Глава 2. На земле и в небе

Если многие мальчики катали по полу свои детские вагончики шотландского экспресса, то я с игрушечной лошадкой перелетал над «Бечерсом», подходил к «Валентайну», брал «Чейер» и преодолевал «Кэнел-Терн». Названия препятствий на ипподроме Эйнтри в Ливерпуле звучали для меня песней, призывным гимном, манящей тайной, и чары, которыми они околдовали меня в детстве, так никогда и не прошли. Сейчас, когда я знаю каждое из них, как собственную руку, и храню сотни воспоминаний об опасностях и победах в любую погоду и в любое время года, их названия имеют надо мной еще более сильную и возбуждающую власть. Они стоят у меня перед глазами, и я вспоминаю их с невыразимым наслаждением.

Если возможно унаследовать такое неуловимое свойство, как желание быть жокеем, то я унаследовал его. Мой отец был жокеем, и отец моего отца был жокеем.

Мой дед, Уилли Фрэнсис, и его сводный брат, Роберт Харриес, считались лучшими наездниками-любителями своего поколения и с 1885 по 1905 год выигрывали все возможные соревнования и любительские стипль-чезы в Юго-Восточном Уэльсе. Роберт Харриес к тому же считался мастером по натаске охотничьих собак, и оба брата заполняли время между скачками охотой. Они полагали, что любое дело, не связанное с лошадьми, пустая трата времени.

В расцвете сил артрит превратил Уилли Фрэнсиса в калеку, ему пришлось бросить скачки и работу на ферме. С тех пор он позволил жене взять в свои руки заботу о будущей карьере трех взрослых сыновей и младшей дочери. Из всех детей только отец сумел доказать матери, что лошади — это его жизнь. Она позволила ему поступить на работу в скаковые конюшни полковника Лорта Филлипса, потому что не понимала, что такая работа позволит ему участвовать в скачках в качестве любителя, и к тому же отец уж слишком донимал ее. В конюшни, которые славились тем, что подготовили знаменитого победителя Большого национального стипль-чеза, отец пришел в шестнадцать лет. И вскоре полковник Лорт Филлипс взял для него лицензию на право участвовать в скачках как профессионал.

Первые годы отец очень радовался своей работе и выиграл много заездов, но со временем стало очевидным, что до тех пор, пока он остается у полковника Филлипса, у него нет надежды стать кем-то большим, чем жокеем для лошадей «второго сорта», потому что блестящий Тич Мэсон, ведущий жокей своего времени, постоянно работал для Лорта Филлипса.

В 1914 году начавшаяся Первая мировая война положила конец этому тупиковому положению, отца послали во Францию. К тому времени он уже тайком обручился с матерью, потому что ее отец не одобрял их союз. Он дал свое благословение только после того, как отец пообещал больше не участвовать в скачках. Мои родители поженились в 1915 году, в один из редких приездов отца домой.

Неудивительно, что, выросший на рассказах о доблестях отца и деда и с их кровью в моих маленьких жилах, я с самого раннего детства вбил себе в голову, что буду только жокеем. С того дня, как я первый раз взобрался на спину осла, убеждение, что мое будущее предопределено, никогда не покидало меня. Я никому не рассказывал, что собираюсь участвовать в скачках, и даже не так уж много думал об этом, но, когда меня спрашивали, кем буду, когда вырасту, всегда отвечал: «Жокеем».

Со временем выяснилось, что я как раз такой мелкий, какой нужен для гладких скачек. Мать и отец испытывали некоторое смущение: с одной стороны, они понимали, что преуспевающие жокеи зарабатывают хорошие деньги, с другой — им хотелось, чтобы сын был человеком нормального роста, и мысль о том, что мне придется пойти в ученики, не казалась привлекательной.

Друг нашего дома, Герберт Рич, который занимался охотой, разведением и тренировкой лошадей, настойчиво убеждал отца послать меня в Эпсом к Стенли Вуттону, умевшему делать из учеников первоклассных жокеев.

Герберт Рич, с интересом наблюдавший за моей маленькой персоной, как-то раз обернулся к отцу и сказал:

— Ему надо давать джин, дружище, давайте ему джин. Тогда он не будет расти.

