В маленьком высокогорном саду было солнечно, прохладно и пусто. Крохотная лужайка с жесткой травой обрывалась полукругом над пропастью, дно которой скрывала дымка и тяжелые пузатые облака, сползавшие с соседних вершин. В каменный фонарь забралась синица, выклевывая там что-то с важным видом префекта, нашедшего сор на своей веранде. А гораздо ниже в глубокой узкой долине крестьяне в травяных шляпах возделывали рисовые поля, напевая долгие унылые песни. В общем, абсолютная идиллия, если вы без ума от всего такого.
У пестреющей камнеломками стены сидел на траве огромный грузный мужчина с бычьей шеей и гладко обритой головой и прутиком чертил в цукубаи1. В водной ряби отражалась бледная весенняя синева. Сверху с выступа скалы доносилась игра кото2 – невидимый музыкант настойчиво терзал струны, пытаясь попасть в мелодию.
Одетый в черную хламиду до пят, настолько плотную, что она казалась картонной, сидящий явно был не в восторге от концерта и морщился на особо звучные «дрыньк!», долетавшие до него оттуда, где б уже быть облакам и небу, слившимся в вечном танце… Но вот же нет! – к воздушным стихиям прибился, вскарабкавшись на скалу, этот вредный старик Ясуда со страстью к музыке эпохи Кинсэй3, пытающий бедный инструмент. Впрочем, сейчас еще ничего – когда он достанет флейту, станет совершенно невыносимо.
– Уверен, что настоятель специально фальшивит… красота несовершенства… ваби-саби… – произнес сонный голос за спиной великана. Невидимый собеседник неприлично громко зевнул и щелкнул суставами, потянувшись. – Сиятельный и мудрый Ясуда-сама… долгих лет ему жизни… и нам заодно того же… чудовищно настойчив в своих упражнениях.
– И разительно не соответствует имени4, – ворчливо продолжил великан, бросая веткой в синицу. Пичуга обиженно упорхнула. – Лучше бы ему спуститься и проповедовать на полях крестьянам – было бы больше толку. И гораздо спокойней.
– Нам, во всяком случае, не крестьянам… Кстати, как он вообще туда забрался? – спросил все тот же тягучий голос, имея в виду местоположение настоятеля – отвесный кусок скалы, куда не вела ни одна лестница. Снизу его не было видно. Только иногда из-за края скалы вниз летел огрызок яблока, репки или пара вишневых косточек – единственное, чем питался почтенный старец.
Великан лишь пожал плечами:
– У просветленных свои пути.
Не будем осуждать это непочтительное занудство: в последние месяцы настоятель буквально изводил паству музыкальными экзерсисами. Это началось неожиданно, после утренней медитации у ручья и, возможно, было как-то связано с карпом, с которым старик любил разговаривать. Особо новое увлечение Ясуда-сама5 казалось неуместным Нишикори, знавшему того двенадцать жизней назад беспощадным и грубым воином, с одного удара разрубавшим противника пополам. Его музыкальные привычки тогда ограничивались пьяным ором за пиршественным столом (причем стол этот обычно принадлежал очередному только что убитому им же фермеру).
И вообще, не был тогда Ясуда-сама японцем, то есть не был ни «Ясуда», ни «сама», а звали его Кулак, и мать его чинила рыбакам сети в затерянной среди фьордов деревне Бюгде. Франки же прозвали Кулака «Жабой» – видимо, за огромный рот на плоской и лысой голове, иссеченной шрамами, практически лишенной ушей. Стоило ему явиться в людное место, мальчишки орали Кулаку вслед: «Crapaud! Crapaud! Grand crapaud!»6. Тот, сопя, поворачивался всем телом, вопросительно глядя на товарищей: мол, что значит-то это их «крапу»? «Великий воин», – успокаивал его Нишикори, звавшийся в те времена Черным Бьорном. Кулак радостно улыбался и шлепал дальше под крики сопливых оборванцев. Умом и языками он не блистал, зато руками, широкими как ляжка теленка, валил деревья. Кажется, одно из них, рухнувшее на шалаш в осеннюю бурю, и убило его где-то в дельте Шпрее лет восемьсот назад – мирная, хотя и нелепая смерть для воина.
Между тем «дрыньки» на скале прекратились, сменившись… о, нет! – трелью японской флейты. Хуже мог быть только вокал, очередь которого, мало кто сомневался, вот-вот наступит. Старый как Луна настоятель не только непостижимым образом забирался в самые непролазные места, но еще таскал за собой мешок музыкальных инструментов и свитков с песнями, весивший чуть не тонну. Сорок шесть из семидесяти монахов, постоянно живущих в монастыре, твердо считали его наказанием за грехи прошлой жизни – воплощением собственной черной кармы, которое нужно принять смиренно.
Нишикори, словно флейта дала сигнал, необыкновенно легко поднялся, в три шага пересек садик и уставился вниз на застрявшие в кронах клочки тумана с видом крайнего раздражения, превращавшего его широкое лицо в маску недовольного божества.
Сзади раздался все тот же, процеженный сквозь зевоту голос:
– Только не пытайся покончить с собой – твоя туша устроит землетрясение… и горы падут в долины, и реки потекут вспять.
Сквозь высеченную в камне арку в садик вошел мужчина лет тридцати, по наружности грек или итальянец – высокий, смуглый и черноглазый, с гладким скучающим лицом, одетый в войлочную куртку и штаны-дудочки. Худые ноги торчали из них, завершаясь в старых разношенных башмаках – возникали подозрения, уж не снял ли он их с какого-нибудь зазевавшегося дедули? Чтобы они не сваливались, ему приходилось перемещаться мелкими шаркающими шажками – как китайской принцессе, на которую он, прямо скажем, менее всего походил.
Черноглазый подошел к Нишикори и тоже посмотрел вниз, явно не впечатленный красотами простершийся там долины (весьма живописной, кстати). Его взгляд тоскливо проводил птицу, летевшую к лесу у подножия гор – туда, где, вестимо, было ее гнездо.
– Составляешь облачный атлас, великий во всех смыслах Нишикори-сама? Вон то, например, похоже на кита, страдающего запором; слева – на порванный барабан; а это – на трехногую белку в колпаке… Вообще, здесь холодно и совершенно нечем заняться. Сегодня же попрошу настоятеля отпустить меня в Кагосиму. Думаешь, если кинуть камнем, он высунется?
Трели, между тем, снова перешли в «дрыньки». Хриплый старческий голос затянул песню про морячка Сеиджи, ушедшего за крабами на Курилы.
– Мне больше нравится про красотку Ай, ставшую наложницей императора, – твердо заявил черноглазый. – Там, где она раздевается на балконе.
– Что-то происходит, Макото, – голос великана был под стать фигуре – низкий, рокочущий и густой. – Видел, как ведет себя черепаха?
– Многократно, – названный Макото всмотрелся в облака под ногами, будто пытаясь узреть там одну из них. – Обычно она ведет себя как переевший мытарь – лежит без движения в полусне и готова пожрать еще. Или теперь она ходит на задних лапах?
Он был шутником, но вовсе не был глупцом. Пока его язык молотил пустое, черные глаза не смеялись. Если уж Нишикори так озадачен, что-то действительно шло не так. А они (как некстати!) здесь именно на тот случай.
– Где? – мрачно спросил Макото.
Великан показал на Запад.