Часть вторая

Глава I

Судно было всего в каких-то сорока милях от Сиднейского залива, а горы уже едва различались невооруженным глазом. Покрытые голубой дымкой, мягкими волнами сливаясь с линией горизонта, они выглядели такими безопасными, даже приветливыми. И все же потребовалась четверть века, чтобы завоевать эти скалы и открыть орошаемые реками западные склоны и суровую малонаселенную местность внизу. На восточной стороне гор лежала прибрежная полоса, гораздо более благоприятное место, но в большей части скорее только красивое, нежели продуктивное, за исключением полей в долине реки Хоуксбери. Эта река неожиданно появляется с гор, где она рождается в глухих горных впадинах от дождевых капель, задерживаемых кустами папоротников, от ручейков, тихо бегущих по поросшим лесом лощинам, или в тонких серебристых водопадах, разбрасывающих брызги на сырые каменистые выступы.

Убежав из своего горного заточения, она стремится на север под названием Непеан, потом поворачивает на восток уже как Хоуксбери, а потом вьется постоянно расширяющимися дугами, пока не встречается с морем у залива Броукен-бэй. По ее течению расположены города, выросшие из первых поселений в буше: Кэмден, Кэмпбеллтаун, Пенрит, Ричмонд и Виндзор, со своими массивными каменными зданиями и мостами. Эти города были звеньями тонкой цепи, которую скрепляли небольшое количество дорог, ездившие по кругу священники и чиновники и непременные рабочие команды заключенных.

Люди Времени сновидений из племени Даруг не оказывали сопротивления белому человеку, но и не восхищались им. Какое-то время их забавляли подарки белых, но потом они выбрасывали их, поскольку те не принадлежали их земле. Потеряв впоследствии в результате варварских действий белого человека многих своих, они отступили в буш, в дикую страну за гору Барраки, покинув леса в окрестностях Сиднея и богатые пастбища на равнинах по течению реки Хоуксбери. А потом они исчезли вовсе, не оставив следов своего присутствия. Никакого свидетельства своего существования.

Белый человек не совался ни в Голубые горы, ни на дикое плоскогорье, где проходила граница его вторжения на востоке от Варрагамбы до Курраджонга. Поэтому люди Времени сновидений направились в те места. Неся все то, что им принадлежало, на себе, они легко проходили сквозь лесные чащи, пересекали каменистые горные перевалы и поросшие лесом лощины, пока не оказались в глубине буша, ставшего крепостью, защищавшей их от ружей поселенцев, построивших свои хижины по течению реки Хоуксбери. Там, среди банксий и эвкалиптов, жизнь сразу приобрела знакомые черты, были узнаны древние тотемы. Гоголонго, белый какаду, была там и нгунгурда, индейка, и калабара, кенгуру. И все же что-то нужно было подтвердить вновь, поэтому люди Даруга вертели чуринги, издавая священные звуки, и прятали другие чуринги в тайных местах, взывая таким образом к своим тотемным предкам из Времени сновидений, чтобы они не гневались на них в этом новом месте.

Верховья реки Коло, северо-западнее Сиднея, лето 1838 года

Когда у Ламар впервые пошла кровь, она уединилась, чтобы Великий Радужный Змей не увидел ее и не забрал ее будущих детей к себе. Когда кровотечение кончилось, она вышла из тени буша. Пожилые женщины обмыли ее в мелкой воде биллабонга, который был рядом с ручьем, у высоких деревьев, где громко квакали большие зеленые лягушки. Когда ее тело было вымыто, ее повели на ритуальную площадку очищения. На ее руках и плечах красной охрой вывели извилистые линии, а под ее грудями нарисовали белый полумесяц, с тем чтобы ее месячные были регулярными. После этого ее поставили на холм, под которым хранилась пища. Старейшины клана плясали вокруг нее и размахивали священными дощечками-дарагами у нее перед глазами, демонстрируя свое могущество. Они вращали священные чуринги, громко взывавшие к духам Сновидений. В завершение всего она вкусила праздничной еды мидиди, выкопанной из того же холма. А когда все закончилось, когда умолк шум плясок и прекратилось гудение диджериду и слышался только легкий стон слабого ночного ветерка в эвкалиптах, Ламар обняла руками колени, спрятавшись в темноте, и мысленно погрузилась в мир духов. Теперь она стала женщиной. Ее тотемом была Вода, а помощником у Воды был Ворон.

* * *

Ламар внимательно слушала особые истории о Сновидениях, которые рассказывала ей Нагерна, истории, не нравившиеся мужчинам. В них говорилось о женщинах-духах, звавшихся Ганабуда, обладавших магической силой и знаниями, которых были лишены мужчины. Нагерна не верила старейшинам, утверждавшим, будто Ганабуда потеряли власть над мужчинами. И когда они с Ламар собирали ягоды или добывали сладкий дикий мед в буше, она часто шепотом рассказывала о мин-мин, вспышке света в небе, которая указывала дорогу, по которой Ганабуда спускались на землю, неся с собой самые большие тайны дараги. Ламар спросила у Нагерны, видела ли та когда-нибудь мин-мин. Нагерна погрустнела и ответила, что никогда не видела, но, приглушив голос, хотя вокруг никого не было, кроме кукабары, смеявшейся на дереве рядом с ними, она рассказала Ламар о Вороне, посланце Курикуты, который когда-то помог ей зачать.

Лето 1839 года

Когда в результате засухи людей Времени сновидений из племени Даруг посетил голод, старейшины сильно задумались. Число их соплеменников уменьшалось, а добывать пищу становилось все труднее. Идти было некуда, кроме как в горы. А их белые враги тут же возникали со своими огненными палками, стоило только людям Даруг появиться рядом с их жилищами, чтобы взять животных, которые знаменовали пищу. Поэтому они плясали, чтобы вызвать дождь, чтобы заставить калабара вернуться, они плясали, чтобы в племени снова стало больше людей. Но ничего не происходило. Только становилось еще суше, и все меньше калабара встречалось на охотничьей тропе. Нагерна смотрела на свою дочь. Так мало осталось воинов, кто мог бы подарить ей детей. Одни старики, которые старше самого Авура.

* * *

Хотя наименее осведомленные представители сиднейской прессы назвали это кометой, наиболее научно осведомленные журналисты пришли к единому мнению о том, что необычное явление в небе тем январским вечером, возможно, было метеором, загоревшимся во время входа в земную атмосферу. Он упал к северо-западу от города, вероятно, в районе переправы Вайзмэна. Поскольку никто не сообщил о внезапном появлении неизвестного объекта в каком-нибудь кратере, было сделано заключение о том, что метеор сгорел полностью еще до контакта с землей или рухнул где-нибудь в буше и со временем будет найден. Какова бы ни была его судьба, те счастливчики, кому удалось увидеть в ту ночь залитое сиянием небо, говорили, что это было поистине восхитительное зрелище.

* * *

В лагере племени Даруг стояла тишина. Ночь была темной, но теплой. Кое-кто спал под пологом ганьи, но никто не укрывался шкурами кенгуру или валлаби. На небе не было видно луны, но Ламар совсем не спалось. Она едва различала свою семью — мать, отца и брата, — спавшую на голой земле у потухших углей стояночного костра. Обычно она спала хорошо и ее не беспокоили ночные звуки. Но этой ночью ее глаза непонятно почему раскрылись, и она лежала, глядя на звезды, которые сверкали, как росинки на утренней земле. Время сновидений было где-то там вверху, за небесным светом, в Вантангангурре, там, где живут Дарамалун, Курикута, Ганабу, Великий Радужный Змей и другие духи небесного мира.

И тут она увидела это. Мин-мин! Он появился огненным следом, ярко-сияющей звездой, упавшей с неба на землю. Очарованная, она встала, пытаясь проследить, где кончилась его световая дуга. Она увидела, что дуга коснулась земли там, за горами и бушем, где белые люди с огненными палками построили свои ганьи, двери которых всегда были закрыты.

На следующий день, когда они собирали хворост, Ламар рассказала Нагерне о том, что видела. Нагерна не удивилась, только удовлетворенно проворчала:

— Хорошо, что это тебе удалось увидеть мин-мин. Тебе нужно идти к этому свету. Идти к Ганабу.

— Да, мама. К Ганабуде и к Курикуте.

— К матери Ворона. К жене Дарамулуна. — Нагерна выглядела довольной и одобрительно кивала. — Я слышала, как старики рассказывали о временах, когда Курикута приходила к нам. Она может обитать среди Ганабуда. Моя мать рассказывала мне об этом.

— Она приходила как Ворон?

— Нет, она принимает разные образы. Но всегда излучает свет, яркий, как солнечный, но только лунного цвета. Ты должна следовать за мин-мином. Найди Курикуту и попроси ее спасти наш народ.

Ламар отправилась в путь на следующий день. Она легко прошла сквозь буш, всегда держа направление в сторону широкой реки. Иногда она видела белых людей. Один белый валил дерево, другой бежал куда-то вслепую, порой оглядываясь через плечо, третий сидел на корточках у воды и тряс грязь в плоской посуде. Но они не видели ее. Ее ноги были как совиные крылья в ночи, и на третий день, когда они остужались в мягкой грязи у берега широкой реки, она почувствовала, что духи зовут ее.

* * *

Высокие красные и серые эвкалипты накрыли воду гигантским пестро-зеленым балдахином, уходившим назад в бесконечность буша. Среди зелени пробивались оранжевые и желтые пятна казуарин и банксий, кое-где вьюны индиго взлетали по стволам деревьев метров на десять от земли и повисали там блестящим пурпурным венком. Сама вода выглядела темным неподвижным пространством. Рябь нигде не портила ее совершенное зеркало, ничто не поднималось из ее теплых небольших глубин навстречу солнцу. Даже насекомые не жужжали и не мелькали над ее поверхностью.

Это был один их тех жарких летних дней, когда в неподвижном воздухе марево поднимается от земли прозрачными волнами, а буш замирает, словно на натюрморте, в позе, которую природа подарила ему для выживания. Все прячется, погружается в себя, лишь бы пережить жару. Все, но не цикады. Высоко над землей, в зеленой гуще листвы они непрестанно барабанят свою песню зубчатыми полостями своих брюшек. Черные, золотые, красные или зеленые, украшенные большими прозрачными крыльями изящной формы, эти посланницы лета вели свою громкую бесконечную хвалебную песню в бурном темпе между небом и землей. Пение цикад было настолько энергичным, что они не могли сидеть на месте. Казалось, что энергия их пения нуждалась в дополнительном движении. Они пели даже на лету. Двигаясь медленно и не обладая от природы даром уклоняться, они становились добычей даже самых неуклюжих пернатых охотников. Поэтому они выработали альтернативную тактику. Они пятились задом вниз по веткам и стволам деревьев, с наслаждением отдаваясь песне, пока не достигали крайней точки, откуда начинали свое путешествие вверх, в обратную сторону. Они редко позволяли себе увлечься так, чтобы спуститься очень близко к земле, но иногда такое случалось, и тогда забывшийся певец становился чьей-либо добычей.

Ворон наблюдал за одним из таких певцов, его черные глаза-бусинки внимательно следили за ярко-зеленой цикадой, которая была в трех метрах от земли и все продолжала ползти вниз. Ворону казалось: один прыжок — и лакомый кусочек у него в клюве. Если бы только он мог летать. Но его правое крыло беспомощно волочилось по земле. Он повредил его, уходя от клинохвостого орла, когда тот свалился прямо с неба черным камнем. Сейчас ворон прихрамывал, обходя биллабонг по берегу, стараясь подобрать все, что придется. Но этого было немного, учитывая конкуренцию и его ограниченную возможность передвигаться. Он голодным взглядом смотрел на цикаду. Наконец, когда цикаде было еще больше метра до земли, терпение покинуло его. Он готов был уже схватить ее, как она вспорхнула и низко и неравномерно полетела в сторону воды. Выведенный из себя ворон погнался за ней и, заглядевшись, оказался в воде. Прежде чем он осознал это, было уже поздно. Его лапы увязли в иле, оба крыла беспомощно хлопали, забрызгивая воду на перья. Все его тело намокло. Из-за неравномерности взмахов он перевернулся и упал боком в воду. Он начал судорожно биться, но стал терять силы, пока они не покинули его совсем. Клюв ворона приоткрылся, одним темным глазом он смотрел на небо, пока его продолговатая черная голова не ушла под воду.

Ламар остановилась у берега и замерла на какой-то миг, увидев свой собственный тотем — Ворона. Это был знак. Нужно было спасать сына Курикуты. Она бросилась в воду и двумя руками подхватила его снизу, когда он уже шел на дно. Вдруг ей стало страшно. Аккуратно прижав ослабшее мокрое тельце птицы к себе, она побежала на берег, не заметив утопшего бревна, пока не стукнулась об него голенью. С криком она стала падать лицом вперед, вытянув руки, чтобы не удариться, и при этом выронила ворона. Большой плоский камень был наполовину погружен в ил и чуть выступал из-под воды. Голова Ламар резко ударилась о камень. Девушка лежала на месте падения несколько часов, пока солнце не стало клониться к закату, а у ворона давно уже высохли перья и он в достаточной степени оправился от случившегося. Сидя на покрытом мхом бревне, он рассматривал окровавленное тело, лежавшее на песке.

Ламар приходила в себя медленно, ощущая слепящие вспышки боли в висках. Все казалось странным и новым, а в затылке звенело и покалывало. Где она? Ах, ворон смотрит на нее с бревна, наверно, она уже близко к Курикуте. Где же она может быть? Ламар неуверенно поднялась на ноги и оперлась о дерево, чтобы обрести равновесие. Ворон продолжал наблюдать за ней. Его глаза-бусинки неотрывно смотрели на нее, а голова слегка вопросительно приподнялась, будто он тоже искал Курикуту. «А почему бы и нет? — подумала она. — Ведь, в конце концов, она — его мать». Когда наконец боль в ее голове утихла достаточно, чтобы она могла идти, Ламар вошла в теплую воду и дошла до того места, где вода была ей по колени. Вверху, над ее головой, цикады громким хором пели свою песню небу. В какой-то момент шум был настолько оглушающим, что, когда Ламар закрыла уши руками, ей показалось, что голова ее кружится. Вокруг нее вращались деревья, их очертания расплывались, они переворачивались верхушками вниз и исчезали из поля зрения, как духи из Времени сновидений. Она падала. Но не упала. Ее поддержал свет, он помог ее ногам твердо встать в мягком иле. Он поднимался из воды прямо перед ней, окруженный слабой дымкой тумана.

— Курикута, — прошептала она.

Мать Аты стояла перед ней, укутанная дымкой тумана, но она не выглядела промокшей. От нее исходил белый свет, и она вся блестела, как мокрая трава под солнцем. Кожа ее была белой, а одежда — небесного цвета. Голова была покрыта, а на поясе надето ожерелье из священных чуринга, на котором была фигурка Дарамулуна, укрепленная на двух пересеченных черных деревянных палочках.

— Курикута. — Слова полетели с ее губ: — О, Мать Ворона. Послушай меня. Мы страдаем. Даруг не ели эму. Они совершали танцы почтения Дарамулуну и Нгалабалу. Но нас становится все меньше, наши животы гудят от голода, наши языки сохнут от жажды, а дожди не приходят. Помоги нам, Курикута. Помоги нам, твоему народу.

Курикута раскинула руки, но ничего не ответила. «Она сейчас уйдет?» — взволнованно подумала Ламар.

— Дай ответ мне, Курикута, чтобы я могла передать его моим соплеменникам.

Курикута подняла лицо. Оно светилось, как солнце. Она заговорила так тихо, но так прекрасно, что Ламар потом станет вспоминать ее слова снова и снова в ужасные времена и в ночи одиночества, которые должны были наступить.

— Иди сейчас, пока еще не время. Мой сын будет с тобой, а потом и в тебе. После этого я снова приду по воде и камышам, где летают утки. Готовься. Иди другим путем и говори только с моим сыном.

— Хорошо, Курикута. И тогда мой народ будет спасен?

Ламар с радостью увидела, как Курикута улыбнулась. Это было как поток радости, и на миг Ламар почувствовала себя во Времени сновидений среди духов, вдыхавших жизнь и в человека, и в дерево, и в цветок. Внезапно ей показалось, что она заметила еще две фигуры, стоявшие за тем местом, где только что была Курикута. «Это Ганабуда», — подумала она. И осталась стоять одна, по колено в воде. В голове все еще звенело, и ей пришлось опять закрыть уши руками, чтобы заглушить пульсирующее пение цикад.

* * *

Тремя неделями позже группа всадников, возвращавшихся домой после поисков отбившегося от стада скота, нашла Ламар. Она медленно шла по берегу вверх по течению от переправы Вайзмана недалеко от Уилберфорс. Она была очень худа, и на ее теле в нескольких местах виднелись раны. Она не сделала никакой попытки убежать, и ее странно пятнистые карие глаза смотрели на обнаруживших ее людей отсутствующим взглядом. Было понятно, что она не в себе. Рассказывая об этом в отеле в Уиндзоре на следующий день, Рой Барнс, один из тех, кто участвовал в поисках скота, снова и снова повторял наиболее интересный эпизод всей этой странной истории. Обнаженная аборигенка, бродившая по берегу Хоуксбери почти у самого поселка, была необычным зрелищем, как необычным был и тот факт, что они не смогли добиться от нее ни слова даже в Уиндзоре, когда привели пару цивилизованных або, чтобы те поговорили с ней. И еще их заинтриговала птица.

— С ней был окровавленный ворон. Он сидел у нее на плече и не улетал.

— А почему вы не прогнали эту чертову птицу, почему не открутили ей шею? — Все согласились, что так, наверно, и следовало бы сделать.

— Мы пытались, — признался Барнс. — Но она так разозлилась. Бросилась на нас. Зарычала и оскалилась, как бешеная собака.

— И что вы сделали?

— А что мы, черт возьми, могли сделать? Мы позволили этой чертовой птице остаться с ней.

— А где она сейчас?

— Пэт взял ее к себе домой. Монс вернется завтра. Он скажет, что с ней делать. Возможно, он отвезет ее назад в Парраматту.

— Наверно, в приют.

— Или в дурдом. Там и на ее долю петушатины хватит. — Все присутствовавшие захихикали. Новый сумасшедший дом в Парраматте был любимой темой всех сплетней. — И ворон ей больше не понадобится.

Все громко рассмеялись и снова перешли к выпивке.

* * *

Для монсеньора Беде Полдинга, седлавшего лошадь под теплыми лучами раннего утреннего солнца, эти впечатления были абсолютно свежими. Он прибыл в Уиндзор вчера утром. Но вместо того, чтобы немедленно приступить к мессе в маленькой церкви, он провел одну из своих известных церемоний с колокольным звоном. За ней последовала процедура публичного покаяния и шествие по городу. Его беспокоило недоброе отношение к нему протестантов и даже некоторых более ортодоксальных католиков. Поговаривали, что он не удержится и изобретет, того гляди, еще и какой-нибудь папский церемониал, чем оставит все, как было. Но все получилось.

Церковь в этой колонии терпела неудачу за неудачей. Ее порочили, даже запрещали. Но сейчас, после четырех лет, проведенных здесь, он ощущал изменения к лучшему. И вот даже теперь, в этот момент, из Рима к нему на помощь ехал священник-доминиканец. Его проповеди привлекали множество людей. Люди собирались по обочинам грязных дорог и с благоговением смотрели на то, как он шествовал мимо, одетый в великолепный наряд, добавлявший обрядности и торжественности их жизни, полной серых безнадежных будней. Да, он был миссионером и гордился этим. Он улыбнулся, когда черно-белая веерохвостка задрала вверх свою любопытную головку. Птичка напоминала ему эту землю. Казалось, что она не находит себе места. Здесь были совершенно другие правила. Он, Беде Полдинг, монах-бенедиктинец, которому уже за сорок, достаточный возраст, чтобы в чем-то разбираться, вынужден иметь за поясом два пистолета, тогда когда он едет, чтобы нести слово Божье людям, потерявшим свои корни. Кто бы поверил в это там, в его монастыре?

Лошадь была оседлана, все необходимое было уложено в две седельные сумки. Ряса, святые сосуды, требник. На этот раз ему придется миновать Ричмонд. Ему нужно будет отвезти девочку назад в Парраматту. Уже в седле, пробираясь сквозь буш, он начал читать свою ежедневную службу. Несколько мгновений спустя он остановился. Слова казались пустыми и неуместными. Вместо этого он обнаружил, что думает о том, о чем настойчиво шептал ему на ухо Пэт Триси предыдущим утром, когда в ходе публичного покаяния люди подходили, чтобы открыться ему на ухо.

— Святой отец, вы должны прийти сегодня вечером. У реки нашли девушку-аборигенку. Никто не знает, кто она. Она не разговаривает и страдает слабоумием. Но она такая милая, и я боюсь, что с ней что-нибудь случится, если ее отпустят на свободу или отдадут в работницы. Я не знаю, что делать, святой отец. Я не могу держать ее у себя, но, видит Господь, я не могу просто так выгнать ее. Приходите вечером и убедитесь сами.

Итак, в конце дня он отправился к реке, где стоял дом Триси. Сестра Триси одела девушку в простое платье. Она была умыта, а волосы расчесаны и уложены. Увидев девушку, Полдинг замер от удивления. Девушка действительно была красавицей. Ее взгляд пронзал его насквозь. Она не говорила, но постоянно вспоминала о вороне, сидевшем на ее плече, касаясь его глянцевой шеи или гладя лапу. Он попытался заговорить с ней упрашивающим, успокаивающим голосом, который выручал его в разговорах с испуганными или нечувствительными к обычному тону существами, населявшими трущобы за портом Сиднея, которые кормились развратом. Но девушка просто смотрела сквозь него так, будто он здесь и не присутствовал. Слабоумная. Не в себе. В самом начале Пэт Триси назвал ее зверенышем, но теперь он сомневался. И Полдинг сомневался вместе с ним. За этими глазами что-то скрывалось. Ему хотелось бы знать, что это было.

После этого он поговорил с Пэтом Триси. Добросердечный ирландец со светло-рыжими волосами и голубыми глазами, Триси прибыл из Ирландии в качестве свободного поселенца вместе с сестрой в начале тридцатых годов. Физическая сила и знание лошадей позволили ему получить несколько правительственных контрактов на вывоз срубленных деревьев из буша, и по прошествии пяти лет он смог построить небольшой дом у реки на окраине Уиндзора. Появление этой странной девушки серьезно удручило его.

— Я ждал, что она исчезнет, святой отец. Сорвет с себя платье, убежит и станет проблемой для кого-нибудь другого.

— Но она не убежала, Пэт. Так что же теперь? — Полдинг надеялся, что Триси изъявит волю оставить девушку у себя, выучить ее помогать по дому или попытаться найти ее племя и отправить ее к тем людям, к которым она принадлежала.

— Ну, она не может оставаться здесь.

— Не может даже после того, как ты построил клетку для ее ворона? — В глазах Полдинга играли смешинки.

— Она просто ходит везде со своим вороном на плече. Я уверен, что она разговаривает с ним.

— Ты слышал ее? То есть ты слышал, как она разговаривает?

— Нет, но то, что она любит этого ворона, это наверняка. Она не может оставаться здесь. Ее нельзя просто так взять и отпустить в буш. Я не думаю, что она выживет там. Вы должны забрать ее с собой. Они перевели приют для девочек из Сиднея в Парраматту, да? Почему она не может жить там? По крайней мере, за ней бы присматривали, пока… — Пэт замолчал и потянулся за своей трубкой, заставляя Полдинга продолжить разговор.

— Приют. Да. Он больше не в Сиднее. Им руководят хорошие люди. Многие из девочек, которые живут там, в таком же плачевном состоянии, как и это бедное дитя. Ты знаешь, я думаю, что ты прав, Пэт. Мне просто хотелось узнать всю историю полностью. Я считаю, что она представляет собой нечто большее, нежели просто немую або, заблудившуюся в буше.

— А что, если она умеет говорить, святой отец? Что, если мы ошибаемся, принимая ее за простушку? Со временем это может вам открыться.

Теперь, после того как он принял решение, Полдинг немного расслабился. Он встал и заходил по небольшой веранде.

— Как нам ее туда доставить? Она сама не догадается, как правильно сидеть на лошади, и я сомневаюсь, что она захочет сидеть у меня за спиной. Ты должен поехать со мной, Пэт.

Триси кивнул, чем удивил Полдинга, который был готов продолжить убеждать его.

— Да, святой отец. Я поеду. Я вижу, что она доверяет мне, а так она напугается.

— Спасибо, Пэт. Ты хороший человек. — Полдинг встал, собираясь уходить. — Завтра тебе будет удобно? Около девяти? Может, она к этому времени уже исчезнет, — добавил он.

Сначала Пэт не ответил. Он посмотрел за свой огород, туда, где безучастно разгуливала девушка.

— Нет, она будет здесь. — А потом продолжил: — Святой отец, а что делать с ее вороном?

Полдинг задумался всего на секунду.

— Оставь его здесь. Отпусти его. Она не сможет взять его с собой.

Бледно-голубые глаза Триси внезапно стали влажными.

— Но она должна его взять, святой отец. Это ведь единственное, что у нее есть.

Впервые Джон Беде Полдинг не нашелся, что ответить.

* * *

Домик Триси стоял немного в стороне от берега реки, укрытый деревьями и кустами. Солнце клонилось к закату, и на зеркально гладкой поверхности воды мелькали золотые отблески, когда Ламар с брызгами заходила в воду и выходила из нее, пока подол ее платья не промок. Она огляделась вокруг. Нигде не было видно камышей, и крик утки не слышался среди голосов, возвещавших о наступлении ночи. Боль из головы все еще не ушла, но странный шум был уже не таким громким. Сегодня Курикута не придет сюда. Их встреча произойдет в другом времени, когда будет сделано много новых следов. Она унеслась в мечтах к своему народу. Туда, в мир духов. Прочь отсюда, вверх, во Время сновидений. Она просила Курикуту вернуть их назад, дать им возможность подняться из ее тотема, выйти из воды там, где росли камыши, и кричала утка, как орел, ящерица, змея, опоссум, вомбат и розовый какаду. Она хихикнула по-девчоночьи и подняла руки над головой, направив свои узкие длинные ладони к приглушенной розоватости, которая пряталась за солнцем. Ящерица! Да! Она попросит Курикуту превратить Нагерну в ящерицу. Она пожалела, что не помнила, любила ли Нагерна ящериц. Но она не могла рассмотреть лица Нагерны, тени плясали у нее перед глазами, скрывая дараги так, что она не могла разглядеть их. У нее заболела голова. Моментально она нащупала ворона рукой. Его перья были теплыми и мягкими, и она долго поглаживала его глянцевую шею, прежде чем вышла из воды и легла в темноте на землю у ганьи человека, глаза которого как цветы, растущие высоко на деревьях, а волосы как трава, выгоревшая на солнце.

* * *

Поездка в Парраматту прошла легче, чем предполагал Беде Полдинг. Рядом с Триси девушка не чувствовала себя напряженно. Даже ворон, казалось, не возмущался присутствию краснолицего ирландца. Сначала он посадил ее на лошадь, а когда она уселась, забрался впереди нее, все время разговаривая обычным спокойным тоном, который, казалось, успокаивал ее. Он говорил, что они поедут верхом на лошади туда, где за ней будут ухаживать и где она сможет научиться многим новым вещам. Полдинг был удивлен ее реакцией. Она широко раскрыла глаза и ухватилась за руку Триси. «Боже мой, — думал Полдинг, — она понимает. Она понимает, что он оставит ее там». Триси смеялся, похлопывая девушку по щеке. Он навестит ее, когда будет в Парраматте. Они ехали целый день по хорошо утоптанной дороге через буш, однообразный пейзаж лишь изредка прерывался расчищенными полями и домами поселенцев. Полдинг ощупал пистолеты за поясом. Рейнджеры буша, они могут быть тут. Этим негодяям только и нужно, что забрать у них девушку. Но из буша никто внезапно не выскакивал и не кричал резко «Жизнь или кошелек!», не слышно было и топота скачущих лошадей, не видно отчаянных глаз мужчин, знающих, что, когда их поймают, им не избежать виселицы. Вокруг были слышны только голоса птиц и пение дьявольских цикад. Полдингу хотелось бы, чтобы его паства пела хоть на маленькую толику с тем же удовольствием, как эти цикады. Странно, но он никогда не видел ни одной. Праздно размышляя, он старался представить себе, на что они могли быть похожи.

Триси как мог поддерживал хорошее настроение, он о чем-то говорил, смеялся, показывая на что-то. Вдруг он показал рукой на кукабару со змеей в клюве. Они остановили лошадей и наблюдали, как птица взлетела в небо и бросила рептилию на землю. Повторив это действие несколько раз, она сделала то, на что не способен был ее клюв. Только когда тело змеи было изрядным образом помято, кукабара посчитала, что добычу можно употребить в пищу. В течение всего спектакля Ламар никак не проявила себя. Она не ослабила свою руку, обнимавшую за пояс Триси, а когда тот оглянулся, он увидел, что она даже и не смотрела на кукабару. Она смотрела прямо перед собой своими странными светло-карими глазами, казавшимися пустыми и всевидящими одновременно, постоянно поглаживая левой рукой шею своего ворона с одной стороны.

* * *

Женщина небольшого роста, одетая в форму, которая была ей слишком велика, впустила их в приют и проводила в большой общий зал. Матрона Эдвардс подошла к ним позже. Крупная, солидно выглядевшая женщина, внушительный вид которой скрывал мягкую нежную натуру, сочувственно кудахтала и украдкой посматривала на Ламар, пока Полдинг объяснял обстоятельства, которые привели их сюда. Следующим заговорил Триси. Матрона Эдвардс отнеслась к его словам так же доверчиво, как и к словам Полдинга. Она одобрительно кивала, что-то помечая в маленькой черной записной книжке. Ее не нужно было уговаривать принять серебро, предложенное Полдингом на устройство девушки.

Они договорились. Девушка оставалась в приюте на неопределенный срок. До того времени, пока ее можно будет отпустить на поиски работы, или вернуть к ее соплеменникам, если она этого захочет, или поместить ее в дом для умалишенных, если того потребует ее психическое состояние. Поскольку было очевидно, что она не способна была обучаться так, как это было принято в приюте, то ей, возможно, должны были поручаться простые задания. И, конечно, ей позволялось оставить ворона у себя. С условием, что он будет спать вне дома.

Выйдя из приюта, оба человека расстались, пойдя каждый своим путем. Пэт Триси обернулся на прощанье. Он плохо видел девушку, стоявшую перед матроной. Ворон сидел у нее на плече, но вокруг нее было такое ощущение одиночества, словно, кроме нее, никого в мире не существовало. Ему показалось, что он обнаружил тоску в ее рассеянном взгляде, и на какой-то миг ему захотелось вернуться и забрать ее с собой, назад на ферму, к жизни, которая не была такой пугающей, как здесь.

Обычно, когда Полдинг посещал Парраматту, он заглядывал в отель «Генерал Бурк». Там он немного выпивал, обедал, после чего его всегда ждала теплая постель. Но сегодня это отменялось. Он хотел добраться домой, даже если бы ему пришлось ехать всю ночь. Здесь, в церкви, Беде Полдинг облегченно вздохнул, хотя чувство незавершенности все же осталось. Что-то было не так. Должно быть, его беспокоило то, что приют принадлежал протестантам. Да. Наверное, так. Он переведет ее в католический приют сразу же, как организует его. В отличие от Триси, который нес лицо девушки в своей памяти через темноту ночи по тропинкам буша, между упавшими стволами деревьев, Полдинг быстро забыл о ней, как забывают об увядшем цветке, и окунулся в гущу проблем, окружавших его со всех сторон.

* * *

К счастью, у матроны Эдвардс была добрая душа. Быстро сделав для себя вывод, что девушка была просто слабоумной, она оставила ее в покое, дав ей возможность бродить вблизи приюта везде, где захочет. В конце концов девушка всегда возвращалась. Даже когда однажды в мае она не вернулась, матрона Эдвардс не обеспокоилась. Она просто посчитала, что Мэри — это было имя, данное девушке в приюте, — просто вернулась назад в буш, в родные места. Но тремя днями позже та как ни в чем не бывало кормила кур на заднем дворе. И вот тогда у матроны Эдвардс появилась идея.

Дитя умело обращаться с животными. Ее присутствие в спальном помещении было невозможным, поскольку девочки издевались над ней за ее спиной, на что Мэри не обращала внимания или не замечала. От нее исходило что-то такое, что заставляло даже самых грубых девочек не приставать к ней. Почему бы не позволить ей кормить животных и ухаживать за ними постоянно? Так и было сделано. Мэри отвели небольшое помещение в коровнике. Одна из девочек посещала ее ежедневно и приносила ей пищу, хотя даже это едва ли было нужно, поскольку Мэри, казалось, неизвестно за счет чего выживала. Фермер из Уиндзора, Пэт Триси, навещал ее, когда мог. Но даже на него она никак не откликалась. Но тем не менее он всегда приносил с собой монету, а на это матрона Эдвардс всегда реагировала положительно. Девушка не причиняла никому беспокойства, жила своей жизнью и была намного более приспособлена к самостоятельности, нежели любая из сирот. В приюте содержались в основном беспризорницы, а также незаконнорожденные нежеланные отпрыски матерей-уголовниц. Девочки нуждались в том внимании и тех деньгах, которые матрона Эдвардс и ее плохо оплачиваемые помощницы могли дать им. Итак, Мэри осталась там со своим вороном. Она приходила и уходила, как коричневое привидение. Никто не обращал на нее внимания, за исключением животных в коровнике, которые полюбили ее.

Весна 1839 года

Молодые зеленые побеги, которыми плотно зарос берег ручья, скрыли те места, где вода встречалась с землей, более высокие старые побеги с коричневыми верхушками стояли прямо и не сгибались под свежим южным ветром. Ручей Тунгабби-крик медленно вытекал из обширных мелких болот, растянувшихся, казалось, до бесконечности. Даже после зимних дождей он больше напоминал набухшую пойму, нежели текущий ручей. Его берега не были защищены высокими деревьями. Он просто тек сам по себе. Вода переходила в камыши, камыши переходили в кустарник, пока вся влага полностью не высыхала. Со временем выжженный и опустошенный летом, поток ручья становился едва заметным и исчезал совсем, прячась в несвязанных между собой ямах. Но сейчас он пробудился от продолжительного сна и, извиваясь, бежал на северо-восток, чтобы влиться в верховья реки Парраматта.

Внезапно тишину раннего полдня нарушил шум крыльев, это большая стая болотных птиц, взлетев из камышей, устремилась в кустарник, где и спряталась. И снова ручей стал спокойным и тихим. Единственным признаком движения была рябь, разбегавшаяся в стороны впереди ветра.

Ламар, появившись из ниоткуда, не спеша пробиралась сквозь камыши. Ее глаза внимательно смотрели в какую-то точку впереди нее. Черный ворон сидел у нее на плече так, будто был выточен из камня. Вода была холодной. Холодным был и ил, продавливавшийся между пальцами ее ног, когда она зашла по колено на самую середину открытого водного пространства. Внезапно она остановилась и огляделась, словно видела все вокруг себя впервые. Это могло быть тем самым местом. И камыши, и поднявшаяся на крыло утка, прокрякавшая ветру, что она улетела.

Голова неприятно кружилась, и в какой-то момент ей показалось, что она падает. Ей нельзя было этого делать. Она произносила слова как могла твердо:

— О, Курикута, мать Ворона, где ты? Я уже долго жду, когда ты придешь, как обещала. Где ходит Ганабуда? Где ходит Курикута?

Но ничего не прозвучало в ответ, когда ее голос смолк. Даже там, в кустах, замерли птицы. Ламар потрепала шею ворону и, повернув к нему голову, прошептала:

— Курикута не придет сегодня, Ата. Это не то место.

Неожиданно ветер посвежел, и Ламар, подняв голову, внимательно прислушалась. От волнения она заговорила очень быстро:

— Ата, слушай! Это она говорит с нами сквозь ветер. «Где растут камыши и летают утки, там я явлюсь тебе».

Словно в трансе она повернулась, стоя в воде, лицом на восток, отвернувшись от голубых холмов и ручьев с их фальшивой рябью и лживыми утками. Она широко раскрыла глаза и улыбнулась.

— Ата, вот этот путь. Курикута придет вместе с утренним солнцем. В следующий раз мы пойдем дальше, в те места, где уже потерялись следы даругов. Курикута будет ждать нас там.

Она ушла так же бесшумно, как и появилась. Птицы вернулись, и несколько минут спустя утки начали достраивать свои гнезда в камышах, ветер трепал их пестрые перья и шевелил желтые травинки, свисавшие из их клювов.

Глава II

Сидней, 11 марта 1840 года

Патриоты вышли из кубрика сплошным неровным строем, и хотя день был тусклым и хмурым и время от времени шел дождь, самые слабые из них были все же вынуждены прикрывать глаза от непривычного света. Большинство несло все свои пожитки на спине, но у некоторых были сумки и сундуки, которые у них отобрали и сложили в кучу на палубе «Буффало». Менее чем десятью минутами позже три баркаса подошли к небольшой пристани у западной оконечности главной гавани. Баркасы глубоко сидели в воде, прижимавшиеся друг к другу люди делали их похожими на бесформенные плывущие пузыри. Стоя на берегу там, где легкие волны почти касались его сандалий, Бернард Блейк наблюдал за ними с чувством удовлетворения. Не то чтобы он сочувствовал этим несчастным французским крестьянам, чьи жизни он, без сомнения, спас. Они будут так же бесполезны в том месте, куда они вскоре прибудут, как и на острове Норфолк. Но это его не касалось.

Баркасы достигли своей цели, и Бернарду было почти не видно, как их живой груз перегружался на длинную плоскодонную баржу. Полчаса спустя, когда это неуклюжее судно начало подниматься вверх по реке в направлении Сиднейской бухты, Бернард Блейк исчез.

* * *

Было уже близко к полудню, когда баржа медленно зашла в широкий мелководный залив. Был отлив, обнаживший темно-коричневый ил отмелей и переплетенные корни непроходимых мангровых зарослей. В залив выступал длинный, примитивно сколоченный мол, за которым на берегу стояла группа британских солдат рядом с телегой, запряженной двумя волами. Патриоты с трудом выбрались на берег, некоторые из них перекрестились, когда их ноги впервые ступили на землю их изгнания. Отсюда не было пути назад. Вокруг них и дальше по реке на север простирался однообразный темно-зеленый пейзаж. Все выглядело суровым, негостеприимным, незнакомым, за исключением проклятых красных мундиров и жестоких людей, носивших их.

Когда пожитки патриотов были уложены на телегу, они выстроились за ней и под неусыпным наблюдением охраны побрели по неровной дороге, которая вела в глубь суши в сторону от илистых отмелей и причального мола. Мартин чувствовал неустойчивость в ногах. Он не раз спотыкался о корни деревьев и падал, проваливаясь коленями в мягкую коричневую землю. Было душно, в воздухе не было ни малейшего дуновения ветерка. Люди обливались потом, когда, выйдя из буша, оказались у большого квадратного строения. Мартин поежился, увидев четыре грубо сколоченных барака. Там, должно быть, им и предстояло жить. Строения стояли в грязи, как унылые часовые. В воздухе висел резкий илисто-рыбный запах. Это был новый мир, за тысячу миль от ниоткуда, пахнувший по-своему, окруженный пестрой зеленой стеной, стоявшей сырой неподвижной массой в спертом воздухе. Лагерь Лонгботтом! Отсюда нет выхода! Мартин вздрогнул. Земля тысячи скорбей! Когда ее начали называть так на судне, он думал, что это преувеличение, но сейчас он ощутил, что все эпитеты, которые изгнанники давали этой земле, внезапно оказались ужасной правдой. Он быстро моргал, чтобы сдержать слезы, совсем не замечая, что снова пошел дождь.

* * *

На берегу Сиднейской гавани вперемежку стояли старые и новые дома. Было очевидно, что их строили так, как душе угодно. Недавно сооруженные склады, новые пристани, временные молы и убогие лачуги боролись за место поближе к воде. Бернард Блейк постоял на каменном возвышении между двумя причалами сразу к востоку от гавани. Когда возвращался к старому ирригационному каналу, он прошел мимо двух женщин-аборигенок, сидевших на корточках и жаривших рыбу на раскаленных углях в сырой ямке. Одетые в смешные грязные длинные платья, доходившие до лодыжек их босых ног, они без всякого интереса посмотрели на него.

Вскоре высокие корабельные мачты оказались у него за спиной, и он очутился в нижней части Джордж-стрит, откуда направился к жилищу священников за новой церковью, которая выросла рядом с ужасной дырой, называемой ботаническим садом. До недавнего времени это место было скоплением пыли, а теперь превратилось в топкое болото. Перед Бернардом открылась картина сморщенных от солнца растений, утонувших в воде. Это было типично для этих мест. Как и эти женщины-аборигенки. Грязные существа из каменного века, черные и примитивные, особенно вблизи респектабельных английских домов, где, по доброй британской традиции, в полдень на стол подавали чай с кексами. Блейк остановился и взглянул на дома, в беспорядке разбросанные по берегам голубой бухты. Да, это на самом деле было то место, где уживались крайности, позволявшие смягчать рукотворное уродство диким великолепием природной красоты, очиститься от плодов раздутого постыдного невежества. Но самым характерным для этого места была податливая гибкость, которую идиоты, присланные сюда как раз для поддержания порядка, превращали в полную анархию. И именно поэтому, несмотря на отвращение и раздражение, Бернард Блейк чувствовал себя в Сиднее вполне по-домашнему.

Когда он прибыл сюда поздним летом 1839 года, он был испуган примитивностью Сиднея. Немощеные дороги назывались здесь улицами. Они были проложены без всякого смысла, подобно козьим тропам. Эти дьявольские создания бродили повсюду, удовлетворяя свою ненасытность. Несмотря на то что гостиница «Ройал», две протестантские церкви и губернаторская резиденция придали месту некий налет цивилизованности, ему все еще не хватало стабильности. Военные казармы с их низкими крышами, открытые веранды с вульгарными колониальными вывесками и даже могилы за почтой с куполом синагоги, нависшим над ними, напоминали ему заброшенное кладбище в какой-нибудь мусульманской стране. Полдинг однажды сказал, что Сидней напоминает ему типичный английский портовый город. Если это соответствовало действительности, то он был рад тому, что так и не побывал в Англии.

Ничто здесь не напоминало ему о Генуе, не говоря уже о старом аристократизме. Здесь не было даже намека на какую-либо утонченность. Сидней был грязным городом, неопрятным до крайности, стоило вам только миновать сравнительно новые кирпичные дома с изгородями, увитыми геранью. Район прибежища порока, известный как Рукерис, тянулся от Сиднейской гавани до порта Дарлинг. В сравнении с жалкими лачугами и грязью, царившими на этой узкой полоске земли, бедные кварталы Рима выглядели вполне респектабельными. Единственным местом в Сиднее, вызвавшим интерес у Бернарда, был рынок. Огромный выбор цветов, фруктов, овощей и всякой всячины, расхваливаемой на полудюжине языков и наречий, свидетельствовал не только о жизненной силе, но также и о потенциальном плодородии этих мест. Сидней был грубым городом. Он был безобразен. В нем не было уважения и было мало чести. Но он весь кипел от неугомонной энергии. Он был той подлинной пустыней, откуда должна была появиться Ламар. Каждый раз, когда бесполезность его собственной жизни набрасывалась на него ночью подобно рою черных мух, он думал о Ламар. Новому порядку суждено было начаться здесь, где еще не были совершены ошибки, где незавершенности могла быть придана правильная форма, где вольнодумцев можно было превратить в мучеников.

Он пробыл в районе Рукерис до полудня, навещая его страждущих обитателей: преступников, свободных людей без денег и надежды на будущее, незамужних женщин и нагулянных ими чумазых детей, парней и девушек из Карренси, проклинавших свое туземное происхождение с той же силой, с какой они презирали англичан, с превосходством относившихся к ним. Бернард Блейк проклинал это место, но постоянно приходил сюда. Порой он провожал взглядом надушенных шлюх, но чаще внимательно всматривался в тощих, как тростник, существ, одетых в оборванные юбки и исчезавших из виду с его появлением. Он терпел их испуганное молчание, плохо скрытую подозрительность и даже трогательные жесты благодарности, которые были всего лишь свидетельством грубого стремления к выживанию, которое не стоило ни страха, ни симпатии. В лучшем случае все эти люди были рабами добропорядочных идиотов, потерявшими ориентиры и волю в поисках надежды. И все же Ламар могла появиться на свет в этой безысходности, подобно прекрасной бабочке, вылезающей из куколки, живущей в грязи. По крайней мере, он надеялся на это тогда, когда впервые оказался в лачугах этих несчастных и встретился там с их дочерьми. Но он не нашел ничего, кроме похоти, страха и, более всего, бесцельности жизни. Он понимал, что пугает их, но не обращал на это внимания. Он чувствовал, как они преклонялись перед его белой сутаной и избегали взгляда его темных глаз. Страх зачастую вызывает высшую степень уважения.

Но ему нужно было проводить там какое-то время, читать проповеди и совершать бессмысленные обряды. Здесь, в Рукерис, как и повсюду в этой анархической стране, Бернард Блейк практиковал выдуманный им самим бойкий ритуал. Вместо положенных на литургии молитв он произносил ничего не значившие фразы по-латыни. Однажды, отпуская грехи мелкому воришке, он по-арабски процитировал Коран. Он полностью заменил выдумкой все свои религиозные обязанности. Он дремал во время исповеди, тихим замогильным голосом вещал людям, потерявшим способность двигаться, о целительной силе чудесных вод, внушал больным беременным женщинам, что плодородие равно святости, и рассказывал о небесных пиршествах семьям, у которых желудки сводило от голода.

Этот день ничем не отличался от других. Был полдень, и ему предстоял еще один визит, когда он пробирался мимо ветхих домишек, переступая через неподвижные тела и полупустые бутылки, валявшиеся рядом с ними. Он задержался на миг, прежде чем войти в лачугу с потрескавшимися стенами, принадлежавшую Филиппу Брэнстону. Внутри было темно и пахло застоявшейся мочой. Единственный жилец лежал на грязной койке и слабо дышал. Но как бы ни был он близок к смерти и ни приветствовал Бернарда взглядом, полным облегчения, умирать ему суждено было в одиночестве.