Мама давала мне молоко, и будто в Алисином Зазеркалье я вдруг начал расти с непостижимой скоростью и скоро вымахал в долговязого детину, совершенно не подходившего и слишком тяжелого для гладких скачек. Но мое превращение никого особенно не огорчило, потому что для стипль-чеза, о котором я мечтал в глубине души, рост не имел значения. Меньше чем за четыре года я вырос на восемнадцать дюймов, а потом продолжал расти, но уже не так, как грибы после дождя.

Оставив школу, я превратился в своего рода продолжение отца. Когда он хотел побывать сразу в двух местах или работать одновременно с двумя лошадьми, то своим вторым "Я" делал меня. Начав с семи лет, я по-прежнему объезжал и тренировал лошадей в хозяйстве Смита, участвовал в охоте и показывал на выставках десятки и десятки лошадей. Зимой мы охотились иногда по четыре дня в неделю, а по пятницам ездили по делам в город или к фермерам.

Многие покупатели гунтеров жили далеко, и, если они хотели рано утром посмотреть, как лошадь ведет себя на охоте в отъезжем поле, ее приходилось привозить накануне.

— Я пришлю к вам с лошадью сына, — привычно говорил в таких случаях отец.

Меня всегда радовали эти путешествия. Мы погружали в фургон обычно двух лошадей, чтобы покупатель мог выбрать, а сами вдвоем с конюхом садились рядом с водителем. И меня никогда не тревожила мысль, что кто-то может подумать, будто я в свои пятнадцать лет слишком молод для такой работы.

Когда мы приезжали в дом покупателя, я по очереди показывал ему обоих животных, а утром, взяв собак, мы выезжали в поле. Если было две лошади, на одной ехал я, а на другой покупатель, потом мы обменивались лошадьми, с тем чтобы он мог видеть обоих гунтеров в действии и определить, какой из них ему больше подходит.

Тот, которого покупатель выбирал, оставался у него, а я возвращался домой со второй лошадью.

Таким образом я охотился во многих районах Уэльса, но больше всего мне нравился Мейнелл, но не потому, что там лучше охота, а потому, что там маленькие поля и много высоких заборов, и пока мы развлекались, перепрыгивая через них, лисы жили немножко дольше.

Окончательно распрощавшись со школой, я попросил отца помочь мне найти работу где-нибудь в скаковых конюшнях в качестве младшего помощника, с тем чтобы я мог начать участвовать в скачках как жокей-любитель. Маме очень не понравились мои планы, да и отец отнесся к ним без энтузиазма, но согласился поехать со мной к своему другу, Гуинну Эвансу, с которым они вместе росли, когда жили в Южном Уэльсе. Гуинн Эванс тогда тренировал лошадей для мистера Рэнка.

День, проведенный там, убедил меня даже больше, чем скачки, что я сделал правильный выбор и ничего другого мне в жизни не надо. Но мистер Эванс сказал, что он возьмет меня не раньше чем через год.

— Ты еще слишком молод, — решил он. — Приезжай, когда тебе исполнится семнадцать.

Итак, исполнение мечты откладывалось на целый год, и это, конечно, огорчало, но его обещание взять меня казалось светом в конце туннеля. В шестнадцать лет год — невероятно долгий срок, и когда я ехал домой рядом с отцом, то мрачно размышлял о том, что этот год никогда не кончится.

И в каком-то смысле он, действительно, никогда не кончился.

Прошло шесть месяцев, и я продолжал строить планы, говоря себе: «В будущем году в это время...» Я жил точно отложенной жизнью, а мама и отец постепенно привыкали к мысли, что я уеду из дома. И вдруг в один день все рухнуло: Гуинн Эванс умер. Он погиб в автомобильной катастрофе.

Месяц или два спустя отец написал Ивору Энтони, которого тоже знал с детства и с которым вместе участвовал в соревнованиях как жокей, не нужен ли ему младший помощник. Ответ Ивора Энтони, тренера двух победителей Большого национального стипль-чеза, снова вселил в меня надежду. Он сообщал, что в данный момент у него нет вакансии, потому что с ним работают два помощника, но один из них, который сейчас участвует в скачках как любитель, скоро перейдет в профессионалы, и, когда это случится, он охотно возьмет меня.

Мне пришлось удовлетвориться таким неопределенным обещанием и бесконечным ожиданием, хотя отец написал еще двум друзьям. Ответ пришел такой же: «Он слишком молод. Ему всего шестнадцать, впереди еще много-много времени».

