Дома у нас никогда не было. Сперва были общаги, а после универа — Крутые ключи. В моей общаге кто-то вечно напивался, курил спайс и пытался подраться. На этаж приходил однорукий охранник и его спускали с лестницы. Комендантша была уверена, что я наркоман, потому что тусил с неформалами на заброшках и был серый от безденежья. Я вечно пытался придумать, кто я, перебирая персонажей из книжек и фильмов, но никто не был похож на меня в достаточной степени.
Учился я плохо и на совершенно не подходящей мне специальности — матметоды в экономике. Вместо пар я работал или просто бухал, деньги тратил на еду, пиво и взятки преподам, которые давал практически профессионально, а мать звонила и говорила, что я не справляюсь с жизнью.
Я помню голод и горящий желудок от холодного дешевого пива. В месяц она присылала пять или десять тысяч рублей. Я работал официантом в ночном клубе, курьером, раздатчиком листовок. Работал и всегда было мало, потому что нужно на взятки.
Потом, с началом пандемии, она окончательно разорилась и через год уехала из Тольятти в белгородскую деревню, к своей маме. Они жили на деньги с проданного имущества, которые я присылал, и две пенсии — свою и бабушкину, потому что маме было почти шестьдесят, а родила она меня, когда ей было около сорока, и она честно говорила, что детей никогда не хотела и у нее было пять абортов до меня, но так вышло. «Я не умею быть мамой и ты меня сломал» — она говорила. Я полюбила тебя, — она добавляла, — и теперь ты для меня самое главное. А еще она любила звонить и говорить, что это я во всем виноват. Что я — ее величайшее разочарование. Если бы я бросил универ, вернулся в Тольятти и сел в ее офисе вместо нее, то она б как-то вырулила и не потеряла бизнес. Она любила выпить и сказать: «Я мечтала на старости иметь виллу в Испании», а после всегда переводила тему и спрашивала, сколько у меня денег. А денег у меня не было и это будто было подтверждением ее правоты.
В детстве она всегда считала меня слабым, поэтому специально закаляла в классе, где каждый день мне приходилось драться и ощущать свою бесконечную бесправность.
О моей гомосексуальности класс узнал, когда мне было четырнадцать. Я показывал презентацию на уроке по основам проектной деятельности и она оказалась настолько хорошей, что одноклассник попросил у меня флешку, чтобы ее скачать. Я дал флэшку, потому что хотел дружить, а друзей у меня не было, и забыл, что на ней, кроме презентации, гигабайт порно. Я вырвал из компьютера флэшку в момент, когда класс наблюдал, как один парень делает другому парню глубокий минет. Я засунул флэшку в карман, выбежал из класса и вспомнил слова матери:
«Ты должен учиться преодолевать свои трудности».
Я пришел на следующий урок с опозданием. Сидел с бордовым лицом и во рту был металлический вкус, как когда пробежишь километр. А они смотрели на меня. Самый смелый, Гурин, прокричал «пидорок» прямо посреди урока. Учительница сделала вид, что не слышала. Это случилось еще три раза, пока я не встал и не ударил его. Учительница сказала, чтобы я вышел из класса. Я ушел совсем — просто ушел домой. Раздевалки закрывали на ключ, чтобы школьники не сбегали раньше конца уроков. Я побежал по февральскому льду в туфлях и пиджаке, добежал до дома и лежал на кровати, сжавшись в кулак, и повторяя себе «все будет хорошо», хотя ничего не может быть хорошо.
Мама не знала о моей гомосексуальности, не понимала что происходит и вновь говорила: «ты должен учиться преодолевать трудности», хотя видела синяки и вечно не спавшее лицо, и даже плакала по ночам, но терпела, терпела. Я не спал почти каждую ночь, шел в школу, а потом сбегал из нее, чтобы просто сидеть одному в квартире и придумывать свою свободу. Я смотрел англоязычные блоги на Youtube, в которых заморские люди совершают каминг-аут или трансгендерный переход, а родители оказывают поддержку своим детям, и радовался за них.
Потом я убегал все время. Я мог попроситься в туалет посреди урока и уйти домой. Я мог открыть окно в классе, пока учителя не было, и вылезти с первого этажа. Однажды за мной через окно сбежала половина класса и меня обвинили в организации побега, хотя мне меньше всего хотелось, чтобы за мной кто-то шел. Я стал курить, потому что я представлял себя героем «Панка из Солт-Лейк сити» или Куртом Кобейном. Мне хотелось чувствовать себя крутым парнем из молодежной комедии, но геи в России очень быстро понимают свое место, поэтому легче представить себя прикольным чудиком, который скоро умрет. Я воровал книги в «Читай-городе» из той оранжевой серии «альтернатива» с Палаником, хотя они были старые и обычно по скидке, и ощущал это еженедельным ритуалом освобождения. Мать не купила бы мне таких книг. Она дарила мне много игрушек и всякой одежды — привозила все из Москвы и Европы, пока я оставался один или знакомыми. Она раскладывала их по комнате, любовалась и опять становилась начальником. Иногда резко теплела, но ненадолго. Мои желания не учитывались. Мои желания всегда были глупостью. И я научился сам заниматься своими потребностями.
