторгнуться в страну, удерживаемую грозным потенциальным противником? Американцы могут быть беспечными, но не тупыми.
Подошла очередь вмешаться Франсуа Гойетту. Несмотря на то что слова Мартина были созвучны его собственным опасениям о набиравшем силу движении патриотов, он не мог позволить незаконнорожденному сыну пятнать идеалы любимого первенца.
— Если бы у каждого великого лидера были те же сомнения, что и у тебя, Мартин, то мы бы все еще находились в феодальной зависимости. Жозеф-Нарсис говорит о долге, чести, о вызове самому себе. Порой свобода может быть куплена кровью и отвагой. А ты, Мартин, мог бы заплатить тем же, чем собирается платить Жозеф-Нарсис? Может быть, мы скоро увидим это.
Мартин сдержал гнев, поднимавшийся в нем.
— Я не ставлю под сомнение благородство Жозефа, а только его практицизм.
Жозеф-Нарсис пристально смотрел на него.
— Я понимаю тебя, Мартин. Но я думаю, что мы сможем победить. Я знаю, что мы сможем.
— Ты член братства? — спросил Франсуа. Его голос был полон сарказма.
— Нет, папа. В отличие от Жозефа я не думаю, что мы можем победить.
В глазах Жозефа-Нарсиса появился странный блеск.
— Да и есть ли в этом смысл, дорогой брат? — нарушил тишину женский голос. Франсуа Гойетт повернулся к своей будущей невестке, разгневанный ее нахальством. — Если ты любишь что-то по-настоящему, то последствия поиска объекта твоей любви не имеют значения. Мартин совсем не такой, как ты, милый Жозеф. Он еще не определил глубины своей любви. А когда он сделает это, найдет повод объявить об этом и защитит ее. Ведь это правда, Мартин?
Наступило напряженное молчание. Жозеф-Нарсис сиял изнутри. Немногие в Нижней Канаде могли похвастать такой красивой и смелой женой, как Домитиль. Франсуа потерял от гнева дар речи. Он поговорит с Жозефом завтра. Эта твердолобая девушка, которая вскоре собирается стать женой его сына, нуждается в серьезном разговоре. Мартин покраснел. Домитиль смотрела на него, ее темные глаза были широко раскрыты и оценивающе разглядывали его. На какой-то миг он встретился с ней взглядом и прочел их выражение. Он пробормотал что-то о своей любви к родной земле и извинился, сказав, что пойдет на заднюю веранду к своим младшим сводным братьям играть в шашки.
Дорога к небольшому крестьянскому дому походила на болото. Проливной дождь, бивший неделю по неубранным пшеничным полям, ослаб и превратился в изморось, шипение которой раздавалось в ночи.
Бесформенные тела, спрятанные за большими шляпами и тяжелыми плащами, прибывали по одному, некоторые верхом, остальные пешком, хлюпая по колено в грязи. Другие поскальзывались на насыпи, защищавшей фундамент каменного дома, ругая неуклюжесть, которая могла выдать их прибытие сюда. Прежде чем перед каждым из них открывалась дверь, в нее нужно было размеренно, с долгим промежутком стукнуть четыре раза. К десяти часам все собрались.
Присутствовало двенадцать молодых людей, в основном двадцати-тридцати с небольшим лет. Одежда троих из них говорила о том, что они никогда не занимались физическим трудом. Приветствия были дружескими, но сдержанными. Разговаривали мало. Некоторые сами налили себе супа, разогревавшегося на железной печи. Другие курили или прикладывались к бутылке, ходившей по кругу. Где-то сверху иногда покашливал ребенок. Старший в группе, мужчина около пятидесяти лет, периодически смотрел на стенные часы, отодвигал занавеску, вглядываясь в сырую ночь.
— Хоть бы они поторопились, — тихо сказал Жозеф Дюмушель.
Прошло еще пять долгих минут, затем с крыльца послышался скрип, и раздалось четыре тяжелых стука в дверь. Дюмушель быстро впустил двоих вновь прибывших.
— Извините, что задержались, но мы не могли уйти. Браун остался допоздна, он выпивал с парой предателей из Бьюарно, — извинялся Франсуа-Ксавье Провост. Маленький владелец постоялого двора в Сент-Клементе был известен своей пунктуальностью, и он понимал, какое беспокойство вызвала его задержка.
— Ничего страшного, Франсуа, — ворчливо сказал Дюмушель, помогая второму вошедшему снять его мокрый серый плащ, — если, конечно, за вами не проследили.
— За нами никого не было, — с уверенностью сказал второй человек.
Им подвинули стулья, но они не сели. Первым заговорил Провост, сначала обратив внимание на себя всех собравшихся, которые, перешептываясь между собой, с интересом смотрели на второго вошедшего.
— Спасибо, друзья, что собрались, несмотря на столь позднее уведомление. Но сейчас особые времена, и тому была веская причина. — Он сделал жест в сторону второго человека, прочищавшего свои очки белым льняным платком. — Шестеро из вас — члены братства. Каждый из вас, по нашей просьбе, привел с собой верного друга. Добро пожаловать всем вам. Мы надеемся, что этим вечером каждый из вас станет одним из нас, после того как вы выслушаете нашего гостя, который объяснит вам суть дела. Сегодня вечером мы имеем честь принимать у себя великого патриота. Шевалье Томас де Лоримьер хорошо известен среди патриотов по всей стране. Этот человек так же проклинаем британцами, как и любим теми, кто мечтает освободиться от их ярма. Сегодня вечером он высказал пожелание поговорить с людьми Бьюарно. Внемлите его словам, поскольку он должен сказать вам, что наше время пришло. Братья, шевалье де Лоримьер!
Мартин Гойетт пристально смотрел на незнакомца, сидя на своем стуле. Он многое слышал о де Лоримьере от Приора: о его непревзойденности в спорах, о его смелости, а более всего — о его пламенной вере в дело. Так случилось, что Мартин был хорошо знаком с деревенским колесным мастером Туссоном Рошоном, и, когда они встретились на постоялом дворе в тот вечер, Рошон пригласил его с собой на тайную встречу, сказав, что эта встреча могла быть ему интересной. И несмотря на то что он смутно догадывался о причастности Рошона к «Братьям-охотникам», Мартин согласился, скорее всего просто потому, что ему больше нечем было заняться.
Теперь, будучи свидетелем всей этой секретности и наблюдая де Лоримьера менее чем в двух метрах от себя, он начал понимать свою невольную причастность.
Мартин не мог разглядеть глаз де Лоримьера, которые были спрятаны за толстыми стеклами зеленых очков, но тем не менее он чувствовал на себе его проницательный взгляд. Разговаривая, де Лоримьер постоянно размахивал руками. Руки были белые, с длинными, сужающимися к концам, пальцами. Ногти также были довольно длинными для мужчины, заметил Мартин.
— Благодарю, патриот Рошон. То, что эта ненастная ночь не убавила вашего энтузиазма, дает мне и душевные силы, и уверенность.
Передо мной много лиц, не виденных мною раньше. И все же я узнаю эти лица каждый раз, когда выступаю на собраниях, подобных этому. Лица, отягощенные глубоким отчаянием, а не сияющие надеждой, как подобает лицам молодых людей. Все мы страдаем подобным образом в эти печальные времена, но никто, как бы ни прискорбно мне это было говорить, не страдает так, как несчастные жители Бьюарно.
Гул согласия пронесся по комнате. Мартину стало интересно. Он прищурил глаза в ожидании следующих слов де Лоримьера.
— Бьюарно означает «последовательно преданный и надежный», — с печальным вздохом сказал де Лоримьер. — Не являются ли эти качества благозвучными синонимами для апатии и покорности? Сколькие из вас работают на земле?
Девять пар рук поднялись вверх.
— И у скольких из вас есть право наследования?
— Ни у кого. Хотя мы все перворожденные, — недовольно произнес крепкий молодой человек с руками, напоминавшими бревна. — Зачем иначе нам было бы сюда приходить?
Кто-то перебил:
— Мой отец скопил денег. И у моего второго младшего брата есть право наследования, но отец говорит, что мы сможем прикупить участок к моей ферме, если англичанин Браун продаст немного земли, которой он владеет.
Возмущенные голоса стали звучать громче при упоминании самого ненавистного имени в приходе. Теодор Браун был земляным агентом и постоянным обитателем усадьбы в Бьюарно. Он служил управляющим всей сеньории Бьюарно. Его хозяином был Эдвард Эллис, человек по прозвищу Медведь, торговец мехами, купеческий барон, давно уехавший в Англию и живший плодами своей коммерческой империи.
Де Лоримьер быстро воспользовался случаем:
— В Монреале говорят, что Браун не выставляет на торги сто двадцать тысяч акров земли. Подальше от вас и от вашего права по рождению. Ходят слухи, что если ее продадут, то только богатым англичанам. И тогда, когда, по их подсчетам, вас уже не будет. Подумайте об этом, друзья. Сто двадцать тысяч акров лучшей земли по берегу реки Святого Лаврентия сознательно удерживается от надежных рук семей, живущих здесь уже почти два века, иностранцем нечестивцем, который к тому же мечтает выселить отсюда вообще всех. Сколько ваших родных и двоюродных братьев уже присоединились к массе безземельных в Монреале?
Дюмушель вскочил с места. Его лицо исказилось от ярости.
— Мой зять поделил свою землю на мелкие участки и в результате совсем обнищал. Цены на зерно настолько снизились, что те, кто занимал, не могут вернуть долгов, и многих уже выгнали с их земли. А англичане к тому же все время увеличивают налоги.
— Одна восьмая моего кленового сиропа. Половина сена, скошенного с лучшего отцовского луга. — Голос говорившего был молод, речь груба и выдавала в нем необразованного человека.
Де Лоримьер продолжал в том же ключе:
— А знает ли кто-нибудь из вас, что выкормыш Эллиса и его жена, эта аристократическая сучка, сейчас находятся в нашей стране?
Только Мартин кивнул. Остальные просто посмотрели друг на друга.
— Он заодно с этими англичанами голубых кровей, с прихвостнями Дарема. Его называют Секретарем. Он желает посетить свои наследственные владения, — с иронией сказал де Лоримьер. — Свои наследственные владения! Какое святотатство! И знаете, что он рассказывает в Монреале? Что его семейство владеет самой прекрасной сеньорией в стране. Той, что благодаря проведенным усовершенствованиям, поднялась до современного уровня и стала более прибыльной. — Он повел указательным пальцем по рядам. — Он говорит, что его французские крестьяне недостаточно благодарны. «Не лучше животных», — добавляет его воспитанная жена в приличном английском обществе.
— Довольно с нас, — прорычал Дюмушель, поворачиваясь к остальным. — Отберем землю назад. Нет, еще более того. Потребуем назад нашу страну.
— Конечно, ты прав, Жозеф. Мы пытались совершить это мирным путем, но были проигнорированы.
— Мы также пытались восставать. Помните, шевалье, в прошлом году? Мы потерпели неудачу. И весьма серьезную, должен добавить. — Это было первое, что сказал Мартин.
Вначале могло показаться, что де Лоримьер смутился от его странных слов, но быстро нашелся и ответил в агрессивном тоне:
— Нет надобности напоминать мне об этом, сир. Я был там. Мы проиграли не по причине недостатка воли и умения. Мы были плохо организованы и изолированы. На этот раз все будет по-другому.
Комната наполнилась гулом возбужденных голосов.
— Позвольте мне объяснить, чем это будет отличаться на этот раз. У нас новые лидеры. Мы были раздроблены прошлый раз. Папино не бунтарь, а Роберт Нельсон и Сирилл Коте — настоящие революционеры. В течение нескольких месяцев они собирали деньги и другую помощь в Соединенных Штатах, где многие ненавидят англичан так же, как и мы. Они собрали более семи миллионов долларов. Они уже провозгласили республику. Наши собственные деньги скоро будут напечатаны и распространены среди сынов свободы в награду за их усилия в деле свержения британской тирании. — Он поднял руку, чтобы сдержать возгласы радости от обнародования этого тайного и замечательного откровения. С этими людьми предстояло делать революцию. — По всей стране, в каждом приходе, в местах, известных только вашим руководителям, созданы хранилища вооружения. Достаточное количество винтовок и пушек спрятано на складах близко к границе. Восемь тысяч винтовок — только для штурма форта Шамбли. — Де Лоримьера было уже трудно остановить: — Тысячи хорошо вооруженных американцев ждут только приказа Нельсона, чтобы ринуться через границу нам на помощь. Здесь англичане разделены благодаря действиям так называемого реформатора Дарема. Поговаривают, что он скоро уезжает, а когда это произойдет, то англичане останутся без лидера.
— А что с Колборном? Он был в тысяча восемьсот тридцать седьмом, и он все еще здесь. Если мы восстаем, то мы пойдем против Колборна. — Хотя Мартин и сдерживал тон, с которым он произносил эти слова, укор прозвучал ясно и громко.
— Вы все еще не понимаете, мой юный скептик. Куда делся ваш патриотизм? Колборн будет бессилен перед лицом всенародного чувства, которое мы вызовем. Вы понимаете? На этот раз мы выступаем организованно, поэтому наша революция охватит всех, до последнего человека. — Голос де Лоримьера понизился, превратившись в доверительный шепот. Собравшиеся вытянули шеи, чтобы уловить все до последнего слова. — Британцы разделены между собой. Дарем потерял боевой дух и вскоре уедет в Англию. Что же касается Колборна, то он еще более бездеятелен. Он думал, что вернется домой в тысяча восемьсот тридцать седьмом году, а все еще здесь. Поговаривают, что Канада и канадцы ему порядком надоели.
Но наша настоящая сила, мои друзья, — это «Братья-охотники». Британцы уже боятся их. Две тысячи «Братьев» только в одном Монреале, и еще около десяти тысяч к северу и югу. Еще несколько тысяч в Труа-Ривьер и Квебеке, а также на территории до границы. И еще, как некоторым из вас известно, организованы братские ложи, для того чтобы быстро и эффективно привести себя в состояние боевой готовности.
— Каким образом? — Все взгляды обратились к Мартину, затем вновь к де Лоримьеру.
— В каждую ложу входит по сто человек. Десять взводов по десять человек, с ракетом во главе. Каждый ракет в свою очередь подчиняется кастору ложи, а над кастором стоит игль, отвечающий за координацию действий лож всего района. Руководит всеми военными операциями, получая приказы от нашего президента Роберта Нельсона, Гран Игль. Это человек с большим военным опытом и интуицией.
— А как его зовут?
На вопрос ответил Дюмушель:
— Это положено знать только членам братства, Мартин. Мы соблюдаем полную секретность. Поэтому мы должны победить.
— Жосон прав. Но мы уже достаточно наговорились, и пора приступить к тому, ради чего сегодня собрались. «Братья-охотники» — это застрельщики революции. У нас есть организация, люди, оружие и, что самое главное, воля. Кто из присутствующих готов дать клятву и пройти обряд посвящения? — Глаза де Лоримьера горели, когда он осмотрел всех, кто был вокруг него.
Пять пар рук решительно поднялись вверх. Туссон Рошон умоляюще посмотрел на Мартина, который сидел и смотрел с каменным лицом на огонь в печи.
— А вы, мой друг? — почти с нетерпением спросил де Лоримьер.
Мартин покачал головой.
— Здесь так много непонятного. Так много того, чего я не ощущаю. Так много того, во что я не верю. Британцы победят. А у нас пока одни разговоры. Ко всему прочему, я не хочу быть жертвой. Нет, шевалье, «Братья-охотники» не для меня.
Де Лоримьер кивнул и сдержанно сказал:
— Вы нравитесь мне своим хладнокровием. Теперь покиньте нас. У нас много дел. — Он повернулся к Туссону Рошону, который выглядел растерянным. — Мы можем рассчитывать на его молчание, Туссон?
— Мартин не предатель. Пусть идет с миром.
— Мартин — кто? Назовите свое имя целиком! — громко попросил де Лоримьер.
— Гойетт, — спокойно ответил Мартин. Ему просто хотелось уйти.
— Надеюсь, что мы встретимся с вами снова. Как с убежденным человеком. Как с патриотом. Но сейчас — вы чужой в этом доме свободы. Уходите, Мартин Гойетт.
Он вышел под холодный дождь, не услышав слов прощания. Было большой ошибкой прийти сюда. Де Лоримьер просто фанатик, как Жозеф. Мартин не собирался примкнуть к их пастве.
— Но почему же, Боже, у меня так пусто внутри?
Никто его не услышал. Ветер подхватил слова и унес в сырую безлюдность ночи.
Баронский замок Сент-Луи в Квебеке представлял собой большое здание с широкой верандой, откуда открывался панорамный вид на реку Святого Лаврентия. И даже несмотря на великолепную местность, в которой был расположен, среди лесопосадок в четыре акра, включавших в себя два великолепных сада, он более походил на дом респектабельного английского джентльмена, нежели на официальную резиденцию губернатора Нижней Канады. Внешние стены, некогда укрепленные против неприятельских штурмов, ветшали и рушились; гости, проходя по двору к деревянной парадной двери, ощущали неприятный запах, шедший не только из близлежащих конюшен, но и со стороны грязного пустого строения, заслонявшего собой девственную зелень лесов. Ходили слухи, что это древняя французская тюрьма, в которой узники томились по прихоти губернатора, и там порой на ночном ветру бывали слышны стоны душ замученных до смерти. Внутреннее же помещение замка Сент-Луи, наоборот, выглядело впечатляюще. Изнутри замок был разделен на несколько просторных апартаментов, самой поразительной частью здания была официальная резиденция. Поскольку каждый губернатор был обязан сам меблировать свое жилище, то в этом году все было обставлено наилучшим образом, так как нынешний губернатор был известен утонченностью вкуса и любовью к красивым, изящным вещам. Джон Джордж Лэмтон граф Дарем понимал толк в том, что касалось изящества.
Он демонстрировал это сейчас, с выражением полного негодования пытаясь сбить щелчком надоедливую пушинку, прилипшую к лацкану его черного, безупречно сшитого сюртука, одновременно властным жестом подзывая к себе человека, сидевшего в почтительном молчании на совершенно новом диване. Эдвард Эллис-младший встал и поднес бумаги Лэмтону, который вялым движением пальцев с великолепным маникюром отослал его прочь. Легкий ветерок из открытых окон слегка шевелил тяжелые бархатные портьеры бронзового цвета. Сырой дух с реки, смешиваясь со щекотавшим нос запахом горящего дегтя, заглушал аромат цветов, поставленных в богато украшенные фарфоровые вазы, и благовонных свеч, незаметно горевших в бронзовом подсвечнике за камеей с портретным изображением четырех детей. Эллис посмотрел на тонкую спираль дыма, а потом на Лэмтона, бессознательно поправлявшего волосы с седыми прядями в процессе чтения. Он пытался убедить его превосходительство не выставлять это мучительное напоминание о его утраченной семье, так внезапно и жестоко унесенной бичом, продолжавшим опустошать ряды домашних Лэмтона. Но бесполезно. Джона Джорджа Лэмтона, первого графа Дарема, а теперь верховного губернатора и полномочного представителя Британской Северной Америки было трудно заставить делать что-то против его воли. Поэтому портрет остался на месте, случайным элементом личного характера среди королевских атрибутов и обилия пышных заморских украшений, сопровождавших этого солдата-аристократа и дипломата к берегам Новой Франции на встречу с водоворотом беспокойных событий. В кровавое месиво, которое завертело внутри себя франкоговорящих крестьян, английских фермеров и другие мелкие души, поднявшие оружие в 1837 году против мощной и правой Великобритании. Он прибыл в мае, расположив двор в Квебеке с такой щедростью, которой не помнили со времен графа Луи де Бод Фронтенака и Ancien Régime. Замок Сент-Луи стал местом его высокого суда, откуда он ниспосылал реформаторское просвещение британских вигов колониальным массам. В конце концов, не зря же его прозвали Джеком-радикалом. Милосердие без уступок было для него средством, не уступавшим жестокой расправе. Поэтому он не казнил зачинщиков бунта, а выслал их на Бермуды. А тем из них, кому удалось бежать в Соединенные Штаты, он запретил возвращаться в Канаду под угрозой смерти. Вот так просто. Он умиротворял людей, после чего они прибывали к его двору в замке как желанные гости: священнослужители, нотариусы, купцы и даже невежественные крестьяне, с запахом земли, въевшимся в подошвы их сапог и застрявшим под ногтями. Все они желали правосудия, которое им могла дать только просвещенная Британия. Он и сам хаживал в народ, посещал города и приходы, где был свидетелем тяжелого ярма феодального угнетения. Да, он внимал всему, долго и тяжело раздумывал об окончательном разрешении этой самой трудной проблемы. Ему казалось, что он знал ответ. Противоречие, существовавшее в Нижней Канаде, носило чисто национальный характер и питалось идеалами абсолютистской феодальной Франции. Здешнее общество по своему характеру было крестьянским, среднего класса не существовало, а вместе с этим не существовало и надежды на какой-либо прогресс в будущем. При принятии любого решения нужно было учитывать это, как, конечно же, и парламентские реформы в Британии, опережавшие здешние события. Эти реформы активно пропагандировались вигами, слегка поддерживались тори и другими менее многочисленными обитателями Уайт-холла.
Находившийся на другом конце комнаты генерал Джон Колборн, со шпагой, слегка касавшейся начищенного до блеска черного сапога, смотрел на эти вещи по-своему. Когда осенью 1837 года начался бунт, он встретил его в полной готовности. Сражения были короткими. Победы — полными. Грустно, конечно, что последствия были не так впечатляющи. Связь Колборна с двумя его полевыми командующими была прервана. Результатом явились несанкционированные грабежи, поджоги, надругательства над святынями и тлеющая стойкая ненависть франкоговорящего населения к британцам и их хладнокровному, решительному лидеру. Они злобно кляли его имя в приходах по берегам реки Святого Лаврентия от Квебека до Монреаля и далее и по берегам реки Ришелье до американской границы. Старый поджигатель — символ жестокости. Но все это совершенно не волновало Колборна. Он постепенно понимал, и это тревожило его, что Дарем не был заинтересован в возвращении канадских территорий под крыло милостивой просвещенности британского военного правления. Он и его ревностные сторонники беспрерывно болтали о политическом союзе англоговорящей и франкоговорящей колоний и, что хуже того, о концентрации большой политической власти в руках выборных ассамблей. Колборна воротило от мысли о безумствах власти толпы. Власть была святой обязанностью, с честью возлагавшейся на тех, кто был достоин осуществлять ее. И уж совершенно определенно, ею нельзя было наделять крестьян и мелких лавочников. Олово всегда остается оловом и никогда не станет серебром, как его не начищай. Раздумывая обо всем этом, он слушал окружавших его людей, которые фыркали на слуг, после чего возвращались к пространным рассуждениям о свободе и правах человека, не отрываясь от больших кусков жареной оленьей ноги и блюд, наполненных плодами крестьянского труда. Жена Эллиса поворачивалась за веером то вправо, то влево, делая замечания, на которые бы осмелился не каждый мужчина. Ее окружение составляли разряженные в яркие одежды люди, говорившие громко и с большим апломбом. Колборн ненавидел банкеты, а к концу лета стал презирать и грузного человека, сидевшего во главе стола, эти темные глаза на лишенном улыбки лице, властные жесты длинных тонких пальцев, а более всего этот дух превосходства, который действовал на него подобно пощечине. Самоуверенность, которой, словно легким сиянием, светилось холеное лицо Джона Джорджа Лэмтона графа Дарема, бесила Колборна так, как ничто на этом свете. И вот теперь Дарем уезжает.
— Я не заметил, как вы вошли, генерал. — Он знаком пригласил Колборна подойти к нему.
Раздраженный Колборн промолчал, но приблизился к столу Дарема. Его выучка сработала непроизвольно, и он застыл по стойке «смирно» перед человеком, чей военный опыт и способности являлись насмешкой над его высоким постом.
— Посыльный передал, что вы хотели видеть меня, ваше превосходительство.
— Я отплываю с первым подходящим судном. Вы, генерал, отныне остаетесь ответственным за все то, что здесь творится. Моя работа тут закончена, но не до конца. Я еще скажу свое слово. Но позже, и в Лондоне, — добавил он сам для себя.
— Спасибо, ваше превосходительство, за веру в мои способности. — Колборн едва заметно улыбнулся Дарему. — Но я надеюсь, что подобное доверие не заставит меня задержаться здесь слишком надолго.
Дарем выглядел слегка удивленным.
— Ну конечно. Как может быть иначе? В стране сейчас так спокойно. До назначения постоянного губернатора вам вряд ли придется много работать. Он же, наоборот, будет вынужден сделать много чего, если окажется подходящим для этого поста человеком.
— Мои обязанности мне совершенно ясны, ваше превосходительство, как и то, к чему нужно готовиться. Могу ли я попросить вашего разрешения удалиться? Придется потрудиться, чтобы быть во всеоружии.
Дарем притворился, будто он не расслышал.
— Готовиться? Потрудиться? О чем вы это? Новый губернатор — это человек, который…
Колборн впервые перебил Лэмтона, который уже не был его начальником. Ему приятно было обнаружить на обычно спокойном лице Дарема удивленное выражение.
— Революция, лорд Дарем. Я говорю о революции. Она неминуема, и вы об этом знаете.
Отрывистый салют Дарему, едва заметный кивок Эллису, казалось сидевшему в оцепенении, и Колборн удалился. Однако его довольство длилось недолго. Редкая улыбка, которую он позволил себе, исчезла на полуденном солнце, когда он направился в свой строгий кабинет в неприветливом сером здании, которое называли Цитаделью.
Цитадель доминировала в Верхнем городе Квебека. Это была массивная крепость, замыкавшаяся в кольцо диаметром в три мили. Построенная из того же самого серого гранита, кварца и темного сланца, что и скала, на которой она стояла, Цитадель включала в себя высокие каменные стены, батареи и фортификационные сооружения, которые шли до самого края крутого обрыва у реки. Сэр Джон Колборн ненавидел это место. Зимой здесь было холодно, здание плохо отапливалось, и он чувствовал себя как в тюрьме. На изогнутой крепостной стене прямо под его окном на флагштоке с зазубринами лениво колыхался британский флаг. Двое часовых, патрулировавших по крепостной стене, смешались с толпой зевак, припавших к самому краю, чтобы сверху полюбоваться городской суетой. На серой спокойной воде стояли на якоре более тридцати парусных судов и один почтово-пассажирский пароход. Вдали размытые очертания унылых зеленых холмов исчезали в тумане, неожиданно поднявшемся с Атлантики. «Да, — подумал Колборн, — довольно мирная сцена». Цитадель являла собой напоминание любым иностранным военным кораблям, что британская мощь в Канаде крепка и непоколебима. Вся проблема состояла в том, что опасность шла не с воды под крепостью. Опасность находилась в других местах, за теми холмами в аккуратных белых деревушках, в которых зрело глухое недовольство.
Какое-то время спустя Колборн отошел от окна и уселся в старое, но удобное рабочее кресло, вызвал ординарца и послал его с депешей к генерал-майору Клитероу, приказывая тому немедленно явиться. Настало время действовать и дать шанс Клитероу проявить себя. Слухи о втором восстании ходили все лето. Недовольные крестьяне по берегам реки Ришелье и в приграничных районах, согласно этим слухам, вооружались, ожидая поддержки со стороны американских граждан, готовых вторгнуться через границу. Хотя он не сомневался в своем понимании глубины ненависти, тлевшей в долине, Колборн тем не менее был настроен скептически по поводу возможности вспышки нового бунта. Его подчиненный был менее оптимистичен и настаивал на том, чтобы ввести войска на территорию по течению реки Ришелье вниз от Сореля. Тогда он сделал Клитероу поблажку, поскольку тот был в этой стране недостаточное количество времени, чтобы принимать правильные в стратегическом отношении военные решения. Теперь же, в свете участившихся донесений о различных сборищах и тайной поставке вооружений, всегда отличавшийся осторожностью Колборн начал ощущать знакомые сигналы тревоги. Если Клитероу был прав, то в таком случае они находились в состоянии опасной изолированности, особенно если донесения об американском участии были хоть сколько-нибудь близки к реальности. Правительство Соединенных Штатов проявляло ко всему этому полное равнодушие, несмотря на непрекращающиеся заявления Дарема. Их армии внимательно наблюдали за событиями в недавно рожденной Республике Техас, а граница с Нижней Канадой охранялась редкими патрулями, силой немногим более «капраловой стражи». К черту Дарема и его гордыню. Убегая, как нашкодивший мальчишка, он оставил настоящего солдата драться вместо себя. Слава богу, теперь он сам будет отвечать за все. Гораздо лучше сражаться в бою, когда у тебя под ногами не мешается старший начальник, у которого военных знаний не больше, чем у корнета. И все же он хотел бы сейчас оказаться на Ионе. Протерев уставшие глаза, он стал ждать прибытия Клитероу.
Клитероу стукнул в дверь лишь раз и через полминуты уже стоял по стойке «смирно» перед своим начальником. Из-за спины Колборна на него взирали усталые глаза покойного короля Уильяма IV, выглядевшего абсурдно смешным в своей морской фуражке. Формальности не заняли много времени. Без головных уборов и в свободной форме офицеры долго беседовали, пока солнце не село. Оба согласились, что, отъезжая, Дарем передавал колонию в руки тех, кто ни за что не отдаст ее никому. Восстание было возможно и даже скорее всего неизбежно. Они посетовали на свою беспомощность перед лицом скрытой природы грозящих им беспорядков: тайное братство превращало крестьян в солдат, а недовольство в фанатизм. Но на самом деле их больше всего пугало отношение ко всему этому американцев. Можно было относиться с неприязнью или неуважением к этой недисциплинированной толпе, но когда ее численность предположительно составила более сорока тысяч человек, готовых взять в руки оружие, и еще с четверть миллиона выражает им полную симпатию, то даже самых профессиональных военных можно извинить за небольшие сомнения. Да, им придется более пристально следить за безопасностью границы.
Теодор Браун был крупным человеком с обветренным лицом, в последние годы приобретшим красный цвет благодаря излишкам хорошего питания и содержимому бутылочек, а не природным явлениям, которые он стойко переносил на реках к западу от Гудзонова залива и на бескрайних просторах Северо-Запада, когда занимался торговлей мехами. Несмотря на то что возраст и привилегии авторитета победили природную агрессивность, которая в свое время сослужила ему хорошую службу, он все же оставался нетерпимым ко всему, что полностью не совпадало с его видением порядка вещей. Он обожал только одного человека на всем белом свете. Этим человеком был его хозяин, Эдвард Эллис по прозвищу Медведь, который в одиночку спас меховую торговлю, заставив воевавшие между собой компанию Гудзонова залива и компанию Северо-Запада слиться в одну. Будучи сыном старого «северо-восточника», Браун помнил, как его отец с большим уважением говорил об Эллисах. Когда его больные кости не позволили ему более совершать долгие поездки за мехами на запад, он сам пошел на поклон к великому человеку, когда Медведь приехал в Канаду с одним из своих нечастых визитов в 1836 году. Впечатленный инициативой этого крепкого человека и его знанием французского, Медведь предложил Брауну поселиться в усадьбе и стать управляющим его имением в сеньории Бьюарно.
Браун с охотой брался за любую работу, лишь бы завоевать расположение Медведя. Несмотря на то что он проработал управляющим менее двух лет, он смотрел на свои достижения с некоторым удовлетворением. Новая мельница, улучшенные дороги, планы строительства канала. Тысячи акров земли, прибереженные для спекуляции, к которым постоянно прибавлялись новые, благодаря конфискациям, проводимым в результате неуплаты долгов по займам. Всего двумя днями ранее он встречался с делегацией наиболее процветающих фермеров, которым нужна была земля для своих сыновей, не обладавших правом наследства. Он отказал им всем. На какой-то миг ему показалось, что Шарль Руа чуть не напал на него. Пусть бы только попробовал. Вот был бы повод для того, чтобы разбить французу голову в ответ на провокацию. И все же, когда они принялись грозить ему оружием, он последовал призыву собственного благоразумия и собрал вместе верных ему добровольцев. Это были крестьяне, которых он ссужал деньгами или оказывал услуги. Это были люди, которые боялись его больше, чем ненавидели; осторожные люди; люди, подчинявшиеся религиозному чувству более, чем собственному гневу; люди, власть жен над которыми была сильнее власти предполагаемых лидеров-невидимок. Они собрались все, принеся оружие, как их просили. Он посоветовал им хранить верность владельцам Бьюарно, прежде чем отобрал все их ружья и спрятал в подвале.
Это было два дня тому назад. Сегодня ему предстояло выполнять более тягостный долг. Тот, который ему особенно не нравился. Эдвард Эллис-младший, единственный сын хозяина, и его супруга посещали сеньорию. Браун не особенно любил Эллиса-младшего. Уж больно он строил из себя аристократа и, что еще хуже, начал вмешиваться в дела, намекая даже, что, возможно, он не вернется в Англию вместе с Даремом. Ему и его заносчивой сучке жене понравилось в Бьюарно, поэтому они зачастили сюда. Хотя, наверно, у Брауна было что-то общее с Эллисами. Они так же не любили французских крестьян, как и он. В любом случае он сомневался, что у этого молодого Эллиса хватит мужества отменить хоть какое-либо из распоряжений Медведя.
Браун услышал, как кареты подъехали к зданию усадьбы, он выглянул из-за портьеры на трехполосную дорожку, еще раз оглядел гостиную и только потом присоединился к слугам у парадного входа, собравшимся встретить дорогих гостей. Эдварда и Джейн сопровождала еще одна семейная пара. Всем им было жарко, они устали и запылились в поездке. У них не было никакого желания, чтобы Теодор Браун присутствовал при обсуждении их поездки и планов на следующие три дня. Это устраивало и самого Брауна. Он был только рад избежать необходимости присутствовать в холодной рафинированной обстановке самого ненавидимого помещичьего дома к юго-западу от реки Святого Лаврентия.
Он рассмеялся. Эллисы верили, что крестьяне приветствуют их как великодушных, добрых помещиков. Тупые самодовольные болваны. У него пересохло в горле, хотелось пить. Получасом позже он сидел верхом на своей великолепной сивой лошади, направляясь по узкой, изрезанной колеями дороге, ведущей в Сент-Клеменс.
Еще звучал колокольный благовест, когда Мартин поставил точку и закрыл бухгалтерскую книгу. Обычно он обедал либо на заднем крыльце, либо в маленькой комнате за конторкой. Сегодня он решил пойти в церковь. Нельзя было сказать, что последнюю неделю он чувствовал себя спокойно. Его тревога и неуверенность с каждым днем все больше давили на него. Он смеялся, когда дядя Антуан называл его «человек завтра», но сейчас он вынужден был признаться самому себе, что дядя был прав, как всегда. По дороге он размышлял об отце Морине. У этого старого священника прихода Шатоги была любимая проповедь. Надежда для него была самой большой добродетелью. И поэтому в начале каждого сезона, а также на Троицу он обращался к своим прихожанам с полным страсти призывом найти успокоение после труда и пролитого пота под дарящим вечную прохладу и дающим силы покровом надежды. Мартину всегда нравились эти проповеди, и он помнил, что всегда кивал с одобрением, когда вежливый седовласый отец Морин прикладывая духовный бальзам к умам, ускоренно пульсировавшим в нечестивом беспокойстве. Но, будучи молодым человеком, Мартин не мог понять, что пытался излечить святой отец в огрубевших душах других прихожан, и оптимистично считал, что у Бога и для него припасено что-то хорошее. Например, он ждал, что его отношения с родным отцом со временем улучшатся. Сейчас, проходя мимо небольших каменных домов, окруженных цветущими садами и аккуратными огородами, он пришел к выводу, что теперь больше надеется на себя. Во всяком случае, он все дальше отстранялся от Франсуа Гойетта. Запрет приходить в их дом был явным сигналом того, что Мартин не был желанным. Он вспомнил отцовский взгляд облегчения, когда они расставались. Формальное рукопожатие, рекомендательное письмо и плотно закрытая парадная дверь были последними напоминаниями о том, что у него не было больше дома в Шатоги.
Солнце выглянуло опять и приятно грело спину, когда Мартин подходил к берегу реки и группе домов, которая являла собой деловой центр Сент-Клемента. Вдалеке он увидел скачущего навстречу всадника и заметил про себя, что он заставляет лошадь бежать быстрее, чем это необходимо, особенно рядом с домиками, рассыпанными отдельными точками у подхода к деревне. Затем он увидел пса, лежавшего под деревом на другой стороне улицы. Было похоже, что это животное сомнительной породы никому конкретно не принадлежало. Мартин часто трепал его по шерсти, а иногда даже делился едой с этим слюнявым дружком, когда обедал на крыльце. Сейчас пес дожидался его, размахивая хвостом, он припустил к нему через улицу.
Всадник мог придержать лошадь поводьями. Картина происшедшего запечатлелась в сознании Мартина. Всадник пригнулся в седле, пришпорил сивую лошадь и за один взмах поводьями обрушил на пса, который почувствовал опасность слишком поздно.
Раздался протяжный вой, взметнулась пыль и послышалась приглушенная брань. Всадник закричал на Мартина, прежде чем продолжить движение по главной улице. Когда Мартин нагибался к неподвижному животному, он заметил, как Теодор Браун разворачивает свою сивую в его сторону. Он все еще стоял посреди улицы, когда лошадь нависла над ним, храпя, поворачивая бока и показывая большое тучное тело всадника, угрожающе зажавшего хлыст в левой руке.
— Ты, безмозглый идиот! Тебя следовало бы арестовать. Ты представляешь опасность для общества. Моя лошадь потеряла подкову из-за этой дворняги. — Браун сердито махнул рукой в сторону собаки, безжизненно лежавшей в пыли. Струйка крови окрасила пыль. Глаза собаки были еще открыты, а муха уже пыталась залететь к ней в раскрытую пасть.
Мартин представил себе всю сцену, сначала скептически, а потом с нарастающим негодованием. Но гневные слова замерли у него на губах, прежде чем он успел их произнести. Грозная фигура на лошади была не кем иным, как Теодором Брауном, влиятельным человеком, пользовавшимся своими кулаками с такой же готовностью, как и языком или своим авторитетом. Он сдержал свой тон, стараясь говорить спокойно и здраво.
— Собака не моя, сэр. Скорее всего она никому не принадлежит. — Он с трудом подыскивал слова, но все же продолжил: — К несчастью, вы не смогли объехать ее. Это было добродушное животное.
Не задумываясь над тем, что он делает, Мартин наклонился, чтобы поднять пса. Он лежал на его руках, странно тяжелый и похожий на сломанную куклу.
Браун яростно отреагировал на это. Ему попытались возразить. Этот неотесанный французский щенок осмелился ткнуть ему в лицо дохлой дворнягой.
— Не так быстро, недоумок! Это твоя падаль. Ты за нее и отвечаешь. Ты заплатишь мне за подкову, или я выбью ее из твоей шкуры. — Он угрожающе поднял хлыст.
Мартин огляделся вокруг. Кучка людей стояла на обочине и наблюдала за происходившим. Большинство из них было ему знакомо, а пару человек он считал друзьями. Он глубоко вздохнул. Ноги его ослабли, и страх забрался в низ живота. Затем, как бы не обращая внимания на присутствие своего недруга, он повернулся спиной к Брауну и, все еще держа на руках пса, пошел к этим людям. Глубоко внутри его беззвучный голос взывал к ним: «Помоги мне, Пьер. Джоселин, ты большой и сильный. Ты не можешь стоять в стороне и смотреть, как меня избивают. Прошу вас».
Ничего не произошло. Они стояли с каменными лицами, не двигаясь. Мартин продолжал идти. Рукам его было тяжело, кровь сочилась на них сквозь теплый собачий мех. Он услышал брань за спиной и ускорил шаги, удерживая себя от того, чтобы не побежать. Тут он услышал стук копыт несущейся галопом лошади. Копыта были уже радом. Он инстинктивно повернулся к преследователю и уронил тело собаки, чтобы руками прикрыть лицо от хлыста, свистнувшего в непосредственной близости. Хлыст чиркнул его по щеке, и, когда он закричал от боли, лошадь задела его крестцом. Он споткнулся, вцепившись пальцами в метнувшуюся в сторону гриву сивой. От испуга лошадь поднялась на дыбы, передние копыта повисли в воздухе. Мартин попытался отскочить в сторону. Но было слишком поздно. Одно копыто ударило его по рукам, которыми он пытался защитить голову. Второе попало в грудь. В глазах помутилось, боль заставила его рухнуть на колени. Он упал ниц на пыльную мостовую. К тому моменту, как первые из бросившихся ему на помощь оказались у его распростертого тела, Теодор Браун пришпорил свою охромевшую лошадь и поскакал из деревни в сторону помещичьего дома в Бьюарно.
Постепенно его глаза начали фокусироваться на предметах, находившихся в комнате, до того как они стали приобретать смутные очертания, все вокруг бешено кружилось. Сначала Мартин попытался сесть, но не смог, вздрогнув от сильной боли в ребрах. В голове пульсировало, а туго перевязанная правая рука болела.
Он лежал на жесткой койке, крепко затянутый белой простыней. У окна стоял большой стол с разными бутылочками и серебряными инструментами. Только тут Мартин понял, что он в больнице. Нет, в кабинете. В кабинете врача. Над письменным столом, заваленным бумагами, висели два сертификата в рамках, а между ними — большое распятие. Мартин пристально посмотрел на него, мигая в попытке сфокусироваться на Христе.
— Пожилым пациентам это нравится, — сказал чей-то голос.
Мартин в испуге поднял голову. Говоривший был молодым мужчиной приблизительно его возраста, с копной взъерошенных каштановых кудрей. Он был в длинном белом халате и держал в руках плоскую дощечку с карандашом, привязанным ниткой к ее углу. Разговаривая, он что-то на ней писал.
— Понимание того, что Господь пребывает в этом месте, куда заглядывает смерть, дает им чувство защищенности. Вы удивитесь, сколь часто я видел, как пациенты молятся перед этим распятием, стоя на коленях.
— Где я? Кто вы? — Мартин удивился тому, что его собственный голос звучал так тихо.
— Доктор Жан Батист Анри Бриен. Вы у меня в кабинете. А теперь лежите спокойно. Вам прилично досталось. Хорошо, что еще живым остались, повезло. — Он взял Мартина за запястье и тихо начал считать. — Думаю, что я вас сегодня ночью подержу здесь. Есть подозрение, что у вас от удара, который вы получили, сотрясение мозга. Хотя я думаю, что все будет в порядке. Наверное, завтра можно будет пойти домой, но какое-то время от работы, боюсь, следует воздержаться.
— Со мной все будет в порядке? — В голосе Мартина явно слышалась озабоченность.
Бриен рассмеялся.
— Ну конечно. Все будет хорошо… со временем. У вас по крайней мере одно сломанное ребро. Это очень болезненно, но так как легкое не задето, ничего серьезного. А голова заживет без всяких осложнений. Удар был скользящим. В противном случае вы были бы мертвы. Я более всего беспокоюсь о вашей руке.
Мартин с сомнением посмотрел на плотно забинтованную руку.
— О моей руке?
Бриен посерьезнел и принялся изучать что-то написанное на его дощечке, избегая вопросительного взгляда Мартина.
— Было сломано несколько костей, к сожалению. Процесс заживления займет время, и восстановление ее функций будет идти медленно. Поэтому вам не следует работать. Вам придется пользоваться этой рукой осторожно. Если вы будете соблюдать предписания, то со временем полностью восстановите ее функции.
— Ее функции? Что вы имеете в виду? — Пустой мольберт запрыгал у Мартина перед глазами.
Бриан смутился. Он утешительно похлопал Мартина по левой руке.
— Дайте срок, Мартин. Это возможно. Но так трудно загадывать наперед.
— Но, возможно, все будет не так? — настаивал Мартин.
— Да, возможно, — просто ответил Бриен и замешкался, пытаясь сказать что-нибудь еще. — Вы всегда сможете молиться.
— Но почему? — резко и сердито спросил Мартин.
Бриен взглянул на него удивленно. Мартин сел в кровати. Лицо его покраснело, а слова продолжали беспорядочно слетать с языка.
— На все Божья воля, не так ли? — Он продолжал выражать крушение своих надежд словами, сдерживая слезы: — Я думаю, на то была Божья воля, чтобы этот неуклюжий варвар оказался среди нас, всегда полупьяный и скачущий напропалую, не разбирая, кто и что перед ним. Собака. Человек. Все равно. Мне так хочется, чтобы этот ублюдок сгнил в аду. Если, конечно, на то Божья воля. — Он попытался рассмеяться, но снова лег на простыни. Голова кружилась, и не было сил.
Бриен сел на койку рядом с Мартином и вытер пот с его лица белой тряпкой. Несмотря на то что глаза смыкались от усталости, Мартин чувствовал присутствие Бриена и слышал то, что он говорил:
— Да, Мартин. Божья воля должна быть выполнена. Об этом знает любой добрый католик. Тем не менее жить и действовать только в ожидании изъявления этой воли — удел фанатиков. Католическая страна должна управляться католиками. Разве Бог может желать чего-либо иного?
Было все еще светло, послеполуденное солнце стояло низко над горизонтом. Двое мужчин лежали на дне двуколки, укрывшись за ее высокими бортами охапками неровно наваленного сена. Сидевший спереди этой неуклюжей повозки возница не старался погонять лениво шагавшую пару лошадей. Он часто оборачивался, чтобы поговорить с человеком, сидевшим позади него. Они оба были одеты в деревенскую домотканую одежду. Безмятежность их поездки не прерывалась ни встречными повозками, ни случайными попутчиками, они лишь изредка махали руками, приветствуя убиравших в полях пшеницу крестьян.
Солнце лишь успело нырнуть за покрытые травой холмы, как повозка подъехала к большому крестьянскому дому, за жердяной оградой которого, как часовые, стояли три больших дерева. Не доезжая пятидесяти метров до дома, человек, сидевший сзади возницы, достал из кармана белый платок и намеренно медленно вытер им лоб. В ответ впереди вверху, из окна мансарды, в темноте кто-то тоже помахал чем то белым. Возница, одобрительно бормоча что-то, направил двуколку к амбару, стоявшему сбоку дома. Двое мужчин, одетых в черное, с трудом вылезли из двуколки и стали отрясать свои волосы и одежду от сена. Правая рука одного из них была на перевязи, и он двигался так, словно испытывал боль. Возница вгляделся в темноту и подал сигнал остальным. Под прикрытием темноты четверо двинулись вместе к открытой задней двери дома. Коротышка, который управлял двуколкой, остался караулить снаружи. Вскоре наступила непроглядная тьма, и только мерцание и запах трубки выдавали его присутствие.
В кухне находился всего один человек. Он сидел за столом и ел хлеб. Когда вошел первый гость, он поднялся и поприветствовал его.
— Хорошо, что вы сегодня не задержались, Жозеф. Жена и дети вернутся раньше. Они у моего брата.
— Отлично, Луи, — сказал Жозеф-Нарсис, смахивая клок сена со своего плаща. — Все готово?
Луи Герин кивнул и сделал жест в сторону двух остальных мужчин, неловко стоявших у двери.
— Только двое? Да один еще и ранен. Куда такого?
Жозеф-Нарсис рассмеялся и добродушно похлопал крестьянина по плечу.
— Раненый — это мой брат Мартин. А второй — Жозеф Дукет. Он работает в конторе моего отца, но так и рвется в бой, горит ненавистью к британцам и любит родину.
Жозеф Дукет весь расцвел от такой похвалы. Его опасная дикая внешность, подмеченная Мартином в пути, стала напоминать восторженного щенка. Про себя Мартин поблагодарил Жозефа за то, что он равным образом не потратил свою патриотическую риторику на него.
Герин ворчливо поприветствовал их и пожал руку Дукету. Потом посмотрел на Мартина и его перевязанную правую руку. Мартин не двигался, пока крестьянин не повернулся к нему спиной, так ничего и не сказав. Жозеф-Нарсис взял его за руку.
— Подожди наверху, Мартин. Сначала мы закончим с Жозефом. Когда наступит твоя очередь, Луи поднимется за тобой. — Он кивнул головой Герину.
Преодолевая старую скрипучую лестницу за грузным крестьянином на спальный этаж, он боролся с желанием развернуться и убежать. Если бы он знал, куда бежать, то так бы и поступил.
Мартин сидел на одной из самодельных кроватей, подложив под подбородок здоровую левую руку. Он посмотрел на свою пульсирующую от боли правую и осторожно попытался подвигать под повязкой пальцами. Ничего не получилось. Только боль усилилась. Он был уверен, что рука не поправится. Его карьера художника разрушилась не начавшись. Гнев ли, отчаяние ли заставили его отыскать Жозефа-Нарсиса с тем, чтобы вступить в организацию «Братьев-охотников». Ему хотелось отомстить Брауну, но рисковать жизнью ради дела, которого ты так боишься и в которое ты совершенно не веришь? Тут он начал убеждать себя, что если Жозеф и другие окажутся правыми, а британцев изгонят, то он получит великолепный шанс получить за все это вознаграждение, возможно, важный пост в новом правительстве. Жозеф-Нарсис будет в руководстве, и он поможет ему. В этом он был уверен. Но как только он понял, что все это пустые мечты, его оптимизм угас, и он снова почувствовал себя несчастным. Только сегодня в полдень, когда он готовился сесть в двуколку, ему открылась истина: впервые в жизни он делал что-то, в чем был неуверен, он рисковал сам, по своему собственному решению. И сейчас ему хотелось только быть более убежденным в положительном исходе дела.
Дверь открылась. Луи Герин жестом показал ему следовать за ним, и они оба спустились по лестнице в кухню. Там не было ни Дукета, ни Жозефа-Нарсиса.
— Крепко зажмурь глаза и держи их закрытыми, — сказал Герин.
Мартин повиновался. Дверь открылась, и его втолкнули в другую комнату так сильно, что он споткнулся. Он не успел еще ничего понять, как ему надели повязку на глаза, и сильная рука заставила его встать на колени. Он простоял на коленях несколько секунд, слыша вокруг себя какое-то движение. Но никаких других звуков не было. Затем тишину нарушил голос. Он показался знакомым, но Мартин не мог определить, кому он принадлежал.
— Ты, Мартин Гойетт, пришел дать священную клятву «Братьям-охотникам». Ты должен поклясться в следующем.
Тебе открываются тайные знаки нашего братства. Никогда не открывай их кому-либо и не говори о них с кем-либо, кроме других членов братства. Отныне ты будешь жить под знаком винтовки, пересеченной со штыком. С честью неси этот знак до самой смерти.
Голос продолжал монотонно звучать, побуждая Мартина повторять торжественную клятву. Произнося слова, Мартин обнаружил, что он более концентрируется на определении личности говорящего, нежели на строгих словах клятвы.
— Я клянусь в этом, понимая, что если нарушу эту клятву, то все мое имущество будет уничтожено, а горло перерезано.
Как только он произнес последнее слово, повязка с его глаз была сорвана. Мартин сощурился от внезапного света. С десяток пистолетов и ружей смотрели стволами прямо в его сердце, а глаза тех, в руках кого они находились, были неулыбчивыми и угрюмыми. У того, кто был к нему ближе всех, в руке был пистолет. Мартин заметил, что эта рука подрагивала. Рядом с ним стоял Анри Бриен.
Жара волнами плясала по мощенным булыжником улицам. Молодой монах поставил свою ношу на землю и торопливо вытер влажный от пота лоб. Он очень устал, но медлить было нельзя. Он долгие мили нес эту воду для своего любимого учителя. Холодную воду из источника высоко в горах, там, где не свирепствовала лихорадка. Он размял болевшие плечевые мышцы, прежде чем вновь взвалить на себя два бурдюка из козлиной шкуры, приятно холодившие его разгоряченную кожу. Впереди за дымкой можно было уже разглядеть низкие белые стены монастыря Святого Николая на Винограднике. Монах припустился рысью, плоские подошвы его сандалий на бегу шлепали по раскаленным камням. Он попал в монастырь через железные ворота и открыл дверь в кухню. Зайдя внутрь помещения, он наполнил холодной водой из одного бурдюка неглубокую глиняную чашу, которую осторожно понес по узкому темному коридору в одну из комнат северной половины дома. Появился пожилой монах и без слов принял чашу из протянутых рук, отвечая на мольбу в глазах молодого человека скорбным наклоном головы. Перед тем как закрыть за собой дверь, молодой монах краем глаза разглядел хрупкое белое тело, лежавшее на полу. Со слабым вскриком он опустился на колени и сквозь душившие его рыдания начал молиться.
В самой комнате брат Родольф держал голову Доминика в своих руках и тихо плакал, вытирая пот с искаженного лихорадкой лица. Остальные монахи, присутствовавшие в комнате, беспокойно переходили с места на место, шурша своими белыми рясами по каменному полу. В комнате было душно из-за отсутствия окон. Большие мухи снаружи делали жару совсем невыносимой своим непотребным жужжанием.
— Он заснул, — сказал брат Вентура. — Но немного воды выпил.
Затем он встал на колени, другие следом за ним тоже преклонили колени на посыпанный пеплом пол, перебирая пальцами тяжелые четки, свисавшие с их поясов. Вентура посмотрел на Родольфа поверх склоненных голов. Оба плакали. Они видели слишком много смертей, чтобы думать иначе. Конец был близок.
Доминик де Гузман лежал там, где ощущал себя ближе всего к Богу. На полу, покрытом пеплом. Смиренный и раскаивающийся. Его любимый учитель скоро заберет его бренное тело, не совершившее ничего выдающегося, кроме непорочности. Он улыбался, пока картины его жизни проходили перед ним.
Он видел альбигойцев, смеявшихся над ним и плевавших в него. Он благословлял их даже тогда, когда их плевки скатывались по его щекам. Его глаза светились, когда он приклонил колено, принимая от папы Гонория мантию ордена, который он основал. Он видел себя на снегу, молящегося за стенами монастыря, основанного им на склоне горы на родине, в Испании. Он вытянул руку, чтобы прикоснуться к брату Иордану, когда они оба шли по болотам Саксонии, в радостном расположении духа, с пустыми животами и в прохудившейся одежде.
На какой-то миг видения оставили его.
После чего появился расплывчатый образ, принявший облик кардинала Уголино, его друга и покровителя. Они сидели вместе на каменной скамье в висячем саду в Ломбардии и беседовали о будущем ордена. Он помнил даже запах сырой бурой земли, прилипшей к их сандалиям.
Худое тело содрогнулось, когда видение стало более явным и до боли приятным.
Это был Реджинальд. Доминик ясно видел его. Больной, Реджинальд поднялся и сел на своей койке в Риме. Он видел Ее ночью, и Она излечила его. Он плакал во сне. Родольф наклонился и осторожно обтер его покрытое потом лихорадки лицо.
Луч полуденного солнца проник в темную келью и остановился на пустой кровати, когда Доминик пришел в себя. Он увидел Родольфа и глазами улыбнулся ему. В комнате собралось больше людей. Они прибыли следом за блаженным Иоанном из Салерно, чтобы побыть рядом с ним. Никто не знал, что сказать. Тронутый этим молчаливым страданием, Доминик сам заговорил с ними, хотя усилие, понадобившееся для этого, ослабило его и без того убывающие силы.
— Не стоит плакать, мои любимые. Не печальтесь, что это немощное тело уходит. Я направляюсь туда, где буду лучше служить вам.
После этих слов он лег, еле дыша, но глаза его оставались живыми и все понимающими. Внимая знаку брата Вентуры, монахи начали готовиться к священному напутствию отходящей души.
Доминик наблюдал за ними, а когда они приблизились, он пошевелил рукой и прошептал едва слышно:
— Начинайте.
Пение наполнило келью. Губы Доминика повторяли за монахами.
Subventi Sancti Dei. Боже святый, спаси его.
Доминик увидел Ее. Она шла сквозь туман за заплаканными лицами и молитвами его братьев.
Occurite Angeli Domini. Спуститесь, ангелы Божьи, для спасения его.
Она улыбалась, и руки Ее были простерты. Он поднял свои руки навстречу ей.
— Mater Dei, — прокричал он беззвучно.
Suspiente animum ejas, offerentes eum in conspectus Altissimo. Возьмите душу его и представьте ее перед Всевышним.
После того как последние слова службы умолкли, наступила тишина. Всего мгновение тело на смертном ложе было Домиником де Гузманом, основателем ордена «Братьев-проповедников». После этого скорбного плача он стал их святым.
Брат Вентура не мог позволить себе, подобно другим, как детям, собравшимся вокруг тела Доминика, отдаться скорби. Он знаком попросил Родольфа отойти в сторону.
— У нас остается очень мало времени, брат Родольф. Скоро сюда прибудет множество людей, чтобы побыть с нашим любимым учителем в последний раз. Хорошо подготовь его бренные останки. «Хотя если что и не получится, то его это нисколько бы не обеспокоило», — добавил он про себя.
Получасом позже Родольф остался наедине со своим учителем. Он осторожно омыл бледное лицо и причесал тонкие, подернутые сединой волосы и свалявшуюся темно-рыжую бороду. Сняв с Доминика не подходившую ему по размеру рясу, он прослезился: изнуренное тело было обмотано огромной тяжелой цепью. Цепь хорошо выполнила то, для чего была предназначена. Совсем недавние синяки и старые шрамы свидетельствовали о постоянных, беспрерывных мучениях. Родольфу потребовалось несколько минут, чтобы снять эту веригу с тела Доминика, настолько перекрученные звенья врезались в плоть их носителя. После того как он освободил тело, он отложил цепь в сторону, решив про себя ее будущее как святой реликвии. Он бы не заметил кожаного звена, если бы, возможно, по-другому держал цепь, укладывая ее на пол рядом с телом. При ближайшем рассмотрении он понял, что кожа была привязана к одному из звеньев двумя тонкими жилами. Его объяло любопытство, заставившее пальцы в течение нескольких минут развязывать узлы. Кусок пожелтевшего пергамента упал на пол. Родольф поднял его и стал рассматривать крупный, с нажимом почерк. Незнакомые ему слова походили на какие-то имена.
Он постоял в нерешительности. Ему был знаком почерк Доминика, поэтому он был уверен, что слова перед ним, не были написаны его учителем. Но очевидно, что они были очень важны, иначе зачем столько времени было носить пергамент на вериге. Он слышал от брата Вентуры, что великий кардинал Уголино должен был прибыть из Венеции, чтобы проститься с Домиником. Его высокопреосвященство знал христианский мир и самого Доминика как никто другой. Приняв решение, Родольф положил кусок пергамента в мешочек, который носил на шее, и вернулся к своей главной задаче — подготовке своего праведного наставника к похоронам.
Кардинал Уголино, некогда звавшийся Уго из Сеньи, а теперь бывший епископом Остии, стоял на коленях в маленькой часовне, построенной в честь Богоматери в горах над Болоньей. Здесь было прохладнее, чем в городе, а ему нужно было и помолиться, и подумать. Закончив обряд, он вышел из часовни в прохладную тень под соснами, откуда был виден весь город. Он думал о Доминике.
Похороны были устроены надлежащим образом. После того как он лично закрыл крышку простого деревянного гроба, распорядительство на похоронах перешло к нему. В процессии за гробом, следовавшей к месту захоронения в церкви Святого Николая на Винограднике, выстроились патриархи, епископы и аббаты. Доминика похоронили так, как он того желал: под ногами своих братьев. Уголино перенес свой взгляд на незаконченные стены нового монастыря на буром холме и восхитился стойкостью Доминика в его решении прекратить строительство, чтобы не вызывать насмешек над орденским идеалом нищеты из-за великолепия будущего здания.
— Ох, Доминик, — шептал он. — Ты ничего не оставил после себя, кроме величия твоей души.
Уголино замер, будто вспомнил что-то неприятное, и вынул кусок пергамента из канонической книги. Как все запутанно, как все загадочно. Для него, Уголино, ученого, знакомого с большей частью католического мира, перечисленные здесь имена не значили ничего, они не принадлежали к античности, не были связаны с Библией и даже не имели отношения к темному миру ереси. В одном только он был уверен: слова были написаны Реджинальдом. Он видел много работ этого замечательного профессора по каноническому закону в Парижском университете, чтобы ошибиться. Никогда не уклонявшийся от прямого ответа, Уголино снова положил пергамент в книгу и начал спускаться вниз по склону холма к монастырю и к уединенности своей кельи.
Большую часть вечера кардинал Уголино провел стоя на коленях. Добродетельный человек молился этим вечером не за кого-то другого, не за душу Доминика, он просил у Бога напутствия самому себе. Родольф прибыл после того, как остальные монахи уже отошли ко сну. Он задыхался от спешки.
— Ваше преосвященство, я к вам по делам монастыря.
— Ах, опять эти цифры, мой добрый Родольф. Они выходят из-под твоего пера такими аккуратными.
— Я говорил с братом Вентурой. Он согласен со мной. Парижская обитель и Матфей с радостью примут Родольфа с его удивительными способностями. Только, боюсь, эти способности слишком духовны. Немного деловой смекалки не во вред Богу, — Уголино рассмеялся собственной шутке.
— Париж, ваше преосвященство? — Родольф уже мысленно рисовал себе то место, куда ему придется попасть. Ему хотелось знать, встретит ли он там кого-нибудь из своих знакомых.
Они поговорили еще несколько минут, в основном о Доминике. Родольф не просил у Уголино рекомендаций для Парижа. Сама мысль о каких-то личных привилегиях была так же чужда ему, как непонятны слова пергамента, лежавшего сейчас на столе Уголино.
Они встали на колени и помолились, каждый за себя и оба вместе. Родольф ощущал, что Доминик направляет его мысли, как им и было обещано. Уголино видел блаженного Реджинальда в сердце Всевышнего. Ему казалось, что оба они согласно кивают ему, или это проклятый сон овладевал его телом? Он поднялся и подошел к небольшой скамейке, на которой сложил все свои письменные принадлежности. При мигающем свете свечи он переписал имена, перечисленные на куске пергамента, а когда закончил, то показал их Родольфу, кивнувшему в знак согласия. После чего медленно и четко произнес свои указания: оригинал текста останется с останками Реджинальда, копию он возьмет с собой. Оба согласились, что это было правильное решение. Родольф чувствовал, что Доминик одобрил бы его. Он был уверен в душе, а это было единственным, что имело значение. Уголино был менее чем уверен. Однако смесь интеллектуального понимания и эмоционального состояния, создаваемого подлинной молитвой, направили его. Но, несмотря на это, он был очень верующим человеком, чтобы даже надеяться на свою правоту.
