Около двенадцати дня, когда солнце вколачивает тени отвесно в землю, у заброшенного павильона в пригороде Москвы на пустом ящике с печатью «Красного мыловара» сидел мужчина за сорок, с газетой на коленях и незажженной папиросой в руке, так и не дотянувшей до губ. Он дремал, прислонившись спиной к стене, наслаждаясь прохладой, запахами травы и своей одинокой незаметностью (и, между тем, не храпел, как вы изволили полагать).
Уже давно никто не проходил мимо и вообще местность казалась бы почти дикой, если бы ни далекие гудки паровозов, ползущих с товарняками на Астрахань, да жужжащий над лесом аэроплан, выделывающий «бочки» и «ранверсманы».
С восточной стороны павильон укрывали ветви древней раскидистой сосны, помнящей четырех самодержцев, экспрессом проскочившее Временное, толчею Великой, угар НЭПа, а ныне щедро дающей тень портрету коммунистического вождя, что следил за неметеной дорожкой с громоздкого облупившегося щита перед раскрошенным в щебенку крыльцом. Иной скажет, лучше бы починить крыльцо, чем расставлять всякие щиты у него, потворствуя запустению, но мы заметим, что фанерный лик по-своему благословлял местность и напоминал гражданам о долге перед страной, чем уже был весьма полезен.
В свежей майской зелени непрерывно возилась живность, обрадованная теплом и тишиною пустого парка – не совсем парка даже, чего-то среднего между лесом и оставленной без глаза усадьбой. Место было удаленным, даже вездесущие дачники редко достигали его, а уж эти, шляясь туда-сюда, куда только не заходят и какого беспокойства не доставляют. (Те ж из них, что охотятся на ягоды и грибы, вовсе несносны и должны отправляться на «перековку». )
Мужчина между тем уже крепко спал. Лоб его, рассеченный бороздками бледной кожи, разгладился, дыхание стало ровным, и лицо приобрело какое-то детское выражение, какое бывает у московского школьника, впервые увидевшего верблюда.
Иногда из ветвей вылетала птица, садилась у его ног в расчете получить крошек. Птичьи надежды не оправдывались, и она летела со свистом прочь, отмечая человека как бесполезного. В отличие от крылатых, белки попрошайничали навязчиво, словно цыганские дети у вокзала, чувствуя, вероятно, генетическое родство с приматом. Крутились подле него рыжими мазками, а одна, совершенно обнаглев, взобралась по лацкану на плечо, ткнулась носом в щеку и уже оттуда, кинувшись вдоль стены, нырнула в гущу боярышника, готовая рассмеяться своей проказливости.
Человек не пошевелился. В эти минуты он видел весьма необычный сон – даже по меркам последних недель, когда, стоило закрыть глаза, голову наполняли странные видения, оставлявшие послевкусие отчаянной неразберихи. Как в Содоме и Гоморре перед самым концом. В нынешнем сне он, то ли уже почив, то ли, выразимся, авансом оказавшись у Райских Врат, обнаружил вокруг себя вовсе не твердь земную и не хрусталь небесный, а бескрайнюю водную стихию – океан льдисто-голубого оттенка в безветренное чистое утро.
Он сидел один в узкой лодке, упираясь босыми ногами в мокрое шершавое дно, и в руках держал не моссельпромовскую цигарку, а маленькую необыкновенно тяжелую книгу, открывать которую не хотелось. Переплет был липким и неприятным наощупь, будто весь в непросохшем клее, пахло от него кислым. В то же время ясным было сознание того, что книгу эту никак невозможно бросить и вообще выпускать из рук – от самой мысли об этом резал ужас, как от видения бездны под ногами, словно в этой треклятой книге состояла сущность всей его жизни. Но если о ней забыть и попусту не трепаться, то все как будто становилось на свое место – лодка скользила по воде, грудь дышала, солнце золотило волну… Сделав это открытие, он тут же притворился, что руки его пусты и нет в них никакой дряни. Ему сразу стало спокойнее.
Райские Врата (имелась полная уверенность, что это они, хотя, скажем честно, указателя он не видел) были отмечены двумя островерхими утесами, едва выступающими из вод, за которыми стояло радужное свечение. В нежной дымке вдали что-то переливалось, но что именно, было не разглядеть. Оттуда же, летя над мерцающей синевой, доносилось эхо оркестровых тарелок – как на празднике дракона где-нибудь в Сычуани, только без хлопушек и едкого дыма, заставлявшего слезиться глаза – бывшего, возможно, одной из причин характерного прищура китайцев.