Одно из ранних воспоминаний детства — как мы играли с игрушечной змеей по имени Каа, как в «Маугли». Она держала ее голову перед своим лицом и говорила:
— Доверься мне.
— Ты меня не обманешь? — спрашивал я.
— Нет, конечно.
Я обнимал змею, а она набрасывалась на меня и душила. Мы смеялись, играли и мама говорила:
— Никому нельзя доверять.
И больше ни с кем в мире я не чувствовал связи.
— Ты моя собственность, — говорила она и ласкала.
И я понимал, что в будущем все кончится грандиозным провалом.
Став подростком, я зачитывался Палаником, Могутиным и прочими борзыми и талантливыми гомосексуалами и верил, что однажды тоже стану крутым вопреки всем. Я читал их и пытался найти свой сюжет. Я не понимал, почему мужская гомосексуальность в российских медиа ассоциирована с болезнями, «детьми порока» и бесконечно декоративными второстепенными друзьями главных героинь, которые лишь подчеркивают их гетеросексуальность, потому что никогда себя так не чувствовал. Моя маскулинность была совершенно обычной, трафаретной, радикально не выделяющейся, как мне казалось, и я совсем не старался вести себя как-то специально.
Однажды парень из одиннадцатого класса покончил с собой. Я видел его только мельком: высокий, сутулый и с кучей анимешных значков на рюкзаке. Я догадывался, что он тоже квир, но никогда не подходил. Он прыгнул с «винтухи» — это недостроенная башня с винтовой лестницей в медгородке. Потом к нам в класс пришел какой-то мужик с погонами и стал рассказывать о вреде гомосексуализма, аниме и пользе патриотизма. Я разозлился и сказал ему в лицо: «Этими беседами вы убиваете детей. Вы очень глупый». Сказал и ушел, а потом долго мысленно ему пересказывал статью об эпидемии суицидов квир-подростков из-за социальных факторов, которые создали такие, как он.
В одиннадцатом классе я абсолютно не понимал, что мне нужно и сдавал сразу пять ЕГЭ, но ни к одному толком не готовился, потому что не понимал, что важнее. Мать говорила, что я должен стать финансовым директором, крутым мужиком и реализовать все то, что она хотела сама.
— Ты объект моих инвестиционных вложений, — говорила она.
А я хотел просто сбежать из этого умирающего города и от матери, которая все детство то любила и хвасталась успевающим сыном, то била ногами за двойки. Я прекрасно осознавал свое будущее: вечный стыд, скрытый потным, завонюченный одеколоном пиджак муниципального взяточника, тухлые бани с девочками и солидными мужиками. При этом я прекрасно понимал ее благие намерения: будучи в прошлом женщиной на госслужбе в России девяностых, она бесконечно завидовала мужчинам, их карьерным перспективам и той силе, которую они воплощали. Она была красивой женщиной в гомогенных мужских коллективах и привыкла, что если с ней кто-то ласков, значит хочет либо ее тело, либо ее возможности. Женская привлекательность стала для нее исключительно инструментом, который она оттачивала так же, как силу воли, профессиональную компетенцию и хитрость, в которой сильно проигрывала. Позже, в конце нулевых, когда она была вынуждена покинуть пост главы департамента экономики города Тольятти из-за смены администрации, она понимала, что на этом ее политическая карьера закончилась, поэтому ушла в бизнес. Новый мэр никогда не возьмет в свой аппарат главного соратника прежнего мэра, тем более понимая, что это конкурентная женщина. Тем более понимая, что наступила новая политическая реальность, где нет места либеральным политикам, выступающим за расширение местного самоуправления — а она являлась именно таким политиком. Забавно, что с детства я свободно владел политической терминологией — мы использовали ее в повседневном общении, как и таджикские диалектизмы.
Я был первым за пять поколений, кто родился в России. Остальные родились в Душанбе. И если бы не война, я бы тоже был душанбинцем.
И мне всегда казалось, что моя настоящая родина где-то не здесь. Я не понимал Россию.
Когда мать приехала из Таджикистана бежав от войны
она сказала себе что железобетонная.
Она выжила победила войну
заработала на квартиру
родила сына и говорила:
я научу тебя ходить по трупам
ты объект моих инвестиционных вложений
и ты всегда будешь со мной
говорила она.
А я отвечал что на такое я не согласен
и что единственный труп на который приходится наступать
это Тольятти.