Я считал величайшей глупостью, что мой возраст имеет такое значение, потому что чувствовал себя и умственно и физически взрослым и полагал, что ни в семнадцать, ни в восемнадцать, ни в девятнадцать больших изменений во мне не произойдет. А между тем уходил месяц за месяцем, и в моей жизни ничего не прояснялось.

Как раз в это время отец и мама наконец приняли решение оставить Смита и начать свое дело. Долгие годы они обсуждали возможность иметь собственную конюшню, но неизвестность останавливала их. Не так-то просто для мужчины рискнуть всем семейным капиталом ради личной независимости, тем более если у него интересная и надежная работа. Насколько я помню, у этой работы был только один минус — она не очень хорошо оплачивалась. Наконец мама приняла решение и всерьез взялась за поиски подходящего дома, куда бы мы могли переехать. Она нашла в Имбруке идеальный, большой, удобный дом в викторианском стиле с хорошим конным двором и двадцатью пятью боксами для лошадей.

Мы переехали туда в начале 1938 года, и теперь для меня стало невозможным бросить отца и участвовать в скачках, даже если бы кто-нибудь и взял меня. Только теперь я начал работать по-настоящему, стараясь помочь отцу добиться успеха в его новом бизнесе. А прошлые десять лет казались всего лишь игрой.

По сравнению с хозяйством Смита в Холипорте конюшня в Имбруке была маленькой, но она тоже почти сразу же превратилась в процветающий бизнес. Краеугольным камнем и главной опорой предприятия стала мама. Она управляла большим домом, подбадривала всех нас, и ее здравый смысл служил гарантией благосостояния семьи.

С тех пор как я себя помню, мама всегда интересовалась антикварной мебелью, отчего мужская половина семьи испытывала одни неудобства.

— Дик, — кричала она, бывало, в окно, — иди помоги отцу с этим комодом.

Я приходил и находил отца, пытавшегося поднять огромный комод с десятком ящиков, который долгие месяцы мирно стоял в холле. После получасовых непомерных усилий нам наконец удавалось втащить его на второй этаж и поставить на новое место в соответствии с маминым планом. Пока мы вытирали пот и поглаживали натруженные мышцы, мама с разных позиций разглядывала комод.

— Нет, — наконец принимала она решение, — здесь он вообще не смотрится. Пожалуй, его лучше снова поставить в холл.

Такие перестановки случались довольно часто, отец, брат, дяди и я постепенно стали специалистами по перетаскиванию мебели.

У мамы было хобби — участие в аукционах по распродаже имущества отдаленных заброшенных ферм. Она даже выдвинула теорию, что сокровища надо искать там, где люди жили столетиями, и что фермеры, владеющие ими, не понимают их ценности. У нее был глаз, как у опытного антиквара, и время от времени, приезжая в гости к родителям, я находил маму, любовно разглядывавшую какое-то раскрашенное чудовище, которое я бы без сомнений бросил в огонь.

— Восемнадцатый век, — удовлетворенно говорила она. Или: — Под этой краской красное дерево. — Краска с чудовища соскабливалась, и оно превращалось в изящный стул, или стол, или полку. Мама, наверно, могла бы рассказать о каждом предмете, найденном ею, столько же, сколько отец о лошади. Она часто показывала мне, как новые ножки или спинка, которые пришлось заменить, вернули, к примеру, стулу первоначальный вид. Мама любила повторять, мол, и у лошади, и у стула должны быть красиво очерченные ноги, чтобы человеку приятно было на них сидеть.

Размеры и количество комнат в новом доме приводили маму в восторг и вдохновляли на постоянный поиск сокровищ, которыми она постепенно заполнила и первый и второй этаж. Ее способность чувствовать красоту старинных вещей была хорошо известна в торговых кругах, и один лондонский магазин просил ее приезжать раз в неделю и оформлять витрину антикварного отдела. Мама бы, конечно, с радостью приняла это предложение, но ее неустойчивое здоровье не позволяло надеяться, что каждый понедельник она будет в хорошей форме.

Мы так быстро и комфортабельно устроились в Имбруке, что меньше чем через год я снова начал мечтать о скачках. Конечно, я не мог оставить отца одного и постоянно участвовать в стипль-чезах, но время от времени мог ездить на другой вид скачек, «пойнт-ту-пойнтс». Трудность заключалась в том, что лошади недавно поселились в нашей конюшне и не прошли хорошей тренировки, они еще не созрели для скачек, даже если бы отец согласился рискнуть их драгоценными шеями ради моего удовольствия. Оставалась только одна надежда: кто-нибудь из друзей пригласит меня поработать на скачках с его лошадью, но, естественно, владельцы приглашали не меня, а жокея, который уже работал для них раньше.

