11. Я — Товарищ Сталин 11

Глава 1

Кремль, 1 апреля 1937 года, 22:14.

В кабинете было тихо и тепло. За окнами ветер срывал с крыш последние пласты мокрого снега; капель стучала по подоконникам, где-то внизу, на площади, проехала поливальная машина, разбрызгивая воду по апрельской грязи. Лампы с зелёными абажурами горели ровно, отбрасывая два круга света на тёмно-зелёное сукно стола. Сергей сидел, чуть откинувшись в кресле, и перелистывал страницы, не особо вчитываясь: всё важное он уже знал наизусть.

Дверь открылась без стука. Вошёл Павел Анатольевич Судоплатов: в тёмном костюме, с тонким кожаным портфелем в руке. Он закрыл дверь, подошёл к столу и сел напротив, положив портфель рядом.

Сергей отложил папку и поднял глаза.

— Ну, Павел Анатольевич, что у вас сегодня? Есть что-то интересное?

Судоплатов открыл портфель, достал две тонкие папки и одну подвинул Сергею.

— Есть, Иосиф Виссарионович, и довольно неожиданное. Один наш источник в Берлине, тот, что сидит очень высоко, передал важную информацию. Абверу приказано полностью свернуть активность на восточном направлении. Никаких новых вербовок, никаких активных мероприятий, агентурные встречи — только в случае крайней необходимости. Всё замораживают на неопределённый срок.

Сергей взял папку, открыл её, пробежал глазами первые строки и положил обратно.

— Вот так сразу? А причина?

— Причина, Иосиф Виссарионович, в последних контактах Геринга с британцами. Он хочет показать Лондону полную благонадёжность и спокойствие. На деле просто выигрывает время, чтобы Иден и Галифакс окончательно уверились, что можно не вмешиваться в «вопросы немецкого меньшинства».

Сергей кивнул.

— Но ведь британцы уже неоднократно давали понять через посла Гендерсона и через Нейрата, что не станут вставать на пути, если Судеты отойдут к рейху тихо, с референдумом и без лишнего шума.

— Именно так, Иосиф Виссарионович. Тем не менее Геринг, похоже, решил перестраховаться. Некоторые источники говорят, что у него был очень длинный и закрытый разговор, причём не с Иденом и не с Галифаксом.

Сергей прищурился.

— А с кем же?

— С кем-то с американской стороны, Иосиф Виссарионович. Не обязательно лично с Рузвельтом, но это был кто-то из влиятельного вашингтонского круга точно. После этого разговора Геринг и отдал Канарису приказ притормозить всё на востоке.

Сергей медленно постучал пальцами по столу.

— То есть после беседы с американцами он решил пока не лезть ни в Судеты, ни в Польшу, ни куда-либо ещё?

— Да, Иосиф Виссарионович. На сколько его хватит и о чём именно они говорили, пока неизвестно. Но Абвер сейчас действительно уходит в тень.

Сергей помолчал, потом кивнул.

— Хорошо. Наблюдайте за немцами внимательно. Вы сказали по телефону, что отдельно хотите поговорить про британцев. Рассказывайте, что у вас.

Судоплатов достал из портфеля карту Афганистана, аккуратно развернул её на столе и прижал углы пресс-папье и пепельницей.

— Есть предложение, Иосиф Виссарионович. Афганистан сейчас — это идеальный, очень дешёвый и крайне эффективный таран именно против британцев. Король Захир Шах и премьер Хашим-хан до сих пор боятся Лондона до дрожи: три англо-афганские войны не прошли даром. У страны нет выхода к морю, вся торговля идёт либо через британскую Индию, либо через нас. Армия — восемьдесят тысяч штыков, вооружённых в основном винтовками образца девяностых годов прошлого века.

Он провёл карандашом по карте.

— За совсем небольшую сумму мы можем полностью перевернуть ситуацию. Я составил план. Первое: перевооружить и обучить пятнадцать — двадцать тысяч лучших афганских солдат современным оружием. Мы можем поставить пятьдесят тысяч винтовок Мосина, триста пулемётов «Максим» и ДП, пятьдесят — шестьдесят 76-миллиметровых пушек, десять — пятнадцать лёгких танков Т-26 или БТ-5 со складов. Всё это с боеприпасами, запчастями и инструкторами обойдётся примерно в два с половиной — три миллиона долларов.

Сергей внимательно следил за карандашом.

— Продолжайте.

— Второе: построить две автомобильные дороги через перевалы Саланг и Шибар. Проекты у нас готовы ещё с тридцать четвёртого года. Это даст Афганистану дополнительный выход к нам. Строительство можно начать уже летом этого года.

— А третье?

— Третье: открыть в Кабуле военное училище и лётную школу. Двести — триста афганских офицеров и унтер-офицеров в год будем обучать в Ташкенте, Фрунзе, Москве. Первые выпуски будут уже через четырнадцать — шестнадцать месяцев.

Сергей провёл пальцем по линии от Кабула до советской границы.

— А чем мы сможем потом поднасолить британцам?

Судоплатов положил рядом лист с перечнем племён и районов.

— Северо-западная граница Индии сразу станет очень горячей. Вазиристан, Белуджистан, пуштунские племена по обе стороны линии Дюранда. Мы передаём афганцам дополнительно двадцать — тридцать тысяч винтовок и несколько миллионов патронов именно для раздачи племенам. Вожди начнут поднимать восстания. Британцы будут вынуждены держать на индийской границе дополнительные сорок — пятьдесят тысяч солдат вместо того, чтобы перебрасывать их в Египет, Сингапур или в метрополию.

Он сделал короткую паузу.

— Плюс в самой Индии начнётся серьёзное брожение среди мусульман. Все увидят, что афганцы стали сильными именно благодаря нам. Это сильно ударит по британскому престижу и придаст людям уверенности.

Сергей медленно кивнул.

— Деньги найдутся. Дороги давно пора строить. Училище тоже откроем. А есть у нас люди, которых можно прямо сейчас задействовать в самой Индии?

Судоплатов достал ещё один лист.

— Есть, Иосиф Виссарионович. Несколько проверенных товарищей сидят в Бомбее, Калькутте и Лахоре под прикрытием торговых фирм. Есть устойчивые связи с местными коммунистами и частью националистов. Если дать добро, можем начать аккуратно подогревать настроения в мусульманских кварталах, среди сикхов и в княжествах. Ничего громкого, только чтобы британцы чувствовали, что земля под ногами нагревается медленно, но верно.

Сергей взял красный карандаш, поставил жирную точку у Кабула и обвёл её дважды.

— Давайте, Павел Анатольевич. Начинайте подготовку. Деньги выделим из резервного фонда Наркомфина, без лишних подписей. Дороги оформляем как экономическую помощь по просьбе афганского правительства. Винтовки и танки отправим под долгосрочный кредит под низкий процент. Людей в Индию отправляйте, разрешаю. Только чтобы ни один след не вёл прямо к нам. Пусть думают, что это всё местные сами по себе проснулись.

Судоплатов собрал карты и бумаги обратно в портфель.

— Так точно, Иосиф Виссарионович. Через две недели доложу о первых шагах. К маю начнём первые поставки винтовок и отправим первую группу инструкторов.

Сергей встал, подошёл к глобусу и повернул его.

— И ещё одно. По этому американскому разговору Геринга — копайте глубже. Если там действительно был кто-то из окружения Рузвельта, нам это очень пригодится позже. А пока пусть британцы радуются тишине. Мы им подарим спокойную весну, а там посмотрим.

Судоплатов поднялся.

— Будет сделано, Иосиф Виссарионович.

Он вышел. Дверь закрылась.

Сергей вернулся к столу, сел и взял чистый лист. Написал короткую записку наркому обороны Шапошникову:

«Прошу рассмотреть возможность передачи афганской стороне в 1937 г. до 50 000 винтовок, 300 пулемётов, 60 орудий и 15 лёгких танков на условиях долгосрочного кредита».

Подпись: И. Сталин.

За окном становилось всё теплее. Где-то далеко, за тысячи километров, в горах Гиндукуша уже таял снег, и скоро там должен был начаться новый этап противостояния крупных держав.

* * *

Каринхалл, загородная резиденция рейхсканцлера Германа Геринга, 7 апреля 1937 года, 9:42 утра.

Солнце стояло уже высоко, заливая всё ярким светом. Температура поднялась до +17 °C, и весна окончательно вступила в свои права: на южных склонах пробилась первая трава, на клумбах у главного входа расцвели жёлтые форзиции и крокусы, а в прудах плавали дикие утки с первыми утятами. Ветер лениво шевелил чёрно-бело-красные имперские флаги на всех мачтах: Геринг давно запретил в Каринхалле красные знамёна со свастикой, партийные песни и вытянутые руки. Здесь царила старая Пруссия: охотничьи вымпелы, имперские орлы, приветствие лёгким поклоном и простое «Guten Morgen, Exzellenz».

Главный корпус замка возвышался над парком: три этажа красного кирпича и жёлтого песчаника, четыре угловые башни с зелёной медной крышей, и на каждой был флюгер с гербовым орлом. По бокам уходили два длинных флигеля: левый — для гостей, правый — для прислуги, кухонь, гаражей и конюшен на сто пятьдесят лошадей. За домом раскинулась оранжерея длиной почти сто метров, где круглый год цвели орхидеи, пальмы, камелии и даже ананасы. Дальше тянулась цепочка прудов с островками и мостиками, фазанник на три тысячи птиц, вольеры с зубрами, ланями, оленями и отдельный загон со львами Лео и Карин.

Парк занимал ровно пятьсот гектаров, обнесённых высоким кованым забором. Внутри пролегали километры дорог и просек, расчищенных так, чтобы по ним могли проехать шестиколёсные Mercedes-Benz G4 даже после дождя.

Геринг вышел на широкое гранитное крыльцо в лёгком зелёном костюме из лодена. На голове у него была тирольская шляпа с длинным пером глухаря, а в руках — карабин Mauser 98k с серебряной гравировкой «Hermann Göring» на прикладе и инкрустацией из слоновой кости на ложе. Рядом шли Виктор Лютце в тёмно-зелёном охотничьем костюме и Эрхард Мильх.

У крыльца стояли два открытых чёрных Mercedes-Benz G4, блестевших на солнце.

— Господа, — широко улыбнулся Геринг, — сегодня отличный день. Поедем смотреть, как живут мои звери.

Они заняли места: Геринг и Лютце сели в первый автомобиль, Мильх — во второй, с адъютантами и главным егерем оберфорстом фон Вангерином. Машины медленно покатили по главной аллее мимо цветущих кустов, мимо прудов, мимо вольеров, где фазаны важно расхаживали по траве.

Через семнадцать минут кортеж остановился у большой поляны в дальнем конце парка. Здесь всё было подготовлено с вечера. Фон Вангерин доложил:

— Ваше превосходительство, здесь три оленя, два кабана, десять фазанов в клетках. Если пожелаете стрелять по летящим, мы их выпустим. Всё по вашему приказу.

— Отлично, — кивнул Геринг. — Начинаем с оленей.

Первым выпустили самого крупного — самца почти два метра в холке, весом под двести килограммов. Ночью ему ввели лёгкое снотворное: ноги плохо слушались, но животное ещё могло идти. Когда егеря отвязали верёвку, олень медленно двинулся вперёд, высоко подняв голову, пошатываясь. Геринг вышел из машины, неспешно вскинул карабин, прицелился и выстрелил один раз. Грохот разнёсся по лесу, эхо прокатилось по соснам. Пуля вошла точно под лопатку. Олень сделал ещё два шага и рухнул.

— Великолепно! — громко сказал Геринг и пошёл к добыче. — Посмотрите на эти рога. Они будут занимать центральное место в рыцарском зале, над камином. Пусть все видят, что в Германии снова есть настоящие охотники.

Егеря подбежали с носилками, подложили их под тушу и унесли добычу к грузовику.

Второго, помоложе, оленя выпустили для Лютце. Тот встал у машины, прицелился, выстрелил — пуля прошла над спиной. Олень повернулся и медленно пошёл в сторону леса. Лютце выстрелил ещё раз и попал в бедро. Животное упало на колени, потом на бок.

Геринг подошёл, хлопнул Лютце по плечу.

— Ничего, Виктор. В прошлый раз ты взял кабана с одного выстрела. Главное, что добыча наша.

Третий олень достался Мильху. Тот выстрелил дважды: первый выстрел ранил в шею, второй добил животное. Мильх подошёл к туше и провёл рукой по рогам.

— Разрешите повесить у себя в кабинете в министерстве, герр рейхсканцлер?

— Конечно, Эрхард, — рассмеялся Геринг. — Только чтобы все знали, где ты его добыл. И чтобы табличка была: «Каринхалл, 7 апреля 1937 года».

Потом они переехали к кабаньему загону. Двух подсвинков выпустили одновременно. Один сразу лёг на бок. Второй рванул вперёд, но пробежал метров сорок, споткнулся и упал. Геринг достал парабеллум, подошёл на десять метров и двумя выстрелами добил обоих.

— Вот так и надо, — сказал он, убирая пистолет. — Чисто, быстро и без лишнего шума.

Для завершения выпустили десять фазанов из клеток. Птицы взлетели, хлопая крыльями. Геринг взял двустволку Purdey, которую ему подарил герцог Вестминстерский, и с пяти выстрелов взял четырёх птиц. Остальных добили егеря.

Охота закончилась за пятьдесят пять минут.

На обратном пути машины ехали медленно, окна были открыты, в салон врывался тёплый весенний воздух.

Геринг откинулся на сиденье и заговорил:

— Знаете, господа, я всё чаще думаю о том, что мы строим. Мы создаём новую Германию, но старые традиции — это наш фундамент, без которого страна не выстоит. Охота — это ведь не просто развлечение. Это то, что делало немцев немцами на протяжении веков. Фридрих Великий каждую осень выезжал в Потсдам, Бисмарк в Фридрихсру не пропускал ни одной гоны, кайзер Вильгельм в Роминтене держал лучший в Европе загон. Власть — это как охота. Ты решаешь, кто живёт, а кто нет.

Лютце кивнул:

— Совершенно верно, герр рейхсканцлер. И ваш парк — это уже не просто охотничье угодье. Это целый мир. Я был в Шёнбрунне у австрийцев, в Компьене у французов, в Виндзоре у англичан — нигде нет такого размаха. У вас здесь даже собственный зоопарк со львами.

— Львы — это для души, — улыбнулся Геринг. — Я хочу, чтобы мои гости понимали: Германия снова может позволить себе всё. И даже больше, чем позволяла себе старая империя. Я уже выкупил ещё двести гектаров к северу. Там будет новый большой пруд с островом, поставлю китайский павильон, как у Фридриха в Сан-Суси, только в два раза больше. И ещё один вольер для зубров — хочу довести стадо до пятидесяти голов.

Мильх добавил:

— А новый аэродром в трёх километрах отсюда будет готов к июню. Бетонная полоса две тысячи метров, ангар на двадцать самолётов. Вы сможете прилетать из Берлина на своём Ju-52. И даже на новом четырёхмоторном Fw-200, когда он пойдёт в серию.

— Вот именно, — сказал Геринг. — Я хочу, чтобы Каринхалл был не просто загородным домом. Это должен быть настоящий дворец. Как Шёнбрунн, как Версаль, как Петергоф — только лучше. И чтобы все понимали: здесь живёт человек, который может себе это позволить.

Они вернулись к дому. На крыльце уже стояли слуги в зелёных ливреях с серебряными галунами, принимали оружие, предлагали полотенца с вышитой монограммой «HG». Внутри главный зал был накрыт к позднему завтраку, который давно превратился в настоящий пир.

Двенадцатиметровый дубовый стол ломился от еды. В центре стояли две кабаньи головы с яблоками во рту, рядом — жареная оленина, только что привезённая с охоты, целые жареные фазаны на серебряных подносах, копчёные окорока из Вестфалии, колбасы всех сортов и размеров — от тонкой салями до толстых баварских вайсвурст, горы пирогов с капустой, грибами, яблоками и мясом, сыры из Баварии, Швейцарии, Голландии и Дании, красная и чёрная икра в серебряных вазочках на колотом льду, свежие устрицы из Франции, копчёный лосось, осетрина, севрюжья спинка, маринованные грибы, огурцы, помидоры, оливки, артишоки, спаржа под голландским соусом, трюфели из Перигора. Отдельно стоял стол со сладким: венский штрудель, «Чёрный лес», баварский крем, десятки видов пирожных, мороженое в серебряных вазочках, фрукты — ананасы, манго, виноград из оранжереи.

В серебряных ведёрках со льдом — шампанское Krug 1928 года, Pommery Cuvée Louise, Moët Chandon Dom Pérignon, Veuve Clicquot 1926 года, белое рейнское и мозельское в хрустальных графинах, венгерский токай Aszú 1921 года, коньяк Courvoisier L’Esprit и Hennessy XO в огромных графинах, венгерская сливовица, шнапс из груши-вильямса, ликёры всех цветов.

За столом уже собралось тридцать восемь человек: адъютанты, генералы люфтваффе в парадных мундирах, два гауляйтера, известный актёр, режиссёр, бельгийский граф де Бюсси, два шведских промышленника, датский принц Аксель, несколько крупных берлинских банкиров, один итальянский маркиз из свиты Муссолини, два австрийских эрцгерцога и даже один бывший русский князь, давно живущий в Берлине. Все встали, когда вошёл Геринг, и поклонились.

— Прошу садиться, друзья мои! — громко сказал хозяин. — Сегодня мы поднимаем бокалы за весну, отличную охоту и новую Германию!

Геринг занял своё место во главе стола, на высоком резном кресле с подлокотниками в виде львиных голов и спинкой, украшенной гербом рода Герингов. Перед ним поставили огромный серебряный кубок с позолотой — подарок города Нюрнберга на день рождения. Он поднял его.

— За Германию! За старые добрые времена и за новые великие дела!

Все подняли бокалы. Оркестр из двадцати пяти музыкантов в белых смокингах заиграл вальс Штрауса «Голубой Дунай».

Пир начался. Слуги в зелёных ливреях с серебряными подносами носили блюда, лакеи подливали вино и шампанское. Геринг ел с аппетитом: отрезал себе огромный кусок оленины с кровью, закусывал горчицей и чёрным хлебом, запивал рейнским Riesling 1934 года. Он громко смеялся, хлопал соседей по спине, рассказывал, как в 1927 году в Швеции взял медведя с одного выстрела, как в 1935 году в Роминтене стрелял по кабанам.

Разговоры шли на все темы. Актёр рассказывал забавные истории со съёмок фильма. Шведские промышленники обсуждали поставки железной руды и новые контракты на подшипники SKF. Датский принц вспоминал охоту в Грюневальде в 1913 году вместе с кайзером. Мильх рассказывал о новых четырёхмоторных бомбардировщиках Ju-89 и Do-19. Лютце хвалил новый план перевооружения СА и говорил, что скоро у них будет своя авиация. Итальянский маркиз передавал привет от дуче и намекал на совместные действия в Средиземноморье.

В какой-то момент к Герингу подошёл оберфюрер Карл фон Боденшатц.

— Ваше превосходительство, разрешите на пару слов наедине.

Геринг кивнул, встал и прошёл с ним в соседнюю курительную комнату, где на столе стояла огромная модель нового бомбардировщика Do-19 в масштабе 1:10, а на стенах висели фотографии Геринга с Гитлером, Муссолини, королём Борисом Болгарским, бывшим кайзером Вильгельмом в Доорне и даже с английским экс-королём Эдуардом VIII.

Боденшатц закрыл дверь.

— Герр рейхсканцлер, я давно хотел сказать. Вы — не просто первый человек в рейхе. Посмотрите вокруг: Каринхалл — это уже не просто загородный дом. Это настоящий императорский дворец. Вы в нём — как кайзер. И даже больше. История любит символы. Наполеон в 1804 году в Нотр-Дам сам взял корону из рук Пия VII и надел её себе на голову. Потому что понимал: настоящая власть должна быть видима и понятна всем. Может быть, и вам когда-нибудь стоит подумать о чём-то подобном. Не сейчас, конечно. Но когда придёт время. Германия нуждается в императоре. В настоящем. И этот император — вы.

Геринг помолчал, глядя на модель самолёта. Потом медленно повернулся к Боденшатцу и широко улыбнулся.

— Карл, ты умный и преданный человек. Очень преданный. Я подумаю. Очень серьёзно подумаю над твоими словами. А сейчас давай вернёмся к гостям. Сегодня день радости, компании и хорошего вина.

Они вышли обратно в зал. Пир продолжался до самого вечера. Уже стемнело, в огромных каминах горели целые берёзовые брёвна, лакеи подливали вино, оркестр играл вальсы Штрауса и марши старой Пруссии. Геринг снова поднял свой кубок:

— Друзья! Сегодня я особенно счастлив. Потому что вижу вокруг себя настоящих друзей. Верных. Сильных. Знатоков жизни. И я обещаю вам: мы построим такую Германию, о которой будут говорить тысячи лет!

Все встали и подняли бокалы. Оркестр заиграл «Preußens Gloria». Каринхалл сиял тысячами огней, а из головы Германа Геринга не уходила мысль о коронации, предложенная его адъютантом.

Глава 2

Восьмое апреля 1937 года выдалось в Токио на редкость ясным. Солнце поднялось рано, и к десяти утра асфальт на Гиндзе уже прогрелся так, что от него шёл лёгкий жар. В редакции «Асахи симбун» было людно: с февраля тираж вырос почти вдвое, подписка на год увеличилась на тридцать пять процентов, и теперь в коридорах постоянно толкались новые корректоры, мальчики-разносчики, курьеры из типографии. Линотипы стучали без передышки, в подвале добавили ещё одну ротационную машину, купленную с рук у обанкротившейся «Токио майю».

Кэндзи приходил теперь к восьми утра, иногда раньше. Он уже не мог просто покурить на лестнице — было слишком много народу, все хотели поговорить, спросить, похвалить или поругать. Он поднимался в кабинет, закрывал дверь и работал до семи-восьми вечера, а потом шёл домой пешком.

В этот день он закончил позже обычного. Верстка вечернего выпуска затянулась: пришло сообщение из Нанкина о новых боях у Шанхая, и пришлось перебрасывать полосу. Когда Кэндзи наконец спустился вниз, часы на стене показывали без четверти девять. На улице уже стемнело, но фонари горели ярко, и народ ещё не разошёлся. У станции Юракутё толпились студенты с плакатами «Не позволим разжечь войну в Китае!», их окружали полицейские, но пока всё было спокойно.

Кэндзи пошёл привычным маршрутом: от редакции по Хиёси-тё, потом свернул на Хибия-дори, прошёл мимо театра Кабуки-дза, где как раз закончился вечерний спектакль и из дверей вываливалась нарядная публика. Он шёл не спеша. На углу у моста Мандзёбаси к нему вдруг подошёл мужчина средних лет в тёмном костюме и широкой шляпе.

— Ямада-сан? — тихо спросил он, чуть поклонившись.

Кэндзи остановился.

— Да.

Мужчина быстро оглянулся по сторонам, потом достал из внутреннего кармана небольшой белый конверт без надписей и протянул ему.

— Меня попросили передать вам это. Лично в руки.

Кэндзи взял конверт. Мужчина тут же отступил на шаг, ещё раз поклонился и быстро пошёл прочь, смешавшись с толпой у светофора. Через несколько секунд его уже не было видно.

Кэндзи постоял ещё немного, потом перешёл улицу и под фонарём вскрыл конверт. Внутри лежал один сложенный вдвое листок плотной рисовой бумаги. Почерк был аккуратный, написанный, явно через копирку:

«Уважаемый Ямада-сан. Прошу вас о короткой встрече. Дело крайней важности и касается безопасности государства. Буду ждать вас завтра, девятого апреля, в восемь вечера по адресу: Сетагая-ку, район Карияма, дом 3–14. Дом стоит в конце тупика, за маленьким храмом. Приезжайте один. С уважением, человек, который вам доверяет».

Кэндзи перечитал записку дважды, потом сложил её и сунул во внутренний карман пиджака. Он пошёл дальше, но уже медленнее. Мысли путались. Адрес был на окраине, в тихом жилом районе, где жили в основном мелкие чиновники и отставные военные. Дом за храмом — значит, почти за городом. Это могло быть что угодно: провокация, ловушка. Или действительно что-то важное.

Дома он долго не спал. Лежал в темноте, курил и смотрел в потолок. Вспоминал лицо Накамуры в кабинете, его крепкое рукопожатие, слова о том, что дверь всегда открыта. Вспоминал, как отказался от должности. И думал: если это провокация, то кто её организовал? Люди Накамуры? Те, кто остался от старой гвардии Хироты? Или просто какой-то сумасшедший?

На следующий день он весь день был рассеян. Дважды ошибся в верстке, Такада переспрашивал его по три раза. В шесть вечера Кэндзи отпустил всех пораньше, сам закрыл кабинет и пошёл на вокзал Синдзюку. Купил билет до станции Сетагая и сел в поезд. В вагоне было почти пусто — вечерний час пик уже прошёл.

От станции до Кариямы он шёл пешком минут сорок. Улицы становились всё уже, фонари — реже. Район был старый, дома были деревянные, двухэтажные, с маленькими садами. Храм оказался совсем небольшим — там было несколько каменных фонарей, красные ворота тории, за ними тёмный двор. За храмом действительно шёл тупик. Дом 3–14 стоял последним, одноэтажный, с черепичной крышей и бумажными сёдзи в окнах. Во дворе росла старая слива, под ней стояла скамейка.

Кэндзи подошёл к калитке и постучал. Дверь открыл мужчина лет пятидесяти пяти, может, шестидесяти. Невысокий, худой, в тёмном кимоно, волосы у него были совсем седые, но лицо при этом было гладкое, без морщин, только вокруг глаз — мелкие складки. Он поклонился.

— Ямада-сан? Спасибо, что приехали. Проходите, пожалуйста.

Внутри дом был скромный, но чистый. Генкан выложен плиткой, на стене висел свиток с каллиграфией, в нише стояла маленькая статуэтка Дайкоку. Мужчина провёл его в комнату с татами, поставил перед ним подушку, сам сел напротив.

— Чаю? — спросил он.

— Спасибо, не стоит, — ответил Кэндзи. — Вы просили о встрече. Я пришёл. Говорите.

Мужчина кивнул и сложил руки на коленях.

— Меня зовут Исикава. Я бывший школьный учитель, теперь на пенсии. Живу один. У меня есть брат. Он полковник Генерального штаба. Мы с ним видимся редко, раз в год, иногда реже. Но на прошлой неделе он приезжал ко мне. Ночевал. И… рассказал кое-что. Я не мог это держать при себе. Решил передать вам. Потому что знаю: вы человек честный. И вы знакомы с генералом Накамурой лично.

Кэндзи молчал. Он ждал, что собеседник продолжит говорить.

Исикава опустил голову.

— На генерала Накамуру готовится покушение.

Слова ошарашили. Кэндзи почувствовал, как внутри всё сжалось. Он не ожидал этого. Он долго молчал и думал, прежде чем заговорить.

— Откуда вы знаете? — спросил он наконец.

Исикава поднял глаза.

— От брата. Он не особо делится со мной секретами. Но он прилично выпил сакэ, потом ещё. И проговорился. Сказал, что есть группа офицеров. Они считают, что Накамура предал армию. Что он слишком мягок к Америке, слишком стал политиком, забыв, откуда он вышел. Говорят, что он хочет оставить японские территории, завоёванные в Китае. Они называют его «американской марионеткой». И решили его убрать.

Кэндзи вздохнул.

— Когда это произойдёт, вы знаете?

— Точно даже брат не знает. Сказал: «В ближайшие две недели, может быть». Конкретной даты нет. Только обрывки разговоров, которые он слышал в штабе. Он сам не в этой группе, но знает, кто там. И боится. Очень боится. Говорит, что если ничего не сделать, будет ещё хуже, чем в прошлом году.

Кэндзи молчал долго. Потом спросил:

— Почему вы пришли ко мне? Почему не пошли в полицию? Не к самому Накамуре?

Исикава покачал головой.

— Полиция… там свои. Многие из тех, кто сам вышел из армии и поддерживает воинственные взгляды, сейчас служат там. А к Накамуре я не пробьюсь. Меня даже к воротам не пустят. А вы… вы были у него дома. Он вас знает. Уважает. Если кто и может предупредить — то только вы.

Кэндзи встал. Он прошёлся по комнате и остановился у окна. За сёдзи было темно, только свет фонаря из храма падал на ветки сливы.

— Вы понимаете, о чём меня просите? — сказал он тихо. — Если я пойду к Накамуре с этим, он спросит: откуда у меня информация? Я назову вашего брата. Его арестуют первым. Вас — вторым. И меня, возможно, арестуют тоже. Подумают, что я в сговоре.

Исикава кивнул.

— Понимаю. Но если я промолчу — и Накамуру убьют, кровь будет и на моих руках. Я старый человек. Мне недолго осталось. Я не хочу уйти с этим грузом.

Кэндзи сел.

— Дайте мне день. Я подумаю.

— Конечно. — Исикава встал, пошёл в соседнюю комнату и вернулся с запиской. — Здесь адрес моего брата в казармах Итигая и его телефон в штабе. Если решите с ним связаться, то позвоните ему сами.

Кэндзи взял записку и сунул в карман.

— Спасибо, — сказал он.

— Я провожу вас до станции? — спросил Исикава.

— Нет, спасибо. Я сам дойду.

Он вышел из дома, прошёл через храм и вышел на главную улицу. Поезд обратно шёл почти пустой. Кэндзи сидел у окна и смотрел на тёмные дома, мелькающие за стеклом.

Дома он не раздевался. Сел за стол, положил перед собой записку. В голове крутились мысли, одна тяжелее другой.

Если он пойдёт к Накамуре — тот поблагодарит его. Усилит охрану. Арестует заговорщиков. И останется у власти ещё надолго. А Накамура вёл страну к сближению с Америкой, к торможению войны в Китае, к переговорам. Многие в армии за это его ненавидели. Многие в народе тоже. Если Накамуру уберут — придут те, кто хочет «большой войны», кто хочет «освободить Азию», кто готов сжечь всё до основания.

Если он промолчит — то Накамуру убьют. Возможно, через неделю. Возможно, завтра. И тогда страна покатится в пропасть ещё быстрее.

Он вспомнил лицо Накамуры. Его спокойную улыбку. Слова: «Дверь всегда открыта».

Он вспомнил лицо Хироты на старых фотографиях. Его арест. Его падение.

Он вспомнил, как напечатал ту полосу. Как ждал ареста. Как ничего не случилось.

Он встал и подошёл к телефону. Поднял трубку. Набрал номер резиденции премьер-министра. Дождался, пока ответят.

— Добрый вечер. Это Ямада Кэндзи. Мне нужно срочно поговорить с генералом Накамурой. Лично. Завтра утром. Скажите, что дело жизни и смерти.

Трубку положили. А через минуту ему перезвонили.

— Генерал примет вас завтра в девять утра. Машина будет в восемь тридцать у редакции.

Кэндзи положил трубку. Он не знал, правильно ли поступает. Он не знал, что будет дальше. Но он знал одно: промолчать он точно не мог.

* * *

Девятое апреля 1937 года началось с мелкого, но упорного дождя. Он стучал по крышам трамваев, по зонтам прохожих, по железным навесам над входом в редакцию «Асахи симбун». Кэндзи сидел в своём кабинете, не включая свет. Часы показывали без четверти девять. Он уже давно пришёл, снял мокрое пальто, повесил его на вешалку, поставил зонт в угол. На столе лежала только записка Исикавы, аккуратно сложенная вдвое, и пачка «Голден Бат». Больше ничего. Ни блокнота, ни карандаша. Ни единой лишней вещи.

Он ждал машину.

Внизу, у входа, послышался шум мотора. Кэндзи встал, надел пальто, поднял воротник и вышел в коридор. Такада выскочил навстречу с целой стопкой телеграмм, хотел что-то спросить, но Кэндзи лишь коротко кивнул: потом. Лифт спускался медленно. На первом этаже он вышел прямо к дверям. Чёрный «Исудзу Сумида» уже стоял у тротуара, капот блестел от дождя. Водитель вышел, раскрыл зонт и открыл заднюю дверь. Кэндзи сел. Дверь закрылась.

Поездка заняла меньше двадцати минут. Дождь усилился, дворники работали без остановки. У ворот резиденции часовые подняли шлагбаум, не спрашивая документов. Во дворе машина остановилась прямо у подъезда. Высокий сопровождающий вышел первым и проводил Кэндзи до дверей. В вестибюле было тепло и сухо. На втором этаже их уже ждали. Дверь кабинета была приоткрыта.

Накамура стоял у стола и что-то подписывал. На нём был тот же полевой китель без единого ордена, как и при их предыдущей встрече. Увидев Кэндзи, он отложил перо, вышел навстречу и протянул руку с широкой улыбкой.

— Доброе утро, Ямада-сан. Рад вас видеть. Проходите, пожалуйста.

Они пожали руки. Накамура указал на кресло у низкого столика. Сам сел напротив. Адъютант принёс чай и сразу вышел, закрыв за собой дверь.

Накамура налил чай в обе чашки и пододвинул одну Кэндзи.

— Вы вряд ли стали бы просить о срочной встрече просто так, — сказал он с лёгкой улыбкой. — Я слушаю вас.

Кэндзи взял чашку, но не пил. Он смотрел прямо на собеседника.

— Накамура-сан, я пришёл с очень серьёзным делом. Но прежде чем я расскажу, я хочу попросить об одном. Человек, который мне сообщил эту информацию, сделал это из чувства долга. Он не участник никакого заговора. Он просто услышал и не смог промолчать. Прошу вас: пусть он не пострадает. И его родственник тоже.

Накамура кивнул сразу, без раздумий.

— Обещаю. Ни один волос не упадёт с их головы. Говорите.