Она считала что воспитание
должно быть достаточно жестким
потому что вся жизнь война.
И в детстве я очень хотел стать военным корреспондентом
чтоб говорить правду
ведь никто не заставит меня говорить то
во что я не верю.
Я смотрел новости федеральных каналов
об осетинской, чеченской и еще какой-то войне
нашей бесконечной войне потому что вокруг все плохие
и бесконечно злился
то на пендосов
то на грузин
то на украинцев
и в конце концов сам на себя
потому что я будто бы не Россия.
Посмотри на Россию
там все хорошо
там все улыбаются
а плачут только враги.
Значит ты не Россия.
И до сих пор
я пишу свои репортажи.
Моя мать ненавидела русских.
Но мы же русские
говорил я.
Мы другие
отвечала она
и растирала губами коралловую помаду Yves Saint Laurent
привезенную из Испании.
Мы богатые они бедные.
У нас все другое мы сильные
мы не нуждаемся
у нас есть дастархан
дастархан — когда скатерть завалена лакомствами
курпачи — наш матрас на балконе яростным летом
деревня — это кишлак
А Памир — настоящие горы
не то что в России.
Она не любила русские блюда
и мы ели все с острыми специями
кинзой жирной бараниной и зирой
а остальное
казалось нам пресным.
Только это она любила
только об этом говорила
еда и сила
остальное она ненавидела.
Мать любила критиковать Советский союз за его двоемыслие, когда днем ты рассказываешь заветы вождей, а вечером смотришь немецкое порно на видике в переполненной комнате и мечтаешь о заграничных джинсах; за коммунальные квартиры и лицемерные партсобрания; за отсутствие выбора; за лифты, в которые они боялись заходить по одной, если там уже был мужчина; за бедность и дефицит, которые становятся особенно горькими после командировки в почти что свободные Прагу или Варшаву. Она с упоением рассказывала про молодых людей с ирокезами в Восточном Берлине и в футболках с надписью «хуй», про секс-шопы и как ее приняли за проститутку в мини-юбке и каракулевой шубке, которые она надевала, наслаждаясь свободой, про гостиницу «Берлин», с верхнего этажа которой видно Западный Берлин, который сияет, а Восточный, как огромная лужа мутной воды. Но потом она стала рассказывать, что в зарубежье только враги, что в Европе все нищие и замерзают без нашего газа, что скоро они там все вымрут. И все это говорила с французской помадой Yves Saint Laurent на губах.
Когда я думаю о детстве в Тольятти
я вспоминаю что все друг друга за что-то да ненавидели
ненавидели в школе
в семье
в подъезде
и по телевизору.
Ненавидели но почему-то всем врали что все хорошо
и стабильно
врали.
И мне показалось что так невозможно
и однажды мертвые встанут
и отомстят за себя.
Они сломают железобетонные стены надгробия и плотины
и голосом мертвых
заговорят живые.
Где учат на военных корреспондентов я не знал. На журфаки я не прошел, но попадал на бюджет философского факультета ВШЭ в последней волне, и нужно было срочно ехать и подавать документы. Я сказал об этом матери, но она сказала: «И кем ты будешь? Нищим философом?». Да пусть так. Философы хотя бы умные. Они хотя бы живут не здесь. Они хотя бы не треплются не затыкаясь про вражду и силу. Я не хотел быть никаким директором. Мне хотелось быть Анной Политковской, Куртом Кобейном и Бритни Спирс одновременно.
Денег на поездку в Москву она не дала. Она сказала, что я буду учиться на экономиста в Тольятти на платном.
— Будешь работать в офисе вместо меня, — сказала она. — Я буду ездить к маме. Нужно, чтобы кто-то поддерживал бизнес.
— Он развалился, — ответил я и это было правдой. И добавил, что я ни за что не встану на ее место, потому что оно мертвое. И что дешевле всего было отпустить меня на бюджет в Москву. Тольятти умирал, мы в нем чахли, мы маялись в душных десятых годах и вместе со всей страной медленно становились беднее.
— Исключено, — сказала она. — Ты должен заниматься имущественным вопросом.
— Ты мной расплачиваешься, — сказал я.
— Почему тебе так трудно просто сделать, что я говорю?
Я сказал ей, что она дура, раз хочет тратить кредитные деньги на изучение математики, по которой у меня всю жизнь было между двойкой и тройкой.
— Перейдешь на бюджет, — отвечала она.
Мы сторговались, что я буду учиться в Самарском национальном на платном. Изучать математику в экономике. Я сказал ей, что это ее выбор. А она сказала, что у меня нет выбора.
— У меня ЕГЭ тридцать по математике, — говорил я. — И девяносто восемь по истории. Я не знаю математику, но знаю многое другое.