Метрах в десяти от невидимой черты лодка, шедшая к Раю сама собой, резко остановилась, едва не вывалив пассажира. Кое-как удержавшись, М. подобрал ноги и тревожно замер, провожая взглядом парящего над утесами пеликана, с легкостью преодолевшего барьер и скрывшегося в далеком сиянии. Одно крыло птицы было аспидно-черным. Не прошло минуты, как она пронеслась обратно – то ли была посыльной и пользовалась служебными привилегиями шастать туда-сюда, то ли бессловесным тварям был дан абонемент на сей счет – потому что тут же за пеликаном, вопреки всякому разумению, Врата преодолела собака неизвестной породы, летевшая, растопырив лапы. На незримой границе с ее шеи в воду упала веревка с камнем, обдав брызгами лодочного сидельца.
Затем М. проводил взглядом еще одну летающую собаку (без камня, но с обваренным боком, вмиг исцелившимся на границе) и стал терпеливо ждать, перебирая варианты, отчего он здесь, что может с ним дальше стать и не придется ли среди прочего также лететь по верху. Беда в том, что мысли лезли в голову разом, толкаясь и споря между собой. Ни к какому выводу в такой сумятице прийти было невозможно. Зато время мелькало со сверхъестественной быстротой.
Стало жарко. Солнце подкатило к зениту. А единственное, что произошло, была стая серебристых селедок, умчавшихся по воздуху вскоре за кабысдохом, скинув в воды обрывок сети.
Обескураженный М. ерзал на узкой банке. Спина его затекла, но встать и даже поменять позу в шатком судне виделось чреватым. Вода, хотя чистая и прозрачная, глубоко прорезанная лучами, не казалась очень уж дружелюбной, свалиться в нее совершенно не хотелось. Скрестив неудобно ноги, он задремал на своем насесте.
Минуло еще часа два, когда воды вспенились, суденышко закрутило, а вместо Святого Петра с золотым ключом, остерегающего Предел, из пучины поднялось огромное подобное осьминогу чудовище и голосом, льющимся отовсюду, без всяких предисловий возвестило: «НЕ ГОДЕН!».
Вырванный из сна М. заморгал и заозирался, пытаясь уловить суть. Однако других сообщений не последовало. Волны сошлись над «кракеном». Тут же лодку дернуло за корму и начало медленно относить назад – дальше и дальше от недостигнутого.
М. посмотрел за борт, силясь разобрать, что его несет, но не разглядел ничего, кроме неясной тени в толще воды, принадлежавшей какому-то медлительному гиганту, который, похоже, и волочил его прочь от Рая. От одной мысли, что за штука властвует над его судьбой (да еще и лодка может перевернуться!) к горлу поднимался желудок.
М. скользнул на дно, вцепился в борта руками и зажмурился, стараясь думать о чем-нибудь ободряющем. На ум пришло видение кружки пива и сосисок в томате… Неприятно удивленный своей натурой, от которой ожидал большего, хотя бы отдаленно геройского, он отругал себя за ничтожность помыслов и постарался представить что-нибудь возвышенное – святого кисти Буонарроти8 или замысловатую фигуру из геометрии… бескрайнее русское поле, в конце концов! Последнее у него получилось и даже с милой полуобнаженной крестьянкой, которая (вот же грех!) готовила на костре похлебку. Видимо, пища входила в любой, даже самый возвышенный сценарий его бытия.
Спустя какое-то время, определить которое невозможно, он обнаружил, что все также, скрючившись, лежит в лодке, но ни радуги, ни утесов уже не видно, а вокруг лишь серые холодные волны под вздувшимся низким небом, затканным облаками. Что ему делать и даже о чем в подобных обстоятельствах думать – неизвестно.
Тут он, на черте отчаяния, зацепился взглядом за лежащие вдоль бортов весла, которых, ей! – не было раньше в лодке, и возликовал: весла воплощали надежду, которой в своем безграничном милосердии огромный седой Бог, стоящий надо всем, не обошел и его – негодного мизерного гребца, блуждающего в бескрайнем. Выбрав наугад направление, он лег на них и начал движение к горизонту, коленями сжав окаянный том, так и норовивший свалиться в воду…
М. открыл глаза. Папироса была раздавлена. Курить совершенно не хотелось; с отвращением он бросил ее в траву, смутно чувствуя мягкое движение под собой, словно еще качался на волнах в лодке. Реальность растекалась как чернильное пятно на рубашке, затирала обрывки сна, возвращая скитальца в подмосковную послеполуденную жару.