Вместо положенного получаса Бернард Блейк потратил на него всего пять минут. Это было самое быстрое соборование из тех, которые он когда-либо проводил. Он опустил большую часть обряда, лишь небрежно совершив помазание крестом. Он не мог заставить себя коснуться кожи умирающего человека. Хотя он знал, что Полдинг спросит его об этом. И не то чтобы Бернард не умел лгать, но от таких людей всего можно было ожидать. Кто-то с пытливым взглядом и болтливым языком мог заметить его отсутствие. О Боже, как он ненавидел Рукерис. Но он вынужден был бывать здесь и помимо указаний Полдинга, так же как и в самом ненавистном ему месте. Посещение фабрики для женщин-заключенных в Парраматте заставляло его испытывать физическую боль настолько сильную, что он почти убедил себя в том, что Ламар не могла появиться там. Но в округе было так мало женщин, что ее нужно было где-то искать. Если ее не было нигде, то в конце концов его ждало только безумие.

* * *

Пока Бернард шел вверх по Кинг-стрит, ему пришлось переброситься словами с несколькими людьми. Прохожие прикладывали руки к шляпам и слегка кланялись при встрече с ним. Некоторые при этом даже улыбались, а несколько человек назвали его по имени. В ответ они получали лишь скупое слово и жгучий взгляд. Магазины в этом месте представляли собой жуткое скопление всякой всячины. Здесь рядом можно было увидеть все: от висевшего на крюках мяса и рыбы с остекленевшими глазами до женских украшений и их парфюмерных атрибутов. Скрежет гончарного круга, груды горячих слоеных пирожков с бараниной, запах пива и постоянный смех сопровождали это разнообразие. Но самым неприятным были пустые взгляды тех, кто бродил здесь, принюхиваясь и шелестя юбками, как бледные змеи. В этой нищенской торговле не было никакого проку и удовольствия. А он вынужден был ходить повсюду и искать.

Он начал переходить открытое поле, обходя грязные лужи и ускоряя шаг, поскольку уже начали падать первые капли дождя. Небольшая церковь, которая в мечтах Полдинга должна была превратиться в кафедральный собор, была едва различима, после того как дождь усилился. Бернард Блейк побежал. Он никогда не видел таких дождей, как в Новом Южном Уэльсе: тяжелых и густых, словно туча разверзалась прямо над вашей головой. К тому времени как он добрался до скромного каменного дома, в котором они с Полдингом располагались, когда бывали в Сиднее, он промок до нитки. Там у него было место для сна и работы, ничего более. Во всем доме было только одно приличное помещение: отчасти библиотека, отчасти общая комната, в которой Полдинг принимал гостей и где в час каждого второго дня он встречался с Бернардом Блейком, чтобы обсудить церковные дела. Бернард Блейк посмотрел на часы. Было без двух минут час, а Полдинг слыл пунктуальным человеком. Но он не собирался бояться гнева этого монаха, ставшего администратором, больше, чем уже боялся.

И не то чтобы он относился к Полдингу с презрением. Напротив. Он считал этого человека искренне увлеченным своим делом. Он просто заблуждался, как и все остальные. Бернард глубоко вздохнул, переодеваясь в сутану. Полдинг раздражал его. Неспособный видеть, не говоря уже понять его предназначение, он вел себя настолько серьезно и уверенно, будто верил в то, что умеет это делать. Бернард Блейк закончил переодеваться в десять минут второго. Еще около десяти минут он читал книгу. Затем, поправив сутану, которая не нуждалась в том, чтобы ее привели в порядок, он неспешно направился туда, где, как он знал, Полдинг уже кипел от нетерпения.

Но епископ Джон Беде Полдинг в этот день думал о более серьезных вещах, нежели об опоздании своего секретаря-доминиканца. Он сидел за своим письменным столом, не обращая внимания на дождь, барабанивший по окнам. Рано поседевшему, с широким румяным лицом и здоровым чувством юмора, указывавшим на предшествующую монашескую жизнь, ему нелегко приходилось в стране, где правила не симпатизирующая религии нация, не так давно вставшая на путь того, что странно называлось «католической эмансипацией». Ситуация усугублялась тем, что при присутствии здесь большого количества ирландцев как осужденных, так и свободных, церковь в Новом Южном Уэльсе рассматривалась как благодатное место для подрывных элементов. Как раз об этом и писалось в передовой статье ненавидящей католиков газетенки «Сидни газетт». Газета обвиняла шесть сестер милосердия в пропаганде папизма на женской фабрике в Парраматте. Конечно, это был нонсенс. Сестры просто осуществляли благотворительность по отношению к заключенным. Но в связи с недоброжелательным отношением к нему правительства и англиканской церкви он должен был как-то на это ответить.

Полдинг едва расслышал, как Бернард постучал в дверь. Быстро взглянув на часы, он вспомнил о своем секретаре.

— Заходите, Бернард. Открыто.

Несколько секунд спустя Бернард стоял перед своим начальником. Он слегка хмурился. Полдинг уже научился узнавать и понимать этот взгляд. Его подчиненного раздражало, когда к нему обращались просто Бернард, а не Бернард Блейк, но для Полдинга произносить имя полностью было слишком затруднительно. Просто невозможно.

— Рад видеть вас, Бернард. Надеюсь, патриоты выгрузились без происшествий.

Бернард кивнул. Было очевидно, что он не хотел делиться подробностями, но Полдинг продолжал настаивать. Он знал, что Бернард предпочитал использовать лаконичность в качестве орудия насмешки. Он смеялся над людьми, проявляя равнодушие, бросал им вызов сарказмом. Лаконичность была для него заменителем выражения неприязни. И Полдинг противостоял этому, изображая забывчивость, чувство, которое при скрытой неприязни приходилось терпеть открыто.

— Они, должно быть, уже в Лонгботтоме. — Полдинг стукнул себя по колену. — Но, правду говоря, Бернард, вы предприняли мастерский ход. Гиппс был решительно настроен послать их на остров Норфолк.

Бернард пожал плечами:

— Он испугался «Газетт». Они все ее боятся.

— Но обратиться к одному из губернаторов ее величества, поймав его на его же собственных словах, — это было просто великолепно, Бернард. Просто великолепно!

Глаза Бернарда продолжали сохранять свое насмешливое выражение. Он еле заметно улыбнулся.

— А вы не знали, монсеньор? Я имею в виду о Гиппсе?

Полдинг распознал насмешку и проигнорировал ее. Они оба умело вели игру, какой бы утомительной она ни была. Как и у многих высокоинтеллектуальных и талантливых людей, уязвимым местом Бернарда была его гордыня. Полдинг часто встречался с проявлениями гордыни у других людей, как в прошлые монастырские годы, так и теперь здесь, в Сиднее. Иногда это в них удавалось усмирить с помощью лести. Порой приходилось пугать этих людей словом или употреблять власть. На Бернарда хорошо влияла искренность. А первые два способа были малопригодны в общении с ним. Самое лучшее в полемике с доминиканцем было обрисовать ситуацию и затем предложить ему право выбора. Когда Полдинг пользовался этим способом, то Бернард обычно выбирал самое умное решение, хотя иногда он находил и свою собственную альтернативу. Поскольку у Полдинга никогда не было затруднений в общении с любым умным человеком — а ему следовало признать, что Бернард был прав гораздо чаще, чем ошибался, — между ними было мало трений. Для тех же случаев, когда нельзя было согласиться с доминиканцем, он обнаружил, что явная неуверенность была прекрасным смягчающим обстоятельством. Следовавшая за этим надменная улыбка убеждала Джона Беде Полдинга в том, что неуверенность одного рассматривалась другим как моральная победа. И то и другое устраивало его как человека, служившего Господу, но взиравшего на Божий промысел с мудростью. Пусть доминиканец работает своей головой, пока не почувствует узду.

Полдинг энергично продолжил:

— Конечно, я знаю, что Гиппс какое-то время провел в Канаде, но у меня нет никакого представления о том, чем он там занимался. Я удивлен, но он знает о патриотах столько же, сколько они знают сами о себе. Но как вы узнали об этом? Я имею в виду о королевских полномочиях, о его решениях?

— А все дело в библиотеке. Я ознакомился со всем этим, когда мы встречались с ним в губернаторской резиденции на прошлой неделе.

— Но как? — с недоверием спросил Полдинг.

— Помните, когда Гиппс захотел показать вам свою новую гончую? Я остался, а вы с ним направились на псарню.

— Да. Но мы отсутствовали совсем недолго. Собаку увели на прогулку. На то, чтобы отыскать нужную книгу и прочесть в ней информацию, у вас было менее пяти минут.

— Вы однажды говорили, что Гиппс бывал в Канаде. К тому же у меня есть определенное влечение к книгам. Даже оставаясь на полках, они могут о многом рассказать. Эта тоненькая, даже слишком тоненькая книжка очень выделялась, стоя среди солидных исторических томов. Поэтому я обратил на нее внимание и пролистал. «Госфордское решение: Королевское решение политических проблем обеих Канад», подготовленное Джорджем Гиппсом. Это было так просто. Поскольку я читаю очень быстро, я очень скоро нашел то, что мне было нужно.

— Что Гиппс и Грэй с симпатией относились к положению крестьян и ремесленников, чьи политические и экономические недовольства имели под собой реальную основу. Это было для нас решающей удачей, Бернард. Нашему доброму губернатору ничего не оставалось, как согласиться, после того как вы возразили ему так хладнокровно и такими убедительными словами. — Слова Полдинга были полны подлинного восхищения.

Бернард продолжил так, будто и не слышал этих слов:

— Но они так и не увидели реального решения этой проблемы. Что уж тут говорить о независимости, предоставить которую британцы никогда не согласятся. И вследствие такого проявления их полной беспомощности крестьяне и пошли подобным неверным путем.

— Вы возбуждаете во мне любопытство, Бернард. Когда-нибудь вы должны мне об этом рассказать подробнее. Главное сегодня то, что наш добрый губернатор согласился, что заключение этих людей на острове Норфолк звучало бы диссонансом его собственной позиции в «Королевском решении». У Гиппса не осталось другого выхода. Его убедила правота его же собственных слов. Это было великолепно, Бернард, то, как вы заставили эту прекрасно убранную голову окончательно кивнуть. «Добропорядочные люди с законными претензиями, легко сбитые с пути заблудшими и опасными анархистами. Никто из них ранее не нарушал закон. Многие из них — опытные ремесленники, подчиняющиеся доктринам своей любимой церкви». Да, Бернард, вы это мастерски сказали. Что же касается Лонгботтома, то мне говорили, что там не так уж и плохо, а комендант — разумный человек. После того как последние гвозди будут забиты в отвратительный гроб рабской неволи, нашим франкоговорящим друзьям не долго осталось томиться в неволе.

Полдинг потер руки от удовольствия и откинулся в кресле, глядя на серое небо. Он намеренно не замечал равнодушия своего компаньона. О совместной радости не могло быть и речи. Глаза Бернарда Блейка подернулись пеленой, как будто он видел другие вещи, а уголок рта слегка искривился.

— Теперь к другим делам, Бернард. У нас проблема.

Брови Бернарда незаметно поднялись.

— Боюсь, это женская фабрика. После нашего последнего посещения там добавилось еще более ста женщин, и эта проклятая «Газетт» обвиняет нас в том, что мы обращаем их в свою веру. — Полдинг сделал нетерпеливый жест рукой, хотя Бернард ничего не сказал. — Я не имею в виду, что наши сестры очень рьяно занялись делом. Эта ужасная госпожа Белл, она ненавидит нас и, возможно, наговорила о нас что-то нехорошее прессе.

— Эта матрона — хуже падали. У меня есть тому свидетельства.

Полдинг взглянул на Бернарда с удивлением. Бернард редко соглашался с ним. Ему стало интересно, чем же провинилась эта толстуха Белл.

— Я хочу, чтобы вы на следующей неделе объехали все городки в долине Хоуксбери. Я понимаю, что, может быть, это и преждевременно, но они нуждаются в том, чтобы мы посещали их чаще, и, видит Бог, англиканские священники накидываются на нашу паству со своими проповедями, как стервятники. Постарайтесь объехать всех. Потратьте две недели, не меньше, а то и больше. Но прежде посетите Лонгботтом и удовлетворитесь положением дел там. Без сомнения, Гиппс возложит на вас, так же как и на меня, ответственность за поведение патриотов. А все потому, что вы высказались очень прямо, а по мнению «Газетт», слово «патриот» — синоним слову «головорез». — Полдинг рассмеялся.

Бернард пожал плечами, досадуя на то, что Полдинг манипулировал им. Полдингу было понятно, что он будет приветствовать любой шанс выбраться из дурно пахнувшего Сиднея, поездить верхом на природе и заняться изучением местных растений. Направление его в Лонгботтом было ценой за все эти удовольствия. Следующим он, должно быть, предложит посетить женскую фабрику. Идиот. Ему не следовало делать это стимулом. Новость о том, что туда поступили новые осужденные женщины, делала визит на фабрику обязательным. Поэтому он решил дать Полдингу его кусок мяса.

— Возможно, вы правы, епископ. Посещение Лонгботтома в сложившихся обстоятельствах было бы политически благоразумным. — Бернард встал, собираясь удалиться. — Я ухожу, монсеньор. Мне нужно подготовить проповедь. — И вопросительно подняв брови, спросил: — Или есть еще что-нибудь?

Полдинг на мгновение замер от удивления, но, придя в себя, ответил:

— Если подумать, то да. Может быть, вам было бы разумно посетить женскую фабрику и убедить руководство в том, что у нас нет никаких намерений проповедовать среди женщин-заключенных. Это будет по дороге.

— Конечно, монсеньор. Мне выкупать госпожу Белл в сиропе или в кислоте?

Полдинг сдержался и вымучил из себя улыбку. Это был вызов! Все всегда заканчивалось им. Теперь была его очередь. Бернард, как всегда, перегнул палку. Сейчас нужно было восстановить баланс. Он ответил, тщательно выбирая слова:

— Делайте то, что вам нужно, Бернард. Но всегда помните о конечном результате. А пока будете в Ричмонде, постарайтесь определить количество католиков. Нам там понадобится священник на постоянной основе. И, я думаю, очень скоро.

Бернард с улыбкой принял этот укол. Старый дурак. Угрожать ему отправкой в новый приход в Ричмонде, зная, как он ненавидел это место. Да как он посмел! Когда-нибудь Полдинг будет еще одним среди ползающих перед ним на коленях. Они все будут ползать!

— Тогда пусть будет больше сиропа, чем кислоты, монсеньор. — Он на мгновение умолк. — Теперь о Рукерис. Я был там сегодня и посетил старика Брэнстона. Он был уже мертв. Жаль, что ему не удалось получить последнего причастия. На все Божья воля.

Полдинг собрался ответить, но услышал, как за Бернардом закрылась дверь с такой силой, словно ее захлопнуло сквозняком.

* * *

Если бы ложь не была такой очевидной, то Полдинг счел бы это за обиду. Но поскольку все было понятно, то только рассмешило его. Подготовить проповедь. Ну и шутка! Бернард никогда в жизни не готовился к проповеди, и они оба знали об этом. Что ему действительно следовало бы сделать, так это еще немного поработать над их основным докладом об условиях содержания заключенных для предоставления властям в Лондоне. Но Бернард не готов был в этом признаться, что более удивляло, нежели раздражало Полдинга. Из всех пороков Полдинг более всего не терпел лень, и хотя, возможно, Бернард и вызывал досаду, его нельзя было назвать инертным. Упрямым, непредсказуемым, даже аристократичным в своих вкусах, но не ленивым. Многое можно было заметить в его молодом секретаре-доминиканце, но мало что можно было понять. Полдинг провел с ним уже почти год, но ничего о нем не знал, за исключением того неизбежного факта, что из всех тех, кого ему приходилось встречать в жизни, Бернард обладал самым блестящим и самым тревожным умом.

Полдинг был знаком с самоанализом. Где еще, как не в монастыре, было научиться этому. Надменный, неразговорчивый и даже недружелюбный доминиканец не расстраивал его. Еще в самом начале их знакомства он предположил, что все его особенности были не чем иным, как последствиями монашеской жизни, так понятными ему самому. То, что он все держал про себя и что легкомысленно отнесся к первоначальным попыткам Полдинга наладить диалог, мало волновало его ввиду сильной занятости и недостатка времени. До той поры, пока доминиканец выполнял свои обязанности священника, его частное поведение оставалось делом его личной совести. Бернард был сильным, энергичным и способным человеком. Он работал эффективно и целенаправленно. Он умело спорил и не боялся ни британцев, ни их вызывающего поведения. Правду сказать, верующие не тянулись к нему так, как хотелось бы Полдингу. Даже наоборот, они побаивались его. Казалось, что и остальные священники боялись его. Насколько было известно Полдингу, владелец отеля «Герб Бата» на дороге на Парраматту, что рядом с лагерем Лонгботтом, был единственным человеком, к кому Бернард относился по-дружески. Возможно, потому что оба они были родом из Генуи.

Нет, то, что беспокоило Полдинга более всего, притом что это выражалось скорее гнетущей неопределенностью, нежели реальным страхом, был парадокс, заключенный в этом человеке. В глазах Бернарда светил вулканический огонь, внутри его непрестанно бурлила постоянно сдерживаемая энергия, почти гнев, выходившая наружу в форме нарочитой пассивности. Как могли светившиеся подобным образом глаза существовать в теле, которое жило сегодня так, словно уже наступило завтра? Был и еще один вопрос. По какой-то причине его привлекала толпа. По крайней мере, так казалось. Он с энтузиазмом окунался в нее, знакомясь с новыми людьми. Полдинг вспомнил, как напряженно он вглядывался в лица людей — женские, равно как и мужские, — словно пытался узнать кого-то. Потом неожиданно он отправлялся к другому сборищу людей. Полдинг как-то даже спросил его об этом. Не искал ли он потерянных родственников? Но единственным ответом, который получил, был удивленный взгляд и покачивание головой, которое означало, что он влез не в свое дело. Бернард Блейк был загадкой. Скорее всего, этот человек не задержится здесь надолго. Придет время, и Рим запросит его назад. Полдинг хотел бы, чтобы это случилось побыстрее. Городу Сиднею и Джону Беде Полдингу было бы лучше, чтобы этот заносчивый гордец унес свое разожженное горнило куда-нибудь в другое место. Полдинг вздохнул. Возможно ли, что он ошибается? Он знал, что такое невозможно. Только не с этим человеком. Раздраженный, он выкинул мысли о доминиканце из головы и приступил к рассмотрению проекта церкви в Уиндзоре.

Отель «Герб Бата», дорога на Парраматту, Конкорд, 18 марта 1840 года

Бернард неторопливо проехал мимо поселения Ньютаун и равнины Гиппстауна, прежде чем полуденное солнце и усилившееся движение не подсказали ему, что пункт его назначения близок. Отель «Герб Бата» стоял у слияния дорог на Ливерпуль и Парраматту, более всего он был известен холодным элем, прекрасными напитками и великолепной пищей. Внутри отеля было сумрачно и прохладно, небольшой ресторан блестел полировкой, и зашедшего сюда выпить человека не заставляли долго ждать, его сразу приветствовал в самой вежливой манере сам хозяин — господин Эммануэль Нейтч, генуэзец по происхождению. А если гость играл в шахматы или мог рассказать по случаю о прочитанной им недавно интересной книге, то у него были все шансы рассчитывать на бесплатную выпивку.

Отель «Герб Бата» представлял собой двухэтажное окрашенное в светло-желтый цвет кирпичное здание. Над покрытой свинцом аркой главного входа висел богато украшенный фонарь. Входная дверь имела два стеклянных оконца в прямоугольных рамках, верхние панели которых были также покрыты свинцом. Три небольших окна на втором этаже принадлежали лучшим комнатам отеля, которые выглядели гораздо внушительнее и были значительно дороже четырех задних комнат, бывших размером поменьше и не имевших окон. По обеим сторонам к зданию примыкали небольшая по размерам кухня, конюшня и очень пристойный бар. Вкупе все это излучало респектабельность и изысканность. Эммануэль Нейтч дошел до того, что попытался подрезать эвкалиптовые деревья на аллее, которая отходила от двора отеля. Даже две поилки для лошадей были здесь по-своему элегантны, их концы с обеих сторон загибались вверх, отчего они походили на каноэ.

Выслушав добрые приветствия обрадованного Эммануэля Нейтча, Бернард изобразил крайнюю усталость и удалился в свою комнату, вместо того чтобы принять приглашение хозяина к чаю в гостиной. Поднимаясь по лестнице, он заметил рыжеволосую горничную, которая заходила в одну из комнат, неся полные руки постельного белья. Бернард уже несколько раз встречал ее либо здесь, на лестнице, либо с Нейтчем, а порой и в своей комнате, которую она убирала, но они никогда не разговаривали друг с другом, обмениваясь лишь кивками из вежливости. Он проклинал ее всей своей сущностью. Она была такая же, как и те, кто заставлял его плоть дрожать от их зла. Эта потаскушка ни о чем не догадывалась, чтобы бояться его. Как и та гадина, что смеялась над ним в ту проклятую ночь. Он продолжал холодно смотреть на нее, борясь с неприятным ощущением в животе и наполняя свой гнев враждебностью. Зеленые глаза ответили ему взглядом. Черт возьми! Они не опустились. Ужасные глаза! И не холодные, и не теплые. Не большие, а слегка суженные, с краями, поднятыми вверх, как у какой-нибудь восточной куклы. Кукла-убийца! Он видел таких кукол в антикварных магазинах Рима, с кинжалами в руках и со зловещими улыбками на лицах. На миг он задрожал, неожиданно испугавшись. Он все еще смотрел на нее, когда она прошмыгнула мимо. Бернард отступил, чтобы пропустить ее. Ее волосы были похожи на красную волну, и он смотрел на них как зачарованный, пока она спускалась по лестнице. Дойдя до половины ступенек, она обернулась и сказала:

— Ваша комната готова, святой отец. Господин Нейтч приказал занести ваши книги обратно. Он сказал, чтобы вы не беспокоились, в ваше отсутствие ими никто не пользовался.

Бернард внезапно заметил, что он тупо кивал в ответ. Он не знал, что ему еще следовало делать, и за его глазными впадинами, где-то глубоко в его сознании, он услышал отзвуки знакомых ударов, утихшие было в последние месяцы и возникавшие в случаях, подобных этому, когда ему бросала вызов подобная мерзость. О Боже, только бы ушла боль. Десять минут спустя Бернард лежал на кровати, закрыв лицо руками. Он корчился от боли, вытирая синим лоскутным одеялом пот, оставлявший на нем мокрые пятна. Губы его шевелились:

— Сука! Ты умрешь. Вы все умрете!

Лагерь Лонгботтом, 19 марта 1840 года

Район лагеря Лонгботтом представлял собой участок принадлежавшей государству земли площадью двести восемьдесят гектаров между дорогой на Парраматту и рекой. Первоначально задуманный как центр государственного снабжения с использованием заключенных в качестве рабочей силы, лагерь постепенно все меньше использовался по назначению. Последнее решение губернатора Джорджа Гиппса содержать в нем канадских патриотов было вызвано как его наличием, так и соответствием для содержания политических узников. Хотя политические заключенные содержались без кандалов, бегство их из неволи должно было быть исключено. Сам лагерь был виден из отеля «Герб Бата». Он выделялся декоративными воротами, за которыми стояла грубо сколоченная из сучьев будка часового. В этот прекрасный субботний полдень, когда Бернард Блейк проезжал мимо нее, она была пуста. Он проехал дальше мимо скромного дома коменданта и еще сто метров к самому лагерю, который состоял из четырех деревянных бараков, навеса-столовой и открытого очага.

Бернард был здесь впервые и был удивлен, насколько этот лагерь отличался от всех других мест содержания заключенных, которые ему пришлось видеть. Здесь не было часовых с винтовками наперевес. Здесь не было даже ограды. Лагерь Лонгботтом представлял собой место, расчищенное от кустарников, окруженное красными и голубыми эвкалиптами, за которыми лежали заболоченные поля, переходившие в мангровые болота у реки. Ухабистая дорога, известная как Путь к причалу, протянулась километра на два к воде, мимо нескольких грубых построек, в которых жили семьи охранников и полицейских, чьи рейды в буш на поимку бушрейнджеров тянулись неделями. Каменоломня, небольшая неумело построенная печь для обжига, привязь для нескольких лошадей и недостроенный колодец были единственными свидетелями того, что здесь обитали люди.

Когда Бертран спешился перед грубой длинной перекладиной, протянутой между двумя эвкалиптами, он почуял резкий аромат буша — илистая сырость с рыбным запахом и привкусом чего-то такого, что он не мог определить. Деревья были высокими, и невозможно было вглядеться в глубь зеленой кущи. Да, недолго осталось, когда буш поглотит Лонгботтом. Он уже постепенно исчезал под прикрытием жары, несмотря на усилия тех, кто жил здесь. Бертран ощущал это.

Патриоты-канадцы, должно быть, заметили приближение Бернарда и выскочили из своих бараков, чтобы поприветствовать его. Вскоре они окружили его, возбужденно говоря что-то на своем грубом чудном французском. Бернард терпеливо выслушал длительное перечисление жалоб. Больше всех старался маленький пылкий человечек, недотягивавший ростом до метра шестидесяти, но с голосом и эмоциональным жаром, добавлявшим веса его замечаниям. Почему их заставили носить клейменую форму? Почему им не разрешают ходить на мессу? Правда ли, что их письма будут проходить цензуру? Сколько их еще продержат здесь? Когда их отпустят домой? Дробить щебень — это работа для уголовников. Франсуа-Ксавье Приор все еще продолжал оживленно говорить: «Вас не морят голодом, но вы всегда хотите есть…», когда к ним присоединилась вторая, меньшая по количеству человек группа.

Более высокий статус этой новой группы стал сразу понятен Бернарду. Глаза Приора вспыхнули, и он утих. Один из пятерых, одетый не в тюремную форму, важно представился: Луи Бурдон, главный смотритель, выступающий от имени всех патриотов и подчиняющийся только коменданту Бэддли. Остальные четверо были старостами бараков: Шарль Хуот, Франсуа-Морис Лепайльер, Пьер-Гектор Морин и Шарль-Гильом Бук. Как в шутку объяснил Бурдон, все были грамотными и говорили по-английски. Он попросил Бернарда выслушать исповедь в полдень и вернуться завтра и отслужить мессу в бараке, специально подготовленном в ожидании священного приношения. После чего он натянуто и подробно принялся объяснять Бернарду, как гуманный и великодушный комендант облегчает их тяжелую жизнь. Воскресенье — полностью нерабочий день, а в субботу они не работают с обеда. Нестрогий режим и терпимая по тяжести работа. Бурдон также говорил о розовых перспективах на будущее. Об обещании разрешения на постоянное посещение мессы в Парраматте, об улучшении питания в будущем и дополнительном свободном времени после ужина. И о том, что комендант Бэддли также намекнул им, что отпуска в увольнение, как прелюдия амнистии и возможного возвращения в Канаду, будут возможны уже очень скоро, в течение нескольких месяцев. К тому моменту, когда Бурдон закончил говорить, отдельные патриоты, как заметил Бернард, удалились. Вряд ли можно было назвать этого Бурдона популярным, решил он. Но дело было не в этом. Насколько он понимал это, все они могли остаться гнить здесь навсегда. Он будет ходатайствовать за них лишь только для того, чтобы завоевать расположение к себе Полдинга.

* * *

Мартин не пошел на исповедь. Вместо этого он в раздумьях разгуливал по лагерю, разрабатывая свою правую руку. Странно, но он чувствовал себя отчужденно, когда Франсуа-Ксавье и другие рассказывали доминиканцу о своих горестях. Франсуа-Ксавье не мог обходиться без мессы. Туссон хотел выйти отсюда, чтобы заработать на свое возвращение в Канаду. Другие скучали по своим фермам и семьям. С ним же все было по-другому, у него ничего не было. Отец, который ненавидел его, мать, которую он сам не мог открыто признать, и Мадлен, лежавшая на церковном кладбище, ушедшая от него навсегда. Патриоты плакали, он — скорбел. Они печалились о той жизни, которая была у них отнята, он… что он чувствовал? Он посмотрел на высокое синее небо над эвкалиптами. Примет ли он эту землю когда-нибудь? Потом он увидел священника. Он шел прямо на него. Мартин почувствовал желание куда-нибудь исчезнуть. Но было поздно. Перед ним была канава, обозначавшая периметр территории лагеря. Ему нельзя было пересекать ее. Ничего не оставалось, как встретиться с доминиканцем лицом к лицу.

— Добрый день, святой отец. — «О Боже. Эти глаза. Совсем как у Мадлен. Темные, неистовые, дикие». — А я просто гуляю, — добавил он невпопад.

Священник был уже рядом, и Мартин почувствовал сладкий аромат лаванды. Перед ним было неулыбчивое лицо, оно было так близко, что Мартин мог рассмотреть пульсирующую вену, под углом опускающуюся над левым глазом, и тусклый блеск черных волос, спадающих до плеч в непривычной для священников манере.

— Я про себя отметил вас еще на судне и уже здесь, — Бернард показал рукой в сторону бараков. — Вы все время держитесь обособленно. Почему? Скука, застенчивость, безразличие? — спросил он насмешливо.

Мартин вздрогнул и пожал плечами:

— Разговорами делу не поможешь, святой отец. Особенно когда дело, которое обсуждается, уже решено. Если мы чему-то и научились, так это тому, что борьба бесполезна.

Бернард согласно кивнул:

— Первые искренние слова, которые я слышу сегодня. Возможно, это пессимистично, но понятно. Все давно решено. Это называется «судьба». Познай свою судьбу, и ты познаешь себя.

Тон, слова. Он слышал все это раньше. На секунду Мадлен проплыла перед его мысленным взором. У него на глазах даже выступили слезы, прежде чем он ответил:

— Вам легко говорить, святой отец. У вас есть ваша вера, ваша судьба, как вы ее называете. У меня же нет ничего.

Губы Бернарда скривились в странной улыбке.

— Почему, мой грустный юный друг? Почему у вас ничего нет?

Мартин почувствовал себя глупо, но все же продолжил:

— Дело не только в этом месте, святой отец. Я думаю, что все мы хоть однажды меняем место. И, видит Бог, бывало и хуже. Я был приговорен к смерти. Ждал, когда меня поведут к палачу. Нет, дело не в этом, совсем не в этом. Я потерял любимого человека. Она погибла во время восстания, и теперь у меня нет ничего. Мне нигде не найти утешения. Нет его и в друзьях… — Он сделал паузу, прежде чем продолжил: — Нет и в церкви. — Он протянул свою правую руку Бернарду. — Моя рука. Я не могу ею пользоваться. Несчастный случай. Я собирался стать художником. Теперь это невозможно. Я не знаю, стоит ли сейчас волноваться о чем-либо, святой отец.

Мартин опустил глаза и не видел, как священник заулыбался и закивал. Тем не менее он почувствовал, что священник принялся изучать его руку, стал трогать пальцы. Руки священника были теплыми и на удивление сильными.

— С гибкостью, кажется, все в порядке. Вы уверены, что больше не можете рисовать? Вы пытались?

— Доктор посоветовал мне несколько упражнений. Хотя нет, я не пытался. Мне страшно, святой отец.

Бернард слегка насупился, затем достал из глубокого кармана сутаны бумагу и карандаш.

— Рисуй!

Мартин удивился. Дядя Антуан когда-то давным-давно сказал ему то же самое.

— Я не могу, святой отец.

Голос доминиканца стал резким, и Мартин неожиданно испугался.

— Рисуй! Вон то растение. Рисуй, черт тебя возьми, рисуй!

Эти глаза. Они буравили его насквозь, двигая его языком и рукой.

— Хорошо, святой отец.

В течение пяти минут Мартин в страхе заставлял руку водить карандашом. Он остро ощущал тяжелое дыхание священника у своего плеча.

Бернард что-то хмыкнул про себя, после того как взял набросок у Мартина. Рисунок был грубым и неэлегантным. Но и форма, и перспектива присутствовали. И кое-что еще. Жизнь! Растение жило.

— Практика! Все, что вам нужно, — это практика, господин?.. — Бернард вопросительно поднял глаза.

Все внимание Мартина было приковано к рисунку. Он выглядел лучше, чем Мартин ожидал. На миг сердце его замерло. Почему раньше у него не хватило на это смелости? Священник все еще смотрел на него.

Слова слетели с его губ:

— Гойетт, святой отец. Меня зовут Мартин Гойетт. Вы действительно считаете, что я снова смогу рисовать? То есть вы думаете, у меня получится?

В ответе Бернарда сквозила насмешливая нотка, но Мартин был слишком возбужден, чтобы это заметить.

— Дело не в том, что я думаю, Мартин Гойетт, а в том, чего можно добиться.

— Я не понимаю, святой отец.

Но Бернард не ответил. Вместо этого он вглядывался в расчищенную площадку у дороги, которая вела к воротам. Неожиданно он обернулся и снова заговорил, но Мартину показалось, что это уже был совсем другой разговор.

— Вы говорите по-английски, месье Гойетт?

Мартин удивился:

— Да, меня научил дядя.

— Так же хорошо, как и Луи Бурдон?

— Да, думаю, что так же.

— Тогда наши судьбы уже почти сошлись.

Мартин проводил его глазами. Какой странный ответ! Какой странный священник! Какой прекрасный день! Он согнул руку. Рука была свободной, расслабленной.

Отель «Герб Бата», 20 марта 1840 года

Коллин Сомервилль убиралась в комнате священника и что-то напевала про себя. Возможно, этот отец Блейк и нехороший человек, но аккуратный. Ничего не было разбросано. Он тщательно разложил одежду, и если бы не расстеленная постель и запах лаванды в воздухе, то можно было бы сказать, что в комнате не было следов его присутствия. Хотя простыни были скомканы так, словно он спал всю ночь очень беспокойно. Ей было интересно: хорошо ли спят священники? О чем они думали лежа в постели? Она была уверена в том, что некоторые из них помышляли о женщинах. Но только не отец Блейк. Он ненавидел женщин, это можно было прочесть в его глазах. И хотя она всячески старалась не показывать этого, но она робела перед ним, что было вовсе на нее не похоже.

Она не боялась ничего. Ни змей, ни ящериц, которых приносил домой ее младший брат и которые так пугали ее бедную маму. Не боялась она и мужчин, даже когда они напивались, как часто бывало с ее отцом. Господин Нейтч не раз говорил ей о том, что нужно быть крайне вежливой со всеми посетителями «Герба Бата». Но она не слушалась и всегда говорила то, что было у нее на языке, и хваталась за все, что было у нее под рукой, когда непрошеная чужая рука шлепала ее по мягкому месту или прихватывала за грудь. Господин Нейтч относился к этому с пониманием. А кроме того, она очень хорошо справлялась с работой. Она могла ловко налить пива и считала в уме быстрее и точнее любого мужчины. Стал бы иначе господин Нейтч платить ей двадцать фунтов в год, на два фунта больше, чем получали самые высокооплачиваемые официантки в пабах?

Она заправила кровать и обратила внимание на зеркало над книжной полкой. Ей потребовалось мгновение, чтобы полностью рассмотреть себя. Мать говорила, что она слишком худа и что благородные женщины не позволяют солнцу делать их кожу коричневой. Ей нравилось быть стройной и быть объектом мужских взглядов. Она подумала, не слишком ли она высокая. Нет, не слишком. Нос у нее, возможно, чуточку длинноват, но ее зеленые глаза с лихвой покрывали этот недостаток. Они слегка задирались уголками вверх, и она не стеснялась улыбаться, показывая свои белые ровные зубы. Она покружилась на месте, посмотрев, как ее волосы взлетели и упали на плечи. Однажды господин Нейтч представил ее одному из своих друзей как самую симпатичную горничную во всем Новом Южном Уэльсе. Она вспомнила бутылку с монетами под своей кроватью. Скоро накопится столько, сколько ей было нужно. Двадцать пять гиней за комнату, питание и уроки пения в Академии пения Айзека Натана в Парраматте. А когда она научится петь, то будет выступать на вечеринках, которые устраивали богатые люди в их больших домах в Глибе. А затем — Европа, а может быть, и Америка.

Да, господин Нейтч был неправ. Очень неправ. Кроме, наверное, слов «самая симпатичная». Здесь он угадал. Она захихикала и пошла пируэтами просто для того, чтобы насладиться вращением. Раз, два, три раза. На четвертом витке она задела ногой книжную полку. Восстановив равновесие, она заметила книгу на полу. Без всякого интереса она подняла ее с пола и принялась листать. Иллюстрации удивили ее: демоны, плясавшие вокруг пылающих костров; люди с головами животных; колдуны, готовившие зелье. Текст был на французском языке. Это все, что она поняла. Заголовок на титульном листе ничего ей не говорил. «De Philosophié Occulte». И только когда она закрыла книгу, собираясь поставить ее на свое место на полке, она заметила крупные золотые буквы на внешней обложке — «Деяния апостолов». Ей стало любопытно, и она принялась доставать с полок другие книги. Все было то же самое. Религиозные заголовки снаружи и совсем другие на титульных листах. На всех, кроме книги со стихами на английском языке. И она не знала ни одного автора. Что-то здесь было не так.

Она постаралась запомнить имена некоторых из них. Она спросит кого-нибудь. Но кого? Конечно, не господина Нейтча. И совершенно очевидно, что Коллин не смогла долго держать при себе загадку двойных названий. Когда она закончила уборку комнаты, название «De Philosophié Occulte» уже выскочило у нее из памяти. Позже, когда, лежа в постели, она подумала обо всем этом, она смогла вспомнить лишь одного автора, Рамона Лалла, и то потому, что ей понравилось имя Рамон.

Лагерь Лонгботтом, 20 марта 1840 года, 11:00 утра

Генри Клинтон Бэддли осмотрел себя в большом, в человеческий рост, зеркале. Давно он уже не надевал форму, и теперь, стоя в ней, он вспомнил, как он был горд, впервые надев на себя знаки отличия. Он все еще с болью вспоминал, как много лет назад его вышвырнули из армии за проступок куда невиннее тех дел, что считались здесь обычными и повседневными. Это были мрачные воспоминания, о которых он никогда не рассказывал. Практически никто в колонии не знал, что он был на службе в вооруженных силах его величества. Он втянул живот и, поводя плечами, осмотрел свою фигуру справа и слева. Фуражка отлично скрыла его поредевшие волосы. Синюю форму только сегодня утром доставили от портного, и ему не терпелось примерить ее. Он гордо наденет ее сегодня же вечером, перед тем как обратится к заключенным. Его будущее выглядело очень обещающим, и оно станет еще лучше, когда он получит возможность общаться с дамами. Даже самые гордые из них зачастую не могли не проявить любопытства к мужчине в форме. Ну, они скоро все узнают!

Когда губернатор Гиппс предложил ему должность коменданта в Лонгботтоме, он чуть не подпрыгнул от радости. Шаг вверх по служебной лестнице: от должности помощника по технической части в службе наблюдения за каторжными работами до авторитетного и уважаемого руководящего поста — был очень значительным. Этот шаг не означал повышения размера жалованья, но ведь престиж и свобода были гораздо важнее простого вознаграждения. В этом не было сомнения. Генри Клинтону Бэддли повезло. Хотя он и признавал факт того, что его способность говорить по-французски пошла ему не во вред, Бэддли был полностью уверен, что вера в него губернатора основывалась на реальной оценке его исключительных способностей. Он готов был легко доказать это, поскольку управление этими неотесанными и покорными французами не являлось сложной задачей.

Бэддли не был равнодушен к реалиям своего нового положения. Он был уверен, что его франкоговорящие подопечные положительно отреагируют на хорошее отношение к ним. Степень либеральности этого отношения тем не менее должна была зависеть от их поведения и уважения к начальству. Но, как и многим, занимавшим руководящие посты в силу острой необходимости до него, ему трудно было провести границу между правами начальника и возможностями, которые давала его должность. Похоть и жадность — два из семи смертных грехов занимали главные места в списке приоритетов Бэддли.

Направляясь по расчищенной площадке к новому дому коменданта в это светлое воскресное утро, Бернард Блейк был полностью осведомлен о моральных слабостях Генри Клинтона Бэддли. Он считал обязательным для себя знать такие вещи о людях, с которыми ему предстояло иметь дело. Нельзя было утверждать, что он всегда использовал подобные знания. Но сегодня он собирался это сделать. На это у него была основательная причина.

* * *

Бэддли уже решил, как он возьмет под свой контроль эту встречу со священником. Он знавал одного капитана в армии, который пользовался термином «от всего сердца согласен» для описания самого эффективного способа управления людьми. В данном случае это означало проявлять дружественность, но оставаться твердым. Не должно быть никаких сомнений в том, кто был главным в Лонгботтоме. Священник должен будет уйти отсюда счастливым только оттого, что Генри Клинтон Бэддли — разумный человек. Ну а кроме того, он понимал, насколько эти канадские патриоты уважали своих церковников и какое успокаивающее воздействие священнослужители оказывали на них. Их частое посещение Лонгботтома пошло бы ему только на пользу. Но священники имели привычку лезть не в свои дела, а этого он не хотел бы.

Но как только Бэддли отворил дверь и встретился взглядом с этими темными проницательными глазами, все мысли о тупости исчезли из его головы вместе с планами держаться принципа «от всего сердца согласен». Он быстро обнаружил, что говорил только он сам. Он рассказал священнику о том, как организовал патриотов в самоопределяющиеся группы по баракам, во главе каждой из которых поставил командира, знавшего по-английски. Он сообщил, как составил рабочие команды, поступая при этом как мог справедливо; как он вел переговоры с губернатором о предоставлении заключенным права участвовать в воскресной мессе в Парраматте. Он уверил священника в том, что считает всех патриотов хорошими, богобоязненными людьми. Все время, пока разглагольствовал, он избегал открыто смотреть в глаза своему собеседнику. Но когда ему было уже не о чем говорить, Бэддли наконец посмотрел на доминиканца взглядом, полным беспомощного обожания. На губах священника появилась легкая улыбка, и Бэддли почувствовал сильный запах лаванды. После чего он услышал слова, слетавшие с его собственных уст, хотя он не мог поверить этому:

— Я уверен, что вы одобряете мои действия, святой отец. Есть ли у вас какие-нибудь предложения?

Священник поднял вверх три пальца, покачал головой и снисходительно улыбнулся:

— У меня мало времени, комендант Бэддли, и я не появлюсь здесь в течение еще нескольких недель. Слушайте внимательно, что вам следует сделать.

Бэддли подался вперед, его напряженное лицо приняло деловое профессиональное выражение.

Бернард продолжил:

— Первая информация только для вас лично. Насколько мне известно, вы знакомы с Молли Макгиган.

Лицо Бэддли побледнело. Он открыл рот, но не произнес ни слова.

— Не беспокойтесь, комендант. Ваши шалости меня не интересуют.

— Но она… То есть я думал, что она…

— Была на женской фабрике. Да, была. За кражу драгоценностей у своих хозяев. Какая плохая девочка! Но успокойтесь, комендант. У меня для вас хорошие новости. Насколько я понимаю, госпожа Белл, матрона этого заведения, намеревается проконсультироваться со мной по поводу ее душевного состояния, когда я заеду на фабрику на этой же неделе. Она считает меня экспертом в этих вопросах. А поскольку мисс Макгиган, очевидно, оказалась источником некоторых беспокойств нашей доброй матроны, она будет надеяться, что я окажу поддержку ее прошению направить нашу нежную Молли в сумасшедший дом. Вы понимаете, что это значит, не так ли?

Бэддли отлично понял. Это означало разрешение на посещения! Сумасшедший дом был самым дешевым и лучшим борделем во всем Новом Южном Уэльсе. И, видит Бог, он обожал сиськи Молли. Он мог бы ездить туда по два раза в неделю и взнуздывать ее там, как никогда в жизни. Он мог, если бы захотел, оставаться там на всю ночь. Он не мог поверить своему счастью. Но ему нужно было быть очень осторожным, чтобы не дать священнику понять, что он проявляет слишком большую заинтересованность. Бэдли попытался придать своим словам тон вежливого интереса:

— Она была кухаркой в доме одного моего знакомого. Мне она кажется приятной, даже если допустить, что она немного того. Ваше предложение очень милосердно, святой отец. Для такой заблудшей души сумасшедший дом лучше фабрики.

Бернард заметил, что от возбуждения на лбу Бэддли и над его толстыми губами выступили капли пота. Этот человек был идиотом, и его нужно было раздавить, как жалкую букашку. Прозвучавшее в его ответе презрение не скрылось от Бэддли, и он заметно покраснел.

— Да, комендант. Нам все же следует рекомендовать это, не так ли?

Бернард встал и подошел к окну. Бэддли обрадовался, получив передышку от его взгляда.

— Есть еще пара вещей, которые могут быть интересны для вас, комендант. Они скорее делового характера. По пути из Сиднея я видел отряд каторжников, занятый на строительстве дорожных постов. Качество их работы было ужасным.

Бэддли кивнул, впервые ощутив знакомую почву под ногами.

— Да, святой отец, я согласен. Трудно найти подходящих мастеровых среди тех отбросов, которых нам присылают.

— Но, комендант. Эти патриоты, среди них много мастеровых, плотников. Почему не использовать их на строительстве постов? Вашу находчивость заметят.

Бэддли кивнул. Конечно. Это было прекрасное предложение. Но прежде чем он успел ответить, священник продолжил:

— Мне также кажется, комендант, что таких трудолюбивых и опытных работников можно использовать и более выгодным способом.

— Я не понимаю, святой отец… — растерялся Бэддли.

— Среди них есть строители, резчики по дереву, искусные мастера. Только подумайте, что они могут сделать в свое свободное время. Вещи, которые можно будет продать. Специалисты, используя принадлежащие правительству оборудование и материалы, будут производить прекрасные вещи для пользования или для продажи… — Бернард пожал плечами и в упор посмотрел Бэддли в глаза, прежде чем продолжил: — Все что угодно. Каноэ, например. Какие-нибудь резные шкатулки. За них могут неплохо заплатить. Возможности безграничны.