— Ты научишься быть ответственным, — говорила. — Ты должен преодолевать свои трудности. Почему ты никогда не был сильным, как я? — она говорила. — Почему ты такой слабый? Ты же слабый. Сделай уже сильный поступок.
Я был сильным каждый день, выживая в этой школе. Я каждый день был сильным, как чертов морпех.
Мне захотелось ей отомстить. Мне хотелось сказать: это ты неудачница, раз все потеряла на шестом десятке. Но я посчитал, что это ничего не решит. Мне не хотелось войны. Я пошел в комнату, подумал примерно полчаса, потом выскочил на кухню, когда она курила, и сказал:
— Ты меня не знаешь.
— С чего ты взял?
— Ты всегда любила мечту обо мне, а не меня. Ты говорила: «Ты объект моих инвестиционных вложений».
Тут я заплакал, не сдержался. Она обняла меня. По-теплому обняла.
— Конечно, я люблю тебя, — говорила. — Ты же мой сын, любая мама всегда будет любить своего сына, каким бы он ни был.
— А какой я?
— Ты пока слабенький. Неокрепший. Ты еще не стал собой.
Я отскочил от нее.
— Мам, короче, я гей, пидор, я не крутой мужик и никогда им не буду. Это провал. Хороших сценариев не существует. Все.
Просто сказал и молча стоял. Она тоже молчала. Она затушила сигарету, обошла меня стороной, заперлась в ванне и сидела там три часа. Даже не стала спорить, просто будто услышала подтверждение страшной догадки, которую долго носила в себе. Я подходил к двери и говорил: мама, прости меня. А она отвечала «ты мне не сын» и «оставь меня».
Я схватил рюкзак и поздним вечером ушел из дома, только проорал:
— Ты просрала все, включая сына.
Идти мне было некуда, поэтому я просто пошел на водохранилище. Она потом позвонила и сказала, что я должен вернуться. Я ответил, что пусть меня убьют твои нормальные у ночного ларька. Пусть там в крови валяются мои тапки. И это будет лучшим для тебя наказанием, потому что я умру а ты будешь жить. Я и так не планировал тут оставаться. Я заставлю тебя учитывать мои интересы, даже если это будет стоить мне всего, и я начинаю прямо сейчас. Она замолчала на полминуты и сказала:
— Иди нахуй.
Сказала и бросила трубку. И тогда меня будто бы перещелкнуло. Почему я должен умирать в семнадцать лет из-за женщины, которая, как мне тогда казалось, меня не любит и не любила? Женщины, готовой сделать сына социальным инвалидом, лишь бы он на нее работал? Я решил вернуться домой, потому что этот дом и место в нем — мои по праву рождения. Когда я проходил через Степана Разина в седьмой квартал, мне встретился окровавленный тапок около круглосуточного магазина. Парень пытался подняться из лужи. Я попытался помочь ему и поговорить, но парень нашел тапок и скользя липкими подошвами убежал внутрь квартала.
Я пришел домой, попытался поспать и мечтал, чтобы быстрее наступило завтра, когда я смогу уехать из Тольятти.
На следующий день я уехал в Самару и заселился в общагу. Мать звонила почти каждый день, но говорила осторожно. Тему каминг-аута мы не поднимали.
Моя студенческая группа состояла из гламурных девушек и мечтающих об успехе парней с арендованными машинами на аватарках. Почему-то меня сразу выбрали старостой группы. Меня выбрали, а я ушел искать курилку, потому что делать с ними было нечего. Зашел, а там две девушки в анимешных ушках и металлических берцах целуются на подоконнике. Я подошел спросить у них сигарету. Они дали мне «Kiss» и извинились, что у них только «мышиные тампоны». Они сказали, что их зовут Вольха и Зидан, и тем же днем мы пошли на заброшку за универом. Это огромное кирпичное здание с шестиугольными окнами, залами и кельями, дырами в полу и залитым водой подвалом. По легенде этот замок строили для КГБ, потом для ФСБ, но в итоге он достался тем, кого прогнали с улиц и не ждали дома. Страйкбольщики устраивали там игры, диггеры проводили экспедиции, а некоторые даже жили, проводя ночи на дряхлых стульях и худых матрасах. Мы — пестрое племя деклассированных и как бы безродных, изгнанных официальной культурой. Слушаем Metallica и «Пошлую Молли», старых русских панков и Machine Gun Kelly, трясем головы под Burzum и по пьяни воем Максим. Мы ностальгируем то ли по нулевым, то ли по девяностым, потому что в настоящем — огромное здание ФСБ.
У заброшки была дурная слава — несколько раз там кто-то умирал, но все же чаще там веселились. При мне там умирала только собака — пудель. Хозяйка залезла на крышу, взяла собаку с собой и оставила без поводка. Собачка увидела бабочку и побежала за ней. Но собачка не умеет летать, Бог не дал ей крыльев, собачка умеет прыгать. Она прыгнула через парапет и упала на бетонную дорогу. Внизу, рядом, был цементный завод. Его охранники сразу же положили собаку в коробку и унесли. Я больше не видел хозяйку собаки на заброшке.