К моей великой радости, осенью 1938 года известный торговец скаковыми лошадьми Оливер Диксон, друг семьи, попросил меня следующей весной поработать для него в скачках «пойнт-ту-пойнтс». Всю зиму я ездил на тренировки с его лошадьми, но, когда подошло время первой «пойнт-ту-пойнтс», Оливер Диксон умер.

Глубоко разочарованный, опять я смотрел на скачки всего лишь как зритель, меня так мучили зависть и желание участвовать самому, что я даже не получат удовольствия, наблюдая за прекрасными лошадьми и отличными жокеями.

Потом началась война. И по мере того, как нарастали военные действия, приходили в упадок охота и скачки, на следующий год вообще отменили «пойнт-ту-пойнтс». Начал сокращаться и бизнес отца, при таком неопределенном будущем редко кто покупал лошадей, и с каждым месяцем дома для меня становилось все меньше и меньше работы.

В начале 1940 года я сказал отцу и маме, что собираюсь поступить в кавалерию. Поехал на мобилизационный пункт и с большим разочарованием обнаружил, что кавалерия во мне не нуждается. Я-то предполагал, что, вступив в кавалерию, буду ждать, пока подойдет очередь призыва моей возрастной группы, и надеяться на удачу.

Отвергнутым вернувшись домой, я написал в Эдинбург друзьям, служившим в шотландской гвардии, и попросил их помощи. Несколько дней спустя я снова явился на мобилизационный пункт с рекомендательными письмами и требованием отправить меня с первым же поездом в Эдинбург на казенный счет и при полной экипировке.

Мои рекомендательные письма не произвели на офицера, проводившего мобилизацию, никакого впечатления, он был агрессивно настроен и предложил мне записаться помощником повара в пехоту. Я отверг его предложение и по холодному взгляду, которым он окинул меня, понял, что, пока он там сидит, мне не попасть в Эдинбург. Я вышел на улицу, ничего не добившись, и стоял на ступеньках, бездумно глядя на бледное солнце ранней весны, потом импульсивно снова вошел и сделал третью попытку. Я выбрал другого офицера за другим столом, но с таким же скучающим недружелюбным взглядом.

— Я хочу летать, — заявил я.

— Стрелок-радист, — коротко бросил он. Это был не вопрос, а приказ.

— Нет, летчик, — так же коротко возразил я.

— Стрелок-радист или наземные службы. Других мы не набираем.

— Пилот, — не сдавался я.

— Вы можете записаться по любой профессии, — еще более холодно проговорил он, — а когда приедете на место, вторично пройдете осмотр, и там решат.

Я впервые столкнулся с грубой ложью, свойственной армии, и не понял, что это обман. Поверив офицеру, я записался как слесарь-монтажник.

Когда, прибыв в часть, я попытался поменять назначение, меня подняли на смех, как простофилю.

— Вас прислали как слесаря, — сказали мне, — слесарем вы и останетесь.

Так рядовой 922385 АС-2 Фрэнсис Ричард стал слесарем-монтажником.

Регулярно каждый месяц я посылал прошение перевести меня в летную школу и регулярно каждый месяц не получал ответа. Я научился чистить, смазывать, разбирать и собирать мотор, заделывать пробоины, в каждом дюйме самолета и все равно ненавидел эту работу.

Через год меня вызвали на собеседование и строго разъяснили, что, поскольку меня уже обучили одной профессии, нельзя напрасно тратить время и деньги страны на обучение другой. Я страстно возражал, что совсем не хотел учиться этой профессии и недоразумение произошло не по моей вине. Но меня не стали слушать и отправили назад в часть.

Вскоре я совершил десятинедельное путешествие через Атлантический океан в Египет и провел два года, гоняясь по пустыне взад-вперед за неприятелем. Когда армия наступала, мы шли следом к аэродромам, которые бомбили наши воздушные силы или взрывали отступавшие итальянцы. Когда армия отступала, мы шли следом к недавно восстановленным и действующим аэродромам, но, поскольку всю ночь нас бомбили, весь день мы проводили в узких траншеях, не имея возможности оценить удобства только что построенных казарм. После многодневных бомбежек мы взрывали на аэродромах то, что не могли забрать с собой, и снова спешили в восточном направлении, оставляя за собой все в таком же состоянии, в каком нашли, когда впервые заняли это летное поле.