Мысли закружились в голове у Бэддли. Все было именно так. Они уже начали кое-что делать по своему разумению. А при наличии инструмента и времени представить трудно, что они смогут сделать. Для него.

— И еще одно предложение для вас. Люди без квалификации. Они тоже могут быть полезны.

Бэддли даже не пытался что-либо отвечать. Он просто смотрел на Бернарда, открыв рот. Он не мог поверить тому, что слышал. Он уже представлял себе, как деньги текут к нему ручьем.

— Илистые мели в заливе. Я был там вчера. Устрицы, комендант. Устрицы!

— Устрицы?

— Да, комендант, устрицы. Их там, в иле, тысячи.

— Так вы думаете, что заключенные будут собирать их и есть и таким образом мы сэкономим деньги на их питании? — обрадовался Бэддли.

Бернард еле сдерживал смех. Ну и шут!

— Нет же, комендант. Их можно есть сколько душе угодно, но раковины! Грузите их на баржу и отправляйте в Парраматту. Там делают известь. Насколько я понимаю, спрос на нее большой. Десять пенсов за бушель в Парраматте, немного меньше в Сиднее. Оставьте патриотам большую долю, скажем, пять или шесть пенсов, а остальное возьмите себе в качестве награды за то, что разрешите это предприятие. Если считать в день по десять бушелей, то получается, что в результате у вас набежит почти пятьдесят гиней в год. — Бернард написал какое-то имя на клочке бумаги и протянул его Бэддли. — Это человек в Парраматте, к которому вы, возможно, захотите обратиться по поводу продажи устриц. Конечно, комендант, так много всего, чего может достичь такой предприимчивый человек, как вы. Конечно, для этого нужно будет выделять патриотам время после ужина. Время, которое, по-моему, будет потрачено не зря.

— Конечно, святой отец, — с изумлением подтвердил Бэддли.

— А теперь, комендант, я ухожу в полной уверенности, что интересы канадцев-патриотов соблюдаются надлежащим образом.

Бернард поднялся, чтобы уйти. Он не пожал руки Бэддли. Уже у двери он остановился.

— Комендант? — Он подождал, чтобы овладеть вниманием Бэддли полностью, прежде чем продолжил: — Еще один вопрос. У вас никто не стоит у ворот. Это серьезное упущение.

— Я знаю, святой отец. Это будет немедленно исправлено. Было так мало времени.

— Поручите это юноше с деформированной губой, Мартину Гойетту. Он сообразителен и прекрасно говорит по-английски. На вашем месте я бы назначил его туда на постоянной основе. Лучше всего, когда такую функцию выполняет один и тот же человек. Это обеспечивает непрерывность ответственности. Вы согласны, комендант?

— Конечно, святой отец. — Он встретился взглядом со священником и вздохнул: — Я назначу Мартина Гойетта туда завтра же. Это будет его личной задачей.

— Отлично, комендант. Это хорошо, что мы способны дополнять друг друга. — Следующие его слова прозвучали как приказ: — Убедитесь, что у Гойетта есть бумага и все письменные принадлежности, которые ему нужны. Он должен выполнять еще одно задание.

— Что вы имеете в виду, святой отец?

— Для вас это неинтересно и неважно, комендант. Поставьте его к воротам. Сообщите ему его обязанности и оставьте его в покое. Я ясно выразился?

— Да, святой отец. — Что-то подсказывало Бэддли, что он оказался в затруднительной ситуации, но ему было все равно. Все, что он видел сейчас, была Молли Макгиган, раскинувшаяся голой на кровати, и золотые монеты, звеневшие в карманах его брюк, которые он вынимал, чтобы расплатиться за удовольствие забраться на нее.

Правительственная фабрика для женщин-заключенных, Парраматта, 23 марта 1840 года, 2:00 пополудни

Бернард оставил свою лошадь у привязи для гостей и направился к большим тяжелым воротам женской фабрики. Ворота, сделанные из кованого железа, были высокими и узкими и совершенно не вписывались в то, что окружало их. Они были слишком внушительны, чтобы служить украшением, но недостаточно прочны, чтобы закрывать вход в тюрьму. По тому, как они выглядели, им самое место было украшать страницы какой-нибудь детской книжки. Дежурный привратник вежливо приветствовал его и жестом разрешил пройти. Минуя мощенное булыжником пространство между стеной и главным входом, он поднял голову и посмотрел на солнце. Оно все еще высоко стояло на севере. Хорошо! У него еще останется время посетить приют до ночи.

Стуча бронзовым кольцом в большую черную дверь, Бернард ощутил, что на его ладонях выступил пот. Он ненавидел это место, и только известие о том, что груз с недавно прибывшего судна с женщинами-заключенными уже прибыл на фабрику, заставило его прибыть сюда. И желание или недовольство Полдинга здесь были ни при чем. Ему предстояло взирать на эту мерзость, но если Ламар должна была оказаться здесь, то тогда он должен пройти это наиболее сильное испытание по требованию своей судьбы.

Он услышал тяжелые шаги. Старая корова подошла к двери сама. По крайней мере, Эдвардс из приюта имела мозги побаиваться его. А эта жирная идиотка была слишком тупа. Дверь отворилась, и матрона Белл явилась перед ним, сурово нахмурив брови. Ее розовые вставные челюсти подскакивали, когда она вытягивала из себя слова приветствия. Он быстро выслушал ее, зашел в вестибюль, сердясь на Полдинга за то, что тот заставил его вести примирительные разговоры с этой кучей человеческого сора.

Он вежливо сообщил ей о том, что сестрам милосердия хотелось только облегчить страдания заключенных и что у них не было намерений сеять недобрые чувства среди них. Матрона Белл согласно улыбалась в ответ, следя за ним своим строгим взглядом. Она была просто мусором. Безвредным, никому не нужным мусором. Она проводила его в отделения Третьего и Второго класса, постоянно не отходя от него ни на шаг, не подозревая о том, что такой ее жест недоверия к ненавистному священнику фактически был ему на руку. Бернарду никогда не хватило бы храбрости общаться с этими женщинами в одиночку.

Он произнес несколько молитв, раздал благословления и выслушал несколько исповедей. Он смотрел на их грязные истощенные лица и видел жалкое, несчастное выражение их глаз, головы их детей, сосавшие груди, свисавшие из грубых тюремных ситцевых платьев. Бернард слышал их плач и рыдания, выслушивал их мольбы о прощении и, что ему было не свойственно, реагировал на проклятия, которые посылали ему протестантки. Когда его вспотевшие руки начали бесконтрольно дрожать, он убрал их под сутану. И теперь, когда все уже было позади, он сидел в кабинете матроны Белл с нетронутой чашкой чая перед собой и ждал, чтобы дрожь внутри него утихла. Старая сучка смотрела на него такими добрыми глазами, что дальше некуда. Она собиралась спросить его о чем-то. Возможно, об этой женщине, Макгиган. Она не могла знать, что одобрение, которого она ждала, было уже получено. Он вовсе не собирался встречаться с этой грязной уголовницей. Все, чего ему хотелось, — это немедленно уехать отсюда. Ламар здесь не было, и, судя по боли в затылке, Бернард понимал, что он не вернется сюда еще долгое время.

— Святой отец, я хочу знать ваше мнение.

Эта старая корова говорила так елейно, что Бернард не мог не включиться в ее игру, тем более что она была неприкрыто простой. Он закрыл глаза и слушал ее жужжание.

— От нее нельзя ждать ничего хорошего, кроме неприятностей, святой отец. Она агрессивна по отношению к другим заключенным. Несдержанна на язык. Я совершенно уверена, что она умалишенная. Ее нельзя оставлять здесь, святой отец. Можете ли вы посмотреть на нее и убедиться, что я права? И помимо всего прочего… Ну, мэр города… Он всегда прислушивается к вам.

Не будучи способным более выносить это, он поднялся. Неверно истолковав его намерения, матрона Белл оказалась у двери впереди него, двигаясь удивительно быстро для женщины ее комплекции.

— Если идти в эту сторону, святой отец, то ее камера — последняя по коридору этажом выше.

Боль все усиливалась. Ему нужно было уйти.

— Я не собираюсь встречаться с этой Макгиган, миссис Белл. У меня есть все основания верить, что ее состояние точно такое, как вы мне его описали. Завтра утром я поговорю с мэром. А теперь, если вы меня извините, мне нужно идти.

— Святой отец, есть еще одна женщина. Я думаю, что вам нужно посмотреть на нее.

Бернард впервые заметил, что матрона что-то держала в руках. Она протянула это ему, а он с удивлением взял и принялся рассматривать, переворачивая в руках. Это было изображение человека, сделанное грубыми стежками на куске ситца. Треугольник — одежда на теле, по стежку на каждую руку и ногу, и над головой нечто в виде треугольника. Слова матроны неожиданно врезались в его сознание.

— Она говорит, что это Дева Мария. Она все время разговаривает с ней. Она утверждает, что видит ее в темноте, я и сама слышу, как она зовет и стонет по ночам, как потерянная душа. Вам нужно посмотреть на нее, святой отец. Возможно, придется дать срочные рекомендации. Я уж лучше оставлю у себя Молли Макгиган, чем эту женщину. Она не от мира сего, — губы матроны Белл искривились, а на лбу выступил пот.

Могло ли так случиться? Было ли это возможным? Ламар? Бернард почувствовал, как все его тело напряглось от волнения. Боль неожиданно исчезла, он снова ожил от чувства, которое трудно было описать. Он постарался сохранить спокойствие.

— Эта женщина, матрона, откуда она? И ее имя. Как ее зовут?

— Она прибыла на прошлой неделе кораблем. У нее нет имени, святой отец. В списке значилось: без имени. Здесь ее называют Джесси Эл. — И прежде чем продолжить, скривила лицо: — Но все заключенные кличут ее «ведьмой». — Она взяла Бернарда под руку. — Пойдемте, святой отец. Я отведу вас к ней.

* * *

У входа в зарешеченную камеру стояла тишина, и когда матрона открыла дверь, Бернард ничего не мог разобрать в потемках. Все его тело покалывало.

— Вы можете идти, миссис Белл. Лучше я останусь с ней наедине.

— Хорошо, святой отец.

Бернард вошел в камеру. Он смог разобрать очертания женщины, съежившейся в углу. У нее были длинные темные волосы, закрывавшие плечи. Такие же длинные, как у Сигни, заметил Бернард. Он подошел к ней поближе. Он был уже рядом и мог прикоснуться к ней, но она все еще сидела без движения.

— Ламар? — Он понимал, что его голос звучал натянуто, но был не в силах скрыть свое волнение. — Тебя зовут Ламар?

Темная голова пошевелилась, сначала немного. Затем, все еще согнувшись и закрывая грудь ладонями, женщина повернулась к нему лицом. Бернард замер, поднеся руку ко рту от удивления. Она была ужасной. Рябая, с лицом, гротескно искаженным шрамом от ожога или родимым пятном, она походила на существо из детского кошмара. Два глаза безумно вращались, в открытой щели, обозначавшей рот, были видны почерневшие зубы и окровавленные десны в пространствах между ними. Застыв как вкопанный, Бернард смотрел, как она возилась с чем-то у своей груди, достав из тюремной одежды что-то завернутое в грязную шаль. Затем с холодящим кровь воплем она протянула сверток Бернарду. Отвратительный сладкий запах ударил ему в нос. О Боже, что он увидел! Он хотел было кинуться прочь, но замер, словно остановилось время. Картина того, что оказалось всего в нескольких сантиметрах от его лица, врезалась в его сознание навсегда. Болтавшаяся голова мертвого младенца, венчавшая собой обнаженное обесцвеченное тельце, похожее на высохшую сломанную куклу с пушком на голове, замазанным чем-то темно-красным.

Из груди Бернарда вырвался крик, который, постепенно нарастая, превратился в долгий громкий вопль ужаса. Он молнией вылетел из камеры, понесся вниз по лестнице и выбежал на улицу к лошади. Вскочив в седло, он резко пришпорил ее. Дикий вопль эхом отзывался в его мозгу.

Приют для девочек-сирот, Парраматта, 5:00 пополудни

Матрона Эдвардс никогда не видела отца Бернарда Блейка таким возбужденным. Он был бледен, а его глаза сверкали неестественным блеском. Он не уделил ей много времени, что было неудивительно, однако сразу же попросил разрешения поведать всем девочкам одну историю. Это было необычно, особенно просьба собрать всех девочек. Как правило, его нужно было долго уговаривать, чтобы он что-то рассказал, после чего Бернард всегда отбирал нескольких самых младших слушательниц. Сегодня было все по-другому. Иной была и история. Девочки с открытыми ртами слушали повествование о чудовищах, которые мучили юных девушек, прежде чем съесть их живьем. Он излагал с выражением, и его глаза горели ярким пламенем. Немудрено, что некоторые девочки испугались и даже заплакали. Без всякого сомнения, этой ночью многим из них приснились страшные сны. И если бы он продолжил дальше, то миссис Эдвардс не выдержала бы и вмешалась.

Да, она обрадовалась, когда Бернард собрался уходить. Они стояли у выхода, и он уже взял свою лошадь, не попрощавшись даже надлежащим образом, когда она вспомнила. Мэри! Она забыла рассказать ему о Мэри.

— Святой отец, прежде чем вы уедете. Я знаю, что вы всегда собираете всех девочек, прежде чем покинуть нас. Есть девочка, которую вы еще не видели. Она аборигенка. Ее зовут Мэри. Ее привезли сюда несколько месяцев тому назад. Какие-то фермеры нашли ее где-то у Хоуксбери. Она ухаживает за животными.

— Где она, миссис Эдвардс? У меня есть еще несколько минут, — сказал Бернард скучающим тоном. Еще одна не сделает погоды.

Матрона Эдвардс показала в сторону реки, туда, где стояли сараи.

— Она там, святой отец. Это недалеко. Я вижу ее прямо отсюда. Вон она. На берегу.

Они пошли по размокшей тропе. Матрона Эдвардс продолжила свой бесконечный монолог:

— Боюсь, что бедное дитя не в своем уме, святой отец. Она ни с кем не разговаривает, за исключением, может быть, своего ворона, и в ее глазах такая дикость, что мне становится страшно. Если у нее не наступит никакого улучшения, то нам придется отдать ее в сумасшедший дом.

Бернард остановился. Еще одна сумасшедшая. Да еще и с птицей! Он вздрогнул. Как он ненавидел птиц! И эту девушку в придачу. Она что, тоже завоет? Неужели его и от нее будет мутить? Ему этого не вынести. Только не сегодня.

— Я поразмыслил, миссис Эдвардс. Уже смеркается, и меня ждет еще одна встреча. Возможно, я сам или кто-нибудь другой из священников посмотрит эту сумасшедшую девочку в другое время.

— Как хотите, святой отец. — Не зная почему, но матрона Эдвардс почувствовала облегчение. Ей нравилась Мэри, и она находила гораздо менее странной ее, нежели этого священника с дикими глазами, которому, казалось, не нравился никто. Возможно, он только напугал бы девочку еще сильнее.

Глава III

Лагерь Лонгботтом, 15 мая 1840 года

Мартин оглядел пустой барак и кучу неоткрытых устриц на деревянном столе. Они были большие, величиной с тарелку, и вкусные. Проблема состояла в том, как их открыть. Он не любил выполнять это задание, но была его очередь, другие пятеро из его барака были все еще на заливе, грузили сегодняшнюю добычу на баржу. Он вздохнул и принялся за работу, вклиниваясь между створками и отодвигая одну из них большим ножом. Мартин усердно работал в течение получаса, пока все раковины, кроме одной, не были открыты. Они лежали на столе, просвечивая насквозь, и приятно пахли. Патриотам понравились устрицы. Всем, за исключением Туссона, который с отвращением сравнивал их с холодной слизью. Старик Шарль Хуот жарил их всегда, когда ему удавалось добыть муки. Это было блюдо так блюдо.

В течение пяти минут Мартин недовольно ворчал. Створки ее были так плотно прижаты друг к другу, что невозможно было воткнуть между ними нож. Мартин было уже подумал выкинуть ее, но ему претила мысль уступить моллюску. Он поискал в бараке что-нибудь подходящее. Дева Мария смотрела на него со своего места над его койкой. Образ был увесистым и достаточно прочным, чтобы с его помощью разбить раковину. Дева Мария не будет возражать, а если будет, то Мартину все равно. Она не помогла ни Жозефу-Нарсису, ни шевалье. Ударив тяжелым основанием по раковине, Мартин вспомнил о Мадлен. Он стукнул еще и еще раз. Раковина треснула, и олово погрузилось в пахнувшую рыбой влагу. Но тут он заметил что-то еще: темную серебряную субстанцию поверх раковины. Дева разбилась. Неожиданно почувствовав себя провинившимся, он перевернул ее.

Ее левая рука была отбита, и что-то виднелось в отверстии треснувшего основания, куда можно было просунуть фалангу пальца. Мартин пригляделся и обнаружил, что внутри действительно что-то есть. Из любопытства он попытался достать это и несколькими секундами позже уже рассматривал клочок пожелтевшей бумаги. Он был очень старым, на нем было три имени, а под ними три строчки, написанные другим почерком. Язык был незнакомым, но он смог разобрать слова «Болонья», «Доминик» и «Реджинальд». Писавший поставил также свое имя и дату. «Уго из Сеньи, епископ Остии, 20 августа 1221 года». Мартин поднял глаза к трем строчкам, написанным более темными чернилами. Верхние две выдержали испытание временем лучше, чем третья. В первой строчке было два слова: первое — «Сигни», а второе можно было прочесть как «Вигелард» или «Вигеланд», во второй строчке было только одно слово. Оно было написано весьма четко: «Ламар». Третья строчка местами выцвела. Мартин поднял бумагу к свету, чтобы лучше разглядеть ее, когда услышал, что возвращаются все остальные. Они не должны были видеть, как он небрежно обошелся с Пресвятой Девой. Он не хотел рисковать, вызывая неудовольствие своих товарищей тогда, когда только начал ощущать большую степень близости с ними. Он быстро запихнул клочок бумаги назад в иконку и поставил ее на место над своей кроватью. Позже, в другое время, он заделал отверстие в основании глиной, снова запечатав бумагу. Это была загадка, решением которой он мог заняться когда-нибудь позже. Залепив основание так, что самому понравилось, он понял, что внимательно не рассмотрел выцветшее третье имя. Он подумал сначала снова достать клочок бумаги, но остановился, поскольку ему было не так уж и любопытно и не хотелось делать лишних движений ради этого.

25 июня 1840 года

Это был один из тех прекрасных дней ранней зимы, столь типичных для Сиднея в июне. Солнце высушило утренний туман, оставив только убаюкивающее тепло, заставлявшее любого радоваться тому, что он существует на белом свете. Мартин подвинул свой стул ближе к выходу так, что теперь он наполовину стоял на солнце, а наполовину — внутри, в том месте, которое служило входом в караульную будку. На дороге перед ним было пусто. Даже суетливая птаха, которая обычно беспрестанно чирикала, составляя ему компанию, умолкла. Неожиданно ему захотелось спать, веки отяжелели так, что ему трудно было держать глаза открытыми. Пачка листов с рисунками соскользнула с колен и рассыпалась по земляному полу, он сполз по стулу, позволив солнцу убаюкать его до сна.

Не испытав еще палящего солнца сиднейского лета, Мартин наивно полагал, что климат в этом месте, возможно, самый лучший на земле. Теперь, когда все для него складывалось намного благоприятнее, он начал позволять себе некоторые удовольствия. В неволе! Это озадачивало его и вызывало чувство вины в тишине ночи, поскольку, по правде, он едва мог поверить в свою удачу. Теперь, когда их жизнь стала намного легче, патриоты играли, пели песни и рассказывали истории на сон грядущий. После трудового дня, — а если честно признаться, их трудовые будни были не слишком обременительны, — каждый был волен заниматься тем, чем ему хотелось. Как говаривал Лепайльер: «Мы сами себе хозяева». Солдаты, первоначально охранявшие их, были отправлены, и теперь остались только сам Бэддли и двое живущих здесь же полицейских — Уильям Лэйн и Сэм Горман, да и те большую часть времени гонялись за бушрейнджерами. После работы патриоты фактически наблюдали сами за собой, руководимые старостами бараков, находившимися в подчинении Луи Бурдона, который, даже если он ставил себя слишком высоко и воспринимал свое положение слишком серьезно, был куда предпочтительней любого англичанина.

Все в Лонгботтоме гудело как в улье, патриоты занимались всем, чем умели. Одни делали каноэ, другие мастерили шкатулки. Жозеф Паре изобретал верши для ловли рыбы. Недостроенный колодец был почти закончен, а жилище коменданта Бэддли стало более просторным и приятным. Но если комендант часто ставил перед ними задачи, то он был также и благодарен и следил за тем, чтобы то, что патриоты зарабатывали своим трудом, оседало в их карманах. И если этого было недостаточно, то на предприятии по сбору устриц зарабатывали все. Все это было похоже на гигантский заговор, в котором участвовал каждый. Все патриоты знали о том, что Бэддли снабжал секретные правительственные склады, которые были спрятаны под причалом. Но никто ничего не говорил. А для чего? Зачем портить хорошее дело? Но, несмотря на то что нынешнее их существование стало значительно легче, большинству патриотов этого было недостаточно. Их настоящие жизни были там, за морем. Лонгботтом был для них неволей без всяких сомнений, невзирая даже на недавние послабления.

Мартин подвинулся на своем стуле так, что лучи солнца полностью осветили одну щеку. Его жизнь здесь была лучше, чем в Сент-Клементе. Но и для него это была неволя. Хотя, проводя здесь большую часть дня в одиночестве, он, по крайней мере, был вдали от неприятностей и занимался тем, что любил более всего: совершенствовал свое искусство. В Сент-Клементе у него никогда не было такой возможности. Он разминал пальцы. Было уже заметно, что его рука определенно заживает. Рисунки его становились с каждым разом все лучше. Ему не терпелось показать эту последнюю серию отцу Блейку. Может быть, священник сможет взять его с собой в свою следующую поездку. Он намекал на это, когда был здесь в прошлый раз, едва увидел, насколько Мартин продвинулся в рисовании. Мысль о том, чтобы хоть ненадолго исчезнуть из Лонгботтома, даже в компании священника, безмерно воодушевляла его. Скоро он будет часто покидать Лонгботтом. Он станет кучером Бэддли, а комендант обычно ездил в Парраматту два, а иногда и три раза в неделю и по крайней мере один раз оставался там на ночевку.

От долгого сидения ссутулившись у Мартина заныла спина. Затем он услышал звук. Что-то зашелестело сзади. Он замер на стуле, боясь открыть глаза. Это был, без сомнения, бушрейнджер. Эти головорезы убьют любого, стоит только с ними встретиться. О Боже, неужели он умрет?!

— Мартин? Вас зовут Мартин?

Это был женский голос. Мартин открыл глаза и обернулся. Она находилась прямо за его спиной, приблизившись к его убежищу из-за деревьев, стоявших у дороги. Первое, на что он обратил внимание, — это ее глаза. Они были зелеными, а ее волосы — цвета кленовых листьев осенью. Они были завязаны сзади белой лентой, в тон бывшему на ней платью. Она, должно быть, прочла на его лице испуг, поскольку неожиданно рассмеялась. Ее смех был теплым и музыкальным, он унес его волнения, как ветер — листья.

— Да. Вы точно Мартин. Мой брат говорил, что эта губа делает вас похожим на пирата в его представлении. А мне кажется, что вы выглядите как поэт. — В руке она держала газету. — Вот ваша газета. Томас говорит, что он всегда приносит вам газету за среду по четвергам, когда носит яйца старику Роузу. — Она по-мужски протянула руку. — Меня зовут Коллин. Коллин Сомервилль. Томас заболел. Вчера объелся яблоками.

Ее рука была теплой, и Мартин задержал ее в своей руке на мгновение дольше, чем должно.

— Приятно с вами познакомиться, Коллин. — Он взял газету и положил ее на грубые доски, служившие ему столом, показав рукой на единственный стул. — Пожалуйста, садитесь. Как там Томас? Он всегда так добр ко мне.

Это было правдой. Тощий и взлохмаченный мальчишка Сомервилль был частым гостем в его будке и последнее время приносил ему сиднейскую газету, когда ему удавалось. Он был скрытным, неразговорчивым мальчиком, приходившим и уходившим, как испуганный олень.

Мартин не знал, что сказать. Она смотрела на него своими большими зелеными глазами. Ему не хотелось, чтобы она уходила.

— Я не заметил, как вы пришли. Томас всегда идет по дороге. Извините, если я показался вам испуганным.

— В таком случае Томас ведет себя глупо, да и вы тоже. Его могли увидеть, потом проследить и наказать вас.

Это было правдой. В его обязанности входило останавливать всех посетителей, требовать у них доказательств цели прибытия, прежде чем разрешить им войти в лагерь. Ни под каким видом он не должен был дружить с гражданскими лицами. Он забыл об этом. Возможно, потому что Томас был всего лишь ребенком.

Она оглядела его убежище, заговорщицки улыбаясь.

— Позвольте мне сесть на пол. А вы садитесь на стул. И никто из проходящих мимо не узнает, что я здесь.

Она осталась у него дольше чем на час и все время говорила в манере, по которой Мартин рассудил, что у нее не было привычки привлекать внимание людей. Он же сначала спросил ее о семье. Их было всего двое детей. Ее родители оба были из заключенных. Ее отца поймали, когда он занимался браконьерством в Линкольншире. Мать ее была ирландкой, она никогда не рассказывала о своей прошлой жизни. Именно она научила Коллин и Томаса читать. Отец был фермером, в той стороне, по дороге, и помогал старику Роузу заниматься извозом. Он много работал, но пил еще больше. Да и мама тоже. А что было еще делать? Мартин очень удивился, что она говорила об этом так буднично. В ее голосе не было ни горечи, ни смирения. Просто все было как было.

Коллин просветлела, когда он спросил ее о ней самой. Она собиралась стать певицей. Когда ей было шестнадцать, спела одну из маминых ирландских песен на пикнике господина Нейтча на ипподроме в Хоумбуше. После этого один из благородных господ подошел к ней и сказал, что ей нужно брать уроки пения. Начиная с того дня она стала откладывать столько, сколько могла себе позволить, и на следующий год у нее будет достаточно денег, чтобы ходить в Академию пения Айзека Натана в Парраматте целый год.

Неожиданно она остановилась на середине предложения. Она увидела набросок дороги и «Герба Бата», сделанный Мартином.

— Это прекрасно, Мартин. Вы не поэт. Вы художник.

Мартин покраснел. Он чувствовал, будто летит по воздуху. Ей понравилась его работа, и она назвала его Мартином. Ему так сильно не хотелось, чтобы она уходила, поэтому он стал задавать ей еще вопросы.

Она работала в отеле «Герб Бата», в том, который на рисунке. Господин Нейтч добр с работниками, он часто просит ее встречать его гостей. Она не понимает почему. Может быть, потому, что некоторые мужчины находят ее привлекательной. Она лукаво посмотрела на Мартина, но он был слишком занят тем, что боролся с бурей в животе, чтобы заметить это. Единственное, что она не понимала в господине Нейтче, так это его добрые чувства к этому злому священнику.

Увидев удивленный взгляд Мартина, она продолжила:

— Все дело в его глазах. В них безумие. И он меня ненавидит, я точно знаю. Он иногда приезжает сюда. Вы, должно быть, его знаете. Отец Блейк.

Мартин вспомнил глаза священника. Прямо как у Мадлен. Безумие! Нет, этого не может быть. Это проявление его веры, сильной энергии, проницательности. Это не может быть безумием. Коллин не права, она слишком молода.

Он покачал головой, но Коллин стояла на своем:

— Он сумасшедший, Мартин. Я знаю, что это так. И я не совсем уверена, действительно ли он священник.

— Почему, Коллин? — спросил Мартин, которому вновь стало интересно беседовать, поскольку буря в животе утихла.

Она рассказала ему о книгах и о ложных названиях. Она не могла их вспомнить. Все они были на разных языках. Она припомнила только одного автора. Рамон Лалл. Это имя ничего не говорило Мартину, но он пометил себе в памяти, чтобы позже спросить об этом Шарля Хуота. Он наверняка знал.

Мартин расспрашивал Коллин о том, что она любит и не любит, об отцовской ферме. Он даже попросил ее спеть ему. Она отказалась, просто заметив, что это было бы опасно. Кто-нибудь мог услышать. Наконец, после долгих раздумий, он задал ей вопрос, который хотел задать с самого начала. Есть ли у нее в друзьях серьезный джентльмен? Ее ответ сначала шокировал его. Затем они оба рассмеялись, да так громко, что ей пришлось приложить палец к губам. Было всего два типа мужчин. Те, кто хотели забраться к ней в кровать, и те, которые хотели жениться на ней, что, в сущности, было одно и то же, только второе было постоянным. Ну, как ее мать говорит! Мужчин интересует только две вещи: их живот и то, что висит под ним. Нет, мужчины — это последнее, что было у нее на уме. Она будет думать о замужестве только тогда, когда станет богатой и известной, и выйдет только за джентльмена.

Облако закрыло солнце, и в будке неожиданно стало прохладно. Мартин вдруг осознал, что она замолчала. Тишина не была неприятной, но ее упорный взгляд притягивал его к ней так, словно вводил в транс. Потом она встала и поправила юбку. Она собралась уходить. В голове у Мартина начался сумбур. Он должен был сделать так, чтобы она вернулась.

— Не хотели бы вы научиться говорить по-французски? Это могло бы пригодиться для вашего пения. Насколько я знаю, во Франции прекрасные концертные залы. Я мог бы научить вас.

— Когда, где? — Ответ был быстрым, мгновенным.

— Здесь. Я здесь каждый день, даже по воскресеньям, если хотите. Это прекрасный язык.

Она уже стояла у выхода, но не отворачивалась от него. Мартин настаивал:

— Мне так хотелось бы учить вас, Коллин. Ну пожалуйста.

Она улыбнулась. Ему показалось, что солнце снова вышло из-за облаков.

— Завтра.

Мартин провожал ее глазами, пока она не исчезла в буше. Он махал ей рукой. Последнее, что он увидел, было мерцание рыжего цвета, и она исчезла за деревьями.

* * *

Коллин пришла на следующий день и приходила каждый день в течение следующих двух недель, за исключением двух дней подряд, когда она была нужна господину Нейтчу в течение целого дня. Это были два самых худших дня из всех, которые помнил Мартин. В монреальской тюрьме не было так одиноко, как в его сторожевой будке среди деревьев и птиц. Она оказалась прекрасной ученицей, улавливавшей тонкие нюансы звуков и интонации. После трех дней занятий она начала задавать Мартину вопросы о нем самом. Внутри него как будто прорвало дамбу, сдерживавшую его чувства. Неожиданно для себя он принялся рассказывать ей все. Абсолютно все. О матери, дяде Антуане, об отце, не желавшем его, о восстании, Жозефе-Нарсисе, о шевалье. Он поделился с нею своими мыслями о Боге, которого он был не в силах понять, о страхе, обрекавшем его на трусость. Она была чуткой слушательницей. Она смеялась над его историями о дяде Антуане, плакала, когда он описывал свою последнюю встречу с матерью, и кипела от негодования на Теодора Брауна. И она совсем, казалось, не была расстроена недостатком у него смелости.

— Появится, когда нужно будет, — сказала она. — Страх зачастую есть проявление здравого смысла, тогда как смелость — это простое выполнение своих обязанностей. — Она похлопала его по руке и сказала просто: — Мартин Гойетт не трус.

Он нежно прикрыл своей рукой ее руку и на миг положил голову ей на плечо.

— Ш-ш, — прошептала она. — Все будет в порядке.

Он не собирался рассказывать ей про Мадлен, но все же сделал это. Он должен был рассказать. Он сообщил, как встретил ее, как они были вместе, про ее алтарь и видения и в конце концов про то, что поведал Шарль Хуот о ее смерти. Коллин спокойно слушала. Когда он закончил, она покачала головой.

— Бедная девочка. Ей не нужно было так поступать. Ее можно было использовать для вашего дела гораздо лучше.

— Но она должна была, Коллин. Разве ты не понимаешь? Ею двигала невидимая сила.

Коллин смотрела на него. Его мягкие, ласковые голубые глаза были влажными от эмоций. Глаза, которые не способны были рассмотреть безумие на неистовом, перекошенном лице священника в белой сутане, определенно не могли распознать это в пылкой страсти измученной женщины. Но она не могла сказать ему об этом. Вместо этого она попыталась говорить по-французски, чтобы смягчить действие своих слов.

— Мадлен была не для тебя, Мартин. Я понимаю, что ты любил ее, но…

— Что? — слабо отреагировал он.

— Она не любила тебя. Она не могла.

* * *

Так просто случилось. Был август, шестое число, поскольку Франсуа-Ксавье заставил их всех опуститься на колени у своих коек и простоять так пять минут в честь праздника Преображения Господня. Стоял прекрасный солнечный день, и Коллин готовилась вернуться в «Герб Бата». Господин Нейтч, которому нравилась их тайна, одобрял ее уроки французского языка и согласился предоставить ей свободный час днем с условием, чтобы она приходила на работу на час раньше.

Накидывая шаль ей на плечи, Мартин взял ее за руки и развернул лицом к себе. Ее глаза были спокойны и не таили в себе вопроса. Он поднял ее лицо за подбородок и нежно поцеловал в губы, почувствовав их тепло и мягкость. Его руки соскользнули к ее талии, и он крепко прижал ее к себе. Их поцелуй, казалось, длился вечность. Когда он наконец поднял голову, он почувствовал, что ее руки обвили его шею. Он прижал свою голову к изгибу ее шеи, коснувшись губами теплой кожи. Мартин ощутил, как забилось ее сердце под тяжелым шерстяным джемпером. Они стояли так очень долго. Он не отпускал ее, а она не пыталась вырваться из его объятий, но настал момент, и он остался один с ароматом ее тела, приставшим к его телу, подобно благоуханному снадобью.

Ручей Тарбан-Крик близ Парраматты, суббота, 19 сентября 1840 года

Мартин Гойетт проверил бумагу и пенал с карандашами. Удостоверившись, что все в порядке, он вышел из маленькой комнаты, что была в помещении для слуг, и направился в сторону ручья, который находился за сумасшедшим домом, менее чем в лье от Парраматты. Заглянув в записную книжку, он прошел недалеко вдоль берега, пока не нашел то, что искал: багряного оттенка орхидею, которая росла в тени в том месте, где почва сохраняла влагу. Он распознал ее по мохнатой ворсистой колонке металлического цвета над губой и двум похожим на глаза поллиниям, по одному с каждой стороны основания. Он быстро приступил к работе, набросав сначала контуры цветка, потом узкий с глубокой канавкой лист и, наконец, сам цветок.

Он во второй раз был в Парраматте в качестве кучера Бэддли, первая поездка состоялась три дня назад, следом за не столь очевидным выздоровлением коменданта от болезни, которая поедала его день за днем. Этим утром он выглядел ужасно, большую часть пути он пролежал, съежившись под двумя толстыми одеялами, несмотря на то что погода стояла теплая. Язвы на его ногах не заживали, и, по словам старого Самуэля Ньюкомба, он заразился нехорошей болезнью, которую разносили продажные женщины. Франсуа-Ксавье сказал, что источником, без сомнения, является одна из обитательниц сумасшедшего дома. Он не завидовал Мартину в тяжелой задаче сопровождать Бэддли, поскольку из-за этого тому придется приближаться к этим грязным тварям.

Мартин не возражал, поскольку, будучи доставлен в это заведение, Бэддли не нуждался в нем до следующего утра. Он мог распоряжаться своим временем как хотел до захода солнца, но только на территории заведения, после чего он должен был вернуться в отведенное для него место в помещении для слуг. Территория сумасшедшего дома занимала добрых несколько акров, по которым протекал ручей Тарбан-Крик, и здесь было достаточно места для прогулок и этюдов. Встречалось много различных растений, и он хотел зарисовать как можно больше, чтобы показать это отцу Блейку, который должен был вернуться в «Герб Бата» где-то в октябре.

Он не понял, что заставило его посмотреть вверх, поскольку она не издала ни звука. Но она была тут, та же самая девушка, которую он видел здесь три дня назад. Тогда она стояла на другом берегу ручья, держась от него на порядочной дистанции. Он махнул ей рукой, а когда взглянул еще раз, она исчезла. Теперь она вернулась, молча стоя в паре метров от него. Девушка-аборигенка, она была высокой и стройной. Не такой высокой, как Коллин, но гораздо стройнее, подобно тростинке на ветру. На ней было простое голубое платье, задравшееся выше колен. Бедра у нее были худые и мускулистые, а вглядевшись внимательней, Мартин почувствовал ее гибкую силу. У нее были самые замечательные глаза из всех, что он видел. Светло-карие, с вкраплениями желтого. Казалось что они одновременно видят все и ничего. Волосы имели матовый желтый оттенок и были крепкими и курчавыми, спадавшими по спине и обрамлявшими шею.

Наконец Мартин обрел дар речи:

— Добрый день. Я видел тебя, когда в прошлый раз был здесь. Я помахал тебе рукой. Меня зовут Мартин.

Он замолчал, потому что понял, что говорит глупости. Девушка просто смотрела на него, подняв правую руку к плечу и трогая лапки черной птицы, молча сидевшей там и следившей за каждым его движением.

Мартин заговорил снова:

— Посмотри. Я рисую это растение. — Он взял карандаш и обратной его стороной принялся чертить что-то на голой земле. — Смотри. Рисунок. Я рисую. — Он сделал быстрый набросок, голову и плечо без туловища и птицу, сидевшую на плече. Показывая на него жестом, он сказал: — Твоя птица. Это твоя птица.

Никакого ответа не последовало. Только пристальный взгляд этих каре-желтых глаз и блеск глаз черной фигуры на ее плече. Мартин никогда не чувствовал себя таким смущенным и так нелепо. Как глупо было вот так стоять и лепетать что-то этой незнакомой молчаливой девушке с птицей на плече. Все это было смешно. Поэтому он продолжил делать единственное, что мог, — рисовать. Он склонился над своей работой, заставляя себя концентрироваться на рисунке, не зная, стояла ли она все еще здесь или уже ушла. В конце концов он не вытерпел и оглянулся. Она сделала маленький шаг в его направлении. Боже, как красива она была своей дикой неприрученной красотой. Ее глаза вспыхнули, встретившись взглядом с ним, и он уловил запах меда. Затем он почувствовал это, пустоту в голове, будто он вот-вот упадет. Это не было плохим предчувствием, но он остро ощущал что-то внутри себя, вокруг себя, вокруг этой девушки. Он закрыл глаза и подождал, пока это странное тревожное чувство не покинуло его. Когда он открыл их, она исчезла.

* * *

В следующем месяце Мартин больше десяти раз бывал в Парраматте, и каждый раз незнакомая молчаливая девушка выходила из чащи подобно темному призраку. И несмотря на то что он рисовал в разных местах по берегам ручья, она всегда появлялась, как будто знала, где он должен был быть. Он каждый раз разговаривал с ней и рисовал что-нибудь на земле, избегая ее глаз, лишавших его присутствия духа. Когда она пришла в пятый или шестой раз, ему впервые удалось дотронуться до ворона. Он боялся этой птицы, но чувствовал, что контакт с ней мог бы помочь ему в отношениях с девушкой. Черные перья были на удивление мягкими и теплыми, и птица не вздрогнула от его прикосновения. После этого девушка, казалось, стала не такой осторожной, хотя все еще не произносила ни слова.

20 октября 1840 года

Мартин положил икону Девы Марии в сумку в тот теплый октябрьский день, когда Бэддли готовился совершить, как он считал, свою последнюю поездку в Парраматту. Комендант изменился в худшую сторону до неузнаваемости, его посещали приступы неконтролируемой ярости и потери рассудка. Патриоты называли его «дьяволом». Даже Мартин, к которому он прежде всегда относился с одобрением, теперь вызывал в нем напряженное молчание. Все чаще он произносил в его адрес злобные тирады. Он стал подозрительным ко всем и вплоть до сегодняшнего дня собирался взять себе в качестве кучера Лепайльера. Он изменил свое решение в последнюю минуту, и именно тогда Мартин и подумал о Деве Марии. Язвы на ногах Бэддли не зажили, и теперь он обычно сначала заглядывал в больницу на их обработку, а потом ехал в сумасшедший дом. И хотя очевидно, что он все еще мог выполнять свои обязанности коменданта Лонгботтома, но назвать его здоровым человеком было уже нельзя.

Они прибыли в Парраматту вскоре после полудня. Времени было мало, поскольку комендант выразил желание вернуться в Лонгботтом этим же вечером. Мартин ощущал незнакомое ему чувство безотлагательности. Ему нужно было найти ту девушку. Оставив пролетку на ее обычном месте в конюшне сумасшедшего дома, он быстро пробежал четверть мили до ручья. Он остановился там, где большая скала из песчаника нависала над безмятежной гладью воды, и принялся ждать. Дева Мария блестела на солнце. Почему он делает это? Почему он отдает эту католическую икону, подаренную ему матерью, немой девушке-аборигенке? От матери, которая не могла быть его, девушке, которую он не знал. Мартин повернул икону и потер пальцем острую заусеницу в том месте, где была левая рука. Хотя они обе не разговаривали, у них было что-то общее. Он чувствовал это. И поскольку, возможно, он не увидит ее больше, то почему бы не подарить ей что-нибудь? Тут он заметил заклеенное глиной место, напомнившее ему о бумаге внутри. Да, эта иконка хранила тайну. Фамильная вещь с загадкой внутри. Как и сама девушка, чья загадка таилась в ее глазах, способных силой своего взгляда вызывать ощущения, которые ему не приходилось чувствовать до этого. Ему было интересно, что она будет делать, когда он отдаст ей икону.

Он почувствовал ее присутствие и повернул голову. Она была рядом, менее чем в полутора метрах от него. На ней было другое платье, белое и просвечивающее. Она подошла ближе и позволила Мартину погладить ворона на ее плече.

— Возможно, я больше не приду сюда. Я принес тебе кое-что. Подарок. — Мартин протянул Деву Марию девушке. — Она принадлежала моей матери, но я хочу, чтобы она осталась у тебя. Она красивая, правда?

Глаза девушки неотрывно смотрели на Пресвятую Деву, в ее взгляде было то, чего Мартину никогда не приходилось видеть. Он был полон восторга. Ее темнокожая рука протянулась и приняла икону. Вторая ее рука отпустила лапку ворона и присоединилась к первой. Двумя руками она подняла Пресвятую Деву на уровень своих глаз так, что лицо Девы Марии было всего в нескольких сантиметрах от ее собственного. Лицо девушки преобразила лучистая улыбка. Бездонные глаза наполнились наслаждением, радость заблестела на великолепных белых зубах. И она заговорила. Это было всего лишь одно слово, которое Мартин совсем не понял, но оно было наполнено благоговейным трепетом.

— Курикута.

Берега реки Джордж-ривер в районе Банкстаун, Сидней, 30 октября 1840 года

Полуденное солнце отражалось в широких спокойных плесах реки, на берегу которой сидели двое. Один, темноволосый и одетый в белое, писал что-то в большой тетради в коричневой обложке, второй, выше первого, светлее его и моложе, рисовал странные желтые цветы, которые росли на жестком прямом кусте. Их даже трудно было назвать цветами, они больше походили на грозди тонких желтых трубочек, выходивших из твердого центрального конуса. На площадке за ними была разбита небольшая палатка. Жестяной котелок висел на перекладине над дымящимся костром, рядом с которым лежали кухонные принадлежности, ломоть черного хлеба, несколько картофелин, мясо и стояла канистра с водой. За этой открытой площадкой во все стороны раскинулся буш, огромный и с виду пустой, при поверхностном взгляде он мог показаться везде одинаковым.

Оба человека были погружены в свои собственные мысли, для них было бы большим удивлением узнать, как схоже они выглядели со стороны. Бернард Блейк был настолько близок к счастливому состоянию, насколько мог себе представить. Только с Томасом Риваролой он мог чувствовать себя таким довольным. Ему действительно нравился этот юноша. Мартин Гойетт слушал его с интересом и пониманием. Он не перебивал, относился к нему с почтением и, к счастью, был лишен свойственной Нейтчу угодливости. Он задавал великолепные вопросы и был достаточно мягок, не попадая при этом под влияние. Да, он был доволен тем, что он использовал все свое очарование, что делал крайне редко, для того, чтобы убедить Беде Полдинга разрешить ему вести переговоры с губернатором Джорджем Гиппсом. В результате Мартину Гойетту был выдан специальный двухдневный пропуск, позволявший ему покидать лагерь для временной работы. Полдинг и Гиппс, оба, казалось, были впечатлены его планом создать иллюстрированное пособие по местной флоре. Он понимал, что это будет способствовать достижению их общей цели использования образованных жителей в деле подъема статуса колонии, являвшейся сегодня в сознании всех ужасным местом заключения. Кроме всего прочего, он напомнил им обоим, что так получилось с Фрэнсисом Гринуэем, прежним заключенным, а ныне известным архитектором. Определенно, то, что юноша был прекрасным художником, хорошо чувствовавшим цвет и тонко передававшим детали, делало изначально отвлеченный план ценным научным исследованием. Мысль о Ламар не покидала его сознания. Воодушевление от работы над пособием и то, что у него неожиданно появился ученик, возвращало его на дорогу судьбы, с которой его заставил свернуть Ламбрусчини и которую, хотя и неосознанно, преградил Томас. Он чуть было не потерял эту дорогу после смерти Сигни. Он на миг задумался, и перед глазами появился размытый образ. Если бы он не знал его, то мог бы подумать, что глаза подводят. Однако с глазами все было в порядке, это была Сигни. Он все еще плакал о ней по ночам, или вот как сейчас, память о ней заставляла все танцевать перед глазами, принимая расплывчатые формы. Бернард посмотрел на запад, на холмы, покрытые, хоть и ненадолго, блестящей весенней зеленью. Ламар была где-то там, она ждала его, ждала их. Он посмотрел на голову со светлыми волосами в паре метров от него и улыбнулся. Тихий голос шептал из-за плеча. Да, он последует за тобой всюду. Потом он повернулся к бумаге со словами перед ним. Он должен был завершить эти заметки до захода солнца.