Мой две тысячи семнадцатый был как две тысячи седьмой. Тусовка курилки состяла из самых разных парней и девушек, которые по каким-то причинам, как и я, не были «нормисами». Они были похожи на бессмертных персонажей и, в отличие от меня, не были перегружены изнурительно серьезным отношением к жизни, и я этим наслаждался. Там был трад-скинхед Гарфилд — двухметровый парень в подтяжках и с добрым нравом, металлисты Мэггот и Лысый, которые всегда могли договориться с вахтершей и вписать у себя в общаге, если ночью ты опоздал в свою общагу, Леха Васильев — деклассированный сэдбой без никнейма с книгами по философии, и Мутант, он же Кирилл, у которого все заказывали сопромат. Почти все были из семей заводчан — самарских или тольяттинских. Мы бухали, пели под гитару, до пандемии ездили на «Метафест» и Грушинский фестиваль, ходили через весь город ночевать на Металлург и Безымянку, воняли перегаром на спящих родителей, теряли кроссовки в слэмах на рок-концертах в «Подвале» и воровали пиво, если совсем не было денег. И все что-то постоянно играли, рисовали или писали. Мне тоже захотелось. Любимыми нашими местами были заброшка, двор за торговым центром «Русь», «пушка» — сквер Пушкина с видом на Волгу и «сипа» — так называли фонтаны на остановке «Площадь героев XXI армии». Власти давно прогоняли людей, но они все равно почему-то оказывались на улице. На «пушке» десятилетиями обитали неформалы своего времени: в семидесятые это были хиппи и интеллигенты, менявшие гитары на редкие советские издания Кафки, позже — геи и лесбиянки позднего СССР, тайно встречавшиеся у памятника Пушкину, чтобы потом направиться в общественные туалеты на площади Куйбышева и украдкой заняться сексом («пушка» до сих пор осталась местом свиданий лесбиянок), в нулевые это были эмо и готы, а в 2017-м — мы, которые были всеми сразу и в сущности никем. На «сипе» пить было нельзя. И долго сидеть там было не очень приятно, потому что ходит полиция, но мы все равно шли по традиции, существовавшей до нас. Мне рассказывали, что ещё несколько лет назад тут могли собирать сотни людей: анимешники, скейтер, альтернативные, вэдэвэшники со своими омовениями в фонтанах, но это закончилось. То же самое стало с «сампло» — Самарской площадью. Чтобы скейтер не катались перед домом правительства, площадь уложили плитами, между ними — рубцы, и больше никто не мог кататься.
Но мы упорно шли на наши площади.
У Гарфилда был прикол — целоваться с Мутантом в трамваях и провоцировать гопников на драку. Зидан и Вольха любили рисовать под Rammstein и расписали портретами музыкантов целую комнату на заброшке — нашу комнату. Мутант выращивал в шкафу гидропонику в тайне от родителей, накуривался и читал Теренса Маккену, мечтая о психоделической революции, решал сопромат и проектировал двигатели летательных аппаратов, а меня просто все называли умным. Однажды, когда мы накурились, я им аутнулся и был счастлив, услышав от каждого «ок».
— Мы все тут странные, — сказала Зидан и показала вырезанную на руке звезду.
— Андрюх, будут проблемы — фирма приедет, — сказал Гарфилд.
— Ты не удивлен? — спросил я его.
— Ты нормальный, — ответил он.
И мы пошли курить дальше.
Моим первым сексуальным партнером стал случайный парень с хорнета, который оказался будущим священником. Ему было двадцать семь и он собирался принять сан, а мне было девятнадцать и хотелось просто лишиться давственности. Я сказал себе, что пойду к первому, кто напишет, и пусть будет что будет. Лишь бы сделать это однажды и больше этим не заниматься. Просто как поставить штамп в паспорте. Парень был нежен и аккуратен, а меня трясло и тошнило. Он делал минет, а мне было больно. И стоило нам закончить, пришла его мама с подругой и дачной рассадой.
Когда я ехал в маршрутке, мне казалось, что абсолютно все знают, чем я только что занимался. Я приехал в общагу, зашел в душ и тер себя мочалкой так долго, что кожа стала красной. Но через месяц я снова поехал к первому встречному и мне всегда было больно и муторно. Мои парни писали снова и снова, но я никогда не отвечал тем, с кем однажды трахался.