— На все Божья воля.
Бернард Биру дрожал в своей тонкой рясе, он засунул руки под мышки, не обращая внимания на четки, упавшие на пол за ненадобностью. В холодном воздухе пустой церкви клубился пар его дыхания. Он думал над тем, каким образом он смог бы в последующие два часа отогнать от себя цепенящий холод, от которого щипало уши и деревенели конечности. Его лицо исказила гримаса, когда он, коленопреклоненный, попробовал пристроиться поудобнее. Последние шесть месяцев каждую пятницу он молился перед кальварией, он должен был прочесть все молитвы розария и совершить продолжительную молитву перед каждым из четырнадцати неподвижных образов, рассказывавших о страстях и смерти Христовой. Он обнаружил, что если «Радуйся, Мария» произносить громко вслух, то можно радоваться эху собственного голоса. Не приносили утешения и мысли, наполнявшие его голову, когда он изредка оставался в одиночестве в другие дни недели. Презренное существо, занимавшее вторую койку в его маленькой мрачной келье с каменными стенами и смотревшее на него по ночам своими бессонными, воспаленными глазами, нарушало его уединение. Только вечерами по пятницам в этом адски холодном помещении с иконами он мог остаться наедине со своими мыслями.
Он не ожидал, что жизнь в монастыре будет такой суровой. Он еще не прослушал и первой своей мессы, как Теттрини поведал ему о его особых духовных обязательствах. Неопределенная природа его призвания требовала длительного очищающего периода, схожего с суровыми испытаниями Христа в пустыне. Это была дорога к истинному очищению.
Ограничений было много. В отличие от других ему не разрешалось разговаривать в трапезной. Другие новиции обходили его стороной, словно он был прокаженным. Ему показалось, что он однажды заметил сочувствие в одной паре глаз, но был слишком занят анализом того, что происходило с ним, чтобы задуматься об этом. Его руки теперь держали орудия труда чаще, чем любимые книги. Сначала они кровоточили, затем покрылись мозолями и уже ничего не ощущали. Он посмотрел на свои руки: скрючившиеся и побелевшие от холода, они выглядели отталкивающе при мерцании свечи. Запах экскрементов пропитал кожу, частицы испражнений залезли глубоко под ногти, как ни пытался он откусывать их до мяса. Никто ни разу не помог ему в ежедневной процедуре выноса ведра с нечистотами, которые он выливал в яму за коровником или размешивал палкой до состояния густой коричневой жижи, чтобы потом удобрить ими изнуренную землю в саду.
Он потер глаза, борясь с усталостью. Он должен быть непоколебимым. Они смотрят и ждут, что он проявит слабость, и в этом случае его запрут в ужасное место — Disciplinii. Он только раз побывал в этой страшной дыре в самом начале своего новициата. Его заставляли часами стоять на коленях на досках с выступающими крестами. Кресты врезались в кожу коленей. Никогда больше! Тогда он ненавидел всех. Проклинал их за молчаливое послушание. Презирал за лицемерие. За то, что, проповедуя доминиканский идеал непорочности, они совершали похотливые действия перед безжизненными глазами тех же икон, которым молились. Но он должен был выдержать эти скотские условия среди тупости и слепого невежества. У него не было выбора. Его предназначение требовало этого.
Бернард с усилием смог разогнуть колени, ноги не слушались. В какой-то момент он почувствовал большое желание плюнуть на пол, но решил не делать этого. В этом каменном чистилище повсюду были глаза. С трудом он проделал путь из церкви через сводчатый проход в спальные помещения. Он прошел мимо своей кельи и почувствовал взгляд, наблюдавший за ним из кучи соломы в углу. Он на ощупь добрался до алькова, небольшого углубления в стене сразу за своей кельей. В нем едва помещались крохотный стол и скамья. Этот альков являлся отведенным для него рабочим местом, открытой клеткой, лицом ко всем, рядом со всеми.
Он работал при мерцавшем свете единственной свечи, перо ходило по бумаге медленно, механически, словно рука, водившая им, была оторвана от мысли. Ему было приказано сделать шесть копий «Размышлений» Вильяма де Сен-Тьери для дальнейшего распространения их в монастырях на Филиппинах. Он делал уже последнюю, и каждое сентиментальное, бессмысленное слово вызывало в нем отвращение.
Почему нельзя послать напечатанные копии, чтобы украсить библиотеки безмозглых неофитов, коими он считал азиатов-христиан, было выше его понимания. Но это было так сообразно тому, что он обязан был здесь делать. За шесть месяцев он не совершил ничего, что не могли бы осилить дрессированные попугаи в клетке. Он запомнил наизусть Поминальную службу и службу Непорочной Девы Марии, не говоря уже о более сотни псалмов, некоторые из которых были очень длинны, и все — банальны. Если бы ему позволили говорить, то он сказал бы им, что хорошо знаком с творениями святых Августина, Ансельма и Бернарда. Но нет! И их творения были засунуты в него, чтобы он проглотил их как бесспорную истину. Августин с его аскетической тарабарщиной, Ансельм и его неорганизованные сплетения слов о рациональной вере и хуже всех — Бернард. Этот безмозглый шут с истеричными детскими сказками о Синайской пустыне. Все это излишняя потеря времени, непростительная обида.
Часом позже Бернард дописал последнее слово и, даже не пытаясь перечитать написанное, осторожно перебрался в свою келью. Оказавшись там, он опустился на колени, будучи уверен, что глаза из темноты наблюдают за ним. Он думал о пище, о своей библиотеке, о шуме моря, который был слышен, когда он забирался в свою пещеру, и о том, как выглядел папа Григорий, принимая раболепие. Спустя некоторое время он улегся на свою постель из соломы. В другом конце комнаты человек отвернулся лицом к стене.
Свернувшись калачиком, чтобы защитить себя от холода, царившего в комнате, Бернард мысленно обращался к своему соседу по келье «Да, ты несчастный, хитрый кусок дерьма. Закрой свои презренные глазки и веди себя тихо, как вши в твоем мешке. Думаешь, что мучаешь меня, но тебе не ведомо, какие победы ты мне подарил».
Бернард улыбнулся в темноте. Те лишения, которые он терпел в этом мрачном месте, были ничем в сравнении с адскими силами, которые больше не овладевали им, что приносило ему блаженство и покой. В течение последних шести месяцев у него не было головных болей. Голоса ушли, за исключением одного тихого знакомого голоса, шептавшего ему то, о чем никто не ведал. То же самое относилось и к зловещим стенам, в которых томилось его тело, и к тому слизняку напротив него, чье вздувшееся тело заполняло сейчас комнату шумными звуками.
Из окна своего кабинета Сальваторе Теттрини наблюдал, как юный новиций работает на полях Святой Сабины. Он стоял на телеге, запряженной мулом, и разбрасывал сено нетерпеливо мычащим коровам, окружившим телегу со всех сторон. Теттрини заметил, как ритмично двигаются широкие плечи, и одобрительно кивнул. Бернард Биру проходил свое испытание превосходно. Лишения поглотили слабость его тела, заменив ее мускулистой упругостью. На его осунувшемся лице яснее выделялись нижняя челюсть и горящие глаза. Глаза зелота или фанатика? «Да, — подумал Теттрини, — мы подавили высокомерие, но не самоуверенность. Мы заперли мальчика-мужчину навеки. Но что мы выпустили?» Ему хотелось бы это знать. Отвечая на стук, он пошел к двери, чтобы встретить посетителя, еще одного новиция, не выходившего у него из головы.
Теттрини было трудно согласиться с призванием Альфонса Баттиста, но пришлось уступить сильному давлению со стороны епископа Ломбардии. Баттист-старший обещал Церкви значительные земельные владения после своей смерти, так как, если его единственный сын станет священником, некому будет управлять ими. Интересно, что семья хотела видеть мальчика в Риме, в монастыре, где строгость и самопожертвование почитались за подлинные добродетели. Епископ уходил от ответа, когда Теттрини пытался узнать какие-нибудь подробности.
Молодой человек имел самую неподходящую внешность и манеру поведения, но был, как он вскоре обнаружил, не лишен кое-каких способностей. Предосудительных способностей, которые, возможно, могли даровать их владельцу многообещающее будущее, если учитывать склонность Церкви к политическим бренным делам. Льстивый, умный, сообразительный и честолюбивый, Баттист демонстрировал надлежащее внешнее благочестие, хорошо успевал в своих занятиях и проявил выдающиеся ораторские таланты. Он также умел манипулировать людьми, был лжецом и тираном. Другие новиции остерегались его. Теттрини знал, но не имел подлинных доказательств того, что он запугивает их и грубо нарушает монастырские правила. За физическим уродством Баттиста не было духовной красоты, а только еще больше уродства.
Баттист, напоминающий рыхлого белого слизняка, стоял напротив Теттрини. Кожа свисала с его гладкого круглого лица жирными розовыми складками. Крохотные глазки с красными ободками косили по сторонам, избегая прямого взгляда. Голова была полностью лишена волос. Блестящий маслянистый лоб и отсутствие бровей делали его лицо похожим на дряблую луковицу. Он уже сел, сложив свои пухлые, похожие на сосиски пальцы на животе, терпеливо ожидая, что Теттрини прольет на него поток благодарностей. Он был уверен, что принес то, чего хотел настоятель.
Теттрини нарушил тишину.
— Брат Баттист. Прошло уже более шести месяцев с того дня, когда мы разговаривали обстоятельно. Думаю, что настало время повторить разговор.
Альфонс Баттист хитро улыбнулся. Он хорошо понимал, зачем Теттрини поместил его в одну келью вместе с Бернардом Биру. Суть предложения Теттрини заключалась в том, чтобы он, Альфонс Баттист, наиболее одаренный из всех новициев, попытался помочь новичку, находившемуся под епитимьей, примером и молчаливым участием. Настоятелю нужен был шпион, и сегодня он ожидал доклада от этого шпиона. Ну так Теттрини его получит, и, если он не ошибается, настоятель будет доволен.
Голос Баттиста походил на свист, прорывавшийся сквозь щели меж его пожелтевших зубов.
— Я сделал все, как вы просили, святой отец. Все шесть месяцев я наблюдал за ним и старался показывать пример. Когда вы подошли ко мне после мессы сегодня утром и сказали, что хотели бы поговорить со мной с глазу на глаз, я помолился и тщательно обдумал те слова, которые скажу вам сейчас.
«Лжец», — подумал Теттрини, а вслух произнес:
— Продолжайте.
— Он стоит на коленях, но не молится, святой отец. Он работает, но разум его не с Богом. Он переписывает прекрасные слова великих людей по ночам, но перо его полно презрения. Его спокойствие таит в себе ядовитые мысли. Его задумчивое молчание — тревожный протест против деяний Господа.
Теттрини задумался, слушая его. Все было так, как он и предполагал. Ревнивый и злобный Баттист не мог позволить никакому сопернику угрожать его собственному влиянию на других новициев, многие из которых терпели его тиранию во имя Христа. И хотя Теттрини понимал, что Баттист был не из тех, кто «заселит собой Землю», но кто лучше этой пронырливой крысы мог бы вынюхать скрытые возможности?
— Спасибо тебе, брат Баттист. Ты очень помог мне. Я скажу тебе слова для раздумья. Побудь с братом Биру еще немного. Лучше места, чем Святая Сабина, для этого не сыщешь.
Баттист был разочарован. Он ожидал большего. Но он не огорчился.
Тайный сговор не заканчивался, и он использует его в свою пользу. Он облизнул губы, и на какой-то миг в розовых щелках его глаз высветился огонек.
— Конечно, отец-настоятель, — просвистел он. — На все воля Божья. — Ему хотелось остаться и спросить Теттрини, что слышно о наступлении австрийцев на Ломбардию, но настоятель, казалось, уже погрузился в думы о другом, поскольку он выпроводил его за дверь даже без единого благословения.
Теттрини закрыл дверь и вернулся к своему письменному столу. Он вынул платок и высморкался. Боже праведный, от этого грязнули так воняло, что даже защипало в ноздрях. Однако же он выполняет свое предназначение. Если оставить этих двоих вместе, то Баттист, возможно, обнаружит что-то, что позволит исключить Биру из Святой Сабины. С другой стороны, Биру может лишить жизни жирного розового дракона, поселившегося в монастыре.
В самом конце недели Теттрини присоединился к Бернарду Биру во время молитвы. После чего они поговорили. Теттрини сказал молодому постулату, что ему приятно видеть такую преданность делу и что период его очищения закончен. Он может разговаривать со всеми и отныне становится новицием. На вопрос Бернарда о том, сможет ли он иметь книги в своей келье, Теттрини ответил, что такое разрешение может быть получено в Святой Сабине, учитывая особый статус монастыря, но, к сожалению, нужно будет еще подождать. Брат Баттист останется с ним еще на какое-то время. Причина тому — нехватка места. В свете перемен у Теттрини были большие планы на шесть пустых келий в западном крыле спального помещения. Также можно будет пользоваться учебным классом для наслаждения менее строгой литературой. Теттрини понимал, что Бернард поймет и одобрит это.
Альфонс Баттист всегда занимал одно и то же место в церкви во время обязательного часового личного молитвенного бдения в святом присутствии. Ежедневно в монастыре назначалось четыре таких периода, и каждый волен был выбрать любой. Баттист обычно предпочитал предрассветный час, но беспокойный сон только отчасти служил причиной тому. Этот час был наименее любимым часом, поэтому зачастую он оставался в одиночестве. Со своего места на заднем ряду с южной стороны алтаря он мог боковым зрением видеть любого, подходящего к входу в церковь, и успеть незамеченным сменить свою сидячую позу на положенную в таких случаях коленопреклоненную. Отсутствие в последнее время возможности побыть одному добавило более неотложную причину для такого уединения. Успокаиваясь от воспоминаний об Игнации и блаженно закрыв глаза, Альфонс сползал своим неуклюжим задом со скамейки, запустив руку под рясу.
Он полюбил сына садовника сразу же, как увидел его. Несмотря на то что Игнацию было всего десять лет, его горячие чувственные глаза и гибкое смуглое тело зажгли страсть в Альфонсе. Он легко подружился с мальчиком и заманил его на конюшню, посулив сластей и пообещав покатать на своей белоснежной лошадке. Игнаций немного поплакал, когда Баттист спустил ему штаны ниже колен, но нагнулся с охотой. После чего Баттист щедро платил ему, угрожая побить его и уволить его отца, случись мальчишке выдать их секрет.
После этого они встречались часто. Предлогов было достаточно. Помимо всего прочего, несмотря на свои шестнадцать лет, Альфонс был наследником поместья, а это делало его значительной фигурой.
Затем настал этот горьковато-сладкий день. Игнацию исполнилось пятнадцать, и они были в своем любимом месте на кровати в комнате рядом с конюшней, где спал помощник конюха, когда жеребились лошади. В этот день Игнаций впервые занимался с Альфонсом любовью по-настоящему. Альфонс почувствовал крайнее наслаждение, он помнил, как между бурными вздохами закусил себе губу, надеясь, что это продлится вечно. Затем раздался стук распахиваемой двери, и по спине пробежал холод неожиданного разоблачения. Отец Альфонса стоял в дверном проеме на фоне бычьих голов, раскачивавшихся в стойлах. Лицо его было напряжено, губы сжаты, рукой он прижимал к бедру кнут.
Игнаций был безжалостно выпорот отцом Альфонса, а затем выброшен вместе со всей его семьей побираться на улицу без рекомендательных писем. Альфонсу же тоже досталось, его послали сюда, чтобы он вымаливал прощение и чтобы строгость монашеской жизни истребила похоть его плоти. Это стало возможным благодаря бескомпромиссной жесткости отца и его дружбе с епископом Ломбардии. Это была новая жизнь для Альфонса, жизнь, которую он находил менее заслуживавшей порицания с его стороны, чем он предполагал. За исключением одного. Он страдал без Игнация.
Баттист внезапно вздрогнул и почувствовал, как твердыня, зажатая в руке, обмякла. Кто-то зашел в церковь. Ему хотелось, чтобы им оказался Бернард Биру. Но это был не он. Это был Томас Риварола. Баттист видел, как широкоплечий монах занял свое место в переднем ряду, перебирая четки в своих худых руках, склонив голову и беззвучно двигая губами.
«Крестьянский недоумок», — пробормотал Баттист про себя. Рука его снова потянулась под рясу, но на этот раз он думал о Бернарде.
Что-то в этом темноволосом новиции пугало Баттиста. Его тело было сильным и гораздо более привлекательным, нежели у большинства бледнолицых молодых людей, следовавших зову Господа в этом угрюмом месте. Но не его физические достоинства и красивое лицо с длинными ресницами и полными губами, которые так хотелось поцеловать, беспокоили Баттиста. Нет, Баттиста пугало что-то совершенно другое. Что-то внутреннее: дикое и опасное. Он рассказал Теттрини то, о чем думал на самом деле, несмотря на тот жар, который Биру вызывал в его чреслах. Он страшился этого человека, хотя также был способен и полюбить его. Сейчас он позволил своим мыслям отдаться удовольствию, приносимому его рукой.
Накануне Альфонс наблюдал за Бернардом, когда тот подходил к причастию, и, когда он опустился на колени у перил позади него, он ощутил эмоции, смутившие его мысли. В воскресенье Баттист читал проповедь Высокой мессы с той самой кафедры, которая сейчас нависала над ним слева. Он был первым среди новициев, кого попросили это сделать. Он оказался даже впереди этого крестьянского рассказчика историй, Риваролы. Настоятель сам сказал ему, что, когда он говорил, кровь в жилах бурлила. Баттист принял облатку на язык, не сводя при этом глаз с темноволосого молодого человека, чьего локтя он позволил себе коснуться. После он ходил по двору взад-вперед, как делал всегда, когда думал о волшебной силе своих слов, и снова увидел Биру. Он осторожно укрылся во мраке ризницы и, тяжело дыша, глазами пожирал объект своей любви и ненависти, лелея надежду в своем лихорадочном сознании.
Бернард снова был на вилле своего отца. Он сидел в саду и читал книгу о хауранских друзах, двуличных арабах, которые прячут своих женщин под чадрой, при этом признавая их статус равным. Его руки, держащие это свидетельство неправедности, жгло, будто огнем, но он не мог избавиться от книги. Неожиданно, словно по волшебству, она закрылась, и он смог встать. Затем он увидел, как к нему идет девушка-служанка, нагая. Она как будто вышла из дымки, которая была одновременно и светом и тьмой. Он лег, пытаясь спрятаться, но она распростерла свое тело рядом с ним. Он ощущал неприятный запах ее дыхания и чувствовал, как ее руки обнимают его за талию. Он хотел сбросить их, но почувствовал, что не может пошевелить руками. Он ощущал касания ее мерзких губ на своей шее и лице и, хотя всячески старался увернуться, вдруг обнаружил их на своих губах, широко открытые и истекавшие слюной. Желчь подкатила к горлу, заглушив крик. Затем ее голова скользнула к промежности. На миг он почувствовал ее шевелящийся язык, омерзительно горячий. Ему показалось, что он вот-вот умрет. Стараясь напрячь последние силы, он попытался закричать. Крик эхом отозвался в голове. Задыхаясь, он проснулся весь в поту.
Баттист хотел дополнить свои безмолвные жесты словами любви, переполнявшими его. Он открыл было рот, чтобы произнести их, протянул руку, чтобы погладить щеку, которую ему было не достать. В ответ получил удар коленом в лицо, услышал треск ломающейся кости, разрыв ткани и свой крик от боли. Захлебываясь от собственной крови, он едва почувствовал, как сильные руки стащили его с койки и швырнули об каменную стену. Баттист резко осел на пол и отполз в угол, где закрыл свою окровавленную голову руками. Он просидел там больше часа, хныча сквозь красную завесу боли, исходившую от его разбитого носа. Когда утренняя серость подсказала ему, что можно безопасно убраться, он, пошатываясь, поднялся на ноги и неуверенной походкой направился при слабом предрассветном свете на поиски убежища в церковь. Там встал на колени, все еще дрожа от страха и боли. На этот раз он не выбрал для себя задний ряд.
Опустившись на колени, Бернард Биру едва слышал пение, почти не ощущал запаха ладана, дым которого синей спиралью струился из кадила в тяжелый неподвижный воздух церкви. Произнося ответствия, Бернард перенес взгляд от склоненной головы епископа выше, к мозаике за алтарем. Она изображала нищих в белых одеждах, стоявших коленопреклоненными перед облаком, из которого исходило сияние, мягким светом окутывавшее почитателей. Бернард моргнул один раз, другой и разглядел, что мозаика оживает, и узнал образ, являвшийся ему. Он видел его улыбающимся из облака, сознающим мольбы тех, кто склонился перед ним. Бернард с радостью почувствовал его одобрение, когда он нараспев произнес простой обет, принятие которого причисляло его к доминиканцам. Он слышал, как собственными устами отказался от всего мирского, а потом поднялся уже братом Бернардом Блейком, чтобы получить благословение своему новому имени.
Фамилия Биру пропала навсегда. То же случилось бы и с именем Бернард, если бы это позволяли правила ордена. Но нет! Новое имя должно было сосуществовать со старым. Сначала Теттрини возражал против выбора имени Блейка, предпочитая вместо этого более подходящее христианское имя. Но Бернард настаивал на своем и победил, несмотря на отрицательное отношение к этому настоятеля.
Позже, выйдя на холодный бодрящий воздух, он почувствовал свободу. Его новициат закончился.
Томасу Ривароле не нравились ни философия, ни классы, где проходила учеба, ни магистр, проводивший занятия. Он терпеть не мог досок для письма, рядов прочных деревянных столов, холодных серых стен бесформенных читальных залов, и более всего его пугали те, кто стоял за кафедрой. Сегодня он тупо смотрел на страницу книги Декарта, когда услышал свое имя. Он вскочил на ноги, послушно ожидая последующего за этим позора. Ему было все равно, какой задавался вопрос. Как бы он ни старался, выверты философской мысли были выше его понимания.
Неожиданно он увидел перед собой человека в белой рясе. Это был тот новиций из Генуи, которого старались сломать во время его постулата. Он только приступил к занятиям в философских классах. Он, не глядя на магистра, стоявшего за кафедрой, обратился лицом к классу и стал размахивать книгой Декарта. Не дожидаясь того, чтобы его узнали, начал говорить:
— Сегодня я пришел в этот класс впервые, чтобы поговорить о Рене Декарте и определить, что, хотя он и был ограниченным и противоречивым мыслителем, его неправильно трактуют в месте, которое должно служить делу познания.
Магистр чуть не лопнул от удивления и злости. Услышанное им от этого ученика было неслыханной дерзостью.
— Сядь, грубый неуч, и прекрати болтать чепуху. Я нахожу твое потрясающее невежество несноснее твоих манер. Ты даже больший невежда, нежели кажешься с первого взгляда. Конечно же, я задам тебе читать из Декарта, чтобы пополнить твой плебейский разум.
Ответ Бернарда был резким и с вызовом. Риварола почувствовал его притягательность, поскольку вслушивался в каждое четко сказанное им слово.
— В таком случае только не из этой книги. Три ошибки на той самой странице, которая была задана. Не знаю, кто переводил эту книгу, но думаю, что он обучался грамоте на конюшне.
Класс нервно рассмеялся. Риварола просто сидел, не реагируя ни на что. Ему нравились конюшни.
— Строка десятая. Здесь по тексту Декарт утверждает, что разум и мозг суть одно и то же. Это неверно. Его концепция врожденных и приобретенных идей заставила его убедиться в независимости одного от другого. А в строке двадцать шестой к списку приобретенных идей нужно добавить сотворенные.
В строке пятьдесят первой — самая абсурдная ошибка. Просто воображаемый объект, который сознание складывает из способностей и приобретенных идей, здесь относится не к сотворенным, а к надуманным суждениям. Если и все остальное в этих ужасных рассуждениях так же изобилует ошибками, как эта одна единственная страница, то есть ли смысл заниматься этим предметом всерьез? — Он уселся, окруженный гробовой тишиной.
Отец Пауло Вентури спустился с кафедры и подошел к Бернарду. В его голосе звучали истеричные нотки:
— Вы самонадеянны и наглы, сеньор. Хотите поспорить о Декарте со мной?
Бернард даже не поднялся со своего места. Ответ его звучал насмешливо и снисходительно:
— А почему бы и нет? Предлагаю начать с его самой ранней работы «Очерк алгебры», за которой последовали «Рассуждения о методе» и «Диоптрика». Я думаю, что мы должны отложить «Метафизические размышления о первой философии» и «Принципы философии», пока не разберемся с его другой работой — «Страсти души». Последняя из его работ самая интересная и, по-моему, раскрывает истинную сущность Декарта. Вы не согласны?
Тишина оглушала.
— Когда мы начнем? Сразу после этого занятия? Я хочу предложить вести беседу на родном для Декарта французском языке. Родной язык очень важен для правильного понимания философских работ.
В классе послышалось возбужденное гудение, поскольку Вентури боролся не за то, чтобы не упустить контроля над учениками, а за то, чтобы обуздать свои собственные эмоции.
Правду говоря, магистр с годами утратил былую остроту ума. Его представление о истинной философской мысли заканчивалось на Фоме Аквинском. То, что Вентури знал об учившемся у отцов-иезуитов философе-рационалисте, было достаточно для просвещения невежественных учеников, и даже более чем достаточно. Но конечно, совсем недостаточно, чтобы рассуждать о Декарте по-французски с этим выскочкой. Невероятно! Он подождет. Аристотель по-гречески. Но это совсем другое дело. Да, он еще дождется своего часа.
— Я проверю позже правильность ваших аргументов по Декарту. А пока вместо этого мы займемся Абеляром.
До окончания урока Вентури не задал классу ни одного вопроса и был несказанно рад, что его мучитель больше не открывал рта. Однако он постоянно натыкался на его твердый оценивающий взгляд, вызывавший в нем тревогу. Поэтому намеревался как можно быстрее убраться из класса.
После занятия Риварола подошел к Бернарду с благоговейным видом и от всей души поблагодарил его за своевременное заступничество. Бернард ответил, что ничего подобного не заметил, но все же согласился пройти с Риваролой в читальню. Он нарочито по-дружески разговаривал с Риваролой, который, как он вскоре узнал, был сыном крестьянина из Каталины. Бернард заметил, что монахи в монастыре часто собирались вокруг Риваролы, ценя его сообразительность, и был рад оказаться в его компании. Хотя он и не видел большого достоинства в сочувственном отношении этого человека к другим, в его набожности и отсутствии эгоизма, но кто лучше мог послужить его благородному делу, чем этот ничего не подозревавший крестьянин с талантом завоевывать людские сердца? Его стычка с магистром имела хотя бы один желаемый эффект. Такие Риваролы не были избранниками судьбы, но тем не менее послужить во благо ему они могли.
Пока они шли, Бернард улыбался про себя. Он думал еще об одном результате, которого он наделся достичь с помощью Вентури. Еще несколько таких споров, и добрый магистр с удовольствием позволит ему написать экзаменационную работу по философии еще до конца года. Трехгодичный курс философии за шесть месяцев — ну чем не приятная мысль? Да, он выйдет из Святой Сабины менее чем через четыре года.
Экзаменационные работы аккуратной стопкой лежали на столе Сальваторе Теттрини. Шесть месяцев назад магистр, который вел занятия по философии, ворвался в его кабинет в таком возбужденном состоянии, в каком Теттрини его никогда не видел. Причиной тому был брат Бернард Блейк, расстроивший Вентури настолько, что тот отказывался в дальнейшем учить этого монаха-студента. Успокоив истеричного Вентури, Теттрини еще раз обратился к Луиджи Ламбрусчини. Кардинал спокойно предложил устроить экзамены с особым пристрастием, которые заставят молодого генуэзца вновь стать покорным.
— Или, может быть, Сальваторе, — сказал Ламбрусчини, наклоняясь к своему письменному столу, — эти экзамены докажут, что он настолько исключителен, насколько, по нашему мнению, он и должен был быть.
Пробежав глазами несколько страниц с самого верха стопки, Сальваторе Теттрини взял их и помахал перед лицом Пауло Вентури, который с мрачным видом сидел напротив него, кусая губу.
— Великолепно, Пауло. Наиболее убедительные и доказательные ответы, которые я когда-либо получал от студента. Более того, это работа мастера.
Вентури заерзал на своем стуле.
— Да. Он с большой легкостью справляется с творениями ума великих, — мрачно сказал он.
— Каково наше решение, Пауло?
— У нас нет выбора, отец-настоятель, — пожал плечами Вентури. — Нам здесь больше нечему его учить. Да и в монастыре Святого Фомы тоже. Передайте его Джузеппе. У вас есть на то право. Наш терпеливый святой с радостью возьмется за него.
Теттрини уже думал о том, как Джузеппе Палермо, магистр теологии Святой Сабины справится с задачей. Он предполагал, что у него получится гораздо лучше, чем у Вентури, поскольку Палермо не проявлял такой горячности и был более умудрен в мирских делах. И к тому же надо помнить об обете Фомы Аквинского. Нет, Бернарду Блейку не будет позволена та же свобода самовыражения в теологии. Теттрини вернулся мыслями в настоящее.
— Вечный обет? Он его должен будет принять?
Вентури твердо встретил его взгляд.
— У нас и тут выбора не остается. Как вы уже очень прагматично сказали, он имеет право. Я молю Бога, чтобы вы не ошиблись в своем выборе, Сальваторе. Он пугает меня.
Изображая уверенность, которой он не чувствовал, Теттрини положил руку на плечо Вентури.
— На все Божья воля, Пауло. Мы всего лишь орудия этой воли.
К весне 1835 года Бернард обнаружил, что Томас Риварола стал его другом. Осознание этого пришло неожиданно и не без удивления, поскольку он никогда не намеревался воспринимать общительного простака Риваролу всерьез.
Многие в его деревне, грустно поведал ему Риварола, не находили утешения у Господа. Вот почему он решил стать священником. Ради этого он уступил своему младшему брату наследственное право на их небольшую семейную ферму. Он не думал ни о каких миссиях, и важные посты в Мадриде и Лиссабоне были не для него. Он собирался возвратиться в свой родной приход для того, чтобы вернуть всех отбившихся от стада в сладкие объятия Господа.
«Да, ты сможешь, — подумал Бернард. — Ты сможешь все это сделать. Ты сможешь заставить камни плакать от твоих слов. Ты удивишь своих друзей чудесами. Но не только во имя Господа и не в забытой всеми Каталине, а в далеких Саксонии, Баварии или Дании, где уши более чувствительны, умы более восприимчивы и руки больше тянутся к делу».
Постепенно, но верно недоверие, которое Бернард испытывал к Томасу Ривароле, почти исчезло в его сознании. Они возвращались с занятий вскоре после того, как Бернард начал посещать курсы в Большом зале теологии. Риварола, который все еще боролся с философией, оживленно объяснял, почему Гегель был, по сути, антихристианином. Бернард, слушавший внимательно, как он это делал последнее время, внезапно с чувством схватил великана за руку.
— Великолепно, Томас. Мы еще сделаем из тебя философа.
Риварола светился от счастья, обрадованный такими лестными для него словами от человека, на которого он так хотел произвести впечатление. Для Бернарда это был момент прозрения. Он на самом деле почувствовал гордость и радость за другого человека. Он улыбнулся про себя, делая из этого выводы. Он всегда знал, что ему судьбой предназначено управлять умами и сердцами людей. Он сказал Теттрини, что для нового возрождения нужны апостолы. И он теперь знал, кто будут его апостолы. Он положил руку на плечи Риваролы, и так, смеясь, вместе они вошли в полуденный мрак главного зала Святой Сабины.
— Клади их сюда, Томас. Хорошо. — Бернард отошел в сторону, чтобы дать большому и сильному Ривароле поставить ящик с книгами на пол в углу кельи.
Риварола взял в руки «Историю Сент-Леже».
— Я удивляюсь, Бернард, твоей любви к средневековой литературе. Мне бы этот интерес.
Великан все равно не читал по-французски, поэтому даже если бы он и открыл книгу, то не заметил бы, что на самом деле это был «Эмиль» Жан-Жака Руссо. Эта была одна из предосторожностей: каждая отобранная им книга была на иностранном языке. Большинство любопытных глаз не найдет в его библиотеке ничего предосудительного, даже если потратит время на поиски. За исключением Баттиста. Но он сомневался, что Баттисту хватит смелости зайти в эту келью, пока он занимал ее.
Словно читая его мысли, Риварола пошутил:
— Книги вместо Баттиста. Должно быть, Бернард, ты сказал что-то очень убедительное нашему настоятелю, чтобы получить разрешение иметь книги в келье и выгнать из нее Альфонса. Мне на самом деле жаль этого негодника в связи с его уродством духа и тела. Мне следовало бы стараться относиться к нему как к чаду Божьему, даже несмотря на то что он терпеть меня не может.
Бернард был занят расстановкой книг.
— Ну, я не знаю, Томас. Здесь нет никого, кто мог бы любить тебя и верить тебе одновременно. Даже Баттист не может. А ведь он изменился после того ужасного падения в церкви, не так ли? — И продолжил: — А что касается книг. Так это специальное разрешение, каково?
Они посмеялись при этом упоминании особого положения Святой Сабины в ордене. Каждый в монастыре, кто пользовался какими-нибудь небольшими привилегиями, обычно прибегал к этому аргументу, чтобы обезопасить себя.
Риварола осмотрел келью.
— В это время я более всего скучаю по своей ферме. Весна, повсюду запах жизни. Разве ты не чувствуешь его, Бернард?
— Да, я заметил изменения за последние две недели. Марио со своим цветочным горшком. Пробуждение при свете, а не в темноте. Да, Томас, я тоже чувствую себя свободнее, но не вследствие наступления весны. — Он понизил голос: — Когда я говорил с настоятелем буквально вчера, он позволил мне еще одно особое послабление, которое, должен признаться, здорово меня удивило. — Последнее не было правдой, и он даже пожалел о том, что солгал другу. Никакого послабления позволено не было. Он выпросил его.
Риварола поднял брови. Это было, Бернард уже знал, знаком чрезвычайного интереса с его стороны.
Бернард продолжил:
— Мне позволили изучать иностранные языки в Римском университете. Мне будет разрешено пожертвовать некоторыми уроками теологии, в случае если я продемонстрирую успехи наперед. Поскольку я знаком с трудами Фомы Аквинского, магистр Палермо посчитал возможным просить за меня настоятеля Теттрини.
Риварола тепло рассмеялся.
— Браво, Бернард.
Было приятно наблюдать дружескую улыбку. Одиночество так удручало Бернарда. Хотя человек был призван выполнять Божью волю, это вовсе не означало, что он при этом должен был всегда оставаться серьезным. Риварола был уверен, что Создателю нравилось хорошенько посмеяться, и, возможно, он частенько занимался этим.
— Я голоден, — сказал Бернард. — Посмотрим, что за помои эти глупые новиции состряпали для нас сегодня вечером. Уверяю, что пища, которую я готовил в свою очередь в прошлом месяце, была вкуснее.
— Я думаю, это ты слишком, — ответил Риварола. — И помимо всего прочего, для неумелых городских парней они готовят не так уж плохо.
— Да ты все съешь. Даже ворону.
— Что правда, то правда. Ворона тоже неплоха. Только сначала ее нужно сварить.
— С перьями или без них?
— Зависит от того, насколько ты голоден.
Смех Риваролы вызвал неодобрительный взгляд одного из присутствовавших монахов. Замечания в Божьем доме, даже такие незначительные, обычно очень Риваролу расстраивали. Но на этот раз он этого не заметил, поскольку порадовался смешинке, промелькнувшей в глазах своего друга.
Мартин Гойетт по благовесту узнал, сколько времени. Он стоял у рынка Бонсекур и наблюдал за оживленной толпой. Перед ним на мостовой уселись двое мальчишек, один из них бережно держал небольшую клетку с птицей. Торговец овощами катил свою тачку к зданию рынка, двое, стоявшие сразу за ним, смотрели на реку, опершись на перила. Мартин пытался догадаться, не было ли среди них того, кого он искал. Он вытащил из кармана листок бумаги и прочитал сообщение снова, несмотря на то что он уже знал наизусть каждое его слово.
Его кастор, Анри Бриен, накануне вечером передал ему это, ни сказав ничего, кроме того, что эта записка от де Лоримьера и что тот вызывал его в Монреаль по какому-то важному делу. Мартин только что прибыл сюда и смешался с рыночной толпой как раз у входа для продавцов. Он все еще наблюдал за теми двумя, что стояли у перил и смотрели на реку, как неожиданно заметил человека в картузе, сидящего на козлах и вместе с другими людьми слушавшего старого уличного скрипача. Человек выпрямился, коснулся картуза и принялся ковыряться в носу с подчеркнутой медлительностью. Мартин смотрел на него зачарованным взглядом, словно тот выступал на сцене. Спустя минуту-другую, человек обтер руки о штаны, отряхнул какую-то грязь с колена и медленно пошел вдоль длинного каменного здания рынка. Мартин последовал за ним, держа безопасную дистанцию. Десятью минутами позже человек остановился у аккуратного, не вызывавшего никаких подозрений дома. Он подождал немного, прежде чем постучать, и зашел внутрь. Через минуту он открыл дверь и впустил Мартина, после чего, ни слова не говоря, проводил его в глубь дома и вывел в сад во дворе, где сидели и неспешно пили кофе двое мужчин.
Де Лоримьер первым увидел Мартина и с энтузиазмом поднялся, чтобы поприветствовать его.
— Брат Гойетт, добро пожаловать. Мне приятно, что вам так быстро удалось добраться до нас. Без сомнения, вы легко разобрались в моих инструкциях.
Мартин протянул ему свою левую руку.
— Приветствую вас. Как вы могли заметить, шевалье, время в моих руках. И конечно же, ваши инструкции были весьма конкретны.
— Присоединяйтесь к нам, — сказал де Лоримьер, указав рукой на свободный стул и затем сделав жест в сторону своего собеседника. — Это Джон Пикот де Белестр-Макдоннелл, известный патриот, чьим домом мы имеем честь воспользоваться в наших благородных целях.
Де Белестр-Макдоннелл весь засветился от радости и с усердием потряс руку Мартина.
— Добро пожаловать, брат. Шевалье поведал мне много хорошего о вашем энтузиазме. Мы нуждаемся в таких людях, как вы.
— Для меня большая честь, что шевалье такого высокого обо мне мнения, — сказал Мартин, холодно взглянув при этом на де Лоримьера, но тот не обратил на его взгляд никакого внимания.
Де Лоримьер был занят своей трубкой. Он раскурил ее, и, прежде чем заговорить, проследил за синим дымом, растворявшимся в полуденном воздухе.
— Кажется, ваша рука выздоравливает?
— Не совсем. Боль ослабла, но подвижность не восстановилась.
— Вы ведь способны драться, так? — В голосе де Белестр-Макдоннелла слышался благородный гнев.
— Не уверен в этом, но, думаю, что смогу стрелять из пистолета.
— Ах, солдат может сделать многое и так, не нажимая на курок. Собственно, именно ради этого я и попросил нашего юного друга прибыть сюда сегодня, Джон. — Де Лоримьер продолжил, не дав пожилому человеку шанса ответить: — Мартин, помните, что вы сказали мне той ночью на ферме Жосона?
— Что я не верю в то, что вы можете победить британцев. Что вы — я имею в виду мы — для того, чтобы достичь успеха, нуждаетесь в чем-то большем, чем восторги и обещания. Но вот я здесь сам. Я примкнул к вам. Поэтому, как вы понимаете, я изменил свое мнение.
Де Лоримьер уловил в его словах очевидный сарказм.
— Я вижу, мой юный друг, что у вас своя собственная причина присоединиться к «Братьям». — Он бросил взгляд на перевязанную руку. — Возможно, это месть. Она всегда была хорошим мотивом.
Мартин подумал о Теодоре Брауне, представив его лежащим в луже крови, а себя стоящим рядом с пистолетом в руке. Это не обрадовало его, а лишь послужило поводом еще раз болезненно почувствовать бесполезность происходившего.
— Нет. Не месть. Но это не имеет значения. И я все еще считаю, что сбросить британцев будет очень трудно.
— Но разве мы не должны попытаться?
Мартин был удивлен, услышав неуверенность в голосе де Лоримьера.
— Конечно, мы сможем победить. Британцам не хватит смелости устоять перед восстанием такого размаха, — упрямствовал де Белестр-Макдоннелл.
— Именно это мы и должны выяснить, Джон. Размах нашей мощи. Про силу британцев мы знаем. Мы идем против них, повинуясь собственной воле.
Де Белестр-Макдоннелл выглядел удивленным.
— Вы слышали, что говорил Гран Игль. Он уверен в нашей победе.
Ответ де Лоримьера прозвучал резко:
— Боюсь, Джон, что я не разделяю тот уровень веры, который есть у вас в отношении Эдуарда-Элизи Мальера. Я не думаю, что Коте и Нельсон также разделяют его. Но у нас нет другой кандидатуры. Конечно, его смелость — вне сомнений. Меня беспокоит его способность к управлению и реальной оценке обстановки. Он вечный оптимист, и это волнует меня определенным образом. Это сближает мою позицию с мнением нашего юного друга. — Он повернулся к Мартину. — У меня есть для вас задание, Мартин. Задание, целью которого является помощь братьям и нашему делу. От всех, кто посещает этот дом, мы слышим только положительные мнения. Все эти люди настолько желают успеха нашему делу, что могут быть слепы к реальности.
— А как вы, шевалье? — спросил Мартин твердым голосом.
— Должен признать, что и я тоже. Но и я начинаю чувствовать потребность в каком-то мериле нашей уверенности. Именно поэтому я хочу, чтобы вы совершили путешествие по приходам и деревням вдоль течения реки Ришелье и по ту сторону границы. Поговорите с иглями, касторами, ракетами, со всеми, кто с нами. Затем отыщите Роберта Нельсона, Сирилла Коте и самого Гран Игля. Оцените реальную обстановку нашего положения как в Соединенных Штатах, так и по течению реки Ришелье, поскольку именно там мы одержим победу или потерпим поражение. Узнайте количество людей, ружей, пушек, и самое главное — это отличить революционные настроения от простого недовольства. Как вы сами выразились, нужно найти мудрость не путать одно с другим. Британцы не должны заподозрить вас, хотя они внимательно следят за путешествующими. Но вас вряд ли примут за того, кто может представлять опасность. — Де Лоримьер произнес последние слова, запинаясь от смущения. Оба поняли, что он имел в виду. Мартин столь часто был объектом разного рода шуток по поводу своей внешности и манеры говорить, что не мог понять это иначе. — Но вы также очень прозорливы, и, принимая во внимание ваш природный скептицизм, вас трудно будет убедить в том, что на самом деле этим не является. Кроме того, вы говорите по-английски, и это может стать решающим преимуществом.
— Откуда вам известно, что я говорю по-английски? — удивленно спросил Мартин.
— Доктор Бриен. Он рассказал мне о вашей стычке с Теодором Брауном. Будучи без сознания, вы с кем-то говорили… по-английски. Можно многое узнать, если внимательно слушать, особенно когда вокруг думают, что вы ничего не понимаете.
Прежде чем ответить, Мартин подумал: «Итак, я отправляюсь в это путешествие. А что, если это приведет меня к еще большей уверенности в моих прежних сомнениях? Изменит ли это хоть что-нибудь?»
Де Лоримьер внимательно рассматривал свои длинные пальцы.
— Вполне возможно. Нужно просто посмотреть, не так ли?
Человек, который привел Мартина к дому, внезапно материализовался у стола. Де Лоримьер показал на него рукой.
— Жорж снабдит вас деньгами на дорогу и познакомит с различными опознавательными сигналами, по которым мы узнаем друг друга. Они разные для каждого прихода.
Мартин почувствовал, как его руку взяла чужая рука. Хватка была крепкой.
— Однажды вы высказали свое мнение, мой друг. Теперь отыщите истину. — Шевалье вздохнул и потрепал де Белестр-Макдоннелла по плечу. — Вот видишь, Мартин, даже если Джон или я могли бы отправиться вместо тебя, то я очень сомневался бы в нашей объективности. Мы зелоты. Ты — нет. По крайней мере, сейчас.
На все у тебя есть месяц. Через месяц ты расскажешь мне о реальной готовности «Братьев-охотников» отсюда и до границы, а также силу и расположение наших американских союзников. Первого ноября мы встретимся в доме Анри Бриена. У нас будет еще достаточно времени, чтобы сделать переоценку, если она потребуется. В этом году урожай начали собирать поздно. До середины ноября ничего не произойдет. С Богом, мой юный друг. — Он поднял свой стакан: — За «Братьев-охотников» и за наше дело.
— И за хорошие вести, которые, я уверен, принесет наш юный друг, — сказал де Белестр-Макдоннелл, прикасаясь губами к стакану.
Мартин подождал, пока они оба выпьют. Его лицо не выражало ничего. Когда они опустили свои стаканы, он поднял свой:
— За истину!
Наконец Мартин увидел мост, который сначала был едва различим сквозь пелену дождя. Каменная арка моста была приземиста, как ворота в средневековом замке. Под ней была темная бездна, откуда раздавался плеск бегущей воды. Мартин послал свою лошадь вперед и вниз, пока не оказался прямо под дорогой. Он спешился, накинул поводья на кучу камней и перебрался с липкой глины на сухую холодную землю под опорами моста. Присел там, съежившись от холода, и стал вслушиваться в шум дождя над головой. Мартин взглянул на часы. Он мог просидеть здесь еще не более получаса. Нащупав что-то на бедре, вспомнил, что это хлеб. Он выудил его из кармана и принялся жевать, не обращая внимания на воду, капавшую с полей его промокшей шляпы, и ощущая его вкус небом.
Ему хотелось плакать. Его мутило от собственного бессилия так, будто он смотрел на что-то ужасное и не мог отвернуться. Суть была понятна. Все было бесполезно. Революция была не чем иным, как гротескным упражнением в самообмане. Нет, это было еще хуже. Погибнут добрые люди, будут зарезаны, будто свиньи, на тех же самых полях, которые они поклялись освободить. Он посмотрел на руку, белевшую в темноте, как уснувшая рыба. И будет ли он повинен в том, что прольется их кровь? Сможет ли он предотвратить неизбежное? Несмотря на темноту вокруг, он закрыл глаза и подождал, пока стук над его головой и в его груди не прекратится.
Задолго до того, как он добрался до высокого ухоженного дома в Сент-Олбанс, где Нельсон со своими помощниками замышляли свое громкое возвращение в Канаду, Мартин Гойетт расстался с иллюзиями. С помощью еще одного набора условных знаков ему удалось встретиться с американскими «Братьями» и впервые послушать разговоры о революции на английском. В отличие от того, что он слышал в Нижней Канаде, суждения, которые высказывались здесь, казались пустыми, словно никто из усевшихся за игру понятия не имел о ее правилах. Было похоже, что они принимали себя за шумную толпу сочувствовавших, чья готовность выступить с оружием в руках, конечно, не исключалась, но только в случае уверенности в успехе. Что же касается готовности поставки вооружений, то вообще вряд ли можно было с какой-либо уверенностью сказать что-нибудь даже о его закупке, не говоря уже о наличии. Если не считать разнообразного личного оружия, которое удалось собрать по фермерским домам, американские «Братья» были так же плохо вооружены, как и их канадские товарищи, и, решись они пересечь границу, в чем Мартин серьезно сомневался, оказались бы простым пушечным мясом.
После встречи с Робертом Нельсоном в Сент-Олбанс Мартин пришел в уныние. В этом человеке жила сильная уверенность. Он говорил громко и убедительно, и Мартин сразу же заметил, что именно это легко подчиняло других людей его воле. Нельсон объяснил Мартину, после того как прочел письмо де Лоримьера, доставленное ему, что с деньгами проблем не было. Для срочной отправки в Олбург готовилась большая партия вооружения. После встречи с Нельсоном Мартин повстречался и с другими. Доктор Сирилл Коте говорил красноречиво и любезно, но смотрел на Мартина так, словно видел в нем испытательный образец на лабораторном столе; важный Гран Игль, Эдуард-Элизи Мальер, постоянно чем-то хвалился. Было трудно всерьез воспринимать этого комичного маленького человека, и даже неопытному глазу Мартина было заметно, что он был полным нулем в военном деле. Люсьен Ганьон не сводил с него глаз. У него единственного из всех было мускулистое тело и жесткие глаза настоящего бойца. Мартин не мог заставить себя ответить ему взглядом и пытался заглушить свой страх.
На следующий день он был в Олбани по адресу, указанному ему де Лоримьером, в доме банкира, который имел когда-то адвокатскую практику в Монреале. Де Лоримьер объяснил Мартину, что этот человек был таким же революционером, как и они, будучи одновременно реалистом, что делало его в эти эмоционально напряженные времена тем, кому можно было доверять. У него должно было сложиться определенное мнение об американской поддержке революции. Полный маленький банкир оказался умным человеком с ясными круглыми глазами, которые мудро прищуривались за прозрачными стеклами очков. Наблюдая, как короткие, унизанные кольцами пальцы Хемелина нетерпеливо стучали по столу, Мартин понял, что де Лоримьер ошибался в революционном пыле своего друга. Шевалье де Лоримьер заблуждался, когда принял откровенную ненависть, которую Хемелин испытывал к британцам, за возмущение бунтаря. Хемелин рассказал Мартину без всяких обиняков, что семь миллионов долларов, якобы собранных, чтобы покрыть расходы на подготовку к сражению, были мифом. В его банке не было зарегистрировано никаких необъясненных солидных переводов средств и не существовало многочисленных мелких изъятий. Та же самая картина была и в других банках, даже в Нью-Йорке и там, на севере. Если, конечно, у Роберта Нельсона и его мифических американских союзников нет солидных финансовых резервов, в чем Хемелин сомневался, или они уже успели приобрести значительный арсенал вооружений, то революция будет совершаться канадскими ружьями. Мартин вспомнил, как этот маленький человек вздохнул, словно вспомнил что-то важное. Он поднял указательный палец и попросил у Мартина разрешения уточнить свое последнее замечание — люди действительно готовы в большом количестве перейти границу, чтобы помочь революции, признал он, но только в том случае, если она победит.
Несмотря на то что Мартину не терпелось сразу же уехать, вежливость возобладала, и он пообедал с Пьером Хемелином. Он едва чувствовал вкус пищи и после обеда отказался от предложения Хемелина остаться на ночь в его доме. Ему нужно было назад, в Монреаль, к де Лоримьеру, не откладывая. Сумасшествие должно было быть прекращено. Он обязан был успеть добраться до де Лоримьера, Жозефа-Нарсиса, Франсуа-Ксавье, Туссона. До них до всех. До своих друзей и друзей, которые даже сейчас готовились к битве, слепо веря, что в определенной степени победа будет обеспечена союзниками, помощь которых, как теперь понимал Мартин, была эфемерна, как и мечты о новой стране вдоль по течению реки Святого Лаврентия, которую они лелеяли. Он должен был остановить их.
Дождь перестал лить и превратился в холодную изморось. Скользя и хлюпая по грязи, Мартин вывел свою лошадь из-под моста на дорогу. Он с трудом залез в седло, прижимая правую руку к теплой груди, чтобы вернуть ей хоть сколько-нибудь чувствительности. Но не успел он съехать с моста, как лошадь мотнула головой, заставив его натянуть поводья. Он увидел и услышал всадника одновременно. Тот появился из темного леса за дорогой, как черное привидение, и вмиг предстал перед ним. На всаднике была шляпа с широкими полями и мокрая накидка. От страха у Мартина мороз пробежал по коже.
— Кто ты? — слабым голосом спросил Мартин.
— Ты Мартин Гойетт? — поинтересовался всадник женским голосом, но командным тоном, лишенным всякого страха.
— Да, а кто спрашивает? — произнеся эти слова, Мартин выругал себя за тупость. Как мог он быть таким беспечным?
Женщина подала лошадь вперед в попытке лучше разглядеть его в темноте. Мартин не видел ее лица. Да, казалось, она была удовлетворена тем, что увидела, поскольку отъехала, кивнув. Спустя мгновение он понял почему.
— У тебя действительно тот голос, о котором они говорили, и ты едешь верхом с поводьями в левой руке. Следуй за мной. Они ждут тебя у границы.
— Кто? Кто ждет меня и почему?
— Британцы, дурень. Кто же еще?
И она ускакала, направившись к роще у дороги, и даже не оглянулась. Замешкавшись на миг, Мартин последовал за ней в темноту, уже ощущая знакомую покорность, которая так легко овладевала им. Он ехал ночью следом за совершенно незнакомой женщиной бог знает куда и не зная почему. Страх помутил его разум. Он старался не потерять ее из виду, пока они галопом скакали сквозь рощу по утоптанным тропам, перебравшись на пути через несколько переполненных водой ручьев. Женщина скакала без устали, умело держась в седле. Она несколько раз останавливалась, чтобы даль ему возможность догнать ее. Даже если бы Мартин знал местность так же, как она, то он все равно не смог бы поравняться с ней. Она не делала передышек и не произносила ни слова — только кивок, чтобы показать направление, и снова вперед, в ночь, словно какое-то нетерпеливое бесформенное видение.
Могло показаться, что дорога заняла у них достаточно долгое время. Мартин отставал все чаще, поскольку он и его лошадь ослабли от скачки. Он терял ее из виду, и она тут же появлялась, неясная и недоступная, ее конь танцевал под ней. Один раз он попросил о передышке. Его голос, должно быть, потерялся в ночи, поскольку она снова исчезла еще до того, как он добрался до места, где она стояла. Ему показалось, что он услышал смех, но посчитал, что это был шум ветра с северо-востока, колючего и сильного.
Ферма выступила из темноты ночи, сначала это был просто желтый свет вдалеке, который постепенно обрел очертания дома.
— Стучись в ворота прихода Святого Валентина. Тебя ждут и примут здесь.
Она оставила Мартина одного, а сама повела лошадей за дом. «В конюшню», — предположил Мартин. Он толкнул железную дверь и был удивлен, когда она свалилась с петель, упав на землю с шумом, который в ночи прозвучал ужасающе громко. Ступени на крыльце шатались и трещали, а когда он постучал условным стуком в дверь, то заметил, что часть окна справа от него была заколочена досками в том месте, где рама была сломана.
Дверь приоткрылась, и оттуда выглянуло испуганное лицо.
— Мартин! — с радостью вздохнул его владелец.
Следом за этим худая рука взяла его за запястье и втащила внутрь. Мартин окинул взглядом комнату, давая глазам привыкнуть к свету. Это была кухня. Скромная, такой же величины, как и у его матери в Сент-Тимоти или как сотня других, в которых ему приходилось бывать, но здесь было неуютно. Огонь горел в железной печи, на которой стоял большой горшок, из которого исходил приятный запах, густой аромат овощного супа заставил Мартина осознать, насколько он был голоден, и у него во рту собралась слюна.
Хозяин дома словно читал его мысли.
— Не стесняйся, Мартин. Мадлен скоро придет. Я достану хлеба. Приятно снова встретиться с тобой.
И тут Мартин впервые повернулся, чтобы рассмотреть того, кто принял его. Он не узнал его сначала, потом его глаза широко раскрылись от удивления.
— Жак. Я не узнал тебя. Ведь это ты, не так ли?
— Да, это я, Мартин. В очках, но без картуза.
— И тот же голос, однако. Той ночью мы долго разговаривали с тобой, Жак.
Молодой человек счастливо улыбнулся:
— Я думал, что ты меня не вспомнишь.
Мартин помнил его очень хорошо. Жак Вердон, наиболее застенчивый и пугливый из всех членов братства, с которыми Мартин встречался в Одельтауне несколькими неделями ранее. Он выбрал его в качестве наиболее подходящего источника информации. Грустно, но, несмотря на энтузиазм, с которым Жак говорил о революции, он оказался бесполезным. Бедняга ничего не знал о степени готовности братства к сражению. Это были два часа, потраченные впустую.
Миска горячего супа не располагала к разговору. То же самое можно было сказать и о порезанном ломтями плотном черном хлебе, который можно было аппетитно макать в суп. Жак сел рядом и болтал без умолку.
— Еще одна миля, и британцы бы схватили тебя. Они ждут уже несколько дней. Нам посчастливилось узнать об этом. У Клитероу шпионы повсюду. Без сомнения, один из них был на постоялом дворе во время нашей встречи, все выслушивал и вынюхивал.
Продолжая есть, Мартин вспомнил тех незнакомцев, чьи взгляды время от времени он ощущал на себе. Тогда он отгонял от себя подобные опасения, видя их причину в собственном страхе.
— С неделю тому назад Клитероу начал посылать все больше и больше своих людей к границе. Дорогу, ведущую к границе, перекрыл пехотный взвод. Они останавливают каждого, кто прибывает из штата Нью-Йорк, и иногда не отпускают задержанных часами. Очевидно, что они кого-то ищут. — Жак гордо выпятил вперед свою худую грудь и продолжил: — Но я понял, кого они ищут. Тебя, Мартин. Британцы ищут тебя. — Он заговорил доверительным шепотом. Мартину пришлось напрягать слух, чтобы разобрать слова. — Я бываю на постоялом дворе в Одельтауне так часто, как могу. Хозяин постоялого двора мой друг, и он оставляет меня там и дает комнату, когда я слишком устаю от чтения. Я слышал разговор Клитероу с его офицерами в соседней комнате. Стены там тонкие, а у меня уши как у лисы. Они говорили о том, что ищут какого-то предателя. Я замер в ужасе. Клитероу упомянул о человеке с деформированной губой и искалеченной правой рукой. Это ты, Мартин. Ты этот предатель. Для нас ты — патриот, для них — предатель. Я поспешил доложить об этом своему кастору. Он поговорил с другими братьями, и было решено, что члены семьи Вердон должны были перехватить тебя и доставить в безопасное место, на нашу ферму. В Одельтауне британцы повсюду. Здесь было бы безопаснее всего для тебя. А поскольку моя сестра ездит верхом лучше меня, то поехала она. Если бы понадобилось, то она отправилась бы до самого Олбурга. Она храбрая.
Жак встал и заходил по кухне. Мартин, который доел свою миску супа, смотрел на него. Осознание того, что он находился в смертельной опасности, словно молнией пронзило его тело. Он предатель? Ему нужно убираться отсюда. Сейчас же назад, в Монреаль. Но он так устал, и сама мысль о долгой холодной ночи впереди добила его. Вместо этого он услышал свои слова:
— Жак, ты так добр. Спасибо тебе и твоей сестре за то, что спасли меня. Я смогу безопасно отправиться в путь, если буду соблюдать надлежащую осторожность. У британцев нет повода предполагать, что я уже не в штате Нью-Йорк. Отдых ночью в теплой постели, немного хлеба и сыра на дорогу, и я покину вас с рассветом.
Глаза Жака стали влажными от переживаемых эмоций.
— Да, мой отважный друг. У тебя будет теплая постель и еда. Но, — он нервно посмотрел на дверь, словно собирался с духом, — могу ли я поговорить с тобой немного о деле чрезвычайной важности? За час, украденный от сна, ты можешь заплатить за все, чем, по-твоему, ты мог быть обязан семье Вердон.
Ноющее тело Мартина стремилось к теплу кровати и забытью сна. Завтра ему могла понадобиться вся энергия. Но он увидел мольбу в голубых глазах за толстыми стеклами очков, заметил дрожь в худых белых руках. Он чувствовал себя обязанным этому человеку.
— Конечно, Жак. Садись и расскажи мне, что хочешь.
— Как другу?
— Да, как другу, который обязан тебе.
— Я постараюсь как можно короче. Если зайдет Мадлен, я вынужден буду замолчать. Ты поймешь почему.
Мартин закусил губу, стараясь не зевнуть. Жак говорил тихо, но настойчиво.
— Я о моей сестре, Мадлен. Она… она… — Было похоже, что он ищет слово, поскольку когда он произнес его, то Мартину показалось, будто он выхватил его из воздуха. — …ставит под угрозу восстание. Не мог бы ты поговорить с ней, Мартин? Скажи ей, что она умышленно подвергает наши жизни опасности. Она не хочет меня слушать. Иногда мне кажется, что она ненавидит меня, ненавидит всех так же, как, по ее словам, ненавидит британцев. Ты молод смел и на хорошем счету в братстве. Она может послушать тебя. Останови ее, Мартин. Удержи ее от дурных поступков по отношению к тому, чему мы должны хранить верность. К поместью, к братству, ко мне. Ко всем. Я примкнул к «Братьям-охотникам» из уважения к моим друзьям. Я не боец. — Губа молодого человека задрожала, и он заплакал.
«Он напуган», — подумал Мартин. Не раздумывая, он достал свой все еще влажный платок из кармана и протянул его Жаку.
— Полегче, друг мой. Не торопись. Я слушаю тебя.
Жак вытер глаза и сжал платок в руке.
— Она была такой хорошей, когда наши родители были живы. Они оба умерли от лихорадки в тысяча восемьсот тридцать четвертом году. Даже после этого она так заботилась о ферме, помогала настолько, насколько было возможно, брала на себя большую часть забот и забыла о своей мечте уйти в монастырь. — Жак пожал плечами. — Мы остались только вдвоем, а какой из меня фермер, ты сам видишь. Я собирался изучать право в Квебеке до того, как мама и папа умерли. После их смерти все изменилось, и, несмотря на то что номинально я остался главой дома, на самом деле старшей была она. Я не возражал. Я понимаю необходимость этих вещей.
— Продолжай, Жак.
— Когда она повстречала Клода, я был очень счастлив. Он был фермером из Сент-Жана. Хороший крепкий мужчина и твердый в вере. У него не было права наследства, поэтому он стал бы обрабатывать нашу землю, а я получил бы возможность изучать право. Мадден была очень к нему привязана…
— А что случилось, Жак?