Кэндзи достал из кармана записку, положил её на стол между ними и начал рассказывать. Спокойно, последовательно, не торопясь. Он назвал имя Исикавы, рассказал о брате-полковнике, о том, что тот приезжал в гости, о сакэ, о случайно обронённых словах. Он повторил всё, что запомнил: что группа офицеров считает Накамуру слишком мягким, что называют его американской марионеткой, что планируют покушение в ближайшие дни, может быть, недели. Он не добавлял ничего от себя, не комментировал, не делал выводов. Только излагал факты.

Накамура слушал его, не перебивая. Один раз он взял запил записку, развернул, прочитал адрес и телефон, потом положил её обратно. Когда Кэндзи закончил, в кабинете повисла тишина. Дождь за окном стучал по стёклам.

Первым заговорил Накамура.

— Спасибо, Ямада-сан. Вы только что спасли мне жизнь. И, возможно, спасли страну от нового витка смуты.

Он встал, подошёл к столу, взял трубку телефона и набрал две цифры.

— Полковника Хасимото ко мне. Немедленно. И майора Фукуду из контрразведки. Обоих.

Потом вернулся и сел.

— Человека, который вам рассказал, нужно не наказывать, а наградить. Я лично позабочусь, чтобы ему и его брату ничего не угрожало. Более того, я хочу встретиться с этим учителем. Поблагодарить его. И с полковником тоже поговорю. Если он не участвовал в заговоре, а просто слышал, он поможет нам быстрее найти этих людей.

Кэндзи кивнул. Он всё ещё держал чашку в руках, но так и не сделал ни глотка.

Накамура посмотрел на него внимательно.

— Вы сделали очень трудный выбор, Ямада-сан. Многие на вашем месте промолчали бы. Или просто спрятались. А вы пришли сюда. Это говорит о многом. Вы настоящий патриот. Вы думаете не о себе, а о будущем страны. И я рад, что у Японии есть такие люди, как вы. Вы для меня не просто один из журналистов. Вы мой друг. И я это говорю вам, полностью отдавая отчёт своим словам.

Он снова встал, подошёл к Кэндзи и протянул руку. На этот раз не просто для рукопожатия — он положил вторую руку сверху и сжал крепко.

— Спасибо вам. От всего сердца.

В этот момент дверь открылась. Вошли двое: высокий полковник в форме и майор в штатском костюме. Накамура отпустил руку Кэндзи и повернулся к ним.

— Полковник Хасимото, майор Фукуда. Вот адрес и телефон. Полковник Исикава, казармы Итигая. Немедленно привезите его сюда. Тихо, без шума, ничего не объясняя его руководству. И привезите его брата, учителя. К обоим следует проявить уважение и обходиться как с дорогими гостями.

Офицеры поклонились и вышли.

Накамура вернулся к Кэндзи.

— Всё будет сделано быстро и аккуратно. Через два-три часа я уже буду знать имена заговорщиков. А к вечеру, надеюсь, все они будут под арестом. Хочу, чтобы всё прошло без лишнего шума. И без крови, если получится.

Кэндзи встал.

— Я могу идти?

— Конечно. Машина отвезёт вас обратно. И ещё раз — спасибо. Если вам когда-нибудь что-то понадобится — звоните прямо мне. В любое время дня и ночи.

Они вышли в коридор. Тот же сопровождающий ждал Кэндзи у лифта. Они спустились вниз. Дождь уже почти кончился, только капли падали с крыши. Машина стояла у подъезда. Кэндзи сел, дверца закрылась, и они поехали.

По дороге он смотрел в окно. Город жил обычной жизнью: школьники бежали под зонтами, торговцы открывали ставни, трамваи звенели на поворотах. Ничего не изменилось. И в то же время всё уже было по-другому.

Машина остановилась у редакции в десять двадцать семь. Кэндзи вышел, кивнул сопровождающему и поднялся по лестнице. Такада встретил его в коридоре с круглыми глазами.

— Ямада-сан… всё в порядке?

— Всё в порядке, — коротко ответил Кэндзи и прошёл в кабинет.

Он закрыл дверь, сел за стол, закурил и долго смотрел на телефон.

Он сделал то, что должен был сделать. Он спас Накамуре жизнь. Но до конца он так и не поверил ему. Не поверил, что обещания обойтись без крови будут выполнены. Не поверил, что через год, через два, через пять лет кто-нибудь не вспомнит эту записку, этот разговор, это утро. Не поверил, что слова «вы мой друг» защитят его, если завтра ветер переменится.

Он знал, что спаситель сегодня может стать неудобным свидетелем завтра.

Он затушил сигарету, встал, подошёл к окну и посмотрел на улицу. Дождь окончательно кончился. Над Токио проглянуло солнце. Где-то там, за высокими заборами и каменными стенами, уже искали заговорщиков. А здесь, в редакции, линотипы скоро застучат снова.

Кэндзи вернулся за стол, открыл ящик, достал чистый лист бумаги и начал писать передовицу для завтрашнего номера. Он писал долго, аккуратно подбирая каждую фразу. Потом подписал полосу и отдал в набор.

Глава 3

Нанкин, 16 апреля 1937 года.

В президентской резиденции было прохладно: толстые стены старого дворца препятствовали жаре. Вентиляторы под потолком медленно вращали лопасти, гоняя воздух от окна к окну. На широком балконе второго этажа стояли два охранника в белых перчатках, не шевелясь, будто статуи. Внизу, на подъездной аллее, выстроились чёрные «бьюики» и «паккарды» с правительственными номерами, в которых шофёры в серых кепках дремали, прислонившись к дверцам, ожидая хозяев.

Кабинет Чан Кайши занимал весь юго-восточный угол здания. Высокие окна выходили на Янцзы: река была широкой, мутно-жёлтой, с множеством джонок под парусами из бамбуковых циновок и несколькими пароходами, поднимающими дым к самому небу. На дальнем берегу виднелись крыши Пукэу, где до сих пор развевались японские флаги на консульстве и на казармах добровольческого корпуса. Скоро, подумал Чан, их снимут.

На столе у него был обычный рабочий беспорядок: карта северо-восточных провинций, приколотая канцелярскими кнопками, стопки жёлтых телеграфных бланков, несколько фотографий в серебряных рамках — мадам Чан в 1931 году, сын Цзян Вэйго в форме военной академии Вампоа, сам Чан с Сунь Ятсеном в 1924-м. Рядом стояла пепельница из нефрита, полная окурков «Camel», пачка которых лежала тут же, присланная из Шанхая через американского корреспондента «Chicago Tribune». Телефонный аппарат — чёрный, тяжёлый, с длинным шнуром — стоял на отдельной тумбочке, потому что основной стол был всегда завален.

Адъютант майор Лю вошёл без стука — это был знак, что линия готова.

— Господин президент Соединённых Штатов на линии. Прямое соединение через Шанхай — Сан-Франциско — Вашингтон. Помех почти нет.

Чан Кайши кивнул, отодвинул бумаги и взял трубку.

— Господин президент? — сказал он по-английски.

— Генерал! — голос Рузвельта донёсся так ясно, будто он звонил из соседнего района. — Как дела в Нанкине? Не слишком жарко?

— Сегодня терпимо. Река даёт прохладу. Спасибо, что нашли время и позвонили.

— Время для вас я всегда найду. У меня хорошие новости, и я хотел, чтобы вы услышали их первым, без посредников. Две недели назад я провёл четыре дня с генералом Накамурой. Теперь он премьер-министр Японии, как вы знаете. Мы говорили обо всём: о Маньчжурии, о Шанхае, о будущем Азии. И мы пришли к соглашению. К очень важному соглашению.

Чан Кайши молча слушал, глядя на карту. Красным карандашом были обведены Ляонин, Гирин, Хэйлунцзян — три провинции, потерянные шесть лет назад.

— Япония выводит все свои войска из Маньчжурии, — продолжал Рузвельт. — К концу 1937 года. Маньчжоу-го будет расформировано. Эти территории вернутся под юрисдикцию вашего правительства. Полностью. Без всяких «автономий» и «совместных администраций». Накамура подписал меморандум. Я тоже. Документ уже лежит в сейфе Госдепартамента.

Чан медленно положил карандаш, которым только что водил по карте.

— Это… историческое сообщение, господин президент.

— Оно именно такое и есть. Но у каждого исторического решения есть цена. И я хочу говорить о ней прямо. Япония уходит с северо-востока, но не хочет, чтобы на её границах оставался советский военный плацдарм. Вы получали от Москвы помощь — я это признаю и уважаю. Однако сейчас ситуация меняется. Мы предлагаем вам другой путь. Американский. И мы просим вас полностью прекратить любое военное и политическое сотрудничество с СССР. Никаких новых договоров, никаких поставок через Синьцзян, никаких советских советников в частях. Полный разрыв отношений.

Чан Кайши встал, подошёл к открытому окну. По реке шёл пароход «Кутво» под британским флагом, таща за собой две баржи с углём. На палубе стояли матросы в соломенных шляпах и курили, глядя на город.

— Господин президент, — сказал он, не отрываясь от окна, — я глубоко благодарен за то, что вы делаете для Китая. Возвращение Маньчжурии без новой войны — это то, о чём я мечтал с тридцать первого года. Но разрыв с Москвой… Советский Союз был единственным, кто поставлял нам оружие, когда весь мир смотрел, как мы теряем территории. Мои лучшие артиллеристы и танкисты учились в СССР. Если я откажусь от этой помощи внезапно, армия окажется без запчастей, без снарядов, без горючего.

— Я понимаю, — голос Рузвельта оставался спокойным. — Я не прошу сделать это внезапно. Я прошу начать процесс. И я не оставляю вас без замены. Совсем наоборот.

— Какую именно замену вы предлагаете?

— Во-первых, кредит на сто миллионов долларов США. Под два процента годовых, на двадцать лет. Деньги уже зарезервированы в Экспортно-импортном банке. Вы сможете закупить всё, что нужно: истребители «Curtiss P-36», бомбардировщики «Martin», лёгкие танки «Stuart», зенитные орудия «Bofors», грузовики «Studebaker». Во-вторых, мы открываем постоянную военную миссию в Китае. Первый состав — пятьдесят офицеров и инструкторов — прибудет в Чунцин в мае. Командовать будет полковник Стилуэлл, вы его знаете. В-третьих, мы гарантируем ежемесячные поставки авиационного бензина — сто октанов — через Бирманскую дорогу и через Хайфон, пока французы не передумали. Объём будет в три раза больше, чем вы получали из Владивостока. В-четвёртых, я работаю с Конгрессом над отменой эмбарго на прямые поставки оружия Китаю. Это займёт время, но уже есть предварительное согласие комитета по иностранным делам.

Чан Кайши вернулся к столу, сел, положил трубку на плечо, чтобы свободной рукой взять сигарету. Он не зажёг её, просто повертел в пальцах.

— Сто миллионов — это очень крупная сумма. Это позволит перевооружить десять дивизий. Но если я приму ваши условия, коммунисты сразу объявят меня предателем. Мао Цзэдун уже печатает листовки: «Чан Кайши продаёт Китай американским империалистам». Мои собственные генералы начнут ворчать. Некоторые из них учились в Москве и до сих пор вспоминают о своих советских друзьях с большой теплотой.

— Генерал, — голос Рузвельта стал чуть твёрже, — вы и я знаем, кто настоящий враг Китая в 1937 году. Это не Советский Союз. Это японские милитаристы, которые до сих пор держат Квантунскую армию в полной боевой готовности. Накамура сейчас ведёт с ними тяжёлую борьбу. Он арестовал уже большое число старших офицеров. Он делает свою часть работы. Мы делаем свою. И мы просим вас сделать вашу. Разрыв с Москвой — это цена мира в Восточной Азии. Цена возвращения Маньчжурии без миллиона погибших.

Чан Кайши молчал. Он смотрел на фотографию, где он стоит рядом с Сунь Ятсеном. На обороте надпись: «Доктор Сунь и я, Кантон, 1924».

— Я должен посоветоваться с Сун Цзывэнем и с Х. Х. Куном, — сказал он наконец. — Это решение затронет всю финансовую политику и всю внешнюю торговлю.

— Конечно. Но я хотел бы услышать ваше личное мнение. Не мнение правительства. Ваше.

Чан положил фотографию обратно.

— Моё личное мнение таково: возвращение Маньчжурии важнее любых идеологических споров. Если Накамура действительно выполнит обещание, я готов пойти на этот шаг. Я отдам приказ начать отзыв советских советников. Постепенно. Первый эшелон — к августу. Полный вывод — к декабрю. Новых соглашений не будет. Поставки через Синьцзян прекратятся с июня.

— Спасибо, — в голосе Рузвельта послышалась искренняя благодарность. — Это правильное решение. И для Китая, и для всего мира. Первый транш кредита — двадцать пять миллионов — будет переведён в мае. Первые самолёты прилетят в Куньмин в июне. И я лично прослежу, чтобы ни одна партия бензина не задержалась в Рангуне.

— Я очень ценю это, господин президент.

— И ещё одно. Когда всё это закончится — когда японские войска покинут Шэньян, когда над Мукденом снова поднимется китайский флаг, — я хочу пригласить вас в Вашингтон. Это будет официальный визит. Государственный приём. Вы приедете ко мне и будете не просителем помощи, а равным партнёром. Мы с вами начали большое дело. Я хочу, чтобы мы его закончили вместе.

Чан Кайши улыбнулся — впервые за весь разговор.

— С большим удовольствием приеду. И привезу вам лучший чай из Ханчжоу. И, возможно, немного шёлка для миссис Рузвельт.

— Элеонора будет в восторге. Берегите себя, генерал. И до скорой связи.

— До скорой, господин президент.

Линия щёлкнула и замолчала.

Чан Кайши положил трубку, откинулся в кресле и посмотрел в потолок. Потом встал, подошёл к большому глобусу в углу кабинета, покрутил его. Азия повернулась к нему: Япония, Китай, Советский Союз — всё на своих местах, но связи между ними уже начали перерисовываться.

Он нажал кнопку звонка на столе. Вошёл адъютант.

— Срочно ко мне министра финансов Сун Цзывэня. И председателя военного совета Хэ Инциня. И подготовьте шифровку в Чунцин: всем советским военным советникам при центральном штабе — готовиться к отъезду на родину. Срок — три месяца. Причина — ротация и реорганизация. Никаких объяснений прессе.

Адъютант поклонился и вышел.

Чан Кайши снова подошёл к окну. Солнце уже клонилось к западу, окрашивая реку в медный цвет. На дальнем берегу Пукэу японский флаг над консульством трепетал на ветру. Скоро его спустят. Скоро над всем северо-востоком снова будет один флаг — синее небо и белое солнце.

Он закурил новую сигарету и долго смотрел на горизонт. Решение было принято. Тяжёлое, но единственно возможное. Маньчжурия возвращалась. Япония уходила. Америка приходила сюда в качестве главного партнёра. А Советский Союз оставался для него теперь в прошлом.

В кабинете стало тихо. Только лопасти вентилятора продолжали медленно вращаться, и где-то в саду кричала цикада, а история сделала очередной поворот.

* * *

Варшава в середине апреля уже забыла, что такое холод. Солнце прогревало город и заливало улицы ровным, почти летним светом. По Новому Свету катились переполненные трамваи, в открытых окнах развевались женские платки и газеты. На углу Маршалковской мальчишки-газетчики размахивали свежими выпусками: «Иден даёт Польше 20 миллионов фунтов кредита!», «PZL получит заказ на 300 моторов „Мерлин“!». Люди останавливались, покупали, улыбались, передавали друг другу новости: заводы снова работают в три смены, рабочие получают двойную плату, в порту Гдыни разгружают английский уголь и станки.

На Краковском предместье все кафе выставили столики прямо на тротуар. В «Ипохорском» офицеры в рубашках с закатанными рукавами пили холодное пиво «Живец» и кофе со сливками, громко обсуждали, что «молодой Иден — это совсем другое дело, не то что старый Болдуин». У «Бристоля» стояла длинная вереница чёрных «фиатов» и «шевроле», шофёры в расстёгнутых жилетах курили «Спортивесант» и спорили, сколько ещё продержится рейхсмарка против фунта. В Саксонском саду мамы в лёгких платьях в горошек и няни в белых передниках катили коляски, дети гоняли обручи и мячи, а на скамейках пожилые паны в соломенных канотье читали «Газету Польску» и одобрительно кивали: «Вот видите, стоило поставить молодого премьера, и сразу всё пошло как надо».

На Висле было тесно от барж и катеров, над Мокотовским полем гудели моторы новых «Лосей», на Керцеляке женщины в цветастых платьях торговали первой клубникой и редиской, а мужчины предлагали английские сигареты по 80 грошей за пачку.

Королевский замок стоял над городом и величаво возвышался. Красный кирпич, белые колонны, флаг с орлом лениво шевелился на тёплом ветру. Внутри было тихо. Ковры поглощали шаги посетителей, гобелены смотрели со стен, а часовые у дверей стояли неподвижно.

Мраморный зал был центром замка. Окна были открыты настежь, а солнце ложилось прямоугольниками на паркет. На длинном столе с зелёным сукном стояли серебряная пепельница, коробка «Краковянок», графин с водой и два стакана.

Президент Игнацы Мосцицкий вошёл в зал первым. На нём был тёмно-серый костюм-тройка, белая рубашка и бордовый галстук. Он подошёл к открытому окну, постоял минуту, глядя на площадь, потом вернулся к столу и сел во главе. Перед ним лежала одна тонкая папка серого цвета.

Через минуту вошёл маршал Эдвард Рыдз-Смиглы. Он был одет в серый полевой китель с закатанными рукавами. Подойдя к президенту, он положил фуражку на край стола и сел напротив.

Мосцицкий кивнул и подвинул к нему сигареты.

— Курите, пан маршал.

— Спасибо, господин президент, не сейчас.

Мосцицкий откинулся в кресле.

— Пан маршал, я получил вашу записку утром. Геринг передал ультиматум через полковника Лясковского. Я хочу услышать всё из ваших уст, как всё было.

Рыдз-Смиглы кивнул и начал говорить.

— Господин президент, содержание полностью соответствует тому, что я написал. Три дня назад в Каринхалле рейхсмаршал Геринг три часа угощал нашего военного атташе коньяком и дичью, а в конце сказал ему прямо: «Передайте маршалу и президенту, что Данциг вернётся в рейх до конца 1937 года. Мирным путём или иным — это зависит только от Варшавы». Условия он перечислил следующие: экстерриториальная автострада и железная дорога через Коридор, совместное польско-германское управление портом Данциг, безоговорочное присоединение Польши к Антикоминтерновскому пакту. В обмен он обещает «гарантии» наших границ по состоянию на 1914 год. Срок даёт до первого июня текущего года.

Мосцицкий задумался.

— Это не просьба и даже не предложение. Это ультиматум в чистом виде.

— Совершенно верно, господин президент. И он произнёс всё это с улыбкой, после третьей рюмки коньяка.

Мосцицкий встал, подошёл к телефону на низком столике у окна и поднял трубку.

— Коммутатор замка? Это президент. Соедините меня немедленно с Лондоном, Даунинг-стрит, десять, лично с премьер-министром мистером Энтони Иденом. Скажите, что звонит президент Польши по делу исключительной важности.

Рыдз-Смиглы молча наблюдал. Ожидание длилось около двух минут. Наконец послышался щелчок.

— Господин премьер-министр? Президент Мосцицкий говорит из Варшавы. Прошу прощения, что беспокою вас лично, но вопрос не терпит ни одного лишнего дня.

Голос Идена был бодрый и спокойный.

— Господин президент, я весь внимание. Чем могу служить?

— Господин Иден, три дня назад рейхсмаршал Геринг принял нашего военного атташе в Каринхалле и передал мне устное послание следующего содержания: Германия намерена включить Вольный город Данциг в состав рейха до конца текущего года. В качестве условий выдвинуты экстерриториальная автострада и железная дорога через Польский коридор, совместное управление портом и полное присоединение Польши к Антикоминтерновскому пакту. Срок, указанный Герингом, — первое июня. В случае отказа он дал понять, что события будут развиваться без нашего согласия. Я прошу вас, господин премьер-министр, довести до сведения германского правительства, что Польша рассматривает любые односторонние действия в отношении Данцига как прямую угрозу своей безопасности и грубейшее нарушение существующих международных договоров. Мы рассчитываем на то, что Великобритания выполнит данные нам заверения и не допустит такого развития событий.

Иден ответил сразу же, без малейшей запинки.

— Господин президент, я глубоко благодарю вас за то, что вы лично и так быстро сообщили мне эту крайне тревожную информацию. Сегодня же, во второй половине дня, я позвоню рейхсмаршалу Герингу и чётко изложу ему позицию Его Величества и правительства: статус Данцига урегулирован Версальским договором и последующими соглашениями, и любое его изменение без полного и добровольного согласия Польши будет рассматриваться Великобританией как нарушение европейского мира. Завтра утром выйдет официальная нота в Берлин, и я тут же дам указание нашему послу в Париже просить французское правительство сделать аналогичный шаг одновременно с нами.

Мосцицкий, обдумывая услышанное, сказал:

— Господин премьер-министр, я высоко ценю вашу готовность действовать немедленно, однако позвольте говорить с вами совершенно откровенно: немцы не впечатляются нотами и заявлениями. Они понимают только силу. Геринг дал нам меньше шести недель. Этого времени достаточно, чтобы подготовить всё необходимое, но недостаточно, чтобы мы могли чувствовать себя спокойно.

— Я полностью понимаю вашу озабоченность, господин президент. Именно поэтому я не ограничусь дипломатическими нотами. Завтра в девять утра я собираю узкий военный кабинет: мы обсудим ускорение предоставления вам кредита в двадцать миллионов фунтов, о котором мы договаривались в марте, а также возможность немедленных штабных консультаций между нашими генеральными штабами. Кроме того, я дам указание адмиралтейству и министерству авиации подготовить конкретные планы совместных действий на случай необходимости. Вы получите от меня личный звонок завтра до конца дня — сразу после того, как я поговорю с Герингом.

Мосцицкий коротко взглянул на Рыдз-Смиглы. Маршал едва заметно кивнул.

— Господин Иден, Республика Польша доверяет Великобритании и лично вам. Мы надеемся, что ваше решительное и быстрое вмешательство заставит Берлин пересмотреть и сроки, и методы. Мы не хотим войны, но мы не отдадим ни пяди своей земли без борьбы.

— Я это прекрасно понимаю, господин президент, и заверяю вас от имени всего британского правительства: мы не допустим односторонних действий против Польши. Вы не останетесь одни. До завтра, господин президент.

— До завтра, господин премьер-министр. Благодарю вас.

Мосцицкий аккуратно положил трубку и повернулся к Рыдз-Смиглы.

— Он позвонит Герингу сегодня же. Завтра утром будет нота и, возможно, что-то большее. Обещал перезвонить мне лично до конца дня завтра, сразу после разговора с рейхсмаршалом. Говорит, что созывает узкий военный кабинет и ускорит выдачу обещанного кредита.

Рыдз-Смиглы встал и взял фуражку.

— Это уже больше, чем мы имели вчера, господин президент.

Мосцицкий кивнул, подошёл к окну и посмотрел вниз, где по площади проезжал открытый «фиат» с офицерами.

— Больше, пан маршал. Но хватит ли этого — покажет только время.

Рыдз-Смиглы кивнул и вышел, а Мосцицкий, оставшись один, думал, что если Британия не поможет, то у него остаётся совсем мало времени.

Глава 4

Самый ранний час в Мумбае всегда принадлежал женщинам и птицам. В три тридцать, когда даже самые запоздалые пьяницы уже спали в канавах у вокзала Виктория, в квартале Донгри женщины в выцветших сари спускались по узким лестницам, неся на головах медные кувшины и глиняные горшки. Вода из общего крана текла тонкой струёй, и очередь тянулась до самого угла. Они переговаривались шёпотом, чтобы не разбудить спящих детей: о ценах, о том, что старший сын соседки наконец нашёл место в типографии, о том, что в мечети опять собирают на Хилал-и-Ахмар.

В четыре пятнадцать над крышами пролетела первая стая ворон. Они каркали хрипло, перелетали с карниза на карниз, стучали когтями по ржавому железу. За ними потянулись голуби, потом майны с жёлтыми клювами, потом маленькие зелёные попугайчики, которые гнездились на пальмах у Грант-роуд.

В четыре сорок пять молочники из Матхурского квартала уже шли по переулкам с бидонами на головах. Их босые ноги шлёпали по лужам, оставшихся после ночного полива улиц. «Ду-удх! Свежий ду-удх!» — тянули они протяжно, и эхо отражалось от стен домов, построенных ещё при португальцах.

В пять часов муэдзин с минарета мечети Джама Масджид поднялся по узкой винтовой лестнице и начал утренний азан. Голос был слегка хрипловат, но очень сильный и мелодичный. Он плыл над крышами, проникал в открытые окна и будил спящих. В ответ из мечети Мохаммеди, из мечети Минера, из мечети Заккария подхватили другие голоса, и на несколько минут весь мусульманский Мумбай превратился в огромный хор. Люди вставали, умывались ледяной водой из кувшинов, стелили коврики и поворачивались лицом к Мекке.

В индуистских домах женщины зажигали лампадки перед маленькими алтарями из дерева и латуни. Запах сандаловых палочек и ладана поднимался вверх и смешивался с ароматом свежеиспечённых чапати и пури. В парсийских домах старики в белых дхоти читали утренние молитвы перед огнём, который никогда не гас в домашних храмах огня.

К пяти тридцати улицы уже наполнились движением. По Грант-роуд потянулись первые трамваи, ещё почти пустые; красные вагоны с жёлтой полосой скрипели на поворотах. Кондукторы в хаки зевали, проверяли билеты у редких пассажиров — ночных рабочих с фабрик, пекарей, уборщиков. Велосипедисты в белых рубашках и узких брюках звенели звонками, рикши бежали босиком. Коровы, как всегда, шли посреди дороги, и движение замирало, пока священные животные не соизволяли свернуть в сторону.

На Кроуфорд-маркете уже кипела жизнь. Торговцы расстилали на тротуарах циновки и раскладывали товар. Горы манго разных сортов: зелёные, ещё твёрдые альфонсо, жёлтые, как масло, пайри, красноватые тотапури, мелкие дашери, огромные лангры. Связки бананов, только что привезённых из деревень за Тхане. Корзины с кокосами, аккуратно сложенными пирамидами. Мешки с красным чили, куркумой, зирой, корицей, кардамоном, гвоздикой, чёрным перцем. Мальчишки-подмастерья носили вёдра с водой и поливали мостовую, чтобы пыль не поднималась.

Женщины в ярких хлопковых сари, с корзинами на головах, уже выбирали овощи. Они щупали помидоры, нюхали кинзу, торговались из-за каждой анны. «Восемь анна кило!» — кричал торговец. «Шесть!» — отвечала женщина. «Семь с половиной, и то только потому, что ты моя постоянная покупательница!» — уступал он. Старик-парс в белоснежном дхоти и чёрной бархатной шапочке продавал гранаты и финики из Персидского залива. Он аккуратно разрезал один гранат ножом, показывал рубиновые зёрна; сок капал на белую ткань, оставляя тёмные пятна. «Только что с дерева, бибихан! Сладкие, как мёд из Кашмира!»

По Фаунтен-роуд шли служащие в европейских костюмах, с зонтами от солнца и свёртками с завтраком — лепёшки с картофелем и горохом, завёрнутые в банановый лист. У ворот рынка мальчишки лет десяти предлагали прохожим леденцы на палочках, пачки сигарет «Scissors» и «Passing Show», свежие газеты «Times of India», «Bombay Chronicle», «Bombay Samachar» и «Kaisar-i-Hind» на урду. Женщина в синем сари жарила на огромной сковороде пав-бхаджи, и запах жареного масла, лука, чеснока и специй разносился на всю улицу, заставляя прохожих останавливаться и покупать порцию в бумажном кулечке за две анны.

К семи часам солнце поднялось высоко и стало немилосердно палить. Асфальт начал размягчаться, и подошвы оставляли на нём чёткие следы. Люди прятались в тень, под навесы из пальмовых листьев и мешковины. Даже собаки забрались под телеги и лежали, высунув языки. Только в порту работа не прекращалась: краны поднимали ящики с чаем из Ассама, хлопком из Беррара, джутом из Бенгалии, марганцевой рудой из Центральных провинций. Матросы в тельняшках таскали канаты; оттуда тянуло запахом смолы, рыбы и пота тысяч людей.

К двенадцати часам движение почти замерло. Улицы опустели, ставни закрылись, только редкие рикши ещё катались в поисках пассажиров. В домах женщины готовили обед: запахи жареного лука, чеснока, зиры, кориандра, тамаринда, имбиря, шафрана поднимались вверх и висели в воздухе. Дети спали на циновках в комнатах. Мужчины дремали в гамаках, подвешенных между стенами узких двориков. Даже мухи летали лениво, будто утопая в раскалённом воздухе.

Но к шести часам город снова оживал. Солнце клонилось к западу, тени удлинялись, и с моря потянул лёгкий бриз. Люди выходили из домов, открывали лавки, поливали цветы в горшках на балконах — красные гибискусы, жёлтые канны, белые жасмины. На Чоупатти уже собирались первые семьи: расстилали на песке коврики и старые одеяла, покупали у разносчиков пани-пури, бхел-пури, сев-пури, жареные початки кукурузы, посыпанные красным перцем и лимонным соком, сахарный тростник, который продавцы давили прямо на месте в маленьких прессах. Дети бегали босиком по мокрому песку, кричали, смеялись, плескались в воде, оставляя на песке тысячи маленьких следов.

Именно в этот час, когда дневная жара наконец отступила, а вечерняя прохлада только начинала проникать в переулки, в кафе «Нур» было особенно людно.

Кафе пряталось в узком переулке между Грант-роуд и Ламмингтон-роуд, в старом трёхэтажном доме с облупившейся охристой штукатуркой, деревянными ставнями и балконами, заставленными горшками с базиликом, мятой, перцем чили и цветущими бугенвиллеями. Над входом висела вывеска арабской вязью, уже потемневшая от времени и муссонных дождей. Внутри было прохладно: толстые стены и высокий потолок спасали от дневного зноя. Пол был цементный, вытертый до блеска десятками тысяч ног. По стенам висели выцветшие фотографии: Кааба в Мекке, портрет Мухаммеда Али Джинны в очках, старый календарь за 1935 год с видом на мечеть в Дели, большая карта Индии. Под картой — полка с сборниками стихов Мухаммада Икбала, несколькими номерами журнала «Аль-Хилал» и пачкой листовок, спрятанных под старой газетой.

Во внутреннем дворике, под огромным манговым деревом, чьи ветви закрывали небо густым зелёным шатром, стояли длинные деревянные столы и скамьи, выкрашенные в тёмно-зелёный цвет. Здесь было ещё прохладнее: листья шелестели от ветра, и время от времени с веток падали спелые манго, которые Рафик, хозяин и единственный официант, тут же подбирал и уносил на кухню — либо для гостей, либо на продажу по две анны за штуку.

В этот вечер дворик был почти полон.

За первым столом сидели четверо студентов из колледжа Святого Ксаверия — худые, в белых рубашках и брюках цвета хаки, с книгами под мышкой. Они пили холодную лимонную воду со льдом и громко спорили: один доказывал, что Ганди слишком мягок, другой — что без ненасилия ничего не выйдет, третий — что надо брать пример с ирландцев, четвёртый просто молчал и пил.

За вторым столом пожилой парс в белоснежном дхоти и чёрной бархатной шапочке читал газету «Jam-e-Jamshed» и пил чай маленькими глотками.

За третьим сидели трое рабочих из текстильной фабрики в Пареле; они ели рис с куриным карри, далем, чапати и огурцами, запивая всё это сладким чаем с кардамоном. Они говорили о том, что в этом месяце опять задержали зарплату на неделю, что мастер-англичанин опять орал на всех, что надо бы устроить забастовку, но страшно.

В углу сидели торговцы тканями из Кроуфорд-маркета, курили кальян и обсуждали, как упали цены на манчестерский хлопок после новых пошлин и как выгодно теперь покупать японский ширтинг, который идёт через Шанхай.

В самом дальнем углу, под самой густой тенью мангового дерева, сидели двое.

Первый — высокий, худощавый мужчина лет тридцати восьми, с аккуратно подстриженной бородой и в белой хлопковой шапочке. На нём была лёгкая бежевая курта с короткими рукавами и серые брюки, а на ногах — сандалии. Это был Абдул Карим, бухгалтер экспортной фирмы «Шах и сыновья» на Баллард-Эстейт. Он жил в двух комнатах прямо над кафе уже девятый год, знал каждого постоянного посетителя по имени и считался здесь своим человеком.

Рядом с ним сидел человек лет тридцати — тридцати двух, плотного телосложения, с широкими плечами и густой чёрной бородой, аккуратно подстриженной. На нём была длинная белая курта до колен и чёрные брюки. Это был Мохаммед Али, по прозвищу Молла-джи, хотя никакого духовного сана он не имел. Он держал маленькую лавку книг и газет на углу Грант-роуд и Ламмингтон-роуд и был известен тем, что мог достать любой запрещённый номер «Инкилаб», «Коммунист», «Аль-Хилал» или свежие листовки Абдул Карим Халикуззамана и Чаудхури Рахмат Али.

Они пришли почти одновременно, около шести вечера. Сели за свой привычный столик в углу, заказали чай с кардамоном, большую порцию самсы с картофелем и горохом, кебабов из баранины, бирьяни с курицей, овощное раита и миску солёных огурцов. Рафик принёс всё быстро: глиняные стаканы с дымящимся чаем, тарелки с горячими треугольными пирожками, миску с рисом, окрашенным шафраном, большую тарелку с бараниной в густом соусе с луком, помидорами и мятой. Они ели не спеша, разговаривая о мелочах: о том, что в этом году манго особенно сладкие, что цены на рис опять подорожали на две анны за килограмм, что мать Карима опять жалуется на ноги и просит привезти мазь из аптеки на Дхоби-Талао, что в мечети Мохаммеди опять собирали на Хилал-и-Ахмар и люди давали, кто сколько может.