И при наступлении, и при отступлении мы с невероятной скоростью латали и штопали израненные тела приземлившихся самолетов и снова отправляли их в воздух. Я научился с закрытыми глазами находить муфту пропеллера и на всю жизнь возненавидел песок. И регулярно каждый месяц я посылал прошение отправить меня в летную школу.

Каждые полгода меня вызывали на собеседование, но это была чистая формальность: у меня осталось впечатление, что армия испытывала дефицит в слесарях-монтажниках, а не в пилотах.

На собеседовании обязательно спрашивали, какое у меня хобби, потому что в анкете было предусмотрено несколько пустых строк для этой жизненно важной информации и офицер не мог оставить их незаполненными. И каждый раз я пытался придумать какое-нибудь впечатляющее хобби, которое бы убедило начальство, что мои мозги созданы для пилотирования самолетов. Но ни воздушные змеи, ни рассматривание звезд, ни наблюдение за птицами ни на шаг не приблизили меня к штурвалу самолета. Очевидно, понимая, что терять нечего, я решил сказать правду.

Седоватый майор, заглянув в бумаги, спросил:

— Ну... м-м-м... Фрэнсис, какое у вас хобби?

— Охота, стрельба и рыбная ловля, сэр, — бодро отрапортовал я.

— Убирайтесь вон! — взорвался майор. — С меня хватит вашей наглости!

Наверно, он был прав.

Как бы то ни было, но через несколько дней всех перевели из пустыни в Каир, огни которого манили нас, будто бабочек. Получив разрешение, я автостопом побывал в Иерусалиме, Тель-Авиве, Бейруте и Дамаске, но больше всего мне нравилось сидеть на берегу Нила.

Однажды, когда нас несколько человек отправилось осматривать пирамиды, мы увидели запаршивевших верблюдов, выставивших к небу свои сверхчувствительные носы. Оказывается, их, как и ослов, мог нанять любой желающий. К верблюду полагался араб в грязном бурнусе, готовый помочь отважному путешественнику забраться в седловину меж двух горбов. Первые несколько ярдов араб бежал рядом, выкрикивая на совершенно непонятном местном языке советы сразу обоим: всаднику и верблюду.

Заплатив положенные пиастры, каждый из нас выбрал себе верблюда, и мы отправились в путешествие по раскаленным пескам Египта. Как вид транспорта верблюд, пожалуй, самый неудобный из всех, известных мне. На нем трясет и укачивает, мотает и бросает из стороны в сторону. На обратном пути от его похожего на рысь шага я чуть не потерял сознания, потому что на корабле пустыни меня очень быстро начало тошнить. Господи, как мне хотелось спрятаться за чадрой от всего происходившего.

Победив при Эль-Аламейне, мы в третий раз пересекли Ливийскую пустыню. Немцы, отступая, взрывали все с большим педантизмом, чем итальянцы, и аэродромы наших Королевских военно-воздушных сил стали совершенно неотличимы от остальной пустыни, разве что гигантские кратеры от бомб, руины зданий и обломки самолетов и грузовиков напоминали о погибшей цивилизации. Как и прежде, мы устраивали привалы среди камней, но настроения нам это не портило: мы шли по знакомой дороге.

Северо-Африканская кампания подходила к концу (в начале 1943 года), мое тридцать седьмое прошение ждало отправки в мусорную корзину, и тут вдруг меня вызвал командир.

— Фрэнсис, — сказал он, — кадровую группу главного штаба тошнит от вашего имени: каждый месяц они получают ваши прошения. Кадровики сдались. Вам приказано отправиться в Суэц и сесть на транспорт, идущий в Родезию.

Когда я уже почти потерял надежду, мне наконец-то разрешили изучить единственное, что я еще не знал о самолете: как на нем летать. Я уезжал из тускло-коричневой грязной пустыни, едва ли бросив на нее прощальный взгляд.

Когда я сел позади инструктора в открытую кабину самолета, то тут же снова начал радоваться жизни. Легкость, с какой наша маленькая машина отрывалась от земли, и воздух, свистевший вокруг головы, моментально развеяли в памяти годы тяжелой и грязной работы. И через десять летных часов, когда я поднялся в свой первый самостоятельный полет, радость и возбуждение переполняли меня. Я легко перешагнул ученическую стадию тревоги — сумею ли благополучно приземлиться, но зато еще раз убедился, что армейская жизнь лишает человека благословенного состояния — быть наедине с собой.