— Клод был убит в Сент-Юстасе в тысяча восемьсот тридцать седьмом. Он был застрелен у выхода из церкви, где он молился о том, чтобы найти смелость сложить оружие и унизить себя перед британскими псами. Он умер патриотом. После этого все изменилось. Мадлен не плакала на похоронах, после которых ее словно подменили.
— Как? — Мартин был заинтригован этим грустным, странным рассказом.
— Это было заметно по многим вещам. Она перестала заниматься хозяйством. Другие женщины пугались ее молчания, блеск гнева не исчезал из ее глаз. Она хотела вступить в братство и воевать с британцами, но, как ты сам понимаешь, не женское это дело. Потом принялась приставать к незнакомцам с рассказами об ужасных безднах души Колборна. Ее открытость и пренебрежение как к личности, так и к собственности пугают меня. Однажды я застал ее с ножом, резавшую картинку с изображением британского флага. — Жак задрожал и наклонился вперед. Его тонкие пальцы вцепились в руку Мартина. — Поговори с ней, Мартин. Попытайся заставить ее понять. Я больше не знаю, что мне делать.
Мадден вошла в кухню. Ее изящество дикарки вызвало трепет в теле Мартина. Она не сказала ничего, только обвела своими темными глазами комнату. Она была высокого роста, и ее темные волосы спадали на плечи мокрыми блестящими прядями. У Мартина стало сухо во рту, когда, встретившись с ней взглядами, он прочел в ее глазах презрение, напряженность и гнев. Он сделал глотательное движение и поднялся, как бы в ожидании быть представленным. Стояла оглушающая тишина. Даже Жак перестал скрести ложкой по дну миски с супом. Мадлен медленно подошла к Мартину. Она переоделась, теперь на ней было платье, обшитое белыми кружевами. Кружева на платье поднимались и падали так, словно были живыми, и Мартин поймал себя на том, что не может оторвать глаз от ее бюста. Он возбуждал в нем желание, неведомое ему прежде. Он понимал, что следует отвести взгляд, но не мог. Тогда он заставил себя заговорить, но голос его звучал слабо и вибрировал:
— Вы Мадлен? Жак рассказывал мне о вашей отваге. — Он кивнул в сторону молчаливо сидевшего Жака, снова начавшего ложкой царапать миску. — Меня зовут Мартин Гойетт, и я ваш должник. — Он сделал попытку поклониться и надеялся, что это выглядело выразительно.
— Вас было просто найти. Я ждала вас раньше, — сказала Мадлен, поворачиваясь к нему спиной. Она забрала миску с супом у Жака и села на другой конец стола.
Мартин хотел сказать ей что-то, но не смог. Вместо этого он сложил руки на груди и наблюдал за тем, как она ела. Тишина была ужасной. Щеки Мартина горели. Он не мог смотреть ей в глаза и, как оказалось, снова разглядывал ее грудь.
— Я удаляюсь с вашего позволения, мой друг. — Сказанное Жаком настолько удивило Мартина, что он даже подпрыгнул. Жак затушил одну из ламп и зажег свечу, чтобы посветить у постели. Он выглядел обеспокоенным. — Спокойной ночи, Мартин. Я разбужу тебя на рассвете. Ты сможешь отправиться в путь еще до восхода солнца, хотя я боюсь, что пойдет дождь или снег.
— Не нужно его будить. Он не ребенок, — сказала Мадлен.
— Конечно же, ты права, дорогая сестра. — Жак сконфуженно опустил глаза.
Смутившись, Мартин попытался вставить слово, но когда он заговорил, то почувствовал на себе ее сердитый взгляд.
— Нет-нет, Жак. Не беспокойся. Ты и так уже достаточно сделал для меня. — Он пожал руку Жака. Рука была слабой и холодной, хотя Жак и смотрел на него ясным умоляющим взором.
Поклонившись сестре, Жак сказал:
— Спокойной ночи, Мадлен. Ты была смелой сегодня. — После чего он ушел.
Мартин слышал, как утихали его шаркающие шаги по лестнице наверху. Где-то заскрипела дверь, и Мартин остался наедине с Мадлен.
Хотя он и был уверен в том, что она не произнесет ни слова, Мартин решил подождать и принялся рассматривать комнату так, словно видел ее в подробностях впервые. Он знал, что ему нужно было поговорить с ней, и не только потому, что он обещал это Жаку. У него похолодели руки, когда он понял, насколько сильно он не хочет, чтобы она ушла. Однако она и пугала его.
Его слова должны были прозвучать обыденно, но он понял, что этого не произошло.
— Жак сказал мне, что если бы вы смогли, то пошли бы сражаться с британцами. Вы считаете, что мы будем драться с ними? Думаете ли вы, что сражение вообще произойдет?
— Трусы не будут. А ты?
Мартин удивился ее прямоте.
— Да, думаю, что я бы дрался, но я не верю в нашу победу.
— Тогда ты глупец. — Мадлен странно рассмеялась. Ее дикие глаза вмиг стали хитрыми. — Сначала в нее нужно поверить.
— Да, нам нужна сила духа, Мадлен. Но будет ли этого достаточно? Оружие! Нам нужно оружие, и много оружия. И люди, которые умеют им правильно пользоваться, и другие мудрые люди, которые скажут остальным, как и когда это оружие применять. Будет трудно.
Он посмотрел на нее, чтобы понять ее реакцию и поразился: Мадлен положила руку на раскаленную поверхность железной плиты. Когда она заговорила, голос ее не выражал ничего, как будто она говорила просто так, ни к кому не обращаясь.
— Плита горяча, но меня не жжет, поскольку я блаженная. И ты станешь таким же.
Мартин хотел сказать ей, чтобы она перестала, но язык застрял у него во рту. Белая рука на горячей плите заворожила его. После того, что показалось вечностью, она убрала руку и пошла к нему. Мартин дрожал от возбуждения. Он снова услышал ее голос, он звучал тише, но так же ровно.
— Мы сокрушим британцев. И ты будешь орудием. Ты возложишь их тела на погребальный костер, как огненное свидетельство для Той, которая направляет нас.
— Я, Мадлен? Той, которая направляет нас? Я не понимаю.
Теперь она стояла рядом с ним, и ее волосы пахли влагой и сладостью. Неожиданно ему захотелось дотронуться до нее, погрузиться в это странное дикое существо, которое, казалось, принадлежало другому миру. Он протянул руку и нащупал ее мягкую кожу под белым рукавом.
— Скажи мне, Мадлен. Я твой друг. Расскажи мне о своих мыслях.
Казалось, Мадлен не заметила его руки, но стена между ними внезапно разрушилась, и она смотрела на него так, словно видела впервые. Во рту у Мартина пересохло, а в ушах раздавался странный звон. Не в силах остановиться, он сделал шаг к ней, пожираемый страстью. Она вложила свою руку в его, но удерживала его глазами на расстоянии, даже несмотря на то что жесткость ее взгляда смягчилась, приняв выражение странной близости.
— Пойдем.
Он последовал за ней, ощущая тепло ее руки и свое страстное желание. Она вывела его наружу. Дождь перестал, но на небе не было видно звезд.
Мартин поежился на холоде и дважды споткнулся в темноте. Она крепко держала его за руку, и внезапно перед ними появилась конюшня. Дверь открылась легко, и они вошли внутрь. Он чувствовал солому под ногами и слышал, как шуршат ею потревоженные животные. У него самопроизвольно застучали зубы, когда Мадлен позволила лошади в темном стойле уткнуться в ее руку носом. Слова, которые она говорила лошади, были нежными и полными любви. Дважды еще она останавливалась, чтобы сказать другим животным ласковые слова и запечатлеть несколько поцелуев. Наконец они дошли до дальнего конца конюшни. Справа под дверью Мартин заметил бледное сияние света. Мадлен толкнула дверь и провела его внутрь.
Они оказались в небольшой пустой комнате, в которой сильно пахло кожей. По земляному полу были разбросаны пестрые половики. В одном из углов красным цветом светился очаг, простая труба над ним немного пропускала дым, который уходил к небу сквозь щели в потолке. По всей длине одной из стен стояла застеленная кровать, над ней на гвоздях, вбитых в доски, висела одежда.
Но самой важной деталью в комнате была Мадонна. Более полуметра высотой, старая гипсовая статуя возвышалась на длинном столе, покрытом тяжелой белой скатертью. Вокруг нее в бронзовых подсвечниках стояли зажженные свечи. Фигура статуи потемнела и потрескалась, но черты Девы все еще были четко различимы. В мерцающем свете свечей ее глаза, опущенные долу, казались открытыми, лицо тепло светилось.
Затем рука Мадлен потянула его вниз, пока он не оказался стоящим на коленях рядом с ней на голом полу лицом к столу с мерцавшим светом и статуей Мадонны. Мадлен шептала молитвы. Мартин крепко закрыл глаза и ждал.
По шипению свечи он неожиданно догадался, что Мадлен уже не было рядом с ним. Он открыл глаза и увидел ее стоящей и напряженно вглядывающейся во что-то за алтарем. Ее дикие глаза бегали, будто пытаясь сфокусироваться на чем-то, чего там не было. Затем она заговорила тихим, с придыханием голосом, который делал ее похожей на маленькую девочку. Ее руки были вытянуты в приветствии.
— О, Матерь Божья. Я здесь. Я выполнила твою волю. Я привела мужчину, который поведет нас в битве против британцев.
Шипевшая свеча потухла.
— Да, Мадонна. Нам нужно очистить его. Освободить его от глупости, которая роднит его с монахами. Сделать его способным сокрушить наших врагов во имя Тебя.
Словно во сне Мартин увидел, как она подняла платье, сняла его через голову и бросила на пол. Ему стало не хватать воздуха. На ней не было никакой одежды. В наступившей тишине он слышал свое собственное слабое дыхание, чувствовал, как от желания кружится голова.
Мадлен повернулась и подошла к нему. Ближе, ближе, пока он не начал различать каждый штрих ее замечательного тела и не почувствовал теплый мускусный запах ее плоти. Не видя ничего вокруг, он потянулся к ней.
Он обнял ее, целуя шею, уши, а она принялась срывать с него одежду. Он сделал неловкую попытку помочь раздеть его и добраться до кровати, но Мадлен повалила его спиной на пол перед самым алтарем. Горевшие свечи поплыли у него перед глазами, и он увидел, что статуя смотрит на него.
Серая туманная изморось создавала ощущение того, что уже далеко за полдень. В кухне уже стемнело, когда Мартин, открыв дверь спиной, внес туда охапку дров. Подбросив их в огонь, он пододвинул табурет к плите и стал греть руки. Он долго сидел в мрачном раздумье, вполуха улавливая шаги в комнате наверху, всем сердцем желая, чтобы то, о чем ему поведал Жак, было неправдой. Час революции пробил.
Они с Мадлен чистили одну из лошадей. Мадлен была весела, смеялась, то и дело игриво хватала его за руки, прижималась лицом к его лицу. Внезапно прискакал Жак, красный от возбуждения. Он с лету выпалил им последние новости. Восстание началось! Призыв к оружию был передан сегодня утром. Он должен прибыть к амбару кузнеца Эркюля завтра утром к семи часам. Затем с радостными восклицаниями патриотов о свободе и родине он скрылся в доме.
Мартин поднял глаза к кухонному потолку. Сверху доносились глухие звуки. Жак все еще был там. Что он укладывал? Готовился к кошмару? Они вот-вот начнут терпеть поражение. Все без исключения: он сам, Жак, де Лоримьер, Нарсис, Франсуа-Ксавье, Туссон. Он печально вздохнул. Мартин собирался предупредить их, но теперь ему придется к ним присоединиться. Ох, Мадлен, ну почему все не могло быть иначе?
После того как Жак покинул их, попытался поговорить с Мадлен, убедить ее в том, что с ними ничего не случится. Что сражение минует их стороной. Что их будет ждать новая жизнь где-то там, в других местах: на юге, за морем, где-нибудь. Но она посуровела и отпрянула от него. К ней вернулось то дикое выражение глаз, которое так испугало Мартина в самом начале. Она заговорила, как бы выплевывая слово за словом: она будет проливать британскую кровь во имя Богородицы, и он будет делать то же. Богородица выбрала его своим посланником смерти и не должна получить отказа. Сказав это, она ускакала куда-то верхом, выкрикивая молитву Деве Марии, ее волосы развевались на ветру, а на лице появилась маска безумия.
Мартин встал и подошел к окну. Мадлен отсутствовала уже более трех часов. Кто знает, где она? Без нее он уже чувствовал себя потерянным. Она была упряма, непостижима, меняла настроения так же, как какая-нибудь капризная женщина меняла платья. Она была страстной любовницей, поднимавшей его на вершины наслаждения. Фанатичная жрица судьбы, разговаривавшая с пустотой, которую называла святой Девой Марией. Игривая девчонка, болтающая с животными. Надменная аристократка, унижавшая Жака и обращавшаяся с ним как с ребенком. И что самое страшное, она была мстительницей, которую вело за собой безумие, блестевшее в ее глазах, подобно кристаллам льда. Несмотря на то что Мадлен пугала его, он был беспомощен перед ее очарованием. Она влекла его как прекрасная змея-искусительница. Мартин понимал это, но ему было все равно. Как будто под гипнозом, он посчитал, что будет проще, если он подчинится ее решениям и станет надеяться, что время их рассудит. Придет срок, и к ней вернутся и мягкость, и спокойствие. Все будет хорошо. И с восстанием тоже.
Услышав, что она возвращается, Мартин поспешил к конюшне, чтобы встретить ее. Он нашел ее успокоившейся, погруженной в раздумья. Все это время она разговаривала с Богородицей о восстании.
— Она хочет поговорить с тобой. Она появится, когда мы зажжем свечи.
Потом они встали на колени в комнате перед мерцающими свечами и статуей. Мартин раздумывал над тем, что он будет делать, когда Мадлен подтолкнула его руку локтем.
— Смотри! Она идет. — После чего прошептала: — Ничего не говори. Слушай.
Мартин сфокусировал свой взгляд в том месте, куда смотрела Мадлен, губы Мадлен беззвучно шевелились, на ее лице светилось то же выражение, что и в предыдущий вечер. Прошло несколько минут, прежде чем он услышал ее шепот:
— Мы сделаем, как ты просишь, Матерь Божья.
Мадлен поцеловала его долгим поцелуем. Мартин чувствовал ее язык и потянулся рукой в складки ее платья, но она отстранилась. Зрачки ее глаз расширились, слабая улыбка выдавала возбуждение. Неожиданно она вырвалась и встала перед свечами.
— Теперь и ты видел и слышал ее. Теперь у тебя, как и у меня, есть благое дело. Мы принесем Святой Богородице ее чашу с британской кровью. Мы ведь это сделаем?
Мартин оцепенело кивнул и обнял ее. Он чувствовал, как бешено стучало ее сердце. Он поцеловал ее в лоб, нежно качая ее на своих руках, мурлыкавшую, как дитя, без всякой мелодии. Из-за ее плеча ему были видны свечи и невозмутимая статуя Мадонны.
Небольшого роста человек с тюрбаном на голове сидел, скрестив ноги, на полу. Своим высоким голосом он не в лад подпевал какому-то незнакомому духовому инструменту, звуки которого доносились из-за выцветшей оранжевой занавески. Полдюжины человек, сидевших в небольшом темном театре, внимательно слушали. Все они были молоды и плохо одеты. Некоторые курили трубки, которые испускали сладкий голубоватый дым, зависавший в неподвижном воздухе. Голос перешел от пения к быстрому речитативу, а тощие смуглые руки принялись буйно жестикулировать, предлагая благословение от имени новой Троицы страждущим напротив. Разум, локти и половой член. Отец, Сын и Святой Дух в перевернутом виде. Член для того, чтобы посеять семена истины. Локти для того, чтобы отталкивать врагов Отца, а разум — для воскрешения своей собственной освященной духовности. Он повторил свое странное благословение несколько раз, прежде чем кинулся на пол и застыл в позе зародыша. Когда нестройные звуки инструмента затихли и раздались громкие и энергичные аплодисменты, он сел, как и предполагал, чтобы принять своих слушателей, которые собрались вокруг него по-детски возбужденные.
Через приблизительно десять минут самый шумный и горластый почитатель поцеловал этого человека в обе щеки и, весело размахивая руками, медленно пошел в сторону завешенного шторами выхода. Движения его были отрывисты, а впалые щеки и темные круги под глазами говорили о тяжелой и затяжной болезни. Немытые каштановые волосы спадали на его плечи спутавшимися прядями. На ногах была только одна сандалия, а рубашка и штаны говорили о возрасте и запущенности и пахли сточной канавой. Он прислонился к стене под палящим полуденным солнцем на Пьяцца Колонна и закашлялся, прикрывая рот дрожащими руками, после чего поплелся по Виа дель Корсо мимо торговцев церковными реликвиями. Он сжался от страха, когда французский капитан опустил руку на шпагу и приказал ему перейти на противоположную сторону улицы. Его согбенному телу понадобился час, чтобы шаркающей походкой пройти километр от терм Каракаллы до того места, куда он направлялся. Притаившись под дубом, он подождал, пока вечерние сумерки не превратят его в тень.
Полчаса спустя Бернард Блейк снял остатки грима со своего лица. Ветхая одежда и парик лежали на кровати. Он одевался не торопясь. Сначала белая туника, за ней белый наплечник и черная каппа, накидка с капюшоном, закрывавшая его плечи и грудь как мантия. Он не надел на голову капюшон, оставив его висеть за плечами. Он наденет его, когда будет подходить к монастырю. Он ненавидел тонзуру, как последнюю капитуляцию, поскольку так гордился своими длинными темными волосами. Ренато однажды сказал ему, что они придавали ему надменный вид. Он принял его слова за комплимент.
Теперь, оглядев себя в зеркале, он ощутил удовлетворение. Если все пойдет по плану, то до сана священника ему останется менее года, а дальше откроется дорога к его предназначению. Настоятель Теттрини намекнул о возможной важной должности, но не уточнил, какой конкретно. Это его не удивило. Разве сам магистр Палермо не назвал его одним из самых лучших студентов из всех, которым он преподавал теологию в Святой Сабине? В Римском университете его знание языков было оценено так высоко, что было предложено престижное место преподавателя сразу после посвящения его в духовный сан. Но преподавание — это для бездарей, оно только тогда заслуживало внимания, когда твоим классом мог стать весь мир.
Жуя персик, он вспоминал о том, что происходило сегодняшним днем в театре. Тот человек, по всей очевидности, был мошенником и, возможно, совсем не в своем уме. Это его несколько огорчило. Хотя собственный маскарад для сегодняшнего дня ему понравился. Он посещал оперу под видом помпезно разодетого дельца, языческое действо — в мундире австрийского офицера. Обычно для изменения облика он использовал парик, накладную бороду и одежду, не вызывавшую подозрений. Он ужинал в лучших ресторанах Рима и однажды сидел рядом со столиком Альберта Кюлера. Никем не замеченный, он побывал во многих картинных галереях и музеях.
Сегодня днем, однако, ему пришлось участвовать в небывалом еще для него эксперименте. Ему потребовалось полностью перевоплотиться, стать другим человеком от начала до конца. И это удалось. Более того, ему понравилось то, что он испытал. Идея побывать в гуще людей, послушать их мысли и понаблюдать за их действиями, не выдавая ничего от себя, а только посредством избранной роли, опьяняла его. Первоначально маскировка позволяла ему всего лишь передвигаться по Риму. Постепенно он стал считать, что его усиливающийся интерес к прогулкам с переодеванием представлял собой, по сути, протест против потери индивидуальности, которой требовала монашеская жизнь. Теперь он понимал это глубже. Бернард научился принимать обличье других людей. Это был другой знак. Он бросил огрызок персика в плетеную корзину и, убедившись, что его монеты все еще находятся в безопасности под неприкрепленной плиткой под кроватью, взял нужные ему книги со стола орехового дерева и вылез из окна в душную темноту летнего римского вечера.
Бернард Блейк вошел в монастырь Святой Сабины через центральный вход и проследовал прямо в общий зал к большой черной книге. Он записал туда свое имя, а кроме того, время ухода и время прибытия назад в монастырь. В графе «Куда и зачем вы направляетесь, покидая монастырские стены» он написал: «Занятия норвежским языком, Римский университет, аудитория Рива». Закрыв книгу, он посмотрел на часы в углу. Оглично! Он вернулся достаточно поздно, чтобы пропустить святой час, но, к своей досаде, не так поздно, чтобы попытаться избежать ночного бдения в церкви. Слава Богу, церковь была пуста. И не то чтобы это было так важно, поскольку внешне его набожность не вызывала сомнений, и даже если бы эти дураки догадались, то можно было бы доказать ее подлинность, но особого свойства. Он встал на колени в переднем ряду и сосредоточил свой взгляд на стене за алтарем, образовывавшей свод, на мозаике, изображавшей коленопреклоненные фигуры, склонившие головы в молитве. В вечернем мраке свет свечей на алтаре заставлял фигурки на мозаике приобретать иные формы, совсем как в его пещере у моря в далекой Генуе. Он хотел, чтобы среди этих фигур появился его Блейк, чтобы поговорить с ним о тех чудесных ощущениях, которые он получил, разгуливая в облике никчемного бродяги. Но Блейк не показывался. Зато можно было безошибочно сказать, что появившаяся и не исчезавшая фигура принадлежала его матери. Она выглядела озабоченной. Пожав плечами, он отогнал ее образ и, низко поклонившись, вышел из церкви.
Девушке было всего около пятнадцати лет от роду, и ясно было, что она совершенно необразованна. Ее грубая домотканая одежда, прочные башмаки и румяное лицо оставляли мало сомнений в ее крестьянском происхождении. Мария Бальбони, крепко сжав в ручках четки и опустив глаза долу, шла следом за тучным человеком, одетым в белое, который шагал рядом с высоким мужчиной в розовой кардинальской мантии. К ней быстро подбежал еще один священник, вежливо проводивший ее к стулу, стоявшему в центре зала. Она села, словно обнаженная в своей уязвимости, не осмеливаясь поднять глаза на десяток с лишним одетых в белые рясы мужчин, с любопытством переводивших свои взгляды с нее на главного викария, потом на кардинала, потом друг на друга.
Главный викарий ордена доминиканцев по Италии Томас Типполетти представился новициям, особенно тем, кто прибыл из монастыря Святой Сабины, поскольку он встречался с ними не так часто, как с новициями из монастыря Святого Фомы. Он объяснил, что эта специальная встреча избранных новициев из двух монастырей организована по необычной просьбе, поступившей от недавно назначенного нового государственного секретаря по делам Ватикана. Указав рукой на высокого седовласого человека, сидевшего рядом с ним, Типполетти заверил новициев, что великий кардинал вскоре удовлетворит то любопытство, которое, по его мнению, ощущали все собравшиеся.
Луиджи Ламбрусчини представил себя человеком, увлеченным жизнеописаниями святых, и старым другом ордена доминиканцев, испросившим позволения у главного викария на проведение этой встречи, представлявшей для него личный интерес. Все присутствовавшие были заинтригованы. Ламбрусчини сумел привлечь внимание всех, кроме темноглазого человека в переднем ряду, который пристально смотрел не на кардинала, а на девушку, сидевшую менее чем в метре от него. Ламбрусчини, который сразу узнал Бернарда Блейка, не прекращал изучать его взглядом даже тогда, когда обращался ко всем собравшимся.
Кардинал говорил просто и прямо. После того как он поблагодарил Типполетти за проявленную милость, сразу перешел к делу:
— Девушка, которую вы видите перед собой, Мария Бальбони, возможно, блаженна не менее любого из нас в этом зале. Она утверждала, что ей трижды являлась Пресвятая Дева. Богородица разговаривала с ней, двумя ее сестрами и их другом на холме рядом с ее деревней в Южной Калабрии. Мне подумалось, что необходимо поговорить с этой девушкой и попытаться выявить правду о пережитом ею событии для того, чтобы дать возможность Церкви правильно определить явление чуда. — Он сошел с кафедры и направился в сторону девушки. — Кто смог бы лучше помочь мне в этом деле, чем группа, занимающаяся изучением жизнеописаний святых? Поскольку, мои юные искатели знания и истины, во имя Господа я остаюсь в несколько смущенном состоянии, будучи неспособным сделать вывод по конкретно этому случаю. Действительно ли эта девушка видела Богоматерь или ее история не что иное, как выдумка? Вы сможете испытать свои способности в опросе и окажете мне безмерную помощь. Каждому из вас будет дано по пять минут, в течение которых вы сможете задавать девушке вопросы в присутствии всех. Затем мы соберемся вместе и обсудим наши выводы. Начнем же немедленно в следующем порядке. — Он зачитал имена с листа. Имя Бернарда Блейка прозвучало последним в списке. Ламбрусчини положил руку на плечо девушке и напомнил группе: — Задавая вопросы, помните о возрасте этой девочки. Как видите, ей непривычно находиться в такой серьезной обстановке и она напугана.
Последующий час девушка беспрерывно отвечала на непрекращавшийся поток вопросов голосом таким тихим и слабым, что некоторые из новициев подсели ближе, чтобы слышать ее. В основном вопросы касались того, что говорила Пресвятая Дева, подробностей ее внешности. Наиболее настойчивые из присутствовавших пытались поймать девушку на противоречиях. Другие уточняли место, время и расположение свидетелей. Нашелся новиций, который предположил, что девушка была пьяна. Несмотря на предупреждение, которое в самом начале сделал Ламбрусчини, задававших вопросы постоянно одолевали эмоции. Порой острые и резкие тона сводили происходившее действо до уровня мелкого судебного лицедейства. Опытному Ламбрусчини было очевидно, что девушка начинает замыкаться в себе. Ее ответы становились короче и менее содержательными. К тому времени, когда новиций, чья очередь шла перед Бернардом, встал, чтобы задать свой вопрос, девушка уже была сильно напугана и почти бесполезна в смысле надежности ее информации. Все произошло именно так, как ожидал Ламбрусчини и как он этого хотел.
Вызвав Бернарда Блейка, Ламбрусчини подумал про себя: «Теперь, мой блестящий и честолюбивый друг, мы посмотрим, насколько чудесным образом вы можете влиять на умы простого люда».
Бернард Блейк не встал со своего места, подобно остальным, но пододвинул стул ближе к девушке. Его голос звучал мягко и ободряюще:
— Мария, меня зовут Бернард Блейк, и я учусь, чтобы стать монахом-доминиканцем. Ты слышала о святом Доминике?
Девушка молча кивнула.
— Пресвятая Дева являлась и ему. Она подарила ему самые первые четки, такие, какие есть и у тебя.
Он протянул руку, дотронувшись до руки девушки. Она вздрогнула от его прикосновения.
— Мария, я не собираюсь спрашивать тебя о явлении тебе Богоматери. Если ты говоришь, что Она являлась тебе, то пусть так оно и будет.
Глаза девушки открылись, а ее плечи заметно расслабились.
— Ты любишь истории, Мария?
Удивившись, девушка кивнула.
— Я расскажу тебе свою самую любимую историю, если ты поведаешь мне твою.
Последовал еще один означавший согласие кивок, на этот раз более заметный.
Бернарду потребовалась минута, чтобы вкратце рассказать генуэзскую легенду об оленухе, спасшей жизнь лучнику, пытавшемуся ее убить.
— Теперь расскажи мне свою историю, Мария.
Девушка начала сбивчиво пересказывать басню об орлице, раз в год откладывавшей золотое яйцо, которое потом она прятала в пещере, где за годы образовалось огромное золотое гнездо. К концу истории голос Марии звучал живо и уверенно.
— А ты с сестрами когда-нибудь искала эту пещеру и это замечательное сверкающее золотое гнездо, которое уже, наверное, достает до потолка?
— Да, — взволнованно дыша, ответила Мария.
— И ты надеешься, что однажды найдешь его?
— О да. Я уверена, что оно в пещере на другой стороне холма недалеко от Агглио. Возможно, мы найдем его на следующий год.
— Я уверен в этом. Мария, ты рассказываешь истории своим сестрам?
— Да, но так трудно выдумывать новые истории, чтобы они слушали. Им так всегда нравились истории о чудесах, которые творил Господь наш, Иисус. Теперь им подавай новые истории, а это так тяжело — сочинять, чтобы было интересно. — И она вздохнула так, словно мучилась душевно.
Бернард понимающе кивал.
— Я задам тебе один простой вопрос о явлении тебе Девы Марии. Ты хотела, чтобы Она явилась тебе? Просила ли ты Бога о том, чтобы Он послал Ее к тебе?
— Да, я целый год молилась об этом каждый вечер. Я даже в один из постов отказалась от конфет, чтобы Она пришла.
— А сейчас ты молишься о ком? Кого ты хочешь видеть?
Девушка поразилась вопросу.
— А откуда вы знаете, что я молюсь, чтобы встретить кого-нибудь еще? Хорошо, я все равно скажу. Это Мария Магдалина.
— Почему, Мария? Почему Мария Магдалина?
— Потому что она такая красивая.
— И ты думаешь, она придет?
— Да, — твердо ответила девушка.
Бернард снова коснулся руки девушки. На этот раз она улыбнулась в ответ.
— Спасибо, Мария. Ты мне очень помогла.
Он поставил стул на место и сел на него. Большая часть аудитории смотрела на него так, словно он сошел с ума. Ламбрусчини подпер подбородок рукой, его задумчивые глаза неотрывно смотрели на Бернарда. Лицо его не говорило ни о чем, но подергивания мышц у виска выдавали его возбуждение.
Часом позже вся группа собралась вновь в великолепной библиотеке Касанате. Поговаривали, что эта библиотека могла конкурировать с библиотекой Ватикана за звание самой лучшей в христианском мире. Более двадцати пяти тысяч томов, многие из которых были бесценными сокровищами христианской истории, занимали свои места на широких полках из полированного дерева и мрамора. На полах лежали толстые ковры, чтобы заглушать звуки шагов, широкие окна были открыты свету и сладкому запаху земли, доносившемуся из великолепного сада, окружавшего библиотеку с трех сторон. Новициев-доминиканцев посадили за дубовый стол, украшенный затейливой резьбой, в самом центре читального зала. Все глаза напряженно смотрели на Ламбрусчини, который, скрестив руки на груди, занял место с торца длинного прямоугольного стола.
Кардиналу почти не потребовалось времени, чтобы начать дискуссию. Какое мнение создалось у собравшихся о свидетельстве Марии Бальбони? Видела ли она Пресвятую Деву, или нет?
Последовавший спор был очень оживленным, а порой даже горячим. Большинство считало, что история, рассказанная девушкой, заслуживала доверия. Расхождение во мнениях касалось того, что могла извлечь из этого Церковь. Громкоголосое меньшинство твердо стояло на том, что девушка была не кем иным, как своекорыстной лгуньей. Третьи высказывали мнение, что, по всей вероятности, девушка была не в своем уме. Бернард Блейк не принимал участия в дискуссии, а сидел откинувшись на спинку стула и барабанил пальцами по бедру.
Он встретился взглядом с Ламбрусчини, когда кардинал адресовал вопрос ему.
— Дьякон Бернард Блейк, вы ничего не сказали. Пожалуйста, посвятите нас в свои мысли по поводу этого явления.
Ламбрусчини был удивлен, насколько глубина ответа противоречила очевидному безразличию отвечавшего.
— Мне нечего сказать по сути этого обсуждения. Проблема не в том, видела ли эта крестьянская девочка Богородицу. Скорее всего она заключается в ее уверенности в том, что она видела. Реальность зависит от нашего собственного восприятия и может дополняться видениями, которые мы вызываем в своем воображении, чтобы они направляли нас.
— Ересь, — тихо сказал один из новициев.
Ламбрусчини сдержанно заметил:
— Не хотите ли вы сказать, что не только то, о чем говорит Мария, но и другие чудесные явления представляют собой не что иное, как индивидуальные ощущения и не основаны на какой-либо внешней реальности?
Бернард почувствовал опасность. «Осторожно, Блейк, — сказал он самому себе. — Помни о своем предназначении». Он понимал, насколько опасен был Ламбрусчини, несмотря на свои вежливые манеры.
— Нет, ваше преосвященство, я не мог зайти так далеко. Но богооткровение не только очень свято, но также и крайне личностно, и оно не существует, как и мысль, до того, пока им не поделятся с кем-нибудь. Настоящее чудо поэтому заключается не в самом богооткровении, а в том изменении, которое оно приносит тому, кому является. Это возвращает нас вновь к этому чумазому ребенку. Пока девочка истинно верит в то, что видела Пресвятую Деву, у нее не хватает ни духа, ни миссионерского видения вынести эту веру за пределы самой себя. Поэтому в этом отношении она не может представлять для Церкви никакого интереса. Я предложил бы, ваше преосвященство, чтобы вы высоко оценили ее веру, подарили ей что-нибудь в память о Мадонне и отослали назад в Калабрию.
Аудитория взорвалась сердитым гулом. Звучали обвинения в адрес Бернарда Блейка, который оставался невозмутимым. Когда Ламбрусчини в конце концов восстановил порядок, дискуссия была закончена. Спустя десять минут кардинал уже возвращался в Ватикан в своей карете. У него был готов ответ. Бернард Блейк произвел на него впечатление. Но Теттрини был прав. Здесь таилось еще что-то. И ему, как и Теттрини, хотелось знать что.
— Он готов, Сальваторе. Экзамен по теологии он сдал просто выше всяких похвал. Иногда мне кажется, что он смог бы экзаменовать меня. — Джузеппе Палермо раскинул руки в шуточной капитуляции. Улыбка играла на его губах.
Теттрини оставил его слова на полминуты висеть в воздухе, после чего взглянул на своего старого друга. Он уважал Палермо за его благочестие и ясность мыслей и любил его за понимание и честность. При любой необходимости магистр теологии становился также его доверенным лицом.
— Что бы ты сказал, Джузеппе?
— Посвяти его в сан, Сальваторе. На Пасху вместе с Альфонсом Баттистом и двумя другими, которые отработали свои девять лет.
— Но он был с нами менее пяти лет. Специальное разрешение или нет, ты думаешь, что я должен так поступить? Баттист пробыл здесь почти семь полных лет, и он самый многообещающий из всех.
— Нет, это не так. Еще три или более лет такого, как Блейк, здесь не будет. Посвяти его в сан, Сальваторе. Дай ему покинуть нас.
Их глаза встретились и обменялись понимающими взглядами.
Палермо продолжал:
— Работа, которая ожидает его в Ватикане. Она настолько же деликатна, как и у Ламбрусчини. Нет?
«Он прав», — подумал Теттрини. Ходили слухи, что мягкому, но упрямому понтифику скоро надоест угроза, исходящая от честолюбивых замыслов Ламбрусчини. Тогда где он окажется? Несмотря на свои сомнения, Теттрини понимал, что он слишком далеко зашел, ведя рискованную игру с Бернардом Блейком. Кардинал поощрял эту игру. Пусть кардинал теперь и возьмет на себя ответственность за это поощрение. В Риме и в Ватикане.
— Я понимаю, о чем ты, Джузеппе. — Он погрозил пальцем. — Но давай мы подготовим самый трудный экзамен. Пусть он прекратит все внешние занятия и усилит требования к молитвам и воздержанию. В этом году Великий пост наступит для Бернарда Блейка раньше.
Палермо поднялся, чтобы уйти. Теттрини остановил его взглядом.
— Может быть, мы ошибаемся, Джузеппе?
Магистр теологии посмотрел на него понимающе.
— Видит Бог, я не знаю, Сальваторе. Я уверен только в одном.
— И в чем же?
— Он не часть веры и целомудрия такого дома, как наш. — Он сильно сжал руку Теттрини. — Отпусти его, дружище. На все воля Божья.
Оставшись один в сгущающихся сумерках, Сальваторе Теттрини вглядывался в оранжевые отблески на небе за шпилем церкви Святой Сабины, к востоку и к северу от которого находился могущественный анклав, где обитали управлявшие Церковью люди, среди которых был богочеловек.
— Забирай его, Ламбрусчини. Забирай его. И пусть нам поможет Господь.
Шевалье Томас де Лоримьер сидел в полутемной гостиной на постоялом дворе Провоста, на столе перед ним стояла кружка темного эля. Еще три человека стояли, грея спины у потрескивающего камина. Двое пили красное вино, каждый из своей бутылки. Снаружи начинался серый противный день, грозивший проливным дождем; он расстилал свою холодную мантию по мощенной булыжником пустынной площади и замерзшей траве у обреза воды реки Святого Лаврентия.
Тишину нарушил де Лоримьер:
— У нас новость. Новость с самыми серьезными последствиями. Пришло сообщение из Вермонта: призыв к оружию. Восстание началось. — Раздались первые восторженные возгласы, но де Лоримьер успокоил их, подняв руку вверх. — Дай Боже, чтобы нам было чему радоваться. Хотелось бы мне разделить с вами ваш энтузиазм, мои дорогие патриоты.
— Почему, шевалье? Вы всегда воодушевляли нас, — сказал Франсуа-Ксавье Провост.
Де Лоримьер пожал плечами.
— Последнее время я много думал, Франсуа. Я начал сомневаться: достаточно ли мы ненавидим британцев. Даже в эту минуту я жду новостей от одного из нас, от того, кто, возможно, сумеет изменить наши решения. — Он беспомощно развел руками. — Его здесь нет. Он должен был уже прибыть, но опаздывает. — Находясь в растерянном состоянии, де Лоримьер слышал, как несвязно звучали его слова. Словно говорил кто-то чужой.
— Поздно говорить об этом. Призыв прозвучал. Мы следуем ему. — Анри Бриен снова потянулся за бутылкой вина.
— Он прав, шевалье, — спокойно заметил Виктор Рапин. — Призыв. Он пришел от нашего президента? Роберт Нельсон готов?
Де Лоримьер кивнул, передавая сообщение Рапину.
— Тогда любая задержка — это предательство. Наш курс ясен.
— Ты, конечно, прав, Виктор. Я просто хотел…
Слова Бриена прозвучали с ноткой вызова:
— Что вы хотели, шевалье?
— Какая разница, Анри. Вызов брошен.
— Тогда какие будут приказания?
— Мы соберемся здесь на площади в восемь. Каждый кастор со своими людьми, с оружием и с запасом продовольствия на сутки марша. Виктор, ты отвечаешь за пушку. Анри, ты отправишь посыльного в Шатоги к Жозефу-Нарсису Гойетту с сообщением, чтобы он присоединился к нам со всеми патриотами, которых только сможет собрать. Без сомнения, к этому времени мы получим распоряжение от доктора Нельсона, когда нам идти и куда.
В середине дня Эдвард Эллис, его жена и дети вместе с сестрой Джейн Эллис и ее семьей прибыли в Бьюарно промерзшие, усталые и подавленные. За два дня до этого они провожали лорда Дарема, и Джейн Эллис уже начала сомневаться в том, не следовало ли и им возвратиться в Англию вместе с ним. Ее мучила очередная мигрень, дети раздражали. Когда они сели за стол, готовые к ужину, никто из них не заметил странного обстоятельства, что в усадьбе им встретилось всего несколько человек, хотя обычно там бывало шумно в этот месяц после уборки урожая, как и того, что по дороге им попадалось много мужчин, шедших группами.
Однако это не укрылось от глаз Теодора Брауна, и он был обеспокоен. Последнюю пару дней крестьяне перемещались по двое, по трое, и это ему совсем не нравилось. На мельнице — никого. Вчера он устраивал ежегодную распродажу скота, самое популярное событие сезона, бывшее величайшим проявлением его великодушия. Но присутствовали только те, кто был обязан лично ему. В полдень он отправился в деревню, но она также была пуста. С растущим беспокойством он потратил пару часов на то, чтобы собрать с десяток добровольцев, сказав им ждать его у усадьбы в восемь часов вечера. Несколько человек заворчали, но пришли все, несмотря на дождь. К девяти часам он расставил их на ключевые позиции вокруг усадьбы со строгими инструкциями оповестить его в случае каких-либо происшествий. Он сообщил о своих опасениях Эллису, но в ответ получил пожатие плечами и вежливую аристократическую улыбку. После чего он удалился к очагу с бутылкой хереса, стянутой из богатого погреба, находившегося рядом с хранилищем, куда он сложил оружие, которое так мудро реквизировал.
Де Лоримьер осмотрел группу, собравшуюся перед ним. Здесь стояло около сотни человек. Остальные люди находились в трех других зданиях. Он не знал, сколько их было всего, но они прибывали в течение всего дня до самого вечера. Молодые и старые. Некоторые с древними ружьями. Большинство с вилами или саблями, выкованными из серпов. Узелки с едой, свисавшие с их оружия, придавали им абсурдно праздничный вид. На их лицах была видна смесь энтузиазма и неуверенности, и, когда он занял свое место во главе их, де Лоримьер почувствовал надежду.
— Братья патриоты! — Де Лоримьер был удивлен, услышав свой голос, звучавший так спокойно. Он должен был находиться во взвинченном от напряжения состоянии, но чувствовал только усталость. — Восстание близко к началу. Мы выступаем в Бьюарно сегодня в ночь. Прямо сейчас.
Громкий возглас одобрения взлетел в воздух, хриплый голос звучал громче остальных:
— Мы сожжем их, как они это делали с нами.
Де Лоримьер поднял руку и подождал, пока шум утихнет.
— Без надобности не должно быть пролито никакой крови. Нам нужны ружья, которые там хранит Теодор Браун. Усадьба будет в наших руках до тех пор, пока мы не получим приказ снова выступить. В Монреаль, Сорель, в любое место, куда пошлет нас наш президент. Троекратное ура Роберту Нельсону!
Раздалось троекратное приветствие, отозвавшееся эхом.
— Троекратное ура восстанию!
Возгласы оглушили.
Джейн Эллис услышала шум сквозь сон. Она медленно просыпалась, возвращаясь к реальности из-за нарастающей силы назойливых звуков снаружи, к которым добавилось отсутствие мужа в ее постели. Она накинула ночной халат на плечи и подошла к окну. Джейн не могла рассмотреть ничего подробно, но ясно было, что снаружи собралось много людей. Прямо на газоне под ее окном, где они обычно летом пили чай в полдень, были видны раскачивающиеся факелы и слышалось лошадиное ржание. Она постояла у окна несколько минут, затем пошла проверить, спят ли дети. В коридоре она встретила свою сестру и ее мужа Альфреда, они выглядели растерянными.
— Джейн, что происходит? Что это за шум?
— Возможно, ничего серьезного, Люси. Просто несколько человек пришло пожаловаться или что-нибудь еще. Я уверена, Эдвард скоро придет и все нам объяснит.
Потом она вернулась в свою комнату и распахнула окно, чтобы хоть что-нибудь расслышать. Ничего не получилось. Она легла в постель не зажигая света и лежала там с открытыми глазами, вслушиваясь. Сердце молотком стучало у нее в груди.
Мартин встретил их по пути менее чем в миле от Бьюарно. Люди представляли собой вымокшую массу, пробиравшуюся сквозь слякотную грязь. Даже в темноте он сумел отыскать Жозефа-Нарсиса и после радостных объятий был сопровожден к де Лоримьеру, ехавшему на прекрасной вороной лошади в самом конце кавалькады. Де Лоримьер сдержанно приветствовал его.
— Как видите, Мартин Гойетт, оно все-таки началось. И теперь не важно, что думаете вы или кто-нибудь еще. Уже слишком поздно.
— Мы проиграем, шевалье, — прошептал Мартин. — Вы понимаете это, не так ли?
Де Лоримьер выглядел мрачным. Неожиданно впереди них ночную тишину разорвали крики и треск ружейного огня. Прозвучал приказ, и группа всадников из головы колонны поскакала влево и вправо и растворилась в темноте.
— Они окружат дом, — пояснил Жозеф-Нарсис. — Возможно, Браун выставил караульные посты.
Вскоре голова колонны оказалась у железных ворот, открывавших широкий проезд к парадному входу в усадьбу. Послышалось еще несколько выстрелов, за которыми раздался звук бьющегося стекла. Мартин ехал рядом с де Лоримьером и заметил свет раскачивавшегося фонаря, освещавший широкое каменное крыльцо и пространство слева от него. На крыльце стоял Теодор Браун, а рядом с ним человек, который был меньше его ростом, бледнее и одет так, будто собрался на воскресную прогулку.
— Эдвард Эллис, — произнес знакомый голос.
Мартин обернулся и увидел испуганные глаза Анри Бриена.
Де Лоримьер попытался придать себе начальственный вид, но слова его звучали неуверенно.
— Теодор Браун, прикажите своим людям сложить оружие. Вам не причинят вреда. Я обещаю. Теперь вы — военнопленные.
Лицо Брауна отражало негодование, а глаза светились хитростью. Чувствуя нерешительность де Лоримьера, он надумал прибегнуть к шумным угрозам, являвшимся самым эффективным средством борьбы с легко внушаемыми крестьянами.
— Какого черта! Это измена. Прочь с дороги, или я… — Он двинулся вперед между двух лошадей.
Де Лоримьер сидел не шевелясь. Страх охватил Мартина. Анри Бриен, стоявший справа от него, выглядел не менее испуганным. Он фактически заставил свою лошадь уступить дорогу Брауну. Но тут неожиданно путь Брауну преградила огромная фигура Жозефа Руа. Руа схватил Брауна одной рукой за грудь и ударил плоской поверхностью лезвия шпаги по его нижней челюсти. Браун вскрикнул от боли, свалившись на колени после того, как другой удар заставил кровь брызнуть из его носа. Руа уже поднял ногу чтобы пнуть его, но Жозеф-Нарсис выкрикнул:
— Нет, Жозеф. Хватит. Революция должна быть мирной, насколько это возможно. Даже если мы имеем дело с таким подонком.
Трясущегося от ярости Руа оттащили от Брауна.
— Браун, скажи им. Скажи своим людям, чтобы сложили оружие, или мне попросить Жозефа продолжить?
Мартин с удовлетворением отметил, что ему было приятно наблюдать, насколько быстро управляющий поспешил выполнять приказ. Не успели еще люди Брауна с унылым видом выйти на свет из темноты, как Жозеф-Нарсис обратил внимание на Эллиса, стоявшего под дождем в красивой рубашке, прилипшей к телу, с выражением паники на лице.
— Ваше оружие, сэр. Оно в доме? Не позволите ли вы моим людям…
Но было уже поздно. Несколько набравшихся смелости молодцов уже ворвались в дом. Радостные возгласы, раздавшиеся вскоре, свидетельствовали о том, что оружие было найдено. «Продовольственные кладовые и винные погреба тоже», — подумал де Лоримьер. Восстание только началось, а уже пошло не в ту сторону.
Бриен побелел как привидение, а де Лоримьер, казалось, играл роль молчаливого наблюдателя; он поднял воротник своего плотного плаща до ушей и спрятал свои ничего не выражавшие голубые глаза за толстыми стеклами зеленых очков. Командование взял на себя хладнокровный и решительный Жозеф-Нарсис. Эллис со своим зятем, Браун и остаток потрясенных случившимся добровольцев — все были надежно связаны и погружены на телегу, которая должна была доставить их в лагерь для пленных в Шатоги. Лошади, сбруя и все транспортные средства были конфискованы и направлены в Сент-Клемент. После чего Жозеф-Нарсис вместе с Мартином зашли в усадьбу. Последующий час был потрачен на то, чтобы восстановить хоть какое-то подобие порядка, хотя останавливать растаскивание самых прекрасных винных погребов к западу от Монреаля было бесполезно. Хранившееся в доме оружие было проверено вместе со всеми боеприпасами, которые были в наличии, в повозки было погружено достаточно провианта для совершения трехдневного марша.
Мартин только начал осматриваться в доме, когда снова увидел огромную фигуру Жозефа Руа с бутылкой в руке. Он, пошатываясь, бродил по коридору второго этажа. Мартин увидел, как тот остановился у одной из дверей и приложил к ней ухо. Затем дрожащей рукой навел пистолет на дверной замок и разбил его одним выстрелом, прозвучавшим оглушительно громко в замкнутом помещении. Он стоял и, осклабившись, смотрел в дверной проем. Мартин услышал женский голос. Он звучал испуганно, но без истерики.
— Что вы хотите? Оставьте нас в покое. С нами дети.
Мартин быстро принял решение. Несмотря на слабость в коленках, он подошел к великану и ласково обнял его за плечи.
— Жозеф, это благородные английские леди, а не военная добыча. Мы не американцы и не англичане-безбожники, и, во имя всего святого, Дева Мария не простит нас, если мы будем вести себя как животные. Я точно знаю, что ниже этажом в гостиной в шкафу стоит великолепная бутылка отличного бренди. Почему бы нам не пойти и не отыскать ее?
Он повел Руа к лестнице, все время говоря с ним успокаивающим тоном. Убедившись, что Жозеф пошел вниз, Мартин развернулся и поспешил к комнате, где находились Джейн Эллис и другие женщины.
— Спасайтесь, если можете, — прошептал он по-английски. — Этой ночью здесь другие хозяева, и я не могу гарантировать вашу безопасность. Идите в комнату с самыми крепкими дверями. Запритесь, заставьте дверь и дожидайтесь, пока не рассветет и не вернется разум. — Он сдержанно поклонился и поспешил присоединиться к Жозефу Руа.
Мартин оставил Жозефа Руа в теплой компании с бутылкой бренди, и, после краткого обмена шутками с несколькими группами уже счастливо хмельных и сонных людей, он вышел из здания, чтобы понять, что творилось вокруг. Он обнаружил несколько патриотов, патрулировавших вокруг дома верхом на лошадях Эллиса. Двери конюшни были настежь распахнуты, различный скарб был уложен в телеги, готовые к отъезду. В ночном воздухе царило беспорядочное веселье, все походили на мальчишек, заполучивших то, чего им давно хотелось, но не имевших представления, как теперь поступить с этим. Присоединившись к брату и де Лоримьеру, сидевшим за столом в гостиной, он внезапно почувствовал усталость.
А Жозеф-Нарсис вовсе не казался сонным. Голос его звучал твердо, и его красивое лицо горело от возбуждения.
— Посмотрите, шевалье. Я прав, и вы знаете это. Что мы здесь имеем? В лучшем случае сотню винтовок и совсем не такое количество боеприпасов, какое мы ожидали. У дома нас ждет триста человек. Еще сотня в Сент-Клементе. Еще какое-то количество соберется далее по дороге в Бейкерс-филде. А у нас ружей только для половины из них. С большой вероятностью нам придется идти против британской артиллерии с вилами! Шевалье, нам нужно больше оружия. И вы и я знаем, где его взять. У каждого мужчины в племени могавков есть хорошо смазанное ружье. Наши друзья-индейцы не откажутся дать их нам. Помимо всего прочего, их вождь…
— Мой родственник, — устало сказал де Лоримьер. Его семейное родство с вождем могавков из Конаваги было тем фактом, который ему лучше было бы забыть. Он постарался говорить убедительно: — Жозеф, я согласен, нам нужно больше оружия. Но я сомневаюсь, что наши друзья-могавки сочувственно отнесутся к нам. Боюсь, что Жорж очень лоялен к Колборну. Думаю, он боится его больше, чем нас.
— Тогда нам остается только убедить его расстаться со своим оружием. Простым или сложным путем. — Жозеф-Нарсис похлопал по пистолету у себя за поясом. — Нам нужно оружие, шевалье. Приказ Нельсона выступать может прибыть в любое время. Мы можем вступить в схватку с британцами завтра. — Жозеф-Нарсис встал из-за стола. — Я отправляюсь сейчас же. Я беру с собой шестьдесят-семьдесят человек и несколько повозок. Если нам повезет, то мы вернемся до полудня. Мартин, поехали со мной. Ты мне можешь понадобиться.
Мартин удивился.
— Но я не могу драться, Жозеф. Ты знаешь об этом. Я и пистолет-то с трудом удерживаю.
Жозеф-Нарсис рассмеялся.
— А кто говорит о том, что мы будем драться? Мне, возможно, понадобится твой совет и твои острые глаза. Мои прочли слишком много книг.
Мартин вздохнул.
— Как скажешь, братец. Конечно, если шевалье не возражает. — Он показал на де Лоримьера. — А ты не расскажешь о другой своей идее? Я уверен, ему будет интересно.
Де Лоримьер вопросительно посмотрел на Жозефа-Нарсиса.
— Если мы захватим резервацию могавков в Конаваге, то сможем объявить ее независимым государством. Это, в свою очередь, заставит наших потенциальных американских союзников поторопиться выступить на нашей стороне.
— И каким же образом?
Жозеф-Нарсис развел руками.
— В случае пленения они могут требовать статуса обычных военнопленных, а не бунтовщиков. Это может помочь.
Выходя из комнаты, Мартин повернулся и взглянул на де Лоримьера, который даже не поднял глаз в ответ. Его брови были насуплены, он старался записать что-то в черную книгу, которую держал на колене. Похоже, что это были цифры.
«Он знает», — подумал Мартин.
В темноте кавалькада двигалась медленно, и только с рассветом первая грубая постройка и деревянный знак указали всадникам на то, что они уже находись на территории резервации Конавага. Дорога к главной деревне шла через ельник, прерываемый местами не до конца убранными замерзшими полями. Кое-где в сырой земле ковырялись коровы. Где-то за холмом залаяла собака, и патриоты поняли, что деревня рядом. Жозеф-Нарсис передал приказ по колонне сохранять тишину. Он прошептал Мартину, который скакал рядом, что было бы намного лучше, если бы они смогли застать воинов еще в постелях. А теперь неплохо было бы остановиться и окончательно спланировать действия. Кони топтались и ходили кругами, пока всадники слушали, как Жозеф-Нарсис еще раз повторил все подробности: оружия не показывать, разговаривать будет он, и, самое главное, все должны вести себя дружественно, пока не услышат приказа нападать. Конечно же, не будет никаких проблем, но лучше быть готовым ко всему.
Никто не заметил женщину. Она была одета в меховую одежду и сливалась с темной землей, словно куст. Она немедленно пустилась бежать через лес и поле, перебираясь через начавшие замерзать ручьи. Тяжело дыша, она добежала до церкви, в которой слушал мессу Жорж де Лоримьер. Он сидел на своем обычном месте в самом конце на заднем ряду. Женщина встала на колени и что-то быстро зашептала ему на ухо. Она сказала ему о том, что идут белые люди. Много белых людей. С ружьями.
Появление одиноко идущего по грязной дороге навстречу им человека явилось неожиданностью для Жозефа-Нарсиса и Жозефа Дукета.
— Это де Лоримьер, — прошептал Дукет сквозь сжатые зубы. — Должно быть, он узнал о нашем приближении. Но почему он идет один, без своих храбрых воинов? Почему вообще он здесь?
— Он знает, Жозеф. Должно быть, весть о революции дошла и до него. Он хочет поговорить, узнать, чего мы хотим. Ну так он это скоро узнает, — сказал Жозеф-Нарсис.
Жоржа де Лоримьера рано согнуло. Артрит скрутил его тело, и он походил больше на огородное пугало, нежели на почтенного вождя племени. Католическая вера была настолько крепка в нем, что он привычно носил с собой четки вместо пистолета. Он и сейчас держал их в руках, подходя к всадникам и обращаясь к ним с приветствием.
— Здравствуйте, друзья мои. Что привело вас к моему дому?
— Революция, почтенный вождь. Вы, конечно же, уже слышали об этом. Мы собираемся выгнать британцев и заявить права на нашу землю.
— Которую вы отобрали у нас, — сказал де Лоримьер слегка улыбаясь.
— Земли хватит на всех, вождь де Лоримьер. Мы позаботимся о том, чтобы ваши люди были свободнее и жили в большем достатке. Я, Жозеф-Нарсис Гойетт, даю вам честное слово.
— Но почему вы здесь? Как мы можем вам помочь? Мы не будем воевать с британцами. Они по-своему были добры к нам.
Дукет грубо прервал его:
— Это не имеет никакого значения, старик. Вы нам не нужны. Нам нужны ваши винтовки. У вас их много. Мы позаимствуем их, а когда разобьем британцев, вернем. Мы даже смоем кровь с затворов.
Вождь де Лоримьер прищурил глаза.
— Один ваш, его звали Амури Жиро, напал на наших братьев у Оки во время революции, которая была менее года тому назад. Тогда у них отобрали оружие. Силой. А вы? Поступите ли вы по-другому?
— Я не Жиро. И все же предупреждаю вас, что буду вынужден настаивать, — жестко сказал Жозеф-Нарсис.
Вождь повертел в руках четки и закрыл глаза. Его губы шевелились в беззвучной молитве. Когда он заговорил, голос его звучал спокойно:
— Но, видит Бог, я не вижу здесь дружеской руки. От чьего имени вы пришли сюда, чтобы требовать то, что вы хотите?
В руке Жозефа-Нарсиса непонятно откуда появился пистолет, который он направил прямо в сердце де Лоримьера.
— От имени вот этого. Он здесь самый главный.
Далее все развертывалось перед глазами Мартина как в тумане, хотя много времени спустя он мог вспомнить это в мельчайших подробностях, словно видел все опять как впервые. В воздухе последовательно раздалось несколько диких криков, и более десятка индейцев с оружием в руках выскочило из леса по обе стороны дороги. От испуга лошади перестали слушаться всадников, которые пытались достать спрятанное под одеждой оружие. Двигаясь на удивление проворно для немощного старика, де Лоримьер ухватился за поводья лошади Жозефа-Нарсиса и стал дергать их в разные стороны. Пока Жозеф-Нарсис пытался справиться с лошадью, на него набросились индейцы. Мартин видел, как его стащили с лошади в грязь и ударили кулаком по голове. Последовавший град выстрелов окончательно заставил лошадей обезуметь. Боевые кличи, крики от боли и звуки падения на землю — все это слилось в отвратительную какофонию. Все было кончено через несколько секунд. Кони без седоков проносились мимо него, и Мартин заметил, как несколько человек побежало в лес. Не размышляя, он развернул коня и, безжалостно пришпорив его бока, быстро покинул ужасное место. С трудом удерживая поводья правой рукой, он заставлял коня бешено скакать, пока оба не лишились сил. Потом еще долго ехал, прижавшись к теплой от пота лошадиной шее. В горле пересохло от страха, а сердце стучало так, словно хотело вырваться из груди.
Франсуа-Ксавье Приор спрятался с пистолетом в руке за бочкой у пристани в Сент-Клементе и наблюдал, как почтово-пассажирский пароход «Генри Броухэм» маневрировал вдоль длинной деревянной стенки пристани. Под навесом его ждало пятьдесят патриотов, и еще сто человек наблюдали из окон домов, примыкавших к пристани. Как только были привязаны швартовы, Приор дал сигнал, и через две минуты сто пятьдесят человек вбежали на палубу парохода. Котлы были заглушены, а около пятидесяти испуганных пассажиров сбились в кучу на палубе. Приор дал им время закончить свой туалет и, оставив капитана и команду под строгой охраной, сопроводил пассажирок на постоялый двор Провоста и в дом священника деревенской церкви. Пассажиры-мужчины, среди которых были два британских офицера, направлявшихся в Монреаль по делам службы, были связаны и отправлены в лагерь для пленных в Шатоги. Все дело заняло менее полутора часов. Гордый и возбужденный Приор поскакал доложить о своей бескровной победе шевалье де Лоримьеру. Их добычей стал корабль, способный перевезти предостаточно солдат.
Немногим более часа позднее этого из Бьюарно прибыли три повозки. На них были Джейн Эллис, ее сестра, их дети и другие женщины, задержанные вчера в помещичьей усадьбе в качестве официальных военнопленных. Приор подъехал к ним, и, когда вся группа собралась на мокрой от дождя площади, вежливо объяснил всем, что их разместят в доме местного священника и что отец Квинтал будет заботиться о них. Он извинился за неудобства и пообещал дамам обходительное отношение и предупредительность. Он ожидал какой-нибудь реакции, но женщины были испуганы и ничего не сказали. Тем не менее Джейн Эллис спокойно посмотрела на него, и он вздохнул с облегчением, когда ему показалось, что он увидел благодарность в ее холодных голубых глазах.
Под непрекращавшимся холодным моросящим дождем Сент-Клемент напоминал к полудню военный лагерь. Вооруженные люди были повсюду. Они охраняли дороги на выходах из деревни, проверяли женщин, которые носили пищу и теплую одежду своим мужьям и сыновьям. У домов известных лоялистов были выставлены вооруженные посты. Часовые стояли и на палубе «Генри Броухэма», а шестеро вооруженных людей охраняли дом кюре, дабы обеспечить безопасность содержавшихся в нем благородных пленниц. Две с лишним сотни человек бродили вокруг. Некоторые пили и курили. Много людей собралось в церкви для молитвы. Но большинство сбилось в группы и вело разговоры. Некоторые из крестьян возрастом постарше сходили домой. Кое-кто просто куда-то исчез. Джеймс Перриго попытался провести занятия по строевой подготовке, но отказался от своей идеи из-за дождя. По мере того как время близилось к вечеру, настроение в Сент-Клементе менялось от нетерпеливости к разочарованию. Когда им выступать? Смотря на улицу из окна постоялого двора Провоста, Томас де Лоримьер гадал, сколь долго он сумеет сдерживать их. «Проклятый Нельсон, — думал он. — Что он делает?»
В новом кафедральном соборе, гордости Монреаля, священник заканчивал причастие, и месса была близка к завершению. Эта месса не была похожа на другие, она постоянно прерывалась шумом с улицы рядом с собором и звуками горнов, соперничавшими со звоном колоколов и более мягкими отголосками алтарных колокольчиков. Прихожане чувствовали себя неспокойно; только пожилые женщины молились так, словно вокруг ничего не происходило. Несколько мужчин обменялись испуганными взглядами, но никто не сошел со своего места. Когда священник, следуя за четырьмя псаломщиками, удалился в ризницу, все прихожане остались сидеть в молчании, вместо того чтобы, как обычно, с шумом устремиться к выходу. Время словно остановилось, предоставив пастве еще на двадцать секунд убежище от того, что ей предстояло пережить вскоре. В конце концов из первого ряда встал молодой человек и преклонил колено. Остальные последовали за ним, направляясь к четырем частным и пяти общественным выходам.