Когда тарелки опустели, а чай остыл, разговор стал серьёзнее.

Карим отодвинул пустой стакан и тихо спросил:

— Ну что, брат, есть новости с севера?

Молла-джи кивнул, глядя на падающее с ветки манго.

— Есть. И очень хорошие. Груз вышел из Ташкента двенадцатого апреля. Ящики длинные, тяжёлые, обшитые мешковиной, на каждом трафарет «Сельскохозяйственные машины и запчасти. Ташкент — Кабул». Погонщики наши, из Андижана, Оша, Ферганы и Самарканда — проверенные люди, с ними уже двенадцать лет работаем. Сейчас они уже прошли перевал Саланг, идут через Бамиан и Газни. К двадцатому мая будут в Пешаваре, если погода не подведёт и снег в горах окончательно растает.

Карим медленно кивнул.

— Сколько всего в этой партии?

— Пять тысяч триста винтовок Мосина-Нагана, все новые, тридцать шестого года выпуска, прямо с завода. Двенадцать миллионов патронов в цинках по тысяче двести штук. Сто двадцать ручных пулемётов Дегтярёва с запасными дисками. Двести ящиков с ручными гранатами РГД-33 и ещё пятьдесят ящиков с взрывателями и запалами отдельно. Потом, говорят, осенью пойдут пушки — семидесятишестимиллиметровые полковые, пятнадцать штук уже стоят в Термезе на платформах, и лёгкие танки, пятнадцать машин, быстрые, с пушками и пулемётами, уже покрашенные в песочный цвет.

— А как сюда довезут?

— По частям, как всегда. Сначала до Лахора. Там перегрузят в вагоны почтово-багажного поезда, пойдут как хлопок из Мултана, шерсть из Кветты или чай из Ассама. Потом часть в Дели, часть в Агру, часть в Канпур, Лакхнау, Аллахабад и Джабалпур. А оттуда уже мелкими партиями — сюда, в Калькутту, в Мадрас, в Хайдарабад, в Лахор и Карачи. Главное, чтобы до Мумбая дошло чисто. Британцы сейчас всех ищеек на северо-запад спустили. После того как Факир из Ипи опять поднял Моманд, Вазиристан и Мехсуд, они там каждого мула обыскивают, каждого погонщика допрашивают.

Карим задумчиво погладил бороду.

— У нас в доках люди есть?

— Есть. Сайед Хусейн на складе номер девять, Ахмед-бхай на десятом, молодой Риаз на кране, старик Муса — сторожем работает уже двадцать пять лет, и ещё племянник Сайеда — Исмаил, который на таможне. Они всё организуют. Но нужно, чтобы кто-то встретил последний вагон на вокзале Виктория ночью, когда смена меняется в два часа. И проводил до Мазгаона. У тебя фургон есть?

— Есть. Старый «Моррис», но ходит исправно. Скажем, что везём ткани из Ахмедабада или хлопок из Бхаруча. Документы у меня на фирму, никто не придерётся.

Молла-джи кивнул.

— Хорошо. Людей задействовано минимум. Ты, я, Сайед, Ахмед, Риаз, Аббас и Касим из Донгри. Они с детства вместе росли, молчат, как рыбы. Никаких лишних. И никаких записей. Всё надо держать в голове.

Они помолчали. Ветер прошелестел листьями, с ветки упало спелое манго и покатилось по земле. Рафик подбежал, подобрал его и улыбнулся.

Карим продолжил:

— А что из Кабула известно?

— Король Захир Шах молодой, но дядя его, Хашим-хан, дело знает твёрдо. Уже подписали все бумаги с Советами. Дороги будут строить советские инженеры — через Саланг и через Шибар. Летом начнут, к зиме первая уже будет готова для десятитонных грузовиков. Училище открывают — сначала обучать будут в Ташкенте, потом попозже начнут учить прямо в Кабуле. Через два года у афганцев будет настоящая армия, не те восемьдесят тысяч с берданками и ли-энфилдами девяностых годов.

— А племена?

— Племена уже готовы. Как только увидят, что у афганцев появились танки и пушки, сразу поднимутся. Двадцать тысяч винтовок мы им отдельно передадим. Вазиристан, Белуджистан, Моманд, Мехсуд, Махсуд, вся линия Дюранда загорится одним факелом. Британцам придётся держать там не двадцать тысяч штыков, а все сто пятьдесят — сто восемьдесят тысяч. И в Пешаваре, и в Кветте, и в Кохате, и в Банну, и в Танке, и в Дера-Исмаил-Хане. А это значит, что здесь, в Мумбае, в Калькутте, в Лахоре, в Дели солдат станет меньше.

Карим тихо усмехнулся:

— Давно пора. Столько лет они сидят у нас на шее. Пора и нам зубы показать.

Молла-джи кивнул.

— Пора. И не только нам. В Лахоре уже собирают добровольцев. Говорят, если Джинна-сахиб даст слово, то за неделю сорок тысяч пойдут через перевалы. В Калькутте товарищи из Коммунистической партии уже связь наладили с профсоюзами на джутовых, чайных и угольных фабриках. Как только винтовки придут — сразу начнётся большая забастовка. На месяц-два они парализуют порт и железную дорогу. В Мадрасе тоже люди есть — в Мадуре, в Тричинополи, в Коимбаторе. В Хайдарабаде Низам уже тайно встречается с нашими. А в Пенджабе сикхи из Акали Дал говорят открыто: «Если мусульмане встанут — мы будем рядом, плечом к плечу».

Они пили чай с миндалём и фисташками, который Рафик принёс без их просьбы, от себя. За соседними столами разговоры стихли — люди уже расходились. Остались только они да пожилой парс, который всё ещё читал газету при свете лампочки.

Карим спросил:

— А когда точно ждать первую партию здесь, в Мумбае?

— Первая партия — тысяча двести стволов — должна прийти в Мумбай в начале июня. Остальное — до конца июля. Потом начнём раздавать по мечетям, по рабочим кварталам, по деревням в Конкане и Декане. По пять — десять винтовок на район, не больше. Чтобы не вспугнуть. А инструкторы будут. Пятеро уже находятся в Пешаваре и ждут. Афганцы их примут как своих, потом переправят сюда под видом торговцев коврами или сухофруктами.

Они посидели ещё почти час. Уже совсем стемнело. Зажглись жёлтые лампочки под навесом. Рафик начал убирать столы, складывая стаканы в большой таз.

Карим встал, положил на стол десять анн.

— Пора. Завтра с утра надо быть в конторе, потом к матери в Донгри.

Молла-джи тоже поднялся.

— И мне пора. В лавке заказ из Лахора пришёл — четыреста экземпляров «Пакистан-нама» Джинны и двести «Теперь или никогда» Чаудхури Рахмат Али. Надо спрятать получше.

Они пожали друг другу руки и вышли на улицу.

Ночь окончательно вступила в свои права. Над Мумбаем висела огромная луна, отражаясь в водах Аравийского моря. На Чоупатти ещё горели костры, и доносились звуки тамтамов, смеха и песен. В порту разгружали очередной пароход из Карачи. А в узких переулках только редкие фонари освещали путь ночным прохожим.

А далеко на севере, за перевалами Гиндукуша, под холодными звёздами медленно двигался караван. Сто тридцать мулов и двадцать верблюдов. Погонщики в чалмах и шерстяных жилетах шли рядом, изредка покрикивая на животных. Дорога была трудной, но они знали: то, что они везут, изменит историю.

Глава 5

Подполковник Фабрицио Сальвиати просыпался всегда в 5:15, даже если очень поздно лёг, что бывало довольно часто. Будильник «Junghans» щёлкал ровно один раз — и этого хватало, чтобы он проснулся. Фабрицио Сальвиати открывал глаза в полной темноте спальни на холме Сидамо Кутур и минуту лежал неподвижно, прислушиваясь к тишине, которая никогда не была полной. Где-то внизу, за эвкалиптовой рощей, лаяли собаки итальянских поселенцев, ещё дальше, в абиссинском квартале, блеяли козы, над всем этим висел низкий гул генератора электростанции на реке Аваш, а иногда доносился отдалённый крик гиены. Но в самом доме по утрам было тихо: прислуга-абиссинка Фанта уходила в шесть вечера, закрывала ставни и оставляла ужин под салфеткой. Он ел один, потом мыл тарелку, ставил её на сушилку и шёл в кабинет, где до ночи перечитывал донесения.

Жена и дочери остались в Генуе. Последнее письмо пришло три недели назад; жена писала: «Девочки спрашивают, когда папа приедет. Я уже не знаю, что им отвечать». Он ответил открыткой из нескольких слов: «Скоро. Целую всех». И поставил точку. С тех пор — ни строчки.

В 5:20 он вставал, босые ступни ощущали холод глиняного пола, и шёл в ванную. Включал тусклую лампочку над зеркалом и долго смотрел на своё отражение. Ему был только сорок один год, а выглядел он уже на все пятьдесят пять. Глаза ввалились, щёки впали, виски стали совсем седыми. Он брал опасную бритву «Dovo Solingen», точил её на старом ремне, намыливал щёки жёсткой щёткой и брился. Вода в баке на крыше ещё не нагрелась, поэтому щёки жгло холодом, и маленькие порезы кровоточили дольше обычного. Он вытирал кровь и думал одно и то же: «Сегодня я напишу шифровку в Рим». Потом: «Нет, не сегодня». Потом: «Тогда завтра». И так по кругу.

Он надевал белоснежную тропическую рубашку, брюки цвета хаки, ремень с пряжкой в виде орла, кобуру с «Beretta М1934». Пистолет проверял каждое утро.

В 5:50 у ворот уже стоял «Fiat 508 Balilla» с табличкой SIM-17. Водитель-эритреец Асфау открывал дверцу молча, как всегда. Они спускались по серпантину мимо новых итальянских ферм: это были белые домики с красными крышами, где росли виноградники и оливковые рощи, дети в чёрных фартуках бежали в школу, жёны поселенцев из Калабрии и Венето выгоняли коров, а мужчины заводили тракторы «Landini» и «Fiat 700». Дальше начинались абиссинские тукули: круглые хижины с коническими крышами, женщины в белых платьях-небаб несли на головах кувшины с водой, старики в белых габби сидели у порогов и курили длинные трубки, дети гоняли консервные банки вместо мяча. Когда проезжала машина с итальянскими номерами, все замирали и провожали её взглядом. Асфау никогда не смотрел по сторонам. Сальвиати смотрел всегда и каждый раз чувствовал одно и то же — ненависть, которую невозможно скрыть.

В 6:10 он входил в свой кабинет на втором этаже бывшего дворца Гибби. Открывал сейф кодом 17−34–22, доставал серую папку без надписи и раскладывал новые листы на столе, как пасьянс, который никогда не сходился. Последние шесть недель папка стала толще втрое. Он знал каждую строчку наизусть, но всё равно перечитывал снова и снова.

3 апреля, 23:17. Генерал-майор Витторио ди Санголетто покинул резиденцию губернатора Харэра на серой «Lancia Ardita» без номеров и флажка. Водитель не сопровождал. Возвратился в 02:44. 9 апреля, 19:30. К ди Санголетто в Аддис-Абебе подъехала чёрная «Lancia Aurelia» без номеров. Пассажир — высокий мужчина негроидной расы, европейский костюм светло-серого цвета, шляпа-панама, трость с серебряным набалдашником. Время пребывания — 47 минут. 11 апреля, 21:55. К вице-королю маршалу Лоренцо Адриано ди Монтальто прибыл европеец 50–55 лет, седые виски, костюм американского покроя, галстук с бриллиантовой булавкой в форме подковы. Машина «Isotta Fraschini» тёмно-синяя, без номеров. Время пребывания — 1 час 12 минут. 17 апреля. Повторный визит того же мужчины негроидной расы к ди Санголетто. 23 апреля, 22:10. К маршалу — мужчина лет 55, ярко выраженная сицилийская внешность, тяжёлый золотой перстень-печатка с гербом, костюм тёмно-синий. Машина «Chrysler Airflow» бежевого цвета, без номеров. 1 мая, 20:45. Ди Санголетто снова выехал один на «Ardita», направление — юго-восток, предположительно Дебре-Зейт.

Фотографии были размытые, снятые издалека телескопическим «Zeiss». Лица расплывчатые.

Каждый вечер он возвращался домой в 20:30–20:40. Снимал мундир, аккуратно вешал на плечики, чтобы не мялся, садился за стол красного дерева, доставал чистый бланк шифровки и писал одно и то же письмо в Рим, меняя только слова. «Имеются основания полагать…» «По агентурным данным…» «Прошу санкции на разработку…» Он переписывал по двадцать, по тридцать раз. Менял «поддерживают» на «возможно поддерживают», «предположительно» на «по непроверенным данным». Убирал имена. Возвращал имена. Потом рвал лист и бросал в корзину. Корзина была уже полна обрывков.

4 мая 1937 года он вернулся домой в 20:14. Снял мундир, повесил, подошёл к зеркалу и сказал вслух, чётко и громко: «Сегодня или никогда, Фабрицио. Или ты человек, или ты слабак». Он надел старый штатский костюм цвета хаки, сунул в карман пачку «Milit», зажигалку «Ronson», бумажник с фотографией дочерей в белых платьицах первого причастия и вышел из дома в 20:47.

Улицы Аддис-Абебы после заката становились другим городом. Сначала широкая виа Витторио Эмануэле, где ещё горели жёлтые фонари и редкие грузовики везли пьяных солдат из ресторана «Империале». Потом он свернул влево, в лабиринт переулков, где асфальт кончался и начиналась пыльная тропа между тукулями. Здесь уже пахло дымом костров, жареным кофе, козьим навозом, сладкой тэллой и чем-то пряным — может, бербере, может, ладаном из церкви. Женщины в белых небаб сидели у порогов и мололи кофе в деревянных ступах — стук-стук-стук разносился по всей улице, будто метроном. Старики в белых габби смотрели на звёзды, будто те могли что-то им подсказать. Дети бегали босиком и кричали на амхарском. Когда он проходил мимо, все замолкали и провожали его взглядами — молча, но так, что спина покрывалась мурашками. Итальянец без формы всё равно оставался итальянцем.

Он спускался всё ниже и ниже. Мимо католической миссии лазаристов, где звонили к вечерне и пахло ладаном. Мимо греческой церкви Святого Георгия, где горела одинокая лампада перед иконой Богородицы. Мимо борделя мадам Розы — двухэтажного дома с красными ставнями и балконом, где в халатах курили три девушки: гречанка с чёрными волосами до пояса, сомалийка с золотыми серьгами и одна итальянка из Калабрии, которая когда-то была учительницей. Гречанка крикнула ему: «Эй, красавчик, заходи, у нас сегодня скидка для красивых офицеров!» Он не обернулся, но почувствовал, как его щёки горят.

Потом переулок стал совсем узким — машины здесь не проезжали, здесь могли ходить только ослы да люди. Забегаловка «Кроче дель Суд» стояла в самом конце, почти у рынка Меркато. Дверь была тяжёлая, деревянная, и скрипела так, что казалось, сейчас отвалится. Внутри был полумрак, табачный дым висел плотными слоями, вентилятор под потолком крутился так медленно, что казалось, он скоро заглохнет. За стойкой был Яннис, грек из Смирны, с лицом будто вырубленным топором, глаза были красные от бессонницы и араки. Он кивнул Сальвиати и без слов поставил бутылку «Stock 84» и графин воды без газа.

Сальвиати прошёл на своё привычное место — последний столик у стены, откуда видно вход, выход и весь зал. В зале было человек восемнадцать-двадцать.

У стойки два майора-интенданта из Дыре-Дауа громко считали, сколько можно заработать на продаже бензина абиссинцам — «по двадцать лир за канистру, и никто не пикнет». За столиком слева трое лейтенантов-берсальеров в расстёгнутых рубашках спорили, сколько стоит ночь у мадам Фатмы — один говорил тридцать лир, другой — пятьдесят и бутылка шампанского, третий просто пил и молчал. Справа капитан-артиллерист из Дессе молча резал ножом кусок сырого мяса и запивал красным «Кьянти» прямо из бутылки без этикетки. В дальнем углу два гражданских итальянца из Массауа шептались о золоте, конвоях и «двадцать пятом числе». У окна сидел старый фельдфебель-карабинер, который каждый вечер напивался до слёз и плакал о жене в Тренто.

Сальвиати налил первый стакан до краёв и выпил залпом. Граппа обожгла горло, как раскалённое железо. Второй стакан он пил медленно, глядя на выцветший плакат с лозунгом. Третий он выпил и не заметил.

Мысли текли медленно, вязко, как патока. «Если я напишу завтра — меня вызовут в Рим и либо расстреляют за клевету, либо отправят в Понцу за предательство. Если не напишу — через год меня всё равно расстреляют здесь, когда англичане войдут в город и найдут мои подписи под приказами об иприте. Если напишу послезавтра — ничего не изменится. Если вообще не напишу — я просто трус. А я не трус. Я просто устал. Устал смотреть, как всё рушится и молчать. Устал притворяться, что верю в „новую римскую империю“. Устал подписывать бумаги, после которых деревни превращаются в пепел. Я просто хочу домой. К дочерям. К жене. Но домой меня уже не пустят. Никогда».

Он достал бумажник, открыл, долго смотрел на фотографию дочерей. Старшей, Марии-Луизе, — двенадцать, младшей, Антонии, — девять. Он не видел их уже давно. Он не знал, помнят ли они, как звучит его голос.

Он налил ещё. И ещё. И ещё. Он пил быстро. Не разбавляя. Стакан за стаканом. Мир сузился до бутылки, стола и собственных рук, которые уже не слушались его.

Потом он вдруг почувствовал неладное. Сначала лёгкое головокружение, будто пол качнулся под ногами. Потом тошнота, но не обычная, когда выпьешь лишнего, а глубокая, из самого нутра, будто кто-то сжал желудок рукой. Сердце стало биться медленно и тяжело, каждый удар отдавался в висках. В глазах потемнело по краям, как будто кто-то медленно закрывал шторы. Руки онемели, стали чужими. Он попытался встать — ноги не держали его вообще. Он схватился за край стола, но пальцы разжались сами собой, как у мёртвого. Стакан упал и разбился. Он увидел, как Яннис быстро идёт к нему, как чьи-то руки подхватывают его под мышки, как пол уходит из-под ног, как чья-то тень закрывает свет лампы. Последняя мысль была короткой и ясной: «Вот и всё».

Потом тьма.

Он пришёл в себя от боли. Голова раскалывалась, будто по ней ударили доской. Во рту стоял вкус крови и металла. Руки были заведены за спину и связаны верёвкой так туго, что запястья онемели до костей. Ноги были связаны в лодыжках. Во рту был кляп из грубой ткани, пропитанной тем же горьким вкусом. Глаза завязаны плотной чёрной повязкой. Он лежал на холодном земляном полу. Вокруг была абсолютная тишина и полная темнота. Пахло сырой глиной, старым кофе, ладаном и чем-то лекарственным.

Он не знал, где находится. Не знал, сколько прошло времени. Не знал, жив ли он ещё. Он просто лежал в темноте и не понимал ничего.

* * *

Вечер майского дня в Аддис-Абебе выдался душным, хотя солнце уже скрылось за горами Энтото. В резиденции губернатора горели лампы на первом этаже. Генерал Витторио ди Санголетто сидел в кабинете один. На столе перед ним лежала карта Восточной Африки, разрезанная красными и синими линиями, рядом — стопка телеграмм из Рима, ещё не вскрытых. Он не торопился их читать. Последние дни генерал-майор проводил в странном оцепенении: дела шли как шли, подписи ставились, приказы отдавались, но внутри всё будто выгорело дотла. У него было какое-то нехорошее предчувствие. А он всегда полагался на своё чутьё.

Дверь кабинета открылась после короткого стука. Капитан Бьянки просунул голову:

— Эксцеленца, пришёл некто Хайле Мариам Гэбрэ-Иоханныс. Говорит, что по важному делу. Он из народа тиграи. Богатый торговец. Просит, чтобы вы уделили ему всего пять минут.

Витторио поднял голову. Он помнил это имя. Хайле Мариам уже дважды приносил полезные сведения: один раз — о караване с оружием для раса Сейума, второй — о священнике в Дэбрэ-Либанос, который прятал монахов-дэбтер, писавших прокламации. Оба раза информация подтвердилась.

— Пусть войдёт, — сказал генерал и отодвинул телеграммы в сторону.

Хайле Мариам вошёл в кабинет быстро, почти вбежал. Он был высокий, сухой, в белом габби из тончайшего хлопка; на шее у него висел тяжёлый золотой крест матэб, на пальце блестел перстень с большим зелёным камнем. Он поклонился низко, но не до земли — всё-таки он был не крестьянин, а человек, у которого в Адуе три дома и караваны ходят до Массауа.

— Здравствуйте, эксцеленца, — сказал он по-итальянски с лёгким акцентом тиграи. — Мир вам.

— И вам мир, уолдэ-нэгэст, — ответил Витторио, не вставая. — Садитесь. Хотите вина? Кофе?

— Благодарю, не нужно. Я ненадолго.

Хайле Мариам сел на краешек стула и сложил руки на коленях. Пальцы у него были длинные, а ногти ухоженные. Витторио отметил про себя, что этому человеку неведомо, что такое ручной труд.

— Говорите, — генерал сложил ладони домиком и оперся на них подбородком.

— Я видел кое-что, эксцеленца. Два дня назад. На окраине, у старого моста через реку Аккаки. Мой земляк, его зовут Тэкле Хайле, из Адуы, он здесь торгует кофе и мёдом. Я его знаю с детства. Он стоял и говорил с одним ференджи. Долго говорили. Потом тот ференджи ушёл в сторону английского квартала.

Витторио не шевельнулся, но внутри у него всё сжалось. Он понимал, что появление иностранца не несло ничего хорошего.

— Англичанин? Из посольства?

— Нет, эксцеленца. Молодой совсем. Лет двадцать шесть, может двадцать семь. Высокий, выше меня. Светлые волосы, коротко стрижен. Одет просто: брюки цвета хаки, рубашка белая, но не новая. На голове шляпа широкополая, как у плантаторов. И говорит… — Хайле Мариам чуть подался вперёд, — говорит он на амхарском, как мы. И на тигринья тоже. Без акцента почти. Я сам слышал, когда проходил мимо. Они не заметили меня.

Генерал медленно кивнул.

— Спасибо, уолдэ-нэгэст. Это важно. А можете вы описать вашего земляка подробнее? Тэкле Хайле, говорите? Чем он занимается здесь, в столице? И был ли он раньше замечен в чём-то… необычном?

Хайле Мариам кивнул.

— Тэкле — человек тихий. Живёт у площади Арба Лиджоч, рядом с мечетью Анвар. Имеет лавку. Но больше он с купцами общается. С сомалийцами много. И с суданцами. Говорят, у него связи в Джибути. А ещё он часто ходит в дом одного старого дэбтеры, недалеко от церкви Святого Георгия. Я сам видел. И деньги хорошие у него появились совсем недавно. Раньше он скромнее жил, а теперь золотые часы носит. Швейцарские.

Витторио молчал несколько секунд. Потом встал, подошёл к окну, посмотрел на тёмный сад, где горели фонари вдоль дорожек.

— Спасибо, Хайле Мариам. Вы оказали империи большую услугу. Если понадобится ещё что-то — приходите в любое время. Капитан Бьянки проводит вас.

Тиграец встал, снова поклонился и вышел.

Витторио остался один. Он подошёл к сейфу, открыл его, достал толстую папку «Agenti britannici — sospetti». Пролистал страницы — там были десятки описаний, смутные приметы, слухи, обрывки донесений. Ничего точного. Ни одной фотографии, которая совпадала бы полностью. Молодой англичанин, говорящий на амхарском и тигринья без акцента, высокий, светловолосый — таких не было. Пока не было.

Он положил лист с записями Хайле Мариама поверх всей папки. Теперь у него было имя посредника — Тэкле Хайле. А значит, был и след.

Генерал нажал кнопку звонка. Через минуту вошёл Бьянки.

— Капитан, — сказал Витторио, не отрывая взгляда от папки, — найдите мне майора Руджери из Servizio Informazioni Militare. Немедленно. И пусть подготовит группу. Человек шесть-семь. Надёжных. Завтра на рассвете мы поедем на площадь Арба Лиджоч.

— Будет сделано, эксцеленца.

Генерал подошёл к карте, взял красный карандаш и обвёл кружком район Анвар-мечеть — Арба Лиджоч. Потом провёл линию к английскому кварталу. Линия получилась короткая. Слишком короткая.

— Скоро, — сказал он тихо, сам себе. — Скоро всё закончится.

Глава 6

Джеймс Уинтер проснулся в семь пятнадцать от того, что в спальню ворвался яркий свет: Элизабет забыла задернуть шторы на ночь. За окном уже было настоящее лето — двадцать четыре градуса обещали к полудню, и даже в тени каштанов на Онслоу-сквер воздух дрожал от тепла. Он лежал минуту, глядя в потолок, потом встал, открыл окно настежь и вдохнул запах свежевыпечённого хлеба из пекарни на углу. Лондон, который весь апрель и начало мая прятался под зонтами, сегодня наконец-то вдохнул запах весны и приближающегося лета.

Он спустился вниз. Элизабет уже стояла у плиты в лёгком ситцевом платье с мелкими голубыми цветочками; Томас сидел за столом в одной майке, жевал тост и рисовал на полях «Таймс» самолёт.

— Доброе утро, папа. Сегодня обещают двадцать четыре градуса! Можно сходить после уроков в парк?

— Можно, — ответил Джеймс. — Только надень панаму, чтобы голову не напекло.

Он выпил кофе стоя, съел половину грейпфрута, просмотрел заголовки («Иден встретился с итальянским послом», «Рекордная жара в мае», «Матч Англия — Венгрия закончился 8:3») и в 10:47 вышел из дома. На улице его сразу обдало жаром. Даже голуби на тротуаре ходили медленно.

Он прошёл через Онслоу-сквер, поздоровался с миссис Каррингтон, которая в одном халате и соломенной шляпе поливала гортензии из ярко-жёлтой лейки, свернул на Бромптон-роуд. Разносчик мороженого уже открыл тележку, и очередь стояла до аптеки. Девушки в платьях с открытой спиной покупали вафельные рожки и облизывали их, смеясь.

В правом внутреннем кармане лежала вчерашняя записка, оставленная в потайном месте за телефонной будкой на Эксхибишн-роуд: «Озеро, 11:30. Возьми чёрствого хлеба для уток». Внизу — три точки треугольником. Подпись, которую они придумали в Баллиоле, когда делили бутылку дешёвого портвейна и решали, идти ли в разведку или остаться в академии. Его друг Алан Фицрой до сих пор не изменил привычкам.

Последние две недели на работе было неспокойно. Люди, которых Джеймс видел раз в полгода, теперь ежедневно поднимались на четвёртый этаж. Вчера с девяти утра до восьми вечера в конференц-зале на третьем этаже шло закрытое совещание: Кроу, трое из Форин-офис (двое в штатском, но с военной выправкой, один в форме полковника Королевских инженеров), высокий человек в серо-голубом костюме, которого никто не представлял, и молодой адъютант, носившийся с картами и папками, как угорелый. Дверь была закрыта наглухо, но сквозь матовое стекло видно было, как Кроу ходит вдоль стола, тычет пальцем в огромную карту Восточной Африки и что-то резко объясняет. Джеймсу, как младшему сотруднику, туда входа не было. Ему только спустили короткую записку от секретарши Кроу: «К понедельнику нужен полный обновлённый список всех известных маршрутов через Джибути, Берберу, Порт-Судан и Аден, включая суда под греческим, панамским, либерийским и норвежским флагами. С указанием капитанов и последних портов захода. Без задержек. К.»

Он понимал: намечается что-то крупное. Но деталей не знал. Знал только, что Абиссиния, которую год назад все дружно признали итальянской провинцией, снова оказалась в центре внимания.

Гайд-парк встретил его волной тепла, запахом свежескошенной травы и криками детей. По аллеям катались на роликах девочки в матросках, на лужайках играли в крикет целыми семьями, кто-то запускал воздушных змеев — красного дракона, синего кита и огромного осьминога. Возле Озера уже толпились дети: кто с кусками хлеба, кто с целыми булками, кто просто с криками. Утки, гуси и даже пара лебедей дрались за каждую крошку.

Алан сидел на третьей скамейке от мостика, спиной к воде, в светло-бежевом льняном костюме, панама была сдвинута на затылок. В руках у него был большой бумажный пакет из пекарни «Праттс» на Бромптон-роуд и ещё один, поменьше, из Fortnum Mason с золотой надписью.

— Опаздываешь на восемь минут, — сказал он, не вставая. — Я уже успел съесть два сэндвича с огурцом и один с копчёным лососем. Ещё пять минут — и я принялся бы за пирожные.

— Метро, — коротко ответил Джеймс и сел рядом.

Они молча взяли по куску чёрствого хлеба и пошли вдоль берега. Утки сразу поняли, кто главный раздатчик пищи, и потянулись за Аланом длинной вереницей, крякая и толкаясь.

— Ну, — сказал Алан, когда они отошли метров на пятьдесят от детской толпы, — как дела в ваших катакомбах?

— Работаем, — ответил Джеймс. — А у вас, судя по всему, нашли что-то интересное по старым картам.

Алан бросил крошку так точно, что селезень поймал её в полёте.

— Ты про вчерашнее совещание? Да, докатилось и до Уайтхолла. Иден собрал всех главных по Африке позавчера вечером, после того как вернулся из Чекерса. Премьер-министр дал прямую установку: присутствие в Абиссинии усиливать любой ценой, даже если это вызовет официальный протест Рима. Иден повторил это слово в слово: «Любой ценой». Потом добавил, что это не рекомендация, а приказ, и что деньги будут найдены, даже если придётся резать по другим статьям.

Джеймс бросил свой кусок. Две утки столкнулись головами и побежали в воду.

— Погоди. Усиливать? Мы же год назад признали аннексию де-факто. Зачем теперь дёргаться?

Алан остановился, посмотрел на озеро. По воде скользили лодки: в одной сидела пара — девушка в ярко-жёлтом платье с белым поясом и молодой человек в белой рубашке с закатанными рукавами; в другой четверо студентов громко спорили о крикете; в третьей пожилой джентльмен в панаме читал «Таймс», не обращая внимания на гребца.

— Не все считают, что Муссолини там надолго, — тихо сказал Алан. — Есть мнение, и довольно авторитетное — от людей, которые получают телеграммы прямо из Аддис-Абебы, Харэра и Асмэры, — что дуче переоценил свои силы. Многие в Форин-офисе и в Колониальном отделе ставят на то, что ещё год-два — и итальянцы начнут отступать. А мы должны быть готовы подхватить регион, когда их карточный домик рухнет.

Они пошли дальше. Алан достал из второго пакета бутылку лимонада «Schweppes», открыл и протянул Джеймсу.

— Консулов усиливаем в Харэре, Дыре-Дауа, Гондэре, Джибути, даже в Асмэре. Новых людей отправляем партиями по два-три человека. Первая группа в июне поедет под прикрытием геологической экспедиции Британского музея, якобы искать древние стелы в Аксумe и рукописи в монастырях Тиграя. Вторая в июле — под видом сотрудников Красного Креста в Дыре-Дауа и медицинской миссии в Горе. К августу планируем иметь хотя бы по два-три человека в каждом крупном центре. Плюс возобновляем контакты с местными вождями.

Джеймс отпил лимонад. Он был холодный, шипучий, с лёгкой горчинкой.

— А Селассие? Он же здесь. Сидит дома, пишет мемуары, принимает делегации.

— Селассие — это символ. Его самого вернут на трон, если итальянцы уйдут, но пока толку от него мало. Если итальянцы уйдут, нужен будет кто-то на месте, кто сможет удержать страну от распада на десяток княжеств. Лучше это будет наш человек, чем французский, немецкий или, упаси бог, полностью независимый.

Они дошли до мостика и облокотились на перила. Внизу медленно проплывала лодка с девушкой в жёлтом. Она смеялась, откинув голову, волосы развевались на ветру, молодой человек греб, глядя на неё.

— То есть мы снова играем в большую игру? — спросил Джеймс.

— Мы никогда и не прекращали. Просто раньше делали это через подставных лиц, через суданских торговцев, через французский Джибути. Сейчас Идену не надо получать ни от кого карт-бланш, он теперь сам премьер. Деньги выделили сразу, без вопросов. Людей тоже. В сентябре планируется ещё одна группа — под видом археологов из Оксфорда, будут «изучать» церкви Лалибэлы.

— А если итальянцы начнут ловить наших людей?

Алан пожал плечами.

— Начнут. Уже начинают. У них SIM работает круглые сутки, особенно после того, как в марте караван с оружием для раса Сейума Мэнгэша прошёл прямо под носом у гарнизона в Макалле — а там было триста мулов, винтовки, пулемёты, даже два миномёта. Монтальто взбесился, головы полетели до полковников включительно. Но мы тоже не лыком шиты. Мы улучшаем нашу работу.

Они пошли дальше.

— Слушай, — сказал Алан, понизив голос почти до шёпота, — у вас точно ничего не просочилось по одному человеку? Итальянцы ищут молодого англичанина, говорит на амхарском и тигринья без акцента, высокий — футов шесть и два дюйма, светлые волосы, лет двадцать семь. Появился в прошлом году, потом пропал на полгода, теперь снова видели в районе Дэсэ, Комбольчи, даже в Аддис-Абебе на рынке Мэркато.

Джеймс почувствовал, как ладонь сжала горлышко бутылки чуть сильнее, чем обычно.

— Первый раз слышу.