Иногда мама звонила и говорила, что очень скучает. Иногда я приезжал в Тольятти и она везла меня в ресторан — тот самый, за городом, в сторону Самары, который мы так любили раньше. Мы ели деликатесы до отвала, потом ехали закупаться одеждой в «Вегу» и полночи катались по ночному Тольятти. Нам было весело и я видел, что она меня любит. Про друзей я ей не рассказывал. Я понимал, что она скажет что-то вроде «друзья нужны только перспективные». Сама друзей она никогда не имела. А я смотрел на нее и понимал, что если бы она не застряла в броне из железобетона, она была бы очень прикольная, и мы очень похожи. Однажды я заплел ей косы по всей голове, как у рейверши, а она сделала яркий макияж и мы поехали кататься по ночному городу на большой скорости под радио «Рекорд». Она любила выезжать за город, включать радио и разгоняться. Нам было весело. Она говорила: в жизни нужно быть свободным и чувствовать драйв. А потом все снова становилось обычно и душно.
Так продолжалось четыре года. А весной двадцать первого, в мой последний год в универе, мать уехала в деревню насовсем. И все эти годы были похожи на один долгий месяц.
В конце четвертого курса я познакомился с Матвеем. Он зашел вместе с Лешей Васильевым. Хотя был март, Мэт выглядел так, словно только что вернулись с пляжа: темные очки, желтые шорты с нарисованными акулами, белая майка и кепка с вышитой синей елкой, как у Диппера из «Гравити Фоллс». «Ты в туалете что ли переоделся?», — подумал я. Он не вписывался в пространство курилки — закопченной комнаты с разрисованными кафельными стенами бывшего туалета. Леха курил, а Матвей — нет. Он посмотрел на меня, я — на него, и потом он вышел.
Вечером он поставил мне лайк «Вконтакте», а я ему. На аватарке — Матвей в темных очках, вскидывающий руки вверх на фоне ядерного взрыва. Оказалось, что мы оба на последнем курсе, ему двадцать два, а родной город — Голливуд.
Я написал Лехе и спросил, откуда он знает Матвея, а Леха ответил: «Я во второй раз понизился на курс и он мой новый одногруппник». А еще, что теперь они вместе живут в общаге.
Мы начали переписываться и он сказал, что я похож на Тома Фелтона, который играл Драко Малфоя. «У тебя импортное лицо», — он сказал. Я сразу сообразил, что Матвей мечтатель не меньше, чем я. Выяснилось, что Мэт тоже из Тольятти, так же случайно оказался в универе, но на инженерном факультете, и просто хотел свалить от родителей, каких-то там сокращенных и стремительно беднеющих сотрудников «Автоваза». Он ставил мне лайки и слал тиктоки с Леди Гагой, а я слал ему шуточные песни гей-скинхедов. Он не понимал, но смеялся.
МАТВЕЙ. 20.16. Сперва не узнал тебя)
МАТВЕЙ. 20.16. По аватарке.
АНДРЕЙ. 20.16. А, да, я тут нормкорный мальчик.
МАТВЕЙ. 20.16. Нашел тебя в инсте, а ты не отвечаешь.
АНДРЕЙ. 20.16. Не видел че-то.
МАТВЕЙ. 20.16. Блин ну как.
МАТВЕЙ. 20.17. Во.
Матвей прислал скриншот из директа инстаграма, где он пишет Тому Фелтону: «Тимон, привет! Часто думаю о тебе и Эммке Уотсон. Нехорошая она женщина, хитрая. Разведет и бросит. Братишка, приезжай к нам на Волгу. Шашлыки пожарим, видосы посмотрим. На речку сходим, почище вашей Темзы, вы там рек нормальных не видели в Лондоне. Плавки свои дам, не понравится на рынке купим тебе. Откромить тебя надо, твоя готовить не умеет. Манда худая. Или давай я к тебе, ты чисто на бенз закинь, пивасик с меня».
АНДРЕЙ. 20.18. АААААААААААА!
АНДРЕЙ. 20.18. Ну наконец мне напомнили, как меня звать.
АНДРЕЙ. 20.18. Почему ты так странно выглядел?
МАТВЕЙ. 20.18. Переоделся в толчке. Я шорты под штаны надел.
АНДРЕЙ. 20.18. Бля. Да. Я так и думал. Охуенно.
МАТВЕЙ. 20.18. Мне тоже нравится. Обыденное слишком пиздецовое.
МАТВЕЙ. 20.19. У тебя мем с Шульман!
АНДРЕЙ. 20.19. Ты ее знаешь?
МАТВЕЙ. 20.19. Я думал я один ее знаю. Мне даже порносон с ней снился. Первый раз с женщиной.
МАТВЕЙ. 20.20. Типа мы сидим у меня в общаге на кровати и я ей говорю, что тупых надо штрафовать. Она: «Матвей, ты такой репрессивный». Я такой: «Простите, Катя, я не хотел вас репрессировать». А она такая: «Репрессируй меня, пожалуйста».
МАТВЕЙ. 20.20. И мы ложимся на кровать. Занавес.