Для Мартина самая легкая и в некотором отношении самая приятная часть его творчества заключалась в раскрашивании рисунков. Это оживляло работу и давало возможность изобразить массу оттенков. Когда вся гамма желтого растения, которое отец Блейк в шутку назвал «барабанными палочками», ожила в его этюднике здесь, на фоне этого прекрасного места, Мартин не мог не порадоваться своей судьбе. Было трудно поверить в те перемены, которые произошли в его жизни в течение нескольких последних месяцев. Он ощущал чувство вины, когда писал под диктовку своих неграмотных товарищей письма их любимым. Они рассказывали о существовании, наполненном тоской и одиночеством, тогда как его жизнь была полна обещанием любви и творчеством.

Коллин успела изменить его жизнь. Он любил ее так сильно, что это пугало его. Ощущение ее губ, запах ее тела возбуждали его так, что было трудно себе представить. Хотя он сжимался от одной только мысли, что его любовь сможет нанести урон ее чести. Она была красива и телом и разумом. Для нее жизнь не была загадкой или потусторонней миссией. Коллин брала жизнь такой, какой она была, и жила радостно и уверенно. Она так отличалась от Мадлен. Сейчас он это понимал. Мадлен иссушала его тело и душу. Она была словно водоворот, притуплявший его чувства и затягивавший его в неизведанные им места. Коллин просто делала его счастливым. Когда он был рядом с ней, все было хорошо. И он сам, и его творчество. Все. Или почти все.

Мартин оторвал голову от своего блокнота. Отец Блейк усердно писал. Солнце осветило его лицо, и на какое-то мгновение его классической формы нос, челюсть и темные жгучие глаза оказались залитыми золотым светом. Он напомнил Мартину древнего святого. Христос мог выглядеть так же, как этот человек. Это было единственным, в чем они с Коллин имели разногласия.

Она утверждала, что отец Блейк пугал ее своими взглядами, полными ненависти. Не нравился он и Шарлю Хуоту. Он говорил, что, по его мнению, в этом человеке было что-то противное Богу. Но это было после того, как он пересказал ему то, что Коллин поведала о книгах с ложными названиями, и упомянул имя Рамона Лалла. Тогда Шарль странно взглянул на него и сказал, что имя Рамона Лалла не должен произносить ни один католик. Нет, Шарль был неправ. Как и Коллин. Эти глаза никогда не могут смотреть с ненавистью, это была энергия, и именно она пугала некоторых. Он знал об этом все. Отец Блейк не был похож на других, это было подлинной правдой. И именно эта непохожесть привлекала Мартина и отвращала Коллин, Шарля и некоторых других патриотов.

Неожиданно он вспомнил девушку-аборигенку. В ней также чувствовалась духовность. Ему стало интересно, знал ли о ней отец Блейк. Он уже готов был спросить его об этом, когда вспомнил о том, о чем хотел спросить своего нового друга еще раньше. Мартин хотел объяснить себе кое-что о Мадлен. Слова шевалье об избранных и незабываемый вид девушки с дикими глазами, которую он любил, в сочетании с тем, что она видела за своим алтарем, говорили о другой, более беспокойной духовности. Коллин сказала, что видения Мадлен были плодом ее собственного воображения. Если так оно и было, то тогда ему будет легче забыть о ней. Нет, не забыть ее, но перенести на соответствующее место в своей памяти и в своей жизни. Если кто и мог помочь ему в этом, так это только отец Блейк. Он прекратил рисовать, положив блокнот на колени.

— Святой отец, мне необходимо спросить вас кое о чем. — Темные глаза ответили ему взглядом, полным вежливого интереса. Мартин продолжил: — Что вы думаете о видениях? Я имею в виду тех людей, которые видели Бога, святых, Пресвятую Деву.

Бернард слегка замер, словно его чем-то раздражили. Мартин затаил дыхание.

— А почему ты спрашиваешь об этом, Мартин?

«Он, кажется, раздражен», — подумал Мартин.

И несмотря на то что почувствовал себя немного обескураженным, он решился:

— Прежде чем меня отправили сюда, еще в Канаде, я знал девушку, которая разговаривала с Девой Марией. Я видел ее глаза, святой отец. В них не было ни безумия, ни желания привлечь внимание. У нее был алтарь, и когда она преклоняла колени перед ним, она поднимала глаза и разговаривала с пустотой так, как я разговариваю с вами. Хотя я ничего там не видел, но я продолжаю пребывать в сомнении. Она не была монахиней или святошей. Она была смелой и прекрасной и погибла с честью в бою с британцами. Видела ли она? Могла ли она видеть Пресвятую Деву?

— Как ее звали, Мартин? Скажи мне ее имя! — В тоне его голоса слышалась тревога, что очень удивило Мартина.

— Мадлен, святой отец. Ее звали Мадлен. Я… я хорошо ее знал.

Священник что-то прошептал, и Мартину пришлось напрягать слух, чтобы расслышать его слова.

— Это одна и та же сцена, которая повторяется множество раз. Женщина верит, что она видела Пресвятую Деву. Но веришь ли ты, что она ее видела?

— Об этом я вас и спрашиваю, святой отец. Я не знаю.

— Но ты должен знать. — Он говорил резко, и Мартин отступил.

— Я не понимаю, святой отец.

— Послушай меня, Мартин, и хорошенько послушай, поскольку то, что я скажу тебе сейчас, я не говорил никому. — Голос его теперь снова звучал спокойно, завораживающе, и Мартин почувствовал, что он захвачен в плен темными глазами.

Бернард Блейк почувствовал восторг внутри себя. Тихий голос за его плечом нашептывал ему что-то подбадривающее, одобряющее. Он многое передумал с того удивительного дня в Риме, посвятил много служб непонятой и преданной Пресвятой Богоматери. Он также часто и подробно беседовал с тихим голосом, приехавшим сюда вместе с ним, следуя путями его судьбы. Теперь этот тихий голос не скрывался ни в пещере, ни в стене. И тем более не сейчас, когда лживые голоса должны быть найдены и изгнаны. Пора было пленить этого светлоглазого апостола.

— Она не видела Богоматерь. Она не могла. У нее ничтожный опыт. И кроме того, в этой Церкви нет ничего, кроме свидетельств лжи.

— Ничтожный, ложь. Я не…

— Дому, построенному на плохом фундаменте, суждено развалиться. Эта Церковь, Мартин, была построена на лжи. Сотни лет упадка, потерянной веры. И все из-за Христа. Это Он стал тем, кто завел нас не туда. Он был избранным, но Его соблазнили лживые голоса. Он видел и слышал вещи, закрытые от смертных; Он собрал вокруг себя двенадцать, которые могли свидетельствовать о Нем в миру; Он начал свою работу с чернью, проповедовал им, что было только лишь прелюдией Его судьбы. Но Он не смог. Он позволил лжи соблазнить Себя.

— Как, святой отец? — Мартин едва верил своим ушам.

— Он верил тихому голосу за своим плечом, но это был лживый голос. Он привел его в грязные объятия шлюхи Магдалины и к распутному Иоанну. И после Он пошел в пустыню, потому что Ему было стыдно, а потом они пришли и убили Его. Он думал, что победил лживый голос в пустыне, но тогда уже было слишком поздно. Разве ты не видишь, Мартин? Его судьба никогда не была завершена. То, что создала Церковь, так же лживо, как и то, что Христос не был избранным. Лживый голос был послан, и Христос прислушался к нему. Несоответствия тому, во что ты веришь, взволновали тебя. Не переживай так, поскольку тебе всего лишь открывается правда. В течение долгих веков другие, менее просвещенные, следовали по ложному пути, громоздя одну ложь на другую, и теперь все мы погрязли в мифах, иконопоклонничестве и пошлостях метафизической пустоты. — Он схватил Мартина за руку. — Все изменится. Очень скоро. И ты, мой новообращенный, будешь частью этого.

Мысли в голове Мартина заметались. Доминиканец напомнил ему дядю Антуана. Но дядя Антуан просто сомневался. Сомнения дяди Антуана и его самого — это было одно, а слова священника представляли собой доказательства отсутствия веры в полной мере. И факт оставался фактом, что этот священник отрицал то самое вероучение, какое поклялся защищать. Это было лишено смысла.

— Но почему и как, святой отец? Ведь вы же священник!

— Я стал священником, потому что чувствовал, что моя судьба вела меня в монастырь. Если хочешь, в поисках правды. Долгое время я ничего не понимал, пока однажды мне не было откровение. — Бернард нагнулся вперед так, что оказался лицом к лицу с Мартином. Его глаза горели, а его дыхание обжигало щеку Мартина. — Однажды, Мартин, я расскажу тебе. Однако на сегодня этого достаточно. Новая судьба. Пути пересеклись. Здесь, Мартин. Здесь, в этом месте. Все это было предсказано. Мне. А теперь я говорю это тебе. У тебя должны быть свои собственные вестники. С тобой случилось много хорошего с той поры, когда мы встретились. Твоя рука зажила, а твои успехи в рисовании гораздо более впечатляющи. Все так и будет продолжаться. Ты скоро выйдешь из своей тюрьмы.

Мартин чувствовал, как в нем рождалось приятное возбуждение. Никто из тех, кого он когда-либо встречал, не осмелились бы поставить всю принятую систему веры под сомнение. В сравнении с ним дядя Антуан выглядел застенчивым. Христос, поведенный по ложному пути, самозванец? Это слишком! Но он также понимал, что с Церковью определенно было что-то не то, поскольку она обещала безжизненное блаженство за равно бездуховные деяния, представлявшиеся как страсти. И если это, долгое время выдававшееся в мрачных церквях за конечную цель, конечной целью не являлось, тогда он каким-то образом освобождался от оков, которые держали его так долго. «Много хорошего случилось с тобой». Да, так оно и было. Он вспомнил о Коллин. Отец Блейк не знал о лучшем из того, что случилось с ним. Очень скоро он скажет ему об этом.

Священник поднялся и заходил по примятой траве вокруг Мартина, который продолжал следить за ним взглядом.

— Судьба навязывает себя, Мартин. Я знаю о своей судьбе. Я прошу твоего участия в ее развертывании. Когда придет твое время, ты будешь посвящен. Когда направление предопределено, твой путь также прояснится. — Глаза Бернарда все еще горели, и Мартин не заметил, как в них неожиданно закралась хитрость. Вместо этого он почувствовал желание вытереть слюну, спекшуюся в уголке рта священника. — В обмен на твою преданность я дам тебе свободу и место в моей судьбе.

Впоследствии он понял, как это было легкомысленно с его стороны. Тогда он не обратил внимания на то, что основам веры противопоставлялось откровение одного человека о заблудшем Христе. Зато очень привлекало обещание скинуть навсегда бессмысленную зависимость от простых понятий и мрачных призраков на небесах. Его не просили клясться в верности делу, которое он не поддерживал, и не давали поручений, которые были обречены на провал. Не было никаких видений, воодушевлявших его. Был только этот странный, великолепный, дерзкий человек, который осмелился поставить под сомнение неоспоримое. Его друг просил, нет, требовал обязательств, которые до сих пор никогда не давались. Он мог бы поклясться плотью и кровью делу, которое воодушевит его. Да, он обожал этого человека, как никого на свете. Он мог отдать отцу Блейку свою преданность, как мог отдать свою любовь Коллин. Это был момент его собственного становления, момент, когда выбор и случай слились в одно. Преданность и вера были тем, что ему хотелось отдать, и он хотел истратить их на людей, а не на идеи.

Мартин протянул руку.

— Вы говорите о судьбе и верности, святой отец. Слово «судьба» мне не понятно. Верность — это то, что я начал ценить только в последнее время. Я отдаю свою верность вам.

Дело было сделано.

Бернард пожал протянутую ему руку. Тон его ответа удивил Мартина, и не то чтобы они неожиданно превратились в незнакомцев, но между ними установилась дистанция как между учителем и учеником, а не как между товарищами.

— Судьба дарована. У нее нет хозяина. Верность обязывает платить свою цену. Каждый равно уверен.

Кукабара разорвала наступившую тишину. Мартин рассмеялся первым. Бернард широко улыбнулся в ответ.

— Твоя очередь разводить костер, мой юный друг-художник. Я приготовлю вино. Мы ведь не пили его вчера вечером, правда?

Сидней, 3 ноября 1840 года

Епископ Полдинг слушал молодого священника внимательнее, чем обычно. В политическом смысле его предложение имело глубокий смысл, но только в случае успеха. Каторжная система уже дышала на ладан, но многие в колонии не верили в то, что здоровое общество могло когда-нибудь создаться на основе испорченного человеческого материала. При большом спросе на землю и на работу и ужасном состоянии экономики, каждый отпущенный на свободу каторжник нарушал права предполагаемого свободного поселенца. Инстинкт говорил ему, что для канадских патриотов было бы лучше отбыть срок своей ссылки до того момента, когда освобождение гарантировало бы им возвращенке в Канаду. Только одна трудность с языком усложняла для большинства из них получение стоящей работы в Сиднее, несмотря на то что их профессиональные навыки и мастерство были гораздо выше уровнем, чем у большинства местных жителей, как каторжников, так и свободных. Ходатайство перед губернатором о предоставлении одному из патриотов статуса отпускаемого по увольнительной, по всей вероятности, не будет решено удовлетворительно. Хотя в этом случае имелись смягчающие обстоятельства. Заключенный, которого имел в виду Бернард, прекрасно говорил по-английски и, что еще важнее, был великолепным художником.

Именно за него он уже ходатайствовал о временном разрешении на работу, и, кажется, Бернард подружился с ним. Полдинг посмотрел на молодого доминиканца, сидевшего напротив него, и подумал, что он выглядел очень взволнованным. Бернард изменился; ненамного, но достаточно, чтобы стало заметно Полдингу. Он выглядел счастливее, ступал немного увереннее, но что самое главное — стал лучше относиться к обязанностям священника. Если увольнительная для безобидного, но талантливого политического заключенного могла сделать из отца Бернарда Блейка хорошего священника, то тогда игра стоила свеч.

— Да, Бернард, я согласен. Я сделаю все, что смогу. Молодой человек подает большие надежды, и, учитывая его талант, я уверен, что губернатор отнесется к этому с одобрением. Сейчас их в заключении пятьдесят восемь человек. Давай посмотрим, как один из них справится со свободой. Я уверен, что у него уже есть работа.

Бернард улыбнулся.

— Спасибо, монсеньор, за ваше внимание. Теперь пособие можно будет закончить гораздо раньше. И, конечно, я договорился насчет его работы в отеле «Герб Бата». Господину Нейтчу нужно расписать свое помещение как внутри, так и снаружи. Мартину Гойетту найдется немало работы. А учитывая, что лагерь находится поблизости, разговоров в народе о статусе увольняемого будет значительно меньше.

Бернард поднялся. В его ушах звенело, но этот звон был мелодичен. Да, он был счастлив. В какой-то момент он почувствовал поднявшуюся в нем волну благодарности к Полдингу.

Лагерь Лонгботтом, 9 ноября 1840 года

Как только об этом стало известно из письма, доставленного лично комендантом Бэддли, выглядевшим по этому поводу чрезвычайно официально, вокруг началась веселая кутерьма. Патриоты набились в барак к Мартину с радостными возгласами и криками. Франсуа-Ксавье от счастья подкинул свою шляпу в воздух. Они шлепали Мартина по спине и ворошили его волосы, в довершение пронеся его на руках по площадке. Потом пошли вопросы. Когда он уходит? Есть ли у него работа? Где он будет жить? Не значит ли это, что вскоре всех отпустят на свободу? Вместо того чтобы отвечать на каждый вопрос, Мартин пустил письмо по рукам. Его статус увольняемого вступал в силу на следующий день после получения этого письма. Он будет работать у господина Нейтча в отеле «Герб Бата» и там же будет жить.

— Ты сможешь нас часто навещать! — оживленно сказал Туссон.

— И приносить нам новости и пищу.

— Но самое главное, ты сможешь доказать им, что нам можно доверять и что мы можем усердно работать и жить честно. — Это было сказано Шарлем Хуотом. Он крепко сжал руку Мартина. — От тебя многое будет зависеть, мой друг. Они будут наблюдать за тобой. Сделай так, чтобы мы все гордились тобой.

— А что, если у него не получится? — спросил Шарль Руа. Многие хотели задать этот вопрос, но промолчали.

На него ответил Луи Бурдон:

— Тогда мы будем гнить здесь долгие годы.

Стало тихо. Мартин почувствовал тревогу, неожиданно возникшую среди его товарищей.

— Я не знаю, поможет ли вам мое досрочное освобождение, но я могу обещать вам одно.

Все глаза смотрели на него в ожидании продолжения фразы.

— Я не стану причиной проявления к нам неприязненных чувств.

Тишину разорвал Франсуа-Ксавье:

— Троекратное ура Мартину Гойетту, первому патриоту, выходящему на свободу на земле тысячи скорбей!

Когда громогласное ура разорвало воздух, Мартин улыбнулся и подумал: «Нет, Франсуа-Ксавье. Земля тысячи радостей».

19 декабря 1840 года

Пришло австралийское лето, и когда Мартин вышел на утреннее солнце, жара окутала его теплым одеялом. Утро еще только начиналось, а было уже очень душно. Зной стоял уже последние три недели, солнце жарило его спину и голову, когда он расписывал стену. Работа была тяжелой, особенно сильно уставала шея, вечером он ложился спать рано, падая на кровать замертво. Он посмотрел на кремовые стены и темно-коричневые оконные рамы и одобрительно улыбнулся. Да, это выглядело неплохо, и, что самое важное, господин Нейтч думал так же. Ему оставалось два дня, чтобы завершить работу, и тогда он приступит к внутренней росписи. Если учесть, что оставалось еще три месяца такого пекла, то можно было понять, с каким нетерпением Мартин ждал прохлады для кропотливой работы по росписи внутри отеля. Трудно было поверить, что он провел здесь уже более месяца. Господин Нейтч был великолепным хозяином. Он редко вмешивался и ценил Мартина не только за его работу, но и за его идеи. Он с энтузиазмом встретил предложение Мартина расписать некоторые стены фресками. Они должны были, конечно же, начать с комнаты отца Блейка, но сначала господин Нейтч собирался ознакомиться с темой и одобрить ее. Он хотел, чтобы было что-то напоминавшее Ренессанс. Мартин не вполне уловил то, что имел в виду его пожилой хозяин. Но можно было разобраться с этим позднее.

Самой тяжелой частью его новой жизни было то, чего Мартин никак не ожидал. На самом деле он полагал, что все будет совершенно наоборот. Он не мог наслаждаться компанией Коллин так часто, как хотел. У него это получалось даже реже, чем тогда, когда он сидел в сторожевой будке у ворот лагеря. Она работала целый день, а по вечерам, когда он засыпал от усталости, выполняла свои обязанности по дому. На выходных практически ничего не менялось. По субботам он выполнял поручения господина Нейтча, а Коллин работала. По воскресеньям было ненамного лучше. Он посчитал разумным принять предложение господина Нейтча посещать воскресную мессу вместе с ним. Это занимало большую часть дня, и им с Коллин оставалось только время после полудня и вечер. Они проводили его в длинных прогулках, держась за руки и рассуждая о будущем. Но все же теперь, когда они не были вместе, он мог встречать ее в отеле. Они любили друг друга глазами, и каждый раз, когда он проходил мимо нее, он обязательно делал так, чтобы их тела коснулись друг друга.

Сегодня все было по-другому. Господин Нейтч предоставил им выходной. Ну, скажем, почти на целый день. В Хоумбуше сегодня проводились скачки. Там собрались все, даже губернатор Гиппс прибыл. Первый забег был в полдень, последний в четыре часа. После чего нужно было вернуться назад в «Герб Бата», где должна была состояться ночная пирушка. Они должны были быть готовы приступить к работе в шесть часов вечера. Коллин следовало встречать посетителей, а Мартину сделать то, что было дополнительно необходимо для таких ночных бдений. Но до шести они были предоставлены сами себе. Когда он спросил Коллин, чем бы она хотела заняться, ответ был быстрым и определенным:

— Поехать на скачки, конечно.

* * *

Мартин похлопал себя по карману. Кошелек вместе со всеми деньгами, какие были у Мартина в этом мире, находился там. Восемь гиней, девять шиллингов и шесть пенсов — это все, что он заработал написанием писем и сбором устриц в Лонгботтоме плюс его ежемесячное жалованье, полученное от господина Нейтча, а также монеты, которые отец Блейк дал ему за рисунки цветов. Решение взять с собой все деньги было непростым. Определенно, он не собирался проиграть их на каких-то там скачках. Но ему очень хотелось произвести впечатление на Коллин. Мартин был прилично одет, благодаря доброте господина Нейтча, но вряд ли так, как одевались джентльмены. Он полагал, что если взять с собой все деньги, то ощущение того, что он хуже всех, пройдет. А кроме того, ему не хотелось, чтобы Коллин за что-нибудь платила. Кто знает, что почем на этих скачках? Он никогда не бывал на подобных мероприятиях, даже в Канаде.

Мартин поджидал Коллин в тени у южной стены отеля. Он заметил ее издали и наблюдал, как она приближалась. Она шла так же, как делала все остальное: с целью и еще с тем качеством, имя которому он не мог подобрать. С настоящей элегантностью? Нет, не то, но это слово было ближе всего по смыслу из всех, которые он мог вспомнить.

— Извини, что опоздала, Мартин. Я старалась как могла быстрее, но мама попросила уложить ей волосы.

— Она тоже собирается на скачки? Могу ли я с ней познакомиться?

— Боже мой, нет. Старик Роуз выставляет угощение. Он всегда выставляет угощение на скачках. Там все выпивают и делают ставки.

— На что? — Мартин был озадачен.

— На все.

Она взяла его под руку своей загорелой теплой рукой, и они пошли. Мартин повернул голову и посмотрел на нее. Густые пряди темно-рыжих волос спадали на ее белое платье, блестящие и гладкие. Мартин протянул руку, чтобы коснуться их, а она повернулась и с улыбкой коснулась губами его щеки. Он встрепенулся от ее улыбки и радости, плясавшей в глазах. В тот миг он был самым счастливым человеком на земле.

Экипаж был полон людьми, направлявшимися на скачки. У большинства с собой были корзинки с провиантом, и на протяжении всех четырех миль пути они шутили, говоря о том, сколько золота собирались выиграть. Затем экипаж свернул на север, в сторону реки, и разговор утих, сменившись стуком колес, попавших на ухабистую дорогу, которая вела на луг Хоумбуша, туда, где проводились скачки. Вскоре они прибыли на место. У Мартина захватило дух, когда он посмотрел вокруг, вылезая из экипажа. Повсюду были люди, многие были в таких пышных нарядах, которых ему никогда не приходилось видеть. В толпе элегантно одетых пар, непрекращающимся потоком плывших по пыльной дороге, которая вела к реке и паромному причалу, он насчитал по крайней мере тридцать зонтиков. Это выглядело комично, когда люди осторожно выбирали место, куда ступить, чтобы не попасть ногой в грязь. Многие направились сквозь узкие ворота к трибуне. Сотня или более человек топталась на траве сразу за входными воротами. Грубое ограждение отделяло зрителей от скакового круга, представлявшего собой овал в тридцать метров шириной и восемьсот метров в окружности. За трибуной Мартин разглядел конюшню с длинным рядом стойл.

Коллин была в восторге. Взяв Мартина за руку, она потянула его через узкие ворота на площадку, поросшую травой, мимо киосков с пищей и элем, туда, где у ограды скакового круга скопились зонтики. Под каждым стоял человек с сумкой на шее и огрызком карандаша в руке. К ручке зонтика была привязана деревянная дощечка.

— Там нужно делать ставки, — сказала Коллин. — Но не сейчас. Я голодна. Смотри, вон там продаются кремовые яблоки. Давай купим по одному и лимонаду. Надеюсь, что он в этом году холодный.

Он отдал ей деньги и, когда она ушла, стал бродить вокруг стола, установленного на двух бочках. На столе лежали листы бумаги.

— Это будет стоить вам пенни, — сказал кто-то за его спиной.

— Я не понимаю, — сконфуженно сказал Мартин.

— А как вы собираетесь делать ставки, если не знаете, кто участвует в забеге. — Толстяк маленького роста протянул ему один из листов. — Всего за пенни, парень. Всего лишь за пенни.

Мартин взял лист и протянул толстяку пенни. Он изучал его, когда подошла Коллин. В одной руке она держала два глазированных яблока, а в другой две бутылки из мутного зеленого стекла.

— Вот. Ешь быстро, но аккуратно. Не пролей на себя. Когда первый забег? — спросила она, уже жуя.

Внезапно Мартину на глаза попалось одно имя, и он едва поверил своим глазам.

— Взгляни, Коллин. Дядя Антуан. Здесь жеребец по имени Дядя Антуан, и он — в третьем заезде.

— Пойдем его посмотрим. Они разрешат, не думай. Если он хорошо выглядит, то мы поставим на него шиллинг. — Коллин тут же почувствовала себя виноватой. Проиграть шиллинг было бы слишком много. — Первый забег начинается через десять минут. Подождем и посмотрим? Мы могли бы сесть на большой трибуне, если хочешь.

Мартин обрадовался ответу Коллин. По какой-то причине деньги просто жгли ему карман. Дядя Антуан! Ну и совпадение! Он должен был посмотреть на него.

— Да, Мартин. Пошли посмотрим Дядю Антуана. Мне тоже любопытно.

Подойдя к конюшне, им пришлось подождать, пока участников первого забега заводили в паддок. Мартин мало что знал о скачках, и он был удивлен тем, что увидел такое количество разнообразных лошадей. Некоторые из них были, безусловно, хороших кровей, другие выглядели чуть ли не тягловыми. Из них нетрудно было выделить фаворитов.

Они нашли Дядю Антуана в дальнем конце конюшни, за стойлом, где за великолепным серым жеребцом ухаживали два конюха. Контраст между двумя животными был разительным. Дядя Антуан был низкорослым гнедым жеребчиком трудноопределимой породы с большой, лишенной элегантности головой. Ребра у него выступали наружу, а его вытянутое тело, казалось, было посажено сверху на ноги, выглядевшие слишком короткими и уродливыми. У Мартина замерло сердце.

— Он прекрасен, Мартин! — закричала Коллин. — Он настолько уродлив, что он — прекрасен. Нам нужно на него поставить.

Мартин не улавливал ее логики, не говоря уже о том, чтобы согласиться с ней. Грустные глаза Дяди Антуана смотрели на него. Он только протянул руку, чтобы погладить его склоненную голову, как почувствовал толчок в плечо. Небольшого роста человек с вилами и поильным ведром толкнул его со стороны соседнего стойла.

— Извините меня, сэр. Я не нарочно.

Ему послышалось, что он узнал голос по интонации. Да и движения были знакомы. Мартин вгляделся более тщательно, несмотря на потемки. Лысеющая голова, водянистые глаза.

— Хьюитт. Ведь это ты?

Небольшого роста человек пристально посмотрел на Мартина. По глазам было видно, что он узнал его.

— Господин Мартин. Господи Боже мой! Вас уже выпустили?

Он протянул руку.

Старое ощущение стыда, желание объясниться появились в нем вновь, но Мартин поборол их. Он взял протянутую руку и с теплым чувством пожал ее.

— Рад видеть тебя, Хьюитт. Но что ты здесь делаешь? Я думал, что ты…

— Вернулся на судно. Ничего подобного. Ниблетт и Вуд позаботились об этом. Теперь со мной все кончено. — Он посмотрел на пол, прежде чем продолжил: — Там в Портсмуте у меня больная жена. Мне нужны деньги, чтобы попасть на корабль, идущий домой. Я работаю, когда могу. С лошадьми. — Он пожал плечами. — Сейчас это непросто.

Хьюитт проявил милосердие и избавил Мартина от дальнейших мук совести. К нему, казалось, вернулся юмор, и он поинтересовался о Шарле Хуоте и еще нескольких патриотах. Он рассказал, что слышал о том, что «Буффало» затонул в Тасманском море, и мрачно проворчал, что хорошо было бы, будь при этом на борту Ниблетт и Вуд. Хотя, пользуясь его же любимым выражением, это было бы «чертовски слишком хорошо», чтобы так случилось. Мартину хотелось представить ему Коллин, но он стеснялся. Она выручила его и представилась сама, протянув руку Хьюитту, который с удивленным видом пожал ее.

— Рад с вами познакомиться, мисси. — Он, должно быть, заметил, как она смотрела на серую лошадь, поэтому без остановки продолжил: — Вам понравился серый, а? Он красавец! Его хозяин мистер Томпсон. По его словам, он самый лучший в стране на дистанциях больше мили. Десять забегов он прошел без поражений. Нет никакого интереса ставить на него в следующем забеге. Он фаворит.

Мартин заметил, как Коллин кивнула, и решил не забыть спросить ее, почему не было никакого интереса ставить на фаворита. Его взгляд тем временем не отрывался от Дяди Антуана, стоявшего с грустным видом. Клок сена прилип с одной стороны рта лошади.

— Я интересуюсь вот этим конем, Хьюитт. Его зовут так же, как моего дорогого друга, и я, думаю, поставлю на него просто в память об этом человеке. Но если судить по тому, как он выглядит, то я просто выброшу деньги на ветер.

Хьюитт посмотрел опытным взглядом на Дядю Антуана и сплюнул на землю.

— Знаешь ли, Мартин. Люди здесь думают, что они понимают в лошадях, но многие из них не отличают сена от соломы. Этот гнедой может быть лучше, чем кажется. Посмотри на его голову. Она только кажется большой, поскольку он худой. Он выглядит растянутым, не в лучшей форме. Ноги слишком короткие. — Он показал на контуры ребер Дяди Антуана. — Он слишком поджарый. Но это не значит, что он не может бежать.

Мартин от удивления открыл рот, а Хьюитт продолжал говорить даже тогда, когда поднимал передние ноги лошади:

— По слухам, у него плохие ноги. Посмотри на эти выпуклости. Костный шпат. Воспаление сустава на обеих ногах. — Он нажал на мягкую впадину у коленного сухожилия. — У него и с коленом не все в порядке. Но это ни черта не значит! Извините меня, леди, но это совсем ничего не значит. Насколько я понимаю, он все еще может бежать как ветер. Я говорил с освобожденным человеком, который им владеет. Он уверяет, что жеребец хорошо бегал у него в Уилберфорсе. Думаю, что стоит поставить шиллинг, сэр. Он вытянет. Скажем, двадцать пять к одному. — Он повернулся к Коллин, а потом продолжил: — Я слышал, что старик Джонси вычеркнул серого в своей книге и готов принимать ставки на второго в забеге. По крайней мере, семь или восемь к одному, мисс. Понимаете, о чем я?

Кто-то грубым голосом позвал Хьюитта с другого конца конюшни, а Мартин и Коллин вышли на солнце. Коллин объяснила, что когда ставишь на фаворита, нужно поставить больше, чем предполагаешь выиграть, и что старик Джонси был букмекером и был готов принимать ставки на ту лошадь, которая придет второй. Они посмотрели на лошадей, которых выводили в паддок. Дядя Антуан шел следом за серым. Рядом они выглядели нелепо. Как мог Дядя Антуан перегнать такого жеребца, как этот серый? Коллин прервала его мысли.

— Давид и Голиаф. Вот что это такое, Мартин. Давид и Голиаф. — Она порылась в своей сумочке и достала шиллинг. — Я поставлю на него, — сказала она решительно и направилась к группе людей, делавших ставки, у одного из зонтиков. Мартин неуверенно последовал за ней.

Букмекер сразу же заметил Коллин и сделал жест рукой в ее направлении.

— На кого будете ставить, мисси?

— Шиллинг на Дядю Антуана.

— Двадцать пять шиллингов к одному, Дядя Антуан.

Он написал что-то на клочке бумаги и передал ей. Коллин взяла бумажку и вопросительно посмотрела на Мартина.

— А ты поставишь на него шиллинг? Ведь это же Дядя Антуан, наш собственный Давид.

В памяти Мартина, как живое, возникло лицо Антуана Кузино, морщинистое и обветренное морем. На какой-то миг ему даже послышался раскатистый смех, и он ощутил на своем плече ласковое похлопывание мозолистой руки. Он вспомнил то, что дядя Антуан сказал ему незадолго до своей смерти, что-то о том, что вечной бывает вера, но не надежда. Вера длится дольше надежды. Надежда — это просто; вера — святая вещь. После этого он еще раз посмотрел на неказистого гнедого, стоявшего рядом с великолепным серым конем, его худое неказистое тело взывало о вере, которая сделала бы надежду реальной. Он схватил Коллин за руку.

— Нет, Коллин. Не шиллинг. Все. Все восемь гиней.

Она зачарованно смотрела, как он достал восемь золотых монет из своего кошелька.

— Все восемь! На победу? Ты уверен, Мартин?

Он кивнул.

— Тогда давай сделаем это!

Мартин нерешительно подошел к тому же самому букмекеру. И медленно выговорил, словно стесняясь говорить по-английски на публике:

— Восемь гиней на Дядю Антуана.

Из небольшой толпы, собравшейся, чтобы сделать последние ставки, раздался легкий гул, но Мартин его не заметил. Он видел только, как все его сбережения исчезали в черной сумке, а затем голос произнес, как бы объявляя об их окончательном исчезновении:

— Двести гиней к восьми, Дядя Антуан.

Затем в руке Мартина оказался клочок бумаги. Он посмотрел на него без всякого интереса, не заметив даже, что на нем вместо двухсот было написано двести восемь. Что было сделано, то сделано.

Коллин взяла его за руку и прижалась головой к его плечу.

— Не бойся, Мартин. Дядя Антуан заставит нас гордиться собой. Пойдем и посмотрим, как он победит серого.

* * *

Лошади были у стартового столба и беспокойно перебирали ногами, пока стартер старался выстроить их в прямую линию. Мартин никак не мог рассмотреть Дядю Антуана. Затем поднялось облако пыли, и скачка началась. Коллин рассказала ему, что лошади должны пройти немногим более двух кругов по дорожке. Когда они проскакали мимо трибуны в первый раз, серый опережал всех на корпус. Его всадник держал его в очень коротком поводу, а серый сопротивлялся, пытаясь высвободить голову. Дядя Антуан был в числе отстающих, вторым с конца, и уже на четыре корпуса отставал от лидера. У Мартина замерло сердце. Он попытался рассмотреть что-то, глядя им вслед. Дядя Антуан двигался вперед, но все больше отставал от серого. У финишной линии в конце второго круга, когда оставалось меньше полумили до конца, серый довел свой отрыв до восьми корпусов. Толпа бурно реагировала. Коллин постоянно подпрыгивала на месте и громко кричала:

— Давай, Дядя Антуан, давай!

Мартин тихо шептал:

— Пожалуйста, Дядя Антуан! Прошу тебя!

Никто не видел, как он пошел вперед. Пыль была настолько густой, что трудно было разглядеть лошадей сзади, но, когда они повернули к финишу, стало видно, что низкорослый гнедой передвинулся на второе место, догоняя серого, наездник которого безжалостно погонял того хлыстом. Они были уже менее чем в пятидесяти метрах от финиша, когда Дядя Антуан присоединился к серому жеребцу в последней битве за скорость. Мартину этого было не понять, но в действительности на треке боролись две воли, а не две скорости. Результат в конечном счете должен был сложиться не в пользу серого, поскольку, как многие скаковые лошади до и после него, он, будучи постоянным лидером, не мог выдержать брошенного ему вызова, как бы наездник ни стегал его хлыстом. Он сдался, и Дядя Антуан пересек финишную линию, на голову обогнав серого.

Это был миг, который навсегда врезался в память Мартина. Руки Коллин обняли его шею, и она целовала его, смеясь и плача одновременно. Они танцевали и прыгали, как дети, и никому, казалось, не было до них никакого дела. Ему хотелось, чтобы это не кончалось. Казалось, что этот отрезок времени остановился только для них. В конце концов, когда возбуждение успокоилось, Мартин глотнул воздуха:

— Благодарю тебя, Дядя Антуан.

Коллин быстро отреагировала. Ее лицо раскраснелось, зеленые глаза были полны возбуждения, а улыбка растянулась от уха до уха.

— Которого из двух ты благодаришь, Мартин?

— Ну конечно обоих.

Она протянула ему бумажку со ставкой.

— Тогда по пути поговори со своим, а потом забери наши деньги. А я пойду посмотрю, как расседлывают моего. Правда, он был великолепен, Мартин?

— Да, конечно. Он был великолепен.

— Вот что еще, Мартин. — Коллин подошла ближе и осторожно оглянулась вокруг. — Ты сейчас получишь очень много денег. Мы сможем потерять их раз десять, пока доберемся отсюда до «Герба Бата». Здесь полно тех, кто перережет тебе глотку за шиллинг, не говоря уже о двухстах гинеях. Когда получишь деньги, то отнеси их вот туда. — Она показала на небольшую палатку, стоявшую сразу за главной трибуной. — Это палатка гаранта. За полкроны они положат твои деньги в железный ящик и доставят их в «Герб Бата» завтра. Ну не смотри с таким сомнением. Так делают все, кто выигрывает.

Мартин кивнул. Он остался на месте с двумя клочками бумаги, на которых были записаны их ставки, а Коллин помчалась к паддоку, где расседлывали лошадей. Непонятным образом его мысли улетели отсюда к широкой реке, красновато-коричневым листьям, шуршавшим под ногами, и к старому другу, курившему трубку.

— Да, ты был действительно великолепен, дядя Антуан. Вера гораздо реальнее надежды.

* * *

Он взял деньги Коллин и свои двести восемь гиней, ощущая на себе завистливые взгляды других игроков. Зайдя в тень от нескольких высоких эвкалиптов, он отсчитал пятьдесят гиней, завернул их в список участников, купленный им за пенни, и направился к конюшне, постоянно оглядываясь через плечо. Он застал Хьюитта за чисткой стойл. Заметив Мартина, тот расплылся в улыбке.

— Думаю, вы поставили шиллинг-другой на него, мастер Мартин. Этот серый оказался не более чем резвым слабаком. — Он оперся на вилы и усмехнулся. — У меня было предчувствие по поводу этого серого. Я видел многих подобных ему. Их надолго не хватает. Что бы то ни было, вам повезло, сэр. Вы ведь поставили на него, не так ли?

— Да, Хьюитт, я поставил на него. — Он стал разворачивать бумагу. — У меня здесь есть кое-что для вас, Хьюитт. Ваша доля. С ее помощью вы доберетесь до дома.

В течение нескольких секунд Хьюитт смотрел на сверкавшую в руке Мартина россыпь монет.

— Моя доля? Я не понимаю вас, сэр.

Это было одно из лучших ощущений в его жизни, и Мартин наслаждался моментом. Он положил деньги в руку Хьюитта. Кожа руки была грубой, и от нее пахло лошадью.

— Пятьдесят гиней, мой добрый самаритянин. Это ваши деньги, Хьюитт. Все. На вашу дорогу домой. — Мартин положил левую руку на плечо Хьюитта. — Я рад, что смог отблагодарить за вашу смелость и… за боль.

Взгляд Хьюитта, которым он посмотрел на Мартина, был похож на взгляд испуганного животного, на его глаза набежали слезы.

— Бог ты мой, любой приличный богобоязненный человек сделал бы то же самое. А что касается тех негодяев, то я терпел и худших. — Больше говорить было не о чем. Хьюитт пожал Мартину руку. — Я никогда не забуду вас, мистер Мартин. Вы святой, самый настоящий святой.

* * *

Выйдя из конюшни, Мартин направился к палатке гаранта. О Боже, неужели эти двое шли за ним? Это была разудалая парочка, и он был уверен, что они стояли рядом там, где он получал деньги. Они были сейчас прямо за спиной, и дистанция между ними сокращалась. Он уже слышал их шаги. Мартин сначала ускорил шаги, а потом побежал. Палатка была прямо перед ним. Он зашел внутрь. Теперь, благодаря практичному здравому смыслу Коллин, он убедился, что его деньги положены в тяжелый металлический ящик, где будут в полной сохранности. Руки у него были все еще холодными и липкими, когда он вышел из палатки на белый свет к людям, нервно озираясь по сторонам. Те двое исчезли.

Потом краешком глаза он увидел Коллин. Она пятилась от мужчины, который тянулся к ней, подбадриваемый своими приятелями. Коллин внезапно остановилась как вкопанная, а мужчина схватил ее за руку. Мартин почувствовал комок в горле. Мой Бог! Он узнал его. Пьяным мужчиной был Александр Блэк.

Мартин побежал. Нужно было что-то делать. Не раздумывая, он с разбегу толкнул Блэка. Тот споткнулся в удивлении.

— Оставь ее, ты, свинья! Убирайся отсюда!

Мартин слышал вокруг себя насмешки. Приятели Блэка напирали. Сам Блэк пришел в себя, и Мартин увидел по его глазам, что он узнан.

— Ты, — тяжело дыша, произнес Блэк. — «Буффало». Чертов придурок с заячьей губой. — Он загоготал. — Что, осмелел? Ну, недоумок, мы сейчас посмотрим.

Блэк, размахивая сжатыми кулаками, пошел на Мартина. Мартин ждал. Он чувствовал, как в нем рождался страх.

Коллин встала между ними. Собралась толпа. За спиной кто-то сердито перешептывался.

— Оставьте его в покое!

Двое молодых верзил, бывших за компанию с Блэком, нервно переглянулись и попятились. Коллин вела себя так, словно ничего не слышала. Ее лицо горело, и она в упор смотрела на своего обидчика. Голос ее звучал твердо, и в нем совсем не было страха.

— Вы, сэр, пьяны и ведете себя совсем не как джентльмен. Мы не хотим общаться ни с вами, ни с вашими дружками. — Она крепко взяла Мартина за руку, ее глаза метали молнии на раскачивавшуюся перед ними в пьяной пантомиме фигуру. — Пошли, Мартин. У нас есть занятия получше, чем болтать с пьяными недоумками.

Должно быть, ее смелость подтолкнула его, но Мартин выставил сжатые кулаки вперед и принялся махать ими перед Блэком. Должно быть, он что-то выкрикивал, поскольку Коллин рассказывала ему об этом позже, но он этого не помнил.

— Ну давай, щенок. Мы сейчас не на «Буффало». Ну давай!

Мартин ждал, внутри него все кипело. Он смотрел за кулаками Блэка. Интересно, как чувствует себя человек, когда его бьют кулаком. Он такого еще не испытывал. Сначала, наверно, будет сильно больно, потом пойдет кровь. Его кровь. Он закроет глаза и закачается. Да, так оно и будет, он закроет глаза.

Мартин затаил дыхание, выжидая, когда Блэк подойдет ближе. Он уже мог разглядеть змея на перстне, надетом на указательном пальце правой руки своего противника. Он был большим и раскачивался, как кобра, вместе с угрожавшим Мартину кулаком. Пора! Он закрыл глаза и выбросил тело от поясницы вперед, разрезая кулаком воздух. Он повторял это снова и снова, ожидая удара в лицо. Ничего не произошло. Набравшись смелости, он открыл глаза. Чудо из чудес! Блэк остановился и опустил руки по швам. В его голосе звучало уже меньше бравады:

— Пусть будет по-твоему, придурок. Если она с тобой, то она — дешевка, правда, ребята? — Он жестом обратился к стоявшим за его спиной зевакам, число которых значительно уменьшилось. Затем он подошел ближе, настолько, что Мартин ощутил перегар из его рта.

— Ты заплатишь за это, ублюдок. Клянусь всеми чертями, ты поплатишься. Александр Блэк никогда ничего не забывает!

Блэк ушел неуверенной шаркающей походкой. Коллин взяла Мартина за руку и отвела на скамью из грубых досок, стоявшую под эвкалиптами. Она почувствовала, как дрожали его руки, и принялась успокаивать его тихим голосом. Она говорила о выигрыше, о том, как ей удалось потрогать Дядю Антуана за ухо, когда его расседлывали. Затем в ее голосе появилась твердость, и она сказала, что сегодня прекрасный день и нельзя позволить пьяным идиотам портить его. Им нужно попить чего-нибудь холодного и вернуться к конюшням. Она разговаривала с Хьюиттом о пегом жеребчике по кличке Братец Мик. Хьюитт сказал, что стоит поставить на него шиллинг. Но им нужно поторапливаться. Затем она взяла его за руку и, проведя губами по его щеке, прошептала:

— Ты был великолепен, Мартин. Я никогда не чувствовала к тебе такой любви, как там.

Мартину стало так легко от ее слов, что он не чувствовал ни жары, ни грубых досок скамейки и не видел толпы вокруг них. Несмотря на то что его сердце все еще бешено колотилось, сам он замер от ее слов. Он тоже никогда не любил ее так сильно, как тогда, когда она дала решительный отпор его заклятому врагу.

Когда они вернулись в конюшню и подошли к стойлу, в котором стоял Братец Мик, Мартин сжал руку Коллин, ласково поглаживая ее указательный палец. Он чувствовал пот, струящийся по спине, с голубого неба шел жар не слабее, чем из печи. Хьюитт, Блэк и Дядя Антуан! Его посетил ангел-хранитель, и две тяжести свалились с него на эту сухую пыльную землю. Он посмотрел на Коллин, на ровную линию ее подбородка, на округлость груди. Как странно, что все это происходило с ним в месте, которое его друзья по несчастью прозвали землей тысячи скорбей. Да, это был прекрасный день. Если хорошо подумать, то самый лучший из всех.

Глава IV

Приют для девочек-сирот, Парраматта, 23 декабря 1840 года

В комнате было удушливо жарко, матрона Нэнси Эдвардс трудилась над письмом. Выцветшие желтые шторы за ее головой висели неподвижно, а из широко открытого окна доносился треск цикад, заглушавший тиканье огромных часов в футляре красного дерева, стоявших в углу. Матрона Эдвардс давно привыкла к цикадам и не обращала на них никакого внимания. Она прищелкивала языком, помогая перу, с трудом пробиравшемуся по бумаге. Хотя накануне Рождества у нее была масса дел, а сама мысль о написании писем всегда заставляла ее расстраиваться, она понимала, что выбора не было. Епископ Полдинг был последним шансом для Мэри.