— Может, и не ваш. Но если ваш — передай, чтобы был осторожнее. Итальянцы сейчас особенно злы. После того каравана они всех подозрительных в подвалы тянут, и не всегда выпускают.

Они дошли до конца аллеи, свернули к выходу на Найтсбридж. Алан бросил последний кусок хлеба в воду. Утки устроили настоящую битву — перья летели во все стороны.

— Мне пора, — сказал он, поправляя панаму. — В два у меня ланч с сэром Джоном Саймоном и заместителем постоянного секретаря по колониям. А ты передай своим наверх: если что-то серьёзное по Абиссинии всплывёт — сразу пусть обращаются к нам. Сейчас каждая бумажка на вес золота.

— Передам, — кивнул Джеймс.

Они пожали руки. Алан пошёл к метро, Джеймс остался стоять у ворот парка, глядя, как толпа движется по тротуару: женщины в цветастых платьях, мужчины без пиджаков, дети с мороженым, разносчик газет выкрикивает заголовки про матч Англия — Венгрия и про новую речь Идена в палате общин.

Он достал платок, вытер лоб и шею. Было очень жарко.

Значит, британцы снова входят в игру по-крупному. И если Алан прав, то скоро Москва потребует от него не просто сводки о передвижениях итальянских колонн, а имена новых консулов, маршруты «геологических экспедиций», списки агентов, даты прибытия, позывные радистов, адреса конспиративных квартир в Харэре и Джибути.

Он пошёл к метро. В вагоне было душно, люди обмахивались газетами, программами скачек и даже носовыми платками. Джеймс стоял у окна, глядя на проносящиеся дома, и думал о том, что двойная игра становится всё опаснее. Год назад он передавал планы бегства императора и маршруты караванов. Теперь готовится новый акт той же пьесы — только теперь ставки выше.

На станции «Виктория» он вышел, купил «Evening Standard» и пачку «Player’s», хотя курил редко.

В офисе он достал из ящика стола запечатанный конверт без подписи. Внутри — фотография и короткая записка: «Узнать. Срочно. К.»

На снимке был молодой человек в белой рубашке и широкополой шляпе, снятый издалека на базаре Мэркато. Лицо разглядеть было трудно, но рост, осанка, цвет волос — всё совпадало с описанием Алана. На обороте карандашом: «Аддис-Абеба, рынок Мэркато. Источник — агент SIM в фотографическом ателье».

Джеймс положил фото в папку и запер ящик на ключ. Потом достал чистый лист и начал писать отчёт для Кроу — медленно, аккуратно, добавляя детали, которые могли бы отвлечь внимание от главного и одновременно показать, что он «работает»:

«По поступившим из вторых рук данным (источник — перехваченная переписка итальянского консульства в Каире), итальянская контрразведка (SIM) активизировала поиск лица, предположительно британского подданного, действующего в районе Аддис-Абебы, Дэсэ, Комбольчи и северных провинций под видом торговца кофе или миссионера. Приметы: возраст около 25–30 лет, высокий рост (ок. 6 футов 2 дюйма), светлые волосы, свободно владеет амхарским, тигринья и, возможно, гээз. Последний раз замечен на рынке Мэркато в Аддис-Абебе. Генерал-майор Витторио ди Санголетто лично курирует операцию. Имеется фотография низкого качества (прилагается). Рекомендую запросить дополнительные данные через каирскую резидентуру и проверить, не совпадает ли лицо с кем-либо из сотрудников Колониального отдела или миссионерских обществ…»

Он писал ровно, аккуратно, не торопясь, добавляя лишние детали, лишние вопросы, лишние рекомендации — всё, чтобы отчёт выглядел объёмным и добросовестным. За окном всё ещё светило солнце, где-то в парке продолжали кормить уток, а в Восточной Африке, под тем же солнцем, но намного более жестоким, человек, которого знали только под оперативным псевдонимом «Лев», возможно, уже шёл по горной тропе, понимая, что итальянцы подобрались совсем близко.

Джеймс поставил точку, отложил ручку и посмотрел в окно. По улице шла девушка в жёлтом платье, похожая на ту, что была в лодке. Она смеялась, держа под руку молодого человека в рубашке с короткими рукавами. Они остановились у киоска с мороженым, и он купил ей вафельный рожок.

Он отвернулся. Впереди было ещё много работы.

* * *

Рассвет в Аддис-Абебе наступил внезапно, как всегда в высокогорье: сначала небо над горами Энтото стало серо-розовым, потом солнце выкатилось огромным медным диском и сразу ударило жаром. Генерал-майор Витторио ди Санголетто вышел из резиденции в шесть пятнадцать. На нём был лёгкий полевой китель цвета хаки. Пистолет «Беретта» в кобуре на поясе был его постоянным спутником.

Во дворе уже стояли два чёрных «Фиата-1100» и грузовик с тентом. Майор Руджери, худой, жилистый сицилиец с лицом, будто вырезанным из оливкового дерева, отдал честь.

— Всё готово, эксцеленца. Семь человек, как приказали. Все из старой бригады, проверенные в Данакиле.

Витторио кивнул и сел во второй автомобиль рядом с майором. Капитан Бьянки устроился впереди, рядом с водителем. Колонна тронулась без лишнего сопровождения — генерал не хотел, чтобы весь город знал, куда едет губернатор.

Дорога до площади Арба Лиджоч заняла меньше двадцати минут. По пути они миновали рынок, где уже разводили огонь под кофейными джабенами, проехали мимо мечети Анвар, чьи минареты отбрасывали длинные тени. Улицы были почти пусты: только женщины в белых нэтэлах несли на головах кувшины, да несколько ослов тянули телеги с дровами.

Грузовик остановился первым, перекрыв выезд с площади. Из кузова спрыгнули солдаты в штатском: рубашки были навыпуск, брюки заправлены в высокие ботинки, на головах фески или просто платки. У всех под одеждой — короткие «Беретты» и наручники. «Фиаты» встали по бокам узкого переулка, ведущего к лавке Тэкле Хайле.

Витторио вышел последним. Воздух уже прогрелся, пахло кофе и дымом от углей. Он поправил фуражку и пошёл вперёд. Майор Руджери шёл справа на полшага позади, Бьянки — слева. Остальные рассредоточились по площади.

Лавка Тэкле Хайле была небольшой, но добротной: стены из глины и камня, крыша крыта рифлёным железом, над входом деревянная вывеска с надписью амхарскими буквами и латинскими: «Täkle Haylä — Coffee, Honey, Spices». Дверь была приоткрыта, внутри горела керосиновая лампа, хотя света уже хватало и так.

Когда Витторио переступил порог, Тэкле Хайле стоял за прилавком и взвешивал мёд в глиняный горшок для старухи в чёрном платке. Увидев генерала в форме, он замер, ложка с мёдом застыла в воздухе. Старуха поспешно схватила горшок, сунула монету и выбежала.

Тэкле был невысок, плотен, с аккуратной бородкой и золотыми часами на толстой цепочке. Глаза у него стали круглыми.

— Э… эксцеленца… — выдохнул он и поклонился так низко, что едва не коснулся лбом прилавка. — Чем… чем могу служить?

Витторио прошёл внутрь, оглядел полки: мешки с кофе, кувшины с мёдом, связки перца, пачки английского чая Lipton (явно поставка через Джибути). Майор Руджери остался у двери, скрестив руки. Двое в штатском вошли следом и встали по бокам.

— Тэкле Хайле Гэбрэ-Микаэль, верно? — спросил генерал спокойно.

— Да, эксцеленца. Это я. Вся округа меня знает.

— Хорошо. Тогда вы знаете, кто я.

Тэкле снова поклонился. Руки у него теперь были сложены перед собой, пальцы переплетены.

— Садитесь, — Витторио указал на табурет за прилавком. Сам же остался стоять. — Нам нужно поговорить о вашем недавнем знакомом. Молодой ференджи. Высокий. Светлые волосы. Говорит по-амхарски и по-тигринья без акцента. Встречались два дня назад у старого моста через Аккаки.

Лицо Тэкле изменилось. Он попытался улыбнуться, но получилось криво.

— Эксцеленца… я… много людей ко мне приходят. Торговые дела…

— Этот не торговал, — перебил Витторио. — Он говорил с вами долго. Потом пошёл в английский квартал. Назовите его имя.

Тэкле вздрогнул, посмотрел на майора, потом на двух молчаливых людей в штатском. Понял, что выхода нет.

— Он… представился как мистер Персиваль Ллевелин, эксцеленца. Сказал, что из англо-итальянской торговой компании в Асмаре. Что жил с детства в Эритрее, в Кэрэне, потом в Массауа. Родители, мол, англичане, но дела вели в Риме, потом переехали в колонии. Поэтому языки наши знает как родные. Хотел закупать кофе крупной партией, напрямую, без посредников в Джибути. Предлагал хорошую цену… в фунтах или лирах на выбор.

Витторио слушал, не меняя выражения лица. Имя было редкое, необычное: Персиваль Ллевелин. В папке «Agenti britannici» такого не было. Но теперь будет.

— И вы поверили?

Тэкле развёл руками.

— Он говорил как наш. По-тигринья — как адуйский. Даже ругнулся один раз, когда мул упёрся, чисто по-нашему. Я подумал: раз жил здесь с детства, то всё возможно. Многие ференджи детей оставляли в миссиях…

— Где он остановился?

— Сказал, что снимает дом в английском квартале, у вдовы миссис Картер. Улица Джона Белла, дом с синими ставнями. Номер телефона он не дал, сказал, что придёт сам через неделю, когда соберёт деньги.

Витторио кивнул майору. Тот коротко козырнул и вышел — передать людям, чтобы немедленно ехали по адресу.

— Письмо он вам оставил? Записку? Что-нибудь?

Тэкле покачал головой.

— Нет, эксцеленца. Только устно договорились. Он сказал, что доверяет мне, потому что я из Тиграя, а он много лет прожил среди тиграйцев.

Генерал подошёл ближе к прилавку. Тэкле невольно отшатнулся.

— Послушайте внимательно, уолдэ-нэгэст, — сказал Витторио тихо. — Если этот Ллевелин появится снова — вы немедленно дадите знать. Лично мне или капитану Бьянки. Если я узнаю, что вы скрыли хоть одну встречу — лавку закроют, товары конфискуют, а вас отправят на Нокра. Понятно?

Тэкле пошатнулся и кивнул.

— Понятно, эксцеленца. Клянусь вам, сразу же сообщу.

— И ещё. Эти часы, — Витторио указал взглядом на запястье торговца, — откуда?

— Купил… у одного грека… в прошлом месяце…

— Хорошо. Оставьте себе. Пока.

Генерал развернулся и пошёл к выходу. У порога остановился.

— И закройте лавку на сегодня. На всякий случай.

Когда они вышли на площадь, солнце уже жгло немилосердно. Майор Руджери подбежал к генералу.

— Дом нашли, эксцеленца. Улица Джона Белла, номер семь. Вдова Картер подтверждает: снимает комнату молодой англичанин, приехал десять дней назад. Платит наличными, лирами. Вчера вечером ушёл и пока ещё не вернулся.

Витторио посмотрел на небо и прищурился.

— Значит, почуял. Или предупредили.

Он сел в машину.

— Поедем туда. Хочу поговорить лично.

Дом миссис Картер был типичным для английского квартала: одноэтажный, с верандой, обвитой бугенвиллеей, ставни выкрашены в синий. Во дворе стоял старый «Моррис», покрытый пылью. Дверь открыла сама вдова — сухопарая англичанка лет шестидесяти, в платье с высоким воротником, несмотря на жару.

— Господин генерал? — удивилась она. — Чем обязана?

— Ваш постоялец, мадам. Мистер Ллевелин. Где он?

— Уехал вчера вечером. Сказал, что в Дэбрэ-Зэйт, по делам. Оставил деньги за месяц вперёд. Очень вежливый молодой человек…

Витторио прошёл в комнату, не спрашивая разрешения. Комната была небольшая и чистая. В ней была железная кровать, шкаф, стол у окна. На столе лежала раскрытая книга (амхарская грамматика Берхане-Марьям), несколько карандашей и блокнот. Он открыл блокнот. Пустые страницы, только на первой — аккуратным почерком: «Täkle Haylä — Arba Lijoch — 40 qunni coffee — £3 per qunni».

В шкафу висело две рубашки, брюки хаки, запасные ботинки. В ящике стола был паспорт на имя Percival Llewelyn, 28 лет, место рождения — Cardiff, Wales. Фотография совпадала: молодой, светловолосый, лицо узкое, глаза светлые. В паспорте штампы: въезд в Джибути 18 апреля 1935, въезда в Массауа — нет.

Витторио закрыл паспорт и положил в карман.

— Майор, — сказал он, выходя на веранду, — объявите его в розыск по всей колонии. Фотография будет через час. Имя — Персиваль Ллевелин. Он, вероятно, вооружён. Но я бы предпочёл взять его живым, если получится.

Руджери кивнул.

— И ещё, — добавил генерал, глядя на горы, — пошлите людей в Адуу. Пусть проверят, был ли в Кэрэне или Массауа мальчик с таким именем в английской миссии лет пятнадцать-двадцать назад.

Он сел в машину и откинулся на спинку сиденья. Жара стояла уже невыносимая.

Теперь у него было имя. Настоящее или нет — не важно. Была фотография. И был человек, который его видел и запомнил.

Оставалось только ждать, пока его не найдут. Или хотя бы узнают, куда он мог сбежать.

— Домой, — сказал он водителю. — И принесите мне холодного вина. Сегодня будет долгий день.

Глава 7

Кремль встречал майское утро ярким светом, который падал через высокие окна кабинета прямо на длинный стол для заседаний. Солнце уже поднялось над зубцами стены. На столе стояла одинокая пепельница, пачка «Герцеговины Флор» и толстая папка с красной полосой по диагонали. Сергей сидел в кресле, просматривая утреннюю сводку по Испании, когда в дверь постучали.

Вошёл Судоплатов. В руке у него была тонкая кожаная папка. Он закрыл за собой дверь, подошёл к столу и остановился в двух шагах.

Сергей отложил испанскую сводку и кивнул на стул напротив.

— Присаживайтесь, Павел Анатольевич.

Судоплатов сел и положил папку на колени.

— Иосиф Виссарионович, есть кое-что по Абиссинии. Новости получены из Лондона. С первого взгляда ничего необычного, но всё же я решил, что вам надо знать. Думаю, это достойно вашего внимания.

Сергей поднял бровь.

— Говорите.

— Британцы резко увеличили активность в итальянской Восточной Африке. В Джибути и Адене появились новые консулы, которых раньше там не было. В Харэре и Дыре-Дауа открыли дополнительные вице-консульства. В Абиссинии появились новые люди. Всё это оформлено тихо, но денег не жалеют. Иден лично подписал финансирование по закрытой статье.

Сергей пожал плечами.

— У них в Африке давние интересы, а что касается Абиссинии, то ведь император Селассие живёт у них. Конечно, они будут держать руку на пульсе. Это ожидаемо.

Судоплатов чуть наклонился вперёд.

— Ожидаемо, но не в таких объёмах. Итальянская контрразведка уже бьётся в истерике. Они ищут какого-то молодого англичанина, который свободно говорит на амхарском и тигринья. Высокий, светловолосый, появился в Аддис-Абебе, потом исчез, потом снова появился. Генерал ди Санголетто лично ведёт дело. У них уже есть имя — Персиваль Ллевелин, паспорт британский, но, судя по всему, липовый. Фотография разослана по всем гарнизонам от Асмэры до Мояле. Наш источник, ведущий дела в том регионе, говорит, что не знает агента с похожими характеристиками.

Сергей медленно откинулся в кресле и постучал пальцами по подлокотнику.

— Значит, операцию готовили в очень узком кругу. Если наш источник о нём ничего не знает, значит, даже внутри MI6 или SIS круг посвящённых в операцию был ограничен. Но раз этот Ллевелин уже засветился так, что итальянцы его ищут по всей колонии, значит, он либо провалился, либо…

Он сделал паузу, посмотрел в окно, где над Кремлём пролетала стайка голубей.

— Либо его специально выставили напоказ. Слишком яркий, слишком заметный. Светлые волосы, идеальный амхарский, высокий рост — всё это слишком выделяет этого человека в Африке. Так не работают, если хотят остаться незамеченными. Это отвлекающий манёвр. Пока итальянцы бегают за этим «Ллевелином», другие люди спокойно делают своё дело.

Судоплатов кивнул.

— Я тоже так подумал. Источник подтверждает: в Лондоне сейчас идёт большая игра. Иден дал прямую команду — готовить почву на случай, если итальянцы начнут отступать. Они рассчитывают, что режим Муссолини в Абиссинии продержится ещё год-два, не больше. И когда он рухнет, они хотят быть уже внутри, с людьми на местах, с вождями, с оружием, с деньгами.

Сергей взял папиросу, закурил, выпустил дым в сторону окна.

— А мы что имеем? Селассие у них, да. Но он символ. Без реальной силы на месте он никто. Если британцы успеют закрепиться, они его вернут на трон, но уже как свою марионетку. А нам тогда останется только смотреть.

Он затянулся ещё раз, потом раздавил папиросу в пепельнице.

— Нужно понять, кто именно координирует эту операцию в Лондоне. Кто из ближайшего окружения Идена имеет прямой доступ к африканскому направлению. И кто подписывает выделение крупных сумм денег на операции в регионе без лишних вопросов.

Судоплатов открыл папку и достал листок.

— Есть несколько фамилий. Сэр Роберт Ванситтарт — постоянный заместитель министра иностранных дел, он до сих пор сильно влияет, хотя официально отошёл от африканских дел. Сэр Орм Сарджент — глава Центрального департамента, именно он курирует Восточную Африку. И ещё один человек, которого почти никто не знает по имени, только инициалы — «М. К.». Работает в секретариате Идена, имеет допуск ко всем закрытым бумагам по Абиссинии. Источник говорит, что именно он готовил последние бумаги для премьера.

Сергей кивнул.

— Прощупайте через наших людей в Лондоне. Осторожно. Пусть послушают, что говорят в кулуарах Уайтхолла. Особенно после совещаний, после ланчей в «Реформ-клубе» или в «Савое». Там языки развязываются.

Судоплатов сделал пометку в блокноте.

— Сделаем. Ещё одно. Источник передал, что в июне уходит ещё одна группа — под видом археологов из Оксфорда. Будут «изучать» церкви в Лалибэле. Руководитель — доктор Дэвид Бакстон, он действительно археолог, но уже был в Абиссинии в тридцать пятом, до итальянцев. С ним поедет радист и два человека, которых в Оксфорде никто не знает.

Сергей встал, подошёл к карте Африки, висевшей на стене. Красным карандашом были обведены итальянские владения: Эритрея, Сомали, Абиссиния. Синим — британские: Кения, Судан, Судан, Сомалиленд. Тонкая зелёная линия шла через Джибути — это была французская территория, но под сильным британским влиянием.

— Лалибэла — это центр. Оттуда можно держать весь север. Если они там закрепятся, то контролируют и Тиграй, и Годжам, и даже дорогу на Судан. Умно.

Он повернулся к Судоплатову.

— Нужно дать знать нашим друзьям в Аддис-Абебе. Через тот канал, который работает через Харэр. Пусть знают, что британцы идут большими группами. И пусть попробуют выяснить, кто именно из местных вождей уже получил британские деньги.

Судоплатов закрыл папку.

— Уже дали команду. Ответ должен прийти через две-три недели, через караван из Дыре-Дауа.

Сергей вернулся к столу и сел.

— И ещё. Этот «Ллевелин». Пусть источник попробует выяснить, кто именно его «сдал» итальянцам. Если это действительно отвлекающий манёвр, то утечка была организована сверху. И тогда мы поймём, кто именно играет в эту игру по-настоящему.

Судоплатов поднялся.

— Так точно, товарищ Сталин. Сегодня отправлю шифровку в Лондон.

Он хотел спросить, может ли идти, но Сергей опередил его.

— Как там Селассие? Что он сам думает делать?

— Пока пишет мемуары. Принимает делегации. Вчера был у него аббат из Дэбрэ-Либанос, привёз письмо от монахов. Просил денег на оружие. Император дал пять тысяч фунтов из своих сбережений. Но он понимает, что без большой помощи ничего не получится.

Сергей кивнул.

— Пусть пока пишет. Когда придёт время, мы решим, что с ним делать.

Судоплатов кивнул и, получив разрешение идти, вышел.

Сергей остался один. Он снова подошёл к карте, провёл пальцем по линии от Аддис-Абебы к Лалибэле. Потом к Аксумy. Потом к границе с Суданом.

Британцы играли по-крупному. Играли так, будто уже знали, что итальянская колония скоро начнёт трещать по швам. И если они правы, то через год-два в Восточной Африке снова будет вакуум власти. И кто первый успеет его заполнить, тот и получит весь регион.

За окном майское солнце поднималось всё выше, освещая красные стены Кремля. Настоящая игра шла тут, в больших кабинетах. И пока что никто не знал, кто сделает следующий ход первым.

* * *

Даунинг-стрит, 10. Май 1937 года, половина двенадцатого утра.

Всё утро в приёмной премьер-министра было непривычно тихо. Не было ни министров, ни парламентских секретарей, ни курьеров. Секретарь, мисс Уотсон, сидевшая за своим столом уже двенадцатый год, получила от Идена указание никого не впускать и ни с кем не соединять, кроме его помощника, которого он ждал.

Она сняла трубку внутреннего телефона.

— Мистер Колвилл здесь, сэр.

На другом конце прозвучал голос Идена:

— Впустите его. И, мисс Уотсон… после того как он войдёт, закройте наружную дверь на ключ. До моего особого распоряжения — никого не пускать. Даже если Палата общин загорится.

— Поняла, сэр.

Дверь кабинета открылась. Рональд Хью Колвилл вошёл быстрым шагом, в лёгком сером костюме, галстук был чуть ослаблен, а под мышкой была зажата зелёная папка без единой надписи. Мисс Уотсон закрыла за ним дверь, щёлкнул замок, потом тихо звякнул ключ с внешней стороны.

Иден встал из-за стола, подошёл к двери, сам проверил надёжность замка, потом повернулся к гостю.

— Садитесь, Ронни. Чай холодный, с лимоном, на подносе, наливайте себе сколько хотите.

Колвилл поставил папку, налил себе почти полный стакан, выпил половину одним глотком и только тогда сел в кресло напротив.

— Спасибо, сэр.

Иден кивнул и тоже сел, сложив руки на столе.

— Рассказывайте всё по порядку. Я хочу знать каждый шаг.

— В 21:45 «Лев» вышел из дома миссис Картер на улице Джона Белла. Комната была оплачена до конца июня, вещи оставлены в полном порядке, чтобы не вызвать подозрений. В 21:47 он был у старого моста через реку Аваш. Там его ждал проводник — Ато Гебре-Марьям, наш человек ещё с тридцать пятого года. Они обменялись паролем, переоделись в габби и сетэлу, навьючили трёх мулов настоящим кофе и мёдом и взяли документы на имя торговцев из Адуа.

Всю ночь и весь следующий день шли караванными тропами. В четверг к вечеру были уже в восьмидесяти милях от столицы. В пятницу днём над ними дважды пролетел «Капрони» на разведке, но с высоты караван выглядел совершенно обычным. В ночь с пятницы на субботу, в 02:40, пересекли границу у Омедлы. В 06:20 субботы он был в британском консульстве в Дыре-Дауа. Сейчас отдыхает в отдельном коттедже под именем Питера Грэхема, геолога «Shell». Потерял почти десять килограммов, обгорел на солнце, но ничего серьёзного. Через две недели будет готов вернуться в горы.

Иден медленно кивнул.

— Раз ему пришлось уйти, значит, приманка сработала?

— Сработала идеально. Итальянцы объявили в розыск Персиваля Ллевелина по всей колонии. Фотография с базара Мэркато увеличена и разослана во все гарнизоны от Асмэры до Мояле. Вчера в их официальной газете вышла статья на первой полосе: «Опасный британский шпион ускользнул от итальянских властей». Подписана лично начальником полиции. Они тратят людей, машины, бензин и время на поиски. Это даёт нам достаточно времени для спокойной работы.

Иден позволил себе лёгкую, почти незаметную улыбку.

— Прекрасно. Значит, теперь по всей итальянской Восточной Африке ищут высокого светловолосого англичанина двадцати восьми лет, свободно говорящего на амхарском и тигринья. Пусть ищут. Сколько людей мы можем завести до конца года, если я подпишу всё, что вы попросите?

Колвилл открыл папку, разложил лист с цифрами и маршрутами.

— При нынешнем финансировании — пятьдесят два человека. Двадцать уже внутри или на последнем этапе внедрения. 18 июня из Кройдона вылетает первая группа — восемь человек под прикрытием геологической экспедиции Британского музея. Все говорят по-амхарски, трое — по-тигринья бегло, все прошли Хартумскую школу. Конец июля — двенадцать человек с Красным Крестом: четыре радиста, два врача и шесть «санитаров», на самом деле офицеры разведки. Август — десять археологов из Оксфорда, будут работать в Лалибэле и Аксумe. Сентябрь-октябрь — ещё двенадцать одиночек: охотники, торговцы кофе, миссионеры, корреспонденты.

Если вы подпишете дополнительный бюджет, который я положил вам вчера вечером, мы доведём общее количество до восьмидесяти пяти к апрелю тридцать восьмого и добавим ещё две мощные радиостанции с дальностью до Найроби.

Иден взял ручку, открыл красную папку с грифом «Совершенно секретно — только премьер-министру», пролистал до последней страницы и поставил размашистую подпись.

— Подписано. Деньги пойдут через Колониальный офис под статьёй «научные экспедиции». Никто не увидит настоящих цифр. И ускорьте второй караван оружия до августа.

— Слушаюсь. Второй караван: пятьсот «Ли-Энфилдов», двадцать «Бренов», сто тысяч патронов, двадцать тысяч гранат, пять тонн тротила и первые двадцать противотанковых ружей «Бойс». Третий готовим на ноябрь.

Иден встал, подошёл к большой карте Африки на стене, провёл пальцем от Джибути до Аддис-Абебы.

— К Рождеству я хочу иметь полную карту всех итальянских сил. Где каждый батальон, сколько бензина на каждом складе, где аэродромы, где ремонтные мастерские. Я хочу знать имена командиров дивизий и где они обедают по воскресеньям. Когда придёт время — мы ударим один раз и точно.

— Будет к Рождеству, сэр. «Лев» уже передал координаты складов в Комбольче, Гондэре и Дыре-Дауа. Он говорит, что итальянцы нервничают и удвоили патрули после каравана у Макалле.

— Пусть нервничают. Это нам только на руку.

Иден вернулся к столу, налил себе и Колвиллу ещё чаю.

— Теперь про Его Величество.

Колвилл достал из папки сложенный вчетверо листок — это был почерк Хайле Селассие, мелкий и аккуратный.

— Был у него в прошлый вторник в Бате. Живёт скромно, почти монашески. Утром служба в бывшей оранжерее, которую он превратил в церковь, потом работает над мемуарами, потом принимает тех, кто ещё добирается из Абиссинии. Он сильно постарел, сэр. Сказал мне дословно то, что написал в записке:

«Рональд, передайте мистеру Идену, что я каждый вечер выхожу на террасу и смотрю на запад. Я вижу свои горы, слышу колокола собора Святой Троицы, чувствую запах кофе по утрам. Я готов ждать сколько потребуется, но я не хочу умирать в изгнании. Скажите ему, что я всё ещё император, даже если у меня сейчас нет ни одного солдата. Скажите, что я молюсь за него и за Британию каждое утро и каждый вечер».

Иден долго молчал, глядя на листок, потом тихо ответил:

— Передайте Его Величеству дословно следующее:

«Ваше Величество, Британия не забыла и никогда не забудет. Мы работаем день и ночь, чтобы вернуть Вас домой. Это уже не вопрос „если“, это вопрос „когда“. Потерпите ещё немного — год, может быть два, может быть меньше. Но когда мы войдём в Аддис-Абебу, Вы войдёте первым, под своим флагом со львом Иуды, и британские войска будут идти за Вами, а не перед Вами. Даю слово премьер-министра Великобритании».

Колвилл записал каждое слово.

— Он просил передать ещё одну вещь.

Он положил на стол старую золотую монету — эфиопский талер 1895 года с профилем Менелика II.

— Сказал: «Когда я снова сяду на трон во дворце Гиби, я отдам такую же монету первому британскому офицеру, который войдёт в мой дворец вместе со мной».

Иден взял монету, долго смотрел на неё, потом положил в верхний ящик стола и закрыл на ключ.

— Я сохраню её до того дня.

Он отхлебнул чаю.

— Что ещё?

— Джозеф Кеннеди звонил час назад из американского посольства. Сказал, что перезвонит через пятнадцать минут. Говорит, дело срочное, касается «общих друзей за океаном и их планов на Европу и Африку». Просил, чтобы вы были один.

— Хорошо, я давно ждал этого звонка.

Колвилл кивнул, взял папку и направился к двери. На пороге обернулся.

— Сэр… вы верите, что мы вернём Абиссинию?

Иден посмотрел на карту, потом на ящик, где лежал талер.

— Я верю, что мы обязаны это сделать.

Колвилл вышел. Дверь закрылась. Иден остался один. Он подошёл к столу, нажал кнопку интеркома.

— Мисс Уотсон, когда позвонит мистер Кеннеди — соединяйте немедленно. И принесите ещё холодного чаю.

Он сел, открыл зелёную папку, долго смотрел на фотографию молодого человека в широкополой шляпе, потом закрыл её и положил туда же, где в ящике лежал золотой талер Менелика.

Через минуту в кабинете коротко звякнул телефон. Иден поднял трубку.

— Соединяю, сэр, — тихо произнесла мисс Уотсон.

Щёлчок, а потом он услышал знакомый бостонский акцент — голос громкий и уверенный, будто Кеннеди стоял в соседней комнате, а не за три тысячи миль.

— Тони, старина! Как ты там, держишься? Я думал, твоя мисс Уотсон никогда меня не соединит, она у тебя всё строже становится.

Иден невольно усмехнулся.

— Джо, ты же знаешь, она меня бережёт от всех. Доброе утро, хотя у тебя, наверное, ещё ночь.

— Ты знаешь, что я готов работать в любое время. Слушай, я через десять дней лечу к вам. Надо поговорить с тобой лично, а не по этой проклятой линии, которую, я уверен, прослушивают все — от немцев до твоих же ребят из MI5.

Иден покрутил в пальцах ручку.

— Десять дней — это хорошо. Это уже точно?

— Да, точно. Сойду с поезда на Виктории и сразу к тебе, если позволишь. Или в «Клариджес» засяду, как обычно.

— Лучше сразу ко мне на Даунинг-стрит. Вечером, часов в девять. Чтобы без прессы и без лишних ушей.

Кеннеди хмыкнул.

— Договорились. И вот что, Тони… мы с тобой должны наконец придумать, как заткнуть этого твоего Черчилля. Он тут у нас в Штатах уже вторую неделю выступает, орёт про «итальянскую агрессию», про «священную войну в Африке», про то, что Британия должна «вернуть императора на трон». Газетчики его на руках носят. Ещё немного — и Рузвельт начнёт поддаваться. А нам это совсем ни к чему, правда?

Иден тихо постучал ручкой по столу.

— Правда, Джо. Совсем ни к чему.

— Вот и я о том же. Прилечу — сядем, выпьем нормального виски, а не вашего тёплого джина, и найдём способ его притормозить. У меня уже есть пара идей. И про Конгресс, и про прессу.

— Отлично. Тогда до встречи. Жду.

— До встречи, старина. И скажи своей мисс Уотсон, что я привёз ей из Нью-Йорка чулки, настоящие нейлоновые, пусть не сердится.

Иден рассмеялся в трубку.

— Передам. Береги себя, Джо.

Он услышал щелчок и гудки.

Иден положил трубку, откинулся в кресле и долго смотрел в потолок. Потом снова открыл верхний ящик, достал талер, повертел его в пальцах и положил обратно.

Игра становилась всё интереснее.

Глава 8

Кабул, 4 июня 1937 года.

В четыре часа утра город ещё спал, но сон его был чутким, тревожным. В квартале Дех-Афганан хлопнула первая дверь, кто-то выплеснул на узкую глиняную улочку воду из медного кувшина. Собаки поднялись на лапы и залаяли. Холодный ветер спускался с перевала Пагман, нёс запах сосновой смолы и можжевельника. Ветер задувал в щели глинобитных стен, поднимал мелкую пыль над пустырями у реки Логар, шевелил занавески из грубой домотканой ткани, свистел в узких проходах между домами, построенными ещё при эмире Абдуррахман-хане, когда Кабул был втрое меньше, а крепость Бала-Хисар казалась неприступной даже для англичан.

В пекарне на углу Куча-йи-Нанвайи зажёгся тусклый керосиновый фонарь. Пекарь Хаджи Абдулла, толстый, с седой бородой до пояса, раздувал мехами тандыр. Пламя вспыхивало красным, освещало его лицо и стены, чёрные от копоти за десятки лет. Мальчишки-помощники, босые, в длинных рубахах до колен, бегали туда-сюда с деревянными лопатами, на которых лежали первые лепёшки — горячие, пузырчатые, с хрустящей золотистой коркой и мягким мякишем. Запах свежего хлеба разносился на сотню метров, просачивался в соседние дома, будил спящих. Уже через полчаса у двери стояли первые покупатели: женщины в тёмно-синих чадрах, мужчины в чалмах и шерстяных безрукавках, дети с медными монетами в кулаке. «Дай два горячих, Хаджи-сахиб!» — просили они. «Сейчас, сейчас, терпение, дети мои», — отвечал пекарь, вытирая пот со лба, хотя на улице было ещё прохладно. «Сегодня тесто особенно удачное, — говорил он каждому, — и масло хорошее, из Кундуза». И люди кивали, брали горячие лепёшки, обжигались, но улыбались.