МАТВЕЙ. 20.20. Раньше из политических мне только Путин на коне снился в детстве.
МАТВЕЙ. 20.20. Я ебнутый, да?
АНДРЕЙ. 20.20. Извращенец.
АНДРЕЙ. 20.20. Прикольно.
АНДРЕЙ. 20.20. Голый путин всем раньше снился.
МАТВЕЙ. 20.20. Да, я извращенец, задрот и не стесняюсь.
МАТВЕЙ. 20.20. У тебя такие мощные ноги.
Матвей скинул фотографию, где я в шортах падаю на асфальт.
АНДРЕЙ. 20.21. От жизни бегать помогает. И с пар.
МАТВЕЙ. 20.21. Пошли гулять?
В тот вечер, двадцать седьмого марта, я пролистал все его фотки до 2012 года, а на следующий день мы пошли в ботсад. Мэт был в расстегнутой дубленке с шерстяным воротником, хаки-штанах, которую носят студенты с военной кафедры, и синтетической шапке-ушанке с прицепленным по центру значком СССР. Меня тронуло, как он пытается украшать свою бедность. Ровно так же я носил старые унисекс джинсы, которые мама когда-то привезла из Штатов, но не надевала, потому что они были велики, а еще застиранные футболки, и думал, что я панк. Матвей что-то шутил о том, что куртку от Calvin Klein он подарил бомжу, а я сказал, что лук «батя» ему очень идет и это русский гранж. Мэт сказал, что у нас тру гранж, потому что реально нет денег. Мы волновались и я предложил купить пиво, как я всегда делал с парнями. Я не мог заниматься сексом трезвый. В «Перекрестке» в «Руси» он взял «козла», я — полторашку «голды».
— Я угощаю, — сказал я и повел его в хлебный отдел. Я огляделся, встал ближе к Матвею и сложил наши бутылки в свой рюкзак.
— Тут нет камер, — объяснил я.
— Хитро, — ответил он.
Мы двинули в ботсад, разговаривая про самую дикую музыку, которую мы слышали.
— Это называется копро-грайнд, — говорил он. — Солист поет жопой в буквальном смысле. Их песни редко бывают дольше минуты. Видимо, дыхалки не хватает.
Я засмеялся.
По лбу меня погладила ветка ивы.
— Осторожно, деревья очень опасны, — сказал Матвей.
— Че? — переспросил я.
— Они пытаются захватить мир. Ты заметил, как стало много деревьев в городах? Подозрительно, правда? Выдавливают нас потихоньку. Сейчас правительство халатно пускает деревья в город, а завтра деревья выселяют нас из города. Мне кажется, даже наш мэр давно дерево. Кстати, будь осторожен, мне кажется, те три типа подозрительно на нас смотрят, — он показал на березы.
Я ничего не понимал, но мне нравились смотреть, как двигаются его срастающиеся брови.
— Думаешь, почему я оглядываюсь? Думаю: не упадет ли оно на тебя. Но я им устрою войну всех против всех по Гоббсу. Они только прикидываются миленькими. Теперь ты тоже знаешь правду. Ходи с зажигалкой — они боятся огня. И никогда не ставь елку на Новый год — с этого все начинается.
Он говорил это с серьезным лицом и поправлял очки.
— Ты под спайсом? — спрашиваю я, захлебываясь смехом.
— Это я сейчас придумал. Но вообще я шизоид. Видишь, я в клетчатой рубашке? Все маньяки носили клетчатые рубашки.
Я вспомнил этот мем с жуткими лицами Чикатило и Пичушкина.
— Нах мы им нужны? — спросил я.
— Месть. За тысячи лет вырубки. Сегодня дерево стучит веткой в твое окно, а завтра оно выселяет тебя из квартиры. Считаю, они должны жить в специально отведенных местах, типа в парках. Надо обнести их забором повыше, чтобы они не могли перепрыгнуть.
И потом он говорил что-то еще про грядущую войну деревьев и фонарных столбов, но я не запомнил. Матвей всегда мог на ходу сочинить какую-нибудь псевдонаучный сюжет. Он говорил: это наука по Хитрюку. Доктор Хитрюк знает правду.
— Я буду документировать эту войну, — сказал я. Я хотел стать военным журналистом когда-то.
— Это же опасно.
— Ну жить вообще опасно. Все умирают. Но можно с пользой. Я потом узнал, что всего два вуза выпускают военкоров и все они военные. А я все это не люблю.
— Я тоже. Хоть и хожу в хаки-штанах. Но это просто с военки осталось. Я ее бросил.
— А нормальную журналистику я просто проебал.
— И что ты делал четыре года?
— Тратил время. А ты кем хотел стать?
— Да всякое.
— Не тушуйся. Все ок.
— Я хотел стать врачом. Но это потому что я «Доктора Хауса» смотрел.