Несмотря на все ее протесты, они хотели избавиться от этой девочки. Они всегда хотели этого. Ее начальник считал, что Мэри дорого обходилась приюту, да и помимо всего прочего она не имела к нему никакого отношения. «Для чего кормить девушку-аборигенку, которая все равно когда-нибудь убежит назад в буш?» — говорил он. Мэр города также полагал, что девушка является угрозой добродетели жителей Парраматты. Если следовать его пожеланию, то Мэри пришлось бы упрятать в сумасшедший дом. Только вчера он сказал ей, что после Рождества ее туда и упекут. Все это заставило матрону сесть и написать отчаянное письмо. Она понимала, что произойдет с Мэри в сумасшедшем доме. Она будет там чужой. Она была чистым, простым ребенком. Детей нельзя запирать в сумасшедшем доме. Детей нужно защищать. Было бы хорошо, уйди она в буш. Но она не уходила. Ей нравилось жить здесь. И так бы все и было, если бы за Нэнси Эдвардс было решающее слово.

Несмотря на то что Нэнси Эдвардс писала епископу Полдингу, она хотела, чтобы ее письмо прочитал отец Блейк. Хотя, конечно, он и не нравился ей. То есть совершенно не нравился. У него были такие странные дикие глаза. Но девочки, без сомнения, любили его. А уж его истории и подавно, хотя Нэнси Эдвардс одобряла не все из них. У отца Блейка был свой подход к важным персонам. Если бы он смог поговорить с Мэри. Если бы он сумел посоветовать ей самой, как безошибочно действовать. Но лучше всего, если бы он смог походатайствовать за нее перед мэром, тогда все было бы хорошо. Она была в этом уверена. Нэнси Эдвардс хранила в секрете то, что она была католичкой. В противном случае она не получила бы этой работы. И хотя за долгие годы она не прочитала ни одной молитвы, священники по-прежнему оставались для нее предметом благоговения. Особенно такие священники, как отец Блейк, который так отличался от всех остальных. Он выглядел таким одиноким, словно был не от мира сего. Ее мать рассказывала ей, насколько ужасен Божий гнев. Отец Блейк напоминал ей о том, каким должен быть этот гнев. Да, именно он мог спасти Мэри от тех, кто хотел ей зла.

Парраматта, 4 января 1841 года

Кукабара разбудила Ламар своим утренним хохотом. Она чувствовала себя хуже, чем обычно. Она подумала, не значит ли это, что сегодня все и случится. Борясь с тошнотой, она поднялась со своего ложа в тени деревьев и умыла лицо прохладной речной водой. Ей хотелось бы смыть неприятное чувство. Ата наблюдал за ней с нижней ветки и, когда она закончила, прыгнул ей на плечо и уселся в ожидании, когда она его погладит. Его крыло зажило, и он снова мог летать.

Поглаживая пальцами черную шею ворона, Ламар пошла по берегу реки к своему тотемному дереву. Она чуть не наступила на своего друга, маленькую плащеносную ящерицу, перебежавшую ей дорогу, и дважды споткнулась оттого, что кружилась голова. Она вспомнила, какой была боль в последний раз, когда голова болела настолько сильно, что она чуть не свалилась в реку. Тогда приходила Курикута.

Корни дерева были в воде, и дерево погибало, но Ламар не знала об этом. Высокое дерево с корнями, закрывавшими ее тотем, было хорошим знаком, и она хранила здесь свои священные чуринги. Сегодня она собиралась позвать сюда Курикуту, хотя и знала, что та не придет, поскольку здесь не рос камыш и не обитали утки.

— Когда придет Курикута?! — воззвала она к небу. — Когда придут Ганабуда?!

В утреннем воздухе не было слышно цикад, только птицы пели вверху на эвкалиптах. Ламар подождала, пока солнце не заиграло на листьях верхушки тотемного дерева. Потом она потянулась к вилкообразной впадине, находившейся на уровне ее головы, и вынула оттуда икону Девы Марии. Она прижала ее к себе и что-то тихо зашептала.

— Ты не направляешь меня, Курикута. Неужели духи разгневались? Неужели Ламар рассердила их?

Неожиданно Ата слетел с ее плеча, поднявшись ввысь, словно дух, отправившийся во Время сновидений. Опираясь на ствол дерева и держа Пресвятую Деву свободной рукой, Ламар смотрела на ворона, устремившегося к солнцу. Потом он исчез. Она терпеливо ждала, кусая губу, а небо вращалось и вращалось над ней. Солнце поднялось на ноготок выше, прежде чем он появился вновь точечкой на небе, которая затем приняла какую-то черную форму, пока наконец снова не превратилась в ворона. Ата опять уселся ей на плечо. Клюв его был слегка раскрыт, а глаза блестели, как черный дождь на солнце. Ламар погладила его спину и прошептала слова благодарности. Курикута подсказала ей, куда идти. Она будет идти ночью к утреннему солнцу, туда, где никто не увидит ее и где она найдет камыши и уток. Она остановится там и станет ждать Курикуту. Она осторожно положила Мадонну назад ко всем остальным чурингам и отправилась кормить животных. Когда солнце начало спускаться к синим холмам, за которыми жили даруги, глаза Ламар просветлели и духи в ее голове успокоились. Она знала, что не ошибается. Курикута должна была скоро прийти.

Она тихо прокралась под покровом ночи мимо фермерских домов, залитых желтым светом, и темных выгонов к воде. Вода была теплой и спокойной, и от нее пахло лягушками. Она легла у воды и стала дожидаться рассвета.

Тишину утра нарушил селезень, а не кукабара. Его кряканье заполнило все вокруг у берегов этой небольшой речки, покрытой густыми зарослями стройного тростника. Ламар улыбнулась и раскинула руки навстречу рассвету. Она бывала у этой утиной речки и раньше, но так далеко, к месту слияния ее с рекой-матерью, не доходила. Она оглянулась. Домов странных людей видно не было. Странные люди не любили места, которые пахли лягушками и где осока могла порезать их мягкие руки. Они не придут в это место.

Ламар подождала, пока солнце высоко поднимется в небо и пока из леса за камышами не донесется песня цикад. А расслышав голоса внутри себя, похожие на тихие звуки ночных птиц в полете, она сняла с себя белое платье и зашла в теплую воду. Когда мягкий ил пролез между пальцами ног, она поняла, что все было как в прошлый раз. Инстинктивно она потянулась рукой к Ате, но он улетел. Она вздрогнула, когда острая боль пронзила ее голову, заставив ее крепко закрыть глаза. Она чуть не упала в спокойную мутную воду.

Все вокруг осветило светом, похожим на лунный, только ярче, гораздо ярче, и Ламар внезапно почувствовала, что Курикута была где-то рядом. Свет исходил из мутной глубины, и Курикута неожиданно появилась, она стояла на поверхности воды. Сначала Ламар не могла рассмотреть ее лица. Оно было спрятано за неким подобием туманного облака. Прикрывая глаза от света, Ламар с брызгами бросилась вперед по воде.

— Курикута, мать Ворона. Ты наконец пришла.

Курикута молчала, но туман внезапно исчез, и Ламар смогла рассмотреть ее длинные бледные пальцы, которые тянулись к ней. Она хотела схватить их своими руками, но не могла пошевелить ими. Ламар заговорила вновь:

— Я сделала все, как ты сказала, Курикута. Я хочу вернуться к даругам, но пока остаюсь со странными людьми. Когда, Курикута? Когда? Когда к нам придут Ганабуда, чтобы пригнать назад калабара? Когда Ганабуда заставят дождь снова падать на землю?

Но Курикута ничего не ответила, и ее бледные грустные глаза, похоже, не принадлежали ко Времени сновидений.

— Говори, Курикута. Расскажи мне о Ганабуда.

На миг в небе над ней мелькнули крылья Аты. Ламар подняла взгляд и услышала, как заговорила Курикута. Ее слова звучали негромко, мягко, но отчетливо. Они доносились откуда-то издалека, словно из сна, словно из Времени сновидений.

— Все будет так, как должно быть. Иди и жди его прихода. Он был дарован тебе.

— Кто, Курикута? Кто был мне дарован?

— Жди его. Он придет. Вместе с радугой.

Ламар оживилась:

— Великий Радужный Змей?

Курикута тихо и грустно улыбнулась, и Ламар показалось, что она заметила, что у нее слегка затряслась голова.

— Это случится тогда, когда этому будет не дано случиться.

— Я не понимаю, Курикута. Когда придут Ганабуда?

— Это будет у воды, когда случится радуга.

Ганабуда. Она видела их. Они стояли за Курикутой.

Их было трое. Она ясно видела их. Это было невозможно, но одной из них была она сама. Потом они запели. Звук их пения, громкий и сладкий, заглушил крики уток и медленно ползающих в листве далеких деревьев. Они пели голосом ее матери о зачатии, о том, что кто-то должен был быть рожден. Кем? Ею. От кого? От Радужного Змея?

Нет! Так не могло быть. Но Ганабуда не будут лгать той, что сделана по их подобию. И все то время, пока Курикута стояла на воде, ее грустные глаза были унылыми и бесцветными.

Голоса зазвучали громче, и Ламар пришлось закрыть уши руками, чтобы не дать им повредить ее голову.

— От радуги. Зачатие близко. Жди его.

Она закрыла глаза, боль в ушах была нестерпимой.

Неожиданно пение прекратилось. Ламар не открыла глаз. Только когда она услышала звуки насекомых вдали, она открыла их снова.

Если не считать уток, она была одна.

Приют для девочек-сирот, Парраматта, 7 января 1841 года

Нэнси Эдвардс перечитала письмо и поблагодарила Бога. Епископ Полдинг понял ее. Он пошлет отца Блейка поговорить с девушкой и рассказать после этого матроне о своих ощущениях касательно ее здравомыслия. Она может ждать отца Блейка в это же воскресенье. С утра он отслужит мессу для французов в лагере Лонгботтом, а после мессы направится в Парраматту, с тем чтобы быть в приюте к полудню. Если матроне Эдвардс удастся сделать так, чтобы девушка к этому времени была там, тогда отец Блейк заодно побеседует с ней. Полдинг слышал о том, что девушка обычно ходит там, где ей нравится, и было бы бессмысленным посылать отца Блейка просто так.

Нэнси Эдвардс подошла к окну и посмотрела на обсаженную с двух сторон кустами тропу, которая вела к реке и сараям. Она увидела Мэри. Девушка ухаживала за одним из ягнят, а ее ворон наблюдал за ней с ближайшего дерева. На ней было синее платье, а лучи солнца делали ее волосы похожими на отшлифованное золото. Девочка была красива своей особой дикой красотой. Нэнси Эдвардс хотелось, чтобы она заговорила. Видит Бог, она старалась изо всех сил, но ничего не получилось. Никакого выражения; никакого намека на понимание. Ей говорили, что стоит только взглянуть на нее, чтобы понять, что она не в своем уме. Нэнси так не думала. Было что-то в этих странных глазах с желтыми крапинками. Что-то другое, неуловимое. Но это не было безумием. Ну, скоро она получит ответ. Если кто и мог дать ей его, то это был отец Блейк. Смешно, что она подумала об этом сейчас. Глаза отца Блейка также смотрели по-особому, но он, определенно, не был безумцем.

Дорога на Парраматту, 9 января 1841 года

Бернард устало ехал на своей лошади. Боль снова вернулась. Успокоенные было природой и другими земными вещами, демоны снова ожили, вызванные дурными людьми. Теперь они просто кричали внутри его головы. Все началось с Нейтча, который рассказал ему о дочери своей кузины из Специо, служанке, которая собиралась приехать в Сидней на поиски лучшей жизни. Это была именно та шлюха. Он помнил о ней. Затем этот идиот Полдинг приказал ему ехать в приют, чтобы освидетельствовать умалишенную девушку, и что еще хуже, чаще наведываться с проповедями к преступницам на женской фабрике. О, им нравилось это, этим обитательницам помойных ям, которые поднялись из самого ада, чтобы наброситься на него в который раз, смеясь и приплясывая так, что в его черепе проносилась буря. Он накрыл глаза рукой и прикусил губу так, что из нее пошла кровь, но демоны не оставили его. Дорога впереди расплывалась в бесформенные образы. У него пропадало зрение. Они забирали его видение. Он застонал, задыхаясь от желчи, подступившей к горлу, и опустил голову на бурую гриву под собой.

Отель «Герб Бата», 10 января 1841 года

Это был один из тех пасмурных дней, когда пот не сходит с лица, как бы часто его ни вытирали. Мартин распрямил спину и уже в тысячный раз достал из кармана платок. Он очень удивится, если ближе к вечеру не начнется гроза. Ремонт забора вовсе не был лучшим способом проведения воскресного дня, но, по крайней мере, это было полезнее, чем месса. На самом деле он был очень доволен тем, что пару дней назад господин Нейтч предложил ему заняться забором и работать там до тех пор, пока все не доделает. Объем работы был небольшим, и Мартин, возможно, смог бы закончить все уже сегодня, чтобы осталось час или два побыть вместе с Коллин. Господин Нейтч никогда не забывал о мессе, но он всегда забывал о чем-нибудь, когда бывал возбужден или огорчен, и ничто не будоражило господина Нейтча сильнее, чем визит отца Блейка. Мартину тоже нравилось, когда ему сообщали, что отец Блейк остановится здесь на субботу и воскресенье. Возможно, им удастся поговорить, а возможно, они вместе ненадолго сходят на этюды. Мартин нашел очень интересный папоротник у реки, всего в получасе ходьбы. Наверно, они направятся туда. По крайней мере, ему так казалось сейчас.

Отец Блейк прибыл сразу после обеда в субботу. Коллин сказала, что он выглядел больным. Он сразу же лег в кровать и вечером даже не отужинал с господином Нейтчем, чем очень расстроил его. Мартин попытался навестить отца Блейка в его комнате позже вечером, но господин Нейтч был непреклонен. Святой отец спит, и его нельзя беспокоить. А сегодня утром он не поехал в Лонгботтом на мессу. Священники редко пропускают мессу, если они действительно не больны. Это вызвало у Мартина сильное беспокойство. А что, если его друг серьезно болен? Нет, скорее всего это было одно из тех летних недомоганий, которые так часто случаются в Сиднее.

Мартин сидел под деревом, сделав себе полуденный перерыв, когда увидел господина Нейтча. Он спешил и выглядел очень озабоченным. Мартин встал и пошел ему навстречу.

— Добрый день, господин Нейтч. — Он показал рукой на забор. — Вам нравится? Я почти закончил.

Эммануэль Нейтч даже не взглянул на забор.

— Мартин, отцу Блейку все еще нехорошо. Он не смог даже отслужить мессу сегодня утром.

— Ему нужен доктор?

— Он говорит, что нет, но сейчас он спит. Он должен был сегодня днем ехать в Парраматту, и я не знаю, что делать. Ему нужно было в приют для девочек-сирот. Он сказал мне об этом вчера вечером.

— Могу ли я чем-нибудь помочь? — спросил Мартин.

— Святой отец не из тех, кто отказывается от своих обязанностей. — Нейтч сделал паузу, прежде чем продолжил: — Да, вот что мы сделаем. Мы должны принести извинения матроне приюта. Этим человеком будешь ты, Мартин. Я не смогу покинуть святого отца. Поезжай и навести матрону. Объясни, что отец Блейк сильно болен и очень огорчен, что не может приехать, как договаривались. Оставь этот забор. Оденься. Я прикажу седлать гнедую. Я хочу, чтобы ты выехал через пятнадцать минут.

Внутри у Мартина все опустилось. На то, чтобы побыть вместе с Коллин, не оставалось времени. Но он был счастлив помочь отцу Блейку.

Он кивнул:

— Да, господин Нейтч. Я буду готов через десять минут.

Эммануэль Нейтч не ответил. Он уже шел в направлении отеля.

* * *

Дождь начался около полудня, и в течение часа вода падала серой стеной до тех пор, пока вся земля не покрылась мутными ручейками. Затем он прекратился так же неожиданно, как и начался. Показалось солнце, принеся избыточный зной, который забрал влагу с земли, оставив ее висеть в воздухе невидимым облаком. Потом появилась радуга. Даже старожилы Парраматты, привыкшие к разноцветным полоскам в небе после летней грозы, останавливались, чтобы полюбоваться этим совершенством. Каждая полоса радуги была четко окрашена в соответствующий цвет, который был ясно различим на фоне необычайно синего неба. Это выглядело безупречно — цветная дуга, блестевшая на солнце словно отполированная.

Увидев радугу, Ламар улыбнулась и что-то шепнула Ате. Потом, оставив его на ветке эвкалипта, она прошла по берегу реки к тому дереву, где были спрятаны ее чуринги. Она достала Мадонну и тихо поговорила с ней, показывая вверх на радугу, которая одним концом поднималась из воды, а другим уходила в землю там, где жили даруги. Позже, когда солнце начало спускаться за синие холмы, она надела белое платье и посмотрела на Ату, который кружился в небе над ее головой. Не выпуская Мадонну из рук, она встала на колени на все еще мокрую траву и, расправив складки платья вокруг себя, стала ждать, глядя в прозрачную воду.

* * *

Матрона Эдвардс закрыла за ним дверь, и Мартин снова оказался на открытом воздухе, жмурясь от солнца. Мокрая одежда прилипла к спине, и он не испытывал никакого удовольствия от предстоящей обратной дороги верхом. Казалось, что все шло не так, как было нужно. Дождь начался тогда, когда ему было еще далеко до Парраматты, и он весь до нитки промок. Матрона была сильно расстроена тем, что отец Блейк не смог приехать. Господин Нейтч сказал ему, что у нее добрая душа и что она обязательно накормит Мартина, но она этого не сделала, и теперь он должен был верхом скакать до «Герба Бата» совершенно голодным.

Пустой желудок заставил Мартина вспомнить «Буффало», и он был погружен в тягостные воспоминания, когда увидел ее. Он почти дошел до дерева, у которого была привязана его лошадь, когда заметил, что перед ним мелькнуло что-то белое. Кто-то сидел в траве у сарая. Это была девушка-аборигенка, которой он когда-то подарил Мадонну. Прошло так много времени с того дня, когда он последний раз видел ее. Несмотря на то что Мартин иногда вспоминал о ней, он не думал, что встретит ее вновь. По какой-то причине предполагал, что она исчезнет, растворится в чистом воздухе так же неожиданно, как и появилась тогда перед ним. Но вот она, во плоти, сидела на солнце, словно на картине.

Поспешив к ней по тропинке, Мартин почувствовал что-то. Это было предчувствие, которое не мог объяснить. Сохранила ли она Мадонну? Заговорит ли она на этот раз? По крайней мере, он знал теперь ее имя. Коллин рассказала о ней, когда говорила о какой-то подруге своей матери, работавшей в приюте. Мэри! Девушку-аборигенку звали Мэри. Она, наверное, может заговорить, если назвать ее по имени.


Ламар бодрствовала, но ей показалось, что она спит, когда заметила, что он шел в ее направлении; это напоминало ночные видения, исчезавшие с рассветом. Это было реально и нереально одновременно. Было похоже, что Время сновидений открылось в небе и Великий Радужный Змей сошел к ней по радуге. Она ожидала, что Курикута пришлет к ней кого-нибудь из племени Даруг. Но Курикута была мудрой, и она знала, что среди даругов могли быть те, кто от голода поел мяса эму. Но когда она рассмотрела его, она обрадовалась. Это был тот человек из странных, который рисовал знаки. Его глаза были синее неба. Ламар ощутила Деву в своих руках. Все было так, как должно было быть. Разве не дал ей этот Странный чурингу Курикуты? Что-то внутри подтолкнуло ее, и она поднялась ему навстречу.


Мартин увидел, как девушка встала, заметив его приближение. Боже мой, она улыбалась. Она была счастлива видеть его. Он постарался выглядеть как можно дружественнее.

— Я рад видеть тебя. Я думал, что ты, возможно, ушла отсюда. Вижу, что мой подарок все еще у тебя.

Девушка казалась сильно возбужденной. Она показывала на воду и произносила одно и то же слово, которое она сказала, когда он дал ей Пресвятую Деву, снова и снова.

— Курикута, Курикута.

Она продолжала показывать на воду, а потом на фигурку Мадонны.

— Курикута, Курикута. — Снова и снова.

Наконец он догадался. Так она называла Пресвятую Деву. Мартин показал на икону.

— Курикута? — спросил он.

Она энергично кивнула. Потом она двумя руками сделала так, будто обнимала кого-то невидимого, и снова показала рукой на воду.

— Курикута, Курикута.

Мартин улыбнулся, не зная, что делать дальше.


Странный улыбался ей. Лицо и тело Ламар пылали. Она качнулась на миг и потянулась к нему. Она коснулась его руки. Затем ее руки легли на его плечи, и она почувствовала его запах, пока терлась об него.


Сначала Мартин сильно удивился, а потом испугался. Что с ней такое? Чего она хотела? Говорили, что она сумасшедшая. Не было ли это доказательством? Как можно нежнее он снял с себя ее руки. Он должен был что-то сделать, что-то сказать.

— Мэри, Мэри. Что случилось? Ты больна?


Имя, которым все они называли ее. Она не любила его, поскольку оно не принадлежало Времени сновидений. И тут она поняла. Как мог этот Странный знать о зачатии, если он не знал, как ее зовут? Должно быть, поэтому он убрал ее руки. Она показала на себя.

— Ламар, Ламар, Ламар. — А затем добавила, энергично тряся головой: — Мэри, Мэри. Нет.


«Нет» было первым английским словом, которое Мартин услышал от нее. Она говорила ему, что ее звали не Мэри. Ее звали Ламар. По крайней мере, он так понял. Ну, он сейчас проверит. Мартин показал на нее.

— Ламар, Ламар. Тебя зовут Ламар.

Мартин увидел, как она заулыбалась и согласно кивнула. Она погрузила свое лицо в ладони.

— Ламар, Ламар.


Теперь пора. Все тело покалывало. Она чувствовало, как дух ребенка хочет войти в нее. Она легла на траву и задрала платье до пояса, раздвинула ноги и протянула руки к нему.


О Боже милостивый! Неужели это происходит с ним? Зачарованный, но неожиданно смутившийся, Мартин отвел взгляд от ее выставленной напоказ промежности. Нужно было убираться отсюда. Он пошел, а потом побежал по тропинке в сторону приюта.


Где он? Курикута рассердилась? Ламар посмотрела на радугу над головой и на Ату, все еще кружившего в небе. Он держался подальше от нее, как ему и было положено. Затем она почувствовала, как в ней зреет гнев. Она так долго ждала, чтобы попросить Курикуту спасти племя Даруг. Как это особое зачатие могло помочь им, она не знала. Она просто верила Курикуте и Ганабуда. Слезы накатились ей на глаза. Она была так счастлива увидеть этого Странного и была уже готова принять от него зачатие. А теперь он уходил. Она поймает его, и они упадут вместе. Она поднялась и побежала, ощущая только необходимость вернуть его и внезапное карканье Аты над головой.


Мартин услышал, что она догоняет его, а затем почувствовал ее руки, обнявшие его за талию. Он обернулся. Ее руки плотно прижали его к ней. Она уткнулась головой в его шею, и он ощутил запах дикого меда. Она что-то говорила о Курикуте и произнесла еще одно слово — «Ганабуда». Затем она подняла голову, чтобы взглянуть на него, и он ощутил силу ее взгляда, дикого и пылающего, как у Мадлен. Светло-карие глаза ее со странными желтыми крапинками говорили о том, что нельзя было понять по-другому.

Ему нужно было успокоить девушку, сесть рядом и поговорить с ней, нарисовать картинку на сырой земле. Что-нибудь, но не то, что он сделал.

— Нет! Прекрати это!

Он крепко схватил ее за руки и отбросил их от себя. Она упорно сопротивлялась, и Мартин почувствовал, насколько она сильна. Она повисла на нем и заплакала, издавая сдавленные звуки, словно раненое животное. Охваченный паникой, Мартин толкнул ее в грудь. Раз, другой. Она отцепилась и упала на землю. Медленно встав на ноги, она посмотрела ему в лицо глазами, полными недоумения и боли. Она что-то говорила. Он ничего не понимал, хотя молящая интонация поразила его до глубины души. Он думал о том, что следует ей сказать, когда она повернулась и убежала. Не в силах сдвинуться с места, он смотрел, как она добежала до среза воды и забежала в воду. Она была уже по пояс в воде, когда ворон сел ей на плечо. Затем они оба повернулись и посмотрели на него. Оба. Мартин побежал.

* * *

Укрывшись за желтыми шторами, матрона Нэнси Эдвардс наблюдала невероятное. Она подошла к окну, чтобы вдохнуть свежего воздуха, и увидела, как молодой человек, только что покинувший приют, толкнул бедную Мэри на землю. Она видела, как оба они разбежались в стороны. Мэри побежала к воде, а молодой человек к своей лошади. Озадаченная, она стояла в нерешительности, не зная, что ей делать, пока стук в дверь не отвлек ее. Когда она вернулась к окну, они оба исчезли.

* * *

Ламар зашла по пояс в спокойную воду, теплую и мутную в свете заходящего солнца. Она шла вниз по течению к своему тотемному дереву, и ее тело сотрясалось от звуков, исходящих глубоко изнутри ее живота. Слезы катились без остановки, и она понимала почему. Странный, обещанный ей самой Курикутой, исчез. Он не захотел ее, хотя Курикута и Ганабуда говорили, что он захочет. Никакого зачатия не произошло, дух ребенка не вошел в ее тело. Она вернулась к своему тотему и к этому дереву, чтобы защитить себя от гнева Курикуты. Она удивилась, когда прилетел Ата. Она подумала, что, может быть, Курикута позвала его обратно. Был ли это знак, что она ошиблась, и Странный был не тем, о ком говорилось? Хотя она так не думала. Она не хотела никого другого. Поэтому она станет ждать другой радуги и надеяться, что он вернется.

Отель «Герб Бата», 11 января 1841 года

Мартин подтянул подпруги у обеих лошадей, проверил еще раз, чтобы все было навьючено, и пошел за отцом Блейком. Он с облегчением вздохнул, когда этим утром господин Нейтч сказал ему, что святому отцу стало намного легче, и совсем обрадовался, когда увидел своего друга завтракающим. Отец Блейк похудел и побледнел, но его глаза изумительно блестели. Он по-дружески приветствовал Мартина и предложил направиться на этюды к северо-западу от Ливерпуля, чтобы поискать там красные растения, формой напоминавшие щетки-ершики. Мартин радовался возможности снова побыть вместе с отцом Блейком. Ему нужно было рассказать кому-нибудь о вчерашнем происшествии. Оно никак не выходило из его головы. Если кто-то и мог облегчить его чувство вины, так это был отец Блейк.

* * *

Он быстро скакал и вернулся в отель «Герб Бата» около десяти часов вечера, как раз вовремя, чтобы повидаться с Коллин, перед тем как ей нужно было идти домой. Он выплеснул на нее всю историю полностью. Она спокойно выслушала его, как и всегда, но, когда он закончил, выглядела расстроенной. Коллин сказала ему, что разумнее было бы держаться в сторонке от девушек-аборигенок. Они свободно распоряжаются своими телами. А когда он попытался сказать ей, что Мэри вовсе не была такой, что произошедшее было странным и пугающим и что он чувствовал себя неловко перед бедной девочкой, Коллин разозлилась. Причем разозлилась не на шутку. Она откинула свои волосы за спину, сказав ему, что у нее полно домашних дел и ей пора идти. Он попытался задержать ее, но Коллин была непреклонна. Она уже закрывала за собой дверь, но Мартин разобрал, как она достаточно громко, чтобы он услышал, вымолвила одно только слово:

— Шлюха.

* * *

Они выехали из отеля «Герб Бата» около девяти часов, направившись по ливерпульской дороге, мимо Айриштауна, а в миле или около того к северу от Ливерпуля они повернули на запад. Около трех часов дня они нашли то, что искали. Как обычно, Мартин делал зарисовки, а святой отец вел записи. Затем Мартин развел костер и вскипятил воду для чая и для варки картофеля. За чисткой картофеля Мартин размышлял о том, когда лучше рассказать святому отцу о девушке-аборигенке. Отец Блейк был необычно молчалив в течение всего дня. Мартин посчитал причиной этому плохое самочувствие. Но несмотря на это, он решился рассказать о девушке, после того как они поедят.

Оба ели не произнося ни слова. Молчание не было неловким, но было каким-то особым. Само по себе оно не беспокоило Мартина; отец Блейк часто и подолгу молчал. Но сегодня это было молчание другого рода. Отец Блейк казался возбужденным, как будто его что-то страшно взволновало. На какое-то мгновение Мартин подумал, что лучше было бы придержать историю с Мэри при себе. Но он не мог. Он был слишком расстроен. Он поднялся, чтобы подбросить дров в огонь. Отец Блейк лежал, положив голову на скатанный плащ. Мартин мог разглядеть контуры его лица при свете костра. Глаза его были закрыты так, будто он дремал. Вдруг они открылись, и Мартин почувствовал, что они смотрят на него. Он вздрогнул от неожиданности.

— Святой отец, мне хотелось поговорить с вами кое о чем. Я не могу выбросить это из головы. Мне нужно это кому-нибудь рассказать.

Отец Блейк не ответил, но Мартин знал, что он слышал его.

— В Парраматте живет девушка-аборигенка. Когда я ездил туда с комендантом Бэддли, то часто видел ее у реки. Она обычно наблюдала, как я рисовал. Я пытался заговорить с ней, но она никогда не отвечала. Люди в Парраматте говорили, что она сумасшедшая, но я ничего такого не увидел. Ее глаза, святой отец. Они очень странные, с желтыми крапинками. Но в них нет никакого безумия.

Мартин заметил, как отец Блейк вздрогнул.

— Она вообще когда-нибудь разговаривала?

— Только раз, когда я подарил ей Пресвятую Деву.

— Ох…

— Она принадлежала моей матери. Оловянная иконка Богоматери. Очень старая. Для меня в ней не было ничего ценного, кроме того, что это был подарок от мамы. Я даже пользовался ею, чтобы открывать устриц в Лонгботтоме. Я до сих пор не понимаю, почему я подарил ее девушке-аборигенке. Я не думал, что увижу ее еще когда-нибудь, и мне хотелось подарить ей что-нибудь. Вы знаете, что я думаю по поводу Церкви, — невпопад закончил он.

— И?

Судя по интонации, святого отца заинтересовала эта история. Мартин продолжил:

— Когда я передал ей Пресвятую Деву, она расцвела от счастья и сказала: «Курикута». И ничего более. Просто это слово. Вчера я понял, что так она называла Богоматерь.

— Откуда ей знать?..

— Совершенно верно, святой отец. Откуда ей знать? Насколько я понял, ее нашли в буше почти год назад. Она не говорит по-английски. Она не могла знать о Пресвятой Деве, если, конечно…

— Если, конечно, что?

— Как раз об этом я и хотел с вами поговорить. Мне кажется, что этой девушке было видение Богоматери.

— Как и у той девушки, о которой ты мне рассказывал?

— Нет. Мадлен была совсем другой. Она была католичкой. Эта девушка ничего не знает о Пресвятой Деве. И все же, когда я увидел ее вчера, она продолжала твердить это слово «Курикута» и показывать на воду, изображая человеческий образ руками.

Бернард почувствовал, как у него участился пульс. «Осторожно», — сказал он себе, вспомнив омерзительную умалишенную в тюрьме.

— А ты уверен, что не позволяешь вытворять причуды своему воображению? Она могла под этим словом иметь в виду все что угодно.

Мартин обдумал слова священника, прежде чем ответить. Он остался при убеждении, что вопрос о видении не может быть просто оставлен без внимания, но последнее, чего бы ему хотелось, это спорить с отцом Блейком, да и, помимо всего прочего, не из-за чего было расстраиваться.

— Да, вы, возможно, правы, но меня в действительности беспокоит еще кое-что. — Он сделал паузу, прежде чем продолжил: — Я не знаю, как вам это сказать, святой отец.

Бернард Блейк молчал.

— Она предложила себя мне, святой отец. Она легла на траву и предложила мне свое тело. Я был ошеломлен…

Бернард изо всех сил старался сохранять спокойствие, хотя в его теле ожил каждый нерв. Голос его остался сдержанным, вникающим в суть:

— Ты уверен, Мартин? Девушка-аборигенка дала тебе понять, что видела Пресвятую Деву, а потом предложила свое тело?

— Да, я сожалею, что рассказал вам эту ужасную историю, но случилось именно так, как я рассказал. Будучи шокирован, я поступил дурно. Я толкнул ее, святой отец. Она упала на землю. У меня это не выходит из головы. Как она была потрясена! Ее взгляд заставил меня понять, что я совершил что-то ужасное. Действительно ли мой поступок был ужасен, святой отец? После этого я рассказал своей возлюбленной Коллин Сомервилль о своем беспокойстве. Вы знаете ее, святой отец. Это та красивая девушка с рыжими волосами, которая работает в «Гербе Бата», я еще возил ее на скачки, когда повстречался с этим грубияном с «Буффало», о котором я вам рассказывал. Что бы ни случилось, когда-нибудь она станет моей женой, я надеюсь. Но я думаю, Коллин была движима ревностью, другого повода у нее не было. Мне не с кем поговорить, кроме вас, святой отец. Я правильно поступил, святой отец? Я ведь не животное. Я ненавижу насилие, а тем более по отношению к женщине! Может быть, мне нужно было вернуться и посмотреть, что с ней? Может, мне нужно было рассказать об этом матроне? Я не думаю, что она безумна, и такое поведение может привести только к…

— Но я слышал, что ее зовут Мэри, — сдавленным голосом сказал отец Блейк.

Мартин, находясь в полном смущении, не заметил странности вопроса.

— Это еще одна странная штука, святой отец. Если я не ошибся, то у нее есть еще одно имя. И она предпочитает, чтобы ее называли этим именем. Она очень расстраивалась, когда я называл ее Мэри.

— И какое это имя?

— Ламар, святой отец. Она называет себя Ламар.

* * *

На миг мир ушел из-под ног Бернарда. Звездный шатер исчез, и он остался один в темноте, заполнив собой все пространство. Это было предпоследнее мгновение его собственного становления. Осталось сделать всего одно дело, которое было неизбежно и предначертано. Неожиданно он успокоился. Голоса исчезли, их заменило спокойствие определенности. Он помахал демонам на прощанье, презрение управляло его пальцами. В душе его образовались слова, которые он никогда не мог произнести: «Благодарю тебя, злая Мать. Благодарю тебя».

И он возвратился в мир, который должен был вскоре стать его.

— Что за удивительная история, Мартин! Очень удивительная.

Мартину хотелось продолжить разговор. Как он должен поступить с этой аборигенкой? Беседа со святым отцом принесла ему облегчение, но он не получил ни духовного наставления, ни дружеского утешения.

— Святой отец, что мне делать?

Молчание. Святой отец заснул. Мартин отнесся к этому с пониманием. Как-никак святой отец был еще нездоров.

На холмах к северо-западу от Ливерпуля, 12 января 1841 года

Мартин проснулся около семи часов, он удивился тому, что отец Блейк был уже на ногах и полностью одет. Его лошадь была оседлана.

— Мы сейчас уезжаем, святой отец? Я полагал, что мы пробудем здесь еще один день. Давайте хоть позавтракаем.

Несмотря на то что он был разочарован тем, что пришлось уезжать на день раньше, Мартин был обрадован тому, что услышал в ответ смех. Казалось, прошла целая вечность с того времени, когда он слышал, как отец Блейк смеялся. Это должно означать, что ему стало лучше.

— Мартин, ты не поверишь, что я наделал. За болезнью я забыл о поселенце, который лежит при смерти в двадцати километрах отсюда по дороге Догтрэп-роуд. Я должен ехать туда и соборовать его. Сегодня. Сейчас. Пока он не умер. — Он заговорщицки улыбнулся. — В конце концов, он верит в эффективность этого, даже если нам это менее очевидно. Я вернусь еще до наступления темноты, а если, паче чаяния, у меня не получится, то до обеда завтра. Я хочу, чтобы мы отправились назад вместе. Тебе есть что здесь рисовать.

Мартин кивнул, скрывая свое неудовольствие. При таком хорошем расположении духа у святого отца день обещал бы быть очень приятным.

— Да, святой отец, я понимаю. Мне нужно сделать много чего. Желтые цветы, да и красные.

— Ты имеешь в виду «бутылочную щетку» и австралийскую акацию. Когда ты научишься правильно их называть?

Мартин печально улыбнулся и долго смотрел вслед священнику, ехавшему по плохой дороге через буш, пока тот не пропал из виду. Он никогда не видел своего друга в таком хорошем настроении. Или, скажем, очень долгое время.

* * *

Бернард нещадно гнал свою лошадь по жаре, останавливаясь только для того, чтобы избежать возможности быть узнанным. Вспоминая того мерзавца, который выслеживал его по Европе, он решил, что все его действия, которые он обязан был совершить сегодня, должны были пройти незамеченными. Сейчас, будучи уже недалеко от Парраматты, он отдыхал, выжидая, когда движение на дороге утихнет. Сидя в тени большого эвкалипта, он оказался наедине со своими мыслями. Он ехал к Ламар. Она не будет такой красавицей, как Сигни, но она была избрана для него и выносит того, кому предстоит изменить мир под его руководством. Он еще не решил, что будет с ней после того, как будет рожден ребенок. Злая Мать приведет его туда. Ему понадобится больше апостолов. Он начнет выращивать их сразу же. Ему, конечно, понадобится Томас. Он также украдет деньги у Нейтча (напившись однажды вечером допьяна, идиот рассказал ему, где они хранятся), а также у Церкви (подготовленная кража), после чего снимет с себя духовный сан, а когда наступит час, они заложат основание нового ордена. Здесь!

Это начнется с восстания против британцев и Полдинга, если этот заблудший идиот доживет до того времени. Затем они займутся мощной чисткой. Сначала он казнит всех шлюх. Всех до одной. И птиц. Он устроит соревнования: кто задушит больше. От этой мысли у него потеплело внутри, и он улыбнулся. О да! Это будет шириться, и все те, кто осмелился усомниться в его способностях, погибнут. Теттрини, Баттист, Ламбрусчини и папа Григорий. Все они. Он был сейчас очень сердит. Встав, он поднял тяжелый камень и кинул его в черного ворона, клевавшего что-то на земле. Он промахнулся, а птица взлетела в воздух, громко каркая. По какой-то причине это карканье еще больше разозлило его. Затем он услышал их, демонов, в своей голове. Ко времени, когда он добрался до окраины Парраматты, получасом позднее, все они вернулись. Он обливался потом, когда очертания приюта стали расплываться перед его помутневшим взором.

Он привязал лошадь у каких-то деревьев и направился к сараю, стоявшему у реки. Если он правильно помнил, то девушка была здесь в тот день, когда та женщина из приюта просила его встретиться с ней. Тогда его планы были разрушены. Как тогда, когда они убили его Сигни, они наслали на него в тот день безумную мерзость, чтобы удержать его от того, что было предписано судьбой. Но не сегодня. Нет, не сегодня. Пора. Он вытер испарину со лба и, проклиная демонов, вселившихся в него, стал пробираться сквозь деревья, стараясь не шуметь.

Он не нашел ее в сарае. Но Бернарда Блейка это не смутило. Она должна была быть где-то здесь и ждать его. Он вышел из сарая и пошел к кромке воды. И, как он и предполагал, она появилась в поле его зрения. Неожиданно, как сюрприз. Это было как случайная встреча с судьбой. Она была на другом берегу реки. Он долгое время стоял, глядя на нее, прежде чем пошел к небольшой лодке, привязанной к грубо сколоченному пирсу за сараем.


Ламар мыла собранные ею ягоды, когда увидела его. Он стоял на другом берегу и смотрел на нее. Еще один Странный. Дрожь пробежала по ее телу, и она посмотрела в небо. Уже смеркалось, но все было ясно видно, как сквозь воду никем не потревоженного рачьего пруда. Ата, сидевший за ее спиной на ветке, тихо каркнул. Она видела, как этот Странный сел в лодку и стал грести в ее сторону.


Теперь он мог разглядеть ее более отчетливо. Она стояла, прямая и стройная, в сгущавшихся сумерках, ее силуэт выделялся на фоне пестрой зелени деревьев. Лодка врезалась в прибрежный ил, и он сошел на берег. Она не сдвинулась с места, и он был уже рядом с ней, в метре от нее. Часть его судьбы. Часть его становления. Здесь, в этом странном месте. Он закрыл глаза, запоминая этот миг. На какое-то мгновение он снова оказался с Сигни, на лугу у большого камня. Он подошел еще ближе, пока ее лицо не оказалось в нескольких сантиметрах от его собственного. Он уловил запах меда. Глаза ее были широко раскрыты. Они были самого удивительного цвета. Медово-карие с крапинками желтого. Он поцеловал ее в губы, чувствуя горячую настоятельность своего возбуждения. Ее тело под выцветшим ветхим синим платьем было крепким и одновременно податливым, когда он положил обе руки ей на бедра. Он крепко прижался к ней, а потом взял за руку и повел в гущу деревьев.


Это не тот, о котором говорила Курикута. Радуги на небе не было, и она чувствовала, как сердится Ата. Она словно превратилась в дерево. Ее ноги не двигались. Глаза у этого Странного жгли, подобно затухающим углям. От него чудно пахло. Это не был запах утра, как у другого Странного, а скорее он пах жаром раненого животного. Он трогал ее, терся об нее телом. Ей хотелось убежать, но она не могла. Его руки были мягкими, как у ребенка, но холодными и влажными от пота.


Бернард сорвал платье с ее плеч, и оно свалилось синей грудой у ее ног. Он приклонил ее спину к земле и стал возиться с брючным ремнем, приспустил брюки до колен и раздвинул ее ноги в стороны. «Сейчас», — подумал он, согнувшись над ней, не глядя ей в лицо. Упершись руками в голую землю, он попытался силой овладеть ею. Он попробовал войти в нее, но встретил сопротивление. Он опустил руку вниз, чтобы исправить положение, когда услышал шум крыльев и почувствовал возню адского зверя у себя на спине. Он обернулся, чтобы отогнать птицу.


Это Ата сделал ее тело снова подвижным. Он налетел на спину Странного, и неожиданно у нее появились силы бороться с ним. Ламар била, царапала и рвала его ногтями изо всех сил. Он руками защищал голову от Аты, а она вцепилась ногтями в его лицо. Он схватил Ату за ногу и отшвырнул его в кусты. Ламар подняла тяжелый камень и ударила его.


Такого яростного сопротивления он вообразить себе не мог. Он ненавидел и боялся черного дьявола, криком выражавшего свою злобу. Он бросился на него, желая уничтожить. Но тут ощутил, что его щеки саднят от ран. Поймав ворона, он отшвырнул его. Теперь, когда с птицей было покончено, он повернулся лицом к девушке. В ее руках был камень. Она замахнулась, чтобы швырнуть им в него. Он кинулся вперед, выхватил камень из ее руки и стукнул им ее сбоку по голове. Потом его руки начали душить ее за горло, туже и туже.

О Боже! Птица вернулась. Зарычав, он оторвался от упавшего съежившегося тела, чтобы противостоять ворону. Ворон отлетел, а он неосторожно погнался за ним, пока не выбился из сил. Уже почти стемнело, когда он смог вернуться к тому месту, где оставил девушку. Она лежала там же. Правая часть ее лица представляла собой кровавое месиво, голова была неуклюже свернута набок. Бернард сел рядом с ее телом и попытался собраться с мыслями. Постепенно на него нахлынули рыдания, в них было сдержанное спокойствие завершенности. Дьявол победил. Все завершилось. Конец.

Он сидел там, пока мог контролировать жужжание в своей голове. Затем, оставив девушку там, где она лежала, он залез в лодку и переплыл через реку к сараю, в котором она жила. Он нашел обрывок веревки в стойле. Но стропила располагались слишком высоко, поэтому он пошел туда, где она спала. Оловянная иконка Богоматери стояла на ее койке. Он взял ее и повертел в руках. Злая Мать, сформованная, непонятая и сломанная дураками. Она пыталась дать ему свой путь, но дьявол помешал им обоим. Он умрет вместе с ней. И это было правильно.

Когда петля была надета на шею, он залез на табурет, держа Мадонну в руках. Стоя здесь в темноте, он мог видеть в окне восходившую луну. Один шаг, один толчок, и все будет закончено.

Его ноги не хотели двигаться. Они замерли, а мозг лихорадочно работал. Тихий голос был рядом, и демоны умолкли. Он слушал, пока желание умереть не оставило его. Ему на смену пришла новая ярость, побуждавшая его идти вперед, прочь с этого пьедестала разрушения. Это была не его вина. Подлец, с которым он подружился, которому доверял и хотел воздать апостольские почести, предал его, попытался украсть его судьбу. Он потворствовал ему, стараясь укрепить дружбу. Мартин Гойетт, отродье Сатаны. Пусть ему будет воздано по справедливости. По страшной справедливости. Придя в ярость, он сорвал веревку с шеи. Осторожно положив злую Мать назад на койку, он свернул веревку в кольцо, вышел к лодке и погреб назад к девушке.

* * *

Привязывая синее платье с большим камнем к телу девушки, Бернард Блейк что-то напевал, а потом начал декламировать свои мысли:

— Все вмиг потеряно, и все умрут:

Теттрини, Полдинг, Ламбрусчини,

И девки грязные, но раньше всех —

Мерзавец Мартин, по фамилии Гойетт.

Тело было невесомым и еще теплым. Он с легкостью поднял его, несмотря на тяжелый камень. Бернард греб по течению туда, где крутые берега указывали на глубину. Затем он бросил тело за борт, услышал тихий всплеск, но не увидел ряби, потянувшейся к берегу. Он поплыл назад. У него было много дел.

Вода была темной и быстрой. Камень и платье оторвались от тела, утащив за собой веревку, похожую на гигантский хвост, на илистое дно. В глубине своего сознания Ламар видела свой дух, отлетавший во Время сновидений. Она видела Курикуту и поплыла ей навстречу.