Снаружи в холодных утренних сумерках их ждали войска. Пляс-д’Арм перед собором являла собой море мундиров тусклого красного цвета, впереди стояли пушки, их безобразные жерла были наведены прямо на храм, и пушкари держали наготове в руках зажженные фитили. Закричала женщина, другая упала в обморок, а толпа в панике начала двигаться назад внутрь собора.
Британские солдаты появились со всех сторон, они хватали за руки мужчин и стаскивали их со ступеней лестницы. Наконец на улице выстроилась шеренга из тридцати человек. Опросив имена, офицер записал их в небольшую коричневую тетрадь. После чего мужчин отправили в монреальскую тюрьму. Им не было предъявлено никаких обвинений, и не была оглашена причина задержания.
Ближе к вечеру, когда в переполненные камеры прибыло еще больше людей, стало очевидным, что британцы были более осведомлены о действиях «Братьев-охотников», чем даже могли себе представить наиболее пессимистичные из арестованных инакомыслящих.
Этим вечером, проверяя списки политически неблагонадежных, симпатизирующих бунтовщикам и «Братьев-охотников», томящихся в тюрьме, Колборн имел в запасе еще две причины, чтобы чувствовать себя в большей безопасности. Ирландцы и евреи, проживавшие в городе, не участвовали в восстании. А из ближайшей сельской местности пришла отличная новость. В северных округах все было спокойно — несколько невнятных выступлений, но более ничего серьезного. Как сказал Клитероу, крестьяне северных деревень боялись Колборна больше, чем «Братьев-охотников». Ему следовало беспокоиться о юге. По крайней мере, теперь он знал, где развертывать свои силы.
Он послал за Клитероу, который доложил ему, что на юге собрано несколько рот добровольцев из числа лоялистов, готовых выступить по приказу немедленно: одна рота в Ляколе, другая — в Хемингфорде на западе и еще одна — на восточном берегу реки Ришелье. В последующие два-три дня регулярные войска понадобятся ему для наведения порядка в Монреале. Канадский гвардейский гренадерский полк, Первый королевский гвардейский драгунский полк и Седьмой гусарский ее королевского величества полк, четыре пехотных полка, два полка артиллерии, около пятисот добровольцев и около четырех сотен индейцев. Всего набиралось более восьми тысяч человек, готовых постоять за королеву. Колборн улыбнулся и попросил Клитероу держать его в курсе событий, после чего отправился спать, уверенный в безопасности Монреаля и в том, что держит ситуацию под контролем.
Мартин медленно подъезжал к деревне. Голова его была полна противоречивых мыслей. День был долгим, и он провел его в седле, передвигаясь без определенной цели, стараясь уловить смысл в том хаосе, который творился в его сознании. Жозеф-Нарсис либо пропал без вести, либо его взяли в плен, либо убили. Ради дела, которое было обречено в самом его начале. Отчасти Мартин завидовал ему. Он был истинным зелотом, верившим в то, что его дело необходимо и справедливо. Большинство других было всего лишь участниками, верившими в дело ровно настолько, насколько можно верить во время игры одному из игроков, которого поддерживаешь. Только на этот раз это была не игра, но лишь одному Богу было известно точно, что противники не были равными.
Они, конечно, не понимали этого. Люди, подобные Жозефу-Нарсису, возможно, и не думали об этом, рассматривая смерть как цену, которую они готовы были заплатить в случае необходимости. Но остальные? Стоило им только понять, что их жизни находились в реальной опасности, как большинство из них исчезло, растаяло, как первый осенний снег. А те, кто остались, либо по неведению, либо из-за слепой преданности, либо от простой нерешительности, должны были действительно умереть, но не как мученики за благородное дело, а как жертвы крушения своих собственных надежд.
А что же он сам? Это не было делом его жизни. Он не походил ни на Туссона, который хотел выпустить свой гнев, ни на де Лоримьера, который глубоко внутри себя хотел другого решения. Не походил он и на Жозефа Руа, который никогда не загадывал далее чем на сегодня, или на Жозефа Дукета, который обожал Жозефа-Нарсиса и готов был следовать за ним даже в ад. И уж конечно не на Франсуа-Ксавье Приора, верившего в то, что простые люди смогли бы сотворить чудеса, если на то была бы Божья воля. Мартин вздохнул. Так какова же была его роль? Впереди вдалеке показалась деревня. Он видел уже часовых на дороге. Вскоре он снова окажется среди этих людей. Что должен он рассказать им о Жозефе-Нарсисе? Что он расскажет им о своем собственном бегстве? Скажет, что он испугался? Что ничего не жгло у него внутри? В нем не было мечты ни о будущем, ни о новой республике. Не было там и Божьей любви. Это был просто смех. Богу нравился бессмысленный набор звуков. Бог был страхом. Мадлен — любовью.
Двое часовых на дороге приветствовали Мартина. Они были счастливы видеть еще одного уцелевшего после неудачи в Конаваге. До него уже прибыли шестеро, принесшие плохую весть. Мартин заметил сомнение в глазах часовых. Это были молодые крестьяне, которые оказались так далеко от своих домов, чего никогда в их жизни раньше не бывало. Они уже два дня не видели своих любимых. Только у одного из двух было ружье, старинная реликвия времен войны 1812 года. Еще до того, как он оставил их стоять в грязи, Мартин принял решение: он начнет с Анри Бриена. Страх на лице вечером накануне выдал его с головой.
Мартин нашел Анри Бриена в своем кабинете. Он выглядел бледным и подавленным. Как Мартин и ожидал, он внимательно выслушал его предисловие. Они поговорили какое-то время и составили список имен, который Мартин положил себе в карман. Они вышли из кабинета вместе, направившись на поиски касторов. Бриен сразу пошел на постоялый двор Провоста, а Мартин отправился к навесу за кузницей, где были выставлены длинные столы с едой.
Вскоре все они собрались в гостиной постоялого двора Провоста. Некоторые из них стояли, некоторые сидели, все ждали: де Лоримьер, Приор, Рапин, Перриго, Провост, Герин, Дюмушель и все остальные касторы. Две группы нервно смотрели друг на друга. Те, кто был на стороне Мартина, неуверенно ерзали на своих местах, ожидая, когда он заговорит.
Тишину нарушил де Лоримьер. Он обратился к группе, но смотрел при этом на Мартина.
— Анри сказал, что вы хотите посовещаться с нами. У вас есть новости или это что-нибудь другое?
Мартин прочистил горло. Он говорил медленно, задумчиво, словно подбирал слова.
— Я, мы будем кратки, шевалье. — Он жестом показал на других. — Я говорю от их имени, и мы говорим от имени многих.
— Продолжайте. Мы слушаем.
— Мы просим, шевалье, чтобы вы отправили всех назад по домам. Сейчас же.
Возбужденный гул пронесся по комнате.
— Все бессмысленно. Восстание — это фарс. Мы проиграем. Многие из вас, кто смотрит сейчас на меня, понимают это так же, как и я. Я только что пришел из-под навеса, где выставлена еда. Говорят, что тридцать человек уже ушли сегодня. Многие уйдут завтра. От Нельсона нет никаких новостей. Семьдесят человек, лучших из нас, находятся в плену у могавков. Мы добыли ничтожное количество оружия, и нет никакой надежды найти больше. Британцы не будут так же милостивы, как в прошлый раз. Колборн уже пообещал это.
— Он прав, шевалье. Оставаться здесь — значит погибнуть, или оказаться на виселице, или сгнить в тюрьме. — Мрачный голос Мишеля Лонтина сильно контрастировал с эмоциональной речью Мартина.
— Да какая теперь разница, Мартин. Что бы ни случилось, мы покойники. Мы захватили пленных. Нас узнали. — Джеймс Перриго посмотрел себе под ноги и покачал головой.
— Если мы отвезем Эдварда Эллиса назад из Шатоги и отдадим себя на его милость, то сможем кое-что выгадать, — сказал Мартин. — Некоторые из вас дружны с ним. С его женой и домочадцами обошлись хорошо. Не было никакого кровопролития. Франсуа-Ксавье, ты ужинал на борту «Генри Броухэма» этим самым вечером, не так ли? Их можно будет убедить. Мы не преступники!
Возник шум. Мартин видел, что люди колеблются. Де Лоримьер чесал подбородок, Рапин кивал, остальные делали что-то подобное. «Это получится, — подумал Мартин. — Это получится».
Наконец небольшого роста человек, Приор, поднял руку, призывая всех к тишине.
— Ты не понимаешь. Да, я обедал с капитаном Уипплом. Он останется моим другом до того, как выступит против меня. Тогда он станет моим врагом. Мы взялись за дело, чтобы освободить нашу землю, чтобы выгнать британцев с родных берегов. Некоторые из нас были готовы умереть за это. Прекращение борьбы сейчас означало бы предательство всего, во что мы верили. Наше дело правое, и Господь на нашей стороне. Я скажу, что нужно продолжать, пока все не потеряем. Пока мы все еще патриоты и горды этим.
Он подошел к Мартину и, выпрямившись насколько мог, прошептал:
— Молю Бога, Мартин, друг мой, что ты делаешь это, поскольку считаешь, что прав, а не из-за страха.
Мартин сжал руку Приора.
— Клянусь, что я прав, Франсуа-Ксавье. Я знаю все о Нельсоне и американцах. Американцы не будут сражаться.
— Но мы слышали, что тысячи перешли границу и ждут, чтобы пойти на Монреаль.
— Уверяю вас, что это не так. У американцев не хватит решимости. Никто не перейдет границу. Нельсон почти без денег, и у него очень мало оружия.
Заговорил де Лоримьер:
— Совершенно понятно, что, если Мартин прав, — он сделал паузу, прежде чем продолжить, — и я верю, что такое возможно, тогда нам следует принять решение. Но требуется соблюсти условие. Либо мы все идем, либо все остаемся. Согласны?
Некоторые кивком выразили готовность, другие что-то пробормотали друг другу.
— Давайте помолимся и проголосуем. Бог укажет нам путь.
Анри Бриен был совершенно уверен, к чему приведет голосование, но хотел убедиться в этом. Уединенность молитвы обычно приводила людей к правильным решениям.
Вдруг раздался стук в дверь. В комнату ввалился покрытый дорожной грязью курьер. Де Лоримьер прочитал послание. Брови его насупились, и он тяжело вздохнул.
— Это от Роберта Нельсона. Он в Напервилле. Мы должны быть готовы выступить в течение часа после получения приказа. Приказ может поступить в любое время.
— Ты был неправ, Мартин, — тихо сказал Приор. — Нельсон в Канаде. У него должны быть люди и оружие. Революция продолжается.
За ним эти слова подхватил Дюмушель, затем Герин.
— Революция продолжается!
Потом кто-то запел. Остальные смотрели друг на друга со смущением. Все было кончено.
Спустя неделю после принятия сана Бернард был направлен в Ватикан для беседы с кардиналом Ламбрусчини. Суровое испытание новициата закончилось, и он наконец оказался у порога ворот власти.
Великий кардинал тепло встретил его, словно они были старыми знакомыми. Сначала они обсуждали вопросы политики за чаем с отвратительно сладким печеньем. Грандиозный проект для Европы Меттерниха, промышленное превосходство Великобритании, удивительный потенциал Американских Штатов при их все еще сохранявшейся незрелости. Ламбрусчини подождал, пока серебро и фарфор будут убраны со стола, прежде чем приступил к обсуждению предмета их встречи.
Для Бернарда не явилось неожиданностью, что Ламбрусчини были известны его мысли о духовном обновлении Церкви изнутри. Но затем каким-то необъяснимым путем Ламбрусчини сменил тему обсуждения, упомянув о заинтересованности папы Григория в стимулировании культурного возрождения в Риме, Ватикане и в конечном счете в самой Церкви. Ламбрусчини говорил открыто. Его святейшество проявил интерес к созданию в Риме архивного хранилища, не имеющего себе равных, — места, где должны быть собраны все исторические ценности христианства для того, чтобы католические ученые имели к ним доступ тогда, когда им это необходимо. Такой лингвист и переводчик, как Бернард Блейк, мог сослужить неоценимую услугу в отборе наиболее ценных манускриптов по всем монастырям Европы. Сначала Бернард не уловил, к чему клонит Ламбрусчини. Он уже представил себе, как погружается в трясину бессмысленных трактатов и бесконечных переводов. Бернард успел даже подумать о том, как бы изящнее отказаться от предложения, когда внезапно до него дошел смысл сказанного. Тщательно перестраивая свои мысли, он воодушевил себя до уровня энтузиазма Ламбрусчини, прежде чем позволил себе добавить, что он также будет рад возможности побеседовать с наиболее внушаемыми монахами.
Кардинал не разочаровал его. Бернард вспомнил, что когда глаза Ламбрусчини впились взглядом в его собственные глаза, они были полны понимания. Ламбрусчини хотел чего-то большего, нежели христианских древностей, гораздо большего. Бернард Блейк снова почувствовал возбуждение в крови, снова увидел громадное кольцо на руке, открывавшей дверь к его судьбе, и прочел слова, проступившие в бледно-серых глазах: «Ищи лидеров, Бернард Блейк. Ищи их, когда будешь сеять семена надежды и честолюбивых стремлений, которые взрастят легион зелотов».
Прошло шестнадцать месяцев. Бернард протер глаза, собираясь ко сну. Итоги его работы лежали перед ним в пыльных коробках, сумках и во всевозможных папках. Заметки, записи, сочинения, письма, манускрипты и книги из десятков монастырей со всей Европы, результаты двух самостоятельных поездок. Оригинал текста «Сорокачасового богослужения» Фомы из Ниетро был найден в монастыре в Бреслау. Учебная палата в Антверпене рассталась почти с полной копией Bullarium Ordinis Praedicatorium, наиболее полным собранием папских булл из всех увидевших свет. В числе их была булла папы Бенедикта XIII о соблюдении порядка всенощной службы, а также список запрещенных книг папы Иннокентия XI. Монах, искавший прибежища после роспуска одного из германских монастырей, вез с собой тяжелый металлический сундук, в котором лежал экземпляр эдикта папы Пия II, предоставляющий германским монастырям право употреблять мясо в пищу три раза в неделю в качестве компенсации за холодную погоду и отсутствие хорошего вина. Конституция Братства святого причастия Фомы из Стеллы была найдена в часовне Святой Зиты в Палермо, а в Саксонии, в Эрфурте, в сыром винном погребе был обнаружен текст проповедей Йохана Тетцеля о достоинствах индульгенций, которые он произносил перед враждебной толпой в бурное время Реформации. В уединенном монастыре у замерзшей реки в Литве отыскался перевод Библии, сделанный Сантесом Пагнини в XVI веке, книга лежала в обитой бархатом коробке поверх доброго десятка небольших словарей, составленных французскими энциклопедистами, и, что еще интереснее, редкого сборника повествований о христианских мучениках XVI века. Бернард Блейк в отчаянии качал головой. Разбирать и классифицировать это огромное количество архивных материалов придется ему одному. Нужно будет делать переводы, правильно каталогизировать все это. Это займет месяцы, но особая ситуация, в которой он оказался, требовала этого. Как сказал кардинал Ламбрусчини в день его назначения: «Легальность должна говорить о себе». Поэтому он забирался в самую глубинку германских государств, собирая важный исторический материал, чтобы доставить и поместить его в прекрасное хранилище Ватикана. Задача была гораздо тяжелее, чем ему казалось вначале. Трудности заключались не только в уговорах самых прижимистых настоятелей уступить свои скрижали для передачи на хранение в Ватикан. Ему и в голову не приходило, что задача будет включать в себя такое интенсивное изучение поблекших и часто бесполезных документов, не говоря уже об участии в нередко беспорядочных беседах с целью сохранить устные пояснения и внести уточнения с поправкой на местные исторические особенности. Занятия этим разочаровывали, но худшее было еще впереди. Бернард вздохнул и потрогал больное место на спине. Он бы на самом деле и не возражал против этой тягостной обязанности, если бы его поездки приносили успех в плане достижения подлинной цели. По крайней мере, у него было бы что показать в качестве результата своих архивных исследований. Но, к его печали, поиски главного рождали в основном разочарование. Ламбрусчини был бы в достаточной степени расстроен и обманут в своих надеждах, если бы пришлось поставить под сомнение тот план, который он так тщательно и убедительно разработал более года тому назад. В добавление к этим огорчениям до Бернарда дошли слухи, что мерзкий Альфонс Баттист получил назначение в Ватикан. Он сомневался, что удастся надолго отложить встречу со своим старым врагом.
Начищенные до блеска ботинки кардинала Луиджи Ламбрусчини бесшумно ступали по толстому серому ковру на полу просторного кабинета. Позади него на теплом ветру медленно колыхались серые гардины, развешанные по всей длине комнаты. Даже в эти утренние часы воздух был наполнен теплым ароматом свежескошенной травы. На столе, за которым сидел еще один человек, стояли две пустые чайные чашки и тарелка с белым печеньем с красной прослойкой посередине.
Ламбрусчини прекратил ходить и остановился прямо перед Бернардом Блейком, спокойно смотревшим на него. «Блеск в глазах уже не так заметен», — подумал Ламбрусчини.
— Я смотрю, что вы собрали большой материал. Хорошо. Его святейшество будет доволен. — Он взял одно печенье и принялся задумчиво его жевать. — Второй вопрос. Удовлетворились ли вы тем, что сделано?
Бернард Блейк помедлил с ответом. Когда он начал говорить, голос его был спокоен:
— Боюсь, что новость не очень хорошая, ваше высокопреосвященство. — Он вытер губы салфеткой, поднялся из-за стола и начал ходить по комнате. Ламбрусчини внимательно наблюдал за ним. — Мои поездки не принесли плодов. Я разговаривал со священниками, представлявшимися мне более чем подобострастными скептиками. Я слышал жалобы там, где думал услышать слова страсти. Я видел бессилие там, где ожидал увидеть решимость. — Он умолк, глядя в сторону, но губы его шевелились, будто он хотел сказать что-то еще. Потом он продолжил: — Я был в монастырях, построенных в горах, укрытых облаками и туманом, разум ученых спрятан там под покровами семнадцатого века. Бельгийские и голландские монастыри погрязли в болтовне вольнодумства. На долинах Саксонии я натолкнулся на наших братьев, в страхе бежавших от беспорядков. В Литве монастырские хозяйства находились в таком плачевном состоянии, как и несчастная земля, на которой они построены. Враждебность в Венгрии и беспорядки в наших собственных римских провинциях. Нет лидеров, вокруг только пустота в отсутствие духовности.
— И вы удивлены всем этим, святой отец? — спросил Ламбрусчини, шурша газетой, лежавшей на столе. — А мне казалось, что…
Голос молодого человека зазвучал громче. Если Ламбрусчини и заметил, что его перебили, то не подал виду.
— Когда я был в Святой Сабине, я подружился там с одним монахом. Он был велик телом, прост в намерениях, но благороден духом. Когда он говорил, слушатели собирались, как птицы на зерно. По-моему, люди, подобные Томасу Ривароле, должны войти в ворота дальних монастырей. — Он стукнул ладонью по столу, да так, что задрожала ваза с красными розами. — И ни одной, ваше высокопреосвященство, ни одной души с пылом, равным пылу Риваролы. Не говоря уже о воодушевлении или магии слов. Да, ваше высокопреосвященство. Я был удивлен. Нет, разочарован. — Бернард понурил голову.
Когда заговорил Ламбрусчини, его голос сначала был настолько тихим, что Бернарду пришлось напрячься, чтобы все расслышать.
— На Европу надвигается что-то, что требует перемен. Быстрых, неожиданных, порой даже кровавых. На нашу Церковь смотрят как на врага, и те, кто должны высоко нести ее знамя, клонят головы от страха неизвестности. Быть борцом за дело Церкви в наше время означает быть противником прогресса.
Вы открыли для себя, святой отец, то, что было мне уже известно. Вы сами убедились в безнадежности нашего дела и, как следствие этого, в необходимости решений, являющихся как политическими, так и целесообразными. Теперь вы начнете понимать, почему мои действия, кажущиеся кое-кому такими осторожными, на самом деле определяются реальной необходимостью. Я должен признать, что ваши надежды на духовное возрождение манят меня, и уж вполне определенно, что если кто и сможет разглядеть зерна этого, то это должен быть человек, свободно владеющий языками, политически не закрепощенный, восприимчивый и обладающий своей собственной таинственностью. Короче говоря, вы, святой отец. — Он выразительно раскинул руки. — Именно поэтому я и послал вас, конечно. Ваша неудача просто подтверждает мои опасения. Укрепление мирской власти будет продолжать разрушать власть Церкви. Они пользуются пустотами, образованными нашей собственной апатией.
Бернард Блейк нетерпеливо заметил:
— Тогда мы проиграли, ваше высокопреосвященство.
— Нет, — резко возразил Ламбрусчини.
Сила голоса, с которой кардинал произнес это, заставила Бернарда отшатнуться. Взгляд пожилого человека так поразил Бернарда, что он, против обычая, почувствовал свою уверенность поколебленной.
— Семена возрождения не взойдут сами по себе. Мы должны их посеять и вырастить. Святой отец, мы должны совершить чудо.
— Я не понимаю вас, ваше высокопреосвященство.
— Чудо позволит восстановить веру в нас, если будут созданы правильные условия. Нужно, чтобы Господь сошел на землю защитить Свою Церковь. Вы должны понять тягу человека к чудесам.
Бернард немного подумал, прежде чем ответить:
— Я понимаю, что вы имеете в виду. Знамение. Проявление божественного вмешательства. Пусть толпа сплотится вокруг духовенства, а уж духовенство тогда, конечно, сможет…
— Абсолютно верно, святой отец. Мы понимаем друг друга. — Лицо Ламбрусчини явно выражало волнение. Он помахал газетой, которую держал в руке перед удивленным Блейком. — Возможно, мы только что нашли наше чудо вот здесь. Насколько мне известно, вы читаете по-норвежски?
Бернард кивнул.
— Прочтите вот это и скажите мне, что вас заинтересует. Это пришло сегодня от одного из наших уважаемых друзей. Этот человек — наш посланник в Швеции. Так случилось, что он знаком с автором статьи и очень хорошо о нем отзывается.
Бернард взял газету, заметив, что она была напечатана в Христиании месяц назад. Под заголовком «Странные явления в Бергене» следовали три колонки, в которых комментировался удивительный случай, произошедший с семнадцатилетней девушкой, которой было видение на лугу за ее домом. Автор сообщал, что описание видения, которое сделала девушка, очень близко к тому, что произошло со святым Домиником, хотя девушка не была католичкой, да, собственно, у нее вообще отсутствовала какая-либо религиозная принадлежность. В заключение автор еще раз обратил внимание на тот факт, что, хотя девушка не была умственно отсталой или неграмотной, она была столь несведущей о Деве Марии, как сам автор не был знаком с заклинанием змей.
Бернард Блейк поднял глаза. Ламбрусчини вопросительно смотрел на него.
— Ну, святой отец, и что вы думаете?
— Это походит на еще один случай, напоминающий историю девочки из Калабрии. Та же основная мысль. Являются женщины, одетые в синее. — Он пожал плечами. — Такое случалось и раньше. — Бернард Блейк бросил газету на стол и повернулся к Ламбрусчини. — Ваше высокопреосвященство, если мы собираемся создать чудо, то давайте постараемся сделать это наиболее плодотворным путем. Потерпите немного, пока я объясню. Когда я путешествовал по Баварии, крестьяне показали мне источник, который, по их словам, обладал лечебной силой. — Блейк заметил во взгляде Ламбрусчини немой вопрос. — Не спешите делать скептические выводы, ваше высокопреосвященство. У этого явления есть реальная основа. Статья, недавно помещенная в одном из французских научных журналов, свидетельствует о том, что некоторые минеральные воды способны снимать и даже лечить мышечные расстройства. — Прежде чем продолжить он внимательно посмотрел на свои пальцы. — Поэтому у нас, кажется, есть некая научная основа для нисхождения божественности. Этот баварский источник может быть плодотворно использован для создания чудес во имя нашей новой духовности. Местность, в которой он находится, в политическом смысле благоприятна, и с правильно выбранными субъектами мы смогли бы не только произвести чудо и подтвердить его существование, но и создать индивидуальное убеждение, которое распространяется, как сорняки в огороде. — Он жестом показал на газету, лежавшую на столе. — С этой скандинавской девушкой мы имеем не более чем причудливые фантазии. Слабоумная женщина-ребенок, крестьянка, такая же пустая, как и корова, которую она доит.
Он сел и с ожиданием посмотрел Ламбрусчини в лицо. Его аргумент был убедителен. Он понимал это. Конечно, он не мог рассказать человеку, стоявшему над ним, о том неприятном чувстве, которое он испытывал, когда речь заходила о женщинах. Ему понадобилась каждая унция решимости, имевшейся у него, чтобы пережить встречу с Марией Бальбони. Нет, о чуде с женщиной не могло идти и речи.
Он вынужден был напрячься, чтобы услышать, что Ламбрусчини заговорил с ним.
— Возможно, вы и правы, святой отец. Но есть и другая сторона вопроса. Лечебная сила минеральной воды не духовна сама по себе. Мы должны будем представить ее чудесные свойства через какую-то личность. Отметьте себе, что это может быть сделано. Но это отнюдь не просто. С другой стороны, ничего не подозревающий живой символ прямого контакта с божественностью уже проявился независимо от того, что мы могли бы придумать. С правильным переводчиком, который мог бы вести ее, эта девушка могла бы стать заместительницей самой Богоматери.
Ответ Бернарда Блейка говорил более о его опасениях, нежели выдавал беспокойство, которое он на самом деле испытывал. Он придал своему голосу уверенность:
— Только если у нее довольно необходимых для этого качеств. Достаточно привлекательности, чтобы соответствовать тому, чего от нее ожидает народ, достаточно простоты, чтобы не понимать этого, и, что самое главное, присутствие таинственной силы, чтобы изменить себя саму. — Он рассмеялся, прежде чем продолжить: — Женщина, одной ногой стоящая на земле, а другой — на небесах. Где же будет ее сознание, ваше высокопреосвященство? Нет, идея с минеральной водой мне более по душе. Здесь все факторы у нас под контролем.
Ламбрусчини внимательно изучал лицо Бернарда, стараясь прочесть на нем значение слов, сказанных молодым священником. Внезапно его голос зазвучал примирительно:
— Потерпите немного, святой отец. Ваша минеральная вода никуда не убежит, и мы воспользуемся ею, если будет необходимо. — Он повертел в руке простое распятие, висевшее у него на шее. — Я верю в чудеса, отец Блейк, даже если вы в них не верите. У меня есть сильные предчувствия по поводу этого случая, и сегодня я много молился. Поезжайте и обследуйте эту девушку. Может быть, там ничего нет. Но помните одно, святой отец, — Ламбрусчини наставительно покачал пальцем, — люди, а не источники воды, движут Церковью. А теперь отправляйтесь и найдите божественный знак.
— А если я найду?
— Тогда можно считать, что мы начали.
— А если нет?
— Это будет зависеть от вас, не так ли? У меня такое чувство, что вы найдете то, что вам нужно найти. Пресвятая Дева является протестантке из северных стран. Если все сказанное о девушке окажется правдой и ей действительно являлось то, что не являлось этой Бальбони, и если мы будем очень тщательны во всех наших шагах, мы еще сможем повернуть течение в нужную нам сторону. Это стоит того. Два месяца, святой отец. У нас чуть больше двух месяцев до конгресса с Францией и Австрией. — Он в упор посмотрел на Бернарда. — Одно из двух, святой отец: либо выиграем, либо проиграем. Это игра. — Он холодно улыбнулся. — Для нас обоих…
Бернард не ответил. Неопределенность слов Ламбрусчини мешала ему говорить. Он не смог ничего ответить, поскольку что-то сжало грудь и нечто сильно застучало в висках.
Он был молод и хорошо одет, но дорогая одежда сидела на нем как-то неуклюже, словно была с чужого плеча. Он шел в сумерках по Виа Кресченцио в направлении Пьяцца дель Рисорджименто, засунув руки в карманы хорошо сшитого хлопчатобумажного пиджака. Несколько минут спустя он прислонился к двери и оглянулся, осмотрев погружавшуюся в темноту площадь, прежде чем продолжил движение. Он сделал круг за пристройкой к музею Ватикана, оглядываясь через плечо, чтобы убедиться, что за ним никто не наблюдает, потом прошел по зеленому газону перед большим прямоугольным зданием из камня и кирпича. Трава под его ногами казалась мягкой. Он вошел в здание через незакрытую заднюю дверь. Поднявшись по двум лестничным пролетам, он остановился на первой площадке, отдышался и прошел вперед по неосвещенному коридору. Наконец он нашел нужную ему дверь. На ней было написано: «Только для частного пользования. О ключе справиться у секретаря». Он потратил несколько секунд на то, чтобы поправить одежду и привести в порядок свои светлые волосы. Затем он стукнул в дверь четыре раза: два тихо и два громко. Дверь открылась ровно настолько, чтобы высунувшаяся оттуда рука смогла затащить его в комнату. И немедленно был заключен в объятия. Он ощутил требовательные горячие губы на своем лице, крупное тяжелое тело потащило его к кушетке в центре комнаты. Он закрыл глаза и ничего не видел. Даже когда почувствовал, как неуклюжая рука на ощупь вытаскивает ремень и стягиваег с него брюки, им не было произнесено ни слова. Потом, когда голова оставила его лицо, чтобы скользнуть к промежности, он скорее угадал, чем услышал фразу, произнесенную с чувственным жаром:
— Игнаций, любовь моя!
Он зажмурил глаза так плотно, как только мог. Чтобы заставить свою плоть в паху подняться, он с отчаянием представлял себе прекрасного Ахмета. И хотя этот язык был не таким нежным, как у Ахмета, а зубы причиняли больше боли, он победно улыбнулся, почувствовав сладкое возбуждение, и, видя мысленным взором улыбающееся с потолка лицо Ахмета, кончил.
По завершении всего Альфонс Баттист лег на кушетку и наблюдал, не отрывая глаз, как молодой человек одевался. Пятно слюны так и осталось в уголке его рта.
— Ты должен был прийти прошлой ночью, моя любовь. Прошла уже неделя.
— Альфонс, ты такой безрассудный. — Сказано это было обиженным тоном, а полные губы говорившего надулись еще больше. — Ты не понимаешь, как это трудно для меня. — Его глаза не отрывались при этом от зеркала. Секунду спустя он уже понял, что ему придется заплатить за сказанное.
Выражение лица Альфонса Баттиста стало жестче, а из голоса исчезли все ласковые нотки:
— Теперь это уже не имеет значения, Игнаций. Если ты не приходишь, то и не получаешь награды. Так вскоре ты снова можешь оказаться в лачуге и спать на груде тряпья. Когда-то ты назвал это чудом. Но у всего есть своя цена, моя любовь. Даже у чудес.
Игнаций ничего не ответил. Лицо в зеркале смотрело на него, еще красивое, но более опухшее, чем всегда. И узкая талия, которую так любили обнимать смуглые матросы своими мозолистыми руками, становилась толще. Да, ему нужно следить за собой. Альфонс Баттист, возможно, и был самым отвратительным из всех его любовников, но он платил по счетам. Без него не было бы этой красивой одежды, вина, прекрасной комнаты, которую он называл своей, и монет, так приятно звеневших в его карманах.
Игнаций подошел к кушетке, где лежал Баттист. Он встал перед ним на колени и погладил по щеке.
— Альфонс, ты знаешь, я люблю тебя больше всего. Пожалуйста, будь ласков со мной. Я заплачу, если будет иначе.
Казалось, это понравилось толстому священнику. Игнаций уже собрался упомянуть о нехватке денег, когда Баттист сам заговорил об этом. Игнацию не следовало беспокоиться. У него будет столько денег, сколько понадобится для путешествия: поездки, которая, как это ни грустно, разлучит их на месяц, а может, и того больше.
— Я не понимаю, — сказал Игнаций, качая головой.
— Здесь нечего понимать, мой прекрасный дружок. Ты просто поедешь туда, куда поедет еще один человек, а потом расскажешь мне о том, что он делал. Но, Игнаций, — Баттист поднял свою пухлую руку, — он не должен знать о тебе. Следуй за ним молчаливо, но наблюдай за всем. Когда он доберется до того места, куда следует, ты станешь писать мне каждую неделю. А по возвращении повторишь все, что вспомнишь. Все. После этого я буду щедрым, а ты — благодарным, и мы оба будем счастливы.
— Этот человек — кто он и куда направляется? — Игнаций уже представлял себе поездку в Париж. Возможно, этот человек привлекателен.
— Он священник. Доминиканец. И собирается в Скандинавию. Через три дня. — Баттист достал из кармана листок бумаги. — Вот копия плана его поездки вплоть до прибытия в Христианию. Куда он поедет оттуда — неизвестно. Моя служба не была извещена о его поездках по Скандинавии.
Во время завтрашней мессы я покажу его тебе. Я преклоню колена прямо за его спиной и последую за ним из церкви. У него темные волосы и сумасшедшие глаза. Его нельзя спутать ни с кем. — Тяжело дыша, Баттист вынул мешочек с монетами из ящика стола, на котором стояли книги. — Этого будет вполне достаточно на все. До твоего отъезда мы встретимся еще раз. — Он потянулся к Игнацию и поцеловал, обслюнявив его. — Будь осторожен, любовь моя. Это дурной и опасный человек. Мне хочется, чтобы ты вернулся в нашу постель живым и здоровым. И скоро.
Игнаций поднялся на ноги в смущении. Что-то здесь было не так, но он не понимал что. Одно было ясно: следует быть осторожным. Деньги не согрели его, как не стало ему тепло и от литра красного вина, выпив которое, он заснул без сновидений на той же самой кровати, которую делил с девственно стройным мальчиком-слугой из Абиссинии, со своим Ахметом.
Сигни Вигеланд дрожала от холода. Она плотнее запахнула воротник пальто. Клапаны флейты не слушались окоченелых пальцев, поэтому она положила инструмент на траву рядом с собой и принялась отогревать пальцы дыханием. Неожиданно с моря накатил туман. Она не заметила, как он поднялся над обрывом и надвинулся на нее у большой скалы. Внезапно Сигни оказалась в его серой липкости, закрывшей солнце и наполнившей воздух сыростью, которую она ощущала на вкус.
Ей нужно было подвигаться, чтобы немного размяться. О том, чтобы отправиться назад в родительский дом, не могло быть и речи. Только не в этой темноте. Но Сигни не хотела возвращаться при любых обстоятельствах. Ей нравился мрак тумана. Он волшебным образом завлекал ее. Она слышала звуки флейты, на которой играл сам Бальдр, глядя на нее влюбленными глазами. Сигни мечтательно подняла руки и затанцевала. Она больше не была Сигни. Она была ледяной девой, рожденной из капелек этого тумана и искавшей теперь радости в объятиях Бальдера. Ее легкое тело мелькало во мраке, кружась и раскачиваясь. В ее сознании не осталось ничего, кроме музыки. Когда она выгибала спину в порыве к своему возлюбленному Бальдру, ее длинные светлые волосы золотым дождем спадали до земли. Она продолжала танцевать, кружась по мокрому лугу в направлении расщелины, пробившей себе дорогу между утесами, к брызгам прибоя и бурлящей пене у скал внизу.
Вдруг она заметила что-то. Сигни прекратила танцевать и застыла на месте, тяжело дыша от напряжения. Из пелены тумана что-то двигалось в ее сторону. На какой-то миг ей показалось, что это одна из отцовских коров. Но они все ушли на другое пастбище, за каменной изгородью. Но вот она разглядела очертания, это был человек. Он шел, нет, плыл к ней. Бесформенный силуэт постепенно превратился в женщину. Сигни открыла рот от удивления. Неужели это Фригг? Когда она была маленькой девочкой, то в играх представляла себе, как Фригг уносила ее на небеса в Вальгаллу, к своему сыну, Бальдру, и к прялке, которая пряла золотые нити, которыми никто никогда не ткал. Но это было так давно, еще до того, как она научилась хорошо играть на флейте и стала посвящать все свое время упражнениям игры по нотам, которым ее научил Улаф.
Женщина приблизилась. Сигни могла уже разглядеть ее лицо, прекрасное и спокойное. Кожа ее была чиста и гладка, как шелковое белье. А глаза, напротив, были темны, и Сигни не могла понять, куда они смотрели. Белая вуаль покрывала ее волосы, но Сигни догадалась, что они были такими же русыми, как и у нее. В изящных руках она держала что-то, напоминавшее бусы. Женщина остановилась перед ней, не говоря ни слова. Сигни смотрела, как одна из белых рук протянулась к ней из тумана.
— Фригг, — прошептала она. — О, молчаливая и мудрая мать Бальдра, ты наконец пришла ко мне?
Женщина, одетая в синее, грустно улыбнулась, и Сигни увидела, как зашевелились ее губы, говоря что-то.
— Сигни, Сигни, где ты?
Голос доносился из-за ее спины. Сигни в растерянности обернулась и увидела, как из тумана появляется ее отец. Рядом с ним в ожидании встречи весело махала хвостом их овчарка.
Она снова бросила взгляд назад. Но увидела только бесформенную мокрую землю и серую пелену. Женщина исчезла.
В красивом доме, стоявшем рядом с единственной в Бергене школой у подножия холма, Улаф Хансон только что закончил свой одинокий ужин. Он поужинал копченой рыбой и морковью со своего собственного огорода. Домохозяйка Ингрид убрала со стола, подала ему чашку крепкого черного кофе и ушла домой к своей семье. Он попросил ее оставить кофейник на плите. Он сомневался, что отправится сегодня вечером на покой до полуночи. Улаф взял две из трех книг, которые Ингрид сняла для него с полок его библиотеки, и принялся копаться в них. Это были панегирик ученого-францисканца, озаглавленный «Великолепия Марии» и «Жизнь святого Доминика» Иордана Саксонского. В первой были детально описаны те несколько случаев явления Богоматери, которые Римско-католическая церковь считала значительными. Все они неизменно следовали одному и тому же шаблону: сначала было только посещение, затем — заявление, подтверждавшее идентичность, а на третий раз — сообщение, обычно не прямое, даже символическое, но тем не менее сообщение. Параллели с видением Сигни были очевидны, хотя девушка и понятия не имела о Пресвятой Деве, а если что и знала, то это было повторением хорошо известных подозрительных высказываний ее отца о церкви и церковниках.
Он вспомнил о том, как Сигни впервые рассказала ему о своих видениях Фригг. Девочка была так возбуждена, рассказывая ему о том, что видела Фригг. Она просила не рассказывать об этом никому, а особенно матери, которая постоянно обвиняла дочь в фантазерстве, и отцу, который смеялся над ней, упершись руками в бока. Фригг должна была остаться ее тайной. Улаф отнесся к словам девочки с юмором. В тот день она играла особенно хорошо и заслужила снисхождение.
Пока она описывала ту женщину, которая явилась ей, Улаф сидел на стуле, выпрямившись в струнку. Внезапно до него дошло, что Сигни описывает ему не Фригг, а Деву Марию. После чего он обратился к «Доминику» Иордана Саксонского. Детали были идентичны: вуаль, бусы, выражение лица, поза, одежда. Хотя он знал, что Сигни была неординарным ребенком, Улаф не задумывался о происшедшем, отнеся это к совпадению или к смутному воспоминанию о чем-то случившемся в прошлом. Но две недели спустя Сигни ворвалась в его кабинет, с трудом дыша от возбуждения. Фригг снова приходила на то же самое место. Она точно была уверена в том, что это была Фригг.
— Она не сказала мне, что ее зовут Фригг, но я знаю, что это так. — Ее темно-синие глаза были широко открыты от уверенности в своей правоте.
— Она говорила с тобой? Что она сказала? — Улаф вспомнил, насколько взволнован он был, услышав ответ Сигни. Все подходило под общий шаблон, но загадочным образом раздвигало его рамки.
— Я спросила, как ее зовут, а она улыбнулась и сказала; я не помню точно, что она сказала, но что-то такое. Она сказала: «Я — та, к кому ты взываешь каждый вечер. Мед был сварен для того, кто есть надежда Господа». — Она продолжила, слова стремились одно за другим: — Я говорю с Фригг по ночам, когда темно и тихо и я наедине со своими мыслями. Я спросила о ее сыне, Бальдре. И о том, встречу ли я когда-нибудь земного человека, похожего на него. Я думаю, Фригг говорит, что готова прислать его ко мне. Моего Бальдра. Ты согласен, Улаф? Сегодня я буду очень усердно играть. Когда он придет, то захочет, чтобы я поиграла для него.
После этого он написал письмо своему другу журналисту в Христианию. Почему? Он не знал. Он не был католиком, и бог знает как давно он не переступал порог церкви. Боги любви и милосердия без надобности не лишают людей их ног. Но что-то двигало его пером в тот вечер. Он не написал о словах, произнесенных видением. Он не мог; это было таким невероятным, чтобы быть правдой. Улаф поежился. И слишком пугающим, чтобы быть совпадением. Он проверил все сразу же, как только Сигни вышла из его дома. Первое предложение, сказанное видением, точно повторяло слова, приписываемые Пресвятой Деве, когда она обращалась к святому Доминику. Второе предложение было близко к словам, сказанным мудрой женщиной Одину. Это первоначально было записано в Старшей Эдде, огромном отрывочном собрании древних поэм, послуживших основой древнескандинавской мифологии. Не существовало никакой вероятности, чтобы ребенок знал хотя бы один из источников. Улаф решил, что он подождет и посмотрит. Времени у него было достаточно. Кроме того, он никуда не собирался, а шаблон, если таковой существовал, все еще был неполным и требовал завершения.
Улаф пил кофе и внимательно просматривал третью книгу, его собственную бесценную копию Старшей Эдды. Изданию было уже более двухсот лет, и вряд ли нашелся хотя бы один из сотни ученых, кто мог читать эту книгу, как он. Получасом позже он вздохнул и потащил себя к книжному шкафу. Ему следовало бы попросить Ингрид снять с полок больше книг. С помощью трости он скинул еще полдюжины томов на пол и подтянул книги к своему креслу. Все они были посвящены двум темам: католицизму и древнескандинавской мифологии. Двумя часами позже он с разочарованием швырнул последнюю из книг на пол и устало потер глаза. Ничего!
В этот день третье явление заставило Сигни бежать сломя голову по дождю на урок, которого не было назначено, и дополнило шаблон. На этот раз в Сигни было больше смущения, нежели восторга. Опять к ней явилась Фригг сквозь дождь из тумана. Она побыла с ней немного и казалась очень грустной.
Несмотря на то что Улаф пытался сохранять полное спокойствие, он заметил нотку нетерпения в своем голосе. Что сказала Фригг?
Сигни была озадачена. Дул сильный ветер, и слова Фригг не были слышны так же ясно, как и до этого, но ей показалось, что она произнесла: «Благословлен плод чрева моего».
— Бальдр, о Мать? — спросила Сигни.
Фригг покачала головой:
— Нет. Величественнее Бальдра.
А затем ее унес ветер.
Девочка была очень грустна. В ее книге, подаренной ей Улафом, которую она прятала так, чтобы не нашли родители, ничего не говорилось о том, что у Фригг был еще один сын. Улаф успокоил ее, сказав, что в древнескандинавской мифологии есть много такого, что неизвестно даже ему, но у него есть книги, в которых сказано все, и он справится об этом.
— А мог быть у Фригг еще один сын, принадлежавший нашему времени? — В голосе Сигни звучала надежда.
Улаф был счастлив, что мог как-то ободрить ее, поэтому он предложил, чтобы она сыграла для него свою новую пьесу. Похвала, которую он высказал ей по окончании игры, была подлинной. Она повеселела и болтала о том, как Нельс Лингрен улыбнулся ей сегодня в школе, а потом, когда они нарезали хлеб для младших детей, прикоснулся к ее руке. Улаф слушал ее очень внимательно и смеялся вместе с ней до тех пор, пока не стемнело и он не отослал ее домой.
Улаф оставил книги лежать на полу и с мучениями добрался до постели в другой комнате. Неожиданно у него закружилось голова и его начало мутить. Он достал две таблетки из бутылочки, проглотил их, запив водой, и с трудом укрылся одеялом. Было еще не так темно, и можно было разглядеть стрелки на настенных позолоченных часах. Половина первого. Он очень устал, но сон исчез. Нужно было о многом подумать. Это единственное, что ему пока хорошо удавалось.
Превозмогая боль, Улаф перевернулся на бок. Дождь перестал барабанить, только слышно было, как капли мерно падали в дубовые бочки для сбора воды, стоявшие за окном. Сигни была непохожа на тех женщин, которым было видение. Все они были плохо образованы и обладали ограниченными способностями. Она была смышленой и способной девочкой. Даже полеты ее фантазии не были типичны для девочек ее возраста. Он знал, что в сравнении с его племянницами и дочерьми друзей Сигни казалась банкиром из Стокгольма. Она пристрастилась к древнескандинавским мифам, после того как он познакомил ее с ними в перерывах между уроками. Он даже подарил ей сборник историй, который сам читал в детстве. Она часто восторженно рассуждала о Бальдре, Фригг и Фрейе, но, насколько ему помнилось, ничего такого, что говорило бы о чрезмерном интересе, в ее рассуждениях заметно не было. Влияние ее отца сказывалось в ее полусерьезных, полушутливых ремарках о том, что Бога восхваляют тогда, когда все идет хорошо, но если что-то не так, то мы должны винить себя. Здесь Улаф был вынужден с ней согласиться.
И все-таки Сигни была не такая, как все. Она не была похожа ни на одного человека из тех, кого он когда-либо встречал. И дело было не в ее красоте или ее чистоте и простоте. В свое время ему встречалось достаточно красивых женщин, некоторые из которых были так же хороши внутри, как и снаружи. Так что сказать, что он мог быть покорен простой девчонкой, было нельзя. Это было что-то другое. Словно она была с рождения чему-то предназначена. Было в ней что-то такое, что превосходило ее красоту, то, что проявлялось пока еще только в ее музыке. И теперь еще это. Оно пугало.
Застонав, и не только от боли в ногах, Улаф попытался отвлечься. Вместо этого мысль его сфокусировалась на сообщении, завершавшем шаблон. Он не мог понять его смысл. Что-то на миг промелькнуло у него перед мысленным взором, и сон сломил его.
Улаф проснулся неожиданно, хотя в комнате было еще темно.
Боже мой! Сообщение. Оно было здесь все это время. Он пропустил его потому, что Сигни не расслышала. Нужно было это проверить. Ему потребовалось двадцать минут, чтобы скинуть книгу с полки. Дрожащими руками он открыл ее. «Служба по розарию и литания Божьей Матери».
Он отыскал молитву. «Благословенна Ты между женами, и благословен плод чрева Твоего…» Сигни сказала, что видение произнесло «чрева моего», но ведь было к тому же ветрено, и она могла не расслышать. Улаф пожал плечами; впервые за десять лет ему захотелось помолиться.
Приор получил известие от патриота, выглядевшего очень испуганным. Солдаты регулярных войск и добровольцы, общей численностью до восьми тысяч человек, выдвигавшиеся для сражения с силами патриотов, прошли Бейкерс-филд примерно в девяти километрах по дороге от Сент-Клемента.
Де Лоримьер удалился на совет со своими офицерами на постоялый двор Провоста. Возможно, было бы правильным сменить нынешнее расположение; настроения в деревне становились напряженными. От Нельсона до сих пор не поступало никаких приказов. Ширились слухи о поражениях, свирепых лоялистах и концентрации сил противника. До приказа Нельсона на выступление они могли стать сдерживающим отрядом, который вступил бы в бой у Бейкерс-филда и сдержал волну дезертирства. В течение двух часов четыре сотни патриотов под командованием де Лоримьера, Джеймса Перриго и Франсуа-Ксавье Приора выступили к Бейкерс-филду. Мартин был с ними, старательно укрывая пульсирующую от боли правую руку. Никто не спросил его мнения. Все, включая и де Лоримьера, казалось, избегали его. Только мысль о Мадлен удерживала его от того, чтобы скрыться отсюда.
Под серым небом, казавшимся еще более мрачным из-за напряженной тишины, стоявшей на улицах, неподалеку от кованых железных казарменных ворот Колборн проводил смотр выстроившимся в парадном строю войскам, закончив который, присоединился к их маршу на защиту владений королевы. Почти час собравшиеся зеваки наблюдали, как паромы с солдатами сновали туда и обратно по синевато-серой воде. Тремя часами позже, перестроившись в походный порядок, войска выступили в направлении Ришелье. Полковые знамена тихо колыхались от легкого ветерка впереди кавалерийских фаланг и гремящих артиллерийских возков с их грозным обожженным грузом. За ними следовали бесконечные колонны красных пехотных мундиров.
Мадлен Вердон почувствовала холод винтовки у щеки, нацеливая ее на тяжелую деревянную дверь церкви. Они были внутри, возможно, около сотни солдат. За церковью на дороге их было еще больше. Красные мундиры и добровольцы. Они подходили со всех сторон, собираясь у церкви и каменных зданий, окружавших ее. Пока она целилась, винтовка устойчиво опиралась на низкую каменную ограду, защищавшую ее и других патриотов из Одельтауна. Легкая дрожь пробежала по ее телу. Она не могла промахнуться с этого расстояния. Жалко, что было мало патронов. Ей выдали только тридцать штук, предупредив, чтобы она расходовала их экономно.
Этим утром мужчины получили наконец шанс совершить то, чем они бахвалились долгие месяцы. Они собрались сразу же после восхода солнца в кузнице, и Мадлен удивило то, что их было так мало — не более двух десятков. Все нервничали. Квартирмейстер, добрый человек с седыми волосами, посмотрел на нее понимающе, когда она убрала свои волосы под вязаную шерстяную шапочку, и назвал ее Жаком. А потом кастор привел их к молитве. Маленький испуганный человек с выпученными глазами, он дрожал и заикался так, что ей захотелось рассмеяться. Затем они пришли сюда, чтобы принять бой.
Здесь, за оградой, они ждали, наблюдая, пока британцы собирались у церкви. Несколько солдат зашли в дом кюре, другие — в два деревянных здания, стоявших внутри четырехугольника, образованного каменной оградой. Еще не было слышно выстрелов, тишину нарушало шевеление британцев перед ними и приглушенные слова приветствия, когда очередной патриот прибыл, чтобы занять свое место на позиции. Мадлен хотелось, чтобы все быстрее началось. У нее было хорошее предчувствие. Сегодня многие британцы должны были расстаться с жизнью.
Кастор, сидевший в десяти метрах от нее, был не так оптимистично настроен. Где основные силы с севера? Они должны были быть уже здесь: тысячи патриотов с пушками и лошадьми, с самим президентом, Робертом Нельсоном, во главе. Он нервно посмотрел на небо и достал четки. Другие, рядом с ним, сделали то же самое. Мадлен не сводила глаз с церкви. Она мечтала, что они подожгут ее, когда все, кто внутри, будут убиты.
Вдалеке послышался шум, а затем резкий звук винтовочных выстрелов. Звуки стрельбы приближались. Красные мундиры отходили по дороге к церкви. Некоторые из них разворачивались, становились на колени и поспешно стреляли, затем продолжали свой панический бег. За ними продвигались патриоты, которых вел высокий мужчина со светлыми волосами. Они стреляли аккуратнее. Мадлен насчитала по меньшей мере три красных мундира, лежавших на снегу. Стрельба внезапно прекратилась, а патриоты заняли позицию за каменной оградой. Раздался громкий свист, и горящий факел полетел на крышу одного из деревянных зданий, стоявших внутри прямоугольника. Несколькими минутами позже из здания выбежало с десяток солдат. Они были сражены пулями патриотов прежде, чем остальные сумели спрятаться в церкви.
Роберт Нельсон с интересом наблюдал за происходящим со своей позиции, находившейся на порядочном расстоянии от осажденной церкви. Красные мундиры и добровольцы, бывшие с ними, оказались в ловушке. Это будет громкая победа. Но все же благоразумные люди не должны рисковать. Оглянувшись по сторонам и убедившись в том, что никто не смотрит на него, он отправился подальше за деревья, пока совсем не скрылся из виду. Он не слезал с коня, развернув его головой к тропе, извилисто уходившей в глубь леса.
Неожиданно двери церкви распахнулись, и добровольцы выскочили наружу, рассыпавшись влево и вправо, наполняя воздух дикими криками. За ними выкатились пушки. Солдаты, выстроенные в шеренгу, залп за залпом осыпали пулями позиции патриотов, а артиллеристы направили пушки на каменную ограду.
Мадлен услышала грохот пушечного выстрела и инстинктивно пригнулась, чтобы защитить свою голову. В воздух вместе с пылью взлетели камни. Когда она подняла голову, ее рот открылся от удивления и она замерла, увидев картину представшую перед ее глазами. Часть стены была снесена, а на ее месте оказался клубок спутанных тел, некоторые из которых еще шевелились. Пуля, просвистевшая всего в нескольких сантиметрах от ее головы, вернула ее к действительности. Ощущая в ноздрях горячий сладкий запах крови и стараясь не слышать ужасные крики, следовавшие за прерывистым грохотом пушек, она направила свою винтовку на шеренгу стоявших в полный рост стрелков.
Мадлен видела, как они приближались к каменной ограде. Все вокруг нее поддались панике, патриоты покинули свои укрытия и побежали. Некоторые даже побросали оружие. Рядом с ней с одной стороны раненый патриот достал свои четки, с другой, справа, седоголовый квартирмейстер методично заряжал и стрелял. На противоположной стороне прямоугольника русоволосый мужчина призывал своих людей следовать за ним. Но за этим ничего не последовало, и Мадлен заметила, что он исчез из поля зрения.
Они выстроились в ряд, словно вороны на заборе, строем, поочередно преклонявшим колена, встававшим и стрелявшим, но неуклонно приближавшимся к ней.
— Благодарю тебя, Божья Матерь, — прошептала она и спустила курок.
Один из солдат закрыл лицо руками и рухнул на землю. Она старалась сдержать дыхание перезаряжая винтовку. Двадцать секунд показались часами, но ни седоголовый сбоку от нее, ни британские псы, злобной волной катившиеся к ней, не могли сделать это быстрее. Откусить крышку заряда. Насыпать порох в дуло. Забить шомполом пыж и пулю до самого упора. Направить ружье, прицелиться и выстрелить. Следующий ее выстрел попал солдату, вставшему на колено в центре шеренги и пытавшемуся перезарядить свою винтовку, в живот. Мадлен была возбуждена и тяжело дышала. Богоматерь направляла ее руку. Ее движения с шомполом стали более точными. Она была орудием мести. Улыбка озарила ее лицо, когда еще один красный мундир упал на колени. Он кричал, лицо его было в крови. Солдаты были уже близко, и она могла рассмотреть их лица. Они были молоды, взгляды их были направлены на нее, и они были полны злобы. Они собирались сделать ей больно, разлучить ее с Божьей Матерью. Но Пресвятая Дева не даст им сделать это. Вместе они непобедимы. Она выстрелила снова. Еще один человек споткнулся и исчез в дыму и пыли. Мадлен посмотрела в сумку, где лежали боеприпасы. Осталось пять зарядов. Все равно. До этого времени они все будут мертвы. Она чувствовала, как они смыкаются вокруг нее, давят ее, душат. Их оружие наведено в цель, но единственным различимым звуком был звон в ее ушах. В холодном синем небе плыла славная Пресвятая Дева. В спокойном великолепии, над всем этим грохотом и разрушением. Исступленный восторг охватил Мадлен целиком. Ее винтовка еще раз подчинилась ее воле, она выстрелила в приближающуюся цепь ее мучителей.
Печь оставили догорать, последние угли еще тускло светились на покрытой золотом решетке. Шевалье Томас де Лоримьер поежился и, разминая руки, встал с кресла. За замерзшим окном на бурой траве перед домом неровным строем стояли патриоты. Приор считал винтовки и переставлял их владельцев в голову строя. Там же был и Джеймс Перриго, несгибаемый как шомпол, несмотря на возраст, единственный среди них, у кого был военный опыт.
Патриот, неуклюже сидевший на голых ветвях клена и напряженно наблюдавший за восточным направлением, неожиданно замахал руками, привлекая внимание Перриго. Это могло означать только одно. К ним приближались добровольцы. Сотни начали выдвигаться в их направлении с самого утра, а теперь были уже здесь. Пришла пора.
Дело было проиграно, де Лоримьер понимал это. Он также понимал, что ничем не сможет помочь. Не сейчас. Особенно после всего того, что он сделал… после речей, призывов, своих великих планов и, в конце концов, того решения, одобренного им всего два дня назад на постоялом дворе Провоста. Им придется пройти сквозь это. Он взял пистолет, почувствовав его холод в своей влажной руке, надел пальто и вышел на крыльцо к Перриго. Краем глаза он поймал полет птицы, кружившей в сером небе. Да, это был не самый плохой способ умереть.
Джеймс Перриго отдал отряду несколько распоряжений. Суть каждой успешной атаки — внезапность. Стреляй, чтоб убить, а коль дошло до рукопашной, то доставай серп, не стесняйся. Сигнал к отходу — три свистка. В противном случае — идти вперед. Палевым командиром будет Приор, заместителем — Клод Нево. Мартин Гойетт будет курьером. Шевалье не будет принимать участия в бою, поскольку в случае его гибели все дело пропадет. После чего, сидя вместе с Мартином на лошадях, взятых в Бейкерс-филде, Перриго наблюдал, как воодушевленные патриоты двинулись на поле, бывшее слева от них. Миновав первую изгородь, они яростно бросились вперед, с ужасающим криком вбежали на холм и упали как снег на голову не ожидавшим нападения добровольцам.
Несколько патриотов выхватили свои сабли, и Мартин увидел, как один из отставших добровольцев получил сабельный удар со спины. Он закричал, схватившись руками за раненую шею. Мартина замутило. Все превращалось в бойню. Это был совсем не тот путь. Он запачкал свои руки в крови, руки остальных были залиты кровью. Что бы ни случилось потом, все они будут болтаться в петле за совершенное сегодня. Он должен был что-то предпринять, чтобы прекратить это. Он с мольбой в глазах посмотрел на Перриго в надежде на то, что его слова прозвучат убедительно.
— Это может быть засада, месье Перриго. Уловка, чтобы заманить нас. Там дальше по дороге ждут их основные силы. Отзовите людей, месье Перриго. Прошу вас.
— Нет, Мартин. Здесь у них недостаточно сил. Они где-то в другом месте. — Он оглянулся на дом и пустые поля за ним. — Опасность может быть везде. С тыла. Я боюсь охвата с фланга, а не засады. Подожди здесь. — Перриго пришпорил лошадь и поскакал обратно к тому месту, откуда они выехали сюда.
Десять секунд показались часом. Как только стук копыт лошади Перриго умолк вдали, Мартин послал свою лошадь в галоп и вскоре оказался рядом с Приором, который стоял и, размахивая пистолетом, криками воодушевлял своих людей.
— Отходи, Франсуа-Ксавье! — закричал Мартин. — Приказ Перриго.
— Отходить? — с недоверием спросил Приор. — Почему? Мы разгоним их и отберем у них оружие. Победа уже…
Приор медлил. Он посмотрел вниз на бегущих уже в пятидесяти метрах от него по дороге людей. В одного из добровольцев попала пуля, и он упал. Приор ничего не сказал, только слегка покачал головой и поднес свисток ко рту. Он подул в него трижды, издав громкие пронзительные звуки, которые Мартин даже не расслышал.
— Еще, Франсуа-Ксавье. Еще!
Патриоты неохотно повернули назад и, возвращаясь, сердито спрашивали, почему их лишили такой славной победы. Почему? Никто из них не был даже задет. Противник разбегался, а победителям пришлось отступить. Почему? Приор был вне себя от злости, а де Лоримьер, уже бежавший от дома, имел хмурый вид. Все рассерженно смотрели на Перриго, спокойно сидевшего на своей лошади и державшего в руке листок бумаги. Мартин перевел взгляд с Перриго на своих товарищей и снова посмотрел на Перриго, стараясь не дать воли страху. Наконец Перриго поднял руку, призывая к тишине.
— Друзья, послушайте. Франсуа-Ксавье поступил мудро, как и подобает хорошему командиру. Он думал, что приказ пришел от меня. Это не так. Если бы не Мартин Гойетт, многие лоялисты лежали бы сейчас мертвыми. Он дал приказ на отход.
— Тогда его нужно расстрелять! — Жозеф Руа угрожающе направился в сторону Мартина, сопровождаемый сердитыми восклицаниями.
— Оставь его, Жозеф, — резко сказал Перриго. — Возможно, он и трус, но он спас всех нас от виселицы.
— Что ты имеешь в виду? — спросил кто-то из стоявших впереди.
— Я получил это с курьером, пока вы еще сражались. — Он передал бумагу де Лоримьеру. — Плохие новости, товарищи. Колборн выдвигается с тысячами красных мундиров. Мы потерпели тяжелое поражение у Ляколя. Доктор Коте и Люсьен Ганьон скрылись в направлении границы. Отряд из Бушервилля, который должен был захватить Шамбли, разогнан. Нельсон пропал, и Гран Игль также сбежал. То же произошло и с патриотами, напавшими на Ляпрейри. Все прибыли вместе, затем из-за неразберихи разбрелись кто куда, так и не начав дела. Нам предлагается сделать то же самое.
— Разойтись? — спросил Франсуа-Ксавье Приор. — А что же с революцией? Мы уже слишком далеко зашли.
— Все кончено. Разве вы не понимаете? — Мартин чуть не плакал. — Это было понятно с самого начала.
Они проговорили всю ночь, каждому дано было право высказать свое мнение. К утру решение было принято. Де Лоримьер, Перриго и другие лидеры должны были попытаться добраться до границы. Остальные просто возвращались по домам. Приор должен был вернуться в Сент-Клемент и посоветоваться с тамошними патриотами. Трус Мартин должен был отправиться с ним. Случись, что патриоты в Сент-Клементе задумают продолжать сражаться, пусть он умрет второй смертью из тех тысяч, которыми ему еще предстоит умереть.