— Только поэтому?
— Не знаю, — ответил Матвей. — Это уже неважно. Все равно я уже почти инженер с дипломом.
— А я экономист. Правда я купил диплом за двадцать тыщ.
— Бля, я тоже купил. Вчера предзащита была.
— И че дальше? Придумал?
— Хуй знает.
— Я тоже. Ну в принципе в две тысячи двадцать первом году можно и тупо на вэбку дрочить. Грустный дроч на вэбку.
Матвей нахмурился:
— Блин. Ладно. О приятном. Я хотел стать реаниматологом, — говорил он. Именно конкретно реаниматологом. Чтобы спасать людей. Я готовился поступать в мед, но потом мне родители, типа: хочешь быть нищим? И я пошел сюда, потому что все шли сюда.
— Так вот почему ты доктор.
— Да. Доктор всех наук. Это детское желание было. И еще я комиксы хотел придумывать. Я просто обожаю комиксы и выдумывать хуйню. Но это совсем хрень.
— Это нормальное желание. Надо было делать что хочешь.
— Слушай. Меня в детстве укусил ядовитый фаланга. Вот сюда, — Матвей показал на колено. — Операцию делали. Так что теперь я Спайдермен. Он тоже спасает.
Еще мы поняли, что мы рептилоиды. Мы вынуждены носить костюмы людей, скрывая свое истинное лицо. Много столетий назад наши предки с Нибиру заселились на Землю, и теперь мы не можем вернуться домой.
— Считаю, нужно организовывать партию, — сказал я. — Мы должны стать видимы и сказать, что мы тоже имеем права.
— Радикальную партию.
— Нас много в элитах. Но они тоже скрывают: Герман Греф, Николай Басков, Роналду… Жириновский!
— Нас называют монстрами. А мы такие же, как они!
— Только зеленые.
— У моей соседки отказались принимать роды, потому что она не живородящее.
— Меня не взяли работать массажистом, потому что я холодный.
— Фашисты, — Матвей потрогал меня за мизинец.
— За нас пойдут голосовать. Просто в знак протеста против ксенофобии.
— Я только что услышал слово «ксенофобия», — сказал Мэт.
— И что?
— Ты умный.
— Я смотрю Шульман.
— Я считаю это большим преимуществом для молодого мужчины.
Стало совсем холодно и мы вылезли через дырку в заборе, которую я заприметил давно, пока бухал на заброшке. Мы взяли еще пива, погрелись, съели по куску пиццы, и пока мы ели на фуд-корте, Матвей показывал мне какое-то видео, где серферы прыгали по волнам и падали.
— Бля, это больно, — сказал я.
— Это точно как в жизни, — ответил Матвей. — Я мультик сделал, — он закрыл ютуб. — Но он короткий. Ща.
На белом фоне схематично нарисованный человечек шел и держался за голову. Она надувалась, лопалась, а потом отрастала новая.
Я посчитал хорошей идеей привести Мэта в сгоревший дом на Запорожской под названием Welcome to Hell. Мне казалось, что это похоже на сцену из фильма Грегга Араки — любого фильма Араки. Там всегда кто-то красивый, юный и не гетеронормативный в кого-то влюблен, слушает шугейз и шляется по Лос-Анджелесу в постапокалипсис. Матвей был похож на калифорнийца, но в шапке-ушанке, а я — на отброс общества. Удивительно, но Матвею, который слушал ретровейв и любил супергероев, нравилось слушать мои рассказы о конце света. Любой тольяттинский парень шарит в постапокалипсисе. Самара — это несостоявшийся Лос-Анджелес со своими гедонистами, бесконечными пляжами и силиконовыми долинами в виде заводов и технических вузов, а Тольятти — русский Детройт.
В этом доме пять лет назад сгорел подъезд. Он был весь черный со второго по четырнадцатый этаж. И на каждом из этажей разноцветными баллончиками было написано Welcome to Hell. Мы стояли ночью на балконе четырнадцатого этажа, держались за перила, целовались и дрочили друг другу, наслаждаясь опасностью. Матвей включил дарк-ремикс на Enjoy the Silence и это было самое точное эстетическое решение. Потом я курил, держал Матвея за руку, в которую только что кончил, мы смотрели на чахлые панельки, пустой Парк молодежи и заполняли его своими взлядами, полными свободы. Мы изобрели одну свободу на двоих и это было впервые. И если бы кто-то смотрел на самый верхний балкон сгоревшего дома, он бы точно сказал, что мы крутые парни.
Мэт предложил меня проводить. Я стеснялся идти с ним к общаге и поэтому сказал, что это необязательно и не люблю все эти ритуалы. Мне казалось, будто все знают, чем мы занимались на Запорожской.
— Провожу, — настойчиво сказал он. — Я старомодный гей.