13 января 1841 года

Мартин был потрясен тем, в каком виде вернулся священник. Было около одиннадцати утра. Он выглядел мрачным и изможденным, а лицо расцарапано веткой, которую он задел на ходу. Одна рана покраснела и распухла, вероятно, туда попала инфекция. Отец Блейк сказал, что опоздал туда, куда ездил; человек уже умер. Несчастная вдова была в ужасном состоянии, и ему пришлось провести с ней много времени, чтобы успокоить ее. Он был с ней до самой ночи.

Они выпили чаю, и святой отец понимающе кивал, когда Мартин рассказал ему о вчерашнем дне, проведенном впустую. Он очень мало рисовал цветы, а большую часть дня потратил на портрет Коллин, чтобы удивить ее. Мартин выкинул портрет, поскольку он ему не понравился. Отец Блейк сказал, что он поступил мудро. Не было никакого смысла сохранять что-то, что тебе не нравится. А цветы, ничего страшного. Можно посвятить день и себе, если очень нужно.

* * *

Отец Блейк вспомнил о девушке-аборигенке, когда чайные кружки были вымыты и убраны в седельные сумки.

— Мартин, я думал о том, что ты рассказал мне об этой девушке-аборигенке. Я понимаю твое беспокойство. Сначала я не понял. То есть то, что ты говорил мне о совершенном по отношению к ней насилии.

— Но я не совершал никакого насилия, — Мартин расстроился.

— Конечно, я уверен, что нет. Но, учитывая то, что произошло между вами, возможно, было бы правильным съездить и навестить ее. Извиниться. Объяснить ей, что ты не хотел сделать ей то, что сделал. Она поймет, я уверен. Мы все совершаем поступки, которых потом стыдимся. Только самые жестокосердные из мужчин сказали бы, что все это в нашей звериной натуре. По-моему, средство от этого в испытании ошибкой. Ты ошибся. Ты извинился. Смысл только в этом.

Бернард улыбнулся, и Мартин почувствовал себя лучше. Он знал, что отец Блейк понял его.

Отель «Генерал Бурк», Парраматта, 15 января 1841 года

Хорошо одетый господин средних лет вышел из бара отеля и исчез на залитой солнцем Черч-стрит. В баре за угловым столиком, на котором стояли две пустые тарелки и недопитая бутылка вина, остался сидеть человек. Глаза Александра Блэка неотрывно смотрели на кожаный кошель, лежавший перед ним. Это было самое большое количество денег, которое он видел когда-либо в своей жизни. Этого было довольно, чтобы помочь ему выбраться из этой проклятой дыры и вернуться в Канаду. Достаточно, чтобы, когда он туда вернется, завести новое дело, да еще кое-что могло остаться. Он медленно, растягивая удовольствие, пил дорогое каберне, и хотя его в какой-то степени обеспокоили последние слова ушедшего собеседника, но они никак не могли уменьшить радость от такого везения. Блэк посмотрел на настенные часы. Черт возьми! Он опаздывал на работу. Но сразу улыбнулся, наконец осознав: он более не нуждался в этой проклятой работе. Блэк снова наполнил стакан и принялся читать инструкцию, которая была только что ему оставлена. Закончив читать, он кивнул и положил бумагу в карман. Затем попросил принести еще вина, после чего посвятил весь полдень выпивке.

Это был очень интересный день. Он мыл окна в магазине, в котором работал, когда туда вошел этот хорошо одетый джентльмен. Он выглядел лет на сорок пять, имел животик человека с хорошим достатком и немигающие глаза, смотревшие из-за очков с синими стеклами. Он говорил только по-французски и, когда хозяин магазина не сумел объясниться с ним по-английски, попросил Блэка помочь ему. После этого они разговорились, и незнакомец пригласил его пообедать. И только за великолепным ростбифом с клецками незнакомец шокировал его до такой степени, что Александр Блэк до сих пор приходил в себя. Их встреча не была случайной. Незнакомец знал о нем очень многое. О его жизни в Канаде, о «Буффало» и о тяжелом положении, в котором он находился сегодня. У незнакомца было предложение, такое, по его словам, от которого было бы трудно отказаться как в моральном, так и в денежном плане. Несмотря на то что они не были знакомы, их связывало много общего. Каждому из них был причинен урон одним и тем же человеком. Ему посредством отвратительных деяний, совершенных с его семьей в Монреале, а Блэку публичным оскорблением, нанесенным во время скачек в Хоумбуше. Мартин Гойетт, идиот с заячьей губой, доставил страдания им обоим, и он сейчас приехал сюда частично по делу, но также и для того, чтобы попытаться отплатить ему. Не хочет ли Блэк помочь?

Блэк сомневался, не шутка ли все это, пока господин не достал деньги. Много денег в уплату за простую, в сущности, задачу. И почти никакого риска. Незнакомец сказал, что он слышал, что Блэк был смелым человеком с «нервами крепкими, как у гусара ее величества». Если бы он ненавидел Гойетта так же, как ненавидел его он, сказал незнакомец, и имел такие же нервы, то он сделал бы две вещи: посчитался бы с Гойеттом и разбогател в одно и то же время.

Заодно с деньгами незнакомец достал, как он сам выразился, набор инструкций, которые он осторожно прочел Блэку приглушенным голосом. Несмотря на то что он был удивлен замыслом незнакомца, Блэк кивнул в знак искреннего согласия. Потому что, прежде всего, ублюдок заслуживал не меньшего наказания. Ему не потребовалось много времени, чтобы решиться на это, поскольку денежки-то были под самым его носом. Он, конечно, сделает предложенное.

Когда незнакомец собрался уходить, он поставил под сомнение честность Блэка. Вначале Блэка это ненадолго расстроило, но он быстро успокоился. По-дружески смотревшие на него глаза незнакомца внезапно стали холодными, и, несмотря на то что голос его продолжал звучать сладко, незнакомец с угрозой сказал:

— Только попробуй надуть меня, и я выпотрошу тебя, как рыбу.

А затем он ушел. Александр Блэк не был так напуган ни разу в жизни.

К тому времени, когда Блэк был уже настолько пьян, что угощал выпивкой всех, кто заходил в бар, Бернард Блейк был уже в Сиднее и снова преобразился в священника.

Отель «Герб Бата», 18 января 1841 года

Мартин ни разу не видел господина Нейтча таким расстроенным. Сначала, в прошлый четверг, кто-то украл выручку за две недели, но это было только начало беды: он только что обнаружил, что из тайника исчезло все, что там лежало. А там лежало более тысячи крон. Он держал в отеле соглядатаев. Их всех следовало немедленно уволить. Если ему только удастся поймать мерзавцев, то он открутит им головы. Эту мерзость повесить было мало. Наступили тяжелые времена, и если банки не пойдут ему навстречу, он разорится. Для Мартина это было ударом. Это могло означать отмену его специального статуса временно увольняемого за пределы лагеря. Срочно нужно было встретиться с отцом Блейком. Ситуация еще более отягощалась тем, что Коллин полностью избегала Мартина с того вечера, когда он рассказал ей о девушке-аборигенке. Он так страдал от этого, что боялся умереть от тоски. Ему нужно было увидеться с ней, рассказать ей о том, что он любит ее больше всего на свете. Он готов был пойти к ней домой после обеда, если бы господин Нейтч отпустил его. Он решил подождать и сегодня же, но позднее, попросить его об этом.

Мартин смешивал краски в кладовой отеля, когда услышал такие знакомые и неприятные ему звуки марширующих ног. Он положил мешалку и вышел в коридор. Четверо солдат с винтовками остановились. Мартин видел изумленное лицо господина Нейтча.

— Вы Мартин Гойетт?

Все тот же властный тон. Официальный и угрожающий.

— Да.

— Вы арестованы.

— Арестован? Почему? — Мартин, не веря в происходившее, смотрел на господина Нейтча, который выглядел пораженным.

— Вы очень скоро узнаете, — ответил капитан, который уже повернулся лицом к солдатам. Раздалась команда: — Для сопровождения арестованного шагом марш!

Эммануэль Нейтч отошел в сторону, чтобы пропустить их.

— Я сожалею, Мартин. Я так сожалею.

Они, не останавливаясь, дошли до казарм в Парраматте, где в большой белой комнате, прохладной даже в полуденную жару, Мартину Гойетту предъявили обвинения в убийстве девушки-аборигенки по имени Мэри.

Глава V

Губернаторская резиденция, Парраматта, 22 января 1841 года

Губернаторская резиденция размещалась в элегантном двухэтажном доме из белого камня с высокими прямоугольными решетчатыми окнами и впечатляющим портиком, который поддерживали четыре квадратные колонны. Дом был построен в 1816 году Лахланом Маквари в качестве второй губернаторской резиденции. Он стоял, окруженный деревьями местных пород, в нескольких десятках метров от реки. Спроектированный сам по себе как напоминание о светской респектабельности, дом более напоминал осколок колониального изящества, а если представить себе низкую, в две перекладины, изгородь, защищавшую полоску неровного газона от бродивших за домом овец, то его едва ли можно было назвать английским. Но здание было неофициальной резиденцией, и только за это губернатор Джордж Гиппс особенно любил его. И хотя здесь было жарче, чем в Сиднее, но во время прогулок с собаками его не беспокоили бродяги, которые в Сиднее были повсюду. А река! Он так любил ее. Своим спокойным безмятежным течением она напоминала ему английские реки. Вода ее в отдельных местах была такой зеленой, что, казалось, указывало на такую большую глубину, что не каждый решался купаться в этих местах. Сейчас, увидев двух человек, соскочивших с экипажа, остановившегося у входа, он ощутил усталость и раздражение от своей губернаторской доли. Эта неделя началась плохо, а обещала быть еще хуже.

В понедельник он привез с собой дождь, который все еще лил, не переставая. Река взволновалась и вышла из берегов, и он не мог заняться ничем иным, кроме дел. И эти дела мстили. Проблемы! Ужасные проблемы. «Крайне деликатная ситуация», — как любил выражаться его секретарь.

Но никто бы не смог догадаться об этой озабоченности Гиппса дождливой погодой и тем, что сорвалась неделя прекрасного отдыха в Парраматте, увидь он губернатора, принимавшего двух посетителей и угощавшего их чаем в ходе непринужденной беседы. Только некоторое время спустя за закрытыми дверями своего кабинета под звук барабанившего по крыше дождя он был готов ознакомиться с делом, которое привело к нему в такой дождь главного судью и главного защитника по делам аборигенов.

* * *

Сначала Гиппс обратился к главному судье, зная о том, что тот испытывает неудобство, а также помня о его разговорчивости.

— Итак, сэр Джеймс. Кажется, у нас здесь реальная проблема. Прошу, пожалуйста, расскажите подробности, но постарайтесь сделать это короче.

Джеймс Доулинг прочистил горло и поправил воображаемую складку на судейской мантии. Гиппс никогда не понимал, почему этот человек так любил ходить в служебной одежде вне работы. Но, конечно, в ней Доулинг выглядел прекрасным юристом, каковым являлся в действительности. Он мог показаться многоречивым, но в его словах было достаточно мудрости.

— Начну сначала, ваше превосходительство. На прошлой неделе свободный человек сообщил в мэрию Парраматты, что был свидетелем убийства. Молодая женщина-аборигенка была забита насмерть, и ее тело брошено в реку по течению от приюта для девочек-сирот. Свидетель опознал в убийце опасного преступника, которого он помогал эскортировать сюда из Канады на судне «Буффало» в тысяча восемьсот тридцать восьмом году. По его разумению, преступник должен был содержаться в лагере Лонгботтом, и он не подозревал, что тот отпущен на свободу. В мэрии приняли информацию, но ничего не предприняли до тех пор, пока он далее сам не поинтересовался тем, что произошло с молодой простушкой-туземкой, которая, по слухам, жила в приюте. Матрона приюта сообщила ему, что девушка действительно исчезла. И хотя это случалось с ней часто, матрону удивила продолжительность ее отсутствия, поскольку девушка очень внимательно относилась к порученной задаче кормления животных, принадлежавших приюту.

Человек, сидевший рядом с ним, пробормотал что-то на выдохе, но Доулинг не обратил на него никакого внимания.

— От матроны была также получена информация о том, что опознанный убийца был знаком с девушкой.

— Расскажите ему все остальное, — произнес второй человек. Его лицо выглядело очень сердитым.

Доулинг выразил свое раздражение паузой, но потом продолжил:

— Как я и собирался добавить, ваше превосходительство, матрона сообщила нам, что она стала свидетельницей сцены, во время которой девушка подверглась насильственному нападению со стороны того же самого человека.

— Знаем ли мы имя этого человека?

— Его зовут Мартин Гойетт. Он один из французов, осужденных за политический мятеж и содержащихся в лагере Лонгботтом, которому совсем недавно, к нашему удивлению, был предоставлен статус увольняемого за пределы лагеря. — Доулинг, взглянув на Гиппса, поднял брови, а тот ответил ему невозмутимым взглядом.

— Продолжайте, сэр Джеймс.

— Этот человек — политический заключенный, революционер. Его приписали к владельцу гостиницы Эммануэлю Нейтчу. Очевидно, как я узнал впоследствии, ваше превосходительство, за этим человеком числились поступки с применением насилия. В его собственной стране и на судне, которое привезло его сюда. На самом деле в одной из рекомендаций, обеспечивших ему статус увольняемого, говорилось о его участии в потасовке с какими-то пьяными полицейскими, пытавшимися нанести телесные повреждения коменданту Бэддли в Лонгботтоме. Этот Гойетт оказал упорное сопротивление, чем обеспечил безопасность Бэддли.

— Подобное поведение трудно назвать недостойным, сэр Джеймс. Но, пожалуйста, давайте ближе к сути.

В ответ заговорил второй человек. Артур Криппс, главный защитник по делам аборигенов, человек, известный твердостью своего характера, вполне очевидно недовольный тем, как излагал дело его компаньон.

— Суть в том, ваше превосходительство, что этот человек имеет склонность к насилию. Он убийца, думающий, что ему удастся так же низко вести себя здесь, как он это делал в своей Канаде.

Выражение лица Гиппса не изменилось. Только те, кто хорошо его знали, смогли бы обнаружить едва заметные признаки раздражения.

— У вас будет возможность высказаться, господин Криппс. Пожалуйста, продолжайте, сэр Джеймс.

— После того как мы убедились, что туземная девушка пропала и что рассказу свидетеля можно определенным образом доверять, мы приступили к поискам тела. Потом начался дождь. Теперь мы, возможно, никогда его не найдем. И все же, даже без наличия тела, мы полагаем, что у нас нет выбора в наших последующих действиях. Девушка-аборигенка известна полиции Парраматты. Некоторое время тому назад она была найдена в буше и оставлена проживать в приюте для девочек-сирот. Она молода и довольно дика. Некоторые дамы видели ее обнаженной. Одной из них после этого понадобилась нюхательная соль. Следует сказать, что церковные старейшины, как и руководство мэрии, не выражают радости по поводу ее пребывания среди нас. Присутствие неразумных дикарей в сочетании с теми отбросами, что живут здесь среди нас, делает весьма вероятным перерастание вожделения плоти в гораздо более серьезное зло.

— И это явилось рассуждением, которое привело вас к необходимости ареста?

Опять вмешался Криппс:

— Девушка — полоумная. Джеймс уже сказал об этом. Она не могла вернуться в буш, поэтому матрона Эдвардс позволила ей остаться. Если говорить о способности мыслить, то она немногим отличается от животного. Безобидная, доверчивая. Легкая добыча для такого мерзавца, как этот Гойетт.

Доулинг снова заговорил, не обращая внимания на Криппса:

— Мы арестовали Гойетта неделю назад в отеле «Герб Бата», где он работал. — Доулинг сделал паузу, чтобы подобрать слова, прежде чем продолжил: — И я хотел бы добавить, ваше превосходительство, что я не обвинял бы этого человека в убийстве. По крайней мере, не сейчас. Не до того времени, когда я буду более уверен. Но что сделано, то сделано.

— А что бы вы говорили, если бы эта девушка была белой? — проворчал Криппс. — Матрона видела, как он ударил девушку, а днем позже она исчезла. Потом появляется человек, который утверждает, что он видел, как Гойетт это сделал. Разве вам недостаточно этого для судебного процесса?

На брошенный на него взор Доулинга Криппс ответил вызывающим взглядом. Не в силах противостоять этому, Доулинг снова повернулся к Гиппсу.

— Мэр поместил Гойетта в заключение здесь в Парраматте. Никаких посетителей, никакого адвоката. Никого. Мы не можем держать его бесконечно. Мы должны судить его.

— И ваша проблема в том, что вы не хотите судить его. Почему? — спокойно спросил Гиппс.

Главный судья развел руками. Его тонкие губы слегка подрагивали.

— Это непростое дело. Свидетель и никакого тела. Душевнобольная женщина. И образованный политический заключенный, а не какой-то ирландский забулдыга. Результат правосудия не так уж и очевиден, как кое-кому кажется.

— Какая чушь, сэр, — сердито заворчал Криппс. — У нас два, черт возьми, свидетеля. Один из них очевидец. Девушка мертва. Убита. Если бы девушка была белой, то суд бы уже закончился и палач ждал в готовности. Нет, ваше превосходительство, наш главный судья с неохотой берется за это дело по другим причинам.

Гиппс впервые за весь разговор внимательно отнесся к словам Криппса.

— Продолжайте, господин Криппс. Договаривайте до конца.

Артур Криппс был крупным человеком, но он показался еще крупнее, когда повернулся своим грузным телом на стуле. Гнев просто сочился из него. Он говорил с лондонским акцентом:

— Мне платят пятьсот фунтов в год, ваше превосходительство, за то, чтобы я следил, чтобы к этим людям относились справедливо. Справедливое отношение! Что за шутка! Их трудно найти. Они ничего не понимают и никому не верят. Но этого недостаточно. Многие здесь считают, что аборигены не более чем животные. — Криппс очень разгорячился, его и без того уже покрасневшее лицо пылало. — Я получил эту должность менее двух лет тому назад, ваше превосходительство. Сорок лет. Более сорока лет мы убиваем этих людей. Загоняем их на деревья, как диких зверей, а затем стреляем их, отравляем их муку. Я видел, как их тела падали с деревьев, после того как их застрелили. Я видел детей со следами ожогов на спинах. Даже видел лицо одного из тех, кто съел отравленную пищу. Сэр Джеймс? Нет, конечно, вы не слышали об этом. Даже чертова Церковь стоит в стороне. А некоторые церковники даже поощряют это. — Он развел руками. — Многие здесь принимают меня за дурачка. Считают, что я занимаюсь этим только из-за проклятых денег.

Брови Гиппса поднялись вверх, но он ничего не сказал.

— Нет, конечно, мы сделали кое-что после событий у ручья Майал-Крик, где двадцать восемь из них были зверски убиты кучкой кровожадных идиотов. Вы сами приняли участие в том, чтобы наказать мерзавцев, совершивших это. Но это всего лишь начало. Нам нужно несколько примеров. Боже мой, ваше превосходительство. Системе каторги приходит конец. Все больше и больше свободных людей прибывают в эту страну. Вы полагаете, кто-нибудь поедет сюда, если все будет как есть, если убийства здесь будут продолжать оставаться безнаказанными? Они и так думают, что здесь адова дыра. Если мы позволим убийцам бродить по улицам, как свободным людям, то вряд ли сможем привлечь сюда нормальных людей. Мы получим только еще больше отбросов общества. — Криппс нагнулся вперед, как бы пытаясь физически донести свое волнение: — Сэр Джеймс Доулинг не хочет судить Гойетта, и лично я также не хочу делать этого. Он боится за свою популярность, которой немного поубавилось. Если он повесит француза, не найдя тела, то он судья-палач, не принимающий в расчет права человека. Все либералы и реформаторы, а их полно развелось, потянутся по его голову, если же он оправдает его, то превратится в ненавистника аборигенов, а что самое важное, станет покровителем французов. А свободным английским поселенцам нужен совсем не такой человек, чтобы охранять их законные права. Я имею в виду, никто не хочет, чтобы политические бунтовщики могли расхаживать по улицам так же свободно, как и у себя на родине. Посмотрите, ваше превосходительство, консерваторы съедят нашего сэра Джеймса без соли. Ах да, наш добрый главный судья боится газет и разговоров, которые после этого будут вестись в гостиных и навредят ему. Начнись суд, и сэр Джеймс будет острижен, как одна из овечек Сэма Марсдена.

Гиппс встал и подошел к окну. Несколько долгих минут он стоял и смотрел на дождь. Когда он заговорил, в его голосе не было уверенности:

— Я все еще не вижу здесь неразрешимой проблемы. Его статус не подразумевает для него права на суд присяжных. Мы будем судить его судом присяжных, а в дальнейшем следовать решению этого суда. Никакой необходимости приговаривать его к смертной казни нет. Он отсидит десять лет. Этого достаточно. Не так ли, господин Криппс?

Артур Криппс вскочил со своего стула.

— Нет, губернатор. Не так. Не сейчас. Суд присяжных выпустит его из зала суда с усмешкой на лице через два дня. Француз виновен, без всякого сомнения, и петля будет слишком легким наказанием для него. Я пойду в каждую либеральную газету в этой колонии. Я дойду до Лондона, до Уайтхолла, если потребуется. Я буду говорить с людьми в этой колонии. Насколько мне известно, среди советников по вопросам законодательства есть два человека, которые считают, что наши поступки по отношению к аборигенам есть самое настоящее варварство. Я такого дерьма здесь намешаю, что вы оба будете пребывать в полном сомнении, чувствовали ли вы когда-нибудь другой запах… — Криппс остановился на середине фразы, словно неожиданно почувствовал, что переборщил. — Извините меня, ваше превосходительство. Я беру свои последние слова обратно. Просто я очень переживаю за этих людей. Все слишком далеко зашло. Это должно быть остановлено. Мы не можем позволить Гойетту уйти от ответственности за преступление, которое он совершил. Но они его выпустят. Я знаю, что так и будет. Я этого не допущу, я этого не допущу! — Он опустился на свое место, бормоча что-то про себя. Было очевидно, что он истратил всю свою энергию на эту вспышку.

Ответ Гиппса был быстрым и уравновешенным. Отвечая, он все время смотрел на Криппса.

— Вы утверждаете, господин Криппс, что присяжные никогда не осудят Гойетта. Вы требуете…

— Военного трибунала, — прервал его Криппс. — Да, ваше превосходительство, трибунала. Небольшого по составу. Я предлагаю, чтобы в него вошли три достойных офицера. Этого достаточно. Провести заседание тихо, без вмешательства и комментариев со стороны прессы. Я понимаю, что теперь это не так просто, но у вас есть право, и, исходя из экстраординарной природы обвиняемого, само собой напрашивается принятие особых мер. Я имею в виду то, что он революционер. Предатель. Человек, выступивший с оружием против империи.

Гиппс видел, как одобрительно кивал Доулинг.

— А что будет, если приговор трибунала окажется в пользу подсудимого, господин Криппс? Что тогда? Вы тогда уверитесь, что правосудие восторжествовало?

Улыбка мелькнула на лице Криппса.

— Ну конечно, ваше превосходительство. А вы?

* * *

В комнате остались только Доулинг и Гиппс. Криппс ушел с зонтиком на встречу со своим помощником в Парраматте. На этот раз они пили ром. Гиппс колыхал темную жидкость в своем стакане, с угрюмым видом рассматривая ее.

— Мне не нравится все это, сэр Джеймс. Такие дела должны решаться в судах. За это меня самого могут повесить.

— Это правда, — ответил Доулинг. — Но так все равно случится, если Криппс обратится к прессе. — Гиппс ничего не ответил. Доулинг продолжил: — Вы дали этому человеку увольнительную из лагеря, хотя это противоречило установленным вами самим правилам. Мой Бог, ваше превосходительство! Он не отсидел положенного срока и является политическим заключенным. Вам следовало бы это понять.

«Пропади пропадом этот Полдинг с его благодеяниями», — думал Гиппс. А вслух сказал нескладно:

— Мне сказали, что это воспитанный безобидный человек. Художник. Один из тех несведущих душ, которых просто втянули в участие в мятеже, без всякого на то их желания.

Доулинг заговорил снова:

— Вы, очевидно, не знали, что за ним числилось насилие. Можете быть уверены, что газеты про это узнают. Послушайте, ваше превосходительство, Криппс давит на вас, на нас. Я его знаю. Он уверен в том, что у военного трибунала больше шансов осудить Гойетта, чем у суда присяжных. Он думает так потому, что этот человек — революционер, девушка-аборигенка здесь ни при чем. Трибунал нужен Криппсу как орудие против чужестранца, пролившего кровь империи. Он добьется этого приговора. Любыми способами. Лишь бы было так, как он этого желает.

— Но что вы сами думаете, сэр Джеймс? Попытаетесь ли вы судить Гойетта судом военного трибунала, даже если существующая судебная система предписывает поступать совершенно по-другому? Прав ли Криппс?

— Да, ваше превосходительство. Я думаю, что он прав. Я честно полагаю, что в данном случае у трибунала больше шансов совершить правосудие.

— И они смогут доказать его вину, так?

— Наиболее вероятно, что так. Но здесь следует учитывать и другие вещи, ваше превосходительство. Вы знакомы с проблемами, связанными с беспричинными убийствами аборигенов. Так больше не может продолжаться. Вы понимаете это. Вы уже добавили себе непопулярности своей поддержкой аборигенов. И хотя мне, возможно, не нравится то, что Криппс ведет себя слишком грубо, я все же считаю, что он прав. Суд присяжных, по всей вероятности, провалит дело и, учитывая качество свидетельств, будет вправе сделать это. И если мы это разрешим, то не причиним ли большего вреда? Особенно, если потом найдут мертвое тело девушки. Нужно, чтобы все видели, что мы хотим исправить прежние ошибки. Да, ваше превосходительство! Для вашей, моей выгоды и, по правде говоря, ради всей нашей колонии я разрешу суд военного трибунала, и пусть все идет своим чередом, как бы неприятно это ни было. Мы не можем позволить, чтобы во всем мире нас считали страной, где правит беззаконие. Нам нужно восстановить репутацию. В этом случае британскому правосудию будет лучше оказаться в руках британского военного трибунала, чем в руках более капризных присяжных. Производство последних может статься губительным, явиться цирковым представлением без всякой гарантии для осуществления настоящего правосудия.

Джордж Гиппс поймал себя на том, что он думает о своих охотничьих собаках. Нет, скорее более о дичи, которую они загнали.

— Я понимаю то, о чем вы говорите. Если мы хотим быть правыми, то у нас нет большого выбора. Мне просто хотелось бы, чтобы к этому выбору лежало сердце. Вы хотите кого-нибудь порекомендовать?

Доулинг сморщил лоб.

— Я знаю двоих, имеющих опыт в таких серьезных и щепетильных делах. Я бы выбрал майора Джеймса Каулинга и капитана Дункана Уэйра. Я не знаю, кто будет третьим, если нужны трое, а также кого назначить обвинителем. Пусть решит сэр Эдвард Паджет. Он командир полка. Но опять-таки можно обратиться в Пятидесятый ее величества полк. Там есть великолепные офицеры.

— А защита? — Гиппс что-то писал.

— Грэг Махони, — сказал Доулинг, не задумываясь.

— Я не слышал о нем.

— Бывший заключенный. Ирландец. Много пьет. Сводит концы с концами, защищая карманных воришек. Хотя у него хороший проницательный ум. Он постарается. — Судья рассмеялся. — Ирландец, защищающий француза. Если они выиграют, то кто сможет сомневаться в беспристрастности британского правосудия.

— А если проиграют?

— Тогда британское правосудие все же будет осуществлено.

Почему-то Гиппсу расхотелось допивать свой ром. Вместо этого у него появилось сильное желание пойти и смыть с себя все под дождем.

Парраматта, 25 января 1841 года

Грэг Махони мучился похмельем. Голова болела так, что, казалось, она скоро расколется пополам, а язык был словно покрыт слоем белой пыли. Головная боль и жгучая жажда являлись не главными следствиями похмелья. Основная проблема заключалась в полной апатии, которая заставляла его отключаться от мира. Он не помнил, как ушел из гостиницы вчера вечером, и не очень помнил шлюху, которая была с ним. Помнил только то, что это стоило ему трех крон. Он даже не хотел приходить сюда утром, однако он надеялся, что, возможно, ему принесут неоплаченный гонорар, но ничего подобного не случилось. Вместо этого пришел посыльный с запиской от мэра Томаса Пруэтта. Часом позже, не расставшись с похмельем, он уже имел нового клиента. Парень был французом. Ему было предъявлено обвинение в убийстве, совершенном им во время нахождения в увольнении из лагеря. Дело должен рассматривать военный трибунал в составе трех членов, назначенный на четверг, через три дня. Вручая ему конверт с подробностями дела, Пруэтт уверил Грэга в том, что его услуги будут оплачены. В конце концов, каждый человек заслуживал справедливого суда.

Махони прервал чтение, сдвинул очки на лоб и лег лицом на бумагу. Она пахла сухими цветами его матери. Он подумал о ней. Перед ним, словно это было вчера, предстала улыбка радости на ее морщинистом лице. Самый молодой юрист-выпускник в классе.

Он не рассказывал ей о движении, о крестовом походе против британцев, заставившем беспокойно биться сердца всех молодых ирландцев. Поэтому она была скорее шокирована, нежели убита горем, когда его арестовали. По крайней мере, так было вначале. Потом, когда его приговорили к высылке в Новый Южный Уэльс, она впала в такое отчаяние, которого ему никогда не забыть. Они вывели ее, рыдающую, из зала суда, и это был последний раз, когда он видел ее. Махони был в заключении уже три года, когда пришло письмо от дяди, в котором говорилось, что она умерла. Как написал дядя, «от разбитого сердца», пав еще одной жертвой общего дела. За могилой должны были ухаживать до его возвращения. Но он не вернулся. Даже после своего помилования. Возвращаться было не к кому и не к чему. Удивительно, как семь лет деградации разрушили больше его волю, чем тело. И он продолжал пить, играя в адвоката, чтобы было на что пить. Рядом с ним находилось несколько друзей, таких же безнадежных, как и он. Выпивая, они много говорили о том, как изменить будущее. А протрезвев поутру, начинали заниматься тем же самым, чтобы заработать денег, оплатить счета и купить еще виски.

Махони заставил себя сконцентрировать внимание на бумагах, полученных им от Пруэтта. Он понимал, почему ему дали это дело. Они посчитали, что оно безнадежное. Что с этим делом все уже решено. Они, по всей очевидности, уверовали в то, что мальчишка-канадец (он вовсе не был французом, но Пруэтт был либо слишком ленив, либо слишком туп, чтобы понять разницу) был обречен. Возможно, они были правы. Назначение его защитником только подтверждало это.

Он пойдет и навестит юношу сегодня. Пруэтт сказал, что к нему не было позволено пускать никого, кроме духовника и адвоката, конечно. Пруэтт посчитал, что сказанное им прозвучало очень смешно, и рассмеялся, показав свои пожелтевшие лошадиные зубы. На миг Махони вспомнился осел мясника в его деревне в графстве Клэр.

Было уже далеко за полдень, когда Махони закрыл папку. Он немного поразмышлял, подперев голову ладонями. Две минуты он что-то усердно писал почерком менее разборчивым, чем обычно, на клочке бумаги, добытым им из корзины для бумажных отходов. Затем положил папку в старую ободранную сумку и вышел с непокрытой головой на влажную жару, направившись к зданию суда и примыкавшему к нему приземистому корпусу тюрьмы.

* * *

В камере было все еще светло. Мартин сидел в самом темном углу, где было всего прохладней, и наблюдал за мухами, с жужжанием влетавшими и вылетавшим сквозь решетку в маленьком окне, до которого можно было достать рукой. Он не знал, какой сегодня был день. Ему было все равно. Ему казалось, что он пробыл здесь долгие месяцы, хотя он и понимал, что это было не так. Он проводил время либо в беспокойной дреме на тонком матраце, лежавшем прямо на каменном полу, либо занимаясь тем, чем он занимался сейчас. Обняв руками колени, он раскачивался туда-сюда сначала в страшном недоумении, но вот уже двое суток — в полном безразличии. Он рассказал им все, что от него хотели. Все, что он понял, так это только то, что они думали, будто он убил Мэри. Никто не приходил к нему. Никто, кроме отца Блейка. И тот, казалось, ничего не понимал в обвинениях, выдвинутых против него. Здесь было все не так, как в монреальской тюрьме. Там он был вместе с друзьями и, по крайней мере, понимал, за что его наказывали. К тому же тогда ему хотелось жить. Он улыбнулся про себя, вспомнив, как он боялся смерти. Теперь боль заглушила страх. Он, конечно, не скажет об этом бедному отцу Блейку, но было бы лучше, если он не приходил к нему вечером накануне последнего дня.

Его бедный друг проявлял к нему участие. Они вспоминали о хорошем времени, проведенном вместе, и о том, как все повторится вновь, когда его освободят. Отец Блейк сказал о том, как важна дружба, а потом обнял его и поведал, что у него есть несколько неприятных вестей и что лучше рассказать о них сейчас, поскольку им обоим хорошо известно, что правда лучше иллюзий. Человек, которого Мартин считал своим другом, господин Нейтч, не хотел больше иметь с ним никаких дел. Отец Блейк попытался объяснить, что господин Нейтч, будучи в расстроенных чувствах, не ведал, что говорил. Затем Мартин получил удар, боль от которого не могла исчезнуть. Отец Блейк видел Коллин в отеле «Герб Бата» в веселом расположении духа в компании темноволосого британского офицера. Отец Блейк сообщил ему об этом очень деликатно. Он знал о чувствах, которые Мартин испытывал к девушке. Она оказалась ненадежной, как и большинство подобных ей, и в этом смысле заслуживала больше сожаления, нежели осуждения. Отец Блейк, должно быть, угадал, как глубоко он расстроился, поскольку вскоре ушел. Мартин заплакал. Он плакал долго. Но сейчас его глаза были сухими. Но муки внутри стали еще сильнее. О Боже! Почему все так произошло?

Звук шагов по каменному полу сменило позвякивание ключей, а затем раздался лязг открывающейся железной двери. Мартин поднял голову и увидел человека с волосами песочного цвета, с которого все еще стекали капли дождя. Его нельзя было назвать ни молодым, ни старым. Цвет лица его говорил о том, что этот человек не любил бывать на солнце. Нижняя челюсть у него была выдвинута вперед, а усталость в глазах и заметное брюшко говорили о том, что пил он больше, чем ел. Он не подошел ближе, а стоял в стороне, как будто не знал, что ему делать. Мартин не помогал ему. Кто бы он ни был, этот человек не мог быть другом. Не в этом месте. Мартин снова стал раскачиваться, глядя в серую стену перед собой.

— Либо у вас нет друзей, либо никто не знает, что вы здесь. — Голос звучал сочно и музыкально, слова катились, сливаясь друг с другом. Такого языка Мартин еще не слышал. Он поднял голову.

— Я ожидал, что ваши товарищи из Лонгботтома хотя бы напишут вам письмо. Все ваши, я слышал, грамотны.

— Мне не разрешена переписка, — промямлил Мартин.

— Нет разрешена. Или, по крайней мере, меня в этом уверили.

— Кто вы? — безо всякого интереса спросил Мартин, все еще глядя в пол.

— Грэг Махони. Я ваш защитник. Ирландец, творящий чудеса. — Он рассмеялся, не ощущая веселости. — Мартин, не так ли? Вас зовут Мартин?

— Я не делал этого, если вы об этом. Мне не нужна защита. Я ничего плохого не совершил.

Махони уселся на пол рядом с Мартином.

— А тут ты, парень, и не прав. Я тебе очень даже нужен. Они обвиняют тебя в убийстве. И тебе понадобится вся помощь, которую ты сможешь получить. — Махони развел руки в стороны и улыбнулся по-мальчишечьи. — И это не будет стоить тебе ни пенса. Поэтому почему бы тебе не рассказать мне все по порядку. Кто была эта Мэри? Как ты с ней познакомился? Что произошло? Постарайся, Мартин. Хотя у нас и немного шансов. Это военный трибунал. — Махони произнес это с горечью в голосе. — И эти проклятые штуки имеют привычку идти своим чередом.

Сначала рассказ Мартина звучал неуклюже и он говорил только потому, что полагал, что от беседы ему станет легче. Он рассказал Махони все, что мог вспомнить о времени, проведенном с Мэри. Нет, ее звали Ламар, но он продолжал называть ее Мэри. Он рассказал ему о Лонгботтоме, Бэддли, отце Блейке, господине Нейтче и отеле «Герб Бата». Единственной, о ком он не рассказал, была Коллин. Он не мог заставить себя говорить о ней и отчего-то хотел держать мысли о ней при себе. От них было так больно.

Махони внимательно слушал, помечая и иногда перебивая вопросом. Когда Мартин закончил, Махони встал и потянул затекшие ноги.

— Хорошо, Мартин. Ты отлично говоришь по-английски. Мне сказали, что ты говоришь по-французски, и я думал, что нам будет трудно разговаривать. — Внезапно он перешел на серьезный тон и снова сел на пол, на этот раз ближе к Мартину, который снова принялся раскачиваться. — Теперь послушай меня. Я не знаю, почему они обвиняют тебя в убийстве. Двенадцать гражданских присяжных оправдали бы тебя в первый же день. Нет тела, зыбкое свидетельство. В гражданском суде это дело было бы фарсом. А военный трибунал — это совсем другое. Особенно как этот, состоящий из трех человек. Все может случиться. Все здесь совсем по-другому. Пропади я пропадом, но я не понимаю, почему они отошли от обычной процедуры в пользу военного трибунала. Они не делали этого долгие годы. Послушай, Мартин, я хочу быть с тобой откровенным. Я думаю, что они это делают по твою душу. Какая бы ни была причина. И это нехорошо. Все дело основано на показаниях свидетеля, который утверждает, что он видел, как ты убил девушку. Очевидно, что он знает тебя, а ты знаешь его. Ты не можешь подтвердить никаких своих действий в день, о котором идет речь. Ты был достаточно близко, чтобы мочь совершить убийство и вернуться к своей палатке раньше своего друга священника. — Махони отвлекся на секунду и посмотрел на свои ногти. — И все же, по сути, все сводится к тому, поверят ли они тебе или свидетелю.

— Александру Блэку, — пробормотал Мартин. Это было более утверждением, нежели вопросом.

Махони удивился:

— Бог ты мой, откуда ты знаешь? И что ты по этому поводу думаешь?

Мартин рассказал ему все, что он знал о Блэке. И о судне, и о случае на скачках. Он опять не упомянул Коллин, назвав происшедшее провокацией.

Когда Мартин закончил, Махони присвистнул сквозь зубы.

— Теперь совсем другое дело, дружок. Совсем другое дело. — Он снова поднялся с пола и на этот раз разгладил брюки и плащ. — Сейчас я уйду, Мартин. Мне нужно многое сделать. Я увижусь с тобой завтра. Пока отдохни. Все может сложиться не так плохо, как ты думаешь. Мы, возможно, сможем победить.

Мартин не ответил. Позвав охрану, Махони наклонился и потрепал Мартина по плечу. Минутой позже ночной охранник, большой и крепкий солдат с добродушным лицом, выпустил его на свежий воздух, пахнувший сыростью вечера. Дождь прекратился, и вверху появилось несколько звезд, где-то к западу снова запели цикады.

* * *

Махони ворочался в постели, сбив влажные простыни в комок. Дело было до абсурда простым, а потому полным риска. Все, что ему следовало сделать, так это развенчать свидетельство Блэка и найти очевидца с репутацией, который мог бы свидетельствовать в пользу Гойетта. Если он сможет сделать и то и другое, да к тому же произвести впечатление на трибунал, то у него действительно появился бы шанс. Если нет, то кто знает? Он знал случаи, когда людей вешали и по менее серьезным обвинениям. В два часа ночи он все еще не спал. Он подумал о выпивке, но что-то заставило его проигнорировать наполненную до половины бутылку, стоявшую в нескольких сантиметрах от изголовья. Когда он неожиданно заснул, ему приснился сон. Ему снилась мать. Они были в суде, и он защищал ее. Но он не знал, в чем ее обвиняли. Он говорил глупости и смеялся над судьей, который был аборигеном. Когда он проснулся, солнечный свет струился в открытое окно и половина утра уже прошла. Спустя час, небритый и с легким головокружением от голода, он стоял на пароме, шедшем в Сидней. Ему нужно было многое сделать, и всего два дня на это.

Отель «Герб Бата», 26 января 1841 года

Бернард простился с Эммануэлем Нейтчем и, сев на лошадь, направился в Сидней. Слава Богу, дождь прекратился и грязь уже почти высохла на солнце. Теперь ехать будет значительно легче. Он только закончил служить мессу в Лонгботтоме, и в его седельных сумках было три письма для Мартина Гойетта, которые он обещал доставить. Одно письмо было от этого абсурдного коротышки по имени Приор, другое — от здорового парня, похожего на крестьянина, а третье — от старого дурака, который говорил так, словно мнил себя каким-то особенным. Что за ерунда! Он уничтожит эти патетические жесты преданности, понаблюдает, как они будут гореть, сразу же по приезду в Сидней. Да! Он очень удачно заехал к Нейтчу, не говоря уже о том, что ему подали прекрасную еду и вино. О таком только можно было мечтать. Тем не менее Бернард был немного удивлен тем, сколько сил он затратил, чтобы убедить Нейтча, что Мартин украл его деньги. Оказалось, Нейтчу в действительности нравился Гойетт, что доказывало, насколько прилипчивым был этот француз. Ну, в конце концов ему это удалось, и теперь Нейтч разделял его ненависть к этому вероломному мерзавцу. По дороге у Бернарда заболела голова, и он хмурил брови, вспомнив, что больше всего трудностей ему доставила девка. И не то чтобы он не ожидал такого от подобной дряни. Она хотела посетить француза в тюрьме, несмотря на то что он уверил Нейтча отговорить ее. Что он наплел Нейтчу? Будто это только поспособствует тому, что на доброе имя его отеля падет тень. И Нейтч попросил ее не ходить туда, нагрузив работой сверх обычного так, что у нее все равно не хватило бы времени. Бернард Блейк забрал и ее письма, сказав Нейтчу, чтобы тот передал ей, что он сможет доставить их быстрее, чем печально известная своей медлительностью обычная почта. И она доверила их ему. (Он подотрется ими потом.) Но эта дрянь упрямо продолжала стоять на своем, угрожая поехать в Парраматту к своему любовнику. Ее нужно остановить. Гойетт должен поверить, что он находится в полной изоляции. И когда это случится, будет намного легче сломить его волю, способность рационально мыслить. Ведь только представить: идиот умрет, думая, что он жертва, восторженный в своей жертвенности и за дело Бернарда Блейка. Это было так прекрасно, так оправдано. Свинья, в счастье умирающая за него. Первая из многих. Но возвращаясь к этой девке. Да, остановить ее будет нетрудно. Возможно, он снова воспользуется услугой Блэка. Все зависит от того, как тот поведет себя перед трибуналом. Он постарается. У него крысиные глаза и манеры под стать. Все, что от Блэка требовалось, так это держаться сценария, переданного ему.

* * *

Епископ Полдинг вызвал своего секретаря сразу же, как услышал о его прибытии из Лонгботтома. Он не был уверен в том, что французы-патриоты нуждались именно в отце Блейке, в чем его секретарь пытался убедить его, но все же это было незначительной платой за более высокий уровень взаимодействия со стороны этого легко поддававшегося переменам настроения доминиканца. Но так было какое-то время назад, когда Полдинг верил, что ему нужно было выиграть войну между двумя волями. Теперь епископ не был уверен в том, что существовала война, в которой нужно было побеждать. Доминиканец ушел в себя. Его тело таяло на глазах, а красивые черты лица вытянулись, делая его голову похожей на череп с горящими глазницами. Глаза, всегда такие глубокие, отражали теперь внутреннюю тревогу. Полдинг уже решил отослать доминиканца назад в Рим еще до зимы. А до этого он собирался снизить ему рабочую нагрузку и постоянно наблюдать за ним. Епископу стало грустно, когда он увидел изможденную, ссутулившуюся фигуру, вошедшую в комнату. Черные глаза моргали по-совиному, будто плохо видели. Такие большие способности, столь много мог бы дать — и не способен ни на что. Может быть, это ухудшение, ставшее заметным в последнее время, связано с этим канадским парнем, с которым Бернард так подружился в последнее время. Предстанет перед военным трибуналом за убийство! Это деяние совершено во время увольнения из лагеря, он сам уговаривал Гиппса предоставить ему это право по просьбе Бернарда Блейка. Ошибка. Сейчас он сожалел о проявленном им великодушии, возможно, так же глубоко, как и сам Гиппс, поскольку он потратил так много доброжелательности, запасы которой небезграничны. Когда он поднялся, чтобы приветствовать доминиканца, Полдинг подумал о том, какие чувства испытывал сейчас молодой человек с дикими глазами и серым лицом по отношению к своему протеже, томившемуся в тюрьме в ожидании того, что только Богу известно.

* * *

— Ах, Бернард, вы вернулись. Надеюсь, поездка была плодотворной. — Полдинг пожал Бернарду руку, заметив, какой холодной и слабой в рукопожатии она была. — Я верю, что все прошло хорошо. Не будет ли у нас неприятностей с отношением патриотов к аресту их соотечественника, вашего друга? Вы рассеяли их беспокойство, не так ли? Последнее, чего нам хочется, так это проблем с политическими заключенными. Особенно сейчас, когда вся система дышит на ладан.

— Не будет никаких беспокойств, ваша светлость.

«Он говорит так, словно далеко отсюда», — подумал Полдинг.

— На самом деле заключенные так же недоброжелательно относятся к Гойетту, как, кажется, и все остальные. Они боятся, что он сведет на нет их шансы на помилование. — Он умышленно не упомянул о непоколебимой поддержке со стороны Приора, Рошона, Хуота и других.

— Хорошо, — удовлетворенно сказал Полдинг. — Еще один вопрос, Бернард. Вам не случалось встречаться с человеком по имени Грэг Махони? Он был здесь и уехал в Лонгботтом и в отель к Нейтчу, чтобы найти вас. Вы могли встретиться по пути.

— Нет, — настороженно ответил Бернард. — А чем он занимается?

— Он адвокат заключенного Гойетта. Сказал, что хочет поговорить с вами. Возможно, думает, что вы можете знать нечто такое, что поможет делу.