По пути из Бейкерс-филда в Сент-Клемент Франсуа-Ксавье Приор и Мартин не разговаривали. Приор поддерживал молчание молитвой и не обращал внимания на Мартина, который угрюмо следовал за ним. Мартин понимал, что ему следует скрыться, и внутренне проклинал себя за то, что продолжал это путешествие в безнадежность. Вовсе не трусость заставила его так поступить в Бейкерс-филде, или, по крайней мере, он так убеждал самого себя. Но если он убежал бы сейчас, то не осталось бы никаких сомнений. Поэтому он ехал с Приором и надеялся, что даже этот самый невероятный солдат из всех, кого можно было только представить, в конечном счете посмотрит на все благоразумно, прежде чем станет слишком поздно.
В Сент-Клементе их приветствовало менее двухсот патриотов. Все остальные растворились. Только что поступило известие: около тысячи солдат из полка Гленгэрри Хайлэндерз с шестью тяжелыми орудиями перешли речку, впадавшую в озеро Сент-Френсиз. Они должны миновать Сент-Тимоти к ночи и подойти к Сент-Клементу к утру. Приор быстро сообразил. Засада. Они внезапно нападут на неприятеля у Сент-Тимоти там, где дорога сужается между рекой и старой каменной стеной.
Оставшиеся в Сент-Клементе патриоты обменивались нервными взглядами и невнятными репликами. Заговорил Бэзил Руа:
— Мы всего лишь горстка плохо вооруженных людей. Их тысячи. Их месть нашим семьям будет, боюсь, еще сильнее, чем жажда крови, которая охватит их завтра.
Было предложено проголосовать, и общее согласие было достигнуто. Все расходятся немедленно. Революция потерпела поражение. Они возвращаются к своим семьям с надеждой, что британцы будут милосердны или, что еще лучше, совсем не станут их преследовать.
В конце концов на месте остались только Франсуа-Ксавье Приор и Мартин. Коротышка был истощен и на грани отчаяния.
— Для нас все будет гораздо сложнее, Мартин. Мы слишком прославились. У де Лоримьера много врагов, а мы оба считаемся его друзьями. Нам нужно будет бежать на юг. Нас будут искать. Предатели повсюду.
Мартин обнял своего друга за плечи.
— Ты смелый человек, Франсуа-Ксавье. Ты так верил в то, что сейчас теряешь. Но это не все. У тебя все еще остается твоя свобода. Просто так ты ее не отдашь, а если мы будем действовать умно, то отнять ее будет непросто. И у тебя потом все еще есть я. Я твой друг.
Франсуа-Ксавье Приор смотрел на Мартина глазами, полными слез.
— Я верил в нашу родину, но этой вере не удалось сбыться. На все Божья воля, и я буду теперь молиться, чтобы Он направил меня. — Он протянул Мартину руку. — Его любовь не позволяет таить злобу или недобрые мысли. Я все прощаю тебе, Мартин, и буду молиться за твою душу.
Мартин взял протянутую руку. Ради Франсуа он ответил дружеским тоном:
— Спасибо на добром слове, Франсуа. Ты истинный христианин.
— Мы поедем вместе? Один может бодрствовать, пока спит другой.
— Нет, Франсуа. Лучше пробираться поодиночке.
— Хорошо. — Приор привязал узелок с пожитками к стволу винтовки. — С Богом, Мартин.
На счастье Мартина, облака сделали ночь темнее, помогая ему двигаться незамеченным. Он слышал по крайней мере двух патрульных: один прошел мимо менее чем в пятидесяти метрах от него, заставив спрятаться за стволом большой ели. По его расчетам, скоро должен был наступить рассвет, когда он вышел из леса к югу от Сент-Тимоти. И хотя тишину нарушал только лай какой-то собаки, он двигался осторожно. Подходя к дому, он подумал о том, что мог испугать мать. К счастью, она спала чутко и услышала стук до того, как он стал слишком настойчивым и громким. Несколько минут спустя Мартин уже грел руки у плиты, на которой вскоре появилось аппетитное тушеное мясо. Он жадно поел. Жанна Кузино почти ни о чем не спрашивала, а только смотрела, как он ел, подавала ему кое-что еще и подливала в чашку горячего густого кофе. И только когда он отодвинул тарелку, отрицательно покрутив головой в ответ на ее предложение о добавке, тогда она заговорила:
— Как хорошо, что ты пришел, сынок. Я слышала, что восстание не удалось. С тобой будет все в порядке? Они охотятся за тобой? Столько домов сожжено. — Она перекрестилась.
— Да, мама. Все кончено. Нам не стоило затевать драку. Я поступил неразумно, и теперь придется скрываться. Они будут охотиться за мной. Они считают меня одним из зачинщиков. — Он ласково похлопал мать по колену. — И то хорошо, что они не нанесут тебе вреда. Впервые в жизни я счастлив оттого, что о том, что я твой сын, не знает никто. У них нет повода сжечь этот дом.
Жанна Кузино сначала помрачнела, но сразу же отогнала страх и спросила:
— Когда ты едешь? Будет трудно уйти от британцев?
— Многим это уже удалось. Думаю, мне это тоже удастся. Если я буду двигаться ночью и никому не открываться, то смогу уже через три дня оказаться за границей.
— Тебе понадобится пища и приличная одежда.
— Да, узелок с пищей на три дня и два комплекта теплого белья. Местность я знаю хорошо, недавно только побывал в штате Нью-Йорк. Где можно безопасно пересечь границу, я также знаю. Опасность не страшна.
— А потом?
Мартин пожал плечами.
— Кто знает? Найду работу. Я говорю по-английски. А когда все будет в порядке, то приеду за тобой… с Мадлен.
— Я не слышала о Мадлен. Почему ты мне не рассказывал? Кто она?
— Я встретил ее совсем недавно. Она смелая и красивая. Мы сможем жить вместе, втроем, когда будем свободны. Мне говорили, что в Соединенных Штатах много художников и многие из них живут в хороших домах с прислугой. Когда мы с Мадлен поженимся, ты сможешь жить вместе с нами.
Жанна Кузино улыбнулась, сразу представив себе милую девушку и своих внучат. Но вдруг замерла, словно вспомнила что-то досадное.
— А твоя рука? С ней все в порядке? Работать будет нелегко, особенно там.
Мартин согнул свою правую руку.
— Уже не так плохо, как было раньше. Я чувствую уже какое-то движение. Думаю, что смогу даже написать одно-два слова, если потребуется. Пройдет несколько месяцев, и я, наверно, смогу и рисовать. Мой английский вполне сносен. Поищу себе работу продавца или учителя. Я знаю одного человека, работающего в банке. Он занимает важную должность и не откажет мне в помощи.
Жанна Кузино кивнула. Она направилась к плите, чтобы принести еще кофе, а когда вернулась, сын уже спал.
Она позволила ему проспать весь день, разбудив сначала только для того, чтобы уложить в постель, а потом позже, когда бледные холодные сумерки заставили ее зажечь лампу. Она приготовила ему пищу: добрый ломоть хлеба, сыр, орехи, немного сушеных фруктов и медовое печенье. Мартин надел на себя самую прочную морскую одежду дяди Антуана. Полностью готовый в путь, он выглянул, чтобы убедиться, что наступила ночь. Было совершенно темно, шел легкий снег. Он удовлетворенно промычал что-то. Хорошая ночь для его похода. Затем зашел в дом, чтобы сделать то, что не любил больше всего. В тепле кухни он почувствовал себя неловко, ему было больно смотреть на страдания матери. Мартин ощущал, как горечь расставания подкатывается слезами к его глазам. Она не заплакала, только крепко прижала его к себе. Он уловил ее дыхание вместе с теплыми кухонными запахами и цветочным ароматом ее волос.
— До свидания, мама. Я не надолго. Я вернусь. Обещаю тебе.
Они стояли у задней двери.
— Храни тебя Бог, сынок. Я посылаю с тобой в дорогу Богоматерь. До тех пор, пока она будет рядом, с тобой ничего не случится. Оставляю тебя в ее руках.
Идти той ночью было легко. Он хорошо отдохнул, да и местность была ему знакома. По мере того как он углублялся к югу, дорога становилась труднее. Ближе к полуночи он заметил красный отблеск в небе, а вскоре уловил и запах дыма. Сент-Клемент. Они жгли Сент-Клемент. Собаки! А что еще можно было ожидать? Кара, суровая и беспощадная, уже началась, и одному Богу было известно, когда она кончится.
Вскоре после рассвета Мартин нашел то, что искал: мост, под которым можно было спрятаться. Он забрался в самое дальнее и темное место, туда, где камни соприкасались с землей, и достал свои съестные припасы.
Там, среди сыров, завернутых в мягкую кроваво-красную материю, лежала икона Богоматери. Мать рассказывала, что эту икону привезли из Франции почти два века назад. Никто не знал ее возраст, и она передавалась от поколения к поколению с первой девочкой, рождавшейся в семье. Мать дорожила иконой не только как фамильной ценностью, но и как источником божественного вдохновения. Мартин вздохнул и завернул икону в красную тряпицу. Она должна быть с ним. Ее нельзя утерять.
Пробираясь дальше к югу, Мартин избегал человеческого жилья. Другие беглецы надеялись, что симпатии к патриотам оберегут их на опасном пути к свободе, но у него не было веры в это. Он ел понемногу и двигался только ночью. Еще два моста и стог сена служили ему укрытиями в дневное время.
Мартин видел несколько патрулей и слышал, как ругались лоялисты, грабившие дома мятежников. В воздухе по окраинам деревень и в полях висел тяжелый запах дыма. Кругом царило смятение, поэтому не все башмаки, стучавшие по мосту, были британскими. Он слышал стук тележных колес, женские голоса и детский плач. Это люди, оставшиеся без жилья, искали себе новое убежище.
На пятый день сразу после рассвета он наблюдал за новым мостом, укрывшись за елью. У него кончилась пища, и тяжесть, накопившаяся в ногах, говорила о том, что ему придется рискнуть развести костер, чтобы не потерять способность передвигаться. Неожиданно Мартин обнаружил, что это был тот же самый мост, под которым он укрывался перед встречей с Мадлен. Он даже узнал каменную дорожную веху в нескольких метрах от моста. Он находился в штате Нью-Йорк. Он был в безопасности. Замерзшие руки Мартина дрожали, когда он считал деньги. На берегу озера всего в нескольких километрах к востоку располагалась деревня. Мысль о горячей пище и теплой посгели заставила его ноги пойти дальше. Он все еще чувствовал себя неуверенно, когда оказался на открытом пространстве, переходя мост. Его испытание закончилось, но ему пока в это не верилось.
Мартин хорошо поел, приобрел чистую теплую одежду, насладился роскошью горячей ванны и уже предчувствовал наслаждение непрерывного сна в теплой кровати с постельным бельем, когда вернулись воспоминания. Хотя до ночи было еще далеко, он уже готовился ко сну, поправив шторы на окнах своей комнаты на небольшом, но уютном постоялом дворе в Олбурге. За окном над затоном озера Шамплейн уже собиралась вечерняя мгла. Кого теперь укрывает покров ночи, прятавший его от преследователей? Франсуа-Ксавье, де Лоримьера? Они в безопасности или томятся в каком-нибудь гнилом месте? В плену или, того хуже, мертвы? Затем он вспомнил ее. Она появилась в мыслях так, будто все время пряталась там. Боже мой! Мадлен. А что, если британцы ищут ее, чтобы отомстить как сочувствовавшей патриотам? Он все это время думал, что она в безопасности и что опасность грозит только ему. Теперь, после того как он видел все эти сожженные дома, зная о причастности Жака к «Братьям-охотникам», он не был уверен в безопасности Мадлен. Как мог он быть таким слепым, таким безнадежно глупым? Десять минут Мартин ходил по комнате, мысли кружились в его голове. Кровать, которая казалась ему такой манящей, представлялась теперь коварной соблазнительницей. О чем он думал? Устроиться спать, как избалованный ребенок, тогда как его возлюбленную со всех сторон окружает опасность? Он должен был поехать за ней. Это не займет много времени, несколько часов, не более. Еще не поздно найти лошадь. Ругая себя за тупость, но с восторгом представляя, как обнимет свою любимую Мадлен, Мартин поспешно оделся, предпочтя новой чистой одежде грязную, но, очевидно, более подходящую для ночного путника. При этом он почти не ощутил маленькую икону в одном из своих глубоких карманов. Закрывая дверь, он улыбнулся, взглянув на кровать. Всего лишь несколько коротких часов, и они будут лежать в ней в объятиях любви.
Мартин боялся, что пойдет снег. Его лошадь, крепкое животное, более подходила для плуга, нежели для дороги. Ему казалось, что она еле шевелит ногами. Минуло уже три часа пополуночи, когда они пересекли мост. Здесь-то и начались трудности. Пересечь границу и найти в темноте дом Жака было непросто. Но сделать это и остаться незамеченным — задача, только мысль о которой уже пугала. Он сделал единственно возможную вещь: попытался пойти тем же путем, по которому его вела Мадлен. Когда это было? Менее двадцати дней назад? Это заняло у него два часа, большую часть времени он искал дорогу пешком, оставляя лошадь привязанной где-нибудь в скрытом месте. Дом неожиданно появился из снежной темноты. Хотя в окнах не было огня, Мартин понял, что дом не сожгли. Облегченно вздохнув, он слез с лошади и отвел ее на конюшню. Побеспокоенные животные нервно зашевелились в темноте. Еще один хороший знак. При свете горящей спички он дошел до комнаты, где выделывали шкуры, и заглянул внутрь. Во мраке очертания стола со свечами и изваяния были едва видны. Кровать была пуста. Небрежно заправленная, она все же выглядела так, словно ей какое-то время не пользовались. Он потрогал рукой плиту. В ней лежали дрова, но металл был ледяным. Спичка потухла, и по телу Мартина пробежал холодок предчувствия. Выйдя за дверь конюшни, он побежал. Она была в доме. Она должна была быть там. Не раздумывая, он застучал кулаком в дверь. Громкий настойчивый стук раздался в ночи, отчаянные безрассудные звуки, без опаски взывавшие к ушам.
Голос, отозвавшийся изнутри, звучал испуганно:
— Кто там?
Мартин узнал голос и чуть не разрыдался от облегчения.
— Открывай, Жак. Это я, Мартин.
Внешний вид юноши потряс Мартина. Он выглядел так, словно не приводил себя в порядок уже много дней. Казалось, он похудел и стал ниже ростом, если это вообще было возможно. Лицо опухло и стало неестественного красного цвета. Мартин почувствовал запах спиртного изо рта. В покрасневших глазах Жака затаилась настороженность, объяснявшая прием, оказанный им Мартину.
— Мадлен. Где она? Я пришел за ней.
Жак покачал головой.
— Ты разве не знаешь? Мадлен мертва. Она похоронена вместе со всеми, кто погиб за наше дело в Одельтауне. Мне сказали, что она погибла храбро. Она стреляла из моей винтовки. Она была хорошим стрелком. Могла зарядить и выстрелить трижды за минуту. Никто из патриотов так не умел. — Речь его прервалась рыданиями.
Мартин покачал головой, не веря в сказанное. Очевидно, Жак сошел с ума, потрясенный битвами и поражениями. Он, возможно, решил, что Мартин предатель, и все придумал, чтобы защитить Мадлен. Он осторожно подошел к Жаку.
— Послушай, Жак. В Одельтауне был ты, а не Мадлен. Среди патриотов не было женщин с винтовками. — Он ободряюще похлопал Жака по плечу. — Ты меня знаешь. Я твой друг. Я никогда не предам ни тебя, ни Мадлен. Я люблю ее так же сильно, как и ты. Скорее проводи меня к ней.
Жак словно ушел в себя. Он говорил монотонно, будто не слышал сказанного Мартином. Слова его звучали ровно и без эмоций, невнятные от выпитого и обращенные в воздух. Но еще до того, как он закончил, они превратили кровь Мартина в лед.
— Она лежит на кладбище в Сент-Винсенте. С мамой и папой. Я ничего не сказал о причине ее смерти. Кюре похоронил ее во вторник как добрую христианку. Да упокоится душа ее с Богом.
Жак говорил еще о чем-то. А Мартин застыл, тяжело дыша. Это было правдой. Мадлен больше не было. Он чувствовал, как слезы собираются внутри, наполняя его тяжестью, которая потом поднимется к глазам, чтобы со временем возвращаться в его памяти грустью горько-сладких воспоминаний.
— Я позволил ей пойти вместо меня. Я не хотел, но боялся. Она могла рассердиться на меня. У меня не было выбора, разве тебе не понятно?
Мартин сжал пальцы левой руки в кулак. Ему хотелось ударить этого маленького трусишку, убившего его Мадлен. Он сделал шаг вперед. Но тут в его памяти появился Жозеф-Нарсис на дороге в Конавагу, мертвая собака и Теодор Браун, кровь и крики в Бейкерс-филде. Затем хлынули слезы и раздались продолжительные рыдания, неподвластные ему. Он опустил голову на стол и плакал, забыв о времени. Когда он поднял голову, комната была пуста и погружена в полную темноту. Чувствуя себя таким одиноким, каким никогда не был в своей жизни, он в полном безразличии вышел из дома на холод. Шел сильный снег, и ветер разметал его, превращая в непроглядную пелену. Было опасно пускаться в дорогу в такую метель. Но если бы даже все было по-другому ему нужно было остаться. Попрощаться с Мадлен.
Мартину потребовалось несколько минут, чтобы растопить плиту. Он зажег лампы, и комната Мадлен, их комната, вскоре пожелтела от света. После этого он зажег свечи, и, когда они все разгорелись, встал перед ними на колени. Очевидно, сверток в кармане его тяжелого пальто мешал ему, и он достал Мадонну из кармана, поставил ее на стол перед изваянием. Отблеск свечей упал на ее лицо, и он понял, что именно они притягивают его взгляд, а не то место над алтарем, где Мадлен видела то, что так вдохновляло ее. Он долго стоял на коленях, ища глазами Мадлен или, скорее, то, что виделось ей. Но Мадлен не вышла из тьмы, чтобы присоединиться к нему в этом последнем прощании или обете вечной любви. Не появилось из-за алтаря и видение, чтобы позволить ему заменить Мадлен собой, связать его с ней, предложив утешение в открывшейся неопределенности. Не было ничего, кроме пустоты и свистящего звука от свечей, затухавших от сквозившего из щелей холодного воздуха.
Огонь в плите догорел, и Мартин улегся в ее постель, дрожа от холода. Ему нужно было побыть здесь еще пару часов, пока не утихнет метель. Ему показалось, что он долго разговаривал с Мадлен в темноте сквозь приглушенные рыдания, пока наконец не уснул.
Раздался шум, и Мартин вскочил на кровати. Шестеро человек в форме и с винтовками ворвались в комнату. Один их них свалил алтарь на бок, направляясь к нему, и замахнулся винтовкой. Мартин почувствовал обжигающую боль, когда удар прикладом пришелся ему по голове. Затем его схватили и грубо поставили на ноги, толкнув к старшему, судя по знакам отличия, офицеру.
— Вы Мартин Гойетт? — заносчиво спросил он.
Мартин в оцепенении кивнул.
— В таком случае мне следует арестовать вас по обвинению в измене ее величеству и ее подданным. — Офицер кивнул дородному солдату. — Дайте ему одеться и наденьте кандалы. — Затем посмотрел на Мартина. — У предателей нет прав, выродок. Помни это. Таких ублюдков, как ты, повесить мало.
И тут Мартин увидел Жака. Он стоял за солдатами. Глаза его были полны страха и чего-то такого еще, что, как позже понял Мартин, являлось стыдом.
Бернард легко смешался с толпой спускавшихся на берег с борта судна пассажиров. Большинство из них приехало посмотреть на фьорды, пока стояло лето. Он проследовал за казавшейся состоятельной шведской семейной парой мимо рыбного рынка и разнообразных домов с темными угрюмыми дворами, в которых почти ничего не напоминало светлой воздушности Копенгагена и совсем ничего — залитых солнцем красок Генуи. На середине узкой улицы с магазинами и жилыми домами, из которых, собственно, и состоял город, семейная пара свернула в какую-то гостиницу. С бело-зеленой крышей и фронтоном и с невысокой квадратной башней, она выглядела игрушечным домиком. Даже одетые в яркую одежду привратники, стоявшие по обе стороны низкой крытой веранды, служившей входом, казались нереальными, словно сошедшими из детской книжки с картинками.
Внутри у входа Бернарда экспансивно встретил высокий блондин, выглядевший так, будто он большую часть своего времени проводил на солнце. После краткой беседы Бернард выбрал комнату с видом на большую гору, которую он видел с судна. Небольшого роста худой молодой человек, который нес его сумку, рассказал, что это гора Флэйен и что ее высота более трехсот метров. С ее вершины реки, озера и горы вдали казались владениями могущественного короля. В древние времена, как рассказал юноша, боги сделали дни такими светлыми, чтобы избранные ими могли рассмотреть ледяные пики Вальгаллы, выступавшие на голубом фоне в том месте, где горы становились небом. Юноша говорил очень взволнованно и хотел продолжить свой рассказ, но Бернард сменил тему и спросил, знал ли он девушку, которая, как ему известно, жила в Бергене. Ее звали, если он правильно запомнил имя, Сигни Вигеланд. Как можно ее найти?
Юноша с опаской посмотрел на него. Когда-то он был очень хорошо знаком с этой девушкой, еще детьми они вместе играли на школьном дворе или в полях под горой Флэйен. Но с той поры, как ее красота расцвела, только самые смелые из мужчин могут заглядываться на нее.
— А почему так? — Бернард был слегка удивлен.
— Ее отец большой, свирепый человек, он никого к ней не подпускает.
— Но ведь девушка уже не ребенок, не так ли?
— Это не имеет значения, господин. Петер Вигеланд клянется убить всякого, кто дотронется до его дочери.
— И ты веришь в это?
— Да, — просто ответил юноша. Он с тревогой схватил Бернарда за руку. — Держитесь от нее подальше, господин. Поговорите с Улафом Хансоном, это хромой старик, который живет в большом доме рядом со школой. Он подтвердит вам, что я прав. — Юноша забрал серебряную монету, которую Бернард положил на стол, и быстро удалился из комнаты.
Оставшись один, Бернард Блейк задумчиво посмотрел в окно. Дождь понемногу прекращался. Дело поворачивалось так, как он не рассчитывал. Его сумка, в которой была книга в пергаментном переплете, парик, грим и две смены одежды, лежала на кровати. Может быть, ему снова предстать в белой рясе? Даже самый свирепый отец счел бы свою дочь в безопасности в компании священника. Раздраженный своим собственным безрассудством, он отогнал эту мысль прочь. Всегда можно найти иной способ. Простого разговора с девушкой было бы достаточно, чтобы обнажить фасад любой конструкции, воздвигнутой ею, чтобы скрыть сумасшедший бред, который она выдает за реальность.
Он скучал по Томасу Ривароле больше, чем мог себе представить. Это было чуждое ему чувство, и Бернард боролся с ним, вспомнив, что Томас должен будет принять сан еще до конца лета. Когда он успокоит одержимость Ламбрусчини по поводу этой бергенской простушки, он поговорит с кардиналом. Вместе с Томасом дела пойдут так, как нужно.
В его пещере все казалось таким простым. Тихий голос нашептывал ему в ухо слова о его предназначении, о величии, которого он достигнет. О том, что он будет повелевать людьми и вести их за собой в выбранном им самим направлении. Но что это за направление? Куда он пойдет? Туда, где нет места поклонению женщине и где не терпят невежества. Но кроме этого, по правде говоря, не было ничего, что определяло бы его цель. Ничего, кроме того, что он должен был стать Папой. Возрождение Церкви, о котором он с таким чувством разговаривал с Теттрини и Ламбрусчини, было более реальным для них, чем для него.
У него болела голова, и боль усиливалась, как только он начинал думать о существе, ради которого он прибыл сюда, отбросив себя во времени в место, где завесой стоял мрак средневековья. Бернард лег на кровать, положив подставку в изголовье, и начал бессознательно раскачиваться телом.
— Мерзкое отродье, грязная шлюха, ничтожное вместилище темноты.
Он услышал шум прежде, чем почувствовал боль оттого, что подставка выскочила из-под его головы. Бернард вскочил на ноги и нашел подставку на полу за кроватью. Рыча, он схватил ее двумя руками и с силой ударил ею себя по лбу, повторив это несколько раз.
— Сука.
Сигни Вигеланд посмотрела, как судно из Христиании проскользнуло мимо дома ее отца, вытерла лицо от дождя и продолжила свои ежедневные заботы по дому. Дела были почти закончены, а после того как она подала обед отцу, ей полагался час упражнения в игре на флейте, прежде чем пойти к тетушке, жившей над пекарней. Впервые заботы по дому полностью легли на ее плечи. Позавчера матери неожиданно пришлось уехать, чтобы навестить заболевшую сестру в Эйдфьорде. Она взглянула на корзинку в руке, просчитав вслух ее содержимое. Ей нравилось собирать яйца. Она радостно улыбнулась маленькому коричневому овальному яйцу, снесенному ее бентамкой, Ривой. Она сварит его, чтобы подать с ломтиками батона, которые дядя Свен пек по субботам.
Полчаса спустя она зашла, открыв дверь спиной, в спальню своих родителей, балансируя подносом. Петер дремал, лежа на боку, но, услышав, что вошла дочь, поднялся на одном локте и улыбнулся.
— Папа, я принесла обед. Холодное мясо, свежий черный хлеб и молоко от нашей Гелы. Маме бы понравилось, если бы ты съел все. А я посижу рядом, послежу, чтоб ты это сделал. — Она поставила поднос и уселась на кровать с озорной улыбкой. — Я приготовила только то, что ты любишь. Никакой маринованной свеклы. Мы не скажем маме.
Петер протянул руку и шлепнул ее по бедру.
— Ах, Сигни. Ты заботишься о своем папе. Что я буду делать, когда тебя не будет рядом? Думаю, стоило ли растить самую красивую и самую лучшую флейтистку в Европе?
Сигни улыбнулась и накрыла его гигантскую руку своей ладошкой, а потом поцеловала ее заскорузлую кожу. Ей совсем не нравилось, когда отец начинал говорить о том, что ей придется когда-нибудь уйти из их дома. Она чувствовала вину за то, что ей хотелось это сделать: покинуть их, этот дом, Берген. Но ее сердце выскакивало из груди, когда она думала, что там, за горами и зелеными водами, — прекрасные места, удивительные люди, чудесная музыка и ее Бальдр. И пока Сигни рассеянно гладила руку отца, ее синие глаза стали мечтательными, и она начала напевать привязавшуюся к ней грустную песню, которую, как сказал Улаф, она сможет хорошо сыграть только тогда, когда по-настоящему полюбит.
Внезапно она обратила внимание на то, что отец ничего не ест. Он отодвинул поднос ниже, к своим коленям, и странно смотрел на нее влажными глазами. Должно быть, это болезнь: боль в горле и тошнота, которая, по словам доктора, должна была пройти после отдыха. До сих пор Сигни никогда не видела, чтобы отец болел.
— У меня пропал аппетит. Но прежде чем уснуть, встань и дай папе посмотреть на тебя.
Девушка послушно выполнила просьбу.
— Повернись. А теперь подбери волосы вверх, как благородная дама.
Она согласно кивнула.
— Да, настоящая принцесса, музыка которой божественна. Теперь обними папу и дай ему досмотреть сон.
Уходя, Сигни услышала его бормотание:
— Спать днем. Что последует за этим?
Она не видела, как он потянулся за бутылкой, стоявшей под кроватью.
Улаф Хансон с удивлением оторвался от книги. Стук в дверь заставил его вздрогнуть. Так поздно. Стук повторился дважды, прежде чем он смог ответить. Тихий, но настойчивый, как будто тот, кто стучал, не привык к тому, чтобы его заставляли ждать.
— Иду, — прорычал Улаф.
Он повозился с замком и открыл дверь. Он никогда раньше не видел этого человека и подумал сначала, что произошла ошибка, пока не увидел плоский коричневой кожи портфель. Еще один потенциальный гений, желающий получить уроки, которые не может себе позволить. Посетитель был молод, с непокрытой головой и мокрый. Улаф заметил, что под своей легкой курткой он что-то прячет.
— Герр Хансон, Улаф Хансон? — Акцент был явно не местный, не норвежский, скорее южно-датский, но с приятной певучестью.
— Да, так меня зовут. Чем могу помочь?
— Меня зовут Бернард Биру. Я из Марселя, но часто бываю в ваших краях. Не мог бы я поговорить с вами по вопросу, представляющему взаимный интерес, если возможно? — Темные глаза гостя были широко открыты и смотрели внимательно.
Это был человек с хорошими манерами. Он выглядел культурным и утонченным. В обычной ситуации это понравилось бы Улафу. Сейчас же он чувствовал себя напряженно до головокружения. Он выдавил из себя улыбку, несмотря на то что ему пришлось ухватиться за дверь в поисках опоры.
— Пожалуйста, заходите, не стойте под дождем. Теперь вы понимаете, почему говорят, что в Бергене все дети рождаются с зонтиками. — Он показал кивком головы на свои ноги, прежде чем продолжил: — Я путешествую недалеко и медленно. Но я хорошо говорю, а слушаю еще лучше. — Он начал передвигать свои ноги, одетые в домашние тапочки по коридору, озадаченный своей странной реакцией.
Бернард последовал за пожилым человеком в дом, едва замечая приятное его глазам спокойное изящество. Ему очень хотелось, чтобы эта встреча поскорее закончилась, и он надеялся на то, что этот старый болван не окажется многословным. Но, войдя в просторный кабинет, он вынужден был признать, что библиотека произвела на него впечатление. Он бессознательно принялся изучать книги. Улаф Хансон наблюдал за Бернардом, стоя за его спиной. Он все еще был в замешательстве.
— Вам известно что-нибудь о средневековых святых, герр Биру? Я занимаюсь этим уже какое-то время. Когда-то я полагал, что мне пойдет ряса священнослужителя. Но это было до того, как я открыл для себя флейту.
Бернард обернулся лицом к хозяину дома, который с трудом опустил свое тело в кресло с жесткой спинкой.
— Примите мое восхищение, герр Хансон, от вашей великолепной библиотеки, равную которой я редко встречал даже в католических странах, где к средневековым святым относятся с большим благоговением. Я немного разбираюсь в этом предмете, но, конечно, не настолько, чтобы сравниться с вами. — Он потер обложку книги, которую держал в руке, так, словно хотел стереть с нее воображаемую влагу. — И все же я должен признаться, что рад отсутствию этой книги на ваших полках. В противном случае мне было бы отказано в удовольствии подарить ее вам. — Он протянул книгу Улафу, который взял ее с интересом. — Экземпляр «Жизни Франциска Ассизского» брата Лео. В библиотеке моего отца было два экземпляра. — Он заговорщицки улыбнулся. — И так как планировал этот визит на время моей следующей деловой поездки в Скандинавию, я подумал: а кто больше насладится этим экземпляром несравнимого вклада в агиографическую традицию, нежели истинный ценитель?
Даже беря в руки эту книгу, Улаф чувствовал, что беспокойство, возникшее из-за неясных вопросов, было гораздо сильнее той радости, которую он испытал бы в обычной обстановке от такого подарка. Этот темноглазый гость, чье присутствие заставило его почувствовать себя так неспокойно, кто он? Откуда ему стало известно о нем? Что ему нужно? Для чего он приехал? Что-то подсказывало ему, что нужно быть осторожным. Не сводя глаз с гостя, он придал звучанию своего голоса нормальный тон:
— Примите мою особую благодарность, герр Биру. Мне следовало бы отказаться от такого подарка. Но я не буду. — Он рассмеялся. — Я слишком подвержен слабостям, чтобы отказаться от такого удовольствия. — Он рассеянно погладил обложку книги, держа ее в другой руке, а после наклонился вперед, не вставая с кресла. — А теперь скажите: кто вы, прекрасный молодой человек, разговаривающий, как благородная и ученая особа, и приносящий прекрасные подарки дряхлым учителям музыки?
Бернард ответил, не сводя глаз со старика:
— Как я уже упомянул, мой добрый герр Хансон, я родом из Марселя. Мой отец занимается морскими перевозками, что дает мне возможность много путешествовать, выполняя его задания, и порой совмещать это с удовольствием удовлетворения моих личных интересов. Так случилось, что и то и другое совпало в Стокгольме какое-то время тому назад. Мое личное увлечение привело меня к вам сюда, в Берген…
Он умолк и оглядел книжные полки, будто взвешивал, стоило или нет продолжать.
Улаф с гримасой боли сменил позу, сидя в кресле. Все было так, словно он участвовал в пьесе, но сидел среди зрителей. Он понимал, что нетактично обходить обычные правила вежливости, которые требовали того, чтобы гость задавал тему разговора, но он должен был противостоять этим горящим глазам.
— Поскольку я предполагаю, что вы знаете, кто я, я также смею предположить, что музыка является, как это вы сказали, вашим «личным увлечением». Теперь я даю очень мало уроков.
В ответ на слова Улафа последовали ленивая, равнодушная улыбка и кивок. Улаф увидел, словно со стороны, как молодой человек, сидевший напротив него, полез в карман и достал оттуда вырезку из газеты. После этого длинная белая рука протянула эту вырезку к его лицу, потемневший набор слов на клочке выцветшей бумаги, принадлежавшей другому времени. Плечи Улафа распрямились, и он отстранился от протянутой руки, опустив взгляд на книгу, которую крутил у себя на коленях. В памяти его всплыла церквушка, где он молился со своими родителями в детстве.
— Вот что привело меня в Берген, герр Хансон. Впервые я прочел об этом в Стокгольме и пообещал себе, что удовлетворю свое любопытство в следующую поездку. — Сказав это, Бернард продолжил с энтузиазмом: — Подобные случаи давно интересовали меня. Последний раз я несколько лет назад встречался с кресгьянской девочкой из Калабрии. Но, к сожалению, у ребенка просто разыгралось воображение, и я остался неубежденным. Должен признать, что я скептически отношусь и к этой девушке. — Он понизил голос и начал нервно перебирать ногами. — Могу ли я быть с вами откровенным, герр Хансон?
— Если хотите. — Ответ Улафа прозвучал приглушенно, но глаза его метались, как пойманная в силки птица.
— У меня была младшая сестра, которая рассказывала мне о подобных явлениях Пресвятой Девы. Богоматерь являлась к ней по ночам, когда она тихо лежала в темноте, и обещала ей величие. — Он перекрестился и глубоко вздохнул, прежде чем продолжил: — Она любила меня и была очень расстроена тем, что я не верил ей и не поддержал ее перед родителями. Позже она серьезно заболела и отошла к Создателю. С того самого времени я не нахожу себе места, переживая свое недоверие к ней. Я хочу успокоиться, выяснив вероятность подобных явлений. Я прочел все, что было возможно по этому вопросу. И теперь стараюсь принимать участие в подобных событиях, когда только могу. Итак, до сего времени, герр Хансон, я несу наказание за неверие. Я мечтаю об освобождении от этого наказания и хочу добиться покоя, узнав правду о своей сестре. — Бернард раскинул руки. — Вы понимаете, герр Хансон, эту потребность в уверенности? Вы поможете мне?
«Лжец», — подумал Улаф. Убедительные слова не могли скрыть нотку злого умысла. Вслух он осторожно произнес:
— Нет! Я не уверен, что я правильно понял вас, герр Биру. Но это другой вопрос. Что такого вы хотите от меня, о чем уже не написано там?
— Все очень просто, герр Хансон. Мне бы очень хотелось знать, что вы думаете о якобы чудесном опыте этой девушки. Действительно ли он таков?
Улаф Хансон почувствовал себя в ловушке. Пока он старался привести свои мысли в порядок, у него похолодело под мышками. «Будь осторожен, Улаф!».
Прозвучал оглушающий стук в дверь. За ним раздался голос Ингрид:
— Герр Хансон. Вы впустите меня? Я забыла свой ключ дома.
Двое мужчин посмотрели друг на друга. Улаф рывком поднялся на ноги и поплелся к двери.
— Моя домашняя хозяйка. Пришла, чтобы приготовить мне ужин. Она всегда забывает свой ключ. Но она прекрасно готовит. Если вы немного подождете, я на минутку.
— Иду, Ингрид. — Если бы она была моложе, а он не так добропорядочен, то он обнял бы ее. Ему нужно было время собраться с мыслями.
Оставшись в кабинете, Бернард уселся в кресло, все еще держа клочок бумаги в руке. Боже, как болела его голова. Все было таким ненужным. Девушка-лунатик, это чертово место. На какой-то момент он предполагал, что лучше было бы сделать так, как он думал: остаться в Копенгагене и сфабриковать для Ламбрусчини историю о замарашке из Бергена. Но хитрый старый пират написал письмо прелатам в Стокгольм с подробностями его задания. Кроме того, у него повсюду шпионы. Ему показалось, что он заметил подозрительную личность, слонявшуюся рядом с ним в Христиании. Нет, он должен довести дело до конца, и это был лучший путь. Беседа с Хансоном, который выглядел достаточно искушенным для развалины, чье время ушло, и, возможно, беседа с девушкой — в компании Хансона, конечно. Вспоминая свои ощущения во время разговора с той несчастной идиоткой из Калабрии, он был уверен, что вряд ли у него появится желание говорить с ней наедине. А тут еще ее грубиян отец. Куда же пропал Хансон? Ему хотелось темноты и покоя.
Вернувшись в кабинет, Хансон не сказал ни слова. Он просто снова усадил себя и стал смотреть на гостя, приглашая его начать разговор.
«Он что-то для себя решил, — подумал Бернард. — Пусть будет, что будет».
Он ответил взглядом на взгляд.
В конце концов тишину нарушил Улаф:
— Итак, вы хотите узнать о девушке. То, о чем не написано здесь. — Он жестом показал на вырезку из газеты. Потом продолжил: — Она простой человек, с кое-каким талантом к игре на флейте. У нее живое воображение и во многом она все еще ребенок. Нет, это не совсем так. Женщина-ребенок. Она мила и, возможно, выйдет замуж за сына рыбака с согласия своего отца, после чего будет жить до конца своих дней так, как жила ее мать и мать ее матери. Видение разговаривало с ней трижды. — Он сделал паузу, беззвучно шевеля губами. После чего продолжил: — Но она не станет передавать мне сказанные слова, если вообще помнит их. — Он кивнул на бумагу в руках Бернарда. — Я написал все, что знал. И описал факты так, как их понял.
Улаф чувствовал, как стучало его сердце. Он не понимал, что происходит, но понимал только то, что он должен защитить Сигни. Собрав всю волю, он посмотрел сквозь пространство, разделявшее их. Его речь была твердой и, он надеялся, убедительной.
— Послушайте меня внимательно, герр Биру. Этот ребенок хорошо играет, но без души. Я учу ее, поскольку моя семья была обязана ее матери. Музыкант со способностями, но без души, проклят. Он обречен достичь чаши величия, но никогда не сможет испить из нее. — Улаф почувствовал, как на него наваливается усталость.
Услышав полные страсти слова пожилого учителя, Бернард ощутил облегчение. Так он и думал. Она шарлатанка, как и все подобные ей. Он представил себе британский корабль, выходящий из Портсмута через три дня, и поблагодарил счастливую судьбу за то, что заказал себе койку этим же самым утром. Два дня в этой Богом забытой дыре — это на два дня больше, чем нужно.
Но что-то в ее описании, сделанном этим старым дураком, звучало не так. В ответ он постарался тщательнее подбирать слова:
— Несмотря на то что я смущен тем, что вы сказали, герр Хансон, я все понял и уважаю вашу честность. Кажется, что мы достигли согласия по вопросу явлений. — Он жестом показал на книгу в пергаментном переплете, лежавшую на столе, и потер щеку. — Требования агиографической традиции. Но не буду ли я слишком смелым, если скажу, что у вас есть одно преимущество передо мной, касательно этой девушки?
— И в чем же оно? — Глубоко внутри Улаф знал, что сейчас услышит.
— Вы лично знакомы с предметом, а я нет. Я понимаю, что в своем недоверии похож на святого Фому, но возможно ли мне встретиться с этой девушкой? В вашем присутствии, конечно. Я бы тогда полностью удовлетворился, да и к тому же это надо сделать ради памяти моей сестры.
— Нет, герр Биру. Это невозможно, да и неразумно в этом смысле.
— Я не понимаю. Она приходит сюда на уроки игры на флейте, не так ли?
Улаф остановил его, подняв руку.
— Да, но вы не понимаете. Сигни не станет разговаривать об этих явлениях ни с кем. Она боится насмешек, недовольства отца, а более всего раскрытия того, что она считает своим секретом.
У Бернарда заблестели глаза. Битва. Это ему уже было больше по вкусу. Разве мог этот старый идиот сравниться с ним.
— Нет, нет, нет, герр Хансон, — сказал он смеясь. — Я вовсе не собираюсь разговаривать с этой девушкой. Я просто хочу посмотреть на нее. Я сам бы нашел ее, но говорят, что у нее сердитый отец, который никого к ней не подпускает. Если ее урок состоится вскоре, я могу прийти сюда как старый ваш ученик. Я смогу понаблюдать за ней во время урока. Должен признаться, что ничего не понимаю в музыкальной душе. Но я уверен, что смогу по манере ее поведения догадаться обо всем. Вы познакомите меня с ней, герр Хансон?
Улаф почувствовал себя в западне. Любой отказ прозвучал бы невежливо. Он неохотно кивнул.
— Она придет завтра в два часа дня. Вы сможете встретиться в это время. Но никаких разговоров о том, что мы с вами сегодня обсуждали. И более ничего. Мы договорились?
— Конечно, герр Хансон. Я так благодарен вам. До завтра.
Они пожали друг другу руки, и Бернард удалился. Долгое время после его ухода Улаф продолжал сидеть в своем кресле. Он закрыл глаза, отгоняя прочь тяжелые предчувствия из глубины своего сознания.
Сигни Вигеланд была рассержена. Столько часов она потратила на концерт, который Улаф задал ей. Ей нравилась эта музыка. Когда она с удовольствием играла ее на холме рядом со своей скалой, она представляла себе возлюбленного, который, как обещал ей Улаф, должен был появиться, перед тем как она достигнет полного мастерства. Но сегодня, когда она очень хотела сыграть ему этот концерт, он всего лишь сказал ей играть гаммы и повторить несколько простых мелодий, которые она бросила играть несколько лет назад. Когда она спросила его, почему так, он раздраженно заворчал. Это ее раздосадовало. Хотя ей не нравилось, когда Улаф сердился на нее, но обычно она понимала причину. Сегодня все было не так. Улаф был сам не свой, он не смеялся и не делал комичных гримас, когда она ошибалась. Это было совершенно на него не похоже. Он стучал пальцами по столу и делал ей замечания, как фру Хелвед на своих ужасных уроках физкультуры в школе.
Она очнулась от своих раздумий, почувствовав, что Улаф смотрит на нее.
— Ты не слушаешь, Сигни. Могу поклясться, что от своего чайника я слышал верхние соль чище, чем играешь ты. Как ужасно ты работаешь с мундштуком. А пальцы. Это что, молотки? Что с тобой сегодня? — Он развернул перед ней ноты. Это была детская сказка, которую он положил на музыку. — Сыграй это, Сигни, не спеша и чисто. Я хочу расслышать каждую ноту так, как будто она единственная в этой пьесе.
— Но почему, Улаф? Это такая простая вещь. Я ее уже давно играю.
— На прошлом уроке я заметил неотчетливое звучание. Потратим день, чтобы это исправить. — Он потрепал ее по щеке. — Верь мне, Сигни. Цена величия…
— Это покорность. Да, я понимаю, Улаф. Думаю, что ты прав.
Она начала играть, а Улаф смотрел на нее и думал, одним ухом слушая стук в дверь. Лучше бы она не надевала это синее платье. Ей оно нравилось, поскольку делало ее более женственной. Волосы у нее, как всегда, были вымыты до блеска. Они спадали на ее обнаженные плечи. Только слепой идиот мог не поразиться ее красоте. Ее глаза светились по-особому, когда она улыбалась, а полные губы говорили о чувственности. Если он сумеет удержать ее подавленное настроение, а Биру окажется таким же скучным, каким показался вначале, тогда все, может быть, закончится хорошо. Бледное лицо Биру проплыло в его сознании. Симпатичный мальчик. Какие глаза! В его глазах было что-то притягивающее. Он заставил себя прислушаться к размеренным нотам простой мелодии, опустив веки.
Внезапно, еще до того как она постучала в дверь, Улаф почувствовал приближение Ингрид.
— Да, Ингрид, в чем дело?
— Посетитель, герр Хансон. Он говорит, что ему назначено.
Мгновение спустя в дверях стоял Бернард Биру. Он не взглянул на Сигни, которая продолжала играть, не обращая внимания на помеху, а направился прямо к Улафу, который все еще пытался поднять свое тело с кресла. Бернард пожал Улафу руку и кивнул, приложив палец левой руки ко рту. Он встал сзади кресла Хансона и наблюдал за девушкой. Улафу хотелось видеть его лицо.
Сигни невольно подняла глаза и бегло осмотрела посетителя. Она была привычна к тому, что ее прерывали: к Улафу приходили многие.
Их взгляды встретились и задержались. Сигни чувствовала, как краснеют ее щеки. Что-то внутри нее всколыхнулось, докатившись до кончиков пальцев. Она слегка пошевелилась. Губы ласкали мундштук. Звук изменился, детская сказка наполнилась эмоциями, сдерживать которые она не могла.
Бернард продолжал слушать, но у него пересохло во рту. С ним творилось что-то ужасное. Ноги хотели подвинуть его ближе, притягательные синие глаза делали его беспомощным. Грудь сжалась, в паху все горело. Он свел колени вместе и прикусил губу, чтобы за счет резкой продолжительной боли вновь обрести контроль над собой, и стал терпеливо ждать.
Пьеса кончилась. Сигни положила флейту и продолжала молча сидеть. Улаф чувствовал ее вопрошающий взгляд.
— Хорошо, Сигни. Думаю, что следующие полчаса нам следует поработать над основными гаммами. — Он вздохнул, перед тем как продолжить: — Прежде чем ты начнешь, я хочу представить тебе сына моего прежнего ученика, который почтил меня, к сожалению, очень кратким визитом. Герр Бернард Биру из Марселя. Герр Биру, это моя ученица, Сигни Вигеланд.
Бернард не мог поверить в то, что происходило. Чувствуя, что его заколдовали, он взял руку девушки, не сводя глаз с ее лица, и поцеловал ее.
— Приятно познакомиться, фрекен Вигеланд. Вы очень хорошо играете.
Его губы коснулись ее кожи, показавшейся ему атласом. Ему не хотелось отрывать руку. Он весь дрожал внутри и жаждал, чтобы Улаф исчез.
От вида наклоненной к ее руке головы с темными волосами и от ощущения теплой влажности на запястье у Сигни участилось дыхание. Ее Бальдр. Здесь, в доме Улафа. Все так, как и должно было быть. Неожиданно она почувствовала себя чайкой, летевшей против ветра.
— Спасибо на добром слове. А вы играете на флейте?
— Немного. Но больше люблю слушать.
— Улаф, можно я сыграю новую пьесу для господина Биру? Последнюю неделю я работала над ней очень усердно. И ты даже еще ее не слышал.
— Нет, не сегодня, Сигни. Я уверен, что наш гость не будет возражать, если мы продолжим урок так, как планировали. Гаммы, Сигни. Каждая нота равно чистая по всему регистру, на всех двенадцати клапанах.
Следующие полчаса Бернард был словно в тумане. Он стоял как прикованный за креслом Улафа, стараясь понять, что с ним творилось. Ему было все равно. Каким-то чудесным образом боль в его голове прошла, и ей на смену появилась сладкая опустошенность.
Сигни разговаривала с Бальдером посредством гамм, которые она играла как любовный сонет. Ноты шептали на низких тонах, мягко, умоляюще, а затем по спирали уносились сначала вверх, а потом к Бернарду, обволакивая его чувственным объятием, обещающим любовь, ее настоящую любовь.
Их взгляды пересеклись только однажды. И в момент их встречи время остановилось. Голова девушки слегка склонилась набок, а губы открылись. Бернарду отчаянно хотелось коснуться ее еще раз. Он сдержал звериный стон в своем горле, почувствовав влагу слез.
Сигни все еще играла, когда в комнату вошла Ингрид. В течение минуты она что-то быстро говорила Улафу, а потом моментально удалилась. Улаф поднялся, на ощупь нашел свои палки и повернулся к Бернарду.
— Кажется, у нас проблема. Возник спор по поводу затрат на наш летний фестиваль. Я веду бухгалтерию, поэтому мне нужно быть там. Прошу меня простить.
Повернувшись к девушке, остановившей игру, он сказал:
— Продолжай играть, Сигни. Я скоро вернусь.
Посмотрев напоследок на Бернарда, он вышел из комнаты, оставив дверь открытой.
Только тиканье часов на стене нарушало тишину до того, пока не послышались приглушенные голоса. Затем последовал стук закрывшейся двери. И снова тишина.
Глаза Сигни блестели, она быстро произнесла:
— Я поиграю вам, если хотите.
— А что ты мне сыграешь, Сигни? — Возникшая фамильярность показалась Бернарду простой и естественной.
— Улаф задал мне выучить особую пьесу и не позволил сыграть ее сегодня. Это прекрасный концерт Вивальди. Хочу исполнить это для вас, герр Биру.
— Антонио Вивальди — это композитор, который дорог моему сердцу. Я был бы рад послушать, как ты играешь его, Синди. И пожалуйста, зови меня Бернардом.
Сигни приложила палец к губам.
— Не здесь и не сегодня. Улафу это не понравится. — Она покраснела и выглядела смущенной. — Встретимся завтра на холме, за домом моего отца. Я играю там каждый день. У мамы от флейты головная боль.
Бернард чувствовал возбуждение.
— Да, — выдохнул он. — С удовольствием. В какое время? И место? Его легко найти?
— В Бергене каждый знает холм за домом Петера Вигеланда. Но вам не следует идти тем путем. Папа болен и постоянно дома, если не возится у воды с сетями. Он… Он не очень-то жалует молодых людей. Вряд ли он будет доволен, увидев вас.
— А как же тогда?
Сигни оживилась и быстро продолжила:
— Идите к докам и попросите лодку. Скажите, что собираетесь к пещере Вельды. Там небольшой пляж, а за ним тропа, которая идет, извиваясь, вверх, к полю моего отца. Вас никто не должен видеть. Я буду там ближе к полудню. Встретимся там. Я вам сыграю… Бальдр.
Они оба услышали звук шаркающих ног, неожиданно вернулся Улаф. Он кивнул Бернарду и жестом приказал Сигни продолжить играть гаммы. Она взяла флейту и принялась играть. Она уверенно работала пальцами. Звук был ясным. Ее настроение было невозмутимым. Улаф по очереди взглянул на обоих и, усевшись в кресло, закрыл глаза. Бернард улыбнулся. Он поймал ее взгляд. Обещание на завтра.
Улаф сидел в своем кресле, свесив свои больные ноги, как ребенок. Глаза его были закрыты. Он ритмично кивал в такт подъемам и падениям гамм, повиновавшимся движениям метронома, многие годы повторявшего свои сообщения этой девочке, превратившейся теперь в женщину. Согласие с собой. Согласие, которое он нарушил своей слабостью. Может быть, он ошибся? Он помнил тот случай однажды в Париже, когда он был еще молодым. Тогда он поступил вопреки своим инстинктам и сыграл сложную партитуру до того, как был готов сделать это. Он был неправ. Он все еще чувствовал пустоту в своем сердце. О Боже! Сигни. Что я наделал!
День обещал быть ясным и солнечным с самого восхода солнца. Бернард поднялся рано и отправился мимо доков к молу, который выступал в глубь фьорда, как кривой палец. Он прищурился, глядя против солнца, и заметил, как дым спиралью вился из трубы дома, стоявшего на склоне холма. Верх крыши терялся в белой дымке. На миг ему вспомнились голые склоны холмов над Генуей. Он представил себе, как мать шла рядом с ним, а из-под их ног из потревоженной бурой земли поднимались клубы теплой пыли, забивавшейся в их волосы и ноздри. Он глубоко вдохнул соленый воздух и рассмеялся, глядя на море, ощутив свободу в своей голове. Боли не было. Только радость бытия. Повернув назад, к городу, он заметил небольшого краба, который каким-то образом заблудился и умирал у кромки мола, его крохотные лапки слабо дрожали в медленной пляске смерти. Бернард остановился и, не понимая почему, поднял это существо. Сначала он хотел забросить его далеко в воду, но вместо этого спустился по блестящим камням и осторожно положил его в лужу, оставшуюся после отлива. Обтерев руки о сухой камень, он продолжил свою прогулку, повернув назад в гостиницу. Он предвкушал то, что мог принести ему этот день, совершенно не подозревая, что кто-то наблюдал за ним в бинокль из темного входа в складское помещение, которое стояло напротив гавани.
Игнаций дождался, пока Бернард отойдет на сто метров вперед, а затем проследовал за ним на безопасной дистанции, стрелой прячась в дверных проемах, стоило только преследуемому им человеку повернуть голову или остановиться, разглядывая здание. Успокоившись тем, что Бернард вернулся к себе в номер, он расположился в дворике напротив гостиницы, чтобы иметь возможность наблюдать за входной дверью. Он выбрал самое освещенное солнцем место и, присев на корточки, принялся жевать яблоко. До сих пор ему везло: даже включая приезжих, в этом городке было немного людей. И тот, за которым он следил, больше не выделялся среди других, будучи одетым в белую рясу. Он был удивлен, когда рабочие в доке не смогли вспомнить священника. Но поскольку у него не было другого выбора, он решил пройтись по гостиницам, начав с самых лучших. Можно представить себе шок, испытанный им, когда он чуть не столкнулся с Бернардом у стойки портье в первом же заведении, в которое зашел всего лишь час тому назад. Это был он, без всяких сомнений. Игнаций не мог забыть его лицо. Он выглядел достаточно дружелюбно, улыбался и извинялся за свою неуклюжесть. Без рясы он смотрелся менее сурово. Священники! Когда они надевали свои рясы, то становились невыносимы. Интересно, стал бы Баттист менее противен, если бы не был священником? Скорее всего нет.
Игнация разморило на солнце. И может, из-за груженой телеги, медленно и неуклюже проехавшей мимо, из-за шума, устроенного чайками, налетевшими на содержимое ее груза, он не заметил, как Бернард Блейк покинул гостиницу. Солнце было уже высоко в небе, и Игнаций почувствовал, как вспотела и зачесалась его спина, прислоненная к каменной стене. Он неловко встал на ноги, борясь с моментальной вспышкой тошноты, и поискал глазами священника, который сейчас священником не являлся. Бернард опять шел в направлении гавани. Было очевидно, что сегодня он не сможет покинуть город; сегодня ни один корабль не отправлялся из порта. Разве только клипер, отбывавший в Портсмут, но он не должен был выйти в море раньше полуночи. А кроме того, в руках Бернарда не было никакого багажа. Любопытство Игнация уступило место беспокойству, когда он увидел, что Бернард Блейк положил несколько монет в руку кряжистого толстяка, только что вылезшего из рыбацкой лодки. Его беспокойство превратилось в панику, когда священник занял место толстяка в той же самой лодке и на попутной волне отчалил от пристани. Он подождал, пока лодка завернет за ближайший мыс, и со всех ног бросился к причалу, где толстяк потрошил свой утренний улов. Внутренне собравшись и стараясь казаться не особенно заинтересованным, Игнаций на ломаном немецком поинтересовался о возможности взять лодку напрокат. Толстяк принялся извиняться. Так поздно днем лодок уже не осталось. Приезжие и рыбаки. Он пожал плечами. Вот, например, тот, который только что взял лодку. Он поплыл к пещере Вельды. А что там такого?
Сгорая от злобы, Игнаций вернулся в свою дешевую гостиницу за рыбным рынком и стал наблюдать за спокойным морем сквозь бутылку пенистого норвежского эля.
Сквозь прерывистый сон, лежа в кровати мокрым от пота, Петер Вигеланд слышал, как дочь опять напевала эту мелодию. Он застонал и перевернулся, стараясь найти место поудобнее. Еще раньше он попытался встать, но пол под ногами кружился так сильно, что ему пришлось лечь снова. А он был уверен, что сможет пойти сегодня на рыбалку.
— Сигни, — пробормотал он сонно. — Что это за мелодия? Мне она нравится.
— Это новая пьеса, мне Улаф задал ее разучивать. Она прекрасна, ведь так? — Она зашла к нему в комнату и затанцевала у его постели. — С ней я словно лечу. К замку на небесах. К принцу на золотом троне.
— Замки в небе? Принцы? — Он никогда не понимал буйных фантазий дочери. — Ну, если посмотреть на то, как ты выглядишь, то ты скорее на концерт собралась, нежели летать. Ты днем будешь играть на холме? Или у тебя урок?
— Нет, папа. Я скоро собираюсь на холм. Мне многое нужно сделать сегодня днем.
— В этой одежде?
— Ох, папа, не будь таким старомодным. Девушкам нравится хорошо выглядел, даже тогда, когда им никуда особо не нужно идти.
Петер пристально посмотрел на дочь. Его глаза сузились, и на момент он забыл о тошноте и боли в голове. Все это было совершенно на нее не похоже.
— Хорошо, Сигни. Иди. Мы оба знаем, насколько важна твоя музыка, правда?
Сигни охотно кивнула. Даже если она и заметила что-то в словах отца, то не подала виду.
Рассерженный очевидным пренебрежением дочери к своим чувствам, Петер отвернулся лицом к стене. Он будет бодрствовать сегодня днем, даже если это будет последнее, что он сделает на этом свете. И станет наблюдать за холмом.
Десятью минутами позже Сигни снова зашла в комнату со своей флейтой и нотами в проволочной обложке, которую сплел для нее отец. Она осторожно поцеловала его в щеку и в радостном настроении выбежала из дому. Петер проследил из постели, как она пронеслась по саду и начала взбираться вверх, ее стройные ноги легко продвигались по крутому склону. На полпути наверх она остановилась и помахала рукой. Он помахал ей в ответ. В его глазах появился суровый блеск.
Бернард поднял весла и осторожно причалил к каменистому пляжу. Он вытащил лодку на берег, морщась от ощущения холодной воды, в которую пришлось окунуть голые ноги, и пять минут потратил на то, чтобы привязать ее сначала к торчащей ветке, а затем, подумав, к большому камню в конце пляжа. Надев носки и ботинки, он пошел вверх по утоптанной тропинке, огибавшей камни и трещины, прежде чем выйти к широкому волнистому лугу, на котором не было ни кустика, ни деревца. Только отдельные каменные глыбы, разбросанные по мягкому зеленому дерну, лежавшему на песчаной земле потертым ковром. Вверху слева от него огромный серый валун заслонял вид, а прямо под ним неровной линией шла невысокая каменная изгородь, исчезавшая за вершиной холма. Он заметил синее пятно у основания большого камня, прежде чем услышал музыку, далеко разносившуюся в неподвижном воздухе. Прекрасные, трогавшие душу звуки вели его вперед до того, как он отчетливо увидел ее.
Бернард подошел к ней сбоку. Сигни не замечала ничего, в ее сознании была только музыка, и она не увидела, как он встал там, в тени камня. В течение пяти минут они оба погрузились в мелодичную барочную музыку Вивальди. Бернард был в восторге. Он не слышал, чтобы кто-нибудь мог так играть. Глупый старик солгал ему: Сигни играла с душой. Это было похоже на личное сообщение, звуки для него одного, повисавшие в воздухе, слетев с губ женщины, прикосновение к которой он не мог пока себе объяснить. Когда замерла последняя нота, Сигни повернулась и посмотрела на него. Она улыбалась, глаза ее были широко раскрыты и смотрели с надеждой.
— Бернард, я не слышу тебя. Тебе понравился мой Вивальди? — Она нервно захихикала.
Бернард присел на корточки рядом с ней. Он положил плоскую коробку и небольшой сверток к подножию камня и, сняв куртку, расстелил ее на траве.
— Это было прекрасно, Сигни. Я и не представлял, что ты так хорошо играешь. Когда-нибудь ты прославишься. Знаешь, немногие женщины играют на флейте. Говорят, это мужской инструмент. — Он рассмеялся. — Ты можешь служить доказательством того, что люди ошибаются.
— Ты правда так думаешь? Улаф говорит, что путь будет длинным и сложным и что я должна долго работать, прежде чем смогу играть в концертных залах. — Она задумчиво погладила флейту. — Иногда я задаю себе вопрос, действительно ли флейта для меня. Другие девушки, которых я знаю, выходят замуж. Некоторые даже этим летом. — Она рассмеялась. — А я только и знаю, что упражняюсь в игре на флейте. — Она кокетливо посмотрела на него. — Ты думаешь, я зря теряю время, Бернард?
Он был испуган и в то же самое время сильно возбужден. Боль исчезла из головы, ей на смену пришли чувства, которые он раньше не испытывал. Он двигался по незнакомой дороге. Его руки вспотели, и он чувствовал, как набухло у него в паху. Она открылась, еще одна страница его судьбы, строки которой он не мог предугадать. Даже когда он улыбался, потянувшись, чтобы коснуться ее руки, Бернард чувствовал, что закрывает свои уши для тихого голоса, шептавшего ему раньше, и для всего другого, что могло бы помешать его безудержному стремлению.
— Сигни, сыграй свой концерт снова. Ты, я и Вивальди. А я закрою глаза и послушаю.
Пока она играла, Бернард обнаружил, что его тело вело себя беспокойно. Он подвигался все ближе, пока не почувствовал ее тепло и не положил руку ей на колено, слабо барабаня пальцами в такт ее игре. Когда последние звуки окутали его чувственной сладостью, он протянул вторую руку, засунул ее под ее густые волосы и оставил лежать на ее шее. Вдалеке замычала корова, нарушив тишину, не желавшую слов. Сигни положила флейту и повернулась к нему лицом, одной рукой дотронувшись до его щеки. Бернард осторожно притянул ее к себе и нежно поцеловал. Он долго впитывал в себя ощущения, казавшиеся ему незнакомыми, удивительными, но безумными, поскольку их хотелось все больше и больше. Он прижался сильнее и почувствовал ее ответное движение. Ее руки сами собой обняли его, и оба они слились воедино, раскачиваясь в неуправляемом страстном желании, которое не позволяло разъединиться.