В половине пятого по главной улице Джада-йи-Майванд прошёл первый разносчик воды. Звали его Мохаммад, ему было шестнадцать лет, на спине у него был огромный медный кувшин литров на сорок, обвязанный верёвками через плечо. Он шёл босиком, переставляя ступни, чёрные от пыли, и кричал протяжно, поднимая лицо к ещё тёмному небу: «Оби зулол! Оби ширин!» Голос его был чистый, звонкий и будил соседей. Через минуту из соседнего переулка откликнулся другой, постарше, с хрипотцой: «Оби ширин! Оби зулол!» Скоро по всему городу разнеслись эти крики, переплетались, как нити в ковре, пока не слились в один непрерывный гул, который был слышен в Кабуле каждое утро с незапамятных времён.

К пяти часам небо посветлело. Сначала появилась узкая полоса оранжевого над хребтом Кух-е-Сафед, потом она расширилась, стала ярче, залила всё небо. Солнце ещё не показалось из-за гор, но уже чувствовалось, как будет жечь через три часа. Люди вышли на плоские крыши, расстелили маленькие коврики, повернулись к юго-востоку. Муэдзин с минарета Пули-Хишти поднялся по узкой винтовой лестнице, набрал воздуха в грудь и начал: «Аллаху акбар… Аллаху акбар… Ашхаду ан ля иляха илля Ллах… Ашхаду анна Мухаммадан расулюллах… Хайя аля с-салят… Хайя аля ль-фалях…» Голос его разносился над городом, сильный и мелодичный, проникал в каждый двор, в каждую комнату, в каждое сердце. Через минуту подхватил муэдзин с Шах-До-Шамшира, потом с мечети Ид-Гах, потом с десятка маленьких мечетей в Шор-Базаре, в Мурод-Хани, в Чиндваре, в Асмаи, в Карабаги, в Джой-Шир. Город на несколько минут превратился в огромный хор. Люди молились, касались лбом ковриков, шептали слова, которые знали с детства.

В шесть утра открылись тяжёлые деревянные ворота больших базаров. Сначала Шор-Базар, потом Джада-йи-Майванд, потом базар у голубой мечети Пули-Хишти. Торговцы расстилали товар прямо на земле — на толстых войлоках, на старых коврах, на широких досках. На северном конце Джада-йи-Майванд высились горы сухофруктов: золотистый изюм без косточек из Шибергана, тёмный кишмиш из Кандагара, сушёные абрикосы, разрезанные пополам и высушенные на солнце, миндаль в скорлупе из Исталифа, грецкие орехи из Баглана, тутовая патока в глиняных горшках, фисташки из Газни, связки сушёных гранатов из Кандагара, груды сушёной дыни из Мазари-Шарифа, целые мешки инжира из Герата, сушёные яблоки из Бамиана, чернослив из Балха. На южном конце лежали ковры: толстые, тяжёлые, с геометрическим узором из Кундуза, тонкие, почти шёлковые из Герата, ярко-красные с чёрными ромбами из Мазари-Шарифа, белые с синим из Андахуя, зелёные с жёлтым из Бамиана, коричневые с белым из Ташкургана, синие с красным из Балха, оранжевые с чёрным из Шибергана. Между ними сидели ювелиры. Мастера устроились на низких табуретах, держали в зубах лупу и паяли серебряные браслеты с бирюзой из Бадахшана, с сердоликом из Кандагара, с лазуритом из Сарай-Санги, с яшмой из Файзабада, с нефритом из Хоста, с гранатами из Нуристана. Каждый браслет звенел по-своему, когда его встряхивали над ухом покупателя. «Только сегодня, брат, только для тебя, по цене друга!» — кричал один толстый гератец с рыжей бородой. «Не слушай его, хан-сахиб, у меня чище камень и работа тоньше!» — перебивал сосед из Кундуза, показывая кольцо с огромным куском лазурита. «А у меня, — вмешивался третий, — браслет, который носила ещё дочь эмира Абдуррахмана, клянусь Аллахом!» И покупатели смеялись, торговались, уходили и возвращались.

По старому каменному мосту через реку Кабул, которая в июне едва доходила до щиколотки и текла мутная, как чай с молоком, тянулись караваны. Впереди шли верблюды с тюками шерсти и коврами, за ними — лошади с мешками пшеницы и риса из Лагмана, потом — ослы с канистрами керосина и бензина из Термеза, потом — повозки, запряжённые пони, с мешками соли из Талукана, потом — люди, которые вели под уздцы ослов с мешками чая из Джелалабада, потом — одиночные всадники на тонконогих лошадях с седлами, украшенными серебром. Пограничники в серых мундирах лениво проверяли бумаги, но всё было привычно: погонщики угощали стражу сигаретами, делились новостями, пили чай из одного стакана, смеялись над старыми шутками. За мостом начиналась дорога на Джелалабад — прямая, как стрела, обсаженная высокими тополями и шелковицами. По обочине шли женщины в синих и красных чадрах, несли на головах кувшины с водой или корзины с зеленью — укропом, кинзой, мятой, базиликом, петрушкой. Дети бежали рядом, гоняли старую автомобильную шину, кричали и смеялись, поднимали пыль. Старики сидели в тени деревьев, смотрели на проходящих и перешёптывались о том, что в городе опять что-то затевается, что грузовики из Термеза идут каждый день, что король молод, но умён, и что, может быть, пришло время вернуть то, что отняли англичане.

В семь утра в военном городке за высокой стеной крепости Бала-Хисар стоял гул. Солдаты выстроились в роты, офицеры в новых фуражках с красной звездой под кокардой отдавали команды на дари и на русском. На плацу стояли три лёгких танка Т-26, выкрашенные в песочный цвет, с белыми полосами на башнях и номерами на языке дари. Рядом были новенькие грузовики ЗИС-5, только что из Кушки, ещё с заводской краской, блестящей на солнце. Молодые солдаты, многие ещё месяц назад державшие старые винтовки образца 1914 года, учились заряжать 45-миллиметровую пушку, крутить башню, чистить фильтры. «Быстрее, братья, быстрее! — кричал старший лейтенант из Ташкента, вытирая пот со лба. — Танк не осёл, его не погоняешь палкой! Заряжай, крути, целься, огонь!» Солдаты смеялись, потели под солнцем, но глаза горели — они знали, что теперь армия будет другой, что скоро Афганистан перестанет быть просто буфером между двумя империями, что скоро они сами будут решать, кому быть хозяином в этих горах.

А за внутренней стеной, под тенью старых тополей и чинар, стояло то, чего так давно тут ждали.

Двадцать пять полуторатонных грузовиков ГАЗ-АА выстроились в ровный ряд. На бортах была надпись на дари и пушту: «Мошинҳои кишоварзӣ ва қисмҳои эҳтиётӣ». Под брезентом — длинные деревянные ящики, обитые железом. На каждом — трафарет «Ташкент — Кабул — 1937» и номер партии. Солдаты в серых шинелях без знаков различия и афганские офицеры в форме открывали ящики ломами и топорами. В каждом лежало ровно десять винтовок Мосина образца 1891/30 года, завёрнутых в промасленную бумагу, с четырьмя обоймами в прикладе и штыком в отдельном отделении. Рядом — цинки с патронами 7,62×54, по 440 штук в каждом цинке, по два цинка в деревянной коробке. Дальше — ящики с ручными пулемётами ДП-27, с запасными дисками на 47 патронов, с маслёнками, ремкомплектами и инструкциями на русском и дари. Солдаты работали молча, но каждый понимал: сегодня начинается что-то большее, чем раньше, и это уже не просто поставка, а начало чего-то нового.

В восемь утра под навесом из акаций появился полковник Мохаммад Дауд-хан, двоюродный брат короля. Он был высок, в очках с тонкой оправой, в новеньком мундире с золотыми погонами и орденом «Ситора-йи-Сарболанд» на груди. Рядом шёл капитан Николай Иванович Петров в форме афганского майора, с толстым планшетом под мышкой.

— Всё на месте, — сказал Петров по-дари без акцента. — Пять тысяч двести восемьдесят одна винтовка, сто двадцать шесть пулемётов Дегтярёва, двадцать тысяч РГД-33, пятнадцать тысяч запалов УЗРГ, двенадцать миллионов патронов. Всё проверено трижды, подписано, опечатано.

Дауд-хан кивнул и повернулся к группе людей, которые стояли в тени, прислонившись к глиняной стене.

Их было семеро — все пуштуны, все из разных племён, все приехали в Кабул накануне и ночевали в разных чайханах, чтобы не привлекать внимания.

Мирза Али-хан, моманд из Мохманда, сорок пять лет, высокий, широкоплечий, в белой чалме и длинном сером халате поверх рубахи цвета хаки. Глаза светло-карие, почти жёлтые, как у орла. Хайрулла-хан, африди из Тираха, двадцать семь лет, сын малика, в чёрной чалме и жилете с серебряной вышивкой, на поясе кинжал с рукояткой из слоновой кости и бирюзой. Абдул Гафур-хан, вазир из Южного Вазиристана, седой, с длинной бородой до груди, в коричневом халате и с посохом из оливкового дерева. Сардар Мохаммад-хан, махсуд из Каннигурама, коренастый, в патронташе из козьей кожи и с кожаными ножнами для старого штыка. Ахмад Шах-хан, утман-хель из Северного Вазиристана, молодой, но уже водивший отряды через линию Дюранда ночью. Файз Мохаммад-хан, бхиттани из района Тан, тихий, но с репутацией человека, у которого в горах до сих пор были спрятаны старые пулемёты Льюиса и один Виккерс. Джалалуддин-хан, шинвари из Ланди-Котала, двадцать три года, учился в медресе в Деобанде, писал стихи, говорил по-арабски и немного по-английски.

Они стояли молча, глядя на ящики, на солдат, на грузовики. В воздухе висело напряжение — не страх, а ожидание, будто перед первым выстрелом на охоте.

Дауд-хан подошёл ближе и заговорил:

— Братья, сегодня наступил день, которого мы ждали долго. Очень долго. С тех пор, как англичане провели свою линию Дюранда и разрезали пуштунов пополам. С тех пор, как они обещали нам независимость, а потом бомбили наши кишлаки. Король Захир Шах и премьер-министр Мохаммад Хашим-хан решили: Афганистан больше не будет слабым. Мы больше не будем сидеть между двумя сторонами и ждать, когда нас раздавят. Мы будем сильными. И вы будете сильными вместе с нами. То, что вы видите перед собой, — это только начало. Начало того, что вернёт нам наши земли и нашу честь.

Мирза Али-хан вышел вперёд, положил руку на рукоять кинжала и посмотрел прямо в глаза Дауд-хану.

— Мы слышали такие слова много раз, брат. От прежних королей, от маликов, от англичан, которые обещали оружие, деньги, а потом предавали. Мы видели, как Факир из Ипи поднимал племена в прошлом году, а потом его бросили одного. Теперь хотим видеть, что дело стоящее. Сколько стволов пойдёт за линию Дюранда сегодня и завтра? Сколько именно в эту партию и сколько всего до конца года? Мы не мальчики, мы не верим на слово.

Петров открыл планшет, достал длинный лист, показал всем, чтобы никто не сомневался.

— В эту партию, которая пришла сегодня утром, — две тысячи винтовок и сорок пулемётов Дегтярёва. Они уйдут за линию Дюранда в ближайшие десять дней. До конца августа — ещё двадцать три тысячи винтовок, двести шестьдесят пулемётов, пятьдесят тысяч гранат. Потом — пятнадцать 76-миллиметровых полковых пушек образца 1927 года, пятнадцать танков Т-26, пять БТ-5, восемьдесят тысяч дополнительных винтовок, миномёты БМ-37, противотанковые ружья, рации, даже несколько зенитных пулемётов. Инструкторы — десять человек уже здесь, в Кабуле, двадцать приедут в июле, ещё тридцать — в сентябре. Всё расписано по месяцам, по племенам, по кишлакам.

Хайрулла-хан присел на корточки, открыл ближайший ящик, достал винтовку, передёрнул затвор, прицелился в небо, потом опустил, проверил прицел, щёлкнул затвором несколько раз, понюхал ствол, проверил ещё две винтовки.

— Хорошая винтовка. Длинная. Тяжёлая. Но бьёт на тысячу шагов точно. У англичан таких нет. У них всё ещё короткие ли-метфорды и старые энфилды. А это — три линии, как у русских. — Он положил её обратно, взял другую, проверил ещё раз, потом взял третью. — А патроны? Сколько именно? И какого качества? Мы не хотим, чтобы они ржавели через месяц.

— Двенадцать миллионов в этой партии. Патроны новые, 1936–1937 года, с медным покрытием, не заржавеют даже в ваших горах. Проверено.

Абдул Гафур-хан провёл рукой по прикладу, погладил дерево, потом поднял глаза.

— У нас старые мартини и берданки. С ними мы бились тридцать лет. С этими будем биться по-другому. Но скажи прямо, брат Дауд, — он посмотрел прямо в глаза полковнику, — когда мы начнём? Когда скажем англичанам: довольно? Когда поднимем всю линию Дюранда от Чамана до Хайбера? Когда мои вазиры пойдут на Вану, а махсуды — на Танн? Когда мы вернём Пешавар, Кохат, Кветту?

Дауд-хан помолчал, потом ответил твёрдо и медленно:

— Когда скажем. Когда будет готово всё. Когда будет достаточно оружия, людей, инструкторов, когда дороги будут готовы, когда наши друзья на севере дадут сигнал. Пока готовьтесь. Прячьте оружие в надёжных местах — в пещерах, в старых крепостях, под полами, в тайниках. Учитесь. Создавайте отряды. Собирайте молодёжь. Но без нашего слова не должно быть ни одного выстрела. Это приказ короля. И мой приказ. Если начнём слишком рано — англичане задавят нас по частям, как в 1919 году. Если слишком поздно — упустим момент. Нам нужно терпение и точность.

Сардар Мохаммад-хан спросил:

— Как повезём? Через Хайбер? Там теперь посты каждые пять фарсахов, и каждый пост с пулемётом. Через Хост? Через Чаман? Или через Парвана и Гардез?

— По-разному, — ответил Дауд-хан. — Часть — через Хайбер под видом каравана чая из Джелалабада. Часть — через Гардез и Хост в Вану. Часть — через Кандагар и Чаман в Кветту. Часть — через Джелалабад и Лалпуру в Пешавар. Караваны уже готовы. Погонщики — это наши люди, проверенные годами. Пограничники предупреждены. У нас теперь есть договорённость на самом верху. Деньги дошли до нужных людей. Имена я вам дам потом.

Джалалуддин-хан, самый молодой, спросил:

— А кто научит наших парней? Мы умеем стрелять из старых винтовок, но эти пулемёты, гранаты, мины — всё новое. Как ставить мину на дороге, чтобы она взорвалась под грузовиком? Как стрелять очередями, чтобы диск не заклинило? Как читать карту? Как пользоваться рацией?

Петров ответил:

— Десять инструкторов уже здесь. Они будут жить в ваших кишлаках. Научат стрелять очередями, бросать гранаты правильно, ставить мины на дорогах, делать засады, отступать, если нужно, читать карты, пользоваться рацией. Всему научат.

Ахмад Шах-хан кивнул.

— Хорошо. У нас в горах тысячи парней. Готовы идти учиться хоть сегодня. Только скажите когда.

Файз Мохаммад-хан заговорил следующим:

— У меня в кишлаке уже три сотни человек. Все молодые. Все хотят сражаться. Дайте слово — и через неделю Вана будет гореть. Через месяц будет полыхать вся линия до Дера-Исмаил-Хана.

— Подождите, — тихо ответил Дауд-хан. — Ещё не время. Но уже скоро. Очень скоро. Когда я скажу — вы узнаете первыми.

Мирза Али-хан усмехнулся, показал белые зубы.

— Мы умеем ждать. Мы ждали сто лет. Подождём ещё немного. Но когда начнём — то остановить нас будет трудно. Вся линия Дюранда от Чамана до Хайбера станет одной большой могилой для англичан. И ни один самолёт, ни один танк им не поможет.

С девяти утра началась погрузка. Ящики обвязывали толстыми верёвками, клали на деревянные сёдла мулов, прикрывали старыми коврами и мешковиной. Работали быстро, умело, без лишних слов. К одиннадцати первый караван — сорок мулов и десять верблюдов — уже был готов. Погонщики в чалмах и шерстяных жилетах проверяли узлы, подтягивали подпруги. К полудню солнце поднялось высоко. Жара стала такой, что асфальт на дороге к Джелалабаду начал плавиться, и подошвы оставляли следы. Но работа не прекращалась. Второй караван, третий, четвёртый, пятый, шестой. К трём часам дня из Кабула вышли шесть караванов в разные стороны: один на Джелалабад, один на Гардез, один на Кандагар, один на Мазари-Шариф, один на Хост, один на Джелалабад через другой путь.

К пяти вечера двор опустел. Остались только пустые ящики да запах масла и пороха. Полковник Дауд-хан и капитан Петров стояли у ворот, смотрели на пустое пространство.

— Сегодня начали, — сказал Дауд-хан. — Теперь нас уже не остановить.

— Не остановить, — согласился Петров и закурил папиросу.

К семи вечера последние мулы ушли за городские стены. Солнце садилось за Пагман, окрашивая небо в красный и золотой. На базаре зажглись фонари, запахло жареным мясом, пловом, шашлыком из баранины, свежим хлебом. В чайханах заиграли рубаб и доул, рассказывали старые истории о третьей англо-афганской войне, о том, как Аманулла-хан хотел сделать Афганистан современным, и делились новыми надеждами.

А в горах, за перевалами, уже шли первые люди с новыми винтовками за плечами. Они шли ночью, по козьим тропам, мимо пограничных постов. Они знали каждый камень, каждую расщелину, каждый родник. И они чувствовали: сегодня всё изменилось. Навсегда.

Глава 9

Начало июня 1937 года в Берлине было жарким: воздух прогрелся до двадцати восьми градусов, асфальт на Унтер-ден-Линден отдавал накопленное за день тепло, а солнце всё ещё висело высоко, хотя часы показывали без малого шесть вечера. Свет был густой, золотисто-розовый, какой бывает только в июне, когда световой день тянется почти до десяти. На бульваре пахло цветущими липами, бензином от проезжающих «Мерседесов» и типографской краской от свежих газет, которые мальчишки-продавцы предлагали прямо на тротуаре.

Мария Лебедева вышла из такси у парадного подъезда ресторана «Борхардт» на Францёзише Штрассе. Лёгкое платье из белого льна с мелким синим рисунком едва касалось колен, короткие рукава открывали загорелые руки, а широкий вырез подчёркивал ключицы. На плечах лежала тонкая шаль цвета слоновой кости, волосы были собраны в хвостик, из которого выбивались мягкие пряди. В ушах блестели маленькие бриллиантовые гвоздики, а на запястье — тонкие золотые часы. Образ был безупречно летний, лёгкий, но достаточно дорогой, чтобы не выглядеть случайным гостем в одном из самых фешенебельных заведений столицы.

«Борхардт» встретил её прохладой мраморного вестибюля и приглушённым гулом голосов. Зал был огромный, с высокими потолками, тяжёлыми хрустальными люстрами и стенами, обшитыми тёмным деревом до середины высоты, а выше — светлой штукатуркой с лепниной. На полу была чёрно-белая мозаика в виде больших ромбов. Столы стояли далеко друг от друга, застеленные ослепительно белыми скатертями, на каждом стояли серебряные вазы с белыми розами и лилиями. Официанты в длинных белых фартуках двигались бесшумно, как тени. В дальнем конце зала за роялем кто-то тихо играл «Лунную сонату», но так приглушённо, что музыка не мешала разговорам.

Эрих фон Манштейн уже был здесь. Он поднялся из-за столика у окна, выходящего на внутренний двор с фонтаном, и пошёл ей навстречу. На нём был лёгкий светло-серый костюм, белая рубашка с открытым воротом, без галстука — в такую жару даже генералы позволяли себе послабления. На лацкане был виден крошечный значок с прусским орлом. Он улыбался широко, по-мальчишески.

— Хельга, радость моя, — сказал он, целуя ей руку. — Ты как прохладный ветер в этом пекле, ты прекрасна!

— Эрих, ты преувеличиваешь, — ответила она, позволяя проводить себя к столу. — Но я действительно рада тебя видеть. Давно не были вдвоём.

Они сели. Официант мгновенно появился с охлаждённым рейнским рислингом в серебряном ведёрке. Манштейн кивнул — это был знак, что можно разливать. Вино было ледяным, с ароматом персика.

— За лето, — сказал он, поднимая бокал, — и за то, чтобы оно было долгим.

Мария чуть пригубила. Она всегда ела и пила мало за такими встречами — это была привычка, выработанная годами. Манштейн же, наоборот, заказал сразу много: сначала холодный суп из огурцов с укропом для неё, для себя — большое устричное плато на льду, дюжину «Белон» и дюжину «Жилардо». Потом — для неё лёгкий салат с копчёным угрём, ломтиками авокадо и грейпфрутом, для себя — огромный шницель по-венски с картофельным салатом и анчоусным маслом. На столе уже стояли корзинка с горячим хлебом, масло с морской солью и маленькие мисочки с оливками и маринованными артишоками.

Пока официанты расставляли блюда, они говорили о пустяках: о том, как Манштейн на прошлой неделе был на манёврах под Франкфуртом-на-Одере, как солдаты мучились в жаре, как новые танки Pz.III наконец-то начали поступать в войска в приличных количествах. Мария рассказала, как в секретариате теперь вентиляторы работают круглые сутки, но всё равно душно, и как она купила себе новый вентилятор для квартиры на Курфюрстендамм.

Потом, когда устрицы были съедены (Манштейн управился с ними быстро и с явным удовольствием), а её салат был почти не тронут, она отставила вилку и посмотрела на него прямо.

— Эрих, — сказала она тихо, — в городе говорят о Судетах. И о Данциге. Говорят, будто всё уже решено, будто дивизии только ждут приказа.

Манштейн вытер губы салфеткой, отложил её аккуратно рядом с тарелкой. Посмотрел в окно — во дворе фонтан тихо журчал, отражая свет из ресторана.

— Было решено, — ответил он так же тихо. — Ещё в мае. Мы готовились. Планы были готовы, войска подтянуты, даже транспортные маршруты расписаны до дня. А потом пришёл приказ — всё притормозить. Полностью.

Мария подняла бровь.

— Притормозить? Совсем?

— Совсем. Отменить пока все приготовления. Никто не знает, когда возобновят. Генералы ходят как в воду опущенные. Особенно те, кто уже начал переброску частей.

Она медленно повернула бокал в пальцах, глядя, как свет играет в вине.

— Почему? — спросила она. — Что случилось?

Манштейн пожал плечами — движение было почти беспомощным.

— Официально — ничего. Приказ пришёл сверху, с подписью рейхсканцлера. Но в кулуарах говорят по-разному. Кто-то уверяет, что британцы дали понять: если мы тронем Чехословакию сейчас — будет война. И будто Геринг решил не рисковать. Другие говорят, что это вообще не он — что были какие-то закрытые переговоры, и кто-то из наших дал задний ход. Третьи — что просто не готовы, что промышленность не тянет, что танков мало, снарядов не хватает. Но это всё слухи. Точно никто не знает.

Мария чуть наклонилась вперёд.

— То есть рейхсканцлер… испугался британцев?

Манштейн усмехнулся, но без радости.

— Не похоже. Геринг никогда не боялся громких слов. Он же ещё год назад кричал на весь мир, что вернёт Судеты любой ценой. А теперь вдруг тишина. И самое странное — никто не понимает, временно это или навсегда. Генштаб в подвешенном состоянии. Планы есть, войска есть, а приказа нет. И никто не знает, когда он будет.

Официант унёс пустые тарелки, принёс основное. Для неё — лёгкое филе дорады на пару с лимоном и молодым горошком, для него — огромную порцию венского шницеля, золотистого, хрустящего, с половинкой лимона и горкой картофельного салата с уксусом и горчицей. Манштейн принялся за еду с аппетитом, отрезая большие куски. Мария лишь попробовала рыбу — она была нежная, почти прозрачная.

— А что думают в армии? — спросила она. — Офицеры, генералы?

— Разное, — ответил он с набитым ртом, потом проглотил и запил вином. — Молодёжь рвётся вперёд — считают, что пора действовать, что чехи не посмеют сопротивляться, что британцы побоятся вмешиваться. Старшие — осторожнее. Бек, например, вообще против поспешных шагов. Говорит: сначала нужно экономику подтянуть, флот, авиацию. Что война с Британией — это не прогулка. А Гудериан, наоборот, злится — говорит, что если сейчас не взять Судеты, потом будет сложнее, что время работает против нас.

Он отложил нож и вилку на минуту, вытер руки.

— И самое неприятное — никто не понимает, кто принимает решение. Раньше было ясно: начальство сказало — все делают. А сейчас… Геринг — он другой. Любит красиво говорить, любит парады, но когда доходит до дела — то одно, то другое. То кричит, что через год будем в Праге, то вдруг всё отменяет. И никто не знает, почему.

Мария медленно кивнула.

— А если… если он вообще передумал? Если решил, что без войны можно обойтись?

Манштейн посмотрел на неё долго.

— Тогда это будет совсем другая Германия, Хельга. Совсем другая.

Он снова принялся за шницель. Она лишь поковыряла горошек вилкой.

Потом принесли десерт: для неё — сорбет из манго с мятой и ломтиками свежей клубники, для него — большой кусок венского яблочного штруделя с взбитыми сливками и шариком ванильного мороженого.

— А ты сам что думаешь? — спросила она наконец. — Как генерал. Что будет дальше?

Манштейн откинулся на спинку стула, вытер рот салфеткой.

— Думаю, это затишье перед бурей. Или перед миром. Пока неясно, перед каким. Но долго так продолжаться не может. Либо мы идём вперёд — и тогда всё обретёт хоть какой-то смысл во всех этих манёврах и учениях. Либо останемся на месте — и тогда… тогда я не знаю, Хельга. Армия не любит ждать. Солдаты не любят ждать. А ждать можно только до определённого предела.

Он помолчал, глядя на фонтан во дворе.

— Иногда мне кажется, что мы стоим на пороге чего-то большого. И никто не знает, откроется дверь — или захлопнется навсегда.

Мария посмотрела на него внимательно. За окном солнце медленно клонилось к западу, но было ещё совсем светло. В зале стало тише — многие гости уже ушли, остались только несколько компаний у барной стойки и пара за соседним столиком, тихо говорившая по-французски.

— А если дверь захлопнется, — сказала она тихо, — что тогда?

Манштейн улыбнулся — впервые за вечер по-настоящему тепло.

— Тогда будем жить, Хельга. Просто жить. Летом ездить на Ванзее, зимой — в горы. Растить детей. Пить хорошее вино. Как все нормальные люди.

Она улыбнулась в ответ, но в глазах её было что-то другое.

— Ты веришь, что это возможно?

Он пожал плечами.

— Пока — да. Пока приказов нет — можно верить во что угодно.

Официант принёс счёт. Манштейн расплатился, оставил щедрые чаевые. Они вышли на улицу — жара немного спала, но воздух всё ещё был тёплым. На Францёзише Штрассе гуляли пары, слышался смех, где-то играла музыка из открытого окна.

— Проводишь меня? — спросила она.

— Конечно.

Они пошли медленно по тротуару, мимо витрин с летними платьями и шляпами. Мимо кафе, где за столиками пили холодное пиво. Мимо цветочных лотков, где продавали огромные букеты роз.

— Знаешь, — сказал он вдруг, — иногда я скучаю по тем временам, когда всё было проще. Когда приказ есть приказ, и не надо гадать, что за ним стоит.

Мария взяла его под руку.

— Простые времена кончились, Эрих. Давно.

Он кивнул.

— Да. Но иногда хочется, чтобы они вернулись. Хотя бы на один вечер.

Они дошли до её дома на Курфюрстендамм. У подъезда остановились.

— Спасибо за ужин, — сказала она. — И за откровенность.

— Спасибо тебе, — ответил он. — Ты всегда умеешь поддержать интересный разговор.

Он поцеловал ей руку, потом щёку — по-дружески.

— До следующей встречи, Хельга.

— До следующей, Эрих.

Она вошла в подъезд, поднялась на лифте. В квартире было тихо и прохладно — вентилятор работал. Мария сняла туфли, подошла к окну. На улице ещё было совсем светло. Она достала маленький блокнот, села за стол и начала писать. Судеты. Данциг. Отмена. Британцы. Переговоры. Геринг. Неизвестность.

Потом закрыла блокнот, спрятала его в потайной ящик стола. За окном Берлин жил своей летней жизнью — шумел, смеялся, дышал жаром и цветами. А она знала: где-то там, в глубине генеральских кабинетов и на закрытых совещаниях политиков, уже решается, каким будет этот город через год.

Но сегодня был просто тёплый июньский вечер.

* * *

Июньский вечер 1937 года в рейхсканцелярии был тихим. Большинство кабинетов уже опустело, коридоры казались непривычно пустыми без спешащих фигур, а свет в окнах горел только там, где оставались дежурные. В кабинете рейхсканцлера Германа Геринга горела лишь одна настольная лампа с зелёным абажуром. Остальные люстры были выключены, и комната в полумраке казалась почти пустой. На столе стояли три пустые бутылки из-под берлинского пива и одна наполовину полная. Четвёртая, только что открытая, шипела пеной в тяжёлой стеклянной кружке.

Геринг сидел в рубашке с расстёгнутым воротом, подтяжки были спущены, пиджак брошен на спинку соседнего кресла. Лицо его раскраснелось, глаза блестели, но разум всё ещё оставался ясным. Он не был из тех, кто теряет контроль даже после литров пива; просто становился медленнее, тяжелее, будто внутри него наливали свинец.

Он поднял кружку, сделал несколько больших глотков, поставил её на подставку и откинулся в кресле. С улицы доносились редкие звуки: проехала машина, кто-то засмеялся вдалеке, потом всё стихло. Геринг смотрел на потолок, где в полумраке едва различалась лепнина. Он пил уже третий час подряд, с тех пор как вернулся с приёма в посольстве Бразилии. Там было много речей, много рукопожатий, много улыбок, от которых к концу вечера начинала болеть челюсть.

Он снова потянулся к бутылке, но в этот момент в дверь постучали. Три коротких удара, как было приказано стучать адъютантам.

— Войдите, — сказал он.

Дверь открылась. Вошёл лейтенант фон Белов — молодой, подтянутый, с папкой под мышкой. Он остановился у порога и вытянулся.

— Господин рейхсканцлер, конверт, о котором вы спрашивали утром. Только что доставили.

Геринг поднял голову, посмотрел на него долгим взглядом, потом кивнул.

— Давайте его сюда.

Белов подошёл, положил на стол толстый кремовый конверт без надписей и сразу отступил назад.

— Больше ничего не было?

— Никак нет.

— Хорошо. Вы свободны. И чтобы меня никто не беспокоил. Никто. До утра.

— Слушаюсь.

Дверь закрылась. Геринг подождал, пока шаги затихнут в коридоре, потом встал, подошёл к двери и повернул ключ в замке. Вернувшись к столу, он взял конверт, повертел в руках. Бумага была плотная, дорогая, без водяных знаков. Он провёл пальцем по краю, потом взял нож для бумаг и аккуратно, не торопясь, вскрыл его.

Внутри лежал один сложенный лист. Обычная белая бумага, но с тиснением в углу: маленький герб, который знали очень немногие. Геринг развернул лист, положил перед собой и начал читать.

Он читал медленно, водя глазами по строчкам, иногда возвращаясь назад, будто проверял, правильно ли понял. Лицо его не менялось. Только один раз он чуть нахмурился. Дочитав, он положил записку на стол рядом с кружкой, подвинул к себе бутылку и налил ещё пива. Пена поднялась высоко, перелилась через край и потекла по стеклу.

Потом он взял кружку, сделал несколько глотков, поставил её и снова взял записку. Перечитал ещё раз, теперь уже быстрее. Закончив, поднёс лист к пламени зажигалки. Бумага загорелась сразу, ярко, с треском. Он держал её за уголок, пока огонь не подобрался к пальцам, потом бросил в большую хрустальную пепельницу. Смотрел, как она сворачивается, чернеет, превращается в пепел. Затем взял серебряную ложечку для сахара и раздавил остатки.

Только после этого он открыл нижний ящик стола, достал толстый блокнот в кожаной обложке, открыл его на нужной странице. Там уже было несколько записей, сделанных его крупным почерком. Он взял ручку, подумал секунду и написал несколько строк. Потом закрыл блокнот, положил обратно и запер ящик. Ключ сунул в карман брюк.

Он встал, подошёл к бару, взял ещё одну бутылку и открыл её о край стола. Пена снова вырвалась наружу. Геринг сделал глоток прямо из горлышка, потом вернулся к столу, взял трубку телефона и набрал номер. Длинный, из многих цифр. Он слушал гудки. Долго. Потом положил трубку обратно.

Снова налил пиво в кружку, до краёв. Подошёл к окну. Стоял там, глядя вниз, на Вильгельмштрассе. Улица была почти пуста. Где-то вдалеке проехал трамвай.

Геринг пил медленно, маленькими глотками. Он думал о многом. О том, что написал в блокноте. О том, что сжёг. О том, что будет завтра, через неделю, через месяц. О том, что сказал бы он сам себе двухлетней давности, если бы мог вернуться назад и шепнуть пару слов. Наверное, ничего бы не сказал. Потому что тогда всё казалось проще.

Он вспомнил, как в марте тридцать пятого стоял на балконе и объявлял о возрождении люфтваффе. Толпа ревела, оркестр играл, флаги трепетали на ветру. Тогда всё было ясно: вперёд, вверх, быстрее, выше. А теперь… теперь каждый день приносил новые бумаги, новые непонятные разговоры, мелькали новые лица, которые улыбались и говорили одно, а думали совсем другое.