Жаль было терять такой сон, снова оказываясь здесь, вблизи оскомины набившего города, его тесноты, суеты, гама, жизни, похожей на газетную полосу – тысячи штампованных букв, собранные в одну бессмысленную фразу под таким же никчемным заголовком. За восторгом дивного сновидения к сердцу подступил мрак, что бывает у нервического склада интеллигентов (к которым, уверен, не относится мой умный читатель, способный рационально смотреть на вещи).
И произошло это в тот момент, когда на дорожку справа явился человек, одетый в белую сорочку «а-ля граф Толстой», черные шаровары, стянутые шнурками у голых щиколоток, и цветные мягкие туфли со вздернутыми носками. Под мышкой у незнакомца красовалась шахматная доска, за спиной – пара складных парусиновых табуретов на лямке, и лицо выражало такую скуку, какая бывает у только что осознавшего, что еще один день безвозвратно прожит, и прожит совершенно напрасно, и что исправить положение может только хорошо проведенный эндшпиль.
Незнакомец сравнялся с ящиком, на котором сидел М., пристально осмотрел предмет, затем взглянул на оседлавшего его человека и с надеждой в голосе быстро заговорил, выдавая до крайности увлеченную натуру, пересилить которую сам бы рад, да нет никакой возможности:
– Извините, что беспокою! Я не сумасшедший и не бандит! – выпалил он с энергией. – Меня зовут Александр! У меня тут дача неподалеку!
«Дачник… – неодобрительно хмыкнул М., желая куда-нибудь провалиться. – Только этого не хватало! Сейчас справиться, каким методом я подвязываю горох или еще какую-нибудь чушь вроде этого».
Пришелец между тем продолжил, и вовсе не про горох:
– Вы, случайно, в шахматы не играете? Мой товарищ, знаете, не приехал и я, выражаясь образно, завис между черными и белыми. Прямо напасть!
Он обескураженно улыбался, будто признавая, что все это звучит глупо, но что поделать.
М., философский настрой которого перебили, встал, механически принимая рукопожатие, и представился в ответ не своим именем, желая как можно скорее избавиться от незваного компаньона, но уже наверняка зная, что согласится составить партию.
Внезапных знакомых он не любил, впрочем, как и давних. Однако этот престранный тип показался ему симпатичным. Черты его были мягки и в глубоких карих глазах не мерцало ничего отталкивающего. К тому же, кажется (к счастью, к счастью!), его совершенно не интересовал собеседник, а только сама игра. Ну, одет чуть странно, однако чисто. Правильный слог. Азартен. Возможно, он просто не умел по-другому занять себя, кроме как за доской, и за этим пришел сюда.
– Так что же вы на счет шахмат? – интересовался настырный тип, наклонив по-собачьи голову. Уши его на свет казались из розового фарфора, а весь образ необыкновенно комичен.
– Вообще-то не увлекаюсь… так… – М. пожал плечами, сдерживая смешок.
Он действительно не часто играл. Иногда с Нехитровым, но с тем редко выходило довести партию – темперамент не позволял. Нехитров был из породы людей, способных переключаться каждую минуту на новое и страдавших, когда этого нового не происходило; после десяти ходов он отвлекался, потеряв интерес к игре, тут же звонил кому-нибудь и срочно бежал на встречу по какому-то неясному поводу (лучше – далеко за пределами музея).
– Отлично! Отлично! – обрадовался пришелец, немедленно посветлев лицом, словно это «так» было выражением согласия. – Я вам скажу: и в более оживленных местах иной раз, кроме мамаш, гуляющих с детьми, никого не найти на партию. Хоть лопни! А эти дуры никогда не играют! В лучшем случае находится какой-нибудь старик, путающий слона с ферзем. А уж тут, в этой глуши, вообще… Если у вас, конечно, есть лишние полчаса?
– Увы, я никуда не спешу и буду играть вашу партию. Но не взыщите, если я перепутаю слона с ферзем или даже с пешкой. Шахматы – явно не мой конек, – шутливо сдался М., разводя руками.
– Вы не пожалеете, будет весело! – заверил его пришелец.