Он не знал, что делать. Он пытался раздеть ее, но запутался в пуговицах и завязках. В конце концов грубо спустил ее платье до пояса и принялся целовать ее белые груди, чувствуя языком крепость сосков. Волнение в его чреслах было нестерпимым, так что ему казалось, он вот-вот взорвется. Он боролся с этим, прижимая ее голову ближе к себе и выдыхая со стоном ей прямо в шею.
Сигни прижимала его к себе, чувствуя грубую материю рубашки своей грудью, и плакала. Но это были не мучительные стоны, а сладкие слезы любви. Ее Бальдр пришел к ней. Инстинктивно она стащила с него рубашку, обнажив его грудь. Она терлась о него, а когда они оба упали на колени, почувствовала цепочку на его шее и небольшой медальон, задевавший ее губы, когда она водила ими по его груди.
После они долго лежали на солнце. Сигни положила голову ему на плечо, одной рукой рассеянно перебирая тонкую серебряную цепочку у него на шее. Она никогда не чувствовала себя такой счастливой. Теперь она была женщиной, познавшей любовь. О будущем не думалось. Только здесь и сейчас, с ее Бальдром. Бернард ласково гладил ее грудь, иногда целуя то в щеку, то в ушко.
Он сдерживал сумбур мыслей где-то на краю сознания и, подобно Сигни, наслаждался моментом.
Ее сонный голос прервал его мечтания.
— Что это у тебя на шее, Бернард? — спросила она, показывая на небольшой медальон. — Она похожа на Фригг.
— Похожа на кого? — В голосе Бернарда внезапно зазвучала тревога.
— На Фригг, мать Бальдра. — Она подняла голову и серьезно посмотрела на него. — Не смейся надо мной, Бернард. Но Фригг приходила ко мне. Сюда, на этот самый луг. В туманные дни. Она была одета вот так же. — Она показала на медальон.
— А откуда ты узнала, что это была Фригг?
Ее ответ удивил его.
— А кто же еще? Я часто просила Фригг прийти ко мне и послать мне Бальдра. Теперь она выполнила обе просьбы, — счастливо добавила она и положила голову на грудь Бернарду.
Петер Вигеланд пошевелился, когда Сигни вошла в комнату и на цыпочках прошмыгнула мимо его кровати к гардеробу, которым она пользовалась вместе со своей матерью. Он приоткрыл один глаз и рассеянно уперся взглядом ей в спину, пытаясь добиться прояснения в голове. Он ругал себя за недомыслие. Бодрствование, которое он пообещал себе, исчезло после половины бутылки крепкого спиртного, которое было употреблено для того, чтобы всего лишь облегчить головную боль. Если она встретила кого-то там, наверху, то сейчас уже слишком поздно что-либо предпринимать. Сигни обернулась, и он быстро закрыл глаза и притворно захрапел, пока не услышал, как она запела, а потом рассмеялась, играя с Рефусом, их собакой, в саду.
Бернард поднялся, сел на кровати и стал безучастно смотреть в окно на гору Флэйен. В голове царил первозданный хаос, но не из-за привычной безжалостной боли, а от клубка эмоций, который невозможно было распутать. Бернард вздохнул. Он должен был принять решение по поводу всего, что произошло. Следовало расставить по значимости и приоритету вещи незнакомые, прекрасные и волнующие. Сегодня днем он слепо следовал своим эмоциям, ему не мешали тихие голоса и темные образы, обычно определявшие его действия. Он познал наслаждение, о котором даже и не мечтал, и обрел тоску по другому человеку, которая непривычной тяжестью легла ему на сердце, равно как и опьянила его чувства. Бернард снова лег на кровать и, закрыв глаза, позволил Сигни плыть по его внутреннему взору, то приближаясь, то удаляясь. Когда ее лицо было отчетливо видно и она улыбалась, то он снова был с ней на лугу, переполненный радостью. Когда она удалялась и теряла форму, лицо становилось крошечным, как кусочек мозаики, предсказывавшей его судьбу. Он лежал так, с широко открытыми, неподвижными, ничего не видящими глазами, пока комната не погрузилась в сумерки, пока темнота не сгладила контуры предметов. Только легкое биение у виска выдавало, что он жив. После долгого перерыва тихий голос снова зашептал ему в темноте.
Когда Бернард поднялся, стрелки на часах с маятником показывали время, близкое к полуночи. Хотя следовало поторопиться, его движения были медленными, неспешными, как будто он уже был где-то в другом месте. Он снял парик и достал из сумки белую рясу. Не прошло и минуты, как он снова превратился в доминиканского священника. Взяв упакованную вновь сумку, он бесшумно вышел через запасной выход и направился по пустынным улицам к причалу. Взойдя на борт клипера, он быстро переговорил с вахтенным, после чего его проводили в небольшую каюту.
— Каюта не роскошная, — пожал плечами помощник капитана, говоря по-английски с невнятным акцентом, который Бернард не смог определить, — но это лучшее из того, что можно было найти за такое короткое время до отхода.
Менее часа спустя Бернард почувствовал качку, судно вошло в глубокий проход фьорда. Он лег на койку, запрятав мысли о Сигни на самый край подсознания. Да, это было гораздо легче сделать, когда ее нет рядом. На какое-то время ее образ снова захватил его. Она даже успела прошептать, что он принадлежал ей. Завтра она ждала его там же на холме, где он не был Бернардом. Просто был другим человеком, говорившим то, о чем не думал, тянувшимся к губам, которых не хотел и в которых не нуждался. Он покачал головой. Она выполнила свое предназначение, то, которое будет понято со временем. Стала еще одной пешкой в его судьбе. Чувство опустошенности, терзавшее его изнутри, было всего лишь эмоциональной реакцией. Завтра все пройдет.
Игнаций пробуждался постепенно, словно выходя из ступора. Он пытался собрать свои мысли воедино, несмотря на расплывчатость сознания. Пустая бутылка лежала рядом с его кроватью. Он внезапно вскочил, морщась от боли, возникшей в висках, выглянул наружу и посмотрел на солнце. Оно стояло высоко в небе, и вокруг него собирались облака, обещая дождь. Как мог он так глупо поступить? Он слишком много выпил. Он не видел, как священник вернулся накануне вечером, и теперь даже представить себе не мог, где можно его найти. Он быстро оделся, неуверенной походкой вышел на свет и занял позицию у гостиницы священника. Он прождал час. Ничего! Он потоптался еще несколько минут в нерешительности, затем живо, насколько позволяла ему больная голова, отправился тем же путем, каким пришел вчера. Получасом позже он уже сидел в лодке, осматривая каменистый берег. На берегу был всего один пляж, и он увидел тропинку, которая шла вверх мимо скал. Пещера Вельды. Священник был там вчера. Почему его не может быть там и сегодня? Игнаций неуклюже причалил лодку, в спешке привязал ее к ветке, торчавшей из песка, и с трудом начал подниматься вверх, думая о том, что он найдет, когда попадет туда.
К счастью, она стояла спиной в тот момент, когда он достиг вершины, иначе наверняка бы заметила его. Игнаций опустился на колени и, спрятавшись за большим камнем, стал наблюдать за девушкой в синем платье. Она ходила туда-сюда возле скал, пройдя мимо него в нескольких метрах, чтобы посмотреть на тропу. Было очевидно, что она ждала кого-то. Спустя какое-то время она вернулась к большому камню, лежавшему в отдалении. Несколькими секундами позднее до Игнация долетел звук играющей флейты, мелодичный, милый и, как уловило даже его нетренированное ухо, полный грусти. Она играла долго, после чего снова принялась беспокойно ходить, вглядываясь в сторону моря и на тропу, которая вела к пляжу.
Его глаз привлек металлический блеск, но он не осмеливался сдвинуться с места до ухода девушки. Казалось, прошло много времени, прежде чем она ушла, медленно обходя неровную каменную изгородь, в сторону нижнего луга. У Игнация все затекло, и ему хотелось встать, но нужно было дождаться, пока девушка полностью не скроется из виду, поскольку она постоянно оглядывалась через плечо. Когда она исчезла, Игнаций вскочил и бросился по каменистой тропе туда, где поднял чудотворный медальон, подобный тому, что носил Альфонс. Блейк, должно быть, обронил его вчера. Игнаций положил его в карман и потянулся, чтобы размять свои ноющие мышцы. Еще один день потрачен впустую. Куда делся священник? Игнацию ничего не оставалось, как вернуться на свое место у гостиницы и ждать. С рассеянным видом он начал спускаться с холма к пляжу. Кусок обломленной ветки лежал на гладких серых камнях. Лодки не было. Она медленно уплыла с отливом метров за двести от берега к глубокой холодной воде.
Петер Вигеланд допил из бутылки все до капли и снова вернулся к своему нескончаемому наблюдению, сосредоточившись на одиноком кусте у самой вершины холма. Он чувствовал себя гораздо лучше. Тошнота прошла, и в какой-то момент он чуть было не пошел к своей лодке. Но вместо этого провел большую часть дня в большом кресле на веранде. Шла вторая половина дня, а ее все не было. Еще полчаса, и он пойдет и найдет ее, их. Он вынул зубами пробку из еще одной бутылки и звучно отпил из нее. Жидкость обожгла ему внутренности, и он облизал губы. Боже, как он хотел ошибиться. Но он не ошибался.
Этим утром Сигни была необычно радостной, она смеялась и пела, расхаживая по всему дому, как маленькая девочка. Но ее мысли витали где-то далеко. Как правило, она принималась болтать без умолку с любым, кто готов был ее слушать. С ним, с Ингрид, с собакой Рефусом. С кем угодно. Сегодня утром она даже не заметила его присутствия. Она долго сидела перед зеркалом и причесывалась, напевая мелодию, которую он никогда не слышал. Затем он увидел, что она надела свое лучшее платье, а нос уловил запах духов его жены, подарок ее брата Свена, которые он привез из Стокгольма два года назад. Сигни также рано достала чехол от флейты. Он лежал на столе уже с утра, а она постоянно смотрела в сторону холма, и лицо ее выражало нетерпение.
— Сигни, почему бы тебе не остаться сегодня дома и не поупражняться здесь, а я бы послушал? — Петер вложил в этот вопрос столько искренности, сколько мог, зная наперед, каким будет ответ.
— Не сегодня, папа. У меня там лучше получается. Ты ведь знаешь. — Она сказала это легко и невинно. Это разозлило его.
Сигни чмокнула его в щеку.
— До свидания, папа. Я, может быть, задержусь. Это трудный концерт, и я хочу подготовить его для Улафа к моему следующему уроку.
Она была у двери, когда Петер решил проверить еще раз свои подозрения.
— Может быть, ты хочешь, чтобы я пошел с тобой? Думаю, у меня хватит сил, если мы пойдем медленно. Я обещаю не мешать тебе.
Что-то умерло внутри него, когда он заглянул ей в глаза. Там поселилось нечто дикое и отчаянное.
— Нет, папа. Ты все еще слишком болен. — Она взяла флейту и выбрала несколько нотных листов. — Пока, папа.
Сигни исчезла, прежде чем он успел ответить, почти бегом направившись к тропе. Даже не помахала рукой на этот раз, это были целенаправленные шаги того, кто знает, куда идет. Петер начал пить еще до того, как она исчезла из виду.
Петер Вигеланд рассмотрел Сигни на вершине холма сквозь пьяный туман. Она стояла, глядя на путь, которым пришла. Затем она медленно начала спускаться по тропе. Петеру показалось, что она очень долго шла до дома. Он притворился спящим, когда она проходила мимо его кресла. Сигни выглядела расстроенной. Что-то случилось там, на холме. Это было ясно. Сначала он решил прямо спросить об этом. Нет, потом, она подождет. А вот мерзавец, который расстроил ее, — нет. Он слышал, как Сигни суетилась в доме, как звенела посуда, когда она начала готовить ужин. Он бесшумно встал с кресла и, насколько мог не качаясь, направился вверх по холму.
Игнаций был скорее раздражен, нежели обеспокоен. Кто-то должен был достать лодку. Тропа, по которой ушла девушка, должна была куда-то привести. Ругая себя за небрежность, он пошел от пляжа по склону, а затем через луг, туда, куда ушла девушка. Хорошо утоптанная тропа извилисто спускалась прямо к окраинам города. Игнаций прищурил глаза и вытянул шею. Кто-то двигался по тропе ему навстречу. Это был мужчина. Возможно, фермер, спешащий проверить свою скотину. Вдалеке паслось несколько овец. Игнаций помахал рукой и ускорил шаг.
Их разделяло около двадцати метров, когда Игнаций понял, что что-то не так. Фермер побежал, переваливаясь своим грузным телом с боку на бок. Он кричал что-то, но Игнаций не мог разобрать слов. На какой-то миг Игнаций застыл на месте, расстояние между ними сокращалось. Он уже мог рассмотреть глаза бегущего и его огромные руки, уже протянутые к нему.
Охваченный страхом, он побежал наверх, к скалам. В боку жгло, от учащенного дыхания пересохло горло. У вершины ноги устали и отказались двигаться. Перейдя на шаг, он оглянулся на своего преследователя. Он чуть не зарыдал от облегчения, увидев, что человек отстал и двигался неустойчивой походкой, а потом рухнул на четвереньки. Прижав одну руку к боку, Игнаций побежал снова почти галопом вниз по склону к берегу. Дважды он падал на гальку, рассыпавшуюся под ногами, прежде чем очутился на маленьком пляже, с двух сторон окруженном морем. Он бросился в воду и сразу же выскочил на берег, холодная вода сводила мышцы и не давала дышать. Глаза бешено искали место для укрытия. У одного края пляжа лежала неровная груда камней. Он начал отчаянно взбираться на нее, царапая руки об острые края. Из горла его вырвался жалобный вой, похожий на звериный, когда он попытался спрятаться в расщелине, образованной камнем, наклоненным к скале под углом. Вход в расщелину закрывал одиноко стоявший куст. Игнаций сжался, сложившись пополам так, что его высохшие губы оказались прижатыми к соленой грубой поверхности скалы. Он закрыл глаза и попытался контролировать дыхание.
Казалось, прошла вечность. Игнаций ощущал, что биение в груди утихло, а дыхание стало более спокойным, хотя судорожный страх не уходил. Он напряг слух. Были слышны только крики чаек сверху и шум волны, набегавшей на камни. И только он подумал о том, сколь долго ему придется там находиться, как услышал звук. Сначала это было тихое царапанье, шедшее откуда-то с расстояния, потом оно приблизилось. Он закрыл голову руками и затаился. Звук прекратился, наступил момент ужасной тишины. Игнаций чувствовал, что кто-то навис над ним, но не смог заставить себя открыть глаза. Сильные руки схватили его за рубашку, вытащили и поставили на ноги, прижав к скале. Он вскрикнул от острой боли в спине. Прежде чем успел прийти в себя, руки снова взялись за него, крепко сжав горло. Он принялся сопротивляться, пиная нападавшего ногами. Последовал удар коленом в живот, и его ноги перестали слушаться. Лицо нападавшего было рядом с его лицом, и он почувствовал сильный запах спиртного. Игнаций попытался сказать что-то, но невозможно было произнести ни слова. Слышны были только удары его головы о камень. Рот судорожно открылся, стараясь поймать воздух, которого не хватало. А потом ему показалось, что все кончилось. Огни, плясавшие перед глазами, потухли, и неожиданно он перестал слышать ругательства. Даже голова прекратила биться о камень, а лишь двигалась вперед-назад медленно, ритмично, словно во сне. Затем темная волна поглотила его, и он больше не видел того, кто на него напал.
Петер Вигеланд опустил бесчувственное тело на землю и тупо уставился на него. Он тяжело дышал и чувствовал неожиданную слабость. Он оперся на скалу и минутой позже потащил тело ногами вперед к пляжу. Петер обшарил карманы. Единственной вещью, представлявшей интерес, был католический медальон. Он положил его к себе в карман.
Петер пристальней вгляделся в лицо и с облегчением понял, что оно принадлежало совершенно незнакомому человеку. Возможно, одному из тех бродяг, которые наводняли город в летние месяцы, чтобы поживиться за счет приезжих… и юных девушек. Он всегда считал, что у Сигни вкус был развит лучше. Лицо мягкого, слабого человека. К тому же не скандинава. Он оттащил тело на камни, выступавшие из воды, и медленно побрел вверх по холму.
Сигни читала в своей комнате и не заметила, что отец спускался с холма. Подняв голову, она удивилась, увидев его в комнате. Петера слегка покачивало, а глаза блестели от злости.
— Ты даже и не заметила, что я ушел, да? Ты думала о чем-то более приятном?
— Да, папа. Я думала, что ты почувствовал себя лучше и пошел к лодке. Что-то случилось? — Она была в замешательстве.
— Что-то случилось? У меня дочь — шлюха, а ты спрашиваешь, что случилось. Ты меня за полного дурака принимаешь?
— О чем ты, папа? Я не шлюха. Все не так, как ты думаешь. — Голос у нее дрожал.
Петер заглянул ей в глаза, вплотную приблизившись к ней лицом.
— И ты хочешь сказать, что ни с кем не встречалась там, на холме, тогда, когда должна была упражняться? — Он скривился в гримасе. — О да, упражняться. Только в чем? — Он упал на пол, но сумел удержать голову, глаза его были полны сарказма.
Сигни встала перед ним на колени с тем, чтобы заглянуть ему в глаза.
— Я не буду лгать тебе, папа, я никогда этого не делала. Мне нужно было сказать тебе об этом вчера. Я хотела, но боялась. Ты становишься таким сердитым. Да, я встретила одного человека. Он замечательный, и я люблю его. Он добрый, папа. И благородный. — Она сжала его руку. — Он друг Улафа, папа. Я знаю, вы подружитесь. — Она попыталась слегка улыбнуться. — Мне он кажется очень симпатичным, папа. Ну, прямо как ты.
— Прекрати! — Петер стукнул кулаком по стене. — Ты моя единственная дочь. У тебя большое будущее. И мне все равно, кто он такой. — Его голос сорвался на шепот: — И больше он до тебя не дотронется.
Неожиданно Сигни стало страшно.
— Что ты имеешь в виду?
Петер вытащил цепочку и бросил ее к ногам Сигни.
— Уверен, что она тебе знакома.
Она не поверила своим глазам. Медальон с Фригг блестел на деревянном полу под ее ногами. Сигни подняла его.
— Откуда у тебя это?
— Я взял у него. Там, наверху. — Он показал рукой на холм.
На миг сердце Сигни замерло от радости. Он все-таки пришел. Это была вспышка счастья, прошедшая столь же быстро, как и появилась.
— Со всем остальным он упокоился на дне фьорда. Чтоб он в аду сгорел. — Петер поднялся с пола и в упор посмотрел на Сигни, все еще стоявшую на коленях, побелевшую и лишившуюся дара речи. — Все кончено. Ты понимаешь? — Он потер руки. — А у нас все будет так, как было. — Кивая, будто соглашаясь с собой, он продолжил: — Да, тебе завтра на урок музыки. Важная пьеса, которую Улаф задал тебе выучить. А сейчас ложись спать, дочка. Мне еще кое-что нужно сделать. Давай больше не будем об этом говорить. — Он наклонился, поцеловал ее в лоб и вышел из комнаты.
Петер дождался наступления темноты, прежде чем спустил лодку на воду. Никем не замеченный, он погреб сквозь туманную мглу к пещере. Достав тело, он привязал к нему камни, которые захватил с пляжа, и положил его на корме. Лодка доплыла до глубокого места, и тихий всплеск нарушил тишину ночи в тот момент, когда тело прошло сквозь спокойную поверхность воды. Петер долго смотрел туда, откуда по воде расходились невидимые ему круги. Неожиданно он почувствовал, что очень устал. Из ниоткуда появились слезы. Они просто полились. Он уронил голову на руки, державшие весла, и зарыдал.
Петер Вигеланд сонно посмотрел на дочь, когда она дотронулась до его плеча.
— Завтрак, папа.
— Уже утро, дочка? Мне пора. Рыба ждать не будет. — Он рассмеялся.
За едой он наблюдал, как Сигни управлялась с домашними делами, которыми обычно занималась ее мать.
Она не пела, но и не выглядела особо расстроенной. Он был прав. Его дочь уродилась в Вигеландов. Все произошедшее, возможно, больше взволновало его, нежели ее. Такие послушные долгу дочери, как Сигни, быстро понимали свои ошибки. Пусть все это послужит ей хорошим уроком.
— Вот твой обед, папа. Я думаю, что ты не намного опоздаешь до отлива. Другие лодки уже вышли.
— Ах ты моя хорошая девочка! Твой папа тебя любит. — Он обнял ее и поцеловал в щеку, не заметив из-за наступившего чувства облегчения, что она не ответила ему.
Полицейский инспектор Пиет Халворсен был приятно удивлен, увидев Сигни, вошедшую в небольшую комнату, служившую ему кабинетом. Он подтянул живот и пожалел, что не причесался, как следовало. Без всякого сомнения, дочь Петера Вигеланда была настоящей красавицей.
— Доброе утро, Сигни. Что привело тебя в это невеселое место? Ты хочешь пригласить меня на летний бал? Сначала мне нужно спросить разрешения у жены. — Он рассмеялся своей собственной шутке.
Но Сигни даже не улыбнулась. Она выглядела серьезной и говорила так, как будто не слышала его.
— Я пришла, чтобы рассказать вам кое-что, инспектор Халворсен. То, что вам следовало бы знать.
— Что случилось, Сигни? — удивленно спросил Халворсен. «Несчастный случай? Пьяный матрос залез рукой туда, куда не следовало? И если такое случилось, то придурку повезло, что она пришла к нему, а не к своему отцу».
— Убит человек. Его тело покоится на дне фьорда. Он не здешний… — Она умолкла, и Халворсен заметил, что она пытается сдержать себя.
Он показал на стул и потянулся за пером и бумагой.
— Сядь, Сигни, и немного передохни. А теперь давай все сначала, расскажи мне, не торопясь, откуда ты все это знаешь. Кого убили?
— Это мой отец. Это отец убил его.
Сказав это, она вскочила на ноги и выбежала в дверь. Халворсен неуклюже поднялся.
— Сигни, подожди. Вернись!
Опять пошел дождь, и с фьорда поднимался туман. Сигни Вигеланд положила сверток у подножия большой скалы. Медленно раздеваясь, она снимала свою верхнюю грубую одежду, как бабочка, освобождавшаяся от кокона. Губы ее были подкрашены, а волосы спускались на грудь золотыми кистями. В холодной мгле ее нижняя юбка с кружевами прилегала к телу, как атлас. На подъеме туфелек аккуратно было вышито по одной красной розе.
Она слегка подушилась под мышками и у запястий и, напевая одну из партий дуэта Франсуа Девьенна, начала расчесывать волосы, а когда закончила, то завязала их сзади темно-синей бархатной лентой. Потом наклонилась и достала из свертка тонкую серебряную цепочку, холодную как лед. Капли влаги собрались на медальоне, висевшем на ней. Она застегнула цепочку на шее и поднесла серебряный овал к губам, прежде чем лицо Фригг коснулось ее теплой кожи. Все еще напевая, она аккуратно натянула синее платье через голову и пошла сквозь мглу к скалам. Она остановилась у края обрыва. Далеко внизу в ожидании лежала серая, спокойная холодная морская вода. Она заточила в себе ее Бальдра, спрятав от нее его красоту во мраке глубины. Она посмотрела вниз, поискав глазами его лицо. Он был где-то там, он звал ее из серой пелены. Сигни заметила вдалеке взлетевшего сокола, его грациозные крылья поднимались и опускались в полете.
— Лети, мой красавец. Унеси мою душу в Вальгаллу. Мое тело идет к Бальдру.
Сигни широко раскинула руки и прыгнула в бездну. Она летела и летела вниз. Она видела улыбку на его лице, поднимавшемся из глубины, руки его тянулись к ней. Она крикнула:
— Фригг!..
Несмотря на то что он много странствовал с Домиником, Родольфу не приходилось бывать до этого в Париже. Ему хотелось познакомиться с университетом, который, по мнению некоторых, мог сравниться с университетом в Болонье. Он нашел монастырь Святого Иоанна в добром соседстве с несколькими церквями, которые были построены повсюду вокруг университета. Брат Матфей, настоятель монастыря, тепло приветствовал его и настоял, чтобы он отдохнул перед вечерней молитвой. Братья-проповедники, как показалось Родольфу, неплохо обосновались в Париже после очень скромного начала тремя годами ранее. Парижане толпами собирались, чтобы послушать их проповеди. Им уже приписывались чудеса, а служба, которую провел Реджинальд в церкви Нотр-Дам незадолго до его безвременной кончины, вдохновила многих вступить в орден. Даже в этот самый день Родольф видел одного из них: богатого человека, присоединившегося к братьям-доминиканцам после того, как услышал их пение на холодных улицах, тогда как он сам нежился в теплой постели. Тем не менее Уголино был прав. Посмотрев на то, как идут дела в монастыре, Родольф понял, что здесь его организаторским талантам найдется применение.
Брат Рекальдо был одним из последних, с кем познакомился Родольф. Когда прибыл Родольф, он проповедовал в Лиможе. Они разговорились однажды утром после молитвы, идя вдоль набережной Сены напротив шумного, грязного рынка. Родольф слушал рассказ Рекальдо о том, как можно по весне узнать, не заболеют ли виноградники этим летом. Когда пришла очередь Родольфа, он рассказал Рекальдо историю о списке имен, найденном им на теле блаженного Доминика. Рекальдо слушал очень внимательно, как и предполагал Уголино. Он также согласился с Уголино по поводу Реджинальда, который когда-то был его коллегой по Парижскому университету.
Вечером того же дня Рекальдо в своей келье показал Родольфу единственную вещь, принадлежавшую Реджинальду, которую тот всегда носил с собой и о которой всегда помнил. Это была небольшая икона Богоматери, на которой Пресвятая Дева была изображена в полный рост с распростертыми руками в молчаливом смирении. Икона была в скромном окладе, отлитом из сплава олова со свинцом. Реджинальд рассказывал Рекальдо, что она явилась ему точно в такой же позе, когда он лежал больным в Риме, и что она излечила его от болезни. Рекальдо бережно взял икону, думая при этом о решении Уголино. Оно было правильным и соответствовало воле самого Реджинальда. На следующий вечер двое монахов тайно трудились до самого утра, запечатывая письмо Доминика внутрь иконы. После заутрени они принесли икону в церковь и повесили ее на евангельскую сторону алтаря. Реджинальд всегда обращал свой взор во время молитвы именно туда. Он полагал, что недостоин смотреть на дарохранительницу.
В тот год, когда до Уголино дошла эта весть, он стал папой Григорием IX. Он воспринял ее со скорбью и смирением. Одна из дверей закрылась для всех, кроме тех, на кого укажет Господь. Тем летом в Париж пришла чума. Она забрала с собой братьев Родольфа и Рекальдо. Оба они скончались, возрадовавшись в муках своих и в ожидании рая. Уголино сомневался, чтобы даже один из двоих подумал на своем смертном одре о тайне, которую теперь не знал никто, кроме него самого.
Джон Колборн созвал совещание сразу же после того, как завершил изучение докладов, поступавших во время успешной военной кампании, проведенной им на юге. Присутствовало только трое. Генерал-майор Джон Клитероу и полковник сэр Чарльз Грэй были военными людьми и к тому же его подчиненными. Это означало, что совещание обещало быть коротким и пройти в обстановке согласия.
— Ясны две вещи, — сказал Колборн после того, как чай был выпит, с формальностями было покончено и разговор принял истинно деловой характер. — Нельзя рассчитывать на то, что обычные суды этой страны будут вершить беспристрастное правосудие в делах между королевской властью и ее подданными. Также совершенно понятно, что на этот раз должно быть осуществлено подлинное правосудие. Эти беспорядки, джентльмены, произошли в результате нашего благодушия и неуместного человеколюбия, проявленного нами год назад.
— Я согласен, — сказал Клитероу. — Газеты требуют возмездия. Мы обязаны действовать незамедлительно.
Третьим участником совещания был высокий худощавый человек, чьи манеры вести себя делали его похожим более на профессора, нежели военного. Чарльз Грэй прибыл в Канаду в 1835 году, чтобы за компанию со своим другом Джорджем Гиппсом работать в назначенной британским правительством Королевской следственной комиссии по делам политических беспорядков на территории Верхней и Нижней Канады. Зная Колборна, Грэй понимал трудность положения, в котором он оказался. Этот человек принадлежал к XVIII веку. Поэтому Грэй должен был вести себя очень осторожно и тщательно выбирать слова. Он решил предпочесть простую, решительную манеру.
— Да, я тоже согласен. У нас нет выбора. Мы не можем позволить им уйти безнаказанными на этот раз. Мы должны их судить.
— Я рад, что вы согласны, сэр Чарльз. Но только никаких судов присяжных.
— А что же тогда? — Грэй все еще не мог понять, куда клонит Колборн, и это раздражало его, поскольку он заметил, что Клитероу уже одобрительно кивал.
— Трибунал, сэр Чарльз. Мы будем судить их судом трибунала. Председательствовать будет генерал-майор Клитероу. Это будет праведный суд. Будут призваны свидетели, и все судебные процедуры должны быть проведены открыто. В состав трибунала войдут только военные, а его решения будут окончательными и не подлежащими обжалованию.
— Если только вы того не пожелаете, — перебил Клитероу.
— Конечно, — ответил Колборн.
Грэй озабоченно возразил:
— Военный трибунал? Не будет ли это опасным прецедентом, ваше высокопревосходительство? Местные суды все еще работают. Никакого военного положения не объявлено. Британское общее право ясно определяет…
— Мне нет дела до того, что определяет британское общее право, — на этот раз раздраженно сказал Колборн. — Мне хорошо известно, что менее чем за год здесь произошло два бунта. В первый раз никто не был осужден. Но, клянусь Господом, на этот раз такого не случится. Я буду продолжать действовать так, как мне предписано.
— Даже если в этом нет никакой необходимости?
Колборн, казалось, немного успокоился.
— Но она есть, сэр Чарльз. Есть такая необходимость. Дайте мне закончить. — Он повернулся к Клитероу. — Генерал-майор, сколько у нас арестованных?
— Более восьмиста, ваше высокопревосходительство.
— Все виноваты, но не все в равной мере, сэр Чарльз. Поэтому наше правосудие будет справедливым. Неумолимым, честным, но в высшей степени милосердным. Мы оправдаем большинство. Кое-кого сошлем. — Он продолжил, пристально глядя на Грэя, а не на Клитероу. — Определенное количество будет приговорено к смерти. Некоторых из них мы повесим. Сам процесс будет длиться до тех пор, пока общественность не потеряет к нему интерес.
Грэй ухмыльнулся про себя. Колборн не забыл прежние уроки, полученные во времена, более благоприятные для прав привилегированных, нежели для распространяющегося мнения в пользу универсальности закона. Милость и жестокость, с неопределенной отсрочкой, специально для того, чтобы подчеркнуть и то и другое. Все-таки, что ни говори, старая гвардия оставалась хотя бы предсказуемой.
— А эти арестованные? Будет ли им обеспечена соответствующая защита?
— Конечно, — приличествующим образом ответил Колборн. — Требования закона будут исполнены. Я даже уже решил, кто будет представлять защиту. Господа Драммонд и Харт. Хороший выбор, не правда ли, сэр Чарльз?
Грэю ничего не оставалось, как проявить восхищение прозорливостью Колборна. Репутация двух этих адвокатов была безупречной.
— Да, это наиболее подходящие кандидатуры, ваше высокопревосходительство. И я уверен, что у них будет обычный в таких случаях доступ к арестованным, достаточно времени и свободы действий, чтобы подготовиться к соответствующей защите.
Колборн посмотрел на Клитероу, и в какой-то момент в его взгляде промелькнула настороженность. Он быстро преодолел это и открыто продолжил:
— Будут, конечно, некоторые ограничения. Просто у заговорщиков и так много возможностей уйти от ответа. Могут быть представлены лжесвидетели, и многие будут давать ложные показания умышленно, поскольку они все равно не признают британских законов. К тому же многие арестованные неграмотны. Нет, по-моему, мы должны быть более вольны в своих действиях, нежели того требует британское законодательство.
— Насколько более? — напрямую спросил Грэй.
— Судопроизводство должно полностью вестись по-английски.
Грэй вздохнул.
— Ну конечно.
На его сарказм Колборн ответил своим:
— Мне приятно, что вы понимаете это. Я также решил, что Драммонд и Харт не будут ничего оспаривать в пользу своих клиентов. Они могут советовать, даже зачитывать предварительно подготовленные заявления, но не более. Каждый подзащитный должен будет отстаивать себя сам.
От удивления Грэй открыл рот, не веря своим ушам.
— Ваше высокопревосходительство, вы не можете так делать. Это неправильно. Ее величество не согласится с этим. Тайный совет не поддержит ваших действий.
На этот раз ухмыльнулся Колборн:
— И кто же им об этом расскажет? Тайному совету есть о чем думать и без прецедента, который я создаю. Я верну британской короне законно принадлежащие ей земли, мирные земли, в которых брюзжание кровожадных радикалов не будет беспокоить существования благопристойных мужчин и женщин, независимо от языка, на котором они говорят.
Грэй встал.
— Прошу разрешения проинформировать вас, ваше высокопревосходительство, что я поставлю высокопоставленных франкоязычных законников этого города в известность о ваших намерениях. Я соглашаюсь с вашими действиями, какими бы позорными они ни были, поскольку я ваш слуга перед нашей королевой. Но тем не менее я джентльмен, с рождения уважающий право любого человека на справедливый суд. Вы посягаете на это право, поэтому я подчиняюсь только своему служебному долгу.
Колборн тоже встал. Его лицо пылало, а в голосе прорезались решительные нотки:
— Как и я, полковник. Мир в королевстве — прежде всего. В результате этого получится равномерное распределение справедливости, а несколько человек будут повешены. Те, кого нужно будет повесить. А теперь, если вы позволите, мне и генерал-майору Клитероу нужно будет обсудить еще несколько вопросов. Всего доброго, полковник.
— Не принесет ли он нам забот?
— Надеюсь, нет. Он вовсе не реформатор. Теперь — к делу. — Он протянул Клитероу список. — Имена двух обвинителей и еще двенадцати офицеров, которых вы включите в состав трибунала.
Клитероу взял листок и пробежал глазами список имен.
— Все достойные люди. Меня беспокоит одно, ваше высокопревосходительство. Кого мы повесим? Мы не можем гоняться за зачинщиками. Большинство из них сбежало. Я имею в виду, как мы решим, кто должен умереть, а кто нет?
Колборн рассмеялся:
— Вы не будете, генерал. Я буду. — Клитероу поднял глаза, а Колборн продолжил: — Сначала мы решим, кого судить. Это ваша задача. Скажем, что сотни человек достаточно. Остальные скорее всего просто шли на поводу, и мы сможем отпустить их через несколько дней или недель. А тех, кого предадим суду, будем судить группами по десять-двенадцать человек с перерывами между судами в неделю. Особые случаи будем рассматривать отдельно. На каждый процесс у вас будет уходить около недели, следовательно, мы покончим с этим в три месяца. Достаточно времени, чтобы утолить жажду мести и ослабить общественный интерес. Распределим меру вины на каждый процесс. Кого-то оправдаем, кого-то сошлем, а оставшихся приговорим к смерти. Мы с вами решим потом, кого и сколько отправить на виселицу. Все будет зависеть…
— От чего?
— …от настроения населения. Это будет несложно определить.
— Мне все-таки нужно будет получить некоторые инструкции по смертным приговорам.
— Это тоже несложно, — ответил Колборн. — Главным определяющим фактором станет участие в последнем бунте. А также важно будет учесть отношение обвиняемого к чьей-либо смерти во время и того и другого мятежа. Окончательные выводы я оставляю на ваше усмотрение.
— И от чего они должны зависеть?
— От здравого смысла и собственного мнения, — ответил Колборн. — По-моему, так будет правильно.
— Первый суд. Когда вы хотели бы его начать?
Колборн пожал плечами.
— Сейчас же. Как можно скорее. Эта дьявольская «Геральд» уже говорит, что мы слишком медлим. Они жаждут их крови. Мы должны дать им ее испить. Начинайте с группы, захваченной в Конаваге. Среди них есть основной кандидат на повешение.
— Кто?
— Жозеф-Нарсис Гойетт, болтливый нотариус из Шатоги и фанатичный враг Британии. Если бы не проклятый реформатор Дарем, то его следовало бы повесить еще в тысяча восемьсот тридцать седьмом. Он открыто нанес нам немало вреда.
— Кого-нибудь еще? Я имею в виду повесить.
— В первой группе? Ну, возможно, еще одного. Решим это позже. — Колборн направился к двери, показывая тем самым, что совещание окончено. — Тогда так и решим, генерал-майор. Начинаем суды через неделю. Пусть вращается колесо Фортуны.
Монреальская тюрьма Ле Пи-дю-Куран представляла собой прочное трехэтажное здание, окруженное каменной стеной и охраняемое часовыми, чья серая плотная саржевая форма была современницей самой тюрьмы. Верхние два этажа тюрьмы предназначались для менее опасных преступников, чьи незначительные правонарушения позволяли содержать их в общих камерах, им не требовалось строгого контроля в камере за решеткой. Для нуждавшихся в контроле был отведен нижний этаж, разделенный на двухместные камеры. Двери этих камер выходили в длинный коридор, который, в свою очередь, смотрел зарешеченными окнами на большой внутренний двор. Обычно по утрам двор был пуст, все его пространство было отдано чайкам и другим птицам, бесцельно расхаживавшим по нему, подобно узникам на прогулке.
Этим утром все было по-другому. У больших виселиц, возведенных за неделю до этого, возились люди. Помост, на котором были установлены виселицы, возвышался у каменной стены, как мрачная сцена. Горбатый человек небольшого роста проверял петлю, угрожающе свисавшую с толстой горизонтальной балки. Двое военных в алых мундирах, гражданский чиновник в черном костюме и шляпе и молодой священник крепкого телосложения с нагрудным крестом прохаживались у виселиц. В восемь часов тридцать минут широкие деревянные ворота справа от виселиц отворились, пропустив роту солдат, парадным шагом промаршировавшую во двор, топот их сапог заглушался шумом толпы, которая начала собираться за стеной. Солдаты остановились у главного входа в тюрьму и по приказу офицера, сидевшего верхом на лошади, перестроились в две шеренги, отстоявшие друг от друга примерно на шесть метров. Одним флангом шеренги упирались в ступени виселицы. Таким образом получился церемониальный проход. Солдаты поставили оружие к ноге и ждали, флегматично глядя в лицо друг другу в холодном сером свете.
Они появились десятью минутами позже. Четверо часовых и человек в черном костюме. На руки двух заключенных были надеты наручники, а на шеи накинуты длинные веревки. Дукет плакал и отводил глаза от своих родителей, которые молча стояли у входа в тюрьму. Перед тем как они двинулись вперед, Жозеф-Нарсис весело улыбнулся своей жене и отцу, подняв одну из рук в наручниках в прощальном жесте. Затем со священником во главе они вышли на холодный утренний свет и двинулись между двумя шеренгами красных мундиров, стоявших по стойке «смирно», миновали молодого священника, который преклонил колено на снег и высоко поднял нагрудный крест в жесте бесполезной надежды, и остановились у деревянных ступеней виселиц. Там их ждал палач Хамфри. Согнутая обезображенная фигура палача выглядела гротескной карикатурой его ужасного промысла. Он медленно повел приговоренных к смерти вверх по ступеням. Ноги Дукета дважды отказывались слушаться, и его пришлось поддерживать, а затем и подталкивать вперед, пока они все не оказались на помосте. Человек в черном костюме указал на Жозефа-Нарсиса, который ровным шагом подошел к Хамфри и люку под петлей, которая слегка раскачивалась на крепчавшем ветру. Кивком он показал, что готов. От последнего слова он отказался. За его спиной на коленях стоял священник, и ему было слышно, как плакал Дукет. Когда петля была надета на шею, он взглядом окинул толпу, собравшуюся напротив и давившую на конное оцепление. Лица людей в толпе были обращены вверх, люди молчали. Толпа, город за ней, холодная серая река внизу, ничто из всего этого больше не имело отношения к нему. Разве можно жить в серости, будучи лишенным свободы? Он закрыл глаза и стал ждать. Люк раскрылся. Толпа испустила вздох, и Жозеф-Нарсис Гойетт провалился прямо в вечность. Несколькими минутами позже его место у петли занял рыдавший Жозеф Дукет.
Двенадцать человек в полном молчании один за другим заходили в пустую комнату в сопровождении двух охранников. После того как в комнату зашел последний из них, железная дверь закрылась, и вошедшие оказались предоставленными самим себе. Все еще разминая руку — это вошло в привычку, — Мартин постарался осмотреться вокруг, тогда как другие либо разговаривали друг с друтом, либо просто лежали на полу в состоянии привычного для них безразличия. Они должны были предстать перед судом, если можно было назвать судом эту насмешку над правосудием. Вида ужасной виселицы, на которой все еще краснела кровь Жозефа Дукета, было достаточно, чтобы вновь вызвать тот ужас, который они прятали в глубине себя все бесконечные недели в Ля Пойнт-а-Кальер.
Один из охранников ненароком рассказал, что петля ломала некоторые шеи как хворостинку, а некоторых удушала медленно. Так или иначе, но она ждала их всех.
Первым увели шевалье де Лоримьера. В сопровождении двух охранников он исчез в мрачном проходе, чтобы через полчаса вернуться с белым лицом, не сказав при этом ни слова. Затем Мартин услышал, как назвали его собственное имя. Что бы там ни было, пришел его черед. И он обратил внимание на то, что был вторым в списке, проходя мимо нескольких незанятых камер в конец коридора. Два охранника ввели его в комнату и указали на стул в центре. Здесь было еще два человека. Они были одеты в темные костюмы и не были похожи на заключенных. Человек ростом поменьше и с ангельским лицом приветствовал Мартина улыбкой.
— Не пугайтесь, Мартин. Меня зовут Льюис Драммонд, а это мой партнер — Аарон Харт. От имени королевы мы будем вести вашу защиту.
Харт кивнул в знак согласия. Он был выше ростом, с бледным лицом и выглядел более серьезным. Тем не менее голос его был теплым и подбадривающим, в его французском языке не слышалось акцента:
— Вы и ваши товарищи, с которыми мы встретимся сегодня, предстанете перед судом, который начнется…
— Одиннадцатого, — вмешался Драммонд, доставая бумаги из своего портфеля. — Всего двенадцать человек.
— Вы мои защитники? — спросил Мартин, пытаясь собраться с мыслями. — Все это непривычно для меня. Что мне следует делать?
— Обвинение здесь, у меня, — ответил Драммонд. — Кажется, оно очень серьезно.
— И наша возможность защищать вас очень ограничена, — добавил Харт. — Мы можем вам только советовать, зачитать предварительный приговор, задержать ход дела, пока вы консультируетесь с нами. Боюсь, что сама по себе защита остается в ваших руках.
— Свидетелей защиты было очень трудно обеспечить. Не хватило времени, — извиняющимся голосом сказал Драммонд и добавил: — Дело ведется полностью по-английски.
Мартин слегка улыбнулся.
— Я знаю язык. Не могли бы вы рассказать мне о том, что мне вменяется в вину?
Драммонд и Харт обменялись взглядами. Эта задача для них, пожалуй, была самой трудной. О правосудии здесь не могло быть и речи, и им пришлось стать частью этой карикатуры на законность, при которой людям было отказано в соблюдении элементарных правил британского законодательства. Но если Гойетт, объясняясь по-английски, сумел бы найти контраргументы тем обвинениям, которые будут брошены ему, то, возможно, у него и появился бы шанс.
Драммонд заговорил, медленно произнося слова:
— Против вас будет выдвинуто обвинение в трех преступлениях. Чтобы возражать по любому из этих обвинений или по всем трем, было бы хорошо иметь свидетелей в вашу пользу. Но, судя по предыдущим процессам этого трибунала, это будет непросто сделать. Во-первых, утверждается, что вы играли важную роль в организации «Братьев-охотников». Ордер на ваш арест по обвинению в предательстве был выдан еще до начала восстания. Там говорилось, что вы вели подрывную деятельность на территории Соединенных Штатов. Сможете ли вы опровергнуть это, Мартин?
— Конечно. Я всего лишь действовал по приказу де Лоримьера. Это была просто ознакомительная поездка. Я никого не вербовал.
— Но сможете ли вы доказать это? — Поймав взгляд Мартина, Харт сказал: — Думаю, что нет. Вы были в Соединенных Штатах до начала восстания?
Мартин кивнул.
— По делам «Братьев-охотников»?
— Да. Но…
Драммонд озабоченно произнес:
— И у вас нет никаких свидетелей, уважаемых людей, которые могли бы высказаться в вашу пользу, подтвердив, что поездка была безобидной? — Усмотрев отрицательное выражение в глазах Мартина, Харт продолжил: — Во втором обвинении утверждается, что вы предлагали сжечь поместье Бьюарно и то, что вы пытались совершить насильственные действия против леди Джейн Эллис и ее семьи.
Мартин застыл, ошеломленный сказанным. Такого не могло быть.
— Это абсурд. Я пытался помочь им. Леди Джейн Эллис должна это подтвердить. Я разговаривал с ней.
— Забавно будет посмотреть, когда вы попытаетесь вызвать ее в суд в качестве свидетельницы, — сказал Харт. — Нас высмеют в суде.
Драммонд удрученно продолжил:
— Но у королевского трибунала есть свидетель, который поклянется, что вы пытались совершить насильственные действия или даже посягнуть на большее в отношении благородных дам.
— Кто? Кто этот пес, который посмеет поклясться в такой лжи?
— Тот, кому трибунал скорее всего поверит. Управляющий имением Эллисов, господин Теодор Браун. Он показывал шрамы, как свидетельство нападения на него лично.
— Это все ложь. Браун лжец. — Мартин перешел почти на крик: — Вы что, мне не верите?!
Харт ответил спокойно, но твердо:
— То, во что мы верим, не имеет значения. Можете ли вы назвать какого-нибудь достойного свидетеля, бывшего с вами в ту ночь, который смог бы поддержать вас?
— Я не знаю. Я только что прибыл. Было темно. Там были шевалье, хозяин постоялого двора, мой брат. Больше некого вспомнить.
Харт покорно посмотрел на Драммонда, прежде чем продолжил:
— На самом деле самым серьезным является третье обвинение, Мартин.
Драммонд принялся читать, стараясь не отрывать взгляда от бумаги, которую держал в руке:
— Крестьянин-шотландец, по имени Саймон Макинтош. Вы знаете его?
Мартин покачал головой.
— Это имя мне ничего не говорит.
— Ну а он готов поклясться, что в полдень в субботу третьего ноября вы участвовали в схватке, в результате которой погиб его сосед, Джон Макбрайд. Что вы с братом приказали сжечь его дом, что во время стрельбы, последовавшей за этим, вы оба стреляли из огнестрельного оружия в горевший дом, когда погибший пытался оттуда выскочить.
У Мартина защемило сердце.
— Я не видел Жозефа-Нарсиса с того времени, когда он пытался захватить индейские ружья у Конаваги. Он ведь еще жив?!
Двое смущенно посмотрели друг на друга. Наконец Драммонд прокашлялся и сказал:
— Мартин, вашего брата повесили две недели назад вместе с Жозефом Дукетом. Я думал, что вы знаете.
— Нет, — прошептал Мартин, глядя себе на колени. Он думал о том, была ли смерть Жозефа-Нарсиса быстрой или он страдал на конце веревки.
— Но Макбрайд был действительно убит бунтовщиками из Шатоги.
— Я не был там. Как этот человек может утверждать, что это был я?
— Согласно тому, что написано здесь, он знаком с вашей семьей. Он утверждает, что опознал вас по вашему… вашему физическому недостатку.
Харт сильно подался вперед.
— Это очень серьезно, Мартин. Если не опровергнуть то, что утверждает этот человек, то вы наверняка будете признаны виновным. Вашего брата нельзя уже призвать в качестве свидетеля. Если вас там не было, то где вы были, и можете ли вы представить кого-нибудь, кто подтвердит это?
Мартин заглушил стон.
— Я ехал из Одельтауна, без попутчиков. Я присоединился к своим товарищам тогда, когда они выступили на Бьюарно. В тот день я ни с кем не разговаривал. Я очень торопился.
Адвокаты переглянулись между собой. Драммонд задумался ненадолго.
— Произошло ли еще что-нибудь во время мятежа, что могло бы привести трибунал к положительному мнению о вас? Что-нибудь, что снизило бы степень вашей вины и в то же время могло быть проверено?
Мартин глубоко задумался, затем подпрыгнул, ощутив луч надежды.
— Да. Есть такое. Когда мы обратили в бегство добровольцев у Бейкерс-филда, я остановил атаку. Это было не в моей власти, но я действовал сознательно, поскольку не хотел, чтобы погибли люди. Все мои товарищи охотно подтвердят это.
Харт вздохнул.
— Боюсь, что вы не сможете доказать этого, Мартин.
— Почему, ведь так оно и было, как я сказал?
— Джеймс Перриго, которого судили недавно, командовал в тот день. И он заявил, что сам дал приказ к отходу.
— Но это было не так. Это сделал я.
— Как и с Теодором Брауном и Саймоном Макинтошем, дело не в том, кто прав, а в том, кто кому верит. — Драммонд встал и потрепал Мартина по плечу. — Все, что вы могли бы сделать, мой юный друг, это рассказать вашу историю и молиться, чтобы милосердие было на вашей стороне. Я и мой коллега, мы сделаем все, что сможем, но без надежных свидетелей…
— Я понимаю, — вяло сказал Мартин, направляясь к двери. — Теперь никто ничего сделать не сможет. — Прежде чем конвой вывел его из комнаты, он спросил: — Один вопрос, если позволите. Что случилось с Джеймсом Перриго?
— Он был оправдан и вышел на свободу. — Харт выглядел довольным. — Это была одна из наших немногих побед.
Льюис Драммонд и Аарон Харт находились на своих местах у скамьи подсудимых. Оба были погружены в кипы бумаг, лежавших перед ними на столах. За ними за большим по размеру столом сидели три судьи-адвоката: Доминик Монделат, Клод Дэй и капитан Питер Миллер. Капитан Миллер вызвал Мартина на специальную скамью, стоявшую в стороне и предназначенную для преступников, выступавших в свою защиту. После чего он громко зачитал обвинения и в течение десяти минут подробно объяснял природу и тяжесть совершенных преступлений. Затем он вызвал первого свидетеля. Боковая дверь в зале суда открылась, и вошел Теодор Браун. Теперь он был одет в нелепый коричневый костюм, который был ему очень мал, но на его покрасневшем лице было все то же выражение яростной злобы. Он с открытым презрением посмотрел на Мартина, прежде чем занял место, отведенное для дачи свидетельских показаний. Произнеся клятву, он дал свои дьявольские показания. Полчаса спустя все его действия повторил Саймон Макинтош, но он не смотрел на Мартина, в ходе всей церемонии его глаза были опущены долу. Затем наступил черед Мартина.
— Человека, которого вы вызвали сюда, Саймона Макинтоша, я никогда в жизни не встречал. В тот день я вовсе не был в Шатоги. Посмотрите на мою руку. — Мартин вытянул свою правую руку. — Она была сломана, и очень серьезно. И если хотите знать, то это второй ваш свидетель, Теодор Браун, сломал мне ее. Нет, это не совсем точно. Его лошадь сломала ее, когда Браун набросился на меня.
Мартин понимал, что сказанное им звучало смешно, но ему ничего не оставалось, как продолжать. Он сделал паузу, стараясь собраться с мыслями. Но даже пытаясь обрести самообладание, он чувствовал на себе неблагожелательный взгляд председательствовавшего судьи, ощущал, как рок витал над длинным алым рядом напудренных париков. Двое судей фактически спали. Один прижимал руку ко рту, шепча что-то своему коллеге.
Прежде чем продолжить Мартин глубоко вздохнул.
— Я не мог стрелять ни из какого оружия этой рукой. Даже если бы я был у той фермы, о которой вы говорили, я не смог бы совершить того, о чем говорил этот свидетель. Каждый из тех, кто был с моим братом в тот день, мог бы…
Мартин замер. Один из членов трибунала, толстый краснолицый капитан, держал перед собой лист с примитивным рисунком. На нем была изображена виселица, с которой свисало вытянутое тело с головой в форме моркови и сильно деформированным лицом. От лица шли овалом обведенные слова, написанные по-французски неграмотно: «Что-то жмет воротник. Мне трудно дышать». Потом рисунок перешел к офицеру, сидевшему рядом с толстым. Его тихий смех был слышен всему суду. Только председательствующий судья, казалось, ничего не заметил, он сидел и смотрел в никуда. Рисунок переходил под столом из рук в руки. Еще больше ухмылок и хихиканий смешалось с восклицаниями гнева одиннадцати подсудимых, стоявших с выражением ужаса на лицах за ограждением. Один на скамье подсудимых, Мартин, поник головой.
Суд закончился 21 января, а тремя днями позже подсудимых снова доставили во Дворец юстиции, чтобы получить решение суда и заслушать вынесенный им приговор. Все так же с руками в наручниках их по одному ввели в небольшую комнату и поставили перед тремя судьями-адвокатами, сидевшими за столиком с двумя вооруженными солдатами по бокам. Хотя у него не было никаких иллюзий по поводу того, что должно было произойти, Мартин все же вновь почувствовал знакомый холодок страха, когда один из судей поднялся и нараспев произнес слова, которые ставили последнюю печать на его жизни:
— Мартин Гойетт подлежит быть повешенным за шею до смерти в такое время и в таком месте, которые будут одобрены его высокопревосходительством генерал-лейтенантом, командующим в провинциях Верхняя и Нижняя Канада и администратором указанных провинций.
Оба приговоренных за час не произнесли ни слова. Они лежали на койках. Тишину иногда нарушал кашель де Лоримьера или шуршание простыней Мартина, когда он беспокойно ворочался в темноте. День был долгим и тягостным, Мартин вздохнул с облегчением, когда дверь камеры закрылась на ночь.
Он прижал икону к груди. Она блестела в темноте.
— Шевалье, вы не боитесь умереть? Повиснуть на веревке со сломанной шеей, это вас не пугает?
Де Лоримьер тихо ответил из темноты:
— Нет. Это произойдет очень быстро. Глаза откроются, я отойду с миром и увижу Бога.
— А каким вы его увидите? И кого вы еще узнаете?
— На кого он будет похож, я не знаю. Он будет светлым и наполнит меня всем, чем я хочу. Там будут другие. Узнаю ли я кого-нибудь — это не важно, но мы все будем весело смеяться, поскольку увидим Бога.
Мартин поднялся и поднес Мадонну к койке де Лоримьера.
Сначала де Лоримьер не заметил ее, а когда увидел, то воскликнул:
— Боже мой, Богоматерь! Где ты прятал ее, Мартин?
— Она принадлежала человеку которого я люблю.
— Подойди сюда, Мартин. Поставь ее вот тут. — Он указал на низкую полку, где они держали продукты для приготовления пищи. — Мы можем помолиться перед ней вместе.
— Я не могу больше молиться, шевалье. С тех пор как дядя Антуан рассказал мне о своих сомнениях, я начал думать о тех словах, которые я напрасно тратил в молитвах. Впрочем, я думал об этом и до того. Я все еще не понимаю многих вещей. — Он повернул икону к себе. — Она сделана из сплава олова со свинцом, шевалье. Если мы знаем, кто есть Бог, то почему молимся металлу?
Де Лоримьер перекрестился так, словно отгонял эту ересь, но ответил успокаивающим, понимающим тоном. Он взял икону у Мартина.
— Она сделана из металла, но представляет Пресвятую Деву, поэтому, когда мы молимся ей, мы молимся Деве Марии через это рукотворное подобие. Для меня она душа Мадонны. — Де Лоримьер более думал вслух, нежели спорил.
Мартин упорно продолжал:
— Всегда?
— Нет. Только тогда, когда я молюсь ей.
Мартин взял икону обратно.
— Оловянная Мадонна делает настоящую Мадонну подлинной? Вот так, сама по себе прибавляет реальности вере? Мне трудно это принять, шевалье.
— Но ты должен это сделать, Мартин. Вера предписывает делать то, что протестанты, а вместе с ними, очевидно, и ты, называют иконопоклонничеством. — Он благоговейно взял Мадонну. — Иконы, подобные этой, освящаются через богооткровение. Как и вера, которая также является откровением, твоя Мадонна просто материализует духовную сущность.
— Не хотите ли вы сказать, что откровение предшествует вере?
— Нет, я утверждаю, что вера укрепляется и становится более реальной через откровение и в равной мере откровения подтверждают наши представления о божественности. Я не могу сказать, откуда берется вера в каждом человеке. Если говорить обо мне, то я впитал ее с молоком матери. Только избранные получают веру по-другому.
— Избранные? — удивленно спросил Мартин. Мадлен также говорила об избранных. — Что вы имеете в виду, шевалье?
— Они являют собой мост между землей и небесами. Они посланы к нам Богом, чтобы исполнить его волю.
— И в чем Его воля? — Мартин вспомнил Мадлен. — Можно ли безнадежное кровавое фиаско назвать волей Всевышнего?
Де Лоримьер устало ответил:
— Не нам гадать. Уже того, что Он и Его Пресвятая Мать снизошли до того, чтобы предстать перед избранным ими, достаточно для побуждения сердец и душ всех смертных грешников возрадоваться и вновь уверовать в истинного Бога. Только избранным на этой земле известен тот восторг, который ожидает меня через два дня.
— Я все же не понимаю, шевалье. Прошу простить меня за отсутствие веры или за излишнюю въедливость, но как же быть с безумцами? — Он вздохнул, прежде чем продолжил: — Я слышал о лжеизбранных. Я даже разговаривал с человеком, утверждавшим, что ему было небесное видение.
Де Лоримьер долгое время хранил молчание. Наконец он ответил, но так по-детски, что в его ответе Мартин не услышал ничего ни о Боге, ни об избранных, а только о богобоязненном шевалье.
— Я читал об избранных: Павле, Августине, Доминике, Реджинальде и Франциске. Истинность пережитого ими подтверждается нашей святой церковью. Для меня этого достаточно, поскольку это не могло быть по-другому, если бы не было так.
— Я это понимаю. Но узнаете ли вы сами избранного?
— В зависимости от…
— От чего?
— От благочестия этого человека. От соответствия его видения учению святой матери-церкви.
Мартину представилась Мадлен. Он весь подался вперед.
— А как же сила чувства? Внутреннее осознание?
Де Лоримьер понимающе покачал пальцем, улыбаясь и одновременно кивая.
— А вот и ты заговорил о вере. Все возвращается к ней, мой друг. Теперь тебе становится понятно, почему я не боюсь умирать.
Наступила очередь молчать Мартину. Было вполне очевидно, что де Лоримьер не посчитал бы Мадлен избранной. Она не подходила под это определение. А под его собственное? Мартин вспомнил ту силу чувств, которые он испытал, увидев ее взгляд, прикованный к чему-то созданному ей самой за алтарем. В ту пору он не был уверен, поскольку не разделял ее ощущений. Но тогда он поверил, и был убежден до сих пор, в то, что она видела в пустоте что-то действительно существовавшее. Влияние этого чего-то на ее поступки было гораздо сильнее, чем влияние дяди Антуана на него самого. Чья вера была сильнее: его или де Лоримьера? Мадлен назвала его избранным. Он не понял тогда, что она имела в виду. Но если она имела в виду, что она сама, по-настоящему избранная, выбрала также его, тогда это имело смысл. Если Мадлен действительно была избранной, то со временем она бы превратила его сомнения в убеждения, дала бы ему цель вместо неуверенности. А теперь он потерял ее. О Боже! Внезапно его осенило. Он снова встретит ее через два дня. Мартин сразу же почувствовал руками холодную и влажную на ощупь икону. Виселица стояла там, менее чем в двухстах шагах от того места, где он сейчас стоял. Почему веревка и вспышка вечности пугают его тогда, когда он сможет снова увидеться с Мадлен?
Через рукав своей тюремной одежды Мартин ощущал тепло ладони де Лоримьера. Томас осторожно взял икону из его руки и поставил ее на полку рядом с банкой маринованной свеклы, которую принесла Евгения де Лоримьер.
— Не бойся, Мартин. Мы отправимся в лучшее место. Помирись с Богом. Вера перенесет нас обоих через эту долину скорби. Преклоним колени и помолимся.
Они вместе встали на колени. Глаза де Лоримьера были закрыты, губы двигались. Он молил Бога, чтобы тот дал силы ему и заблудшему грешнику, стоявшему рядом с ним. Мартин разговаривал с Мадлен, поскольку больше было не с кем. Бог для него все еще оставался идеей, икона — сплавом олова со свинцом, а сам он тихо плакал, поскольку не хотел умирать.
«Это следует сделать немедленно», — пробурчал про себя пожилой человек.
— Вы что-то сказали, ваше святейшество? — спросил человек в черной рясе, сидевший за небольшим столом.
— Ничего, Витторио, — ответил Уголино. — Просто по-стариковски размышляю. Я о чем-то подумал, хотя не важно…
Отец Витторио Аргуенте принял сказанное, как, впрочем, принимал и все остальное, с безразличием подчиненного и сразу вернулся к тому, что переписывал. Некоторое время Уголино смотрел на склоненную голову своего секретаря. Он достаточно хорошо относился к Витторио и в своем роде уважал его лишенную воображения усидчивость. Но он был не слишком уверен в преданности этого человека. В характере Витторио была покладистость, подобная той, какую можно было видеть у Гонория III, которого он сменил на папском троне семь лет назад. Витторио был секретарем и у Гонория.