На земле работать приходилось даже больше, чем раньше. Арифметика, которой я не научился в школе, отомстила мне, когда я принялся атаковать аэронавигацию. Совсем нелегко прокладывать маршрут к точке на воображаемой долготе, если человеку не хватает пальцев, чтобы произвести расчеты. Впервые в жизни каждый час заполняли лекции по метеорологии, сигнализации, теории полетов, аэронавигации и другим непостижимым наукам, но все же через год меня отправили обратно в Англию с дипломом летчика-истребителя.

Шла подготовка к открытию второго фронта в Европе, из Англии совершались рейды бомбардировщиков на города и позиции неприятеля. И первый боевой вылет на истребителе я сделал, сопровождая тяжелые машины в группе прикрытия. Но вскоре выяснилось, что истребителям не с кем бороться в воздухе. В схеме подготовки кадров случился прокол: выпустили на несколько тысяч больше летчиков-истребителей, чем было нужно. Меня перевели в группу бомбардировщиков и пересадили в тяжелую машину, снабдив минимумом инструкций. Фактически меня и трех других пилотов использовали в качестве морских свинок: задача опыта заключалась в том, чтобы проверить, как быстро пилот истребителя может переквалифицироваться в пилота бомбардировщика. Но мне новая машина не понравилась.

Фигуры высшего пилотажа на одномоторном самолете лежали в основе подготовки летчиков-истребителей, и я всегда наслаждался легкостью и маневренностью маленькой машины, когда выполнял «бочку», скольжение на крыле или штопор. Управление бомбардировщиком «Веллингтон» не доставляло никакой радости. Он мне казался тяжелым и медленным, простейший поворот отнимал в три раза больше времени и усилий. Даже в самую холодную погоду я возвращался на своем «Веллингтоне» мокрый от напряжения.

Много лет спустя старые усталые скакуны на трехмильном стипль-чезе точно так же оттягивали руки, как и тяжелые бомбардировщики. И как ни странно, это сходство между разными типами лошадей и самолетов не осталось не замеченным в авиации. Когда я закончил свой первый часовой урок в воздухе, инструктор спросил, чем я занимался на гражданке. И я объяснил, что нигде не успел поработать, кроме как ездить верхом.

— Прекрасно, — сказал он. — Мы уже давно открыли, что люди, которые умеют ездить верхом, быстро учатся летать. Тут, видно, дело в хороших руках. Для истребителя тоже нужны легкие руки. Управляйте машиной, будто лошадью, с нежностью и твердостью, и вы избежите многих ошибок.

Отряд бомбардировщиков, к которому меня прикомандировали, совершал воздушные атаки на Европу, отвлекая внимание неприятеля от реальных целей главных бомбовых ударов. Когда наступили холода, меня послали на краткосрочные курсы, чтобы научиться летать на тяжелых транспортных планерах, на которых собирались перебросить нашу армию через Рейн. Приземление этих громоздких безмоторных летательных аппаратов превращалось в настоящую борьбу. В перерывах между полетами на безлюдных промерзших равнинах Родезии мы учились штурмовать позиции противника. Предполагалось, что, переправив и выгрузив солдат, пилоты планеров будут принимать участие в операции вместе с пехотой. Грубый и разочарованный в жизни старшина мучил и гонял нас с садистским удовольствием. Мы часто слышали его злорадные вопли:

— В снег! На живот! Теперь ползете вперед сто ярдов. Враг следит за вами. Спрячьте ваши пылкие головы. Ниже! Еще ниже! — И он мрачно предсказывал, что не только мы будем убиты из-за своей тупости, но и «настоящие» солдаты пострадают из-за нас.

Мне не казалась неизбежной перспектива проползти на животе всю Германию. И действительно, переправа через Рейн прошла легче, чем ожидали. На планеры понадобилось всего двадцать пилотов, а я был в списке двадцать вторым и вернулся на свой тяжелый «Веллингтон», теперь уже с удовольствием. Тут по крайней мере я был уверен, что он обязательно взлетит и с такой же непреложностью приземлится.