Слово «весело» да еще с восклицательным знаком плохо клеилось к шахматной игре, скорее уж к футболу или прыжкам в воду, но, глядя в загоревшиеся глаза гроссмейстера, приходилось согласиться, что для кого как.
Этот мятущийся шахматист, право, был колоритен. Через секунду он уже сидел на складном табурете напротив М.. На траву, заменяя стол, легла позавчерашняя «Правда».
– Стола я, разумеется, не ношу – слишком громоздкий. Но у меня он есть!
«Счастье-то какое!», – усмехнулся про себя М..
– Обычно в парках скамейки… а тут, в этой местности все как-то не приспособлено… Ну, так даже экзотичней! И я должен сразу вам сказать, – тут он посерьезнел, филином округлив глаза, – что играю я профессионально. Важно, чтобы вы знали до начала, а то нечестно будет. Ладно? Играем?
М. пожал плечами.
– Стало быть, вы не партнера, а жертву ищите в этих зарослях? Коварству шахматистов нет предела – пресса в кои-то веки сказала правду. Так и быть, играем! – согласился он, сам невольно развеселившись, хотя и пришел сюда, к павильону, именно для того, чтобы побыть одному, а не развлекаться случайным обществом.
– Может, все-таки… – завертел головой энтузиаст, – нам устроиться там, подальше? Здесь скоро солнечно будет, а жара очень отвлекает. Давайте? – указал он под деревья чуть одаль от павильона, где сходились две засыпанные листвой дорожки. – Уютное место и прохладнее.
Шахматный бивуак переместился на тенистую плешь под купой патлатых вязов. Соперники вновь расселись по табуретам.
– Слышал, на каком-то турнире один участник специально настоял на том, чтобы в зале было жарко натоплено – хотел досадить противнику.
– Сам он играл в другом?
– Чего не знаю, того не знаю.
– Если нет – не слишком умный ход с его стороны.
Словно в пику сказанному об уютности места, сзади, надрывая клаксон, на них едва не наскочил велосипедист в клетчатой куртке и очках-гогглах. Ищущие приюта шахматисты насилу успели отскочить в стороны и были награждены ругательством.
– Сволочь! – крикнул гроссмейстер, провожая нахала взглядом. Догнать его не было никакого шанса.
– Определенно, мерзавец, – согласился М., отряхивая штанину.
Гроссмейстер достал монету.
– Решка – на белые. Бросайте вы.
М. подбросил блестящий гривенник и, конечно, выиграл черные.
– Готов с вами поменяться.
– Не нужно, выйдет неспортивно, – отказался М. и принялся расставлять фигуры.
– Запись ведем самостоятельно. У вас бумага-карандаш есть?
– Нет. Можно ведь и без записи…
– Вот, возьмите, – протянул шахматист блокнотик, второй такой же положив себе на колено. – Ношу для подобных случаев – привычка. Знаете, собаковод идет в парк, чтобы выгулять питомца, влюбленные – походить под ручку, а любители гимнастики для ума – еще раз доказать, что способны натравить коня на слона.
Он замер, испытующе глядя на партнера, словно сказал какую-то шутку и теперь ожидал реакции – коей, к его досаде, не последовало. М. лишь смахнул сухой лист и пристроил в угол блестящую лаковую ладью. А когда фигуры были расставлены, прикрывая блокнот ладонью, начертил в нем один в другом два квадрата, соединив линиями вершины, и меланхолично уставился на шеренги «белых», ожидая первого хода.
– Помимо собаководов, влюбленных и шахматистов в парках бывают шулеры, карманники и, как мы теперь знаем, велосипедисты. В велогонке мы только что поучаствовали, а четвертое с пятым наказуемо. Остановимся, пожалуй, на шахматах. Ваш ход, синьоро!
Белая пешка шагнула на B4. Черная ответила симметрично.
Мы бы сказали, что все вокруг с подозрительнейшим видом затихло, сверкнула молния в чистом небе, а затем порывом ветра опрокинуло что-нибудь с громким «бах!» – например, рухнул у павильона тот самый неуклюжий плакат, до полусмерти испугав белок… Но реальность, если сравнить ее с механизмом, устроена гораздо практичней. В результате перфекционизма Творца, достигшего во всем идеала (кроме утконоса, пожалуй), ничего подобного не произошло. Если что-то и изменилось вокруг, то за пару дернувшихся листочков мы не в ответе.