Чуть нахмурив брови, Уголино взял со стола девять свидетельств. Большинство очевидцев было известно ему лично. Он, без сомнения, верил тому, что они говорили о земной святости Доминика. Их доказательства были нужны ему как папе Григорию IX, чтобы поддержать папскую буллу, подписанную им накануне и официально объявлявшую этого праведного монаха святым католической церкви. Не обращая внимания на боль в артрических коленях, он подошел к окну и встал, убрав руки за спину. Долго его бледные водянистые глаза всматривались вдаль, пытаясь отыскать за пределами шумного Рима Болонью. Он думал о Доминике, Реджинальде и о том, что он скопировал и держал у себя последние тринадцать лет. Загадка этого не отпускала его мысли… Важность, тайна и значение, переплетенные вместе и нуждавшиеся в ключе.
Пока он стоял там без движения, молодой разум в старческом теле вновь возвратился к рассуждениям, которые всегда приводили его к одному и тому же заключению. И этот день не был исключением, если не считать того, что настало время передать бумагу в другие руки. Имена были несомненно важны. Вряд ли Доминик и Реджинальд были способны к легкомысленным поступкам. Если их записал Реджинальд, а Доминик хранил такое длительное время, то они имели серьезное значение для них обоих. Смущало одно. Несмотря на близкие отношения, Доминик и Реджинальд провели друг с другом очень мало времени. В действительности это было только в Риме, когда Реджинальд болел. Это исключало то, что имена имели отношение к общим знакомым или совместному опыту. Более того, он сам был так же хорошо начитан, как и каждый из них, но имена были полностью ему незнакомы. Уголино всегда возвращался в памяти к единственной общности, существовавшей между Домиником и Реджинальдом.
Явления! Явления одной и той же божественной сущности. Слова могли относиться к этим явлениям. Послание Девы Марии? Но о чем и почему? Это было всего лишь его предположением, и на этом месте Уголино всегда заканчивал свой анализ.
Он понаблюдал за голубями, которые кружили в воздухе, садились на землю, клевали что-то и ссорились друг с другом с такой энергией, что Уголино позавидовал им.
«Странно, — подумал он, — что у существ, созданных по образу и подобию Божьему, так много сомнений».
Его мысли все еще кружились вокруг имен. Тринадцать лет назад он нашел им хорошее укрытие.
Кесарю — кесарево…
Если духовно они были связаны с Реджинальдом, во что он все еще верил, то тогда они появятся снова через какое-то время по благоволению самого Реджинальда, человека, который чувствовал, что его земная работа во имя Господа была слишком мимолетной, чтобы считаться сколько-нибудь значительной.
Но тут же он, Уголино, наместник Бога, обратился мыслью к тем земным возможностям, которые предоставляли имена, перечисленные Реджинальдом. Его собственная копия, сделанная тогда в той келье Родольфом, писавшим стоя на коленях перед ним, была результатом одной из самых любимых фраз Уголино, «на всякий случай». Теперь, по истечению тринадцати лет, неся тяжелый груз папства на своих плечах, он смотрел в лицо реальности. Он понимал, что имена в списке Реджинальда не могли помочь ему в его борьбе с римлянами, как не способны были они и защитить власть самого Папы от умного и честолюбивого императора Священной Римской империи Фридриха II. Враги же, находившиеся в его окружении, только и ждали, подобно стервятникам, чтобы наброситься на него. Уголино не пугала смерть. В начале каждого сезона она ждала, чтобы собрать свой урожай в соответствии с божественным предписанием. Хватило бы ему только времени, чтобы разрешить противоречия с римлянами и, что самое важное, с Фридрихом.
Уголино вынул лист пергамента, лежавший между страницами его личной копии «Исповеди» святого Августина. Он узнал свой почерк. Три строки. По два слова в первой и третьей. Имена. Три имени. Но ведь ему могло просто казаться, что это имена. Во второй строке было всего лишь одно слово. Он перевернул пергамент, думая о том, что ему уготовано в будущем. Хотя существовало три варианта, крепкая вера Уголино и его интуиция подсказывали, что имелся только один — время.
Этот список имен нельзя было предать огню. Если Реджинальд с Домиником не уничтожили его, то и он не может сделать этого. В этом он был уверен. Документ мог оказаться слишком хрупким, чтобы выставлять его на публичный показ как святую реликвию или, что того хуже, позволить ему попасть в частные руки. Уголино также был уверен в том, что прошлое документа не должно было разглашаться. Конечно, имена могли не иметь никакого смысла. Но в той сумятице, которая, по мнению Уголино, должна была случиться в папстве сразу после его смерти, он не хотел подвергать риску любимый им орден. Многие все еще негодовали по поводу доминиканцев и новой духовности, которую они представляли вместе с францисканцами. Загадка списка, которую многие годы хранили два святых монаха, могла принести серьезный вред. Варианты толкования его важности были бесконечны. Старый кардинал, политическая интуиция которого оттачивалась более пятидесяти лет в работе с людьми на поприще службы Господу, поморщился от одной только мысли об этом.
Нет! Оригинал списка должен был упокоиться рядом с Реджинальдом, а копия Уголино останется дожидаться будущего вместе с Домиником. Уголино быстрым движением вложил пергамент между страницами свидетельства Родольфа и повернулся лицом к своему секретарю:
— Витторио, я закончил со свидетельствами. Мне они больше не нужны. Отнеси их в библиотеку. Запечатай их как следует: по закону многие годы никто не должен заглядывать в них. Время оценит святость блаженного Доминика и сделает ее более реальной для сомневающихся.
Он умолк и вслед за секретарем посмотрел в окно.
— Да, ваше святейшество, — отозвался Витторио. — И когда только этот дождь прекратится? — На его лице появилась вопросительная улыбка.
Уголино только сейчас заметил, что за окном шел сильный дождь. Голуби сбились в кучку под каменной колоннадой, окружавшей двор, в тепле и сухости. Как раз в этот момент во дворе появились двое священников. Они пробирались между лужами, высоко подняв подолы ряс в тщетной попытке уберечься от дождя. Уголино покачал головой, улыбнулся про себя и обратился в своих мыслях к еще одной загадке, разгадка которой также уходила в будущее. Римляне и Фридрих. Как мог он использовать их, чтобы укрепить власть Папы Римского?
Часом позже Витторио Аргуенте аккуратно дописал последнюю букву текста и откинулся на спинку стула, чтобы полюбоваться своей работой. Он был горд своим мастерством, во всем Риме никто не мог писать так похоже на прекрасный элегантный каролингский минускул. В нем и намека не было на лишенные единого стиля манеры письма, которые все чаще и чаще прививались в Риме чужестранцами. Он встал, поправил рясу и окинул взглядом комнату. В ней царил беспорядок. Не было гармонии. При папе Гонории все было по-другому. Следующие несколько минут он провел в суете, наводя порядок в этой почти лишенной мебели комнате, после чего снова вернулся к своему письменному столу. Теперь здесь не осталось никаких следов его работы, если не считать стопки свидетельств. С ворчанием он взял эти документы и, тихо закрыв за собой дверь, вышел во двор.
Под свинцовым небом все еще сильно пахло дождем, когда он шел по шатко уложенным булыжникам в квадрате двора. Он был бы осторожнее с этими опасными булыжниками, если бы все его внимание не было обращено на то, чтобы не попасть в лужу. Поэтому он ступал, высоко поднимая ноги, как огромный черный аист. Внезапно его нога соскользнула, и он упал головой вперед, при этом свидетельства разлетелись на мокрые блестящие камни. Ворча про себя, с отвращением глядя на запачканный стихарь, он наклонился, чтобы собрать свидетельства. И тут с ужасом заметил, что одна страница вылетела и упала на тот край булыжника, где собралась дождевая вода. Затем он увидел размытый текст. Не важно, что почерк был ужасным и что писал не мастер. Возможно, это был монах-доминиканец. Может быть, это был один из тех несчастных фанатиков, которые даже сейчас в своих проповедях подстрекали к мятежу в Германии и которые, будь их воля, превратили бы христианский мир в земной рай для нищих.
Витторио едва взглянул на текст, поскольку слезы вины и огорчения уже собирались в его карих глазах. Мокрый голубиный помет, прилипший к странице, был более чем святотатством. Это был акт гнусного осквернения. Рука дьявола. Витторио оглянулся по сторонам, собрал разбросанные бумаги и побежал без оглядки, не обращая внимания на брызги пачкавшей его грязи.
К счастью, в небольшом помещении для переписывания рукописей никого не было. Даже в этот сумеречный полдень было достаточно рассеянного света, чтобы Витторио смог убедиться, что повреждение гораздо сильнее того, что ему показалось вначале. Налипший помет запачкал целую строку текста. Что было делать? Надругательству не надлежало находиться среди святынь библиотеки. Но в то же время изъятие или уничтожение документа, сопутствующего свидетельству священного труда канонизации, было равно невозможно, даже если этот документ был составлен доминиканцем. С дрожащими руками Витторио опустился на колени, моля Бога о напутствии.
Намек на то, что следовало делать, он нашел во фразе из Писания: «И если глаз твой соблазняет тебя…»
Он встал и осмотрел столы: пюпитры, чернильницы, отточенные перья, пемза, мел, линейки и… ножи. Он выбрал из них самый острый и, приложив линейку, чтобы не сорвалась рука, аккуратно отрезал испорченную часть листа вместе с целой строкой текста. Несколько движений пемзой, и на пергаменте, изменившемся в размерах, не осталось никаких следов. Витторио виновато посмотрел на лежавший на полу обрывок со строкой, испачканной птичьим пометом.
Ободряющие мысли летели впереди него. Бог поймет. Эта ссылка не могла быть важной. Это был последний, а значит, наименее значимый документ. Птичьим испражнениям нет места рядом с богословскими трудами. Эта бумага всего лишь что-то незначительное, связанное с каким-то скандальным доминиканцем. Последняя мысль улучшила его настроение. И он уже почти с улыбкой на лице вложил страницу в одно из свидетельств. Он был уверен, что она выпала из свидетельства покойного монаха по имени Родольф. Теперь на ней было две строчки вместо трех. После этого он запечатал свидетельства и поставил их в специальное место в глубине библиотеки, за материалами, связанными с этим нищим из Ассизи. Григорий и его канонизировал. «Возмутители спокойствия, фанатики, — ворчал он. — Они все заодно».
Выйдя во двор, он бросил злосчастное свидетельство содеянного им в лужу. И размял его своей маленькой ногой в мокрую мягкую массу.
Залу Реджа иногда называют святая святых Ватикана. Значительнее ее — только капеллы Сикстинская и Паолина, а также одна из двух частных церквей, сберегаемых для его святейшества. Но этим утром кардинал Луиджи Ламбрусчини едва ли был способен заметить ее величие. Обычно он задерживался, насколько это было возможно, перед висевшими там картинами, долее всего останавливаясь, будучи привлеченным чувством и силой, перед Мадонной, написанной несравненным доминиканцем Фра Анжелико, или любовался сложностью рисунка и цветом фресок Джорджо Вазари. А этим утром он получил привилегию увидеть то, что удавалось немногим. Слезы накатились на глаза, когда он смотрел на то, как его святейшество благословлял восковые ладанки, изготовленные монахами-цистерцианцами из храма Пресвятого Креста Иерусалимского. Они будут розданы верующим, и блажен тот, кому удастся получить такой медальон, поскольку их больше не будет до следующей церемонии Agnus Dei.
Да, он жил в привилегированном положении. В этом замечательном месте, куда бы он ни повернулся, были видны творения рук мастеров. Величие Рафаэля и Микеланджело. Видение Бернини, великолепие Боттичелли и Розелли. Выйдя на яркий осенний солнечный свет, он направился к Апостольскому дворцу. На его пути слева высилось несколько огромных скульптур, предназначенных для почти законченного здания Григорианского этрусского музея. Он узнал две свои самые любимые: Аполлона Бельведерского, скульптуру II века, представлявшую совершенную красоту мужского тела, и статую Лаокоона, погибающего со своими сыновьями в змеиных кольцах, созданную две тысячи лет назад. Кардинал охватил себя руками так, как он всегда делал, испытывая удовлетворение, и глубоко вздохнул. Это было место, где христианство соединялось с античностью, создавая при этом земной рай для таких счастливцев, как он. Он любил Ватикан и ценил его атмосферу настолько, насколько старался продвинуть Божий промысел среди людей.
Уголком глаза Ламбрусчини заметил Альфонса Баттиста. Было очевидно, что жирный священник спешил. Его походка напоминала походку передвигавшегося по суше пеликана. Ламбрусчини ускорил шаг. Сан священника порой давал убежище нечестивцам, которые старались под прикрытием рясы делать свои дела, ничего общего не имевшие с пастырским трудом. Ламбрусчини уже почти бежал, когда услышал высокий вкрадчивый голос:
— Ваше преосвященство, подождите!
Скорчив гримасу от необходимости уступить, Ламбрусчини остановился и подождал, не оборачиваясь. Таким образом он продемонстрировал Баттисту свое холодное презрение к нему. Он слышал, как тяжело дышал подходивший к нему человек, а потом почувствовал — нет, почуял носом — его присутствие рядом. Лоб Баттиста блестел от пота, и он уже что-то протягивал ему. Это было письмо.
— Ваше преосвященство, я рад, что смог так быстро встретиться с вами. Кардинал Гамберини полагает, что вам следует передать это лично.
Баттист бросил косой взгляд, передавая конверт Ламбрусчини, который заметил, что конверт был уже вскрыт.
— Адрес, ваше преосвященство, объясняет это. Как видите, письмо адресовано государственному секретарю Папской области. Человек, писавший письмо, очевидно, не знал о разделе наших кабинетов. — Свиные глазки не сводили взгляда с лица Ламбрусчини. Баттист напористо продолжал: — Мы… его преосвященство был весьма удивлен, прочитав это. Простите меня за любопытство, ваше преосвященство, но не ваш ли кабинет занимается возможным явлением Богоматери в Скандинавии? Мой бывший коллега по Святой Сабине, святой отец Бернард Блейк…
Ламбрусчини почувствовал сильное раздражение, но никоим образом не показал его внешне. Ему довольно часто приходилось делать это с той поры, когда он прибыл в Ватикан.
— Спасибо вам, святой отец. Но я не могу обсуждать то, чего не знаю. — Он доброжелательно улыбнулся. — Вы знаете, что заключено в этом конверте, а я — пока еще нет. Мои лучшие пожелания его преосвященству, ну и вам, конечно. — Он протянул руку, надеясь на то, что взгляд его достаточно выразителен для Баттиста.
Наступила пауза. Голова не склонилась к перстню, и Ламбрусчини был удивлен, обнаружив, что Баттист ответил ему взглядом на взгляд. Он выглядел еще, можно сказать, более внушительным, и в его маленьких глазах появился блеск, которого раньше не было.
— Нет, ваше преосвященство, еще не все. Я простой человек, непритязательный и скромный. Но не делайте ошибки. Я не туп и не глуп. Я хочу вам кое-что сказать, ваше преосвященство. Если вы откажетесь выслушать или проигнорируете меня, то подставите себя под удар. — Он пожал плечами и замолчал.
Ламбрусчини был ошеломлен. Голос Баттиста звучал твердо. Заискивающий тон пропал, на смену ему пришла решимость, которая насторожила кардинала. Прежде чем ответить, он пару секунд простоял в нерешительности.
— То, что вы говорите, очень серьезно, святой отец. Я достаточно заинтригован, чтобы не смеяться над вами. Чего вы от меня хотите?
— Прочтите письмо, ваше преосвященство. Здесь, в моем присутствии, а потом выслушайте то, что я хочу вам сказать. После этого вы можете принять решение, какое вам будет угодно.
Они направились к одной из множества скамеек в ближайшем к этому месту саду. Баттист сидел, сложив руки на животе и закрыв глаза от солнца, пока Ламбрусчини читал. Его голос нарушил тишину ровно в тот момент, когда кардинал опустил письмо:
— Довольно интересно, ваше преосвященство, не правда ли? Девушку-протестантку находят мертвой. Это самоубийство или убийство? Кто знает? Со странным медальоном на шее. Очевидно, что она разговаривала с Пресвятой Девой словами, понятными католикам, но непонятными таким, как она. Автор письма убежден в чрезвычайной избранности девушки. Загадочно, не так ли?
В голове у Ламбрусчини был полный сумбур. Бернард этого не поведал ему. Он постарался ответить спокойным голосом:
— А что здесь загадочного, святой отец? Интересно, даже удивительно. Но я не понимаю, каким образом это касается меня. Вы хотите провести расследование?
— Вы недооцениваете меня, ваше преосвященство. Послушайте меня внимательно. — Он говорил от нетерпения резко. — В моем распоряжении неоспоримые доказательства. Доказательства, которыми я, без сомнения, воспользуюсь в случае необходимости. Бернард Блейк был в Бергене в то время, когда там произошли эти события. Он был одет не как священник-доминиканец, а как светский человек. Это он был тем посетителем, о котором пишет синьор Хадсон. Он сказал, что прибыл из Марселя и играет на флейте. Бернард Блейк владеег многими языками. Он родился в Марселе и играет на флейте. Вы забыли, ваше преосвященство, я знаю этого человека по Святой Сабине. — Баттист достал два письма и резко протянул их Ламбрусчини. — Они написаны тем, кто находился рядом с ним после того, как он покинул Рим. Здесь много подробностей. Дискредитирующих подробностей. — Читая мысли Ламбрусчини, он быстро добавил: — Это не для того, чтобы вы знали о том, что я знаю. Это на тот случай, если вы не поверите мне и захотите испытать мои намерения.
— Я все еще не могу понять… — начал Ламбрусчини, стараясь выиграть время.
— Я говорю о скандале, ваше преосвященство. Здесь полно тех, кто вас ненавидит. — Он сделал небольшую паузу. — Понятно, что вы испытываете ко мне мало уважения. Не обманывайте себя. У меня нет недостатка в силе убеждения. Разве вы не знаете, насколько хороши мои проповеди? В Святой Сабине говорили, что я не хуже Риваролы, но более опасен. Хочется верить, что вы понимаете, о чем я говорю, ваше преосвященство. У меня есть свидетельство того, что переодетый католический священник находился в компании молодой девушки-протестантки, которую позже нашли мертвой с католическим медальоном на шее. Этот священник действовал по вашему приказу, а следовательно, вы несете за это ответственность. Он исчез, а норвежская полиция ищет человека, посещавшего Улафа Хадсона. Не все полагают, что он лежит на дне фьорда. Многие кричат об убийстве. Мы знаем все об этом загадочном священнике, не так ли, ваше преосвященство? Кардиналу Агостини и другим будет также интересно узнать об этом. Да, ваше преосвященство, я могу и сделаю так, чтобы разбить вас с помощью этого дела.
— Чего вы хотите? — хрипло прошептал Ламбрусчини.
— Не вас, ваше преосвященство. О нет, вы мне не нужны. Мне нужен Бернард Блейк.
Даже сделав эффектную паузу, Баттист почувствовал тяжесть на сердце. Его смелость перед этим могущественным человеком питали тоска и злоба. Последние недели он чувствовал себя таким обезумевшим. Ни слова от Игнация. Его письма, полные верной любви и обещаний, прекратили приходить внезапно, без всякого предупреждения. Последнее письмо пришло из Бергена. И больше ничего. Упоминание Улафа Хансона о пропавшем любовнике, лежавшем на дне фьорда, не должно было обеспокоить его, но обеспокоило. Он глубоко внутри себя осознал, что его Игнаций ушел от него навсегда. Бернард вернулся из Норвегии, а Игнаций нет, и в Бергене остался мертвец. Бернард Блейк должен заплатить за это.
— Это довольно просто, ваше преосвященство. Ваше собственное будущее или будущее Бернарда Блейка? Я знаю, что он из себя представляет, в моем сердце и на моем теле есть шрамы, нанесенные этим злым человеком. Я хочу, чтобы он оказался там, где больше не нанесет никому вреда. Вышлите его из Ватикана подальше, чтобы он мог там трудиться долго и тяжко, оставаясь в полной безвестности. Я уверен, что вы сможете найти такое место. Или почитайте хоть небеса, хоть ад, но ваше будущее в Ватикане будет таким же шатким, как листья вон на том дереве. Я обещаю вам это перед Богом, нашим Судией. — Баттист склонился, чтобы поцеловать перстень. — Прошу вас откликнуться на мою просьбу, ваше преосвященство. Да пребудут с вами Господь и Пресвятая Дева во веки веков.
Затем он удалился, направившись вразвалку в сторону собора Святого Петра. Ламбрусчини смотрел ему вслед, пока тот не исчез из виду, после чего направился к себе в Апостольский дворец.
Она снова легла в кровать, закрыв грудь длинными светлыми волосами. Кровать была широкой, с красивым стеганым одеялом. Комната была убрана скромно. Просто большая кровать. На стенах висели две картины, изображавшие бегущего оленя, на маленьком столике стоял умывальник. В комнате не было окон, но пара штор на одной из стен создавала иллюзию, что за ними что-то было. Девушка почесала ногу в чулке, зевнула разок и, поправив волосы, снова разлеглась на подушках.
Сначала она услышала стук, после чего в комнату вошел он. Улыбка девушки отражала чувство внутреннего удовлетворения. По крайней мере, этот был симпатичным. Темноволосый молодой человек, немного бледный, но с тонкими чертами лица и, на ее наметанный глаз, — породистый. Он нервничал, подходя к кровати. Возможно, для него это было впервые.
У Бернарда Блейка пересохло во рту. Он долго искал девушку, которая могла напомнить ему Сигни. Эта подходила более всего: высокого роста, со светлыми волосами и с невинным взглядом. Теперь при ближайшем рассмотрении он понял, что она и близко не была так красива. Ее рот и глаза были жесткими. Но она была стройна, а губы были пухлыми. Боже, как это трудно. Куда делось трепетное чувство в его чреслах? Куда пропало сильное желание? Он должен был быть уверен. Томление, мучившее его весь прошедший месяц, должно было подвергнуться испытанию. Он снял плащ и брюки и подошел к кровати.
Был уже третий час утра, когда Бернард Блейк проснулся после судорожного сна. Он был в гостинице, в своей комнате. В воздухе стоял горький запах рвоты. В голове так пульсировала боль, что ему хотелось убежать в темноту. Он сел в кровати и протер глаза. Все было плохо. Низкие женщины продолжали издеваться над ним. Девушка в той чертовой дыре была похожа на Сигни, но она отвергла его. Как и все подобные ей. Почему? Всегда боль. Рок, чахнувший на бессильном стебле. Рядом нет никого. Нет будущего. А теперь еще это беспрестанное желание. Он всегда слушался тихого голоса, в нем была уверенность, созданная силами, посещавшими его в спокойных местах, когда он призывал их. Он заставлял себя думать о событиях, мучивших его после Бергена.
Сигни сделала то, что до нее не могла сделать с ним ни одна женщина. Если ее рассматривать как отклонение от нормы, тогда как это все можно объяснить? Если она не была отклонением, то что все это означало? Бернард закрыл глаза и попытался унять боль, угрожавшую ему потерей разума.
Было ясно, что он был не в силах продолжать существовать подобным образом. Бесцельность сменилась уверенностью, которая всегда направляла его действия. Сигни явилась единственной переменной величиной, привнесшей в его жизнь что-то новое. Она сделала его счастливым. С ней исчезала всякая боль. Его рок бесследно растворился, а ему на смену пришла необузданная радость, а потом удовлетворение. А что сталось здесь, в Риме? Ламбрусчини говорил об интенсивной архивной работе, о его будущем как исследователя, владеющего несколькими языками. Прославленный канцелярист. Лакей на побегушках, предлагающий помощь другим людям, воспринимающим это как должное. Он, Бернард Блейк, самый способный из всех, низведен до марионетки, которую будут дергать за веревочки. Ламбрусчини оказался близоруким буффоном. О его будущем в Ватикане уже поговаривают. Но без него, Бернард понимал это, он был всего лишь малозначимой пешкой, которую легко выведут из игры. Все они — идиоты. Все без исключения! Безысходные мысли роились у него в голове, ему хотелось рыдать. Он посмотрел на свою испачканную рубашку и вспомнил ужас, испытанный им, когда его стошнило на кровати той девушки. Он чуть не задохнулся от нее. Его пробил пот, и он не смог удержаться от болезненного стона.
Лицо Сигни проплывало мимо него, он протянул руки, чтобы коснуться ее. Но она исчезла.
Он приподнялся на кровати, неожиданно в голове просветлело. Неужели так просто? Так чудесно? Его судьба была в этой девушке, а не без нее. Он сохранял себя для одной женщины, отвергаемый другими. Почему? Имело ли это какую-нибудь связь с явлениями? Он отвергал их как причудливые иллюзии, но он также помнил непредумышленную ассоциацию ее Фригги с образом Девы Марии. Совпадение? Возможно. Он потрогал место, где должен был висеть чудотворный медальон на шее, и в памяти возникла его странная беседа с учителем музыки. Могло ли это быть тем, что так беспокоило Улафа Хансона? Старый инвалид верил в нее, был одержим ее статусом избранной и берег ее для себя. Все это имело смысл. А Сигни была его судьбой. Так должно было быть. Другого ответа не было. Он встретился со своей правдой и оставил ее в Бергене. Но было еще не поздно. Он поедет к ней. Отречется от сана священника, будь они прокляты. Его призвание имеет высшую природу. Бернард почувствовал внутреннее воодушевление. Быстро приведя себя в порядок, он надел белую рясу и тихо вышел из комнаты, укрытый от любопытных глаз темнотой раннего утра.
С того места у мраморного стола, спрятанного в глубине ватиканских садов, Бернарду было слышно тихое журчание воды по камням. Он аккуратно пересчитал золотые монеты, прежде чем сложил их в кожаный кошелек, который повесил на шею. Этого должно было хватить ему — им, — чтобы прожить в комфорте год, а может быть, и дольше. Да, он был доволен тем, что все эти годы не тратил впустую отцовские деньги. Не торопясь, он пошел по покрытой гравием дорожке, которая, извиваясь между кустами и поздними цветами, вела к Апостольскому дворцу, в пышно обставленную комнату, которую лицемерный Ламбрусчини называл своим скромным кабинетом. Еще одна встреча с этим человеком, который так жестоко направил его жизнь не в то русло, и он оставит это пустое мелочное место навсегда. Все уже подготовлено. Завтра его здесь не будет, он исчезнет, как весенний снег, оставив белую рабскую рясу, как насмешливое свидетельство своего отречения. Ламбрусчини послал за ним сегодня, чтобы поручить ему еще какое-нибудь малозначительное задание, достойное только дураков и холопов. Он проигнорировал бы этот вызов, но ему захотелось еще раз встретиться с этим беспомощным, нерешительным человеком, чья осторожная немощность совершенно случайно подсказала ему послать Бернарда по дороге его судьбы. Он надеялся только, что головная боль позволит ему изобразить достаточно презрительной страстности.
Двое хладнокровно смотрели друга на друга, сидя по разные стороны большого дубового письменного стола. Если Ламбрусчини и заметил, что Бернард Блейк не поцеловал перстня, то он никак не показал этого. Со своей стороны Бернард Блейк уловил подозрение в глазах этого пожилого человека. Внутри у него все кипело от возбуждения, рожденного предчувствием битвы.
Ламбрусчини крутил что-то в руках, а когда он говорил, то в его голосе слышался оттенок скрытой угрозы:
— Святой отец, я позвал вас сегодня, поскольку мне хотелось бы до конца прояснить проблему по поводу этой девушки в Бергене. Насколько я понимаю, вы встречались и разговаривали с ней дважды и посчитали ее незначительным, бессодержательным и полностью ненадежным источником интересов для матери-церкви?
Глаза Бернарда вспыхнули. Ответ прозвучал вызывающе:
— Я говорил вам, что это — потеря времени. Я хотел направиться в Саксонию. Это был ваш выбор.
Ламбрусчини казался невозмутимым.
— Вы также встречались с этим учителем музыки. Это так?
— Хромой идиот. Мечтатель. Он ничего не понимает.
— Тогда скажите мне, святой отец, как вы объясните это чрезвычайно интересное новое развитие событий? — Он помахал письмом в воздухе. — Это письмо от учителя музыки пришло недавно. В нем герр Хансон очень убедительно говорит о подлинности видения девушки. Он также упоминает о посетителе, по его описанию, очень похожем на вас. И никакого упоминания о посещении священником. Более того, он сокрушается по поводу того, что написанная им газетная статья не вызвала никакого интереса у церкви. — Он откинулся в кресле. — Теперь это дело кажется мне очень интересным, святой отец. По-настоящему интересным.
Бернард спокойно ответил на его вопросительный взгляд. Он заговорил с вызовом:
— Я поступал так, как считал нужным. Все делалось для того, чтобы соблюсти интересы истины. То, о чем вы думаете, абсолютный пустяк. Я устал от вашего грубого допроса. Мне есть чем заняться. Можете мне поверить.
Он встал, чтобы уйти.
— Пожалуйста, останьтесь, святой отец. Я еще не все сказал. Видение, очевидно, разговаривало с девушкой. Этот факт вы либо не смогли установить, либо, установив, решили, по собственному усмотрению, утаить от меня.
— Еще одна неуместность. Слова могли означать что угодно. Они могли никогда не произноситься. Вы утомляете меня своими инсинуациями.
Ламбрусчини продолжил так, будто Бернард ничего не говорил:
— Герр Хансон утверждает, что видение, которое она назвала богиней Фригг, рассказывало ей о другом сыне, брате мифического Бальдра.
Сердце Бернарда забилось сильнее. Все это было так реально. Он будто слышал, как говорит сама Сигни. Словно Ламбрусчини привел ее к нему. Но, сдерживая зевок, он сказал с оттенком презрения в голосе:
— С каждой минутой это становится все смешнее. Извините меня, но…
— Останьтесь! — резко сказал Ламбрусчини. — Герр Хансон утверждает, что видение произнесло: «Благословен плод чрева твоего». Если это было так, то вывод однозначен, святой отец. — Он сжал пальцами складки своей рясы. — Я нахожу весьма странным то, что вы не обнаружили ничего подобного. — Теребя себя за рукав, кардинал продолжил: — Этому можно найти три объяснения. Первое. Герр Хансон страдает старческим слабоумием и выдумал небылицу. Второе. Вы совершенно неподходящая кандидатура для подобных расследований. Третье. Вы — лжец, который сознательно скрыл важную информацию. Какое из них правильное, святой отец?
Бернард едва сдерживал себя. Это выходило за рамки его самых невероятных мечтаний. Идиот, сидевший напротив него, подтверждал его предназначение. Она пыталась сказать ему, но он не проявил интереса. Мысль о предстоящем сражении перестала радовать его. Сигни была избранной, как и он сам. «Плод чрева твоего».
Он заговорил спокойным примирительным тоном:
— Ваше преосвященство, я откровенно верю в то, что у господина Хансона слишком богатое воображение. Он говорит об этом много и часто и полон размышлениями о средневековых святых, являющихся к нему по ночам и обещающих ему величие. Вероятно, он увлечен этой девушкой, которая, можно так сказать, очень привлекательна. — При воспоминании о ней по его телу пробежала дрожь. — На вашем месте, ваше высокопреосвященство, я бы проигнорировал рассказы господина Хансона. Ничего плохого не случилось. Теперь мне нужно идти. У меня впереди долгий день работы в архиве.
Он почти дошел до двери, сделав еще одну попытку проигнорировать поцелуй перстня, когда Ламбрусчини заговорил снова. Его слова заставили Бернарда замереть на месте.
— Нет, святой отец, вы неправы. Плохое совершилось. И мы не можем его игнорировать, поскольку оно касается нас обоих. Я предлагаю вам забыть о том, чего вы пытаетесь добиться своей наглостью, и вернуться на место.
Бернард выглядел рассерженным, но взгляд Ламбрусчини не давал возможности возражать. Он сел на свое место и стал ждать. Ламбрусчини продолжил:
— Да, святой отец, мы, возможно, смогли бы и забыть об этом деле, если бы не две неприятные подробности.
Брови Бернарда взлетели вверх.
— Во-первых, святой отец, в Бергене за вами следили. У Альфонса Баттиста есть доказательства, и он готов использовать их против нас обоих.
Бернард прервал его:
— Баттист меня безмерно ненавидит. Он очень мстительный человек, лишенный и смелости, и веры. Я убежден, что, какие бы свидетельства моих действий он ни имел, они не настолько опасны. Я понимаю, что у вас есть враги, ваше высокопреосвященство. Но это такая мелочь. Мы с ней легко справимся, я уверен.
— Возможно, но я должен предупредить вас, святой отец. Это опасное дело. — Голос Ламбрусчини звучал озабоченно. — При том что он мелок и мстителен, Баттист умен и амбициозен. Может быть, вы посчитаете это странным, святой отец, но к этому отвратительному человеку прислушиваются несколько моих врагов. Он может быть опасен, тогда как вы, святой отец, были либо слишком горды, либо слишком безразличны, чтобы заводить полезные знакомства. У вас есть только я.
— А разве этого недостаточно? Я полагал, но, как я понимаю сейчас, ошибочно, что ваше положение здесь непоколебимо. И уж конечно достаточно устойчиво, чтобы выдержать такой незначительный инцидент вроде этого.
— Если бы мы говорили только о ваших тайных действиях в Бергене, то да. Я верю, что мы смогли бы найти решение без лишних потерь. — Он вздохнул и посмотрел в потолок. — Но здесь не все так просто, святой отец. Вы не все мне рассказали. Есть еще кое-что, что угрожает и вашему, и моему будущему.
— Я не понимаю, ваше высокопреосвященство.
Ламбрусчини показалось, что молодой человек выглядел по-настоящему удивленным. Посмотрим.
— Девушка, святой отец. Девушка, которой было видение. Та, с которой вы разговаривали дважды.
— Да, а что с ней?
— Она мертва.
Глаза Бернарда широко раскрылись. Внутри все перевернулось.
— Мертва? — прошептал он.
— Очевидно, она покончила с собой, хотя герр Хансон не уверен в этом, так же как и инспектор местной полиции. Ее тело было найдено на прибрежных скалах во время отлива. — Ламбрусчини замолчал на секунду или две, всматриваясь в лицо Бернарда, прежде чем продолжить: — У нее на шее был чудотворный медальон.
Бернард инстинктивно ощупал свой воротник. Он осмотрелся вокруг, не замечая ничего. Неожиданно ему стало душно. Захотелось выйти. Но он не мог сдвинуться с места, словно корнями прирос к полу. Он слышал только голос Ламбрусчини:
— И это, святой отец, то, что делает это дело трудным для нас. Девушка мертва, священник и был там, и не был. Мстительный отец, пропавшее тело. Чудотворный медальон. И кое-что еще, о чем я вам не рассказал. Ваш Баттист также обо всем этом знает и клянется использовать это против нас. Как я уже сказал вам, я не думаю, что вы рассказали мне все. Но сейчас это не имеет значения. — Он протянул Бернарду письмо Улафа. — Прочтите его, святой отец, и решайте сами.
Ошеломленный, Бернард взял письмо. Слова расплывались перед его взглядом. В течение пяти минут он пробежал глазами каждую строчку, но так ничего и не прочел.
Он посмотрел на Ламбрусчини, который внимательно наблюдал за ним.
— Ваш чудотворный медальон на вас, святой отец? Дайте мне посмотреть. — После чего, глядя в глаза Бернарду, он даже и не пытался скрыть насмешливый тон. — Думаю, что его у вас нет.
Казалось, что Бернард не расслышал сказанного. Он тупо смотрел в стену напротив себя.
— Теперь это не имеет значения. Я должен идти. Теперь ничего не исправить. Никто ничего не исправит. Все кончено.
Кардинал посмотрел на дверь и прошептал:
— Да, отец Блейк, все кончено.
Затем, взяв перо и бумагу, он принялся писать.
Бернард не понимал, куда ему идти и что делать, поэтому он просто шел. Бесцельные шаги то медленно уводили его далеко от нефов и шпилей, то возвращали назад до тех пор, пока он не оказался на внутреннем дворе Бельведера, у входа в музеи и архив. Образы, рождавшиеся в его сознании, не фокусировались. Воспоминания и надежды смешались с видениями смерти и отчаяния. Вчерашние реальности стерлись сегодняшней определенностью того, что завтра не наступит. Боль была невыносимой. Никогда еще ранее не знал он горечи утраты. Сейчас, когда он шел к зданию, в котором размещался архив, тело его стонало по Сигни, а душа горько оплакивала потерю судьбы. Его с Сигни связывала любовь такая нежная, что она казалась ему неправдой. Он покинул ее, оставив плод в ее чреве, где тот и погиб. Вместо того чтобы переделывать мир по своему усмотрению с помощью дитя, зачатого по Божьей воле, он стал никем. Ни настоящего, ни будущего. Он не мог более оставаться здесь. Он направится в свою пещеру, такую далекую. А после того как поговорит с образами, которые всегда так сочувственно слушали его, он примет пилюли. Тогда сразу исчезнут обе боли. Одна — в его голове, другая — в сердце. С усталым видом он зашел в архив и направился в небольшой кабинет, к шкафу, где лежали пилюли.
Секретный архив Ватикана хранил самое обширное собрание манускриптов в мире. Некоторые из них, датированные еще периодом ранней античности, лежали где-то в ячейках и шкафах, бесконечным лабиринтом расположенных в отведенных помещениях. Паоло Нунцатти служил архивариусом уже более двадцати лет, и, несмотря на то что он состарился и растолстел, ни у кого не появлялось и мысли, чтобы заменить его, поскольку его удивительная память не имела себе равных. Его знание собрания было настолько основательным, что говорили, будто он сам брал в руки каждый документ, датированный любым годом любого века. Это было правдой, и Нунцатти нравилось то, как все было устроено. Он отвергал предложения модернизировать архив, сделав его более доступным для церковных ученых. Архивариус сам оценивал посетителей и делал так, чтобы они увидели только то, что он хотел.
Когда кардинал Ламбрусчини лично попросил его оказать молодому доминиканцу максимум участия, Нунцатти возмутился, но, обнаружив, что молодой человек не был любопытным и, что более важно, был склонен к продолжительному молчанию, успокоился. Позже он узнал, что отец Блейк обладал удивительными способностями к языкам. Его собственные знания латыни, древнегреческого и средневекового французского были довольно основательными, но ему порой было трудно определить подлинную ценность более поздних рукописей, написанных по-испански, по-португальски и по-английски. Нунцатти не мог обратиться за помощью, потому что в таком случае пришлось бы признать свое несоответствие, а что еще хуже, ему могли назначить помощника. Отец Блейк изменил ситуацию. Он помогал с переводами, и, хотя Паоло не мог признать, что ему нравился странный доминиканец, но чувствовал, что между ними установилось некое подобие родства. Помимо всего прочего, они ведь не собирались быть вместе всегда. Ламбрусчини сказал, что доминиканец проработает в архиве, пока не отсортирует все, что собрал в отдаленных монастырях, что, нужно было признать, могло занять порядочно времени, судя по количеству материала. Среди собранного Блейком было несколько прекрасных рукописей, и, конечно, он был прав в том, что настоял на личном осмотре каждой из них с последующим решением, где ее расположить. Архивариус ожидал большего сопротивления со стороны этого доминиканца, но тот, напротив, как оказалось, вовсе не проявлял интереса к бесценным сокровищам матери-церкви, которые он принес сюда, чтобы еще больше обогатить прекрасное хранилище знаний, которое являлось его, Паоло Нунцатти, владением.
Взять, например, этот план, привезенный доминиканцем из Болоньи. Он сразу понял, что это такое. Это был план монастыря, который ранние доминиканцы собирались построить в Болонье. Тот, который не одобрил Доминик. Но ему нужно было в этом убедиться. И только после этого указать надлежащее место для документа. Обычно он просил отца Блейка сначала отсортировать материал, который он привозил, оставляя за собой право определить, куда его поместить. И хотя отец Блейк иногда сопровождал его к хранилищам, Нунцатти всегда делал так, что вложение документа в надлежащую папку, или в непереплетенный том, или на полку для рукописей, написанных на пергаменте, делал он. Но поскольку этот бесценный план нужно было положить вместе с остальными документами, относящимися к святому Доминику, в дальнее хранилище, сделать это ему самому было трудно. Нунцатти пожал плечами, входя в комнатку, где обычно работал Бернард Блейк. Если бы доминиканец был на месте, то он попросил бы его сразу же. Зачем тянуть. Этот документ нужно было положить на соответствующее место, а это значит, что ему придется довериться отцу Блейку.
Бернард не услышал, как Нунцатти зашел в комнату. Он поднял голову и с удивлением увидел, что грузный священник возник перед ним. Его морщинистое белое лицо венчало бесформенную черную массу остального тела.
— Какое счастье, что вы здесь, отец Блейк. — Нунцатти говорил высоким голосом в нос, словно был простужен. Не дожидаясь ответа Бернарда, он доверительно наклонился к молодому человеку и понизил голос до шепота: — Сделайте одолжение, отец Блейк. Я прошу вас. — Он заговорщицки улыбнулся. — Хочу добавить, вам это придется по душе.
Блейк молчал. Казалось, что он не слышал сказанного.
— Документ, относящийся к основателю вашего ордена, святой отец. Документы, связанные с ним и со святым Франциском, находятся на самом верху ниши, которую я назвал «Бессребреники XIII». — Он продолжал говорить, не обращая внимания на отсутствие интереса со стороны того, к кому обращался. — Этот план, который вы привезли из Болоньи. Я не скажу, что это такое, но он имеет отношение к святому Доминику. — Нунцатти задумался, прежде чем выпалил: — Я хочу, чтобы вы отнесли его туда и надлежащим образом положили.
На лице Бернарда Блейка появилось выражение удивления, сменившееся раздражением. Что говорит ему этот толстый дурак? Неужели он хочет послать его в эту темную яму, где старина священна, а пустяки божественны? Ему нечем стало дышать и захотелось убраться из этого места. Пойти куда-нибудь. В другую темноту или к Сигни. Он повернулся лицом к Нунцатти, собираясь насмешливо отказать ему. Но не сказал ничего. Новая мысль, зародившаяся у него, сделала его взгляд хитрым. Он почти не слушал путаного объяснения Нунцатти. Ему захотелось, чтобы его мочевой пузырь был наполнен до предела.
— Правду говоря, святой отец, уже какое-то время я не посещал ту нишу. — Нунцатти похлопал себя по животу. — Давно, когда я был еще худым, я поставил все документы в надлежащем порядке, и с той поры ни один взгляд не касался их, даже мой собственный. Там мало места, святой отец, и мне теперь туда не добраться. Да это и не нужно, поскольку документы находятся там в полной сохранности и спрятаны от недостойных глаз. — Архивариус улыбнулся. — И я все еще остаюсь их хранителем и защитником. Но вам, святой отец, просто добраться до места, где они лежат. Вторая папка снизу. Она в кожаном переплете, черная. Вы увидите, в ней хранятся документы, относящиеся к различным монастырям, учрежденным святым Домиником. Она лежит на запечатанных свидетельствах к канонизации святого Доминика. Конечно, вы понимаете, святой отец, что к этим священным бумагам нельзя прикасаться.
Нунцатти не сказал при этом, что он был совершенно уверен, что никто, кроме него самого и теперь вот этого доминиканца, не знал об их существовании.
Он протянул план Бернарду.
— Положите этот план в ту папку и верните ее на место. Я вам посвечу и пройду с вами до того места, куда я не могу уже влезть, там и подожду вас.
В мозгу Бернарда одно за другим возникали видения. Прощальный акт святотатства. Помочиться на свидетельства святости будет крайней формой оскорбления невежественных идолопоклонников, которые указали ему ложный путь, продержав его связанным по рукам и ногам в течение шести лет. Это было так заманчиво, что, даже несмотря на головную боль и внутренние страдания, он улыбнулся.
— Я узнаю место, отец Нунцатти. Однажды вы уже показывали его мне и несколько раз упоминали о том, что там хранится. Но, святой отец, я лучше пойду сам. Или вы предпочтете, чтобы я позвал кого-нибудь, кто исполнит вашу просьбу в вашем присутствии? — Он простодушно посмотрел на Нунцатти.
Нунцатти вздохнул. Ему не следовало просить. Доминиканец оказался сообразительнее, чем он думал. Он попал в ловушку и понял это.
— Как хотите, святой отец. Я подожду вашего возвращения и буду благодарить Бога за вашу доброту и понимание. — Он облизал губы. Если Блейк задержится дольше пяти минут, ему придется пойти за ним.
В ответ Бернард всего лишь кивнул и, взяв пожелтевшую бумагу, вышел в тяжелую деревянную дверь, которая вела к лестнице и далее в темницы, хранившие многовековые знания.
Оказавшись среди лабиринта полок, стеллажей, ниш и ящиков, Бернард ускорил шаг. Нунцатти не выдержит долгого ожидания и пойдет за ним. Он в этом уверен. Было темно, освещения было явно недостаточно. Видно было только то, на что непосредственно падали желтоватые лучи масляных светильников. Когда Бернард дошел до секции, где Нунцатти хранил рукописи, относившиеся к периодам до Реформации, ему пришлось согнуться до самого пола. В некоторых местах он слышал, как сверху капала вода. Вход в нишу, отмеченную табличкой с надписью «Бессребреники XIII», освещался одной лампой. Бернард протиснулся в нишу сквозь узкий вход. Каменная полка, находившаяся прямо на уровне его глаз, оказалась забита разной величины томами в кожаных переплетах, папками и бумагами. Не без труда он вынул два нижних тома и, не отдавая себе отчета почему, положил план монастыря в черную кожаную папку, куда и сказал ему Нунцатти, а саму папку переложил поверх других документов на стеллаже. Его внимание привлекла более толстая, более изысканно переплетенная папка. Она была запечатана красноватым веществом, которое сильно потрескалось за шестисотлетнее лежание на полке. Бернард обратил внимание на печать папы Григория, прежде чем распечатал папку по всей ее длине. Быстро листая свидетельства, он искал подходящего кандидата для святотатства. Его внимание привлекло имя Родольф, выведенное толстыми черными печатными буквами. Но тут он заметил, что из папки на пол выпал лист бумаги. Даже при слабом свете он мог разглядеть текст, написанный черными чернилами. Он наклонился, чтобы поднять этот лист, одной рукой уже залезая под подол своей рясы.
Он достал свой член и направил его на свидетельства Родольфа.
Ничего не произошло. Словно в мочевом пузыре все пересохло. С побледневшим лицом он, спотыкаясь, выбрался из ниши ближе к горевшей лампе, прикрепленной к каменной стене на высоте его плеча, сразу же за выходом. Дрожащими руками он поднес лист пергамента к мигающему свету и стал разбирать то, что там было написано. Первая строка определяла возраст и происхождение документа. «Святой Николай на Винограднике, Болонья, 19 августа 1221 года». Ниже были еще две строки, написанные тем же почерком. Неполные строки, больше похожие на отдельные слова, имена.
Бернард услышал далекие шаги, медленные, тяжелые, но неуклонно приближавшиеся. Он на миг огляделся в нерешительности, закрыв свидетельства канонизации, быстро вновь зашел в нишу и второпях положил папку нарушенной печатью внутрь на ту, в которой содержался план монастыря. Затем, засунув лист пергамента в носок, он повернулся лицом к приближающимся шагам.
Прерывающимся от одышки голосом, рождавшим громкое эхо, Нунцатти сказал:
— Вы закончили, святой отец? Хорошо. Мы никому об этом не скажем, а я покажу вам место, где храню копию письма, написанную святым Августином до того, как он обратился к вере. Вы сможете прочесть ее. И если хотите, то даже в одиночестве. — Он понимающе захихикал. — У всех нас, ученых и хранителей древностей, есть свои маленькие слабости. Не так ли?
Бернард не расслышал ни одного слова. Он исчез еще до того, как Нунцатти прекратил говорить. Он шел, увеличивая длину и скорость шага, пока наконец не побежал к яркому солнечному свету, к скамейке в парке среди деревьев.
У Бернарда все еще дрожали руки, когда он вынимал пергамент из носка. Лист почти развалился от небрежного хранения, желтые хлопья упали на землю рядом со скамейкой. Две строки под верхней надписью побурели, выглядели более выцветшими, но совсем не потеряли отчетливость. Четкий текст шестисотлетней давности.
«Сигни Вигеланд», и ниже — одно единственное слово — «Ламар». Бернард не мог оторвать глаз от имени Сигни, мысленно пытаясь вырваться из мысленного хаоса к смыслу. Как? Что? Почему? Имя Сигни вновь появляется, на этот раз написанное неизвестно кем на листе, который он нашел в свидетельствах о святости Доминика. В этом должен быть какой-то смысл. Его глаза еще раз пробежали по бумаге «август, 1221-й, Болонья». Доминик умер в Болонье в 1221 году, и он был уверен, что в августе. Шестого, если он правильно помнил праздничный календарь. Следовательно, имена были написаны вскоре после смерти Доминика. Но кем? И как они оказались вместе со свидетельствами? Очевидно, кто-то понимал их важность.
Бернард осознал, что ответ пришел к нему. Он был с оттенком откровения и воспринимался разумом и верой как божественное вмешательство. Эксцентричный Доминик был канонизирован не только потому, что влачил откровенно нищенское существование. Ему также были присущи видения, которые Церковь с готовностью восприняла как реальность. И чаще всего в этих видениях ему являлась Мадонна. Учитель музыки верил в то, что и Сигни испытала подобное, несмотря на то что она и не понимала этого. Здесь было явное доказательство того, что Сигни не только была избранной, но также кем-то была избрана и для какой-то цели. И не только Сигни, но и он сам, поскольку не мог же он сохраняться только для нее? Совершенство, которым была отмечена его жизнь, имело только одно отклонение, и теперь он понимал почему.
Его мысли бежали дальше. Отвергаемый всеми женщинами, но притягиваемый к одной. Все было так просто. Ясно, что он должен был стать отцом нового Мессии. Те прошлые образы и голоса были посланиями Господа, которые должны были указать ему направление его судьбы. Но силы зла тоже не дремали. Они уводили его в сторону, как это было с Христом в пустыне. Он слушал ложные голоса, и они отобрали у него Сигни до того, как он смог осуществить свое предназначение и наставить его, своего сына, с которым пришло бы новое возрождение. Да. Конечно! Он, Бернард Блейк, не был обычным человеком. Он не был рабом пустого христианства, потерявшего свою силу с течением времени и оказавшегося под властью слабых людей. Новая религия будет другой, совсем другой. Нужно очищение. Новый мир должен обрести свой образ. И более того, Бог действовал в согласии с этим. Мать была выбрана, возможно, еще до этого, будучи указанной Доминику Мадонной. Сам Всемогущий, предвидя время этих мучительных родов, выбрал его, Бернарда Биру, чтобы он зародил спасителя. Он подумал об Уильяме Блейке. У него есть даже свой Иоанн Креститель. Однажды все это свершится. Бернард тяжело дышал, изо рта его сочилась слюна, капли пота выступили на лбу, хотя на солнце было не жарко.
Неожиданно накатились слезы. Они просто струились по щекам. Он все испортил. Сигни ушла. Не будет никакого ребенка. Посланники тьмы объединились против них. Ему дана была возможность оказаться в привилегированном положении, но он не понял этого. Он должен понести за это наказание. Не торопясь, он стал доставать пузырек с пилюлями. Лист пергамента спланировал на землю, сметенный рукой, достававшей пузырек. Бернард взглянул на него и увидел слово, притянувшее к себе его взгляд.
Ламар.
Могла ли Мадонна предвидеть сети, сплетенные посланниками тьмы? Может ли эта Ламар оказаться женщиной, так же избранной, которая где-то сейчас ждет его? Да, так и должно было быть! Господь никогда бы не подверг опасности такое божеское дело. Он приведет его к этой Ламар так же, как он привел его к Сигни. С помощью той же потерявшей силу системы, посредством которой его сын и он сам должны переделать мир. Он поднял пергамент, поцеловал его и осторожно положил под рубашку ближе к телу. Затем перебежками он добрался до пустой церкви рядом с архивом. Преклонив колено, Бернард Биру впервые в жизни молился искренне. Слова раскаяния, благодарения и, наконец, обещания истерично выкрикивались им перед статуей Богоматери, которая смотрела на него со своего пьедестала на евангельской стороне алтаря у перил.
— О, Пресвятая Божья Матерь, я должен отыскать Ламар. Ты долго лила слезы, и еще дольше тебя не понимали. Теперь твое желание стало понятным, и я буду орудием его достижения. Веди меня к ней, и я добьюсь, чтобы она стала моей. Из моих чресл выйдет новая религия, и ты останешься довольной, как и я, благословленный тобой. Покажи мне ее.
С протянутыми руками Бернард устремился к статуе. Статуя вращалась. Один оборот за другим. Он следил за ней глазами. Она оторвала свои маленькие, с белыми отметинами ноги от пьедестала, чтобы приветствовать его. Он упал на них и более не помнил ничего.
Когда Бернард проснулся, в церкви было темно. Слегка болела голова, и странно жужжало в ушах. Он низко поклонился Мадонне и исчез в темноте сумерек. Холодный воздух бил его по горящим щекам, пока он добирался до своей квартиры, которая была недалеко от Апостольского дворца.
Те же два человека снова заняли те же места за тем же столом. Кардинал сидел за своим письменным столом, священник в белой рясе — напротив него.
— У меня нет другого выбора, святой отец. Это происшествие в Бергене. Отсутствие у вас, если можно так выразиться, откровенности привело к тому, что теперь я оказался между молотом и наковальней. Цена расплаты ясна, и платить придется. Я был бы расстроен меньше, если бы причина ваших бед не была рождена лично вами. Вам придется покинуть это место. У меня есть для вас новое назначение.
Не дожидаясь ответа, кардинал Луиджи Ламбрусчини поднялся и, взяв запечатанный конверт с письменного стола, подошел к тому месту, где сидел Бернард Блейк. Молодой священник спокойно встретил его взгляд. Ламбрусчини заметил отсутствие выражения злобы, вызова и даже той боли, которую он наблюдал у Бернарда в последнее время, и удивился.
Доминиканец принял письмо, не выражая никаких эмоций, и, посмотрев на адрес, положил его себе на колени и стал ждать, что еще скажет кардинал. Он хранил молчание до того, как заметил, что кардинал подошел к окну и остановился там, глядя на площадь, поливаемую холодным серым дождем.
— Это место, ваше преосвященство, где оно? Когда мне нужно отправляться туда? — Было видно, что ответ мало волновал Бернарда. Где бы это ни было, Ламар будет там. Он был уверен в этом. Ему было просто любопытно, и, очевидно, Ламбрусчини ждал, что он что-нибудь скажет.
— Очень далеко, святой отец. Через моря, на другом конце земли. В английской колонии, туда ссылают заключенных. Некоторые зовут это место адом на земле, дальше высылать некуда. Англичане называют это Новым Южным Уэльсом.
— Великая южная страна? Terra Australis? Эта земля принадлежит англичанам, а потому протестантская, не так ли?
— Да, это так. Но туда было сослано много ирландцев, и потому наша Церковь проявляет интерес к тем местам. Коллеги из Англии прислали мне информацию о тамошних условиях. Вести не очень хорошие. Много страданий, процветает безнравственность. Священников остро не хватает. Я понимаю, что нам еще повезло, что делами нашей Церкви там управляет великолепный прелат. Монсеньор Полдинг — выдающийся посланник Господа, и вы ему нужны. Отправляйтесь туда, Бернард Блейк, упорный труд и суровые невзгоды должны очистить вас и укротить ваш нрав. До времени…
Ламбрусчини поднял брови в ожидании реакции. Он был удивлен тем, что увидел. Бернард Блейк почти не смотрел на него, а его темные глаза светились только интересом, но вовсе не ненавистью.
— Спасибо, ваше преосвященство. Когда мне выезжать?
Действительно ли на его губах мелькнула улыбка? Его ведь изгоняют из Ватикана в пекло исправительной колонии. С трудной и совсем неблагородной задачей. Человек, которому не терпелось перевернуть землю, отправляется в ссылку с улыбкой на лице. Здесь отсутствовал здравый смысл.
— И вы не спрашиваете меня, на сколько вы отправляетесь туда? Или ко многим талантам отца Бернарда Блейка добавилось еще и смирение?
— Продолжительность моего временного пребывания не имеет значения. Цель определяет свои собственные правила. Вы не согласны, ваше преосвященство?
— Какая цель? Вы даже представить себе не можете, что ожидает вас в этой ужасной ссылке, где не существует нормальных правил христианского милосердия и приличествующих духовному лицу условий жизни.
— Вы ошибаетесь, ваше преосвященство. С момента нашей первой давней беседы ничего существенного не произошло. Ничего такого, что было бы понятно вам. Возможно, это новая арена. Неизвестные страницы нераскрытой книги. Но моя решимость так же ясна и высока, как тогда, когда мы беседовали впервые. Вы, ваше преосвященство, во второй раз посылаете меня к моей судьбе. Я благодарен вам за это.
Когда его голова с темными волосами склонилась для того, чтобы поцеловать кольцо на руке, Ламбрусчини показалось, что он расслышал, как Бернард прошептал:
— Только вы и вам подобные не будут более принимать в ней участия.
Он поднял просфору высоко над своей головой. Прозвонил колокол. Он преклонил колено, все еще держа в руке часть Божьего тела. Колокол прозвонил еще раз. Он поднял плоть Иисуса еще выше к распятию над алтарем. Еще раз звук колокольной чаши проник в страшную тишину и коснулся ушей преклонившей колени паствы. Несмотря на то что голова все еще раскалывалась, Бернард Блейк забыл про это. Он служил мессу несчетное количество раз, но в большинстве из них он просто произносил пустые слова, иногда вкладывая в них иронию, а когда боль была очень сильна, то и муки боли. Сегодня все было иначе. Сегодня он служил свою первую настоящую мессу. Мессу Мадонне. Той, которую, кроме него, не понимал никто. Той, которая избрала его как инструмент, с помощью которого можно было переделать мир. Вернув просфору в дарохранительницу, он увидел свое отражение на ее внутренней поверхности. Всему свое место, и очень скоро он будет там, где должен быть. Он подождал несколько секунд, прежде чем накрыл дарохранительницу ее святым покрывалом и помолился за Ламар.
Бернард стоял на палубе «Эммы Евгении» и наблюдал за движением баркасов в портсмутской гавани. Баркасов было шесть, тяжело нагруженных и глубоко сидевших в слегка волновавшейся воде. На носу каждого стоял человек с винтовкой наготове. За баркасами, ближе к берегу, шли дурно пахнувшие «плавающие тюрьмы» — понтоны, связанные между собой кормой к носу в уродливую неровную линию, словно постройки плавучих трущоб. На них оставалась еще сотня несчастных, закованных по двое. Некоторые держали в руках свои скудные пожитки. Они в угрюмом молчании ждали возвращения баркасов. Часом позже все были на борту, сто восемьдесят четыре человека, согнанные, как скот, в пространство между палубами, уложенные на нары по четыре в ряд, по полметра на каждого человека. Воздух поступал только через решетки закрытых на висячие замки люков, расположенных по бортам. Лишь случайный стон или проклятие нарушали тишину. Неизвестность и безнадежность душили их в темноте. Их везли в Новый Южный Уэльс. Патриотов ждал ад на земле. Смертный приговор, страданиями растянувшийся в длину океана к земле более суровой, чем неулыбчивые судьи, пославшие их туда.
Через несколько часов судно вышло в море. Бернард лежал в своей каюте, не обращая внимания на треск обшивки и шум вздымавшихся волн. Масса человеческих тел, погруженных на судно, вызвала в нем чувство отвращения. Те, кого он увидел, уже не были похожи на людей, они казались ему отвратительными привидениями. Ему придется проповедовать среди подобного сора в Австралии. Хотя в Святой Сабине он терпел и худшие неудобства. К тому же это будет длиться не долее того, чего потребует его судьба. Но что его действительно беспокоило, так это вид женщин-заключенных, с десяток которых зашли на борт последними. Страшные существа, одежда клочьями, грязные лица, шума от них было больше, чем от мужчин. Некоторые похотливо показывали пальцами на Бернарда, так что, даже несмотря на расстояние, разделявшее их, он чувствовал знакомое рвотное чувство. Если та несчастная земля была населена только сором, выметенным из Британии и Ирландии, то кем была Ламар? Она не могла быть частью этих отбросов; как могла избранная взрасти из семян, посеянных в человеческих нечистотах? Если он ошибался, тогда действительно был обречен, а Мадонна была сукой. Как и все они. Нет, так не могло быть. Он подумал о Сигни и раздавил демонов в своей голове при помощи ладони.
— Я не понимаю, ваше превосходительство. Вы хотите смягчить оба приговора. Почему? Мы же пришли к согласию, что все четверо должны быть повешены. Гойетт виновен не менее остальных осужденных нами преступников. Приор тоже. Он руководил атакой в Бейкерс-филде. Приказ подписан. Гробы заказаны. — Клитероу понимал, что перегибает палку, но это было слишком. Он мог потерять свое лицо перед трибуналом.
Сэр Джон Колборн ответил ему как можно спокойнее:
— Генерал-майор, я понимаю то, что вы чувствуете, и мне нетрудно догадаться, что вам будет стыдно перед членами трибунала. Но послушайте меня хотя бы одну минуту. Семья Гойетт имеет влияние во французских коммерческих кругах, отношения с которыми мы как раз собираемся развивать. Снижение тяжести приговора для одного из них послужит жестом нашего великодушия. Мы уже повесили одного Гойетта. Ну и хватит. У Приора же, как я узнал, есть родственники в высокопоставленных кругах Римско-католической церкви. Если он останется в живых, то мы сможем рассчитывать на ее поддержку.
«Какая ложь», — подумал Колборн, после того как закончил фразу. Но Клитероу придется намного дольше пробыть в этой стране, прежде чем он сможет опровергнуть что-нибудь из сказанного им.
После того как Клитероу удалился, чтобы выполнить волю своего губернатора, Колборн позволил себе провести какое-то время в одиночестве, прежде чем принять делегацию из Верхней Канады, которая ждала в соседних апартаментах. Нехотя, он еще раз взял это письмо со своего письменного стола. Леди Джейн Эллис не требовала действий и не просила об одолжении, она всего лишь обращала внимание на то, что «патриот» с деформированной губой и Франсуа-Ксавье Приор проявили по отношению к ее семье доброту во время последних пережитых ими суровых испытаний. Она слышала, что на суде решается вопрос их жизни или смерти, поэтому она была бы благодарна, если суд учтет их положительные действия по отношению к домашним Эллисов.