Бернард саркастически рассмеялся.

— Помочь его делу? Оно уже проиграно. Он может отыскать меня, если хочет.

Разговор внезапно прервался. Бернард, не извиняясь, быстрым шагом покинул комнату, будто его начальника там и не было. И не то чтобы Полдинга это задело. Этот человек непостижим, а под его высокомерностью скрывалось далеко не благополучное состояние. Было похоже, будто он крадется по краю пропасти. Последняя его фраза доказывала, что он находился в замешательстве. Учитывая его просьбу, в результате которой Гойетт получил свободу, Полдинг вряд ли мог ожидать от него такого высказывания. Никакого сожаления, досады или разочарования. Один только гнев. Нет, даже более — ярость. Ну, уже недолго, скоро он уедет. Но пока за ним нужен глаз. Какой-нибудь толчок и… Полдинг покачал головой, отбрасывая эту мысль.

27 января 1841 года

Паром медленно пыхтел вниз по реке к Сиднею. Грэг Махони нервно курил. Остался по крайней мере еще час. А что, если священник не там? Он ничего не нашел. Трибунал начинался уже на следующий день. Махони почти паниковал. Его поездка в Лонгботтом и посещение отеля «Герб Бата» закончились неудачей. Комендант Бэддли был не просто при смерти, он был в состоянии полного безумия. Никаких шансов получить добропорядочного свидетеля не осталось. Половина патриотов не любила Гойетта. Они называли его предателем и трусом, заслуживающим самого плохого. Но нельзя было сказать, что у Гойетта совсем не сохранилось друзей среди его соотечественников. Некоторые из них готовы были поклясться, что при его мягком характере Мартин был неспособен на преступление, в котором его обвиняли. Они собирались свидетельствовать в его пользу, если это будет возможно. Но это невозможно, потому что они политические заключенные и все такое. А если бы и было возможно, то обвинитель выстроил бы в ряд столько же, если не больше, ссыльных, которые заявили бы совершенно противоположное.

Он надеялся добиться большего от хозяина гостиницы, Эммануэля Нейтча, который, по слухам, был честным и надежным человеком. Помимо всего прочего, именно он выразил готовность взять Гойетта на работу, чтобы обеспечить ему увольнительную. Тем не менее, к удивлению Махони, Нейтч не выказал никакого дружелюбия. Он сказал, что его предали, что Гойетт оказался неблагодарным вором, который использовал дружеское отношение и доброту своего хозяина, чтобы лишить последнего значительной суммы денег. (Махони сделал пометку в уме не спрашивать Гойетта о том, что Нейтч сказал о нем.) Говоря об обвинении против Гойетта, Нейтч сменил тон на более доверительный, хотя и сдержанный. Да, он был очень удивлен, узнав, что юноша оказался способен на такой дурной поступок. Но, он поводил длинным костлявым пальцем перед лицом Махони, определенно не будет говорить об этом при даче свидетельских показаний. Махони понял это и не продолжал дальше развивать этот вопрос. Он мог рассердить Нейтча, а ему безусловно не нужен был враждебно настроенный свидетель обвинения. Оставался только священник. Когда паром миновал остров Какаду и подошел к Сиднейской гавани, Махони начал просматривать свои заметки, сделанные в камере Гойетта, помеченные заголовком «Священник».

* * *

Бернард Блейк заканчивал последнее письмо из двух, когда услышал стук в дверь. Он знал, кто стоит за дверью, прежде чем открыл ее. Он не был удивлен тем, что увидел. Ничего не представлявший собой человек с редкими волосами, большим носом и отвислым брюшком. Хотя открытый взгляд серых глаз был проницательным. Бернард решил быть настороже.

— Да, могу ли я чем-нибудь помочь?

— Отец Блейк? Мне нужен отец Блейк. Он здесь?

— Вы видите его перед собой. Я отец Блейк. Чем могу быть полезен?

Махони протянул руку.

— Я Грэг Махони. Из Парраматты. — Он кивнул внутрь помещения. — Я могу зайти?

Бернард проводил Махони в небольшую комнату, служившую ему кабинетом, и показал на кресло, стоявшее напротив окна. Махони сел и, пока Бернард устраивался на своем месте, открыл сумку и начал раскладывать бумаги у себя на коленях.

— Я адвокат, святой отец. Меня назначили защищать вашего друга.

— Бедный Мартин. Конечно. — Бернард старался говорить сочувствующим тоном. — Я постараюсь помочь вам как смогу. Как все грустно. Мы были такими хорошими друзьями. Не могу понять…

Махони все еще возился в своей сумке.

— Он говорит, что не совершал этого. Вы верите ему, святой отец?

— А вы?

Его тон раздражал, но одновременно и удивлял Махони. Казалось, что священник играет словами. Впервые он встретился с ним взглядом. Глаза священника в упор смотрели на него, и в них трудно было заглянуть. Махони старался говорить мягко, словно ничего не замечая:

— Дело не в том, во что я верю, святой отец. Дело в том, что я обязан сделать, чтобы защитить его. И меня, конечно, интересуют мысли и мнения его друзей. Отсюда и вопрос. — Он пожал плечами.

Бернард нахмурил брови так, будто серьезно задумался.

— Я пытался говорить с ним об этом, когда посещал его. Он был очень расстроен. Я мало что узнал. Я пытался помочь ему насколько мог.

— Ну, вы можете определенно помочь ему сейчас. Позвольте мне быть с вами откровенным, святой отец. Ваш друг предстанет перед судом военного трибунала, состоящего из трех человек, а не перед судом присяжных, как обычно делается в этой стране, и это нехорошо. Наша основная надежда — добропорядочный свидетель.

В голову Бернарда вернулась боль. Он изо всех сил старался, чтобы его голос не сорвался.

— Но, насколько мне известно, у военных есть свидетель. Надежный свидетель, как я слышал. Разве это уже не делает положение бедного Мартина достаточно непростым?

— Но, святой отец, тела-то нет. Слова одного человека против слов другого. При добросовестном отношении любой порядочный суд присяжных закрыл бы это дело. Я думаю, что и трибунал поступит так же, если будет доказано, что свидетель ненадежен или пристрастен. И я намереваюсь это доказать. Но я нуждаюсь в добропорядочном свидетеле, чтобы отвести любое сомнение, которое может возникнуть у трибунала.

Бернард прищурил глаза. Он говорил осторожно, и Махони впервые обнаружил в его голосе настоящее чувство.

— Вы хотите, чтобы я засвидетельствовал добропорядочность Мартина. Это так?

— Да, — быстро ответил Махони. — Хороший юноша. Возможно, он совершил политическую ошибку, но, по-вашему, не способен на убийство. Этого было бы достаточно.

Наступила длинная пауза. Махони ждал, когда заговорит священник. Он производил странное впечатление. Его спокойствие казалось наигранным. Бернард посмотрел на свои руки и наконец заговорил:

— Могу ли я говорить с вами искренне, господин Махони? Совершенно искренне…

— Конечно, святой отец, — ответил Махони.

— Я не могу свидетельствовать. Я не буду.

— Почему?

— Вы спросили, верю ли я. Теперь я вам скажу, господин Махони. Я верю, что он виновен. По ночам я молюсь за его спасение. За молчание, которое я соблюдаю. Перед Господом небесным я не могу даже под страхом геенны огненной поступить по-другому.

— То есть вы уверены, что он виновен?

Бернард тихо и печально улыбнулся.

— Есть вещи, о которых я могу сказать. А есть такое, о чем я говорить не могу. В тот день, о котором идет речь, когда мы были в горах к юго-западу от Парраматты, я поручил Мартину сделать кое-какие зарисовки, пока навещал умирающего человека. Мартин великолепный, старательный работник. Но когда я вернулся на следующее утро, ему нечего было мне показать, господин Махони. Накануне мы говорили с ним об этой девушке, он поведал мне о своем беспокойстве по поводу своего поведения по отношению к ней. Он совершил насилие, причину которого не мог понять. Я могу сказать вам только это, господин Махони. — Бернард беспомощно развел руками. — Все остальное — между Мартином и мной. Вы понимаете?

Махони неожиданно почувствовал себя усталым. Он ожидал услышать вовсе не это. Он выдавил из себя:

— Спасибо, святой отец. Вы мне очень помогли. Могу ли я обратиться к вам во время процесса, если понадобится?

Священник неожиданно стал заботливым.

— Да, господин Махони. Я духовник Мартина, и он будет нуждаться во мне в этот час страданий. — Он наклонился ближе к Махони. — Я прошу вас сохранить нашу сегодняшнюю беседу в тайне.

Махони понял, что он хотел этим сказать.

— Да, святой отец. Нет никакой необходимости. Но если он спросит, то тогда что?

— Что-нибудь придумайте. Скажите ему, что трибунал настроен откровенно антикатолически — что, вероятно, соответствует истине — и что я своим свидетельствованием более наврежу делу, чем буду полезным.

Махони кивнул и поднялся, чтобы уйти.

— Это начинается завтра. С тем, что у нас имеется, дело закончится очень быстро. Возможно, не более двух дней.

Бернард проводил Махони до двери и открыл ее.

— Я уверен, что вы сделаете все возможное, господин Махони. Теперь все в руках Господа. Я буду молиться за вас двоих.

* * *

На обратном пути к парому Махони размышлял о священнике. Что-то в нем было такое. Его поза, его слова. Гордыня? Высокомерие? Нет! Больше похоже на насмешку. Махони вспомнил священников графства Клэр. В них чувствовалось доброе намерение сделать все от них зависящее, чтобы поддержать надежду в этой несчастной стране.

Над головой закричали чайки, и он почувствовал запах моря.

Насмешка и что-то еще, что заставляло его пугаться. Оболочка человека с углями вместо глаз. Безжалостность взгляда. Он не был уверен, конечно, но жизнь в заключении научила Махони доверять своим инстинктам.

Он споткнулся об упавшего на землю пьяного, обругал его. Но тот даже не пошевелился. Вода впереди отливала синевой под лучами полуденного солнца, и было видно, как началась посадка на борт парома. Он побежал.

Может быть, это и к лучшему, что священник отказался свидетельствовать. И тут Махони ощутил, что он боится насмешливого отца Блейка. Он совсем не боялся Мартина. А ведь его только что уверили в том, что Мартин — убийца.

Здание суда, Парраматта, 28 января 1841 года

Утром, когда должен был начаться суд над Мартином Гойеттом, пустая скамья присяжных выглядела странно, будто не на своем месте. Кресло судьи было занято военным. Майор Джеймс Коулинг, ветеран, двадцать лет отдавший службе армии ее величества, участвовавший в кампаниях в Египте и Испании, а теперь занимавший должность заместителя командира Двадцать восьмого пехотного полка, дислоцированного в Парраматте, надел очки на нос и изучал аккуратную стопку бумаг, положенных перед ним. Руководить процедурой входило в обязанность Коулинга, как председателя трибунала. Высокий человек с добрым стареющим лицом, Коулинг участвовал во многих трибуналах, и больших и малых, и он воспринимал их как неизбежную часть обязанностей старшего офицера. Он даже получал удовольствие от приобретенного там опыта. И если бы законодательная практика не предусматривала столько же банальностей, сколько она предусматривала величия ума, то он, вероятно, стал бы юристом. Но это означало бы, что он должен перестать быть солдатом. Уж лучше так, как сейчас, когда заседание в трибунале давало ему возможность насладиться преимуществами обоих миров.

За Коулингом справа стоял большой полированный дубовый стол с двумя богато украшенными резьбой креслами, на которых сидели два других члена трибунала. Капитан Дункан Уэйр, также носивший красно-желтую окантовку и петлицы Двадцать восьмого полка, располагался ближе к своему начальнику, но в отличие от него ничего не читал. Его худое лицо не выдавало никаких эмоций, когда он осматривал всех вокруг. Его взгляд чаще всего останавливался на заключенном, одетом в наручники, который шептался со своим адвокатом, сидя за менее впечатляющим столом в пяти метрах справа от него. Узкие глаза Уэйра очень напоминали блестящие щелки, сегодня обычное для них обиженное выражение сменилось непревзойденной радостью, которая приходит только от обретения чего-то страстно желаемого. Дункан Уэйр был счастлив. Он собирался насладиться этим. Наконец-то месть будет совершена, будет отмерено воздаяние за тот ужасный день в 1837 году, когда эти ублюдки забили его брата, втоптав его останки в грязь и снег за околицей мятежной французской деревни в Нижней Канаде. Лейтенант Джок Уэйр, энергичный весельчак, любимец всего Тридцать второго полка, двадцати девяти лет, был зарублен, исколот штыками, обезображен и разорван на части кучкой гражданских дикарей. Он погиб с честью, его кровь была пролита на землю предателей. Он был послан с депешей без формы, без красного пояса, без сабли. Рассказывали, что Джок превратился в кровавое месиво. После того как последний из ублюдков проткнул его мертвое тело саблей, он высоко поднял свое окровавленное оружие, торжествуя победу. Мерзкий убийца. А «Радикальный Джек» Дарем всех их отпустил. Сослал на Бермудские острова. Ну не смешно ли! Неудивительно, что французские придурки попытались сделать то же самое в 1838 году. Уэйр чувствовал тепло внутри. Он с трудом дожидался начала. Никто, конечно, не знал об этом. Разумеется, стыдно, что он не поделился этим со своими товарищами по полку. А теперь судьба улыбалась ему. В конце концов справедливость восторжествует.

Внешность третьего члена трибунала заставила Гойетта что-то срочно сообщить шепотом своему адвокату. И теперь на лице Грэга Махони появилось выражение нерешительности. У Мартина замерло сердце, когда он увидел заседателя. Это было как знамение, предупреждавшее о том, что он проиграл. Розовое мягкое лицо, обрюзгшее тело, а хуже всего — злые, близко посаженные глаза, которые следили за ним через комнату. Пол Ниблетт. Его жизнь еще раз оказалась в руках Пола Ниблетта, с важным видом расхаживавшего сейчас по гладкому паркету; почетная красно-синяя форма полка ее величества, как всегда, сидела на нем отвратительно. Как будто только вчера он слышал оскорбления от капитана, ощущал болезненные удары его ботинка в живот на качавшейся палубе. Испуг, должно быть, отразился на его лице, потому что Махони спросил его, в чем дело. Мартин объяснил ему все как мог короче и без особого желания. Махони выслушал и теперь слегка постукивал пером по столу. Может быть, он осознал то, что было известно Мартину Гойетту как факт. Мартин будет приговорен в этом зале. В этом не было сомнения.

Мартин оказался прав. На Махони нашло откровение. Было очевидно, что никто не знал об избиениях на борту судна. Махони мог опротестовать назначение, но только на законных основаниях, которые отсутствовали, поскольку не было никакого подтверждения антипатии, которую испытывал Ниблетт к Мартину. Он взвесил имевшиеся у него варианты, даже вскочил, чтобы подойти к Коулингу, но потом снова сел. Интуиция подсказывала ему, что ничего хорошего из этого выйти не может. Это просто не следовало делать при такой вероятности неудачи.

Единственными людьми в зале, помимо военных клерков, были два обвинителя: майор Фредерик Эндрюс и капитан Питер Гиблинг, оба из Двадцать восьмого полка, а также солдаты охраны с оружием, стоявшие по стойке смирно у обоих входов. Ровно в десять часов майор Джеймс Коулинг открыл заседание. Эндрюс зачитал детали обвинения, выдвигавшегося английской короной против заключенного, в котором подробно было объяснено, что, несмотря на факт отсутствия тела, вина Мартина Гойетта определялась наличием разумного сомнения, сомнения, которого попросту не существовало в этой конкретной инстанции.

Затем Эндрюс попросил своего напарника выйти вперед, призвав трибунал проявить терпение и выслушать подоплеку, из которой, без сомнения, следует понимание той полной насилия среды, из которой вышел обвиняемый. Потом в течение полутора часов Гиблинг подробно описывал события 1838 года, включая суды и приведенные в исполнение смертные приговоры. Первую часть выступления Гиблинга Ниблетт слушал внимательно, моргая и кивая в знак согласия, но потом начал зевать и ковырять в носу. Коулинг слушал Гиблинга с интересом, а на лице Уэйра не было никаких эмоций.

Был почти полдень, когда к трибуналу обратился Махони. Он выразил существовавшее у него разумное сомнение, а также свои огорчения тем, что юридическая система колонии позволяла событиям развиваться подобным образом. Что же до комментариев Гиблинга о восстании, то Махони опустил их в своем выступлении, но отметил очевидную лотерею возможности оправдательного решения. Из всего того, что он прочел, обвинение основывалось более на намерении лидеров, чем на индивидуальном поведении, заслуживающем наказания. Он стоял недостаточно близко к Уэйру, чтобы услышать, как тот резко вздохнул, или иметь возможность увидеть открытую враждебность в его глазах.

* * *

Первым свидетелем выступила матрона Нэнси Эдвардс. Она подробным образом рассказала, как Мартин прибыл в приют и сообщил ей, что посетитель, которого она ждала, заболел и не смог приехать. Она сообщила о том, что видела из окна, ответив положительно на вопрос Эндрюса о том, была ли туземная девушка испугана появлением подзащитного.

Махони задал четыре вопроса. Гнался ли подзащитный за девушкой, когда та побежала к воде? Матрона Эдвардс отрицательно покачала головой:

— Нет, он этого не делал.

— Тогда что же он сделал? — спросил Махони.

— Он побежал в другую сторону. По направлению к своей лошади, я полагаю.

На вопрос, могла ли она сказать, был ли подзащитный взбешен, удивлен или потрясен, матрона ответила, что не знает. Она в действительности и не разглядывала так подробно. Все было для нее таким шоком. Бедная Мэри! Нэнси Эдвардс удивилась, когда Махони спросил ее о цвете глаз девушки. Это были самые странные глаза из всех глаз, которые ей приходилось видеть. Светло-коричневые с желтизной внутри них, казалось, что они смотрели сквозь вас. Но она не считала ее сумасшедшей.

Следующим Эндрюс вызвал доктора Армитаджа, чтобы тот высказал свое мнение о психическом состоянии девушки. Армитадж назвал ее девочкой-простушкой. Эндрюс поинтересовался, была ли она привлекательной. Армитадж подумал и ответил, что возможно, но в своем диком языческом смысле. Она расхаживала полунагой и была похожа на некоторых, подобных ей, поэтому ее поведение могло быть воспринято как распущенная игривость, если трибунал понимает то, что он имеет в виду.

Махони отказался от перекрестного допроса.

* * *

После обеда Эндрюс вызвал Александра Блэка. Мартин наблюдал за тем, как его старый мучитель давал клятву и усаживался на месте для дачи свидетельских показаний, расправив, по всей видимости, совершенно новый костюм. На мгновение их взгляды встретились, после чего Блэк стал смотреть прямо в лицо Эндрюса. Он выглядел развязно уверенным в себе.

Его опрашивал Эндрюс. Блэк рассказал, что он, как обычно, прогуливался после работы, когда он заметил что-то синее за рекой. Потом он рассмотрел их. Подзащитный боролся с женщиной. Он спрятался за деревом и стал наблюдать. Это была туземная женщина, он встречал ее и раньше во время прогулок. Мужчину он узнал сразу по деформированной губе. Это был опасный мятежник, которого он сопровождал из Канады и который инициировал мятеж на борту судна. В ужасе он увидел, как подзащитный нанес девушке несколько ударов по голове тяжелым камнем. Она упала на землю и не двигалась. Затем подзащитный затащил ее в лодку, на которой поплыл вниз по течению от того места, где прятался Блэк, и уплыл не так далеко, чтобы он не смог видеть, как подзащитный бросил тело в воду. Он был очень испуган. Он знал, что Мартин Гойетт — опасный и сильный человек. Если бы он вмешался, то его постигла бы та же судьба, что и туземную женщину. Поэтому он дождался, пока Гойетт ушел. Остальное все знают.

Затем Эндрюс спросил Блэка, понятна ли ему вся серьезность того, что он сказал. Понятно ли ему, что от правдивости его слов зависит будущее и даже жизнь человека. Он подчеркнул, что здесь не могло быть места для ошибки или сомнения. Уверен ли Блэк в том, что он видел, и если так, то действительно ли совершивший преступление определяется им как подзащитный Мартин Гойетт? Блэк кивнул, прежде чем повторил с ноткой самооправдания для Махони, что уверен и клянется всеми, кто на небесах, что неприятные события происходили именно так, как он сказал. Эндрюс поблагодарил Блэка за содействие и передал свидетеля Грэгу Махони.

Махони медленно встал и подошел к Блэку, смотревшему на него с безразличием, будто случайно, как бы от нечего делать. Блеск пота на лбу и скрытое напряжение говорили Махони, что свидетель был не так расслаблен, как пытался показать. Махони решил выбрать конфронтационную позицию. Он приблизил свое лицо к Блэку настолько, насколько это было возможным, на дух почувствовав, как тот взмок. Его голос был громче обычного и звучал вызывающе:

— Очень хороший костюм, господин Блэк. В самом деле очень хороший. Скажите мне, господин Блэк, где вы работаете?

— В Галантерейных товарах Грирсона. Я старший приказчик.

У Махони брови поползли вверх.

— Неужели? Но господин Грирсон уверил меня, что вы ушли от него. Он сказал, что это случилось еще в прошлую пятницу.

— Да, правда. Я запамятовал, — со слабой улыбкой сказал Блэк.

— И вы собираетесь вернуться к себе на родину. Вы купили билет на «Эмму Евгению»? Насколько я понимаю, на этой неделе. — Махони сделал вид, что копается в своих бумагах. — Время отправления — через две недели после сегодняшнего дня. Это правда?

— Да.

— Как кстати и как неожиданно. Господин Грирсон был очень удивлен, когда я сказал ему об этом. Он и не думал, что у вас так много денег. Он ошибался, не так ли?

Лицо Махони снова оказалось рядом с лицом Блэка.

— Эти события, о которых вы свидетельствовали, господин Блэк. Они произошли во вторник, двенадцатого января. После полудня, насколько я понимаю?

Блэк на мгновение нахмурил брови.

— Да, думаю, что так. Дайте вспомнить.

— Не утруждайте себя, господин Блэк. Это было двенадцатого числа. Это в вашем заявлении.

— Да, двенадцатого. Это был прекрасный полдень. Я припоминаю сейчас. Во вторник.

— Но вы не докладывали о происшедшем до пятнадцатого. Вы сделали это три дня спустя. Вы стали свидетелем убийства во вторник, а оповестили об этом полицию только тремя днями позже. Я нахожу это довольно странным, господин Блэк. Могли бы вы рассказать трибуналу, почему так произошло?

Блэк сглотнул слюну.

— Я собирался сделать это, когда найдут тело и будут нуждаться в информации. И… — его глаза остановились на Мартине, прежде чем посмотреть на Махони, — я боялся. Я думал, полиция не поверит мне, а Мартин Гойетт узнает об этом и сведет со мной счеты. Он опасный человек.

— Итак, вы ждали. Я понимаю. Что же заставило вас изменить свое мнение, господин Блэк? Каким образом вы вновь обрели смелость и в вас заговорила совесть?

— Полегче, господин Махони. Судят не свидетеля. Осторожнее с замечаниями, — сказал Коулинг с легким укором.

— Несмотря на то что я слышал, что тело еще не нашли, я был свидетелем убийства, сэр. И я должен был сообщить об этом. Это мой долг.

— Тремя днями позднее?

— Да, — дерзко ответил Блэк.

— Господин Блэк, в ваших свидетельских показаниях вы сообщили, что встречали девушку и раньше во время своих прогулок в буше. Она когда-нибудь разговаривала с вами?

— Нет, никогда. Вы знаете, она была слабоумной.

— Вы видели ее с далекого расстояния или вблизи?

— Вблизи. Достаточно близко, чтобы понять, что это была та же самая девушка, убийство которой я видел. Я видел ее во время своих прогулок. Она ловила рыбу, или собирала ягоды, или просто бродила. Я видел ее три или четыре раза.

Махони якобы озабоченно почесал голову.

— Странно. Я никогда не слышал об аборигенах, которые позволяли бы видеть себя в буше тогда, когда им этого не хотелось. Эта девушка, должно быть, исключение. И все же, если вы видели ее вблизи, то вы должны были рассмотреть ее. Расскажите тогда трибуналу, каков был цвет ее глаз?

— Ее глаз? Откуда мне знать. Полагаю, что карий.

— Темно-карий, как и у вас?

— Да.

Махони посмотрел на членов трибунала без всякого комментария. Вместо этого он продолжил:

— Когда вы видели ее, не заметили ли вы чего-нибудь странного или необычного в ней? Что-нибудь, что вам особенно бросилось в глаза?

— Нет. Только то, что она обычно была полунагой.

— Птица, господин Блэк. Ворон. Что вы можете сказать о вороне?

— Я не понимаю. — Было очевидно, что Блэк чувствовал себя смущенным.

— Насколько я понимаю, у нее была ручная птица, никогда не покидавшая ее плеча. Вы сказали, что не видели ее.

Блэк понял свою ошибку.

— Да, да. Теперь припоминаю. У нее была птица.

Пришлось вмешаться Коулингу:

— Вы находитесь под клятвой, господин Блэк. Пожалуйста, помните об этом.

— Эта птица, — продолжил Махони, — вы заметили ее, когда видели, что на девушку напали?

«Мерзавец пытается поймать меня в ловушку. Держи себя в руках, — про себя подумал Блэк. — Если я скажу „да“, а он фактически знает, что птица мертва, то я могу попасть в беду. Но если я скажу „нет“, а птица может быть где-нибудь…» — Он невозмутимым взглядом окинул Махони.

— Я не видел никакой птицы. Я видел только то, о чем написал.

— Еще два вопроса, господин Блэк. По словам подзащитного, именно вы участвовали в церемонии пересечения экватора на борту «Буффало».

— Да.

— И во время этой церемонии, как уверяет подзащитный, вы жестоко обошлись с ним. Превысив то, что обычно допускается в подобной ситуации.

— Это ложь. Не было никаких превышений.

— Вы ведь недолюбливаете подзащитного, не так ли, господин Блэк?

Блэк пожал плечами:

— Мне не нравятся бунтовщики. Хотя кто такой Гойетт для меня?!

— И, несмотря на это, менее месяца назад на скачках в Хоумбуше между вами произошла стычка? — спросил Махони так, будто щелкнул хлыстом.

Блэк нервно сглотнул слюну и потянулся за платком.

— Он преувеличивает. Мы просто поговорили, вот и все. Он был пьян и лез на рожон. Я проигнорировал его.

— Он говорит совсем другое, господин Блэк. И без сомнения, может быть найден свидетель, который подтвердит это.

Блэк безразлично пожал плечами.

Махони насмешливо посмотрел на Блэка, прежде чем повернулся к Коулингу.

— Господин председатель, у меня больше нет вопросов.

Когда его провожали из зала, Блэк с трудом сохранял равновесие. Ноги отказывались слушаться его.

* * *

Когда часы пробили три, Коулинг объявил перерыв в заседании трибунала до десяти часов утра. Махони проводил Мартина до камеры.

— Все прошло лучше, чем я ожидал, — сказал Махони. — Негодяй лжет. Почему, я не знаю, но он лжет. И, кроме того, я думаю, что мы посеяли достаточно сомнения. Этого хватило бы для присяжных, чтобы начать сомневаться в обвинении. — Он потер руки. — Я чувствовал бы себя по-настоящему счастливым, если бы это был суд присяжных. Но эти проклятые трибуналы-тройки. Коулинг — порядочный человек. Он понимает, что здесь происходит. Но двое других. Я ничего не знаю об Уэйре. Он здесь недавно. Из моих источников известно, что он человек необщительный, все держит при себе. Как таких поймешь? И этот Ниблетт, если он хоть отчасти такой, как ты рассказываешь, то мы, не успев еще и начать, уже обрели врага. — Махони встал и принялся ходить по камере. — Мы не можем рассчитывать на то, что сделали сегодня с Блэком. У меня такое чувство, что Эндрюс что-то держит для нас про запас. Он — хитрый дьявол. Нам нужно придумать что-то другое.

— Что? — спросил Мартин, чувствуя, как его настроение снова падает.

На какое-то время, слушая, как Махони в зале суда уличал Блэка во лжи, Мартин позволил себе роскошь зародить внутри себя надежду, и у него появился сопутствовавший ей подлинный оптимизм. Если его оправдают, то он пойдет к Коллин и сам спросит у нее обо всем. Отец Блейк, возможно, что-то не так понял. Могут быть всякие причины. Но сейчас Махони говорит ему, что, несмотря на то что свидетельские показания Блэка были ослаблены, он еще очень далек от того, чтобы выбраться из этой заварухи.

— Вы нанесли Блэку удар дикой силы. Разве этого недостаточно? Разве можно еще что-нибудь сделать?

— Думаю, что можно, — ответил Махони, снова садясь на свое место. — Скажи мне, только честно. Мне нужно знать наверняка.

Мартин кивнул.

— Ты убил девушку? Пожалуйста, Мартин. Мне обязательно нужно знать. От правдивости твоего ответа может зависеть то, будешь ты на свободе или нет.

— Нет, все случилось точно так, как я рассказывал. В своих словах я опустил только одну вещь о себе, и это не имеет никакого отношения к обвинениям против меня.

Махони посмотрел на него с любопытством, но ничего не сказал.

— Именно это я и ожидал услышать. Ты знаешь, Мартин, я никогда по-настоящему не верил, что ты виновен. Даже после того, как… — Он задержал дыхание и посмотрел на Мартина. К счастью, он снова раскачивался, глядя в пол. — В тебе есть что-то такое. Это в твоих глазах, во всей твоей манере вести себя. Честность просто струится из тебя.

«Вы неправы», — думал Мартин, вспоминая Брауна, Бейкерс-филд, трибуналы, «Буффало».

Махони продолжал:

— Я собираюсь поставить тебя завтра на место для дачи свидетельских показаний. Просто расскажешь все, как было. Я буду великодушен. На тебя будет нападать Эндрюс. Но с тобой все будет в порядке. Просто говори правду. Об одном предупреждаю. Ничего не говори о Ниблетте. Мы не можем рисковать.

— И вы думаете…

— Я думаю, трибунал поймет. Я уверен, что Коулинг наверняка поймет. Ключевая фигура — Уэйр. Хотелось бы больше узнать о нем. Если он хоть немного похож на Коулинга, то все может сложиться в нашу пользу. Мы ничего не теряем оттого, что ты будешь свидетельствовать сам за себя, но мы можем этим многого добиться.

Его судьба была в его собственных руках. Так еще никогда не было. Он может выйти к ним с честными словами. Пусть Мартин Гойетт сам расскажет о себе. Он должен сделать это ради Коллин.

— Я сделаю все, что вы считаете нужным, господин Махони.

Махони похлопал его по плечу.

— Хорошо, мой мальчик. Теперь отдохни немного. А я должен кое-что сделать до завтрашнего утра. Помни, на месте свидетеля ты должен быть самим собой.

Взмах рукой. Свисток охране. Затихающие шаги. И Мартин снова остался наедине со своими мыслями. Он постарался не сосредоточиваться на своем несчастье. Он заставлял себя набраться оптимизма и разделить веру Махони в него. Вскоре после захода солнца принесли миску с остывшей едой и просунули ему в камеру между нижним прутом решетки и каменным полом. Еда осталась нетронутой. Мартин Гойетт уснул.

* * *

Отец Бернард Блейк проводил охранника взглядом и остался в камере у спящего узника. Он не пытался разбудить Мартина, а просто стоял в темноте, теребя письмо в пальцах. На какой-то миг он покачнулся, но удержал равновесие. Боль становилась все сильнее. Он дважды споткнулся на улице. Только благодаря своей удивительной силе, уговаривал он сам себя, он мог сконцентрироваться, когда злые духи выкрикивали ему свои проклятия. Они были здесь, чтобы уничтожить его. Но он еще может их пересилить. Избранные, подобные ему, используют все возможности. Так было и когда он только что встретился с Махони в своем кабинете. Он не выказал ничего, кроме желания помочь этому пронырливому червю, зато узнал многие вещи. Важные вещи. Выступление Александра Блэка было совсем неубедительным. Он мог бы догадаться и раньше. Шваль, подобная Блэку, ни на что не способна.

Махони также собирался сделать так, чтобы Мартин дал показания. По его словам, это был их самый лучший шанс. Бернард Блейк согласился с этим. Это было мудрое решение. Честность Мартина не знала границ. Она будет светиться, как огни маяка.

Да, так, никчемный кусок дерьма. Конечно, будет. Но не так, как ты думаешь. Бернард улыбнулся в темноте и, положив письмо в складки своей сутаны, сделал шаг, чтобы разбудить узника.

* * *

Запах лаванды. Сначала он почувствовал его и только потом увидел над собой бледное лицо. Мартин поднялся и посмотрел на священника.

— Святой отец, вы пришли. Я так рад, святой отец, так рад.

— Я мог прийти раньше, если бы мне позволили. В зал суда.

— Туда никого не пускают, святой отец. Господин Махони говорит, чтобы я не беспокоился. Но я беспокоюсь. Вся эта секретность.

Бернард прищурил глаза, но продолжал говорить утешительным тоном:

— Ты выглядишь значительно лучше, чем когда я видел тебя в последний раз. Должно быть, сегодня все прошло хорошо. Ты не представляешь, как это меня радует. Мне так плохо оттого, что я не даю показаний в твою пользу.

— Это неважно, святой отец. Вы не можете рисковать.

— Ох, но мне следовало бы, Мартин. Я мог бы умереть за тебя. Ты знаешь об этом. И этот трибунал. Он крайне настроен против католиков. Все его члены. Они пробыли здесь долгие годы и накопили в себе много обиды против нашей веры. Однако не это должно беспокоить нас. Хотя может нам навредить. Поэтому я воздержался. Ты понимаешь?

Мартин кивнул. Было так приятно снова слышать своего друга.

— Я обнаружил кое-что. Это сможет помочь тебе, Мартин.

— Что это, святой отец? Помилование? — Мартин рассмеялся.

А Бернард Блейк снова почувствовал острый приступ ненависти.

— Нет. Но я узнал кое-что об этих туземцах. Простые вещи, которые расставляют все по своим местам.

— Я не понимаю.

— Послушай меня, Мартин. — Бернард схватил Мартина за плечи так, что тому стало больно. — Когда девушка предложила себя тебе, а ты праведно отказался от нее, она была уже мертва.

— Как это?..

— Подарок. Вещь, которую ты подарил ей. Икону Пресвятой Девы. Для тебя она ничего не значила, поскольку была разбита. Но для нее это был особый знак. Знак, связанный с духами Времени сновидений. Возможно, икона напомнила ей одного из них. Для нее ты был кем-то, кто был послан к ней духами. А когда ты отверг ее, словно она была недостойна, ей ничего не оставалось, как умереть. Они так поступают, эти люди. Они просто умирают.

— Но ведь это ужасно. Я стал причиной ее смерти.

— Неумышленно, Мартин. Неумышленно. Но я считаю, что независимо от того, как она умерла, она была уже мертва. Неумышленная вина вовсе не есть вина…

Бернард замолчал. Голова разламывалась от криков внутри ее, но он сумел успокоить их.

— Мой Бог, святой отец. Вы полагаете, что я ее убил.

— Нет, Мартин. Совсем не в этом дело. Но она мертва. Она должна была умереть. Вот в чем дело.

— Тогда какая разница. Они все равно меня повесят.

Бернард присел рядом с Мартином. Сейчас самое время. Он подумал было о письме. Нет, не теперь. Похоже, тихие голоса в голове старались быть услышанными в шторм. Но он все еще слышал их. «Пошли его туда, где он должен быть, Бернард Блейк. Пусть его бесчестье станет нашим триумфом. Сделай это сейчас и без ошибок. Нам нет равных. Только наша судьба».

— Мартин, выслушай меня. Все, что я только что сказал тебе, — правда. Это снимает с тебя любое обвинение в умысле. Теперь нечего стыдиться. И не надо испытывать угрызений совести. Чего еще не хватает, так это понимания того, что страх смерти исчезнет полностью, как химера, при осознании, что он препятствует чему-то гораздо большему. Смерть ничто без этого. Помнишь своего брата и другого смелого человека, который умер и который был твоим другом?

— Да.

— Реальной трагедией была не их смерть, но сверлящее душу сомнение, что они умерли впустую. Твой брат не хотел больше жить, а шевалье верил, что он просто отходил в лучший мир. А что бы было, если они оба были уверены в том, что смерть открывает им ворота в гораздо лучший мир? Как ты думаешь?

— Жозеф-Нарсис улыбался бы. Да и шевалье делал бы то же самое. Они не боялись.

— Именно, Мартин. Именно!

Бернард чувствовал, что нельзя останавливаться. Он заставил себя сконцентрироваться. Злые духи шептали ему что-то на ухо, и ему хотелось убежать. Подальше отсюда. Он внушал, его руки с любовной нежностью лежали на руке человека, которого он ненавидел.

— Долой отсюда, Мартин. Туда, за пределы этого жалкого города, туда, где они ждут. Избитые, искалеченные, отвергнутые обществом, презираемые им.

— Вы имеете в виду чернокожих? Таких, как Ламар?

— Нет, Мартин. Не чернокожих. Они не более чем животные. Я имею в виду несчастные души, вырвавшиеся из оков этого места. Их сотни, тысячи, и их становится все больше и больше.

Мартин вспомнил Франсуа-Ксавье в тот день, когда умер дядя Антуан. Он говорил то же самое. Они все говорили то же самое. Что Роберт Нельсон спасет их всех.

— Они готовы восстать, Мартин. Мы сможем захватить это место и начать новый порядок, о котором мы говорили. Помнишь тот день, когда ты поклялся мне в верности?

Мартин кивнул. Отец Блейк не был похож на Роберта Нельсона.

— Все, что нам нужно, — это мученик. Кто-нибудь, чья смерть выглядела бы настолько бесчестной, настолько ужасной, что само упоминание о ней превратилось бы в боевой клич. Повсюду говорят, и в газетах тоже пишут. Все знают, что ты невиновен. Идут пересуды о том, что если тебя повесят, то британцы замарают себя чем-то более серьезным, чем казнь. А газеты еще даже и не знают о тех, других, там, в горах, за рекой Непеан.

Глаза священника были полны мольбы, а в уголках рта запеклась слюна. Неожиданно до Мартина дошло.

— Вы понимаете, о чем вы говорите, святой отец?

— О жертве. Нам нужна жертва, Мартин. Символ освобождения от угнетения. Твоя невинность несет в себе святость. Разве ты не понимаешь? Смерть ничто, когда отсутствует страх. Дело только в имени. Оно будет жить, покрытое вечной славой. Твой брат, шевалье… Они не знали об этом. Ты — знаешь. Я клянусь, Мартин. Ради меня!

Бернард заметил сомнение на этом идиотском лице. Он согласится. Ради него. Заплатит высшую цену ради благородства, не подозревая о том, что это всего лишь ради человека, который его ненавидит. Что может быть слаще? Лицо Бернарда исказилось от боли. «Скоро, о злая Мать, ты возьмешь к себе собаку, укравшую нашу судьбу. Я приду к тебе, Мать, и мы вместе растерзаем его душу. О! Мать. Вместе. Мы сделаем это вместе».

Мартин почувствовал странную отчужденность. Друг просит его умереть. И что странно, мысль об этом не вызывает панического страха, который был у него в Монреале. Почему так? Не потому ли, что он не был уверен в том, что трибунал признает его виновным? Возможно. Но если он более не испытывал страха и если он в самом деле поклялся в верности своему другу, то почему он не был готов выполнить его просьбу? Не потому ли, что слова, которые произнес его друг, были теми же словами, в правоте которых Мартин сомневался на всем протяжении нелепых событий, в результате которых два близких ему человека закончили жизнь на виселице, а остальные были сосланы в эту страну? Нет. Дело было не в этом. Все дело в Коллин. Ему нужно увидеться с ней снова. Ему нужно было, чтобы она сказала ему сама, что больше не любит его. И до той поры, пока он не узнает об этом, он не будет, он не сможет выполнить просьбу, с которой к нему обратился друг. Но, взглянув в его отчаянные глаза, глаза человека, которого он обожал более всего на земле, посмотрев в лицо своего самого преданного и доброго друга, он понял, что не может отвергнуть его полностью.

— Я подумаю о том, что вы сказали, святой отец. Процесс еще не закончен и у нас есть еще время поговорить.

Бернард посмотрел на своего врага, стараясь сдерживать огромную ярость внутри себя под контролем. Тупица. Неблагодарный щенок. Неудивительно, что он заслуживает смерти. У него нет никаких чувств. Гаденыш! Ну посмотрим, как ты запоешь. Бернард старался, чтобы в его словах сохранился смысл.

— Конечно, Мартин. Мы поговорим позже. Но, как тебе и мне известно, судьбу нельзя отменить. Теперь мне пора идти. Время позднее. До завтра.

— Спасибо за то, что вы пришли, святой отец. Вы дали мне много пищи для раздумий.

Ложь звучала правдоподобно, и Мартин знал, что святой отец хотел услышать именно это. Он не мог знать, что единственным, о чем Мартин мог думать, была Коллин.

Бернард вызвал охрану и стоял уже у двери камеры, когда обернулся и полез в складки сутаны.

— Ох, Мартин. Извини меня. Я совсем забыл. Горничная в отеле «Герб Бата». Я был там сегодня. Она просила меня передать тебе это.

* * *

Мартин взял письмо дрожащими руками. Затем раскрыл простой белый конверт. Все мысли о священнике куда-то канули.

Снаружи на конверте круглыми большими буквами невзрослым почерком было выведено Мартину Гойетту. Само письмо было написано одним и тем же почерком на одной страничке с обеих сторон. Чернила промокались в нескольких местах, как будто у автора были затруднения в составлении письма. Слова били Мартина наотмашь.

Дорогой Мартин!

Мне трудно объяснить тебе это. Я сказала бы это своими собственными словами, но боюсь, что ты разозлишься или расстроишься. Когда тебя посадили в тюрьму и обвинили в этом ужасном преступлении, я не знала, что и думать. Большинство людей считают, что ты виновен, но я чувствую себя одинокой и расстроенной. Я долго думала о том, что мы будем делать, если тебя оправдают. Моя мама говорит, что я буду опозорена и что нам придется уехать жить куда-нибудь в другое место.

К тому же я познакомилась с британским офицером. Он остановился как-то вечером в «Гербе Бата» и был очень ласков со мной. Он рассказал мне о своей семье в Англии и о землях, которые принадлежат им. Мы ходим с ним на прогулки и пикники. Мы любим друг друга, Мартин, и думаем пожениться, так что мы не сможем увидеться больше. Я хочу сказать тебе это, чтобы ты знал и понял. Мне жаль, мне очень жаль, но я тебя больше не люблю, я люблю Филиппа. Желаю тебе всего хорошего, Мартин, да пребудет с тобою Бог.

Коллин

Мартин просидел в темноте несколько часов, письмо лежало перед ним на каменном полу. Он был не в силах заплакать, словно глаза его высохли, как и все внутри него. Дядя Антуан однажды сказал ему, что некоторые вещи настолько грустны, что невозможно даже плакать по их поводу. Он оплакивал дядю Антуана, оплакивал Жозефа-Нарсиса и шевалье де Лоримьера, оплакивал Мадлен, он плакал, когда смерть стояла за его плечами в тюрьме Ле Пи-дю-Куран. Но сейчас у него не было слез. Только комок в горле. Комок сухой и сморщенный, как вся его жизнь. Около полуночи он свернулся в клубок и стал раскачиваться вперед-назад, бормотанием убаюкивая себя. Он погружался в прерывистый сон, в котором перед ним появлялись образы Коллин, исчезавшие, когда он пытался дотянуться до нее.

29 января 1841 года

В тот момент, когда Махони увидел Мартина, он понял: что-то не так. Темные круги под покрасневшими глазами говорили ему о том, что Мартин не спал. Но что действительно беспокоило Махони, так это заметное изменение в его поведении. Глаза Мартина казались запавшими и смотрящими внутрь, плечи ссутулились. Казалось, что он ушел в себя. Махони часто замечал такое у людей, которые сдались. На все его вопросы Мартин отвечал абсолютным молчанием. Махони ничего не понимал, кроме того факта, что накануне вечером, после того как он ушел, заключенного посетил священник. Хотя и этот факт он нашел интересным. Было очевидно, что Мартин не хотел вести разговор далее, поэтому Махони ограничился тем, что проинструктировал его о важности его собственного свидетельствования и о том, как ужасно необходимо убедить трибунал в его невиновности и честности.

— Вот и все, мой мальчик, — сказал он, когда их вели в зал суда. — Постарайся и расскажи им все, как было.

* * *

Эндрюс открыл заседание, продемонстрировав две улики, каждая из которых, как он заметил, доказывала со значительной степенью уверенности, что девушка-аборигенка была мертва. Первой уликой служил камень, обнаруженный в четверг после заявления Блэка об убийстве на берегу реки в том месте, где он видел убийство. Подтеки на нем были определены как возможные следы крови. Эндрю подчеркивал перед трибуналом, что наличие вероятного орудия убийсгва исключает Блэка из числа подозреваемых, поскольку зачем человеку, который совершил убийство, еще и наводить полицию на потенциальное свидетельство вины. Вторая улика — голубое платье, найденное в нескольких милях по течению от места преступления, оно оказалось выброшенным на сушу в результате спада воды. Матрона Эдвардс уже определила его как платье, которое она дала девушке-аборигенке. Если верить свидетельству Блэка, то цвет этого платья соответствует цвету одежды, бывшей на девушке в тот судьбоносный день, о котором идет речь.

Затем Махони убеждал трибунал в том, что самое худшее, о чем могут говорить эти две улики, — это то, что произошел несчастный случай. Они никаким образом не доказывают ни совершения преступления, ни вины подзащитного. Махони почувствовал небольшое облегчение, когда он заметил, что Коулинг согласно кивнул.

Махони вызвал Мартина к месту дачи свидетельских показаний.

— Иди так, как невиновный, — прошептал он.

Несмотря на сказанное, Мартин подошел к свидетельскому месту так, словно он уже был осужден и ему было все равно. Это нарушало то, что Махони задумал, и он почувствовал нечто большее, чем просто обеспокоенность.