Партия развивалась. Зигзагом шагали кони, подгоняемые обезумевшими ладьями; эмансипированные и могущественные «королевы» затевали перевороты, соблазняя обещаниями слонов; в авангарде рубились пешки; короли злокозненно подстрекали, притоптывая на клетке… Мироустройство, втиснутое в квадрат, кипело событиями и страстями.
Ровно через двадцать минут гроссмейстер с нескрываемым удивлением констатировал мат белым. Какое-то время он сидел молча, потирая плечи ладонями, еще раз перечитал свои записи, а затем воскликнул, спугнув из ветвей дрозда:
– Вы не просто сыграли – вы сыграли!
М. примирительно поднял руки и тут, словно обнаружив что-то в копилке памяти, ткнул пальцем в лишенную белых доску:
– Дайте вспомнить… Стратегия игры заключается в накоплении мелких преимуществ. Чьи слова, не скажу.
– Вильгельм Стейниц9, – автоматически ответил гроссмейстер.
Тут он встал и чинно обратился к партнеру:
– Спасибо вам за великолепную партию, – в его глазах читалось недоумение. – Я, право, сделал несколько пометок для размышлений. Назвал бы вашу манеру нестандартной и при этом фантастически изящной. Будто… опрокинутый полный бокал с вином, из которого ни капли не пролилось. Никогда не имел чести о вас слышать, что странно – я знаю, кажется, всех серьезных шахматистов Союза и не только. Не возражаете, если мы обменяемся адресами? Буду счастлив с вами сыграть еще.
– Приношу извинения, но я определенно не игрок и этой случайной партии мне надолго хватит. Удачи вам и спасибо еще раз, – отвернувшись, М. торопливо вырвал лист из блокнота и отдал имущество владельцу. – Извините, правда… Это не из пренебрежения вами, просто я… не приспособлен для шахмат. Да и времени вечно нет.
– О, это горчайшее заблуждение! – гроссмейстер был явно разочарован. – Впрочем… что же… может быть, когда-то еще… Позвольте на прощанье вопрос: этот ваш метод записи… я невольно обратил внимание… схемы, которые вы чертили… Вы шифруете ходы? Зачем?
– Просто привычка. До свидания.
М. развернулся и быстро пошел прочь, ругая себя за чванство.
«К чему было так стараться? Устраивать этот цирк. Задело, что назвал себя профессионалом? Повел себя как мальчишка!» – ругал он себя, стараясь быстрее вырваться из аллеи.
Как на зло по пути ему начали попадаться следы людского чревоугодия и откровенного свинства – огрызки, бутылки, бумаги вокруг кострища. М. гадливо косился на них, чувствуя себя совсем дурно. Его едва не стошнило несколько раз. Наконец добежав до станции, взмокший, он сел на случайный поезд и скоро прибыл на Саратовский, ныне Павелецкий вокзал, кишмя кишащий народом.
Оказавшись в толпе, где всякий тащил что-то на спине или в руках и двигался с явной целью, толкаясь с остервенением, какое вызывает в пассажире железная дорога, М. едва сдержался, чтобы не взвыть. Какой-то мутноглазый волжанин, сидящий у выхода на мешках, мешая всем и всеми же недовольный, нехорошо поглядел на него, когда он чуть не сорвался с лестницы, оступившись. С потолка забубнил динамик, приглашая штурмовать поезд на Кострому. Компания, устроившаяся на изгвазданном полу, живо поднялась, внимая его призыву, и двинула к назначенному перрону.
«Думают, поди, что я пьяный, – мелькнуло у него в голове. – Лучше бы, лучше бы… Больше нельзя так, покончим с этим!».
Он пронесся сквозь вестибюль, уворачиваясь от пассажиров как от чумных, выбежал на привокзальную площадь и буквально отбил извозчика у бедолаги в измятой шляпе, который уже вставал на подножку.
– Вдвое даю! – крикнул М. сутулому мужику, пристроенному судьбой к лошадиному крупу, и вскочил на теплое от солнца сиденье, отвернувшись от пунцового лица конкурента, пытавшегося восстановить справедливость.
Тот, имея вдвое лишнего весу, задохнулся, разгоняясь для крика, но извозчик энергично встряхнул вожжи, отчего тарантас покатился вслед за голенастой кобылой, оставляя возмущенного инженера из Уральска на пыльной площади искать счастья. Москва была недружественна ему, он сразу это понял, и твердо решил ни ногой в нее больше не соваться.