Он допил пиво, поставил пустую кружку на подоконник. Внизу прошёл патруль — двое солдат в серо-зелёных мундирах, с винтовками за плечами. Они шли не спеша, переговаривались о чём-то своём. Геринг смотрел на них сверху и думал: знают ли они, что происходит? Понимают ли, что каждое утро может стать последним спокойным утром?

Он отвернулся от окна, вернулся к столу, сел. Посидел ещё немного, глядя на пепельницу. Пепла почти не осталось, только серый след на дне. Он взял новую бутылку, открыл, но пить не стал. Поставил перед собой и просто смотрел на неё.

Потом встал, подошёл к большому шкафу в углу, открыл дверцу. Там висело несколько мундиров, лежали фуражки, коробки с орденами. Он достал один мундир — парадный, светло-голубой, с золотыми галунами, снял с вешалки, поднёс к свету. Посмотрел на себя в зеркало на внутренней стороне дверцы. Примерил мундир поверх рубашки, застегнул пуговицы. Подошёл к зеркалу на стене и поправил воротник.

Он стоял так долго. Смотрел на своё отражение. Лицо полное, глаза красные от пива, но осанка прямая, плечи широкие. Он усмехнулся сам себе.

Снял мундир, повесил его обратно и закрыл шкаф. Вернулся к столу, сел, взял бутылку и наконец выпил её. До дна. И поставил рядом с другими пустыми.

Время шло. Часы на стене показывали уже почти одиннадцать. Геринг сидел неподвижно, глядя в одну точку. Потом встал, подошёл к дивану в углу кабинета, лёг, не раздеваясь, положил руки под голову. Потолок был высокий, тёмный. Он смотрел туда и думал о том, что завтра будет новый день. И в этот новый день нужно будет улыбаться, говорить правильные слова, подписывать бумаги, принимать решения.

Он закрыл глаза. Пиво сделало своё дело — сон пришёл быстро, тяжёлый, без сновидений.

А в пепельнице лежал серый пепел — всё, что осталось от записки, и никто никогда не узнает, что там было написано.

Глава 10

Июнь 1937 года стоял особенно душный. Днём солнце выжигало Аддис-Абебу так, что даже мухи прятались от жары, а к вечеру воздух становился густым, как прокисшее молоко. В нижнем городе, за старым рынком Меркато, где улицы превращались в лабиринт кривых переулков, стояла забегаловка без названия. Это было низкое строение из глины и ржавого железа, с одной дверью и двумя окнами, затянутыми мешковиной. Внутри было темно, душно и шумно. На полу посетителей неизменно встречал слой пыли и пролитой тэллы, а на стенах — следы от пальцев и пятна от плевков. За длинным дощатым прилавком хозяйничал старик-гурадже по имени Тадессе, который наливал всем одинаково — будь ты оромо, амхара или итальянец.

В тот вечер за одним из грубых столов сидели двое оромо из деревни к северу от Дебре-Зейта. Обоим было лет по двадцать пять, оба широкоплечие, в выцветших белых рубахах и коротких шортах, с босыми ногами в пыли. Звали их Алему и Бекеле. Они пришли в город продать зерно, но покупатели дали меньше, чем они ожидали, и теперь тратили последние бирры на тэллу и араке. Перед ними стояли две глиняные кружки и кувшин, уже наполовину пустой. Они говорили мало, больше молчали, глядя в свои кружки. Иногда Алему сплёвывал на пол и вытирал рот тыльной стороной ладони. Бекеле ковырял ногтем трещину в столе.

Рядом, за соседним столом, сидел итальянец — сержант из батальона «Гранатьери ди Сардиния», присланного недавно на усиление гарнизона. Звали его Руджеро Пиччинни, родом он был из-под Неаполя. Невысокий, коренастый, с толстыми руками и короткой шеей, он выглядел как бочка на ножках. Лицо круглое, нос приплюснутый, глаза маленькие и быстро бегающие по сторонам. Он был уже сильно пьян: рубашка расстёгнута до пупа, потная грудь блестела, а на столе перед ним стояли три пустые бутылки из-под «Граппы Либера» и одна наполовину полная. Он пил один, не разговаривая ни с кем, только иногда бормотал что-то себе под нос по-неаполитански и хлопал ладонью по столу.

Алему и Бекеле поглядывали на него уже час. У сержанта на поясе висел кожаный кошелёк, туго набитый — видно было, как он доставал оттуда бумажки по пять и десять лир, расплачиваясь с Тадессе. В кармане брюк у него ещё что-то тяжело оттопыривалось — может, ещё деньги, а может, часы. Алему шепнул Бекеле: — Этот толстый скоро уйдёт. Пойдём за ним.

Бекеле кивнул. Они допили остатки и встали. Сержант в это время как раз поднялся. Он покачнулся, ухватился за край стола, потом за спинку стула, выругался по-итальянски и пошёл к выходу. Ноги его заплетались, но вид был уверенный, будто он знал, что никто не посмеет тронуть итальянского солдата. Дверь скрипнула, и он вышел наружу.

Алему и Бекеле вышли следом. На улице уже стемнело. Луна висела низко, жёлтая, как старый сыр. По переулку ходили тени: кто-то нёс кувшин, кто-то вёл осла, где-то вдалеке кричала женщина, с кем-то ругаясь. Сержант шёл впереди, пошатываясь, но не останавливаясь. Он свернул в узкий проулок между двумя глиняными стенами, где даже вдвоём было не пройти. Здесь было совсем темно, только слабый свет из одного окна падал на землю.

Алему достал из-за пояса короткую самодельную дубинку — просто обрубок дерева, обмотанный верёвкой. Бекеле вытащил нож — старый, с костяной рукояткой и лезвием, потемневшим от времени. Они ускорили шаг. Сержант услышал шаги за спиной и обернулся.

— Chi è? — буркнул он пьяно.

Алему уже замахнулся дубинкой, целя в затылок. Но сержант, хоть и был пьян, повернулся быстрее, чем тот ожидал. Дубинка прошла мимо, ударила по стене и отскочила. Сержант уставился на них мутными глазами.

Бекеле вышел вперёд и выставил нож.

— Деньги, — сказал он по-итальянски с сильным акцентом. — Быстро. Кошелёк. Отдавай всё, что есть.

Сержант посмотрел на нож, потом на них. И вдруг улыбнулся. Улыбка была широкая, почти добрая.

— Ah, figli di puttana, — сказал он тихо. — Хотите поиграть?

И в следующую секунду он двинулся.

Бекеле ткнул ножом вперёд, целя в живот. Сержант не отступил — просто сдвинулся влево, ладонью перехватил запястье с ножом и резко вывернул вниз. Раздался хруст. Нож выпал из руки Бекеле и звякнул о землю. В тот же момент правый кулак сержанта врезался Бекеле прямо в челюсть. Удар был короткий, точный, снизу вверх. Голова Бекеле откинулась назад, он пошатнулся, но устоял.

Алему бросился, замахнувшись дубинкой. Сержант увидел движение, присел — дубинка прошла над головой, задев волосы. Он развернулся, схватил Алему за рубаху на груди, рванул на себя и одновременно ударил коленом в живот. Алему согнулся пополам, воздух вышел из него со свистом. Сержант добавил локтем в затылок — Алему упал лицом в пыль и больше не шевелился.

Бекеле тем временем оправился. Он нагнулся за ножом, схватил его левой рукой и бросился на сержанта с диким криком. Нож пошёл снизу, целя в бок. Сержант снова ушёл влево, но на этот раз ближе — так, что лезвие прошло в сантиметре от рубашки. Он поймал руку с ножом обеими руками, крутанул — Бекеле развернуло, нож снова упал. И тут сержант ударил.

Сначала левый прямой — в нос. Хрящ хрустнул, кровь брызнула на белую рубаху. Бекеле отшатнулся, но сержант уже пошёл дальше. Правый крюк в печень — Бекеле согнулся, открыв голову. Сержант вложил всё, что имел, в правый апперкот. Кулак врезался в подбородок снизу, голова Бекеле запрокинулась, тело поднялось на носки, а потом рухнуло назад, как мешок с зерном. Он упал на спину, раскинув руки, и остался лежать неподвижно.

Алему тем временем пришёл в себя. Он поднялся на четвереньки, увидел, что Бекеле лежит, и, не оглядываясь, побежал. Ноги его скользили по пыли, он споткнулся, упал, снова встал и скрылся за поворотом. Топот быстро затих.

Сержант стоял над Бекеле, тяжело дыша. Рубашка его была разорвана, на руке кровоточила царапина, но он улыбался. Он наклонился, подобрал нож, повертел в руках, потом бросил в сторону. Подошёл к Бекеле, потыкал носком ботинка в бок. Тот не шевелился.

— Ну и дерьмо, — сказал сержант по-итальянски. — Даже не интересно.

Он поправил рубашку, подобрал с земли свой кошелёк, который выпал во время драки, и пересчитал деньги — всё было на месте. Потом нагнулся, ухватил Бекеле за ноги и потащил по земле к выходу из переулка.

Через полчаса патруль карабинеров подобрал их у дороги. Сержант Пиччинни стоял рядом, курил и объяснял лейтенанту, что на него напали двое абиссинцев, а он защищался. Лейтенант посмотрел на Бекеле — лицо в крови, челюсть явно сломана, дышит еле-еле — и только кивнул. Алему так и не нашли.

К полуночи Бекеле уже сидел в камере местной тюрьмы на виа Менелик, в подвале бывшего дворца раса Макконена. Камера была маленькая, сырая, с железной дверью и крошечным окошком под потолком. Он пришёл в себя от боли — челюсть не шевелилась, кровь запеклась на губах, рёбра ныли при каждом вдохе. Он сидел на полу, прислонившись спиной к стене, и смотрел в темноту. Иногда пытался встать, но ноги не держали. Иногда просто сидел и смотрел в одну точку.

Наутро его допрашивали. Следователь — молодой лейтенант с тонкими усиками — спрашивал, кто второй, откуда они, зачем напали. Бекеле молчал. Потом плюнул кровью на пол и сказал только одно слово:

— Толстый.

Лейтенант рассмеялся и записал: «Нападение с целью ограбления на итальянского военнослужащего».

* * *

Утро следующего дня в Аддис-Абебе началось с привычного жара. Солнце поднялось над горами Энтото ещё до шести, и уже к семи улицы покрылись белой пылью, поднятой колёсами грузовиков и копытами мулов. На виа Витторио Эмануэле открылись кафе: греки выносили на тротуар столы, армяне расставляли подносы с пахлавой, итальянские солдаты в расстёгнутых рубашках пили первый эспрессо и курили «Milit». В нижнем городе, у Меркато, торговцы раскладывали горы красного перца, мешки с теффом, корзины с кофе, а женщины в белых небаб уже несли на головах кувшины с водой из источника у церкви Святого Георгия.

В это же время, в девять сорок пять, в штабе Корпуса королевских войск на втором этаже, в кабинете с облупившейся зелёной краской на стенах и старым итальянским флагом над дверью, лейтенант Марко пил уже третью чашку местного кофе и перебирал ночные рапорты. На столе перед ним лежала тонкая папка с фотографией сержанта Пиччинни: толстое лицо, маленькие глазки, на губах вечная ухмылка. Рядом лежал протокол допроса абиссинца по имени Бекеле, сын Гетачоу, деревня Ауаш-Бер, округ Дебре-Зейт. Нападение с целью ограбления, тяжёлые телесные повреждения не установлены (потерпевший отказался от медицинского освидетельствования). Подпись: лейтенант Бьянки.

Марко отложил папку, потёр виски. Генерал ди Санголетто был ещё в отъезде, вернётся только завтра, а значит, мелкие дела никому докладывать было не нужно. Он уже хотел вызвать сержанта, чтобы отправить бумаги в архив, как дверь открылась без стука.

Вошёл абиссинец — высокий, худой, в чистой белой рубахе, заправленной в европейские брюки цвета хаки, на голове у него была аккуратная красная феска с чёрной кисточкой. Лицо спокойное и уверенное. Марко узнал его сразу: это был Тесфайе Вольде-Георгиc, бывший переводчик при рас Тэфэри, а потом он стал просто «полезным человеком» в нижнем городе. Он закрыл дверь и остановился у порога.

— Buongiorno, tenente Marco.

— Buongiorno, Тесфайе. Что на этот раз? Кофе хочешь?

— Нет, спасибо. У меня личное дело. Мой двоюродный брат Бекеле вчера вечером попал в историю. Его забрали за нападение на вашего сержанта.

Марко поднял бровь, потом вспомнил и усмехнулся.

— Тот кретин, который полез на Пиччинни с ножом и дубинкой? Он твой родственник?

— Двоюродный брат, — подтвердил Тесфайе без улыбки. — Из одной деревни под Дебре-Зейтом. Глупый парень, да. Но кровь не вода, сами понимаете, надо выручать.

Марко откинулся на спинку стула, закурил «Macedonia» и выпустил дым в потолок.

— Ты понимаешь, что нельзя грабить итальянских солдат? Особенно Пиччинни. Он хоть и выглядит как бочка с салом, а руками работает быстро. Двое на одного — и оба в итоге получили.

— Понимаю, — кивнул Тесфайе. — Поэтому и пришёл к вам. Может, можно как-то… уладить. Семья просит.

Марко постучал пальцами по столу, потом взял протокол, перелистал.

— Это дело уже в трибунале. И потом, сам Пиччинни требует наказания. Говорит, если каждого абиссинца, который поднял руку на итальянца, отпускать, то скоро нас всех перережут.

Тесфайе шагнул ближе и Lay положил руки на край стола.

— Tenente, — сказал он тихо, — вы ведь не забыли май. Того подполковника из разведки. Сальвиати. Я тогда всё сделал, как вы просили. Без шума. Без следов. И до сих пор молчу. И знаю, где он лежит. Точно знаю. Под большим эвкалиптом у поворота на Дукем. Двадцать семь шагов от дороги, под камнем с крестом.

Марко замер. Потом медленно встал, подошёл к окну, посмотрел на плац, где рота савойских гренадеров маршировала под команду капрала, потом вернулся.

— Ты мне угрожаешь, Тесфайе?

— Нет, — абиссинец покачал головой. — Я напоминаю. Мы ведь были партнёрами в очень серьёзном деле. Один раз. И всё прошло чисто.

Марко сел обратно, затушил сигарету в пепельнице с гербом Савойи.

— Ладно, — сказал он наконец. — Пиччинни — это не большая птица. Можно переписать дело. Скажем, что не было попытки ограбления, просто обычная пьяная драка между знакомыми, без национального подтекста и материального интереса. Сержанту дадим триста-четыреста лир в карман — он подпишет что угодно. Скажет, что сам начал, что абиссинец его друг, что всё по-дружески. Но сержант полбеды, главное — следователь. Дело-то уже у него. А это уже стоит совсем других денег.

— Сколько?

— Пять тысяч, — сказал Марко. — Не меньше.

Тесфайе даже не моргнул.

— У меня три с половиной. Всё, что есть. Продал двух быков и кофе с прошлого урожая.

Марко смотрел на него долго, потом кивнул.

— Три пятьсот беру. Сегодня вечером. За городом, у старого моста через Аваш, того, что разрушен ещё в прошлом году. Восемь тридцать. Будь один. Принесёшь деньги — я заберу, а завтра утром твой Бекеле выйдет на свободу, правда, немножко побитый охранниками.

Тесфайе кивнул, развернулся и вышел.

Весь день Марко провёл в обычных делах: подписал бумаги на отправку роты в Дессе, поговорил по телефону с капитаном из OVRA, который интересовался, не замечено ли активности англичан в провинции, выпил ещё две чашки кофе. В шесть вечера он заехал домой и переоделся в штатское: лёгкий костюм цвета хаки, белая рубашка, панама. Сунул в карман «Beretta M1934» с глушителем, который ему достался ещё от одного расстрелянного контрабандиста. Проверил магазин — тот был полный. Положил в портфель пустую папку, чтобы было во что сложить деньги.

В восемь пятнадцать он выехал. Чёрный «Fiat 1100» без номеров — эта машина числилась за автопарком штаба, но номера он снял ещё неделю назад. Дорога на Дебре-Зейт была почти пустая: там ездили только грузовики с дровами да редкие повозки с сеном. Солнце уже село, небо было тёмно-фиолетовое, над горами Энтото висели тяжёлые тучи. Воздух стал влажным, пахло дождём, которого всё никак не было.

Старый мост появился внезапно: каменные быки, обрушенный пролёт, внизу шумела Аваш, чёрная и быстрая. Тесфайе уже ждал. Он приехал на старом «Ford» 1929 года с облупившейся зелёной краской, стоял у капота и курил самокрутку. На нём была та же белая рубаха, но он был уже без фески.

Марко остановился в десяти метрах, выключил фары и вышел.

— Деньги принёс?

Тесфайе кивнул, открыл багажник, достал толстый бумажный пакет, перевязанный грубой верёвкой.

— Здесь всё. Три тысячи пятьсот двадцать лир. Сдача тебе, за труды.

Марко подошёл, взял пакет, взвесил в руке, потом развязал, проверил пачки — да, всё правильно, по сто лир, аккуратно сложены. Закрыл, положил в свой портфель.

— Зря ты вспомнил про Сальвиати, — сказал он спокойно. — Очень плохо ворошить прошлое.

Тесфайе поднял глаза.

— Я просто хотел…

Марко уже достал пистолет, навёл прямо в лоб, почти в упор, и выстрелил один раз. Звук получился глухой, будто хлопнула пробка от шампанского. Пуля вошла точно между бровей, вышла сзади, унеся кусок затылка и клок волос. Тесфайе даже не успел отшатнуться — ноги подкосились, он рухнул назад, ударился спиной о капот «Форда», медленно сполз на землю и остался сидеть, прислонившись к переднему колесу, с открытыми глазами, в которых уже не было жизни.

Марко подошёл ближе, присел на корточки, пощупал пульс на шее — ничего. Потом быстро обыскал карманы: там был бумажник с несколькими лирами, пачка «Nazionale», зажигалка, ключи от машины. Он всё забрал. Открыл багажник «Фиата», достал пятилитровую канистру с бензином, которую держал специально для таких случаев. Облил тело, сиденье «Форда», капот. Чиркнул спичкой и бросил.

Огонь взметнулся сразу — яркий, жёлтый, с треском. Через минуту машина горела полностью, пламя поднималось выше человеческого роста, чёрный дым валил к небу. Марко сел в свой «Фиат», завёл мотор, включил фары и поехал обратно в город. В зеркале заднего вида яркая точка на фоне тёмной реки постепенно уменьшалась, а потом исчезла за поворотом.

К десяти вечера он уже был дома, принял душ, выпил стакан граппы и лёг спать. Наутро Бекеле всё равно выпустят — дело переквалифицируют в «пьяную драку», Пиччинни получит свои четыреста лир и забудет. А Тесфайе… Тесфайе просто сгорит вместе со своей машиной, и никто никогда не найдёт ни тела, ни пули, ни того, кто знал про подполковника Сальвиати и большой эвкалипт у поворота на Дукем.

Глава 11

23 июня 1937 года, Аддис-Абеба.

Утреннее небо было без единого облака. Солнце вышло из-за хребта Энтото ровно в 5:42 и осветило золотой купол собора Святого Георгия. Через минуту над кварталом Анвар послышался голос муэдзина — высокий и чистый. Через две минуты ему ответили колокола католической миссии Ла-Салетт на северном склоне. Через три — зазвонил колокол церкви Кидане-Мехрет. Город просыпался в привычном трёхголосом хоре, как просыпался ещё при Менелике, при Лидж Иясу, при Хайле Селассие и как, казалось, будет просыпаться всегда.

К 5:55 улицы уже дышали жизнью. Из квартала бедноты за мечетью Анвар потянулись первые женщины с кувшинами на головах. Они шли к источнику у Маленького Аваша, переговаривались тихими голосами, смеялись над чем-то своим. На рынке Меркато торговцы раскладывали товар: горы красного перца бербере, связки лука и чеснока, корзины тэфа и нуга, мешки с солью из Данакиля, куски копала для ладана, связки сушёных трав.

На Корсо Муссолини, бывшей улице императорских процессий, появились первые телеги. Маленькие абиссинские ослики, нагруженные дровами выше головы, тянули их медленно, подгоняемые мальчишками с палками. Рядом шли караваны верблюдов из Дыре-Дауа — двадцать пять животных, груженных мешками кофе, под охраной данакильских погонщиков в белых тюрбанах и с кривыми кинжалами за поясом. Они не смотрели по сторонам — они просто шли своей дорогой, как ходили по этим дорогам их предки последние пятьсот лет.

К 6:20 открылись итальянские заведения. Из пекарни «da Gennaro» потянуло свежим хлебом и выпечкой. Синьор Дженнаро, толстый неаполитанец в белом фартуке, сам выносил подносы с круассанами и ставил на прилавок. В кофейне «Империо» официант Альфредо уже включил огромную кофеварку «La Pavoni», и первые чиновники в светлых костюмах занимали столики на террасе. Они пили эспрессо из крошечных чашечек, курили «Macedonia Extra» и «Nazionali», читали вчерашний «Corriere dell’Impero», где на первой полосе красовался портрет дуче и заголовок «Африка — наша!». Рядом стояли офицеры в рубашках с закатанными рукавами, спорили о футболе, о том, что «Рома» всё-таки сильнее «Торино», и жаловались на жару, которая уже в семь утра была под тридцать градусов.

На площади Святого Георгия смена караула проходила по плану. Двадцать аскари в зелёных фесках и белых шароварах выстроились в две шеренги, барабанщик отбивал ритм, лейтенант-итальянец, ещё сонный, принимал рапорт. Рядом дети играли в футбол тряпичным мячом, кричали «Гол!» и смеялись. У фонтана старуха в чёрном платке продавала семечки и сушёные финики. Всё было привычно, спокойно и мирно.

В итальянском квартале открывались ставни домов. Из окон выглядывали женщины-поселенки из Калабрии и Сицилии и звали детей завтракать. В аптеке «Бертье» синьора Бертье расставляла банки с хинином, аспирином и йодом. В кафе «Рома» официант Паоло протирал мраморные столики, расставлял бутылки кьянти, графины с гранатовым соком и корзинки с хлебом. На террасе отеля «Империаль» два журналиста из «Popolo d’Italia» завтракали яйцами, ветчиной и свежими помидорами и обсуждали, как бы получить аудиенцию у вице-короля.

На вокзале разгружали поезд из Дыре-Дауа. Солдаты таскали ящики с консервами, бутылками кьянти и новыми номерами газет. Поселенцы из Калабрии несли чемоданы, связанные верёвками, женщины несли детей на руках, мужчины громко ругались на различных диалектах. По перрону ходили носильщики-абиссинцы в белых рубахах, предлагая свои услуги.

В 7:15 по улице Пьяцца проехал открытый «Фиат-Балилла» с четырьмя молодыми лейтенантами из 91-го полка. Они свистели девушкам-абиссинкам, которые шли на работу в итальянские дома, и те смеялись в ответ, прикрываясь платками. Один лейтенант крикнул: «Эй, красавица, увидимся вечером в кино „Империо“!» Девушки хихикали и ускоряли шаг.

В 8:00 в губернаторской резиденции Витторио ди Санголетто закончил завтрак, который состоял из чашки чёрного кофе, ломтя хлеба с оливковым маслом, трёх фиников и немного козьего сыра. Джузеппе, как всегда, поставил поднос и молча ушёл. Витторио надел лёгкую полотняную рубашку и брюки цвета хаки и спустился в кабинет. На столе лежала папка с отчётом о сборе кофе в провинции Харэр, свежая почта из Массауа, письмо от матери из Калабрии, свежая «Corriere dell’Impero». Он начал подписывать бумаги: разрешение на отправку конвоя в Джимму, назначение нового начальника полиции в Горе, выговор майору за пьянство, премию капитану за постройку дороги в Сиддо.

В 8:47 во двор въехала делегация раса Сейума из Тигре: десять человек в белых шама с львиными гривами на плечах, с серебряными посохами и старинными щитами из кожи гиппопотама. Витторио вышел встречать их лично, пожал руки, улыбнулся, предложил кофе в серебряных джезвах. Разговор был о налогах, о новых итальянских фермах на бывших землях раса, о том, что «его величество король-император Виктор Эммануил желает мира и процветания всем подданным».

В 9:10 Витторио вернулся в кабинет и сел писать письмо матери. Ручка скрипела по бумаге. Он писал о том, что всё спокойно, что жара уже под сорок, что скоро пришлёт деньги на ремонт дома в Реджо, что скучает по морю и по оливковым рощам. Часы на стене показывали 9:13 и 50 секунд.

В 9:14 всё спокойствие закончилось.

Сначала послышался один выстрел — сухой, будто кто-то выстрелил в воздух у вокзала. Потом второй. Потом сразу десятки очередей, резких, громких, перекрывающих друг друга. Витторио вскочил и подбежал к балкону. Над крышами квартала Арда поднялся дым. Потом донеслись крики — тысячи криков сразу: женские, детские, мужские, итальянские, амхарские, оромо, тигринья.

Джузеппе вбежал в кабинет без фуражки, его лицо было белее мела.

— Синьор генерал-майор! Нападение! Стрельба по всему городу сразу!

Витторио схватил китель, на ходу застёгивая пуговицы, и выбежал во двор. «Фиат-525» уже стоял с открытой дверцей, мотор во всю работал. Джузеппе рванул с места так, что гравий полетел из-под колёс, и они понеслись вниз по серпантину к центру.

Первое, что они увидели на Корсо Муссолини — это перевёрнутую телегу с кофе, вокруг которой лежали три женщины в белых шама. Одна ещё шевелилась, пыталась подняться. Дальше лежал аскари с простреленной грудью, зелёная феска откатилась в канаву, винтовка лежала рядом. Из переулка выскочил человек в белом с автоматом «Беретта-38» и дал длинную очередь по их машине. Пули пробили заднее стекло, одна застряла в спинке сиденья рядом с Витторио, другая — в дверце. Джузеппе вывернул руль, сбил нападавшего бампером — тот отлетел в сторону, как кукла, — и поехал дальше.

Площадь Святого Георгия встретила их сплошным грохотом. Пост у фонтана был уничтожен за две минуты: двенадцать аскари и два карабинера лежали в ряд, как игрушечные солдатики. Один карабинер, совсем молодой, ещё сидел у стены, держась за живот, кровь текла между пальцев, глаза были широко открытые. Перевёрнутые грузовики горели, чёрный дым поднимался к небу, закрывая купол собора. Из-за собора выбежала новая группа — человек двадцать пять, стреляли на ходу, не целясь, просто поливая улицу свинцом. Витторио выскочил из машины, упал за перевёрнутый грузовик и выхватил «Беретту». Двое уцелевших аскари рядом дали залп из «Каркано». Трое нападавших упали сразу, один пополз к фонтану, оставляя кровавый след.

— Сколько их всего? — крикнул Витторио подбежавшему лейтенанту, лицо которого было в копоти.

— Не меньше трёхсот! Задействовали восемь точек сразу! Вокзал, Арда, итальянский квартал, Меркато, Пьяцца, мосты, собор и дорога к аэропорту!

В 9:37 первые десять танкеток «L3/35» выкатились из части на улице Императрице Заудиту. Гусеницы лязгали по камням, высекая искры. Они пошли двумя колоннами по Корсо Муссолини. Навстречу шла группа из сорока человек. Они открыли огонь из автоматов и винтовок. Пули отскакивали от брони рикошетом. Пулемёты танкеток заработали короткими очередями — трассирующие пули прочертили воздух. Через пятьдесят секунд улица была чиста. Тела лежали в три ряда, оружие было разбросано, кровь текла по мостовой к сточной канаве.

В 9:42 Витторио уже был в штабе корпуса на площади Менелика. Большой зал превратился в муравейник: офицеры бегали с картами, телефонисты кричали в трубки, ординарцы таскали ящики с патронами и гранатами. Полковник Каваллеро докладывал быстро, тыкая пальцем в карту:

— Точный расклад такой:

Вокзал — пятьдесят два человека, командир деджазмач Бейене Мерча. Казармы Арда — сто двадцать три человека, самый большой отряд, командир Фикре Мариам. Площадь Святого Георгия — сорок один человек. Итальянский квартал — три группы по двадцать пять, итого семьдесят пять. Рынок Меркато — тридцать пять. Пьяцца и кафе «Рома» — двадцать человек. Дорога к аэропорту — тридцать человек. Мост через Маленький Аваш — двадцать восемь. Всего четыреста четыре человека. Вооружение — итальянское: автоматы «Беретта-38», винтовки «Каркано», гранаты «Breda» и «SRCM», даже несколько станковых пулемётов «Фиат-35».

Витторио отдал приказы:

— 1-й батальон 91-го полка — вокзал. 2-й батальон и все танкетки — казармы Арда. Бойцы 220-го легиона — итальянский квартал. Аскари — блокировать все мосты и выходы к реке. Две батареи 75/27 — на позиции у Энтото, огонь открывать по моему сигналу. Никто не должен уйти из города живым, если не сдастся.

В 9:55 он сам сел в головной броневик «Ansaldo-Lancia» и поехал к казармам Арда — там был самый большой и опасный очаг сопротивления.

По дороге он видел всё, что произошло в ещё недавно мирном городе: перевёрнутый автобус с поселенцами из Калабрии, окна были в крови, а чемоданы разбросаны; кафе «Рома», где ещё утром пили кофе, теперь горело, официант Паоло лежал у входа с простреленной головой; женщину в белом платье, сидящую на земле и качающую мёртвого ребёнка; итальянского мальчика лет десяти, стоящего у стены и смотрящего пустыми глазами на тело отца-карабинера; аскари, идущего с простреленной ногой, оставляя кровавый след на мостовой; старуху у фонтана, которая всё ещё продавала семечки, хотя вокруг лежали тела.

Казармы Арда встретили его сплошным хаосом. Главные ворота были взорваны, два грузовика горели у входа. Двор завален телами — чёрные рубашки лежали вперемешку с белыми шама. Чернорубашечники в разорванных рубашках добивали последних нападавших штыками и прикладами. Один сицилиец с окровавленным лицом крикнул: — Синьор генерал! Они дошли до штаба легиона! Двух офицеров зарезали за столом!

Витторио прошёл через двор, переступая через тела. В штабе лежали два убитых майора, бумаги были в крови, на стене мелом по-амхарски было написано: «Италия умрёт здесь». В оружейной были разбитые ящики, патроны рассыпаны по полу.

К 10:27 казармы были очищены. Тридцать восемь чернорубашечников убито, пятьдесят два ранено. Нападавших — семьдесят один убитый на месте, двадцать девять раненых и схваченных.

В 10:41 был взят вокзал. Бронепоезд «Литторина» добил последних у товарных складов. Командир Бейене Мерча умер, прислонившись к колесу вагона, всё ещё сжимая саблю с золотой рукоятью.

В 10:58 очищен итальянский квартал. Танкетки въехали прямо по тротуарам, давя баррикады из мебели и перевёрнутых машин.

В 11:12 последний очаг — старая церковь Дебре Либанос у реки Аваш. Сюда отступили остатки трёх групп — сорок семь человек, из них двадцать три тяжелораненых. Они забаррикадировали двери скамьями и алтарём, поставили пулемёт в алтаре, стреляли из всех окон. Витторио подъехал лично на броневике. Вокруг церкви было шесть танкеток, три роты пехоты, два орудия 75/27. Он вышел, подошёл на пятьдесят метров и крикнул через рупор сначала по-итальянски, потом по-амхарски: — Сдавайтесь! Оружие на землю — и останетесь живы! Через десять минут начнём артобстрел и применим огнемёты!

В ответ послышалась очередь из пулемёта. Пули подняли пыль у его ног.

Витторио махнул рукой. Подтащили два огнемёта «Lanciafiamme Mod. 35». Солдаты в масках встали у дверей. Но в 11:27 двери открылись сами. Вышли люди с поднятыми руками. Сначала вынесли раненых на носилках, потом остальные. Последним вышел высокий человек в разорванной белой шама с перевязанной рукой — Фикре Мариам, сын раса Микаэля из Волло.

Пленных вывели на пыльную площадь перед церковью и поставили на колени в шесть длинных рядов. Сто тридцать два человека. Многие еле стояли. Кровь текла по белым шама, по рукам, по ногам, капала в пыль. Раненых укладывали отдельно на расстеленные плащ-палатки. Итальянский врач-фельдшер с тремя санитарами уже работал: резал одежду ножницами, накладывал жгуты, колол морфий из ампул и кричал: «Носилки сюда! Быстро!»

Витторио прошёл вдоль рядов медленно, глядя каждому в лицо.

Первый ряд — это были мальчики пятнадцати-семнадцати лет. Один плакал без звука, слёзы катились по щекам и смешивались с пылью на его лице. Второй ряд — мужчины тридцати-сорока, их лица были суровые, а глаза горели ненавистью. Третий ряд — тяжелораненые, кто-то на носилках, кто сидит, держась за живот или за простреленное бедро. Четвёртый ряд — старики и женщины. Шесть женщин. Одна с простреленной грудью ещё дышала тяжело, пузыри крови были на её губах. Пятый ряд — смешанный. Среди них итальянец-дезертир Антонио Мартино из Мессины и сомалиец-перебежчик из колониальных войск. Шестой ряд — командиры и те, кто держался до конца. Впереди всех Фикре Мариам.

Витторио посмотрел на них и заговорил. Разговор был короткий.

— Сколько вас было изначально?

— Четыреста четыре.

— Кто всё организовал?

— Патриоты. Те, кто не забыл Май-Чеу, не забыл Грациани, не забыл сожжённые деревни.

— Где остальные командиры?

— Бейене Мерча убит на вокзале. Алемайеху Текле — у собора Святого Георгия. Хайле Мариам — в Меркато. Остальных вы видите перед собой.

— Зачем вам это всё?

Фикре посмотрел ему прямо в глаза:

— Чтобы вы поняли: это не ваша земля. И никогда ею не будет.