«Да, — сказал Колборн самому себе. — Пусть будет так». Несмотря на свою дисциплинированность и преданность королеве и стране, он вовсе не был дураком и давно уже понял, что никто без особой нужды не выражает своих желаний. Близилось время его следующего назначения, звание пэра и загородный дом на Ионических островах. Это было все, что он хотел. Влиятельное семейство Эллисов с их связями через брачные узы с еще более влиятельным бывшим премьер-министром графом Грэем лучше было иметь среди своих друзей, нежели недругов. Это была всего лишь небольшая услуга, и поэтому решиться на то, чтобы оказать ее, было просто. Он лично сегодня же вечером напишет леди Джейн Эллис письмо, проинформирует ее о своих действиях и в сдержанных фразах попросит ее сохранить все это в тайне. Двое повешенных вместо четверых. По крайней мере, де Лоримьера уже повесили. Было бы гораздо хуже, если бы пришлось вынимать из петли и его голову. Убрав письмо в ящик стола и закрыв его на ключ, Колборн привел свою форму в порядок и вышел, чтобы встретиться с фермерами Верхней Канады.
Наступила тишина, потом отчетливый голос Жозефа Дюмушеля, громкий и твердый, несмотря на ощущавшуюся в нем дрожь, разнесся по всему коридору. Слова подхватили узники других камер. Как позже говорили, ссылаясь на свидетельствование солдата-католика, стоявшего в одной из двух шеренг строя, между которыми приговоренные должны были пройти к виселице, замечательные слова «Из глубины взываю к тебе, Господи» были услышаны всеми, кто стоял во внутреннем дворе. Псалом звучал так, словно он исходил с неба. Даже холодный ветер, от которого мерзли солдатские щеки, был мягким и теплым, а над головой благородного шевалье де Лоримьера появился нимб, когда он поднимался по ступенькам на мученический подвиг.
Пресса выведала о судьбе осужденных за несколько часов до того, как об этом узнал начальник тюрьмы. Когда утреннее солнце взошло над серым тюремным зданием, более сотни человек, большинство из которых держало в руках узелки с одеждой и пищей, ждали за железными воротами.
Их впустили ровно в восемь утра, и в течение двух часов изгнанники прощались со своими женами, родителями и детьми. Пришедших проститься людей невозможно было оторвать от своих близких, когда тех повели в комнату для сборов, где на полу грудой лежали железные кандалы. Закованных попарно ссыльных вывели во двор, построили под ясным синим небом и пересчитали. Расчет закончился на пятидесяти восьми, после чего подразделение пехоты из регулярных войск и кавалерийский взвод перестроились для сопровождения. Кто-то выкрикнул команду начать движение, и с железным стуком заключенные быстрым шагом вышли за глухие высокие стены в шум и толчею города, в котором они не были уже больше года. Оказавшись за воротами, Мартин пристально посмотрел на громадные клены, летом смягчавшие угрюмость тюремных стен, за которыми они росли. Лучи солнца заставили их вспыхнуть золотом на голубом фоне, после чего они исчезли из виду, а их место заняло море скорбных лиц и протянутых рук, которое угрожало затопить их волной страдания. Одна женщина вырвалась из толпы и с протянутыми руками пробежала между кавалерийскими лошадьми. Солдат схватил ее и толкнул назад в толпу. Она упала, но люди подняли ее с земли. Незнакомый Мартину молодой человек, шедший рядом с ним, плакал. Он попытался обернуться и помахать рукой, но споткнулся и упал, увлекая Мартина за собой. Мартин почувствовал каменную жесткость земли и щебень, который успел врезаться ему в руки, прежде чем его рывком поставили на ноги и толкнули в строй, который брел шатающимся шагом.
— Позор! — выкрикнул женский голос, когда плакавшего ребенка оттащили от ног отца, которого он никогда больше не увидит.
У причала солдаты сомкнулись за кавалеристами, плотно встав лицом к толпе, пока заключенных заводили за ограждение. Последний взгляд близких людей, последнее выражение добрых чувств, выкрикнутое на родном языке, прежде чем их спустили в трюм. Пятью минутами позже пароход «Бритиш Американ» вышел в канал направлением на Квебек.
Вспомогательное судно военно-морских сил Великобритании «Буффало» помнило лучшие дни. Одно из немногих судов колониальной постройки, оно участвовало в боевых действиях по защите королевских владений, в его округлых бортах имелись орудийные порты для тридцати пушек. Но прошло уже довольно много времени после того, как оно ощетинивалось этими пушками, как настоящий боевой корабль. Когда судно не перевозило припасы на дальние посты Британской империи, тогда его трюмы заполнялись несчастными отверженными людьми, обреченными тяжело трудиться и умереть на каторгах Австралии. Сейчас оно стояло на якоре в гавани Квебека под защитой пушек мощной цитадели в поле зрения дворца, который Джон Колборн должен был вскоре освободить для более любезного губернатора, и единственное, в чем была задержка, — это в человеческом грузе. Людей должны были привести до наступления темноты. При правильном развитии событий выход судна в море планировался с утренним отливом.
Заключенным под кубрик была отведена третья палуба, что было слишком громким названием для подобного пространства. Будучи приблизительно три с половиной метра в ширину и метр двадцать в высоту, за исключением одного из краев, где оно увеличивалось по высоте до полутора метров, это помещение было мрачным и дурно пахнущим. Оно не проветривалось, если не считать вентиляции через металлические решетки на двух закрытых на тяжелые засовы дверях у каждого входа. Два узких прохода между штабелями ящиков и коробок являлись единственным свободным пространством, все остальное место было занято двойным рядом настилов по обе стороны. Два метра двадцать сантиметров в длину и менее метра восьмидесяти сантиметров в ширину, каждый из этих настилов предназначался для четырех человек, уложенных вплотную друг к другу в зловонной темноте. Полка для хранения личных вещей, врезанная с внутренней стороны корабельной обшивки, была единственным послаблением в этой суровой среде. Отдельного места для приема пищи не было, как не было и посуды. Начальство помещалось палубой выше, там же стояли и ведра для рвоты. На тонких матрацах, один из которых был положен каждому заключенному в ячейке на четверых, невооруженным глазом видны были колонии вшей.
Этим утром Александр Блэк пришел в этот жалкий кубрик, чтобы выполнить свои последние обязанности, перед тем как осужденные попадут на борт судна. Его лицо сморщилось от запаха, когда, встав на колени, он клал по тонкому грязному одеялу в каждую ячейку. После этого он проверил наличие ведер и черпаков, полагавшихся по одному на каждые двенадцать человек. Это была одна из его основных задач: разбить заключенных на группы по двенадцать человек для приема пищи. Он уже составил расписание. Они будут подниматься наверх один раз в день, половина — утром, половина — вечером, но не на равные отрезки времени. Таким образом он сможет поощрять своих любимчиков и наказывать тех французов, которые ему не нравились, не вызывая гнева со стороны капитана.
Александр Блэк был хорошо образованным, практичным и энергичным деловым человеком, свободно владевшим английским и французским, но ему не повезло. Занимаясь продажей одежды и тканей, он продвинул свой бизнес по всему течению реки Ришелье, а также в американские штаты Нью-Йорк и Вермонт в конце двадцатых — начале тридцатых годов. Он добился существенного успеха, несмотря на то что его клиенты, особенно крестьяне, говорившие по-французски, стали замечать, что его цены становились все выше, а манеры — все заносчивее. И к тому же Блэк стал очень жадным.
Превратившись в алчного скрытого соглядатая, он стал доносить на своих клиентов. В бурные месяцы, предшествовавшие восстанию 1837 года, британцы получали от Блэка информацию о действиях патриотов. Он продолжил заниматься этими гнусностями и в 1838 году, и его действия чуть не привели к поимке одного из лидеров патриотов, перемещение которого он заметил в южных приходах осенью 1838-го. Если бы тогда тот негодяй был схвачен, то с уверенностью можно было бы сказать, что Блэка не было бы сейчас здесь. Неблагодарность не входила в перечень недостатков заносчивого Колборна.
Во время восстания, которое последовало за этим, Блэк обнаружил, что его английские клиенты в Нижней Канаде начали сомневаться в надежности человека, так очевидно замазанного кистью американского республиканства. Французские крестьяне думали по-другому, но и они не слишком жаловали его. Но самым опасным для него был молодой предприниматель из Пенсильвании, который, более смело предлагая товары в кредит, оказался способен подорвать его позиции среди американских покупателей. Весной 1839 года Блэк обнаружил, что показатели его бизнеса перешли в отрицательную часть балансовой ведомости. Попытки внесения в бухгалтерские книги дутых изменений позволили сделать короткую передышку, но только на время.
Оказавшись приговоренным к десяти годам заключения в монреальской тюрьме за подделку документов, он решил потребовать по счету у тех, кому он служил. Негодяй Клитероу мог бы вытащить его из этой истории за его заслуги перед королевой. Но нет! Он предложил ему это. Обслуживать кучку предателей-бунтовщиков в обмен на проезд до Сиднея и вечную ссылку. У него не было другого выбора. Любая жизнь была предпочтительней тюремному аду. Но сейчас они были заключены в железную клетку, которую называли судном, и очень скоро вокруг не будет видно земли. Он, конечно, будет страдать во время этого проклятого путешествия, но не так, как те мерзавцы, получившие по заслугам. В частности, французы. Да, особенно французы.
На верхней палубе капитан Пол Ниблетт наслаждался жалостью к себе, сидя в своей маленькой тесной каюте, которая должна была служить ему домом одному Богу известно сколь долго. Клитероу не любил его. Он это знал. Но такое?! Такого он не мог представить себе даже в страшном сне. Долгие месяцы адской скуки и неудобств ради того, чтобы загнать несчастную кучку предателей на самый низ Земли. В его распоряжение дано подразделение морских пехотинцев для того, чтобы обеспечить транспортировку ста пятидесяти мятежников на Землю Ван-Димена и в Новый Южный Уэльс. Клитероу сказал, что ему нужно приобрести опыт, что дисциплина и суровые условия на корабле королевского флота усмирят его характер и укрепят тело. Чертов идиот! А может, Клитероу посчитал его самого недоумком? Это было наказанием, незаслуженным и незаконным. Ему уже пришлось снять пробу с пищи. Мерзкие помои, а капитан судна Вуд оказался тихим, но язвительным типом, который уже разозлил Ниблетта, выразив свою нелюбовь к дьявольскому напитку и сказав ему, что он командует кораблем, на котором соблюдается порядок. Вот уж воистину порядок! Изъеденная червями старая военно-морская посудина, которой давно уже было пора на свалку. Может быть, она и подходила для того, чтобы возить отбросы общества, но для такого джентльмена, каким был он сам? Нельзя допускать, чтобы такие вонючие посудины типа «Буффало» предназначались людям, которым подходят гораздо более изысканные вещи. Бутылка бренди опустела на пятую часть, и Ниблетт был уже в достаточной степени пьян, чтобы захотеть высказать Клитероу все, что он мог сделать с этим «Буффало» и с отбросами общества, которые загрузят на него, когда услышал какое-то движение снаружи. Он поправил кожаный ремень на своем полном животе, глубоко вздохнул и выдохнул раз пять или шесть, прежде чем выйти на полуденный свет.
Они заходили на борт, грязные, закованные в кандалы, прижимая к себе свои скудные пожитки. «Какой грустный у них вид», — подумал капитан Вуд, стоя на мостике. Но внешность может быть обманчива. Он понаблюдал, как они неуклюже поднялись на борт и собрались на палубе. Затем, привычно пожав плечами так, словно показывая, что его это не касалось, отправился в рубку, чтобы переговорить с капитаном буксира, который должен был потащить их по реке после того, как завтра рано утром пробьют шесть склянок.
Ниблетт почувствовал холодный бриз на щеках сразу у выхода из своей каюты. Среди заключенных он узнал некоторых наиболее заметных, запомнившихся ему по трибуналу. Одни из них блеяли о своей невиновности, другие демонстрировали свою крайнюю тупость иными способами. Например, молодой темноволосый парень, чья улыбка чуть не помогла ему быть полностью оправданным. Его звали Луи Бурдон. Ну, скоро увидим, как ему понравится улыбаться здесь. И еще этот низкорослый ублюдок Приор, который только что стоял у причала, сжимая в руках свои четки. Никакой попытки защитить себя. Один только дурацкий взгляд. Просто взять и задушить этого парня его же четками. А что говорить об остальных недоумках! Вон придурок с кретинской губой поднимается на борт. Только посмотрите, как он оглядывается вокруг себя! Чего он ждет? Королевского приема? Мы еще развлечемся с этим простаком. Были и другие, которых, как ему показалось, он узнал. Неожиданно он отвернулся. Достаточно уже насмотрелся. Еще немного, и его вывернет. Вспомнив о бутылке бренди, Ниблетт вернулся к более важным делам.
Александр Блэк встретил заключенных у входа в предназначенное для них помещение. Он проконтролировал, как снимали кандалы, и в течение десяти минут доставлял себе удовольствие, разглагольствуя обо всем, начиная с распределения по группам для приема пищи и кончая указаниями, как правильно тошниться. Затем он проверил наличие людей, посчитав всех, когда они поднимались по одному из двух проходов. Когда цепочка сошла на нет, он широко открыл глаза, заблестевшие от воспоминания о нанесенной ему обиде. Это был тот, с губой; тот, которого не поймали, тот, из-за которого Клитероу разозлился на него. Это был он. Мартин тем временем согнулся вдвое и быстро исчез во мраке. Блэк почувствовал себя странно умиротворенным. Да, пока они плывут, справедливость должна восторжествовать.
Мартину никогда в жизни не было так плохо. Он лежал в темноте, стараясь сдерживать тошноту, которая, казалось, готова была извергнуться бесконтрольными спазмами, и прислушивался к звукам, издаваемым судном, боровшимся со штормом. Судно было похоже на лист на сильном ветру, который то взлетал вверх, то падал вниз серией головокружительных рывков, угрожавших разорвать его на части. Большинство солдат укачало, Александра Блэка не было видно уже два дня. Его отсутствию можно было бы и порадоваться, если бы сложившаяся ситуация не была еще тяжелее для самих заключенных. Уже ослабленные тяготами тюрьмы, будучи полностью непривычны к условиям морского похода, все, за исключением немногих счастливцев, сильно страдали при каждом ударе волны. Емкости для рвоты стояли на верхней палубе у носа; но после такого тяжелого дня только самые сильные могли добраться до них неуверенным из-за качки шагом. Остальные были вынуждены тошниться на свою одежду, в постель и на пол, пока их и без того дурно пахнувший кубрик не превратился в отхожую яму. Теперь, когда качка не прекращалась уже третий день, ослаблявшая организм тошнота начала вызывать апатию, приносившую смерть слабым.
Рядом с Мартином стонал старик Шарль Хуот. Он пытался добраться до прохода. Но стоило Шарлю только поставить ноги на скользкие от рвоты доски пола, как его вырвало так, словно фонтан хлынул изо рта, после чего он затрясся всем телом. Тут подоспел Франсуа-Ксавье Приор. Он вытер лицо Хуота и аккуратно положил его самого на нары. После чего принялся вытирать рвоту вонючей мокрой тряпкой.
Мартин почувствовал, как рвота подкатила к горлу. Прикрыв рот рукой, он перелез через Хуота и стал пробираться по проходу, в конце которого начал что было силы стучать в дверь с решеткой. Часовой отворил ее и безразлично проводил Мартина взглядом, пока тот поднимался мимо него по железному трапу. Приступ рвоты настиг Мартина, прежде чем он добрался до узкой площадки, где стояли две пристегнутые цепями емкости размером с ванну. Несмотря на крепление, из-за мощной качки судна часть их содержимого вылилась через край, экскременты и рвота, смешавшись, образовали липкую зловонную массу, разлившуюся по всей поверхности носа. У емкости тошнился еще кто-то. Мартин стремительно пронесся мимо него, поскальзываясь и падая, пока не добежал до второй посудины. Рот его наполнился вкусом желчи, которая влилась в зловонную смесь, испарявшуюся всего в двух-трех сантиметрах от его лица. Несколькими минутами позже он поднял голову. Другой заключенный был все еще здесь. Мартин узнал его. Все называли этого человека Тауэллом; он был самым ворчливым среди узников из Верхней Канады. Мартин слышал, как он бросал непристойные реплики в отношении своих товарищей во время прогулки. Он злобно смотрел на Мартина, не то шатаясь, не то раскачиваясь в попытке удержать равновесие.
— Предатель, — процедил он сквозь зубы, проходя мимо Мартина. — Трусливый британский угодник. Тебе не дойти до конца живым.
На какой-то момент не было слышно ничего, кроме поскрипывания судна и лязганья раскачивавшихся бачков. Мартин, пошатываясь, направился к трапу, где его настиг удар в бок. Он почувствовал руки Тауэлла у себя на шее. Мартин попытался ударить в ответ, но потерял равновесие и упал на нападавшего, который был крупнее и сильнее его. Тауэлл ворчал и крепче сжимал руки.
— Сдохни, собака, — прорычал он в лицо Мартину.
В глазах Мартина поплыли красные, потом желтые, потом снова красные пятна. На него опускалась сладкая темнота. В ногах не осталось силы, он погружался в бездну все глубже и глубже.
Открытый дождю и ветру, «Буффало» поднялся на волне, задирая нос вверх выше и выше, к черному беззвездному небу. Выйдя на половину корпуса из воды, он получил внезапный удар волной в бок, завалился на борт и, еще немного, мог бы перевернуться килем вверх. Все еще с большим боковым креном он погрузился ниже ватерлинии и, подобно подбитой птице, напрягал весь корпус, пытаясь вырваться наверх так, что чуть не лопнул пополам.
Толчок откинул Мартина и Тауэлла к борту. Плечи Тауэлла приняли на себя всю силу удара, он упал сначала на колени, а потом растянулся по палубе всем телом. Мартин оказался сверху него. Они сплелись руками и ногами и покатились по покрытым нечистотами палубным доскам. Давление рук Тауэлла на шее Мартина ослабло. С минуту Мартин пролежал неподвижно, оглушенный и прижатый к рвотному бачку. Одна из его ног застряла в цепи, крепившей бачок. Тауэлл лежал ничком. Он ударился головой о металлический бачок, из-под его волос сочилась кровь. Вместе с чувствами к Мартину вернулся страх. Не поднимаясь на ноги, он пополз в темноте, не обращая внимания на холодную массу, налипавшую ему на руки. Он слез вниз по трапу и прошел мимо часового, который отвратительно жевал кусок сыра. Только возвратившись на нары Мартин понял, что его неудержимо трясет. Часом позже, когда к нему снова подступила тошнота, его вытошнило прямо в постель. Это было сделано абсолютно осознанно, если не с удовольствием.
Тридцать шесть заключенных не спеша вывели на верхнюю палубу и построили. Вздохнув свежего воздуха, Мартин с трудом поверил, что это был тот же океан, который пенился и бурлил, в ярости грозя забрать все их жизни, но унесший только одну. Солнце, поднявшись высоко в безоблачном небе, тепло светило, а легкое покачивание судна эхом отзывалось в прыжках стаи дельфинов, следовавшей вровень с носом. Вооруженные солдаты построились за капитаном Вудом, который с непокрытой головой держал в руках открытую Библию и придерживал страницы ладонью, чтобы их не переворачивало ветром.
На палубе прямо перед ним лежало тело, завернутое в парусину, к ногам было привязано четыре пушечных ядра. Это был Филипп Прист, заключенный из Северной Канады, маленький вежливый человек, который не перенес тяжести морской болезни, подорвавшей его слабое здоровье. Вуд начал читать, вооруженные солдаты встали по стойке «смирно». Слова двадцать третьего псалма менее тридцати секунд касались ушей заключенных. Патриоты-католики читали про себя свои собственные молитвы, заменяя незнакомые английские слова. Когда все слова были произнесены, спеленатое тело перекинули через борт. Тихий всплеск, и еще мгновение молчания. Подняв голову, Мартин почувствовал на себе взгляд Тауэлла. Он вздрогнул и инстинктивно прижался к Франсуа-Ксавье Приору. Коротышка, ошибочно приняв его страх за беспокойство в присутствии смерти, улыбнулся и успокаивающе положил свою ладонь на его руку.
Шли дни, превращаясь в недели, а в ежедневном распорядке заключенных ничего не менялось. Ругань и словесные оскорбления от Пола Ниблетта и мстительная мелочность Александра Блэка превратили и без того мрачное путешествие в бесконечный кошмар. Кормили мало и однообразно. Солонина, жидкая похлебка и сухие галеты повторялись изо дня в день и подавались в общем котле, который был единственной посудой на двенадцать человек. Эта еда не давала умереть, но и сил не прибавляла. Дважды в неделю их заставляли на коленях драить известью полы в кубрике и собственную одежду, сопровождая это пинками и презрительными насмешками. В третью неделю октября начали ощущаться последствия усиливающейся тропической жары. Насекомые в постелях заключенных быстро размножались, и вскоре тело каждого человека представляло собой одну сплошную красную опухоль, раздираемую и кровоточащую от беспрестанного расчесывания. Когда 6 ноября Блэк доложил Вуду, что тридцать заключенных больны и что вспышка заболевания цингой распространяется, капитан ответил ему только уже знакомым пожатием плеч. Хотя и Александра Блэка это серьезно не заботило. Чем больше умрет, тем меньше останется этих подонков, а соответственно, и меньше забот.
Но до капитана Джона Вуда дошли его слова. Цинга на корабле в этой ранней стадии похода не предвещала ничего хорошего, и поскольку до Рио-де-Жанейро оставалось еще по крайней мере три недели хода, необходимо было что-то предпринять. Да, завтрашний день как раз подходил для этого. Он послал за Ниблеттом и, стараясь сохранять вежливый тон (поскольку он терпел этого жирного дурака еще меньше, чем Блэка), поведал ему об изменении планов. Ниблетт слушал капитана с растущим раздражением, но, поскольку за эти вещи отвечал капитан, он ничего не мог поделать. На самом деле, покинув капитанскую каюту, Ниблетт уже предвидел, как из всего этого можно было устроить себе развлечение.
Тепло тропиков опустилось на заключенных тяжелым влажным одеялом. Их зловонная дыра стала похожа на ад, а если в ней удавалось заснуть, то сон прерывался укусами насекомых, которыми кишели постели. И все же вши не были их главными мучителями. По мере того как жара усиливалась, их начала душить невыносимая жажда. Ежедневная пинта воды, выдаваемая на человека, была самым дорогим сокровищем. Каждая капля ее сохранялась, сберегалась и смаковалась.
Особенно тяжелым стал вечер 6 ноября. Ни малейшего ветерка не залетело в паруса «Буффало». Судно, казалось, застряло в пустоте. Заключенные лежали в вонючей душной темноте, бок к боку, обливая друг друга потом, те, кто слабее, в полном безразличии, те, кто сильнее, шепча молитвы. Мартин дотронулся до лба Шарля Хуота. Он был обжигающе горяч, и Мартин ничего не мог с этим поделать. Если Шарлю было суждено умереть, то лучше, чтобы смерть была быстрой, решил он.
Неописуемо чудесным образом, после того как пробили десять склянок и патриоты собрались на верхней палубе, подул легкий ветер. Блэка нигде не было видно. Приказ собраться на верхней палубе и построиться в восемь шеренг лицом к рулевой рубке отдал Ниблетт, сделав при этом презрительное лицо. Он приказал подняться всем, включая тех, кто ослаб.
Гадая, в чем тут дело, они приволокли на себе больных и поддерживали их, стоя на качающейся палубе. Ниблетт и несколько солдат ждали. Остальные члены экипажа ходили вокруг, улыбались и заговорщицки подталкивали друг друга локтями. Капитан Вуд стоял на мостике и с интересом смотрел вниз. Заключенным было приказано отойти назад к самым поручням, подальше от большой бочки, привязанной к двери рулевой рубки. Ниблетт пролаял приказ. Солдаты ушли в сторону и прижались к поручням. Патриоты начали переглядываться, в большинстве глаз сквозило больше страха, нежели удивления.
Сначала раздалась мелодия, высокая трель которой звучала живо и взволнованно. Заключенные повернули головы, ища глазами музыканта. Они увидели его на мачте. Один из старых моряков, балансируя по-кошачьи, держал дудочку двумя руками и бегал по нотам вверх и вниз в безумном мелодическом темпе. Звуки становились выше и быстрее, одна и та же тема повторялась вновь и вновь в музыкальном неистовстве. Мартину она показалась дикой. Он поймал себя на том, что вспомнил Мадлен.
Они почувствовали его запах и услышали его, прежде чем увидели. Должно быть, он свешивался с борта судна все это время. Пока он перелезал через поручни, патриоты не видели его, их взгляды были прикованы к музыканту на мачте. Он издал пронзительный крик, а когда пятьдесят восемь пар глаз повернулись в его сторону, он бросился плясать в присядку, обходя в танце заключенных в направлении привязанной бочки.
— Король Нептун, — закричал один из моряков. — Это король Нептун.
Это действительно был всемогущий король. Одетый с головы до ног в черепашью кожу, Нептун приседал перед собравшимися подданными. Лицо его было ярко раскрашено. Борода была растрепана и торчала во все стороны, на голову был надет рогатый шлем викинга. Одной рукой он размахивал трезубцем, наскоро сделанным из багра и кухонных приборов, а в другой держал коническую раковину, которую подносил к губам в шутливом приветствии. Нептун танцевал, делая прыжки в сторону патриотов, с угрозой замахиваясь своим трезубцем. Он приблизился настолько, что Мартин смог разглядеть цвет его глаз и капли пота на лбу. Неприятный запах, исходивший от кожи, которую надел на себя этот ужасный маленький Нептун, действовал гораздо сильнее, чем его угрожающие позы.
— Пришел король Нептун, — кричало маленькое существо, — чтобы принять клятву верности от тех, кто вторгся в его владения. В этот самый выдающийся из дней две части мира соединяются воедино для всех моих подданных на этом несчастном судне.
«Конечно, это Александр Блэк», — подумал Мартин. Его визг было труднее спрятать в общем шуме, нежели черты лица за краской и дурным запахом на солнце.
— Склоните головы, вы, жалкие смертные, и примите удар в знак подчинения.
Никто не сошел с места, пока не подошел Ниблетт и грубо не вытолкнул Франсуа-Ксавье Приора на палубу. Увидев, что подходят солдаты, остальные в спешке последовали за ним, и, когда все опустились на палубу, Нептун принялся ходить между ними, ударяя каждого своим трезубцем. Удары были сильными, и Мартину, стоявшему на коленях впереди, не раз было слышно, как кто-то вскрикивал от боли. Мартин по запаху чувствовал, что Блэк приближался к нему, он уже различал его проклятия всем богам. Потом он почувствовал, как трезубец сильно впился ему в основание шеи. Он поморщился от боли и ничком упал на палубу. Второй удар ниже пояса вызвал гул одобрения наблюдавших за экзекуцией матросов.
— Поднимитесь, вассалы, и примите дар от могущественного Нептуна. Всех, кто пересек экватор, Нептун награждает. — Он указал трезубцем на бочку. — Хороший крепкий напиток порадует ваше нутро и залечит цингу. Мой подарок вам. Однако, — его голос стал высоким до дрожи, — вам придется сплясать танец покорности.
Он понесся в диком шутовском танце, подскакивая и качаясь, стуча ногами и делая пируэты. Все это напоминало странную, плохо пахнувшую пародию на пантомиму. Патриоты смотрели на все это с ироническим вниманием. Когда Блэк добрался до бочки, он достал серебряный черпак и помахал им в воздухе, затем зачерпнул из бочки и поднес черпак к губам, жадно выпив его содержимое.
— Ром с лаймом! — весело воскликнул он. — Мой подарок вам. Теперь пляшите, вы, жалкие вассалы, прибывшие из ниоткуда. Пляшите!
Капитану Вуду приходилось в свое время видеть много необузданных церемоний встречи с Нептуном, но Блэк был вне всякого сравнения. Это было его идеей использовать пляску для того, чтобы дать патриотам ром с лаймом, но он и подумать не мог, что Ниблетт с Блэком устроят такой фарс. Вряд ли экипажу понравилось, если бы он сейчас прекратил все это. Они смеялись во все горло, когда патриоты, один за другим, начали свою пляску к бочке. Один из них попытался сделать пируэт и растянулся. Ослабевшим заключенным приходилось плясать в обнимку с более сильными товарищами, их шаги и движения не в такт только прибавляли веселья. Нептун прыгал между ними, толкал их, накрывал им головы расползавшейся черепаховой кожей и демонически хохотал.
Неожиданно очередь дошла и до Мартина. Солдат вытолкнул его вперед. Мартин сначала задумался, не зная, что делать. Но сильный толчок в спину заставил его вскочить, отступить и запрыгать в сторону бочки. Он почувствовал, как покраснело его лицо от насмешек. К нему подскочил Нептун, его лицо, покрытое краской, исказилось, он размахнулся и сильно ударил Мартина чешуйчатой рукой по лицу. Частица гниющей плоти отлетела и на момент прилипла к его губам. Он выплюнул ее, давясь от тошноты. Хохот усилился, стал более резким, но он продолжал свой танец, крутясь и кружась. Смеющиеся лица оказались по обе стороны от него, перевернутые вверх ногами, они теряли свои очертания от его движения. Палуба поднялась, готовая столкнуться с ним, он начал выпрямляться, стараясь сфокусироваться, но тут запах гнилой рыбы и укол трезубцем послали его вперед. Скользя ногами и убыстряя шаг, Мартин ощущал рыдания, рождающиеся внутри него. Он мешал воздуху выйти из его измученных легких. О Боже! Судно снова закрутилось под ногами, и он начал падать. Его руки зацепились за что-то на ощупь. Бочка! Он отчаянно ухватился за протянутый черпак и погрузил его в темную жидкость. Черпак был уже близко к его губам, когда он получил удар сапогом между ног. Этот ужасный удар, нанесенный сбоку, заставил его упасть на колени, черпак вылетел из его руки, его содержимое вылилось в пустоту. Над ним стоял Ниблетт, его мясистое лицо тряслось от смеха.
— Ты что, не можешь, дурак? Так трудно донести чашу до губ? Ну и губы у этого идиота на корабле Нептуна!
Сапог врезался в живот Мартину. Ему показалось, что его вытошнило, но сквозь зубы просочилась только желчь. Он пополз к своим товарищам, почти не слыша глумящегося бешеного гогота Нептуна.
— Кто следующий, друзья? Нептуну нужен ответ. Кого-то он любит, кого-то — нет.
Вуд стоял на мостике нахмурив брови. Это, наверно, и был тот бунтарь, о котором ему говорил Ниблетт. Все вокруг смеялись и хлопали в ладоши, приветствуя выкриками Ниблетта, который кланялся, шутливо выражая таким образом свою благодарность зрителям. Вуд было поднес свисток ко рту, но, передумав, пожал плечами и отвернулся.
В кубрике заключенных было темно, и если бы даже у Мартина были часы, то он не смог бы определить время. Поэтому он подождал еще немного, прислушиваясь к скрипу судна и звукам, издаваемым во сне его товарищами. Повернувшись, насколько это было возможным, на бок, он вытер пот с лица. Все еще стояла жара, но теперь, по крайней мере, ее можно было терпеть. Усиливавшийся ветер с востока-юго-востока направлял «Буффало» прямым курсом на Рио. Он унес духоту, дав возможность немного вздохнуть. Тем, кто, казалось, уже стоял у смертных врат, стало значительно легче. Танец к дождевой бочке стал обычным ритуалом получения небольшой дозы рома, более чем компенсировавшей комизм демонстрации, который этот танец предполагал. Хьюитт, самый дружественный из солдат охраны, предупредил их, что они должны прийти в Рио через два дня. Он был уверен, что тем, у кого есть деньги, должны были разрешить купить там немного свежих фруктов.
Мартин потрогал лоб Шарля Хуота. Лицо его все еще горело, и он спал прерывистым сном. Насколько мог тихо, Мартин вылез со своего места, на носках подошел к двери с решеткой и постучал. Дверь открылась, и на мгновение свет ручной лампы осветил лицо Хьюитта. Не говоря ни слова, он принял протянутый башмак, возвратил его с блеском серебра. Мартин пробрался назад на нары. Прошло несколько секунд, и он уже вливал воду из башмака между губами Хуота. Он не мог видеть, какого она была цвета, но догадывался, что она была бурой и солоноватой, с насекомыми и фекальными частицами. Эта вода накапливалась в баркасах во время неделями шедших ливней. Но все же это была вода, купленная на скудные монеты, и она должна была облегчить страдания Шарля.
— Пей, Шарль. Воды достаточно. — Он наклонил башмак, давая Хуоту напиться вволю.
Когда башмак опустел, Хуот лег, спокойно дыша. Он посмотрел на Мартина и улыбнулся в темноте.
— Мартин, друг мой. Ты спас меня от рыб.
После долгих недель морского плена, где ничто не привлекало взгляда, кроме пенных серо-зеленых гребней волн, исчезавших в медленном мерцании у горизонта, «Буффало» прибыл в бухту Гуанабара еще предыдущим вечером, но не смог войти в нее из-за отсутствия попутного ветра. Сейчас под голубым небом и при легком бризе судно подходило к Рио-де-Жанейро.
Всем заключенным позволили выйти на палубу, и они выстроились у поручней. Судно легкими толчками проходило между двух сильно укрепленных каменных крепостей, охранявших вход в бухту. Вокруг судна лежала казавшаяся странной лазурная гладь.
Берег был высоким и зеленым, вершины гор закрывала легкая дымка облаков. По правому борту в бухту врезался узкий полуостров с высокой скалой, торчавшей из него подобно гигантскому большому пальцу руки. Десятки судов стояли на якоре в спокойной синей воде, на некоторых из них были отличительные знаки британского военного флота. Вокруг них сновали утлые суденышки различных форм и размеров, которыми управляли местные жители с кожей оливкового цвета, все время оглушительно кричавшие что-то и размахивавшие различными предметами, которые они, очевидно, предлагали на продажу. За кораблями, в конце бухты на зеленых холмах, подобно белым грибам, стояли городские постройки. Мартину были видны шпили церквей и полоска белого песка, которая изгибалась, покрытая пеной прибоя, по берегу от одного конца города до другого великолепной дугой, исчезавшей в зеленой дымке горизонта. Мартин стоял, держась за поручень, и глядел на все это с детским восторгом. Он слышал крики чаек, элегантно-белых на синем фоне, чувствовал теплое дыхание ветра, касавшееся его шеи, подобно шелковому кашне.
«Буффало» бросил якорь рядом с британским военным кораблем. Заключенные все еще были на палубе, когда мимо них прошла группа офицеров, прибывших с визитом на судно. Они с любопытством смотрели на узников, но все промолчали, предпочтя сразу пройти вниз. Позже патриоты узнали от Хьюитта, что на гостей большое впечатление произвела та доброта, с которой на судне относились к заключенным, и что они убедились в том, как повезло узникам, что их перевозят в штрафную колонию в таких прекрасных условиях.
В течение пяти дней якорной стоянки в Рио, заключенным было позволено провести на палубе больше времени, чем обычно, а также купить свежих фруктов и других съестных припасов у торговцев с лодок. Погода стояла теплая и спокойная, у людей поднялось настроение. Все было слишком хорошо, чтобы продолжаться долго.
Подгоняемый сильным западным ветром, «Буффало» обогнул мыс Доброй Надежды и вышел в Индийский океан тогда, когда старый год безрадостно перешел в новый. Стоявшим на палубе заключенным было не полюбоваться стайками летучих рыб, вылетавших перед носом судна с великолепным серебряным мерцанием, не наблюдали они и за дельфинами. Вместо этого их строили на палубе группами по двенадцать человек и по два часа держали в молчаливом ожидании или, если это было угодно Блэку, они могли побриться. Обычно он наблюдал за тем, как они брили друг друга одной и той же тупой бритвой, посмеиваясь, когда кто-нибудь вскрикивал от боли и от вида струившейся крови. Старик Хуот снова заболел. Хьюитту было трудно доставать для него дополнительную воду, но каким-то образом он делал это. Мартин был вдвойне благодарен этому доброму молодому йоркширцу, поскольку ему больше нечем было платить ему.
Мартин вместе с другими вскарабкался по трапу и вышел на палубу. Первым, что он почувствовал, была не мрачность дня, не свежесть глотка воздуха, а тишина. Сильный ветер, который бил и стегал паруса, ослаб до легкого дуновения. Холодные брызги не кусали его щеки и не попадали в глаза. Мартин видел все очень отчетливо. Свободного пространства палубы перед ним было всего около метра. Дальше стояли солдаты, и среди них — крепкий матрос с татуировками на мускулистых руках. В одной руке он небрежно держал длинный тонкий хлыст, а другой ковырял в носу. За ним к мачте был привязан человек, обнаженная спина которого белела под утренними лучами солнца. Увидев это, Мартин остановился как вкопанный и замер на месте, пока один из солдат не толкнул его вперед. Человеком у мачты был Хьюитт.
Когда все заключенные собрались на палубе, капитан Джон Вуд спустился с мостика. Он оглядел всех; высокая тулья его фуражки и сухопарый вид напомнили Мартину какую-то злобную гигантскую птицу. Ниблетт скомандовал солдатам «смирно», матрос с обнаженными руками изготовился, приложив березовый хлыст наискосок к спине привязанного человека.
— Вы здесь сегодня для того, чтобы увидеть, что бывает, когда дисциплина на моем корабле нарушается неповиновением. Некоторым из заключенных, без сомнения, удалось использовать жадность этого человека и его неуважение к служебным обязанностям в своих интересах. Теперь вам будет предоставлена возможность увидеть, чем он заплатит за это. Конечно, если никто не пожелает присоединиться к нему. Будьте уверены, что у боцмана Картрайта настолько крепкая рука, что он мог бы свершить правосудие над каждым из вас. — Вуд умолк. Оценивая произведенный эффект, он внимательно посмотрел на одетых в рваную одежду людей, стоявших в молчании. Некоторые из них заежились под первыми каплями начинавшегося дождя.
Перед глазами Мартина все помутилось. Он пытался произнести слова, которые готовы были слететь с его языка: «Он старался, как мог, чтобы помочь больным среди нас. Его не нужно наказывать. Позвольте мне занять его место, поскольку я виноват больше его», — но ничего не получилось. Его зубы не разомкнулись, он чувствовал свое тяжелое дыхание, однако слова не произносились.
— Желающих нет, — сказал Вуд. Он отступил на шаг и кивнул Картрайту. — Приступайте к своим обязанностям, боцман.
Березовый прут взлетел к свету, замер на миг, нацелившись в небеса, и со свистом опустился вниз, врезавшись в спину Хьюитта со звуком наполовину глухим, наполовину трескучим. Хьюитт закричал от боли. Это был пронзительный долгий визг, внезапно умолкший, когда хлыст опять тяжело опустился на его спину. Он опускался снова и снова, пока спина Хьюитта не оказалась полностью исполосованной и не покрылась кровью. Крики его отдавались эхом отовсюду, из пронзительных и резких они постепенно стали более глухими, затем стали тише и начали походить на стоны, пока не умолкли совсем, когда его голова упала вперед, ударившись о мачту. Для Мартина, плотно закрывшего глаза, жгучие раны от хлыста представлялись еще ужаснее в этом безмолвии. Тщетность всего этого была очевидной, но Хьюитт заплатил свою цену.
Наконец Вуд поднял руку. Два матроса вышли вперед. Один развязал веревки, которыми Хьюитт был привязан к мачте. Второй поддерживал Хьюитта, чтобы тот не упал на палубу. Вдвоем они пронесли его мимо заключенных. Глаза Хьюитта были закрыты, а поседевшие волосы взмокли и спутались. Изо рта, из того места, где он от боли прикусил губу, сочилась кровь.
Все стояли молча. Вуд сказал:
— Пусть это послужит уроком для всех вас. Мне следовало бы повесить его.
Ревущие сороковые опять наполнили паруса ветром, и «Буффало» весело бежал по Индийскому океану. При такой скорости хода берега Земли Ван-Димена, по словам солдата охраны, сменившего Хьюитта, должны были появиться на горизонте с востока не позднее чем через три недели. Узники не видели Хьюитта со времени экзекуции и с радостью восприняли известие о том, что его раны начали заживать. Ему не позволили вернуться в охрану, ему поручили менее важное задание.
Они были на палубе, на прогулке. Охрана теперь не очень строго следила за тем, чтобы они не разговаривали между собой в это время, и когда Шарлю Хуоту потребовалось сесть, Мартин присел на корточки рядом с ним. Некоторое время они наблюдали за тем, как вздымались серо-зеленые волны, пенились на верхушках и катились дальше. В конце концов Мартин заговорил:
— Шарль, Хьюитт сделал нам много доброго. Он спас тебя, принося воду. Но перед тем как они принялись истязать его, у меня была возможность сказать что-то в его защиту, а я промолчал. Я спокойно стоял, а они исполосовали его спину в кровь. Это было ужасно, я ничего не сделал. Неудивительно, что все считают меня трусом. Я трус, Шарль.
Хуот пристально смотрел на волны.
— Не мучай себя, мой юный друг. У тебя доброе сердце. Ты бы не остановил это избиение.
— Но ты бы не стоял просто так, Шарль. Я знаю, ты что-нибудь да сделал бы.
— Мы все сожалеем о чем-то, Мартин. Не кори себя. Возможно, что я поступил бы так же, как и ты, хотя вода, принесенная Хьюиттом, облегчила мою участь. Позволь я расскажу тебе историю.
Мартину пришлось напрячь слух, чтобы расслышать тихий голос Хуота.
— Это произошло во время восстания. Мы были в Одельтауне и загнали британцев в церковь, или так нам казалось. Мы все сидели за каменной стеной и готовились разделаться с ними окончательно, когда они вылезли с пушками и направили их на нас. Мы разбежались, как овцы. Кое-кто пытался удержаться, но в результате остались только двое: я и еще один человек. Это была женщина.
Мартин подался вперед.
— Женщина? Ты уверен, Шарль?
— Да, это была женщина, да еще какая! — Он схватил Мартина за руку. — У нее не было страха, Мартин. Она стояла во весь рост и стреляла в шеренги британцев. Я понимал, что у нас не было шансов, что нам нужно было бежать. Я окликнул ее, но она не обратила на меня внимания. Она просто продолжала стрелять. На какой-то миг я задумался: с одной стороны, хотелось бежать, но с другой — я чувствовал, что должен добраться до нее и утащить с собой. И тут я услышал ее голос. Она заряжала свою винтовку, смотря на что-то поверх голов британцев, и одновременно звала кого-то. Я не мог разобрать слов. Потом я побежал. Я оставил ее. Ты видишь, Мартин, я тоже трус. Я мог бы спасти ее. Я часто думаю об этом.
Мартин долго сидел и молчал. Он забыл о Хьюитте. В его голове роились воспоминания. Она умерла так, как он себе и представлял: благородно, глядя на видение, вдохновлявшее ее. Ему хотелось бы, чтобы он вел себя так же у Конаваги или в Бейкерс-филде. Он сощурился и принялся смотреть на вздымавшиеся волны. Подождав немного, чтобы обрести возможность говорить спокойно, он наконец сказал:
— Не грусти, Шарль. Я тоже встречал женщину, подобную этой. Она не пошла бы с тобой. Ей было предназначено умереть в тот день. Она была избранной и шла путем избранных.
Расплывчатые очертания берега выплыли из-за горизонта длинной низкой линией. Последующие три часа эта линия приближалась, и к сумеркам «Буффало» оказался в устье реки Дервент в Земле Ван-Димена.
После того как на следующее утро «Буффало» подошел к якорной стоянке в Хобарте, среди заключенных воцарилось настроение мирной завершенности. Они прибыли. Это была не Новая Голландия, которая лежала к северу через пролив, отделявший Землю Ван-Димена от материка, но это была часть Большой Южной Земли. Для узников из Верхней Канады Хобарт означал конец их долгого путешествия. Их собрали на палубе, где под облачным небом изгнанники впервые взглянули на свою новую страну. Бухта была большой и широкой, несколько судов уже стояло в ней на якоре. На многих были другие, не английские флаги, и Мартин впервые увидел приземистые, сильные обводы китобойных судов с гарпунными пушками на носу, напоминавшими жало насекомых. Сам по себе город оказался небольшим и ухоженным, но в нем чувствовалось какое-то одиночество. Город был окаймлен бушем, а прямо над группой белых строений, формировавших поселок, нависала единственная гора, настолько высокая, что ее вершина терялась в тумане.
Остановка в Хобарте была достаточно приятной для патриотов. Их рацион значительно улучшился, к нему прибавилось свежее мясо и овощи. Но время проходило так же однообразно, за исключением того дня, когда на берег сходили заключенные из Верхней Канады. По этому случаю капитан дал специальные указания, к большому неудовольствию Блэка и Ниблетта, по которым патриотам разрешалось попрощаться со своими товарищами.
Это была чрезвычайно эмоциональная сцена. Разделенные по языку, религии и обычаям, обе группы изгнанников встретились на палубе, чтобы проститься друг с другом. Мартин обнаружил, что он обнимался с людьми, с которыми даже никогда не разговаривал, слушал их прощальные слова, иногда произносившиеся на ломаном французском языке. В самом конце стоял Тауэлл. Никто из патриотов не разговаривал с ним, и Мартин быстро отметил, что он держался отдельно от своих товарищей. Тауэлл остановился перед Мартином, который не сдвинулся с места, заставив себя взглянуть в глаза человеку, пытавшемуся его убить, человеку, которого он привык бояться. Ни слова не было сказано, но, когда Мартин увидел, что тот уходит, он почувствовал облегчение, смешанное с удовлетворением. Один рок, преследовавший его, исчез. Он выжил. Не понимая почему, он чувствовал себя прощенным, словно между ними всеми установилось невысказанное понимание того, что на его счет просто ошибались.
Патриоты стояли на палубе целый час и смотрели, как берег проплывал мимо них. Повсюду была та же дикая природа, как и на Земле Ван-Димена. Повсюду высокие грубые скалы, а под ними широкой извилистой полосой лежали песчаные пляжи. Патриоты были заметно возбуждены. Несколькими часами позже они должны были прийти в Сидней. Как и другим, Мартину было трудно ждать. Пять долгих месяцев они с тупым терпением переносили множество мучений, не думая о будущем, но теперь, когда они почти прибыли на место, ожидание становилось невыносимым.
Утро давно уже наступило, когда «Буффало» вошел в широкий проход, разрывавший береговую линию. На краю южной стороны прохода стоял маяк, выступая на тридцать с лишним метров над уровнем моря. Рядом с ним не было ничего, кроме груды серо-коричневых камней. Оконечность северного края выглядела совсем жутко. Вертикальная каменная стена вырастала там прямо из моря, словно бросала вызов огромным волнам, безрезультатно разбивавшимся в брызги у ее основания. В заливе море стало тихим и спокойным. Патриоты вытянули шеи, стараясь первыми увидеть Порт-Джексон. С борта открывался великолепный вид: оливково-зеленая вода широких бухт и узких бухточек, пляжи и скалы по берегу казались затейливым капризом природы. Все выглядело так, будто какой-то великан вырвал кусок берега и раскрошил его по собственной прихоти.
Казалось, что залив никогда не кончится, такое количество бухт и бухточек проплывало по борту судна. Постепенно на берегу начали появляться отдельные строения, и вскоре стали видны суда на якорной стоянке. Их было, конечно, не столько, сколько они видели в Рио или даже в Хобарте, но достаточно, чтобы патриоты поняли, что это действительно то место, где жили люди. Берег стал ближе, и Мартин впервые услышал высокий звук, постоянно доносившийся от больших деревьев, которые росли прямо у обреза воды. Это были незнакомые деревья, покоробившиеся, с пестрыми белесыми стволами и листьями, у которых, казалось, не было определенного цвета. Ничего не напоминало изумрудную зелень весны или богатые глубокие краски летней листвы, знакомые патриотам. Это была полоса приглушенно-зеленого цвета, которая шла вверх и вширь, не изменяя оттенка. Что же касается шума, то он наполнял воздух, настойчиво, громко и, странным образом, музыкально. Мартин думал о том, что это такое, как вдруг кто-то из стоявших рядом с ним товарищей испустил приглушенный испуганный крик. Леандр Душарм показывал рукой в сторону берега впереди судна:
— Смотрите!
Все повернулись и посмотрели в сторону, куда был направлен его указательный палец. Просека среди деревьев впереди открывала картину строительства новой дороги. Солдаты охраняли то, что напоминало рабочую команду. В кустарнике были насыпаны груды камней, а линия серого дыма и несколько грубо сколоченных хижин свидетельствовали о том, что там был лагерь. Мартин открыл от удивления рот, когда увидел то, что привлекло внимание Душарма. Четыре человека в упряжи напряглись, чтобы сдвинуть огромный камень. Охранник кричал на них, в руках у него был хлыст. Патриоты с ужасом увидели, как один из них упал. Охранники налетели на него в одну секунду. Они били упавшего и кричали на него до тех пор, пока его голые плечи снова не оказались в общей упряжке.
После этого на палубе «Буффало» воцарилась тишина. Каждый погрузился в свои собственные мысли. Они едва заметили, как судно бросило якорь на некотором расстоянии от берега, сразу за Сиднейской бухтой. Когда Мартин наконец смог снова посмотреть в сторону берега, он увидел убогие здания, кучкой собравшиеся у оконечности небольшой бухточки. Он перевел взгляд на северный берег, туда, где бесконечная зелень леса и высокий поющий звук говорили о безлюдности, которую он понимал.
Возбуждение заключенных в кубрике росло. Коробки и сундучки были аккуратно сложены в верхнем конце прохода так, что они образовали настил. Небольшое распятие, принадлежавшее Жозефу Марсо, было прикреплено к стене благодаря доброте солдата охраны, который дал немного бечевки и маленький гвоздь. В центре настила, в том месте, где должна была находиться закрытая дароносица, стояла оловянная Мадонна Мартина. Во мраке прохода она выглядела маленькой и незначительной, но это была единственно достойная вещь, которой изгнанники могли украсить Божий алтарь священного пожертвования.
Монсеньор Беде Полдинг, епископ Сиднея, посетил их вчера и ободряюще поговорил с ними на прекрасном французском языке. Он даже прослушал несколько исповедей и обещал вернуться на следующий день и провести святое причастие. Он также объяснил, что капитан Вуд дружелюбно отнесся ко всему этому. Заключенные были очень обрадованы встречей с Божьим человеком после долгого времени, проведенного в страданиях. Затем они возбужденно обсуждали его визит и пришли к единому мнению, что им повезло с таким хорошим прелатом в этой мрачной стране.
Следуя за своим секретарем по трапу на палубу «Буффало», монсеньор Беде Полдинг был охвачен не такими положительными чувствами, поскольку ему известны были обстоятельства, которые все еще скрывались от изгнанников. Он был готов отслужить мессу для пятидесяти восьми добрых католиков, мирных людей, которые всего-то и хотели, что сбросить со своих плеч, по их мнению, ярмо иноземного ига. Сбитые с пути, они стали жертвами своего собственного идеализма. Проклятая протестантская пресса в этом городе была настроена менее оптимистично, и он мало что мог сделать, чтобы изменить это. Если верить «Сидни газетт», то все они были не кем иным, как революционными бунтовщиками, присутствие которых добавит еще один опасный элемент в кипящий котел папистских бездельников и нарушителей закона. «Они здесь не нужны, — трубили тори. — Остров Норфолк, преисподняя земли, — самое подходящее для них место». Полдинг вздрогнул при этой мысли, когда, взявшись за поручни, взошел на палубу. Все теперь было в руках губернатора. Он попытается поговорить с ним, но губернатор Джордж Гиппс не был тем человеком, которого легко было переубедить, после того как он принял решение.
К моменту прибытия Полдинга изгнанники уже преклонили колени в проходе. Полдинг быстро расстелил белую скатерть на алтаре, положил требник, поставил четыре свечи и большое распятие на подставке. Следом за этим он водрузил покрытую дароносицу туда, где обычно должна была стоять дарохранительница, передвинув маленькую Мадонну к евангельской стороне, где она, казалось, спряталась в темноте. Четырьмя минутами позже он взошел на алтарь, одетый в красные одеяния мученичества, и стал читать начальные стихи. Секретарь выступал в роли псаломщика, он вторил Полдингу богатым, но странным образом лишенным блеска голосом. Этот контраст заставил Мартина выйти из задумчивости. Псаломщик был одет как доминиканец, но волосы на его голове не были выбриты. После мессы, когда доминиканец протиснулся мимо того места, где сидел Мартин, он обратил внимание на тонкий профиль и сильный подбородок, которые были словно выгравированы на бледной коже. Их взгляды на миг встретились. В его глазах была какая-то грусть и кое-что еще. Человек в белой рясе уже прошел мимо него, когда до Мартина вдруг дошло. Он повернулся и проследил взглядом за удалявшейся спиной. Губы непроизвольно произнесли имя. Мадлен. Он только что взглянул в глаза Мадлен.
Отец Бэзил Тибо осмотрел открытый металлический сундук в центре комнаты и повернулся к пожилой монахине, стоявшей рядом с ним.
— Вы переписали все, что в нем было, сестра?
— Да, святой отец, — ответила монахиня. — В основном статуи, каменные и металлические, несколько распятий и подсвечников. Все такое старое. Интересно, как долго они лежали здесь?
Сестра Марта-Мария была матерью-настоятельницей приюта Святого Себастьяна для девочек, устроенного монахинями-урсулинками в Париже. Маленькая нервная женщина, она напоминала Тибо взволнованную птицу. Особенно возбуждена она была этим утром. Рабочие готовили фундамент для нового спального помещения в восточном крыле приюта и обнаружили небольшой каменный подвал, пустой, если не считать металлического сундука, который теперь стоял перед ними.
Тибо наклонился и взял в руки одно распятие.
— Долго, сестра. Этому распятию несколько веков. Посмотрите на фигуру Христа. Четырнадцатый век или того раньше. Должно быть, он принадлежал доминиканцам. У братьев здесь был монастырь, прямо на этом месте, прежде чем они переехали на ту сторону реки. Первый в Париже, как мне говорили. Если я правильно помню, когда здание только строилось, здесь находили и другие вещи. Вы знали об этом, сестра?
— Нет, святой отец, — ответила монахиня, глядя на закопченные предметы и особо ощущая, как запах веков и сырость заполняли комнату. Она повернулась к священнику: — Что мы будем с ними делать, святой отец?
— То же, что и с теми предметами, о которых я говорил. Вернем их доминиканцам, — ответил Тибо, думая уже о более важных вещах. — Некоторые из них обязательно послужат еще, хотя я не завидую уважаемым доминиканцам, которые будут чистить их.
Тибо вышел из комнаты, после того как пообещал сестре Марте-Марии, что неказистый сундук унесут до завтра. Старая монахиня была, очевидно, разочарована содержимым сундука. Она надеялась на нечто большее. Может быть, ей виделись какие-нибудь украшенные драгоценными камнями дароносицы, позолоченные потиры тонкой ковки или украшенные слоновой костью распятия. Даже ее неискушенному глазу было видно, что среди этих почерневших предметов не было подобных ценных христианских древностей. При ясном утреннем свете эта утварь казалась тусклой и лишенной святости. Прекратив свои раздумья, монахиня принялась за более практичные занятия. Комнату нужно было проветрить, а пол отчистить от грязи и плесени.
В это время Сесилия Монтеллан была в церкви и слушала мессу. Но мысли ее не были сосредоточены на святом распятии, а вертелись вокруг большого приключения, ждавшего ее вскоре. Очень скоро она уедет отсюда, и паруса понесут ее через моря к земле, где, как ей рассказывали, было много неба и лесов. Там будет ждать ее муж, который окажется хорошим человеком, любящим Господа и старательным работником. У нее будут дети. Она уже придумала имя для своего первенца. Доминик! В честь святого, который получил четки от самой Девы Марии и который не совершил ни одного дурного поступка за всю свою земную жизнь. Ее сын будет таким же добрым и сильным.
Маленькая девочка рядом с ней встала и пошла к проходу, чтобы присоединиться к процессии, направлявшейся к алтарю. Сесилия тоже поднялась, коснувшись губ кончиками пальцев сложенных вместе ладоней в просьбе к Всевышнему. У ограды алтаря она взяла облатку и растворилась в восторге единения с Господом. Затем она снова направилась к своему месту следом за вереницей младших девочек. Ее губы безмолвно шептали что-то, вторя радостным песням розария. В какой-то миг она почувствовала слезы на своих щеках.
Сесилии Монтеллан было семнадцать лет. Она жила в приюте столько, сколько помнила себя. Ребенком ее оставили в церкви. Сестра Катерина научила ее немного читать. Сейчас в ее обязанности входила уборка приюта и помощь в уходе за младшими девочками. Сесилия понимала, почему ее не удочерили и не позволяли жить так, как жили старшие девочки. Причина состояла в ее физическом недостатке, который, как говорили другие монахини, был ее крестом, с которым она была рождена во имя Иисуса и Пресвятой Богоматери. Губа делала ее внешность непривлекательной, а речь — шепелявой. Сестра Катерина велела ей трижды читать «Богородица Дево, радуйся» каждый раз, когда она слышала что-либо о своем уродстве. Поэтому она никогда не переживала, когда на нее указывали пальцем или смеялись над ней.
Но сегодня в своей каморке под лестницей она ощущала себя принцессой — кем она на самом деле и являлась. Король Франции Людовик XIV избрал ее в свои дочери и посылал ее за море в новую страну, названную Новая Франция. Человек, посетивший приют, рассказал ей, что Новая Франция была совсем молодым краем, который вырастет, окрепнет и превратится в один из самых драгоценных камней французской короны. Но для того, чтобы там создавались католические семьи и страна укрепилась в святой вере, не хватало женщин-христианок. Хорошие мужчины там пойдут на все, чтобы получить ее руку. Ей будет положено небольшое пособие и даже скромное приданое. Сесилия охотно согласилась, и все должно было произойти в очень короткое время.
Сесилия зашивала чепчик семилетней беспризорной девочки, недавно поступившей в приют, когда к ней присоединилась сестра Катерина. Мудрая женщина с проницательностью, приобретенной годами познания человеческих страданий, она понимала, что ждало Сесилию и других «filles de Roi» в Новой Франции. Ни о чем не сведущих городских девушек отправляли в чужую и жестокую новую страну, отсекая их от всего, что было им знакомо. Нельзя было сделать из девушки крестьянку, попросту дав ей мужа и новую землю. Большинство из них не так уж хорошо воспримут эти новшества. Королевскому эксперименту суждено было родить больше неудач, нежели успехов. Сестра Катерина вряд ли ошибалась в своих представлениях о Сесилии. В том, в чем другие видели излишнюю полноту тела, простоватость мысли и физический недостаток, монахиня различала веру, силу и красоту, которая светилась изнутри. Она будет достойной женой и любящей матерью. Она сможет выжить там, где другие, более привлекательные и расторопные, не смогут.
Она взяла у Сесилии иголку и продолжила аккуратный шов.
— Сесилия, дитя мое, я буду скучать без тебя. Расставание уже так скоро. Путешествие, как говорят, не такое уж трудное, и, хотя я боюсь, что зимы в Новой Франции суровые, в остальное время года климат там приемлемый.
Сесилия не ответила. Когда она была с сестрой Катериной, обо всем говорили ее глаза.
— Я закончу это, дитя мое. Сестра Марта-Мария хочет, чтобы ты проветрила общую комнату и хорошенько ее вымыла. Сундук, выкопанный из земли и принесенный туда, оставил много грязи на полу.
Десять минут спустя Сесилия зашла в общую комнату с ведром и тряпкой. Здесь было промозгло и душно. Она открыла окна и смыла грязь и землю с деревянного пола. Она укладывала почерневшее распятие в сундук, когда заметила небольшое изображение Пресвятой Девы. Не понимая почему, она протянула руку, достала его и поднесла к свету. Даже несмотря на потемневший металл и глубоко въевшуюся грязь, Сесилия смогла почувствовать восторг, который скрывался в нем. Все еще держа в руках этот небольшой образ, она бросила взгляд на сундук с уродливой рухлядью, лежавшей в нем, и совершила то, что до этой минуты она могла назвать только злостным святотатством. В ее приданом не было ничего связанного с Богоматерью. Если, конечно, не считать ее четок, в которых уже не хватало бусин, да и распятие на них было неподходящим, у нее не было ничего священного, чтобы взять с собой в это незнакомое новое место. Ничего от Господа, чтобы защитить ее или прийти ей на помощь в трудный час. Сестра Катерина рассказывала ей, что волю Божью можно понять посредством знаков. Она закрыла глаза и, держа образ в руках, стала ждать своего знака. И он странным образом появился. Икона выскользнула из ее мокрых пальцев и упала в ведро, спрятавшись в мутной воде, освобождаясь в ней от следов металлического сундука, в котором была заточена. Когда она через полчаса достала ее из ведра в уединении своей комнаты, то с радостью заметила, что черты Марии прояснились, и не потребовалось ни тряпки, ни щелока. Это был еще один знак. Ее действия были одобрены. Сесилия на миг преклонила колени в беззвучной молитве, после чего положила образ в свое приданое между складками шерстяного одеяла, подаренного ей сестрой Катериной.
Сестра Катерина одна пришла сказать Сесилии последнее «прощай». Когда подъехал экипаж, девушка и монахиня обнялись. Ломаная речь Сесилии стала еще менее разборчивой из-за слез, душивших ее. Когда ее жалкие пожитки были погружены, она неуклюже забралась в экипаж, присоединившись еще к трем таким же, как она, — молодым, серьезным и испуганным. Сестра Катерина проводила взглядом экипаж, ее рука сделала прощальный взмах, и она вспомнила последние слова, сказанные ей Сесилией. Она разобрала только два из них: «Мария» и «прощение». Она подумала: что же Сесилия пыталась сказать ей? Но экипаж уже скрылся с глаз.