Махони заставил Мартина рассказать по порядку о том, как он встретил девушку, не упомянув об иконе, подаренной ей. Он попросил Мартина вспомнить события дня, о котором шла речь. И еще задолго до того, как он закончил, он осознал, что совершил ошибку. Мартин говорил неубедительно, был неуверен и краток в ответах и вызывал к себе все что угодно, только не уверенность в невиновности.

Когда Эндрюс приступил к перекрестному допросу, он уже решил, какой тактики будет придерживаться. Его первоначальным намерением было разрушить любое доверие, которое мог вызвать обвиняемый, но, выслушав смущенные ответы Мартина на вопросы Махони, Эндрюс понял, что любая попытка атаки на обвиняемого могла привести к возобновлению привлечения внимания и к возникновению доверия, на что, очевидно, и надеялся Махони. Поэтому Эндрюс решил попытаться задавать обвиняемому направляющие вопросы. Кто знает, ведь обвиняемый мог в дальнейшем и сам осудить свои действия.

— Господин Гойетт, вы свидетельствовали о том, что встречались с туземной женщиной в нескольких случаях. Она когда-нибудь говорила с вами?

— Да.

— Но суду известно, что она была немой. А вы говорите, что она разговаривала. Что она говорила?

— Она сказала одно слово, когда я передал ей подарок. Я не помню это слово. Оно было странным.

— Подарок? Вы дали ей подарок? Какой?

— Иконку Девы Марии. Мне хотелось, чтобы она была у нее. Мне… мне она была больше не нужна.

— Понимаю. — Эндрюс посмотрел на трибунал, прежде чем продолжил: — Скажите мне, господин Гойетт, когда ваш друг, священник, оставил вас в тот день одного, он дал вам какие-нибудь указания?

— Да, он сказал, чтобы я сделал зарисовки желтых цветов и красных растений, по форме напоминавших щетки-ершики.

— И что вы показали ему, когда он вернулся?

— Ничего.

— Ничего? Вы целый день ничего не делали? Не было никаких испорченных набросков? Ничего?

Перед глазами Мартина проплыло лицо Коллин. Потом пропало. Пропало навсегда. В тот день он рисовал ее. Этот портрет должен быть стать его подарком ей. Но ему не понравилось то, что у него получилось, и он выбросил все наброски. Теперь это уже не имело никакого значения.

— Ничего. Я не делал в тот день ничего.

Эндрюс в задумчивости потер рукой подбородок и отвернулся от свидетельского места. Он долго, как показалось Махони, рассматривал корабли, которые были нарисованы на стене зала. Затем внезапно снова повернулся к свидетельскому месту.

— Она мертва, не так ли, господин Гойетт? Вы убили ее?

Махони вскочил на ноги, чтобы опротестовать вопрос, когда услышал, что Мартин уже начал отвечать. На миг он застыл на месте с открытым ртом, а потом снова опустился в свое кресло.

— Да, она мертва. — Юноша плакал. Произносимые слова звучали невнятно, они были наполнены болью, голос звучал сдавленно, смиренно. — Я стал причиной ее смерти. Я не хотел, но стал.

— Вы убили ее, не так ли? Вы убили ее?

Махони никогда не встречал подобной скорби. Нежная душа разрывалась на части чем-то неподвластным ей. Мартин знал больше, чем он рассказал Махони. Но он был невиновен. Невинный человек разрушал себя, и Махони не понимал причины этого.

— Она умерла из-за меня. Я полагаю, это означает, что я убил ее.

— У меня больше нет вопросов. — Триумф Эндрюса был очевиден.

Мартин зарыдал. Коулинг перенес продолжение заседания на послеобеденное время. Обе стороны должны были представить свои заключения.

* * *

Спустя тридцать минут Махони вышел из камеры Мартина и направился в свой кабинет, чтобы подготовить заключительные замечания. Дело было проиграно, и он не знал почему. Мартин отказался разговаривать с ним; он просто сидел в камере и раскачивался взад и вперед. Черт возьми! Вчера вечером что-то произошло. Это должно было быть связано со священником, и у него не было возможности об этом узнать.

* * *

Эндрюс начал чтение своего заключения ровно в два часа пополудни с уверенностью человека, знавшего, что все происходило так, как он задумал. Резонные сомнения были полностью отметены. Мотив, возможно, был спрятан в отношениях между подзащитным и туземной девушкой. Об этих отношениях до сегодняшнего дня никто ничего не знал. Подзащитный не смог перечислить свои действия в день, о котором идет речь. Свидетельские показания Александра Блэка говорят об этих действиях.

Совершенно ясно, что стоило трибуналу поверить Блэку, и дело было бы закрыто. Но подзащитный сам обвинил себя. Члены трибунала слышали это из его собственных уст. Приговор очевиден. Виновен по сути обвинения. Смертная казнь — единственно возможное наказание.

* * *

Махони сделал все, что мог. Конфликт в отношениях между подзащитным и свидетелем Блэком зрел давно. Угрозы, произнесенные Блэком на скачках в Хоумбуше, показывали, вне зависимости от прямой стычки, происшедшей между ними, что подзащитный мог полагать, что Блэк считал себя врагом подзащитного.

Свидетельство Блэка имело существенные недостатки. Несмотря на его заявления, что он встречал девушку несколько раз, он не знал цвета ее глаз, хотя этот цвет, как стало известно, привлекал внимание своей необычайностью. Он уверял, что не видел ворона девушки, хотя птица никогда не покидала ее плеча. Может ли такое свидетельство быть использовано для того, чтобы осудить человека, не говоря о том, чтобы послать его на виселицу? К тому же не было реальных доказательств, что девушка мертва.

Касаемо того, что обвинение представило как признание, произнесенное с места для дачи показаний, то Махони смотрел на это по-другому. Подзащитный верил в то, что девушка мертва и что он каким-то образом ответствен за это. И он признал именно это, но только это.

— Как бы там ни было, — сказал Махони, указывая на место для дачи свидетельских показаний, — но это вовсе не означает, что он сам убил ее. Он мог подразумевать под своими словами все что угодно.

И поскольку со стороны обвинения не последовало более никаких вопросов, то трибунал был вынужден рассмотреть заявление защиты о невиновности подзащитного. В завершение Махони высказал свое мнение по поводу разумного сомнения со стороны Эндрюса. Разумное сомнение не отвергалось, и поскольку существовало только это, то должен был быть вынесен приговор «невиновен». Тени в зале суда стали расти в длину, когда Махони наконец сел рядом с Мартином Гойеттом, который слабо улыбнулся ему и положил свою ладонь на его руку. Коулинг объявил о прекращении заседания трибунала. Решение должно было быть вынесено завтра после полудня. После того как Коулинг обязал Эндрюса и Махони воздержаться от любых контактов с газетами по поводу суда, он приказал увести обвиняемого в камеру. Махони хотел пойти с ним, но Мартин отрицательно покачал головой. Получасом позже Махони был уже в отеле «Генерал Бурк», где он первый раз за эту неделю выпил, но без всякого удовольствия.

Глава VI

Здание суда в Парраматте, 29 января 1841 года

Майор Джеймс Коулинг посмотрел на настенные часы. Они только что пробили семь, а за окном было еще светло. Он положил несколько исписанных листков в папку. Остальные два члена трибунала делали то же самое. Он думал, что на принятие решения должно было уйти больше времени. Но они закончили как раз вовремя, чтобы успеть хорошо поужинать, и, несмотря на то что он не горел желанием оглашать решение на следующий день, его военный разум подсказывал, что в подобных условиях так было бы справедливо и честно.

Коулинг был удивлен решительностью своих коллег. Для Ниблетта и Уэйра факты были ясны и неоспоримы. Для Ниблетта потому, что он, безусловно, верил показаниям свидетеля; для Уэйра потому, что неожиданному и необычному исчезновению девушки при отягчающих обстоятельствах не могло быть другого объяснения. Вначале сам Коулинг не был так уверен. Практически это были слова одного человека против слов другого, и, определенно, свидетельство Блэка еле устояло во время перекрестного допроса Махони.

Но потом подзащитный обвинил самого себя, фактически открыто признавшись в совершении преступления. Нет, в вине подзащитного сомнений не было. Было тем не менее сомнение в приговоре. Для Коулинга, как ему казалось, вполне нормальным было бы приговорить обвиняемого к тюремному заключению. Но тут Уэйр напомнил ему, что пресса на все голоса требовала обвинительного приговора, говоря о том, что если Новый Южный Уэльс настаивал на высмеивании концепции равенства правосудия перед законом, то он так навсегда и останется черной ямой беззакония. Ниблетт поддержал его. Тюремный срок для человека, уже зарекомендовавшего себя опасным революционером, который, возможно, убил невинного фермера у себя на родине, был бы оскорблением правосудию. И, таким образом, Коулинг позволил убедить себя.

Мартин Гойетт был признан виновным по сути обвинения. Наказанием ему была назначена смерть.

31 января 1841 года, 11:00 утра

Коллин в последний раз взглянула на спящую мать и вышла из дому на солнцепек. Мать прекратило лихорадить утром, и сейчас ей был нужен только отдых. Отец собирался целый день быть дома, он был в трезвом состоянии и обещал присматривать за матерью. Это позволило Коллин заняться тем, чем она хотела в последние полторы недели. Она пойдет в Парраматту и все узнает о Мартине. От него не было никаких писем. Ни слова. Ничего, кроме слов отца Блейка, сказанных господину Нейтчу о том, что Мартина судят военным судом за убийство.

Она сказала господину Нейтчу, что такого не могло быть. Мартин не был убийцей. Он не обидел бы и мухи. Но господин Нейтч ответил, что он доверял Мартину, а тот обокрал его, поэтому он бы советовал Коллин не доверять настолько этому человеку. Она знала, что хозяин не поверил ей, когда она рассказала ему, что Мартину не было нужды воровать, поскольку он выиграл много денег на скачках. Но господин Нейтч только улыбнулся в ответ, а Коллин прокляла себя за то, что убедила Мартина держать их выигрыш в тайне.

Уже подходя к «Гербу Бата», она снова перебрала всю цепь событий, чтобы понять, что произошло и что ей следовало делать. Она была просто ревнивой дурочкой. Ну зачем она дулась на него все это время, после того как он рассказал ей об этой туземной девушке. И когда она уже была готова обнять и поцеловать Мартина, они пришли и увели его. Она написала ему множество писем, передавая их через отца Блейка, поскольку знала, что он встречался с Мартином. Но каждый раз, когда она пыталась вызнать что-нибудь у отца Блейка, когда он бывал в «Гербе Бата», он всегда был слишком занят. Господин Нейтч поручал ей все больше дел, а потом заболела мама.

Но теперь, когда маме стало легче, Коллин Сомервилль больше не собиралась убаюкивать себя слезами. Она собиралась что-нибудь предпринять. Она пойдет в Парраматту, и пропади пропадом господин Нейтч и все остальные вместе с ним!

* * *

Господин Нейтч ушел на утреннюю мессу, поэтому Коллин отказалась от своего намерения поставить ему условие: либо он даст ей выходной для поездки в Парраматту, либо она увольняется с работы. Ее ждало письмо. Она никогда не видела почерка Мартина, но поняла, что это письмо от него. Она вынесла письмо на солнце к холму, где они гуляли с Мартином, и быстро прочла.

Дочитав, она положила его на траву и принялась ходить вокруг. Что-то было не так. Совсем не так. Мартин писал не своими словами. Он писал, чтобы она забыла о нем, что он не стоит ее любви, что он заслуживает наказания, что он больше не любит ее. Мартин никогда не написал бы такого. Он сказал бы по-другому. Он любил ее. Она была уверена в этом. Может быть, он хотел спасти ее от позора, но тогда он сказал бы ей об этом. Мартин написал бы ей с любовью сломленного человека. Он писал так, словно он разговаривал с камнем. Что-то ее смущало. Она подняла письмо и перечитала.

Через десять минут она все поняла. Манера написания буквы «Г». Она видела подобные «Г» и раньше. Отец Блейк оставлял записки слугам, вместо того чтобы разговаривать с ними. Это были его буквы «Г». Он писал по просьбе Мартина под диктовку? Нет, зачем это было нужно Мартину? Независимо от того, стеснялся ли он своего плохого английского, или каким бы хорошим другом ему ни был отец Блейк. Она еще раз представила себе отца Блейка и его дикие, сумасшедшие глаза. Священник был плохим человеком, и он пытался уничтожить их вдвоем.

Ей нужно было попасть в Парраматту.

Коллин уже бежала по дороге в Парраматту к тропе, которая вела на север к реке и паромной пристани. Ничто не могло ее остановить, она бежала, не обращая внимания ни на пылавшее жаром лицо, ни на платье, до нитки промокшее от пота и прилипшее к ее телу, сделав ее похожей на античную статую.

Парраматта, 2:00 пополудни

Грэг Махони был один в своем кабинете. Он писал. Было жарко, и ему трудно дышалось, несмотря на открытое окно. Время от времени он делал паузу и обсасывал кончик пера, обдумывая следующее предложение. Апелляция должна была быть умной и основываться на необходимости, а не на предпочтительности милости. У губернатора Джорджа Гиппса была репутация справедливого и гуманного человека, но он также отличался ревностным чувством к правосудию.

Махони не был удивлен обвинительным приговором. Мартин сам добился этого своими показаниями. Но они приговорили Мартина к смерти. Невероятно! Могло ли быть так, что они испугались прессы, которая, судя по одобрительным заголовкам на первых полосах, явно полагала, что приговор был честным и справедливым? Но самым ужасным было то, что эти блюстители закона собирались повесить его через восемнадцать часов, что оставляло очень мало времени на апелляцию и совсем не оставляло времени на формирование общественного мнения против этой казни, У этого трибунала, видно, имелись сильные мотивы против Мартина. Ну, Ниблетт — это понятно. Но Уэйр и Коулинг? Он даже в самом страшном сне не ожидал единогласия при вынесении смертного приговора.

Махони продолжил писать апелляцию. Он должен был закончить ее в течение часа и к ночи доставить ее в Сидней в губернаторскую резиденцию. Гиппс был его последним шансом. У него не было возможности увидеться с Мартином и выбора не было.

* * *

Махони почувствовал ее присутствие прежде, чем обернулся. Она стояла в дверном проеме. Высокая привлекательная девушка с темно-рыжими волосами и зелеными глазами. На ней было светло-зеленое хлопчатобумажное платье, а ее единственным украшением была лента того же цвета, которой она затянула волосы сзади. Махони неуклюже поднялся на ноги.

— Могу ли я вам помочь, мисс?..

— А вы господин Махони, адвокат? — Ее голос был более низким, чем Махони мог себе представить, и певучим. Ему захотелось узнать, как она смеется.

— Да, это я.

— Вы защищали Мартина Гойетта?

— Да.

— Я Коллин Сомервилль. Из «Герба Бата». — Она сделала паузу, ожидая, что адвокат узнает ее, но этого не происходило. — Я возлюбленная Мартина. Мы должны были пожениться. Где он? Вы можете проводить меня к нему?

«Боже мой, — подумал Махони. — Так вот что он скрывал. Он не хотел, чтобы кто-нибудь знал. Он защищал свою девушку от позора».

И тут до него дошло. Она ничего не знала. Девушка ничего не знала. Махони постарался говорить как можно мягче:

— Садитесь, мисс Сомервилль. Стакан воды?

Она, должно быть, почувствовала его беспокойство.

— Где он? Они отпустят его, ведь так?

Не думая, Махони взял ее за руку. Она смотрела на него ровным немигающим взглядом, что каким-то образом делало ситуацию легче, а не тяжелее.

— Нет, мисс Сомервилль. Они не отпустят его. Его сочли виновным.

— Виновным? — Она едва слышно вымолвила это слово, но для Махони оно прозвучало словно крик.

— Боюсь, что да. Я сожалею, мисс Сомервилль. Они собираются повесить его завтра утром.

Рука Коллин взлетела ко рту. Махони видел, как она закусила палец. Очень сильно. Но когда она заговорила вновь, ее голос был ровным и спокойным:

— Он невиновен. Он никого не убивал. Вы знали об этом, не так ли?

— Да, мисс Сомервилль. Я знаю это. Трагедия в том, что трибунал так не думает.

— Что мы можем сделать?

Махони показал на бумагу, лежавшую на столе:

— Сегодня вечером я отнесу эту апелляцию губернатору Гиппсу. Это наш последний шанс.

— Могу ли я что-нибудь сделать? Ведь должно же быть что-то.

Махони покачал головой:

— Нет. Не сейчас. Все в руках Гиппса.

— Тогда я буду рядом с ним. До конца. — Она схватила его за руку. — Вы отведете меня к нему.

— Я не могу. К нему не пускают посетителей. Только меня и его духовника, но я должен ехать в Сидней. Я и сам не смогу увидеть Мартина.

— Отец Блейк. Это все из-за него. Я это знаю.

Махони был ошеломлен той ненавистью, с которой она это сказала.

— До того как вы… То есть я считал, что, кроме его друзей-заключенных, отец Блейк был единственным другом Мартина.

— Если можно назвать змею другом. Господин Махони, получал ли Мартин какие-нибудь письма в тюрьме?

— Нет. Он часто спрашивал меня, не было ли для него почты. Я догадывался, что в «Гербе Бата» у него должны были быть друзья. Конечно, я ничего не знал о вас.

— Я написала Мартину шесть или более писем. И вы знаете, кому мне сказали передавать их? Кто с радостью согласился быть почтальоном?

— Отец Блейк? Он часто приходил.

— Вы правы, господин Махони. Только письма никогда не доходили до Мартина. А вчера я получила от Мартина письмо, в котором он писал, что разлюбил меня и что я должна забыть о нем.

— Я не понимаю. Я думал, вы сказали…

— Что Мартин любит меня. Так оно и есть. Письмо было написано не Мартином, господин Махони. Его написал отец Блейк. Он думает, что очень умен. Он забыл, что я видела его почерк на записках в отеле. Он меня ненавидит. Я знаю об этом. Должно быть, он ненавидит и Мартина.

В голове у Махони зароились мысли. Не то чтобы можно было что-нибудь изменить, но если Коллин права, то священник изменил к худшему многое. Его сознание отшатнулось от последствий подобной мысли, поскольку если Мартин был невиновен, а с девушкой действительно случилось что-то плохое и Мартин верил в это, тогда кто-то должен был быть повинен. И если Мартин поверил, что он каким-то образом ответствен, а в действительности это было не так, то кто убедил его в этом? Его добрый друг, священник. Кто же еще?!

Все это было догадкой, а если бы и не было, то он все равно не смог бы ничего доказать. Следовательно, несмотря ни на что, апелляция оставалась его единственным шансом.

Он сказал это Коллин. Она будто читала его мысли.

— Я понимаю, Делайте то, что можете, господин Махони.

— Куда вы пойдете? Хотите, составьте мне компанию до Сиднея, отвезем апелляцию вместе.

— Это поможет?

— Возможно, нет. Губернатор будет решать сам.

— Тогда я повидаюсь с Мартином. Где он сейчас?

— Тюрьма рядом с казармами. Но вы не можете туда пойти. Вас не пустят.

— Увидим. Спасибо вам, господин Махони. Бог в помощь. — Она сделала шаг в его направлении, и Махони видел, как она борется за то, чтобы держать себя в руках. — Вы хороший человек. Я уверена в этом. Мартин поймет. Мы отблагодарим вас, когда все будет позади.

— Я надеюсь. — Он отвернулся, глаза его были мокрыми. Когда он оглянулся, чтобы посмотреть на нее, ее уже не было.

Казармы в Парраматте, 8:00 утра

Эшафот был уже готов, петля была на месте, пять ступенек, которые вели к помосту, находились менее чем в тридцати шагах от койки, на которой Мартин Гойетт лежал в своей душной камере. Каменные стены камеры все еще отдавали тепло, которое они накопили от вчерашнего солнца. Он слушал пение цикад вдалеке. Это был такой приятный звук, он напоминал ему о месте, в котором он встретился со своей любовью. Он ее больше не увидит. Странно, как неожиданно быстро на смену чему-то хорошему может прийти плохое.

В Канаде он видел, как скверна маячила у горизонта, но была проигнорирована его братом и шевалье, заблуждавшимися фанатиками. Он тогда сознательно дал вовлечь себя, хотя понимал, что они не могли выиграть. Ему огласили смертный приговор, который был отменен судьбой, улыбнувшейся ему по причине, которую он даже не пытался себе объяснить. Возможно, он тогда и заслуживал смерти, поскольку сам вел себя не лучше бедного Жозефа-Нарсиса. Где было осмысление, куда делась необходимость оценки того, что случилось, где раскаяние? Он не попытался сделать это там, в Канаде. Он просто боялся и жалел себя.

Но теперь, когда он не заслуживал смерти, у него не было даже страха. Жалел ли он себя? Нет, не было никаких сожалений. Просто гложущая пустота. Его отвергли и Коллин, и та страна, которая, как он мечтал, должна была стать его второй родиной. Он ничего не понимал, но очень хотел понять. Он перевернулся на бок и стал вслушиваться сквозь пение цикад. Ему отчаянно хотелось, чтобы пришел отец Блейк. Он помог бы Мартину понять. Поскольку, когда наступит утро и часы пробьют девятый час, он останется совсем один.

По какой-то причине ему вспомнилась Ламар. Он снова представил стройное смуглое тело с черной птицей на плече и странными желтыми глазами, которые, казалось, видели его насквозь. Но в этих глазах не было безумия. В них было что-то другое. Его мысли уплыли в тот день, когда она предложила ему себя так, словно была движима чем-то иным, нежели желаниями собственного тела. И как он отверг ее. Его жестокость и выражение шока на ее лице. Все должно было быть по-другому. И, держа ее образ в своих мыслях, он вспомнил, где он слышал — нет, читал — ее имя до этого.

* * *

Коллин знала, что он придет. Даже священник, подобный отцу Блейку, должен был с почтением отнестись к нуждам осужденного. От долгого сидения у нее все затекло, она неуклюже встала на ноги и вышла навстречу священнику. Хотя она ненавидела и боялась его, она понимала, что деваться было некуда, если ей хотелось увидеть Мартина.

— Отец Блейк, вы должны помочь мне. Пожалуйста, возьмите меня с собой к Мартину. Я должна его увидеть. Прошу вас, святой отец, пожалуйста. — Она потянула его за рукав.

Эта слизь липнет к нему. Ему нужно было убираться отсюда. Он бросился бежать. Коллин последовала за ним. Она умоляла:

— Прошу вас, святой отец, прошу вас. — Она догнала его и схватила за руку.

Гнев переселил страх. Он не мог позволить такому ничтожеству замарать себя. Он обернулся к ней, его глаза пылали яростью.

— Оставь меня в покое, ничтожество. Нам не нужна ни ты, ни подобные тебе грязные твари. Убирайся назад в свою преисподнюю. — Прежде чем она смогла ответить, он поспешил к воротам с часовыми, которые были всего в сотне метров впереди.

Коллин смотрела ему вслед. Она не могла позволить себе вот так уйти. Она крикнула ему в спину:

— Вы лжец! Это вы написали письмо, а не Мартин. Вы пытаетесь уничтожить его. Мартин думает, что вы — это добро, а вы — зло. Это вы украли деньги у господина Нейтча. Это вы убили девушку, не так ли? Это все вы. Вы — вор и убийца!

Эта одержимая кричала на него, слова, как раскаленные шипы, вонзались в его спину. Он побежал, не разбирая дороги. Его бросало из стороны в сторону, он едва не упал и, спотыкаясь, добрался до ворот, плотно закрыв руками уши от ужаса.

* * *

Утешение от встречи с отцом Блейком было смешано с потрясением от внешнего вида его доброго друга. Лицо священника было белым, руки дрожали, он был похож на привидение. Мартин поздоровался с ним. Его голос всегда звучал успокаивающе. Но отец Блейк не отвечал. Он не обращал внимания на Мартина. Он не вымолвил ни слова, а просто сел на койку и, казалось, ушел в себя. Мартин оставил его в покое, сначала удивляясь, а потом почувствовав себя более несчастным, чем когда-либо. Что случилось со святым отцом? Ведь это не он готовился к смерти.

Мартину нужно было поговорить, сказать что-то хотя бы для того, чтобы почувствовать себя лучше. Он находился рядом с тем, кого он считал сильным человеком, облегчавшим его участь, когда он в этом нуждался. Однако видеть перед собой его побледневшее дрожащее лицо было слишком. Поэтому он начал говорить.

— Я рад, что вы смогли прийти, святой отец. — Он заставил себя рассмеяться. — Я понимаю, что в этом нет ничего радостного, но вы сказали, что все будет кончено в течение секунд, а то, что наступит потом, окупит все это. Вы назвали меня мучеником. Пусть я буду мучеником. Меня ждет моя участь. — Он положил свою ладонь на руку своего друга. — Помогите мне, святой отец. Помогите мне понять почему. Расскажите мне о моей участи.

Ответа не последовало. Отец Блейк что-то бормотал про себя, но Мартин не мог разобрать слов. Он говорил несвязанно, и в какой-то момент Мартин испугался.

— Прошу вас, святой отец. Помогите мне!

Отец Блейк поднял глаза и посмотрел на него. Боже милостивый, его глаза более чем когда-либо походили на глаза Мадлен. Он вспомнил, как держал ее дрожавшее тело и слушал, как она что-то бормотала про себя. Глаза отца Блейка смотрели и не видели его, как не видели его когда-то и глаза Мадлен. Потом он отвернулся и снова забормотал. Мартин продолжал говорить, лишь бы снять со своего друга колдовские чары.

— Святой отец, я хотел бы вас спросить. Помните, когда я впервые рассказал вам об этой туземной девушке, Ламар? Это странное имя, но я вспомнил, что знал его до этого. А ведь так и было. Помните ту икону, которую я подарил этой аборигенке? Она была очень старая и несколько веков передавалась из поколения в поколение в семье моей матери. Когда я был еще в Лонгботтоме, то обнаружил в ней листок бумаги, на котором было что-то написано. Там была дата: тысяча двести какой-то год и имя: Ламар. Над ним было написано другое имя. Я не помню второго слова в имени, но уверен, что первое слово было «Сигни». Разве это не странно, святой отец? Имя Ламар написано на клочке старой бумаги в иконе Пресвятой Девы. Я потом подумал про себя: может быть, этой туземной девушке было видение Девы. Не странно ли это?

Неожиданно отец Блейк вскочил на ноги и схватил Мартина за плечи, зарычав:

— Это мое! Это мое! Это принадлежит мне. Это была Сигни Вигеланд, ты, придурок. Это была Сигни Вигеланд. — Затем он начал плакать, громко, по-сумасшедшему всхлипывая.

Мартину еще не приходилось слышать такого. Он прижал своего друга к себе, держа его так, пока плач не успокоился. После чего отец Блейк заговорил. На этот раз голос его звучал тихо и спокойно:

— Они были предназначены мне судьбой, Мартин. Они обе, а нечистая сила уничтожила их. Она использовала тебя, Мартин Гойетт. Ты был ее посланником в уничтожении Ламар. Ты, Мартин. Ты был посланником нечистой силы. Теперь в расплату за это ты умрешь. Это твоя судьба!

Только теперь Мартин понял, что его друг болен. Возможно, очень болен. Мартин также осознал, что он не будет служить жертвой, его просто ждет смерть. Его друг запутал его. Сначала — жертва, теперь — грешник, обреченный умереть в искупление своих грехов. Но святой отец был болен, и все остальное теряло смысл. Мартин продолжил говорить, вспоминая что-то, произнося слова ради самих слов, но все же каким-то образом понимая, что они должны были быть сказаны.

— Святой отец, эти имена, которые я видел. Там было еще третье, написанное ниже имени Ламар. Я не прочел его, но оно состояло, кажется, из двух слов. Возможно, это было еще одно имя, но у меня не было возможности посмотреть во второй раз. Я собирался, но потом вновь положил бумагу в икону, заклеил ее и забыл об этом. До момента, пока не вспомнил имя Ламар.

Отец Блейк неожиданно встал, его качало, словно пьяного, а глаза горели огнем. Злая Мать опять продемонстрировала свою мудрость. Она предусмотрела, что нечистая сила будет противиться этому, и сделала два списка. Теперь она посылает ему этот список еще раз.

Бернард Блейк приблизился лицом к идиоту, который только что неосознанно спас его.

— Дурак, ты определил мою судьбу. Теперь умри, подобно трусу, поскольку завтра принадлежит мне!

Он принялся хохотать, дико, истерично, стуча по прутьям решетки, отчего сразу же прибежали испуганные охранники. А потом он исчез, его шаги едва различались на фоне хохота, разносившегося эхом по каменному коридору. Потом наступила тишина, в камере остался лишь стойкий запах лаванды.

Ничего изменить было уже нельзя, поэтому Мартин улегся на свою койку и задумался. Он вспоминал свою мать, дядю Антуана и шевалье. Вспомнилась ему и Мадлен, но уже без боли, какую он испытывал при мыслях о ней ранее. Он вспомнил Франсуа-Ксавье и Туссона, подумав, как они там без него. Может быть, они и не знали, что с ним происходит. Может быть, они лежали сейчас, в эту самую секунду, на своих наpax, завидуя ему. Потом он подумал об отце Блейке и о его видении выдающейся судьбы. Об отце Блейке, который был болен, который вел себя так странно этим вечером. Он оттолкнул Мартина и выбежал из камеры, смеясь над своей судьбой. Теперь он не был похож на отца Блейка. Вовсе не был похож. Если, конечно, отец Блейк не был болен всегда, хотя теперь он был болен еще сильнее.

* * *

Две вещи, о которых говорил отец Блейк, вспомнились сейчас Мартину. Святой отец сказал, что он, Мартин, подарил девушке разбитую икону. Так оно и было, но Мартин никого не посвящал в то, что она была разбита. Этого он стыдился и никому не рассказывал, даже отцу Блейку.

И по поводу трибунала. Святой отец сказал, что он не мог свидетельствовать, поскольку знал, что члены трибунала, которые прожили здесь уже по нескольку лет, отрицательно относились к священникам. Но Ниблетт был здесь ровно столько же, сколько и он. Святой отец солгал ему. Дважды! Мысли Мартина забегали. Чтобы узнать, что икона была разбита, святому отцу нужно было видеть ее. А так как икона была у девушки-аборигенки, то, значит, священник мог видеть ее единственно, если… Неожиданно Мартину все стало очевидно с такой ясностью, словно было высечено на каменном полу его камеры.

Это был святой отец, больной святой отец. Отец Блейк убил туземную девушку, поскольку она каким-то образом была связана с его предназначением. Что-то с его судьбой повернулось не туда. Поэтому он убил ее и возненавидел Мартина. Почему? Почему он это сделал? Ведь даже толкая его к жертвенной смерти во имя их предназначения, святой отец ненавидел его. А теперь он, Мартин Гойетт, умирал за него. Но, что еще хуже, он неосторожно снабдил его информацией, очевидно нужной для его судьбы.

Имена на листке из иконы, святой отец знал о них. Они были каким-то образом важны. С Ламар было связано что-то особенное. Но теперь она мертва, и он вскоре тоже умрет. Сидя в темноте, Мартин чувствовал больше жалости, нежели злобы, к отцу Блейку. Блейк был очень больным человеком. И ему следовало заметить это раньше. Коллин видела и пыталась предостеречь его. Но он не внял ее просьбе. Бедный отец Блейк, бедный Мартин Гойетт! Его мысли обратились к Коллин, и только после этого Мартин заплакал, тихо, про себя, отвернувшись лицом к стене.

Дорога на Парраматту, к востоку от отеля «Герб Бата», 1 февраля 1841 года, 1:00 ночи

Яркая луна освещала перед ним дорогу, Грэг Махони ощущал, как свежий морской бриз охлаждал его вспотевшую спину. Он шел пешком уже почти час, пройдя четверть расстояния от Сиднея до Парраматты. Он должен был дойти к утру и успеть немного поспать с дороги до казни, назначенной ровно на девять утра. Он знал, почему отправился в дорогу пешком, вместо того чтобы провести ночь в Сиднее. Ему нужно было чем-то занять себя, чтобы развеять чувство бессилия изменить что-либо.

Губернатор Гиппс не мог принять его до десяти вечера, пока не вернулся после ужина с епископом Беде Полдингом. Губернатор вежливо слушал, пока Махони представлял ему прошение о помиловании, и даже упомянул, что они с епископом уже обсуждали эту тему конкретно с этой точки зрения.

Гиппс отказался смягчить высшую меру. Он не мог сделать этого из-за событий у ручья Майал-Крик, из-за того, что трибунал принял единогласное решение, а также потому, что в обществе росло недовольство беспределом в отношении жизни аборигенов. Правосудие свершилось, и приговор должен быть приведен в исполнение. Когда Махони пытался показать особую природу суда: ненадежность свидетеля и отсутствие тела, Гиппс возразил, указав на фактическое признание Мартином своей вины. Когда Махони постарался убедить губернатора в том, что это он признавался в вине другого сорта, то ему показалось, что он заметил молниеносный всплеск сомнения в глазах Гиппса. Поэтому Махони решил остановиться на этом, сообщив Гиппсу, что в том случае, если он решит в ходе дальнейших раздумий изменить свое мнение, то смягчение приговора все еще будет возможным до семи утра. Но тут его надежда умерла так же неожиданно, как и возникла. Губернатор ответил, что это вряд ли возможно, поскольку жребий был брошен, он принял решение уже тогда, когда позволил начать строить эшафот вчера днем. Махони поспешил выйти. За дверью его ждало тепло лунной ночи. Он пошел пешком.

Берег реки Парраматта за приютом для девочек-сирот, 2 февраля 1841 года, 1:30 ночи

Бернард Блейк медленно шел по тропинке, которая вела к реке. Голова его сильно болела, а свет перед глазами слепил, несмотря на то что вокруг было темно. В дрожащей руке он держал фонарь. Чтобы найти его, потребовалось много времени. Он знал, что без фонаря не сможет прочесть то, что было написано на бумаге. Он не раз видел, где отец Бреннан хранил фонари, но на сей раз не смог вспомнить, и ему пришлось возиться в темноте до тех пор, пока он не разбудил священника. Отец Бреннан попытался отправить его в кровать, как он сказал: отдохнуть. Доктор должен был прийти наутро. Но он оттолкнул старого дурака и потребовал у него фонарь, который и был выдан ему этим испуганным идиотом. Они скоро все содрогнутся. А многие и умрут. Ему стало так смешно, что он смеялся прямо в лицо этому кретину, пока тот не убрался.

Потом он забыл, где находился приют. Там, в темноте, он ругал кричавших демонов за то, что они продолжали сбивать его с пути его судьбы. Не все еще было потеряно. Он мог победить! Пусть демоны не стараются орать во всю свою мощь, пряча приют от него. Но тут он вспомнил. Это было нелегко, и ему пришлось медленно продвигаться сквозь темноту, постоянно держа воспоминание в голове. Потом он нашел его, приют был высвечен лунным светом, как маяк к его судьбе. Ему хотелось отдохнуть, но он не мог. Триумф был уже так близко.

В сарае дурно пахло, но он не обратил на это внимания, пробираясь к месту, где жила девушка. Он полагал, что кинул икону на койку, и рассудок подсказывал ему, что она лежала все на том же месте. Он вошел в закуток, ругая про себя темноту. Его рука дрожала, зажигая фонарь. Потребовалось время, чтобы отогнать демонов, пытавшихся остановить его руку. В конце концов он справился и поднял фонарь над головой. Конечно, он оказался прав. Она была тут. На койке. Злая Мать, хранившая их судьбу внутри себя.

Он потянулся за ней, пошатнулся и, упав лицом на койку, остался там лежать, потея и пытаясь набраться сил, чтобы подняться снова. Он прижался к иконе губами и прошептал свою мольбу. Злая Мать, должно быть, ответила ему, поскольку он нашел силы подняться и выбраться из плена тьмы на свежий воздух. Ноги сами принесли его к берегу реки. Он уселся на толстое бревно, торчавшее из воды, и принялся отковыривать пальцами глину, которой у основания была залеплена икона. Пальцы так сильно тряслись, что он с трудом держал ее. Наконец он нащупал полость, залез туда и обнаружил бумагу. Она была тонкой и хрупкой, словно желала отдать свое бесценное сообщение ночи. Он постарался быть осторожным. И вот наконец она у него. Он поднес ее к глазам. Но даже при ярком лунном свете ничего было не разобрать. Нужен был фонарь. Он поставил фонарь на песок и лег рядом, зарыв локти в песок, с тем чтобы остановить дрожь, которую напустили на него демоны. Он видел слова, но они расплывались перед глазами. Он приблизил бумагу к глазам и свету. Наконец имя выступило из темноты.

СИГНИ ВИГЕЛАНД. Учащенно забилось сердце, и он засмеялся на демонов. Он поднес бумагу еще ближе, пока не увидел ЛАМАР прямо под именем Сигни. У него потекла слюна, он вынужден был отвернуться, чтобы снова сфокусировать взгляд.

Бернард придвинул фонарь. Он осветил самую темную строку под именем Ламар. На ней были буквы. Еще одно имя. Оно выцвело больше остальных, и даже при свете его нельзя было разобрать. Он переместил локти на песке и повернулся так, чтобы его глаза почти касались пожелтевшей бумаги. Он следовал ими от буквы к букве, выговаривая каждую в отдельности губами. Б-Е-Р-Н-А. Сглотнув слюну, он чуть не подавился.

Его глаза двигались дальше, до следующей буквы, потом еще дальше, и там, где, по его мнению, ничего уже быть не могло, он нашел еще одну. Прищурив глаза еще сильнее, он сфокусировался на первой из них: «Б», а потом следующих: «И», «Р». Этого было достаточно. Окончание слова уплыло из поля зрения, словно утонуло, — «У». Но на самом деле поплыл он сам. Он был не в силах дышать.

БЕРНАРД БИРУ. Бернард Биру. Окончательный выбор злой Матери. Он неуклюже поднялся и, покачиваясь, пошел к воде. Боль в голове достигла пика, и он почувствовал взрыв глубоко внутри себя. Он закрыл уши руками, пытаясь успокоить голоса, но они не умолкали. Потом неожиданно все стихло. Ушло. И тут он принялся хохотать. Громче и громче, высокие бешеные звуки летели к воде и дальше вверх, в листву прибрежных деревьев. Хохот стал хриплым, затем утих, перейдя в приглушенное хихиканье сумасшедшего к тому моменту, когда к нему подошли двое служащих приюта. Они увели его, несмотря на сопротивление с его стороны. При этом он постоянно смеялся.

7:00 утра

Грэг Махони смотрел на бутылку налитыми кровью глазами. Он не мог заснуть, и даже виски не помогало. Он взглянул на часы и налил себе еще.

Коллин сидела, скрестив ноги, в караульной комнате и смотрела на решетку над головой. От постоянного дерганья за решетку у нее саднило руки, а голос охрип от криков часовому, чтобы тот выпустил ее.

Дважды ее ловили при попытках пробраться в тюрьму, где держали Мартина. Оба раза это делал добродушный капрал, у которого в конце концов лопнуло терпение. Он запер ее в отдельной комнате в караульном помещении у казарменных ворот. Она умоляла позволить ей встретиться с Мартином, но ее мольбы, казалось, только укрепляли решимость капрала держать ее взаперти до завершения казни.

Коллин вздохнула и вытерла глаза. Потом она встала и, дотянувшись до решетки, начала разгибать прутья длинным металлическим гвоздем, который всегда носила в своей обуви для защиты от разных бездельников.

8:30 утра

Солнечный свет проник в камеру, и Мартин уже чувствовал его тепло. Прекрасный день, чтобы умереть. Посмотреть на голубое небо, почувствовать тепло воздуха, прежде чем на шею накинут петлю. Он поел, умылся, расправил складки на одежде и привел себя в порядок наилучшим образом. Отец Блейк не вернулся, и Мартин отказался от услуг лагерного капеллана и от священника из Парраматты, которого обещали прислать. Они ничего не могли ему сказать. Что бы там ни было, оно будет там независимо от любых ханжеских слов. Мартин Гойетт был готов.

Он еще до первых лучей зари решил, что постарается умереть с достойным видом. Уж это сделать он мог. Это будет его последней битвой. Единственной, в которой он все еще мог победить. Он потерял все: мать, брата, Мадлен. Его друзья покинули его, отец Блейк сначала предал, а потом оставил его. И любовь его жизни, Коллин, отвергла его. Продолжать плакать — значит притворяться, что все может еще наладиться. В смерти была неизвестность, и, Боже милосердный, она не могла быть хуже, чем то жалкое существование, которое он влачил сейчас. Он находил страх за каждым углом. Без надежды страх исчезал. И поэтому он решил умереть благородно, чтобы не потерять хотя бы это.

Он слышал, что за ним идут: знакомый стук тяжелых ботинок по каменному полу. И вот они уже у двери камеры — четыре солдата и офицер. Капеллан был с ними, с Библией в руках он бормотал молитвы. Мартину надели наручники на запястья и повели по короткому коридору к двери, открывавшейся во внутренний двор. Двор был залит солнечным светом, и там стоял эшафот.

Мартин поднялся по пяти ступеням лестницы, смотря прямо перед собой, а когда он уже стоял на помосте, то поднял голову и посмотрел вверх, на небо. Там кружила одинокая свободная птица, и Мартин почувствовал, как слезы потекли по щекам. Он отвел взгляд и стал смотреть на то, что казалось просто камнем, лежавшим у стены внутреннего двора, и принялся ждать.

Кто-то спросил, не желает ли он сказать последнее слово. Он покачал головой, после чего черный мешок заслонил и камень, и свет. Все в этом мире исчезло, кроме его самого и звука цикад, певших где-то наверху. Казалось, он стоял так очень долго, представляя себе кивок, обрекающий его на смерть.

* * *

Сначала голоса снаружи звучали приглушенно. Затем стали громче. Шум бегущих ног. Звук настежь открываемой двери и пронзительный крик:

— Остановитесь!

Мартин даже под мешком почувствовал какое-то смятение, несмотря на то что уже напрягся в ожидании падения. Потом он почувствовал, как чьи-то руки стали дергать его, стащили мешок с его головы. Он сощурился от солнечного света и попытался собраться с мыслями. Улыбающийся капеллан схватил Мартина за руку и развернул его лицом к входу на внутренний двор. Там стоял человек с головой песочного цвета, на его румяном лице было заметно удовлетворение. Рядом с ним стояла испуганная Ламар с вороном на плече.

Отель «Генерал Бурк», Парраматта, 3:00 дня

Пэт Триси сделал большой глоток пива и продолжил свой рассказ:

— Я был в буше, пора домой, а тут — она. Появилась откуда-то. Голова разбита, вся исцарапана. А в остальном с ней, мне показалось, все было в порядке. Я ухаживал за ней неделю с лишним, а когда прочитал в уиндзорской газете, я понял, что это о ней говорят, будто она погибла. Поэтому я и привез ее сюда. Мы ехали всю ночь. Я боялся, как бы не опоздать. Я ужасно рад, что мы успели.

Грэг Махони расцвел в улыбке и хлопнул Триси по спине.

— Я уверен, что это правильный способ обыграть палача. А еще говорят, что нельзя обмануть смерть. Я знал, что он невиновен. Я просто не смог убедить трибунал.

— Нет, господин Махони, — сказал Мартин. — Вы сделали все, что могли. И если хорошо подумать, то я сам навредил себе. — Он отвел глаза от Коллин, обнимавшей его так, будто не собиралась отпускать вообще, и посмотрел на двух мужчин напротив. — Смогу ли я вас когда-нибудь отблагодарить? Мне одинаково хорошо оттого, что Ламар жива, и оттого, что удалось обмануть палача. — Он прижал к себе Коллин и улыбнулся. — Ну почти одинаково. — Он посмотрел на Триси, прежде чем продолжил: — Где она сейчас, господин Триси?

— Исчезла. Она просто исчезла вчера в полдень. — Триси задумался на минуту. — Вы знаете, я не думаю, что она вернется.

Махони заказал еще выпить для себя и Триси.

— Вам двоим пора уже идти. У вас есть друзья в Лонгботтоме, они хотят увидеться с вами, и господин Нейтч тоже. Он очень расстроен, но… — Махони поймал себя на слове, а Мартин, казалось, не заметил, и Махони продолжил: — Я думаю, что ты снова получишь свою работу. А теперь уходите.

* * *

Мартин и Коллин целовались на солнцепеке за отелем до тех пор, пока она не почувствовала твердость его плоти снизу. Тихо рассмеявшись, она щипнула его шею губами. Они пошли к парому, открыто держа друг друга за руки.

* * *

— Здорово у тебя получилось выгнать его отсюда, пока он не спросил про священника, — сказал Триси.

— Мне вовсе не хотелось быть тем, кто сообщил бы ему эту весть. Он так им восхищался.

— И что, он сошел с ума?

Махони медленно пил пиво, вспоминая бешеные глаза священника и ауру, сопутствовавшую человеку, лишенному разума.

— Да, — ответил он кратко.

У реки Аппер-Коло, февраль 1841 года

Дождь прекратился, и Ламар бесшумно пробиралась сквозь мокрые заросли буша, стараясь не попасть в грязь и постоянно держа солнце справа от себя. Голова уже не болела так, как когда ей пришлось искать того голубоглазого, который нашел ее раньше. Теперь она возвращалась к даругам. Дожди вернулись, вернутся и калабари. Курикута услышала их во Времени снов и явилась сама, с Ганабуда.

Она взобралась на большой валун и осмотрела лесистую долину, лежавшую перед ней. Утесы на той стороне были крутыми и неровными, но она знала, как обойти их. За ними жили даруги. По дну долины, обтекая скалы, сквозь темные ущелья с крутыми откосами несла свои мутные воды река. Ламар нахмурилась, увидев воду. Не явится ли к ней Курикута? Должно было что-то произойти из Времени снов; что-то, о чем говорила Курикута. Но все шло так, как должно было случиться. Может быть, пока не настало время? У нее над головой радуга проложила дорогу к местам племени Даруг, отчетливо выступая в своем цветном великолепии. Прокричал Ата, пролетев вперед. Ламар улыбнулась и ускорила шаг.

Загрузка...