Витторио кивнул солдатам. Фикре увели первым. Он шёл прямо, не оглядываясь.

Потом Витторио отдал приказ, который ошеломил всех офицеров и солдат: — Всех в центральную тюрьму у вокзала. Раненых — в итальянский госпиталь под усиленную охрану. Кормить три раза в день: им положены хлеб, мясо, вода. Лечить. И никаких расстрелов без суда. Это приказ вице-короля и мой личный приказ.

Майор из чернорубашечников шагнул вперёд:

— Синьор генерал, они убили много наших! Они зарезали майора Руджери за столом! Они расстреляли детей в автобусе!

Витторио повернулся к нему и сказал спокойно:

— Именно поэтому мы не станем вести себя как они. Если мы начнём расстреливать пленных — завтра восстанет вся Абиссиния. От Тигре до Огадена. Казни только разожгут огонь. Пусть живут. И пусть каждый день вспоминают, сидя в тюрьме, что мы их пощадили.

Офицеры переглянулись, но промолчали. Приказ есть приказ.

Пленных подняли. Длинная цепочка растянулась на триста метров. Кто шёл сам, высоко подняв голову. Кого вели под руки. Кого несли на носилках. По дороге многие падали — силы кончались. Солдаты их поднимали. Один старик лет семидесяти упал в последний раз — он умер прямо на руках у молодого аскари, который нёс его. Аскари положил тело на землю и перекрестился.

К 13:20 всё было кончено.

Город затих. Только дым поднимался над крышами, и где-то выли собаки.

Итог дня оказался страшнее самых мрачных прогнозов.

Вскоре улицы начали убирать. Итальянских солдат и офицеров укладывали в гробы, обитые трёхцветным флагом, и везли на итальянское кладбище за собором Святого Георгия. Гражданских — тоже в гробы, но попроще. Абиссинских нападавших свозили грузовиками в общие ямы за кладбищем у реки Аваш — туда, где хоронили казнённых ещё при Менелике. Женщины в чёрных платках уже приходили искать своих — кто плакал навзрыд, кто молчал, кто просто сидел рядом с телом и качал его, как ребёнка.

В 16:30 Витторио вернулся в резиденцию. Джузеппе встретил его во дворе и молча подал стакан воды. Витторио выпил залпом, снял китель и бросил на стул. Он подошёл к сейфу, открыл, достал один из чемоданов. Открыл. Пачка новеньких стодолларовых купюр лежала сверху. Он взял одну, повертел в пальцах, посмотрел на портрет Франклина, потом положил обратно и закрыл дверцу.

На балконе он стоял до самого заката. Солнце садилось за холмы Энтото, окрашивая небо в густой оранжевый цвет. Город лежал внизу тёмный и тихий. Только горели костры у казарм, светились окна госпиталя, где оперировали раненых, и где-то за рекой женщины пели погребальную песню — тихую, тягучую и бесконечную.

Он закурил последнюю сигарету за этот день и долго смотрел на огни далёких костров.

Сегодня несколько сотен человек показали, что «новая Римская империя» в Африке — это карточный домик. Сегодня они почти дошли до резиденции вице-короля. А в тюрьме сидят свидетели того, что война не кончилась в день, когда итальянцы вошли в Аддис-Абебу.

Она только начиналась по-настоящему.

Глава 12

24 июня 1937 года, Рим, Палаццо Венеция.

Утро в Риме было ясным. Солнце заливало площадь Венеции, отражалось в белых стенах памятника Витториано и скользило по стёклам огромных окон кабинета Бенито Муссолини. Дуче уже два часа работал: читал донесения, подписывал декреты, диктовал письма. На столе перед ним лежала папка с грифом «Срочно. Абиссиния». Телеграмма из Аддис-Абебы пришла ночью, расшифрованная и перепечатанная на машинке. Он прочитал её трижды, потом отодвинул и долго смотрел на карту Восточной Африки, висевшую на стене.

В 9:17 по римскому времени он поднял трубку прямого телефона с Аддис-Абебой. Линия была защищённой — через Массауа и специальный коммутатор в министерстве колоний.

В Аддис-Абебе, во дворце вице-короля, было 11:17. Лоренцо ди Монтальто только что вернулся в кабинет. На столе уже стояла чашка остывшего эспрессо и свежие сводки потерь. Когда зазвонил телефон с красной лампочкой, он сразу понял, кто это.

Он снял трубку и произнёс спокойным голосом:

— Sì, Duce.

Голос на том конце был громким, резким, привыкшим, что ему не перечат.

— Монтальто! Я только что прочитал вашу телеграмму. Четыреста человек напали на столицу нашей империи! Убили почти двести итальянцев, в том числе женщин и детей! А вы, вместо того чтобы показать им, кто хозяин, сажаете этих бандитов в тюрьму и лечите их! Объяснитесь, будьте так добры.

Лоренцо сделал шаг к карте провинций, висевшей рядом с портретом короля.

— Дуче, ситуация под контролем. Восстание подавлено за несколько часов. Мы взяли сто тридцать два пленных живыми. Если мы сейчас начнём массовые расстрелы, завтра поднимется весь Амхара, потом Тигре, потом Годжам. У нас просто не хватит войск удержать страну.

На том конце возникла короткая пауза, потом голос стал ещё громче.

— Вы забываете, маршал, что империя держится на страхе! Римская империя держалась на страхе! Если они не будут бояться поднимать руку на итальянца, завтра они снова полезут на нас. Я хочу, чтобы вы выбрали двадцать человек — самых активных, командиров, тех, кто резал наших офицеров, — и расстреляли публично. Сегодня же. На площади перед собором Святого Георгия. Чтобы весь город видел. Это приказ, который не обсуждается.

Лоренцо посмотрел в окно. Во дворе грузили гробы с телами погибших чернорубашечников.

— Дуче, я повторяю: публичные казни дадут нам несколько тысяч новых партизан в сопротивлении. Мы только что показали силу — подавили нападение довольно быстро. Если сейчас проявим жестокость, то потеряем намного больше.

— Вы мне будете указывать, как управлять империей⁈ — голос сорвался на крик. — Я сказал — двадцать человек. И точка. Доложите об исполнении к вечеру.

Лоренцо помолчал две секунды.

— Слушаюсь, Дуче.

Трубка легла на рычаг с громким щелчком.

Лоренцо остался стоять у стола. Потом нажал кнопку звонка. Вошёл адъютант, капитан Альфьери.

— Позови ко мне генерала ди Санголетто. Немедленно.

Через двенадцать минут Витторио вошёл в кабинет. Он был в полевой форме, без кителя, рубашка расстёгнута на две пуговицы. Он поздоровался коротко, сел в кресло напротив стола. Лоренцо пододвинул ему пачку «Macedonia», оба закурили.

Лоренцо передал суть разговора. Витторио слушал молча, глядя на дым, поднимающийся к потолку.

Когда Лоренцо закончил, Витторио сказал:

— Если мы сейчас выполним этот приказ, через месяц у нас будет настоящая война. Поднимутся не четыреста человек, а сорок тысяч. Но если мы не выполним — Рим нас съест живьём.

Лоренцо кивнул.

— Именно. Поэтому нужно сделать так, чтобы ответственность лежала не на нас.

Витторио затянулся и выпустил дым в сторону.

— Попросите письменный приказ. Прямой текст, с подписью и печатью. Пусть будет написано чёрным по белому: «Расстрелять двадцать пленных по моему личному распоряжению». Тогда мы сможем показать его расу Сейуму, деджазмачу Гугсе, аббе Теодросу из Годжама и другим. Сказать: вот, поглядите сами, это не мы приняли такое решение, это сам Дуче приказал. Мы, мол, солдаты, исполняем.

Лоренцо смотрел на него долго, потом кивнул.

— Да. Это выход.

Он снова поднял трубку и попросил соединить с Римом. Ждали минут семь — линия была занята. Наконец послышались гудки.

— Дуче, это снова Монтальто.

— Что ещё? — голос был уже раздражённый.

— Я прошу письменный приказ. О двадцати казнях. Срочной телеграммой, с грифом «Лично» и вашей подписью. Без этого я не могу его исполнить. Здесь слишком много местных вождей, которые смотрят на нас. Если они увидят, что приказ исходит прямо от вас, они поймут, что дело настолько серьёзное, что решение принимаете лично вы.

На том конце повисла тишина. Потом раздался резкий выдох.

— Вы что, маршал, мне не доверяете, не верите, что я в случае чего скажу, что это я приказал⁈

— Дуче, я доверяю. Но я отвечаю за всю Абиссинию. Мне нужен документ, чтобы прикрыть спину.

Наступила ещё одна пауза. Потом тон стал ледяным.

— Хорошо. Приказ будет. Через час. И чтобы к вечеру я получил фотографию двадцати трупов на площади. Вам понятно?

— Понятно, Дуче.

Послышались гудки.

Лоренцо откинулся в кресле и посмотрел на Витторио.

— Теперь ждём.

Витторио встал, подошёл к окну, посмотрел вниз, на двор, где солдаты грузили ящики с патронами.

— Когда придёт телеграмма, соберём расов и старейшин. Пятеро-шестеро самых влиятельных. Покажем им бумагу. Скажем: «Видите, мы просили пощады, но Рим требует крови». Пусть знают, кто настоящий враг.

Лоренцо кивнул.

— Да. Так будет гораздо лучше.

Через пятьдесят восемь минут принесли телеграмму. Текст был короткий и предельно понятный:

«Немедленно расстрелять двадцать наиболее активных участников вчерашнего бандитского нападения. Казнь провести публично. Ответственность беру на себя лично. Муссолини».

Лоренцо прочитал и передал Витторио. Тот пробежал глазами, сложил бумагу пополам и отдал обратно.

— Теперь можно работать.

В 14:00 во дворце собрали совет. Пригласили шестерых: раса Сейума Мэнгашу из Тигре, раса Гугсу Вольде-Гиоргиса, деджазмача Гугсу, аббу Теодроса из Годжама, фитаурари Бырру из Волло и старого деджазмача Балчу из Огадена.

Их провели в большой зал с длинным столом. На столе стоял кофе в серебряных джезвах, тэдж в кувшинах, фрукты. Лоренцо и Витторио сидели во главе. Когда все расселись, Лоренцо встал и положил перед собой телеграмму.

— Господа, — начал он свою речь через переводчика, — вчера на наш город напали люди, которые нанесли большой ущерб городу. Мы их разбили. Многие погибли, многие взяты в плен. Мы с генералом ди Санголетто хотели сохранить им жизнь — чтобы не проливать лишней крови. Но сегодня утром мне звонил сам Дуче из Рима.

Он поднял лист.

— Вот его приказ. Читаю дословно.

И он прочитал текст телеграммы медленно, давая переводчику перевести на амхарский по предложениям. Когда он закончил, в зале стояла тишина. Рас Сейум смотрел в стол, абба Теодрос сжал посох в руках, фитаурари Бырру теребил край своей шаммы.

Первым заговорил рас Гугса:

— Значит, это не вы, а Рим хочет крови?

Лоренцо кивнул.

— Именно так. Мы просили пощады, хотели, чтобы они сели в тюрьму на долгий срок, но остались живы. Дуче отказал.

Рас Сейум поднял глаза.

— И сколько человек будут казнены?

— Двадцать. Сегодня вечером. На площади перед собором Святого Георгия.

Абба Теодрос покачал головой.

— Двадцать — это много. Завтра будет двести человек, которые захотят отомстить. Через месяц — две тысячи.

Витторио добавил:

— Мы это знаем. Но приказ есть приказ. Мы просто солдаты.

Рас Гугса посмотрел на него долго.

— А если вы не выполните?

Лоренцо пожал плечами.

— Тогда Рим пришлёт другого вице-короля. Который выполнит приказ и не будет с вами считаться. И тогда крови будет море.

Фитаурари Бырру встал.

— Мы поняли. Мы будем молчать. И знайте: народ запомнит, кто подписал этот приказ.

Они молча поклонились и вышли. Машины увезли их обратно в их резиденции.

В 17:00 Лоренцо и Витторио снова остались одни в кабинете.

Витторио спросил:

— Кого выбираем?

Лоренцо достал список пленных.

— Фикре Мариама — обязательно. Он главный. Ещё девятнадцать из тех, кто командовал отрядами. Остальных — раненых, молодых — оставим в живых. Пусть живут и рассказывают.

Витторио кивнул.

— И пусть казнь проведут чернорубашечники. Не регулярная армия. Чтобы все видели, чья это воля.

В 18:30 на площадь Святого Георгия привезли двадцать человек. Их вывели из грузовиков и поставили спиной к стене собора. Руки были связаны за спиной, а на шее висели таблички с именами. Фикре Мариам шёл последним, высоко подняв голову. Он посмотрел на собравшихся — несколько сотен итальянских солдат, офицеров, журналистов, поселенцев — и громко сказал по-амхарски:

— Мы умираем, но Абиссиния будет жить!

Расстрельная команда — двадцать чернорубашечников из 220-го легиона — дала залп. Двадцать тел упали одновременно. Кровь потекла по камням площади к сточной канаве.

Фотографы щёлкали затворами. На следующий день фотографии будут в «Corriere dell’Impero» и в «Popolo d’Italia» с заголовком «Справедливая кара бандитам».

В 21:00 Лоренцо отправил телеграмму в Рим: «Приказ исполнен. Двадцать человек казнено публично. Фотографии прилагаются. Монтальто».

Потом он и Витторио вышли на балкон дворца. Город лежал внизу тёмный, только на площади горели прожектора.

Витторио закурил.

— Теперь мы сделали всё, что могли. Остальное будет на совести Рима.

Лоренцо кивнул.

— Да. И завтра начнётся новая игра.

Они стояли молча, глядя на огни костров за рекой, где уже собирались люди, чтобы оплакивать своих родственников и друзей.

В эту же ночь в резиденции Витторио на столе появился новый глиняный горшочек с белой розой. Записка внутри была короткая: «Первая партия сыграна. Ждём ваш ход. Джеймс».

Витторио сжёг записку, потом открыл сейф, достал один чемодан, вынул одну пачку долларов, положил в конверт и отдал Джузеппе.

— Отвези завтра на рассвете к дому раса Гугсы. Скажи, что это от меня лично.

Джузеппе кивнул и вышел.

Витторио снова вышел на балкон. Ночь была тёплой, звёзды яркие. Где-то далеко, за холмами, слышались барабаны — тихие, траурные.

Он знал: теперь обратного пути нет. Ни для него. Ни для маршала. Ни для всей этой проклятой империи, построенной на предательстве и крови.

* * *

28 июня 1937 года. Провинция Тигре, деревня Ади-Грат, высота 2 400 метров над уровнем моря.

Абрэхэм Йоханнис проснулся, когда первый луч света скользнул по глиняной стене хижины. Ему было двадцать два года, он был старшим из пятерых детей, и с тех пор, как отец слёг с лихорадкой два месяца назад, всё хозяйство держалось на нём. Кофейные деревья на склоне дали в этом году особенно крупные зёрна, и, если повезёт, он выручит достаточно, чтобы оплатить доктора из Адувы и оставить что-то на семена для следующего сезона.

Он вышел во двор. Воздух был холодный, пахло дымом от костра неподалёку. Мать уже доила козу. Абрэхэм поздоровался, взял кувшин с тэллой и выпил глоток — для бодрости. Потом проверил мешки: три полных, каждый по тридцать килограммов отборного кофе «харрар», который так любят в Аддис-Абебе итальянские офицеры. В четвёртый мешочек он насыпал пригоршню самых красивых зёрен — образцы для торговли.

Мул по кличке Гырма уже стоял осёдланный. Абрэхэм привязал мешки, обнял мать, поцеловал младших сестёр и брата, который ещё спал, и вывел животное за ворота. Дорога вниз, к трассе Аддис — Асмэра, занимала день. Он рассчитывал к вечеру первого дня добраться до Дэбрэ-Бырхана, переночевать у дальнего дяди, а на второй день к полудню быть в столице.

Путь лежал через плато, где ветер дул так сильно, что приходилось пригибаться. По сторонам дороги стояли сожжённые остовы грузовиков — следы февральского наступления арбегноч. Итальянцы теперь ездили только большими колоннами, и Абрэхэм шёл пешком, ведя мула в поводьях, чтобы не привлекать внимания патрулей.

В Дэбрэ-Бырхане он продал дяде два килограмма кофе за хорошую цену, купил свежей инжеры и мяса и переночевал в сарае. Наутро он отправился снова в путь. К десяти часам он уже спускался с перевала Энтото. Внизу лежала Аддис-Абеба — огромная, шумная, чужая. Город разросся за год оккупации: появились новые кварталы для итальянцев, широкие бульвары, казармы, заборы из колючей проволоки.

Он вошёл в город через ворота у вокзала. Солдаты-аскари лениво проверили пропуск — бумагу от местного деджазмача, которую отец выхлопотал ещё до болезни, — и пропустили его.

Меркато встретил его привычным гулом. Вокруг были тысячи людей и сотни запахов. Абрэхэм прошёл по узким улочкам, где торговали всем — от патронов до священных свитков, — и нашёл лавку Хайле Гэбрэ-Эгзиабхера, того самого перекупщика, которому отец поставлял кофе последние пять лет.

Хайле сидел на низком табурете, перебирал зёрна, пробуя их на зуб. Увидев Абрэхэма, он встал и обнял его.

— Как отец? — спросил он сразу.

— Плохо. Всё время болеет. Поэтому я и приехал.

Хайле кивнул понимающе, пригласил за прилавок, налил кофе в маленькую чашечку. Они пили молча минуту, потом начали торговаться.

— В прошлом году ты давал двадцать пять бирров за килограмм харрара, — сказал Абрэхэм.

— В прошлом году ещё не было такой оккупации, — ответил Хайле. — Сейчас итальянцы берут всё под контроль. Налоги всё время повышают. Даю пятнадцать.

— Восемнадцать.

— Шестнадцать с половиной, и я беру все три мешка сразу.

Абрэхэм достал мешочек с образцами, высыпал зёрна на белую ткань. Они были крупные, ровные, с лёгким маслянистым блеском. Хайле взял одно, разломил, понюхал.

— Семнадцать, — сказал Абрэхэм твёрдо.

Хайле вздохнул, почесал затылок.

— Ладно. Семнадцать. Но только потому, что твой отец — мой старый друг.

Они ударили по рукам. Пока Хайле считал деньги, к лавке подошёл человек.

Он был высокий, широкоплечий, в европейском костюме тёмно-синего цвета, но на плечах — белая шамма, как носят в Тигре. Лицо скрывала тень широкополой шляпы. Он поздоровался на тигринья, коротко и тихо.

Хайле вдруг нашёл срочное дело в глубине лавки и исчез.

Человек присел рядом с Абрэхэмом на корточки.

— Ты из Ади-Грат?

— Да.

— Знаю твоего дядю Асфау. Он передавал привет.

Абрэхэм насторожился: дядя Асфау погиб прошлой осенью под Май-Чау.

— Ты хочешь заработать больше, чем получишь за весь этот кофе за год? — спросил человек, не поднимая глаз.

Абрэхэм посмотрел на него внимательно. Деньги были нужны до зарезу. Лекарства стоили дорого, а отец слабел с каждым днём.

— Хочу.

Человек достал из внутреннего кармана пиджака свёрток размером с пачку сигарет «Macedonia», завёрнутый в газету «Коррьере делл’Имперо», и положил Абрэхэму на колено.

— Сегодня в пять вечера. Площадь Аруат, у фонтана. Будет итальянский сержант, на нём будет форма пехоты, красная повязка на левом рукаве. Подойдёшь, скажешь по-итальянски: «Da un amico di Adua». Передашь свёрток. Он возьмёт и уйдёт. Ничего больше делать не надо.

Он вытащил из кармана смятые банкноты — двадцать лир.

— Это задаток. Завтра в это же время придёшь сюда, к Хайле, получишь ещё тридцать.

Абрэхэм взял деньги, взвесил их в руке. Банкноты были настоящие, хрустящие.

— А что в свёртке?

— Не важно. Главное — передай и уйди. И не оглядывайся.

Человек встал и исчез в толпе так же быстро, как появился.

Абрэхэм остался сидеть. Сердце стучало сильнее. Он спрятал свёрток в карман габби, рядом с деньгами за кофе. Потом пошёл за Хайле.

Тот считал мешки, не поднимая глаз.

— Не спрашивай, — сказал он тихо. — Просто сделай, как сказали. И не говори никому. Ни матери, ни братьям.

Абрэхэм кивнул.

До пяти оставалось три часа. Он прошёл по рынку, купил матери отрез яркой ткани, брату — тетрадь и карандаш для школы, себе — новые сандалии, потому что старые совсем развалились. Потом сел в тени у мечети, съел инжеру с ватом и выпил стакан тэджа.

В 4:40 он уже стоял у фонтана на площади Аруат.

Площадь была большой, вымощена камнем. В центре стоял фонтан, подарок короля Виктора Эммануила, вода лилась из пасти бронзового льва. Вокруг ходили итальянские солдаты, абиссинские женщины с кувшинами на голове, дети продавали сигареты и спички.

Ровно в пять часов появился сержант.

Он был молодой, лет двадцати пяти, светловолосый, с тонкими усиками. На левом рукаве была красная повязка фельдфебеля. Он курил, опираясь на стенку фонтана, и смотрел по сторонам.

Абрэхэм подошёл вплотную.

— Da un amico di Adua, — сказал он, как учили.

Сержант кивнул, не меняясь в лице. Протянул руку, взял свёрток, сунул во внутренний карман кителя. Ничего не сказал. Просто развернулся и пошёл в сторону казарм за собором Святого Георгия.

Абрэхэм постоял ещё минуту. Солнце садилось, тени стали длинными. Он пошёл обратно на рынок, купил себе ещё стакан тэджа и сел на бордюр.

В свёртке была фотография: тот же сержант, обнимающий полуголую абиссинскую девушку в комнате с итальянским флагом на стене. И письмо на машинке, на итальянском:

«Дорогой сержант Квалья, за 500 лир вы можете устроить так, чтобы патруль 14-й роты в ночь с 3 на 4 июля не вернулся из района Джимма. Деньги получите у того же человека. С уважением, друг из Адувы».

Абрэхэм этого не знал. Он знал только, что двадцать лир уже лежат в кармане, а завтра будет ещё тридцать. Достаточно, чтобы купить лекарство и оплатить доктора на два месяца вперёд.

Он встал, отряхнул пыль с габби и пошёл искать ночлег у дальнего родственника в квартале Сиддист Кило. Завтра он вернётся на рынок, получит остаток денег и тронется в обратный путь.

Абрэхэм шёл по улице, и в голове у него крутилась одна мысль: отец дождётся лекарства. А остальное — не его забота.

Глава 13

30 июня 1937 года. Мадрид — Карабанчель — дорога на Валенсию.

Долорес Ибаррури проснулась в пять утра от далёкого гула артиллерии. Гул был привычным, но сегодня он звучал ближе, чем вчера: националисты снова давили на Усерскую дугу. Она полежала ещё минуту на узкой железной кровати в комнате без окон, в подвале дома номер 17 по улице Хенераль-Рикардос, потом встала, надела тёмно-синюю юбку и белую блузку и повязала на шее красный платок. В зеркале отразилось лицо, которое она сама уже плохо узнавала: скулы стали острее, под глазами залегли тёмные круги, губы потрескались от жары и пыли. Она провела ладонью по волосам, собранным в тугой узел, и вышла в коридор.

Внизу её ждали трое. Капитан Анхель Пестанья, командир роты охраны, курил у двери, прислонившись к косяку. Рядом стояли солдаты — Хосе Мария Корраль и совсем молодой, девятнадцатилетний Мануэль Гарсия по прозвищу Эль Чато, потому что нос у него был приплюснутый ещё с детства. Все трое были в форме народной армии, но без знаков различия: сегодня они ехали не как военные, а как «делегация профсоюза рабочих Мадрида».

— Доброе утро, товарищ Пасионария, — сказал Пестанья и выбросил окурок. — Машина готова. «Ситроен» чёрный, номера валенсийские, все документы в порядке.

— Поехали, — коротко ответила Долорес.

Они вышли во двор. Утро было жарким, хотя солнце только-только поднялось над крышами. По улице тянулись женщины с кувшинами — очередь за водой начиналась в четыре. Кто-то узнал её и поднял кулак. Она ответила тем же жестом ответила, не останавливаясь.

Машина стояла у ворот: старый «Ситроен» с потрескавшейся краской, но мотор работал исправно — механики из 11-й дивизии Листера перебрали его два дня назад. Пестанья сел за руль, Долорес — рядом с ним. Корраль и Эль Чато устроились сзади. В багажнике лежали два автомата, четыре гранаты и ящик с патронами — на случай, если придётся прорываться.

Они выехали из Мадрида через южные ворота, мимо разрушенного университета. Дорога на Валенсию была забита телегами беженцев, грузовиками с ранеными и стадами коз. Пыль стояла столбом. Через каждые пять километров — посты народной армии. Солдаты проверяли документы, заглядывали под сиденья, иногда просили открыть багажник. Пестанья каждый раз показывал мандат, подписанный лично министром внутренних дел, и их пропускали.

К десяти часам они были уже в Аранхуэсе. Здесь Долорес попросила остановиться у придорожного кафе. Внутри было пусто, только хозяин протирал стойку.

— Кофе есть? — спросила она.

— Есть, товарищ. Настоящий, из Колумбии. Остался последний мешок.

Она взяла две чашки — себе и Пестанье. Солдаты остались в машине. Кофе был горький и горячий. Она пила медленно, глядя в окно на Тахо. Река текла спокойно, и на мгновение складывалось ощущение, что Испания живёт и будто никакой войны нет.

— Думаешь, они придут? — спросила она у Пестаньи.

— Кто?

— Те, с кем встречаемся.

— Придут. Им деваться некуда. Без нас они — ничто.

Он говорил о группе командиров-интербригадовцев и нескольких офицерах 14-го корпуса, которые устали от «московского диктата» и хотели говорить напрямую с Пасионарией, минуя всех остальных. Встреча была назначена на заброшенной ферме у посёлка Онтаро, в двадцати километрах от Таркана.

Они должны были обсудить создание «третьей силы», чтобы главной была Испанская коммунистическая партия, которая сама решит судьбу революции, не оглядываясь на Москву.

Долорес допила кофе, положила на стойку две песеты и вышла.

До места встречи оставалось ещё два часа. Они ехали медленно, объезжая воронки. В одном месте дорога была перекрыта — взорванный мост. Пришлось сворачивать на грунтовку через оливковые рощи.

В половине первого они подъехали к ферме. Это было длинное одноэтажное здание с провалившейся крышей, рядом — колодец и сарай. Во дворе стояли две машины — «Опель» и грузовик «Шевроле». У ворот их встретили четверо в форме интербригад. Один из них, высокий поляк с рыжей бородой, подошёл к машине.

— Товарищ Пасионария?

— Да.

— Всё в порядке. Заходите. Мы вас ждали.

Они прошли внутрь. В большой комнате за длинным столом сидело человек двенадцать. Долорес узнала некоторых: майора Листера, капитана Копича — югослава, двух французов из батальона «Коммуна де Пари» и ещё нескольких испанцев — командиров рот и политруков. На столе стояла бутыль с вином, хлеб, сыр, оливки. Простая крестьянская еда.

— Садитесь, товарищ, — сказал Копич. — Мы рады, что вы приехали.

Долорес села во главе стола. Пестанья встал у неё за спиной. Корраль и Эль Чато остались у двери.

Разговор начался сразу, без предисловий.

— Мы не хотим больше быть пешками, — сказал Листер. — Москва требует от нас невозможного. Каждый день — новые задания. Вчера из-за дополнительного риска убили комбрига Вальтера, позавчера — политрука Ганса. За что?

— Я знаю, — ответила Долорес. — Но если мы сейчас расколемся на множество фракций, завтра нас всех перевешают на площадях.

— Мы не раскалываемся, — вмешался Копич. — Мы хотим, чтобы партия была испанской. Чтобы решения принимали здесь, а не за тысячи километров отсюда.

— Это невозможно без риска, — сказала она. — И без победы. Пока мы не победим, мы все — заложники ситуации.

Они говорили ещё час. Долорес слушала, иногда вставляла короткие фразы. Она понимала: если сейчас согласится — завтра её объявят оппозиционеркой и расстреляют. Если откажется — эти люди уйдут к анархистам или к ПОУМ, и фронт рухнет.

В два часа дня Копич предложил сделать перерыв.

— Пойдёмте во двор, подышим, — сказал он. — Здесь душно.

Все вышли. Солнце стояло в зените, жара была невыносимая. Во дворе под навесом стояли бочки с водой. Люди пили, умывались, курили.

Долорес отошла к колодцу, прислонилась к каменной стенке. Пестанья стоял в трёх шагах. Корраль и Эль Чато разговаривали с интербригадовцами.

И тут это случилось.

Эль Чато — тот самый девятнадцатилетний Мануэль Гарсия, который всю дорогу молчал и смотрел в окно — вдруг шагнул вперёд. В правой руке у него появился маленький пистолет «Астра-300», 7,65 мм, который он прятал в кармане гимнастёрки. Он поднял руку и выстрелил два раза — сначала в Пестанью, потом в Долорес.

Первый выстрел попал Пестанье в шею. Тот даже не успел повернуться — только схватился за горло и упал лицом вниз.

Второй выстрел — Долорес в живот, чуть ниже рёбер. Она почувствовала, как пуля вошла в тело, будто раскалённый гвоздь. Ноги подкосились, она осела на землю, прижимая руки к ране. Кровь пошла сразу, горячая, липкая, и пропитала блузку.

Двор взорвался криками. Люди бросились врассыпную. Корраль выхватил пистолет и выстрелил в Эль Чато три раза подряд. Первый — мимо, второй — в грудь, третий — в живот. Мальчишка упал на спину.

Всё произошло за пять секунд.

Долорес лежала на пыльной земле, кровь текла между пальцев. Она пыталась дышать, но каждый вдох отдавался острой болью в боку. Рядом уже склонились люди.

— Врача! — крикнул Копич. — Быстро врача!

— Она жива? — спросил кто-то.

— Жива… дышит…

Корраля трясло. Он стоял над телом Эль Чато, пистолет всё ещё был в руке.

— Почему? — спросил он громко. — Мануэль, почему ты это сделал?

Тот ещё дышал. Грудь поднималась слабо, ртом пошла кровь. Он повернул голову, посмотрел на Корраля мутными глазами и прошептал:

— Деньги… много денег дали… много…

— Кто? — Корраль опустился на колени рядом. — Кто дал, Ману?

Эль Чато попытался улыбнуться. Кровь пузырилась на губах.

— Не франкисты… не они…

— Тогда кто, чёрт возьми⁈

Но мальчишка уже не ответил. Глаза закатились, тело обмякло. Он был мёртв.

Долорес увезли через двадцать минут на грузовике в госпиталь в Тараконе. Пуля прошла навылет, задев кишечник и печень. Врачи сказали: шансов мало, но они попробуют сделать всё возможное. Она была в сознании всю дорогу, держалась за руку Копича и шептала:

— Не дайте… расколоть… партию… держитесь… вместе…

Вечером того же дня в Мадриде уже знали: Пасионарию тяжело ранили. Кто-то говорил — франкисты, кто-то — свои же, чтобы свалить вину на ПОУМ и окончательно их добить.

А тело девятнадцатилетнего Мануэля Гарсии, по прозвищу Эль Чато, закопали в тот же вечер у той же фермы, без гроба, без имени на кресте. В кармане у него нашли пачку песет — новых, хрустящих, только что из типографии. На одной из купюр чернилами было написано: «За свободу Испании».

Кто был заказчиком — так и не узнали.

* * *

30 июня 1937 года, Мадрид.

Штаб обороны города располагался на улице Алькала, в бывшем особняке маркиза де Саламанка, теперь окружённом баррикадами из мешков с песком и колючей проволокой. Вечер выдался тёплым, хотя солнце уже опустилось за крыши домов. Генерал Хосе Миаха сидел за массивным столом из красного дерева, который когда-то украшал гостиную хозяина особняка. Под лампой с зелёным абажуром лежала развёрнутая карта фронта вокруг Мадрида, помеченная карандашными линиями и стопками телеграмм. На нижнем этаже шумела печатная машина, выпуская листовки с лозунгами для утреннего распространения среди жителей и солдат.

Дверь открылась резко. Вошёл капитан Феликс Шульман, адъютант Миахи, мужчина средних лет, бывший офицер русской армии, эмигрировавший после революции и оказавшийся в Испании по воле случая, а со временем проникшийся коммунистической идеологией. В руках он держал сложенный лист бумаги.

— Товарищ генерал, — начал он прямо, без формальностей, как было принято в этом кругу. — Только что получено из Таррагоны. По защищённой связи.

Миаха поднял голову от карты. Его лицо оставалось спокойным, но в глазах мелькнуло нечто, словно он уже догадывался о содержании.

— Давай сюда, — произнёс он коротко.

Шульман положил лист на стол. На бумаге было напечатано всего несколько строк:

«30. VI.37 около 14:00 в районе Ондары совершено покушение на т. Ибаррури. Два выстрела в упор. Состояние крайне тяжёлое. Нападавший ликвидирован на месте. Подробности следуют».

Миаха прочитал текст, потом перечитал его медленнее, вникая в каждое слово. Его пальцы лежали на краю стола, не двигаясь. Затем он аккуратно сложил лист и убрал в боковой ящик.

— Кто ещё осведомлён? — спросил он, не поднимая глаз.

— Пока только мы и те, кто в Валенсии. Но к утру это разнесётся по всему Мадриду.

Миаха кивнул. Он медленно встал из-за стола, подошёл к высокому шкафу, где хранились дополнительные карты и несколько бутылок. Достал бутылку «Риохи» урожая тридцать пятого года — одну из последних, сохранившихся от прежнего владельца дома. Налил себе полстакана, не предлагая выпить Шульману.