Чем дальше война уходила в глубь Европы, тем меньше у нас было работы, поэтому мой экипаж и меня перевели в распоряжение береговой охраны, чтобы помогать конвоировать в британские порты военные и торговые корабли побежденной Германии. Мы работали в воздухе, почти как полицейские на оживленных перекрестках: следили за тем, чтобы корабли не набрели на минные поля, чтобы строго придерживались данного им курса и не вздумали свернуть в сторону. А это значит, долгие часы полетов над морем и полное безделье команды. Стрелок и бомбометатель читали журналы для мужчин, радист и штурман проверяли суда и устанавливали наше местонахождение, чтобы сообщить на базу. Меня они иначе не называли, как «шофер», и спрашивали, сколько часов солнечных ванн я принял. В кабине я обычно лежал на спине на своем сиденье, установив приборы на курс полета, и разглядывал облака в небе или случайный корабль в море. Но однажды, когда я, удобно устроившись на сиденье, о чем-то мечтал, над нами пролетел самолет так близко, что если бы он выпустил шасси, они бы уперлись в нас. С тех пор я всегда сидел прямо и следил за тем, что происходит вокруг.

Хотя обязанности воздушных полицейских закончились, мы продолжали ежедневно летать над Северным морем, но теперь со штурманами, которые закончили занятия на земле и проходили практику в воздухе. Мои обязанности заключались в том, чтобы летать с ними над морем и потом по курсу, установленному ими, возвращаться домой. Если они ошибались, то я сам находил дорогу на свой аэродром, не дай бог приземлиться на чужом. И поскольку тренировочные полеты обычно проходили ночью, а я учился аэронавигации в Родезии по Южному Кресту, то иногда мне приходилось нелегко. К счастью, я служил почти на всех аэродромах Великобритании и знал, как они выглядят с воздуха, поэтому ни разу не допустил такой ужасный промах, чтобы приземлиться на чужом поле.

Если бы не было радиосвязи между самолетом и базой и системы радиосигналов, которые вели нас в дождливую погоду, огромное число ночных полетов, совершаемых британскими военно-воздушными силами, стало бы невозможным. Потому что без такой помощи немыслимо было бы в покрытой мраком стране найти в безлунную ночь именно этот квадрат земли.

После капитуляции Японии постепенно началась демобилизация. Но отец хотел, чтобы я вернулся домой как можно скорее, чтобы помогать ему. И я подал прошение о демобилизации по семейным обстоятельствам.

Но у начальства были другие планы, и, чтобы мы не болтались без дела, пилотов и экипаж послали учиться летать на тяжелых четырехмоторных бомбардировщиках «Ланкастер». Я сидел рядом с инструктором и беспомощно глядел на ряды и ряды ничего не говорящих мне приборов, на контрольные кнопки и индикаторы поступления топлива и мечтал о том, чтобы провести последние недели в армии, летая на моей первой любви — легких и маневренных «Спитфайерах». Но мне пришлось летать на «Ланкастере». А потом началась демобилизация.

И на первых легких истребителях, и на тяжелых бомбардировщиках меня никогда не покидало чувство волнующего наслаждения, когда нос самолета задирался вверх и мы отрывались от земли. Какое испытываешь удовлетворение, когда мотор работает на полную мощность, какую радость от долгих часов свободы, проводимых в небе!

Поздней осенью 1945 года я поехал на свадьбу кузины Несты.

Все в жизни пошло бы по-другому, если бы я остался дома, а не сел с мамой в поезд, направлявшийся в Уэстон-Сапер-Мэйр. Но я сидел в купе, мысли мои еще оставались в кабине «Веллингтона», и мамины рассказы о родственниках, к которым мы ехали на свадьбу, едва доходили до моего сознания. Когда я смотрел в окно на мирный ландшафт Сомерсета, освещенный ласковым октябрьским солнцем, ничто не предвещало эмоционального смерча, который поджидал меня.

Тетя, кузины и целая толпа родственников с охами и ахами встретили нас с мамой, и прошло довольно много времени, прежде чем я заметил маленькую застенчивую незнакомку, стоявшую в стороне от нашей семейной группы. Девушку в коричневом платье, с бледно-золотистыми волосами.

— Дик, ты, наверно, не знаком с Мери, — сказала тетя, — это подруга Несты, она приехала на свадьбу.

Мери и я улыбнулись друг другу, и, к собственному удивлению, мы еще не сказали ни слова, как я подумал: «Это моя жена».

Я никогда не верил в любовь с первого взгляда и до сих пор считаю, что это не самый разумный способ выбора спутника жизни. Но со мной так случилось. Пробежала искра, и наше будущее решил один взгляд.

Загрузка...