— В такое время, Феликс, — сказал он, глядя в тёмное окно, за которым ничего не было видно, кроме чёрного неба и редких лучей прожекторов, — надо быть предельно осторожным. Даже среди своих могут оказаться змеи, готовые ужалить в любой момент.

Шульман стоял молча. Он знал, что генерал не ждёт немедленного ответа — это были слова, произнесённые вслух для самого себя, для осмысления ситуации.

— Закрой дверь за собой, — добавил Миаха тихо.

Капитан вышел и оставил генерала одного.

Миаха вернулся к столу, сел в кресло и сделал глоток вина. Оно было терпким, с лёгким привкусом винограда. Он поставил стакан рядом с картой и снова взял телеграмму в руки, но не читал — просто держал её, будто взвешивал её вес в ладони.

Мысли его унеслись назад, к недавним событиям. Он вспомнил встречу с Долорес Ибаррури всего месяц назад, в одном из залов Мадрида. Она говорила о необходимости единства, о том, как республиканцы должны стоять плечом к плечу против националистов. Её слова тогда вдохновляли, и Миаха соглашался с каждым из них. Теперь же это покушение — удар не только по ней, но и по всей обороне. Если Пасионария не выживет, моральный дух войск может пошатнуться. Она была символом, голосом революции, и её потеря создала бы вакуум, который враги не преминули бы использовать.

Он подумал о фронте: националисты продолжали наступление на дугу у Усера, их артиллерия била ближе с каждым днём. Республиканцы держались благодаря таким фигурам, как Ибаррури, Листер и он сам. Но предатели? Миаха знал, что война порождает не только героев, но и тех, кто готов продаться за деньги или иные идеалы. Телеграмма намекала, что нападавший был из своих — мальчишка из охраны. Это заставляло задуматься о каждом присутствующем в его штабе.

Прошло около двадцати минут, когда в дверь постучали. Вошли двое солдат из кухонной команды, неся большой поднос, накрытый белой салфеткой. Они поставили его на небольшой столик у стены.

— Приказано доставить ужин, товарищ генерал, — сказал старший из них, сержант родом из Астурии, с грубым акцентом.

Миаха кивнул, не отрываясь от карты. Солдаты тут же тихо вышли.

На подносе было всё, что он предпочитал: жареная баранина с чесноком и розмарином, картофель, запечённый в углях, кусок козьего сыра, тонкие ломтики хамона, который каким-то образом достали на прошлой неделе несмотря на блокаду, и свежий чёрный хлеб с хрустящей коркой. Блюда ещё дымились, распространяя аромат по комнате.

Миаха перешёл к столику, расстелил салфетку и налил себе ещё вина. Он начал есть неторопливо, отрезая маленькие кусочки мяса, кладя их в рот и жуя тщательно, словно каждое движение помогало ему собраться с мыслями. Баранина была сочной, с лёгкой корочкой, картофель — мягким внутри, хамон — солоноватым. Хлеб он макал в соус от мяса. Одновременно он перекладывал листы военных сводок правой рукой. Читал о положении дел в Университетском городке, где республиканские силы отражали атаки, о потерях в 11-й дивизии Листера, о том, что националисты подтянули дополнительные орудия к дуге у Усера. Цифры были тревожными, но не фатальными. Миаха отмечал про себя слабые места: нужно было укрепить фланги, перераспределить боеприпасы, возможно, запросить подкрепления из Валенсии.

Он вспомнил недавнюю битву при Гвадалахаре, где республиканцы разбили итальянских наёмников. Та победа дала надежду, но теперь каждый день приносил новые вызовы. Сводки включали отчёты о морали войск: солдаты держались, но усталость накапливалась, и новости вроде покушения на Ибаррури могли подорвать их дух.

Он ел и читал, иногда останавливаясь, чтобы отпить вина. Миаха подумал о городе за окнами: Мадрид жил, несмотря на бомбардировки. Женщины стояли в очередях за водой, дети играли на руинах, солдаты патрулировали улицы. Война стала повседневностью, но такие события, как сегодняшнее, напоминали о хрупкости всего.

Когда баранина закончилась, он доел сыр с хлебом, аккуратно вытер губы салфеткой и отодвинул поднос в сторону. Затем встал, подошёл к книжному шкафу — тому, где раньше хранились тома по истории и охотничьи дневники, а теперь книги, спасённые из горящих библиотек Мадрида. Он выбрал «Дон Кихота» Сервантеса в старом издании 1780 года, с детальными гравюрами. Книга была тяжёлой, в кожаном переплёте с золотым обрезом.

Миаха сел в глубокое кресло ближе к лампе, открыл том на закладке — он читал его уже третий раз с начала войны — и погрузился в текст.

Часы на стене тикали: десять вечера, потом одиннадцать, полночь. Дом постепенно затихал — шаги в коридорах стихли, даже дежурные внизу говорили приглушённо. Миаха читал, иногда поднимая глаза к потолку, будто видел там не лепнину, а широкие поля Ла-Манчи, где рыцарь сражался с воображаемыми великанами. Книга давала ему передышку: в мире Дон Кихота безумие было благородным, а реальность — иллюзией. Миаха находил параллели с собственной жизнью — война тоже была битвой с мельницами, где идеалы сталкивались с жестокой правдой.

Он перевернул страницу, читая о приключениях Санчо Пансы, и улыбнулся про себя: верный оруженосец напоминал ему Шульмана, всегда готового к приказу.

Где-то около двух часов ночи он почувствовал первое недомогание. Сначала оно было лёгким — будто что-то сдавило горло. Он отложил книгу на подлокотник, потёр шею рукой. Подумал, что, возможно, переел баранины или вино оказалось слишком тяжёлым для позднего часа. Встал, подошёл к графину с водой на столе, налил полный стакан. Вода была прохладной, набранной из колодца во дворе штаба. Он выпил половину медленными глотками и поставил стакан обратно. Казалось, стало полегче. Дыхание выровнялось, горло отпустило.

Он вернулся в кресло, взял книгу и продолжил чтение.

Но через пять минут недомогание вернулось, и на этот раз сильнее. В груди появилась тяжесть, словно кто-то положил туда увесистый камень. Дыхание стало коротким, поверхностным. Миаха попытался встать — ноги подчинились, но движения были замедленными, как будто тело было не его, а чужим, непослушным. Он дошёл до стола, опёрся о край ладонями. Рука потянулась к колокольчику, чтобы вызвать дежурного, но пальцы соскользнули, и колокольчик упал на толстый ковёр без звука.

Миаха открыл рот, чтобы позвать на помощь, но из горла вырвался только сиплый хрип. Во рту мгновенно пересохло, язык стал тяжёлым и неподатливым. Он сделал шаг к двери, затем второй, но колени подкосились. Он упал сначала на колени, потом на бок, ударившись плечом об пол. Пот хлынул по лицу, по шее, пропитывая воротник рубашки. В груди теперь была не просто тяжесть — что-то сжимало её, выкручивало, не давая вдохнуть полной грудью. Он попытался сделать глубокий вдох, но воздуха едва хватало. Пальцы судорожно скребли по ковру, пытаясь за что-то уцепиться, но находили только ворс.

Последнее, что он увидел, — зелёный абажур лампы и раскрытый «Дон Кихот». Потом всё погрузилось во тьму.

Когда в шесть утра дежурный офицер, не дождавшись привычного звонка для утреннего доклада, поднялся наверх и открыл дверь, он увидел генерала Миаху лежащим на полу, с открытыми глазами, смотрящими в потолок. Рука была вытянута к книге, пальцы едва касались переплёта. На столе стояла пустая тарелка из-под ужина, недопитый стакан воды и бутылка вина.

Врача вызвали немедленно, но тот лишь развёл руками: сердце остановилось несколько часов назад. Никаких видимых следов насилия. Просто сердце, не выдержавшее нагрузки.

К девяти утра новость уже достигла всех штабов Мадрида. Кто-то говорил о возрасте и переутомлении, кто-то шептался, что смерть пришла слишком вовремя, особенно после слов Миахи о змеях среди своих. Вспоминали его последние указания, его роль в обороне города.

А в кабинете на Алькала так и осталась лежать раскрытая книга на странице, где Дон Кихот говорит Санчо: «Свобода, Санчо, есть одна из самых драгоценных щедрот, которые небо ниспосылает людям».

Ибаррури, тем временем, боролась за жизнь в Таррагоне. Врачи оперировали, удаляя осколки пули, и её состояние стабилизировалось к следующему дню. Она шептала о единстве, и эти слова дошли до Мадрида, вдохновляя.

Но в штабе на Алькала атмосфера изменилась. Каждый смотрел на соседа с опаской. Шульман, сидя за столом Миахи, перебирал бумаги и думал: если змеи среди нас, то кто следующий?

Война продолжалась, и Мадрид устоял, но трещины в единстве становились всё глубже.

Глава 14

10 июля 1937 года, суббота. Виланово, имение Станислава Лубенского.

Начало июля 1937 года в Варшаве выдалось особенно знойным, с температурами, которые заставляли даже самых стойких жителей искать убежища в тенистых парках или в прохладных кафе. Солнце неумолимо жгло асфальт на Краковском Предместье, превращая его в липкую массу, а воздух был густым, смешанным с пылью и запахами цветущих лип. Рябинин проводил дни в своей конторе на Новом Святе, подписывая контракты на поставки хлопка из Судана и шерсти из Австралии, а вечера — в клубах или у знакомых, где хотя бы вентиляторы приносили какое-то облегчение.

В среду, седьмого июля, когда он вернулся с обеда в «Европейском» около трёх часов дня, портье отеля «Бристоль», пан Здислав, как всегда безупречный в чёрном фраке несмотря на жару, протянул ему толстый конверт кремового цвета с оттиснутым гербом князей Ойржицких — серебряный орёл с короной над щитом, разделённым на четыре поля.

— Пан Рейнольдс, вам лично, — сказал портье с лёгким поклоном. — Курьер от полковника Хоэнлоэ-Ойржицкого. Сказал, что ответ не требуется, но если нужно, я могу отправить телеграмму.

Рябинин кивнул, взял конверт и поднялся в номер. Бумага была плотной, с водяными знаками, а внутри лежала карточка с золотым обрезом и текст, написанный от руки чернилами цвета сепии:

«Дорогой Виктор! В субботу, 10 июля, прошу Вас оказать мне честь и составить компанию в загородном имении моего старого друга Станислава Лубенского в Виланове под Варшавой. Поезд „Люкс-Торпедо“ № 7 отправляется с Центрального вокзала в 11:17, вагон-салон № 3, отдельное купе забронировано на ваше имя. Будет несколько друзей, хорошая кухня, бильярд и, разумеется, карты. Форма одежды — летняя, неофициальная. С нетерпением жду встречи. Ваш Богуслав Хоэнлоэ-Ойржицкий p.s. Если предпочитаете ехать своей машиной — дорога через берёзовую аллею, но поезд удобнее: в вагоне-ресторане уже всё приготовлено для комфорта».

Рябинин улыбнулся и положил карточку на столик у окна. Полковник умел приглашать так, что отказаться было невозможно — это было частью его шарма.

В субботу, ровно в одиннадцать часов утра, Рябинин вышел из «Бристоля» в самом лёгком своём костюме: полотняном, цвета слоновой кости, сшитом в Савиле Роу по мерке ещё в прошлом году в Лондоне, белая рубашка с мягким отложным воротником, расстёгнутым на две пуговицы для облегчения жары, тёмно-синий платок в нагрудном кармане вместо галстука, коричневые туфли-дерби ручной работы на каучуковой подошве и панама с тёмно-синей лентой. В руках он нёс только небольшой саквояж из мягкой телячьей кожи с инициалами V. R. и тонкую трость из ротанга с серебряным набалдашником в форме головы борзой — подарок от одного манчестерского предпринимателя.

Такси «Шевроле» 1936 года модели довезло его до Центрального вокзала за двенадцать минут. Перрон № 1 был полон: там были семьи, уезжающие на воды в Крыницу или Закопане, офицеры, дамы в светлых платьях и огромных соломенных шляпах с вуалью. Поезд «Люкс-Торпедо» стоял под парами: синие вагоны с серебряной полосой по борту, обтекаемой формы, на каждом вагоне был изображён гордый белый орёл Польских железных дорог.

Полковник Богуслав Хоэнлоэ-Ойржицкий ждал у третьего вагона-салона в лёгком тропическом кителе, белых брюках и белых замшевых туфлях. Панама была сдвинута чуть на затылок, в руках — лёгкая ротанговая трость.

— Виктор! Рад вас видеть в добром здравии и в отличном настроении! — он крепко пожал руку и хлопнул по плечу. — Жара адская, но в вагоне прохладно, кондиционер работает, и стол в ресторане уже накрыт. Прошу.

— Богуслав, добрый день. Спасибо за приглашение — я с нетерпением ждал. Что за компания будет сегодня? — спросил Рябинин, входя в вагон.

— О, будет весело. Министр Квятковский уже внутри, читает газету. Банкир Вольский дремлет, граф Потоцкий обсуждает что-то с генералами. Всего в нашем вагоне шесть человек, но в имении соберётся больше тридцати — это предприниматели, политики, военные. Станислав любит собирать интересных людей.

Вагон-салон был роскошен: обшитый светлым орехом, сиденья из тёмно-зелёной кожи, на маленьких столиках — вазы с свежими белыми розами, а в воздухе витал лёгкий аромат лаванды от освежителей. Купе Рябинина оказалось отдельным: в нём было два мягких кресла, столик из красного дерева, мини-бар с бутылкой «Мушины» в серебряном ведёрке и тарелка с канапе — копчёный угорь, паштет с трюфелем и икра.

Как только поезд тронулся, официант начал настоящую сервировку. Белоснежная скатерть, серебро с монограммой PKP (Polskie Koleje Państwowe), хрусталь из завода «Юзефіна».

На аперитив подали шампанское «Мумм Кордон Руж» 1928 года, холодное «Токай Асу» 5 путтоней 1931 года и коктейль «Лубенский» в высоких стаканах с веточкой мяты и ломтиком лайма.

— Что будете пить, пан Виктор? — спросил официант.

— Коктейль, пожалуйста, — ответил Рябинин.

— А вы, пан полковник?

— Шампанское, — сказал Богуслав. — И принесите закуски.

Закуски выстроились в четыре яруса на серебряном подносе:

Первый ярус: тончайшие ломтики копчёного угря на бородинском хлебе с тёртым хреном, лосось гравлакс с укропом и лимоном, ветчина прошутто из-под Кракова, нарезанная так тонко, что просвечивала на свету.

Второй ярус: паштеты — гусиный с трюфелем и фисташками, заячий с можжевеловыми ягодами, утиный с апельсиновой коркой.

Третий ярус: икра осетровая, севрюжья, паюсная и белужья в серебряных вазочках на колотом льду, рядом стопка блинов, мисочка сметаны, мелко нарубленный красный лук и варёное яйцо.

Четвёртый ярус: раковые шейки в прозрачном желе с укропом, маринованные белые грибы с луком Остапа, опята и лисички в масле, артишоки, молодая спаржа в оливковом масле, оливки из Калабрии, фаршированные миндалём.

Рябинин взял блин с белужьей икрой и коктейль, полковник — ветчину и шампанское.

— Ну как, Виктор, хлопок из Судана уже пришёл? — спросил Вольский, открывая глаза.

— Пришёл, длинноволокнистый, первый сорт. Качество отличное, без примесей. Если интересно, могу оставить образцы в имении — у меня в саквояже несколько мотков.

— Оставьте, обязательно. У меня новые ткацкие станки в Лодзи запускаются в сентябре, как раз нужен хороший материал для пробных партий. А сколько стоит тонна?

— Двадцать пять тысяч злотых за тонну, но для вас могу сделать скидку — скажем, двадцать три, если берёте сразу пятьдесят.

— Договорились, — улыбнулся Вольский. — Обсудим детали за картами.

Через полчаса подали горячее: холодный борщ в серебряных чашках с ушками и сметаной, жареную форель с миндалём, лимоном и каперсами, телячью вырезку под соусом из белых грибов с картофельным пюре и молодой спаржей, на десерт — клубнику со сливками, мятой и сахарной пудрой.

— Скажите, пан Виктор, — начал Квятковский, отрезая кусок форели, — правда, что в Англии Иден стал вместо Болдуина, перепрыгнув через голову Чемберлена?

— Правда. Чемберлен не стал претендовать на должность, хотя был главным фаворитом, он ушёл официально «по состоянию здоровья», но все знают — это из-за поддержки политики умиротворения, слабости перед Герингом ему не простили.

— Хороший знак, — кивнул полковник. — Иден жёстче, он понимает, что с Герингом нужно говорить с позиции силы, а не договариваться.

— Он видит, что Геринг строит самолёты и танки тысячами, и если не остановить его сейчас, то будет поздно, — добавил Рябинин.

— Именно, — сказал Квятковский. — Поэтому мы и строим Центральный промышленный район. В Сталовой Воле заводы растут как грибы после дождя. Через два года у нас будет своя тяжёлая промышленность, свои танки, свои самолёты, которые будут лучше немецких «Мессершмиттов».

— А флот? — спросил граф Потоцкий, наливая себе «Токай».

— Три эсминца уже на стапелях в Гдыне: «Гром», «Блыскавица» и «Вихрь». Подводные лодки «Ожел», «Сэмп» и «Рысь» заказали в Швеции. К сороковому году будем иметь флот, который сможет защитить Балтику.

— А британцы помогут? — спросил один из генералов.

— Обязательно, — ответил Рябинин. — Иден не Болдуин или Чемберлен, он не будет сидеть сложа руки. У нас уже переговоры идут о поставках оружия и кредитах.

Разговор продолжался весь путь: о политике, о экономике, о новых заводах в Жешуве и Мелеце, о том, как Польша становится промышленной державой.

В 13:03 поезд мягко остановился на маленькой платформе с табличкой «Виланово-палас». На перроне стояли два автомобиля: открытый вишнёвый «Хорьх-830» с откидным верхом и чёрный «Мерседес-540К» кабриолет. Шофёры в серых ливреях с галунами отдали честь.

— Садимся в «Хорьх», — сказал полковник. — До имения семь минут по аллее.

Дорога вела через берёзовую аллею, где деревья создавали приятную тень, потом через маленький мостик над прудом, и вот перед ними открылось имение.

Дворец Лубенских стоял на небольшом возвышении, белоснежный, с портиком из шести колонн ионического ордера, широкой террасой, выходящей на юг к пруду. По бокам стояли два симметричных флигеля, соединённые открытыми галереями с арками, увитыми плющом. Перед главным входом был круглый фонтан с бронзовым Нептуном на дельфинах, вода била на три метра вверх и переливалась на солнце всеми цветами радуги. Вокруг фонтана были клумбы с белыми, алыми и чайными розами, гортензиями, лилиями, петуниями и даже экзотическими орхидеями из оранжереи. По бокам — две огромные вазы с пальмами, привезёнными из Италии. За домом парк в английском стиле спускался террасами к большому пруду, где плавали белые и чёрные лебеди, а на берегу стояли павильоны для чаепитий. Воздух был наполнен запахом свежескошенной травы, цветущих лип, горячей сосновой смолы и лёгким ароматом свежести от пруда.

На подъездной аллее уже стояло не меньше тридцати пяти автомобилей: три «Роллс-Ройса Фантом III» с блестящими хромированными бамперами, два «Паккарда» в чёрном и серебряном цветах, «Испано-Сюиза» с открытым кузовом, «Делаж» с кузовом от Фигони и Фалаши, огромный «Майбах-Цеппелин» и множество «Фиатов-518» и французских «Ситроенов».

Их встретил сам хозяин — Станислав Лубенский, высокий, чуть сутулый мужчина лет шестидесяти, в белом полотняном костюме с отложным воротником, соломенной шляпе «панама монтекристи» и с тростью с серебряным набалдашником в виде орлиной головы. За ним шли два лакея в ливреях цвета бордо с золотыми галунами.

— Богуслав, старый бандит! — Лубенский широко улыбнулся и обнял полковника. — Наконец-то! А это и есть наш манчестерский лев, пан Виктор Рейнольдс? Добро пожаловать в мой скромный дом! Полковник столько о вас рассказывал — о тех двух десятках за вечер, — что я уже начал думать, что это миф.

— Пан Станислав, благодарю за приглашение. Полковник преувеличивает, но сегодня я постараюсь не подвести, — ответил Рябинин, пожимая руку.

— Прошу, прошу на террасу, аперитив уже подан. Гости собираются, и воздух там свежее, вид на пруд прекрасный.

Внутри дворец поражал размахом и вкусом. Холл был двухсветным, с мраморной лестницей, балюстрадой из кованого железа в стиле барокко, огромной хрустальной люстрой на сто восемьдесят свечей (иногда включали только бра из муранского стекла), на стенах висели портреты предков в позолоченных рамах — гусары, уланы, магнаты в контушах и жупанах, гобелены фламандской работы XVII века с сценами охоты, фарфор Мейсена и Севра в нишах, китайские вазы эпохи Цяньлун на пьедесталах. Полы были из наборного паркета в стиле «версаль», отполированным до блеска.

Гостей было около тридцати восьми мужчин и четыре дамы. Среди мужчин Рябинин сразу узнал по фотографиям в газетах министра промышленности и торговли Эугениуша Квятковского в кремовом полотняном костюме с открытым воротом, генерала Станислава Бурак-Гостковского в светло-сером полотне с белыми туфлями, владельца сталелитейных заводов «Гута Покой» Казимежа Понятовского в бежевом костюме, банкира Леона Вольского в белом с коричневыми мокасинами, графа Адама Замойского в светло-сером с панамой, директора Центрального промышленного района Тадеуша Гофмана в кремовом, посланника Бека (брата министра иностранных дел) в белом и ещё многих известных фамилий — промышленников, политиков, военных в штатском.

Все были в лёгких летних костюмах: белых, кремовых, бежевых, светло-серых, из полотна или тропической шерсти, без подкладки, с расстёгнутыми воротниками. Галстуки носили только самые пожилые гости — бордовые или синие в полоску. На ногах — белые туфли, коричневые мокасины или даже сандалии из мягкой кожи. Дамы — в лёгких платьях из шифона и органди пастельных тонов — розового, голубого, кремового, с широкими полями шляп, украшенных цветами или перьями, и лёгкими перчатками до локтя.

Аперитив подавали на большой террасе с видом на пруд и парк. Длинный стол под белым маркизом был уставлен ведёрками со льдом, в которых стояли бутылки шампанского «Круг» 1926 года и «Вдова Клико» 1928 года, белого «Токай Асу» 5 путтоней, кувшинами с коктейлем «Лубенский», минеральной водой «Крыница-Здруй» и «Мушина».

Закуски были расставлены в три яруса на серебряных подносах.

Рябинин взял коктейль и пару раковых шеек, полковник — шампанское и ветчину.

Разговоры сразу закипели.

— Пан Виктор, вы действительно дважды за вечер взяли по десять? — спросил Квятковский, подходя с бокалом шампанского.

— Да, пан министр, но это было везение — колода легла идеально.

— Везение? — рассмеялся Лубенский. — Богуслав сказал, что вы играете, как будто родились с колодой карт. Сегодня проверим.

— А скажите, как в Англии относятся к полякам? — спросил генерал Бурак-Гостковский.

— Очень хорошо. В Манчестере целые кварталы польских текстильщиков. И все говорят: поляки — это сила, если что, они дадут немцам по зубам.

— Хорошие слова, — кивнул генерал. — А Иден поможет, если Геринг полезет?

— Иден не Болдуин или Чемберлен, он поймёт, что надо делать.

Обед начался в четыре часа в большом столовом зале с видом на пруд. Стол был на сорок два прибора, со скатертью бельгийского льна с вышитыми монограммами «SL», серебром Хеннеберга, хрусталём «Баккара» и «Сен-Луи», фарфором из Лиможа с золотой каймой. Меню было отпечатано золотом на французском.

За обедом разговоры не смолкали: о политике, о новых заводах, о лошадях, о женщинах.

После обеда мужчины перешли в курительную комнату с тремя бильярдными столами: два русских двенадцатифутовых «пирамид» фабрики «Шульц» и один английский снукерный «Райли».

Играли в русскую пирамиду. Ставки были символические — по 100 злотых за партию.

Первая партия была с хозяином, «Свободная пирамида» до 100 очков.

Лубенский начал уверенно: первый шар — свой в середину, второй — чужой с борта, серия дошла до тринадцати шаров, с несколькими дуплетами и триплетами.

— Неплохо, Станислав, — сказал полковник. — Но смотрите, что сделает Виктор.

Лубенский промахнулся на сложном отыгрыше.

Рябинин подошёл, провёл мелом по наклейке, прицелился. Первый удар — свой в угол чисто. Второй — чужой с двух бортов. Третий — свой с трёх бортов. Четвёртый — чужой дуплетом. Пятый — свой триплетом. Серия дошла до тридцати одного шара, с карамболями и сложными отражениями. За столом аплодировали.

— 100:67! — объявил маркёр. — Пан Рейнольдс выигрывает.

— Браво! — воскликнул Лубенский. — Это искусство!

Вторая партия — с Казимежем Понятовским, «Динамичная пирамида» до 8.

Понятовский начал: первый шар — свой, второй — чужой, серия до трёх.

— Ваша очередь, пан Виктор, — сказал он.

Рябинин забил восемнадцать шаров подряд: свой в угол, чужой с борта, свой дуплетом, чужой триплетом, и так далее, с точными отыгрышами и карамболями.

— 8:3! — крикнул полковник. — Вы непобедимы!

Третья партия — с генералом Бурак-Гостковским, «Комбинированная пирамида».

Генерал начал жёстко: серия в двадцать два шара, с невероятной точностью ударов.

— Посмотрим, — сказал он.

Промах на отыгрыше.

Рябинин — тридцать семь шаров подряд, включая карамболь с пяти бортов, дуплеты и точные позиции.

— 71:39! — объявил маркёр.

— Я впечатлён, — сказал генерал. — Это уровень чемпиона.

Четвёртая партия была с министром Квятковским, снукер, лучшая из пяти фреймов.

Первый фрейм: Рябинин начал брейком в 64 очка — красный, чёрный, красный, синий, красный, розовый, и так далее, с точными позициями. Итог 92:18.

— Неплохо, — сказал Квятковский.

Второй фрейм: брейк 89 очков, 117:4.

Третий фрейм: полный клиренс 105:0.

— Я сдаюсь, — рассмеялся министр. — Вы меня разгромили.

После бильярда все перешли в карточный зал. Там был огромный овальный стол на двадцать четыре человека, с зелёным сукном, новые колоды «Piatnik» и «Modiano», фишки из слоновой кости и перламутра.

Играли в «тысячу» по классическим польским правилам, четыре стола по четыре человека.

Рябинин сел за первый стол с полковником, Лубенским и Квятковским.

Первая партия. Раздаёт Лубенский.

Рябинину: туз-король-дама-валет-десятка пик, туз-король-десятка треф, король-дама червей, туз бубен. Болт на руках.

— Господа, болт. 200, — говорит он.

— Ого! — восклицает Квятковский. — Уже с первой раздачи?

— 210, — отвечает Лубенский.

— Пас, — говорит полковник.

— 220, — спокойно Рябинин.

Прикуп: дама пик и десятка треф. Итого 250.

— Играю, — объявляет он.

Разложил карты. Первый ход — туз треф, все сносят мелочь. Второй — король треф, чисто. Третий — дама треф, чисто. Четвёртый — валет треф, чисто. Пятый — десятка треф, чисто. Шестой — туз пик, чисто. Седьмой — король пик, чисто. И так все десять взяток.

— 1000 в гору! 880 за игру плюс 120 за болт! — объявляет полковник. — Виктор, вы в форме!

Вторая партия. Раздаёт полковник.

Рябинину приходят шесть тузов и марьяжи в бубнах, трефах и червах.

— 320, — говорит он.

— Вы серьёзно? — спрашивает Лубенский. — Это же золотой кон намечается.

— Пас, — говорит Квятковский.

Прикуп — ещё марьяж в пиках. Золотой кон на 400.

— 1600 себе, господа, — улыбается Рябинин. — Готовьте минусы.

Ходы: берёт все взятки чисто, объявляя марьяжи по ходу.

Третья партия. Рябинин раздаёт. Карты средние: ни марьяжей, ни болта.

Квятковский заказывает 170.

— Вист, — говорит Рябинин.

— Вист, — повторяют другие.

Квятковский падает на шесть взяток — Рябинин мастерски сносит козыря и заставляет падать.

— 360 в гору за висты и ремизы, — подводит итог полковник.

Четвёртая партия. Раздаёт Квятковский.

Рябинину приходят четыре марьяжа и семь тузов.

— 120, — говорит он тихо.

— 130, — Лубенский.

— 140, — Рябинин.

Прикуп — пятый марьяж.

— На прикупе, господа. 460 очков.

Берёт все, объявляя марьяжи.

Пятая партия — джентльменская, без записи.

Рябинину — семь тузов и марьяж в козырях.

— Мизер в открытую, — объявляет он.

— Вист! — кричит Лубенский.

— Вист! — повторяют все.

Рябинин отыгрывает без единой взятки, сбрасывая мелочь и заставляя соперников брать.

— Я в шоке, — говорит Лубенский. — Это магия!

После карт подали поздний ужин на террасе: холодную телятину с соусом тартар, салат из раков с майонезом, клубнику с шампанским, сыры и фрукты.

Когда все расселись с коньяком и сигарами, полковник поднял бокал:

— Господа, я рад, что вы, англичане, с нами. Хорошо, что есть такие союзники.

— Богуслав, поляков в Англии очень любят, — ответил Рябинин. — В Манчестере целые кварталы, где говорят по-польски, и все уверены, что поляки — очень близкий нам по духу народ.

— Англичане — прекрасная нация, — кивнул полковник. — И новости хорошие: Геринг сдал назад, Данциг он отложил до весны или дальше.

— Почему? — спросил Рябинин.

— Это просто слухи, но надёжные. Говорят, что некоторые британцы в постоянном контакте с немцами, не только Иден, но и другие влиятельные люди.

— Я мало смыслю в политике, но если так — значит, есть причины, — сказал Рябинин.

— Причины есть, — кивнул полковник. — Британцы давят, и Геринг понимает, что против Англии ему не выиграть.

— Главное — время работает на нас, — добавил Лубенский. — Мы строим Центральный промышленный район, заводы в Сталовой Воле, Жешуве, Мелеце. Через два года у нас будет своя сталь, танки, самолёты.

— И флот, — сказал Квятковский.

Разговор перетёк на еду: Лубенский вспомнил улиток в Париже у «Максима» в 1913 году, полковник — осетрину в Женеве в 1920-м, Рябинин — угря в желе в «Савое» в Лондоне.

— А женщины? — подмигнул Понятовский. — В Варшаве женщины лучшие в Европе.

— В Манчестере тоже ничего, — улыбнулся Рябинин. — Но варшавские дамы — это поэзия.

— А лошадьми интересуетесь? — спросил Замойский. — У меня в конюшне чистокровные арабы, на скачках в Служевеце берут призы.

— Интересуюсь, но не так хорошо разбираюсь в них, как в картах, — ответил Рябинин.

Разговоры длились до ночи: о политике, о еде, о женщинах, о лошадях, о новых машинах, о планах на лето.

Когда часы на башне пробили полночь, Рябинин поднялся попрощаться. Полковник проводил его до машины.

— Виктор, если что-то понадобится, звоните в любое время. Вы теперь не просто гость — вы наш друг.

— Спасибо, Богуслав. И помните: если Геринг на вас полезет, Англия встанет рядом с вами.

«Хорьх» мягко тронулся по берёзовой аллее. В кармане лежала записка, которую Лубенский незаметно вложил ему в руку: «В случае чего — ищите меня в Сталовой Воле».

Рябинин откинулся на сиденье и улыбнулся. В его варшавской колоде появилась ещё одна козырная карта. И на этот раз — настоящий туз.

Глава 15

Мумбаи, июль 1937 года.

В мусульманском квартале Донгри, между мечетью Мохаммеди и старым кладбищем, улицы были забиты людьми. Пятница после намаза всегда была людной: мужчины в белых куртах и тюбетейках выходили из мечети, женщины в чёрных паранджах и цветных сари спешили домой с базара, дети носились между ног взрослых, рикши звенели звонками, коровы мычали, бродя посреди дороги.

На углу у чайной «Имам Хусейн» стоял Абдулла, двадцати двух лет, сын мясника из переулка Бхенди-базар. Высокий, широкоплечий, в выцветшей синей рубашке, белых брюках и пыльных сандалиях. Он только что продал последние полкило бараньей печени и теперь пил воду из глиняного кувшина, который держала старуха-чайница. Вода была тёплой, но хоть какая-то.

По улице, громыхая шинами, ехал военный «Форд» зелёного цвета с британским флагом на капоте. За рулём сидел шофёр-индус в хаки. На заднем сиденье расположились два офицера из 2-го батальона Королевских шотландских стрелков, расквартированных в Колабе. Оба в рубашках с короткими рукавами, в шортах, в пробковых шлемах. Один — капитан Ричард Хейг, лет тридцати пяти, рыжеволосый, с красным от жары лицом. Второй — лейтенант Джеймс Маккензи, моложе, худой, с тонкими светлыми усами. Оба уже изрядно выпили в «Яхт-клубе» и теперь возвращались в казармы через город, потому что «прямая дорога была скучная».

Машина остановилась прямо перед чайной. Капитан Хейг вылез первым, потянулся, громко рыгнул и крикнул шофёру:

— Оставь мотор работать, Томми. Мы на пять минут, не больше.

Они вошли под навес чайной. Люди расступились. Старуха-чайница быстро убрала кувшин. Хейг хлопнул ладонью по прилавку:

— Два холодных пива! Быстро!

Старуха покачала головой:

— Сахиб, у нас только чай и лимонная вода.

Хейг засмеялся, повернулся к Маккензи:

— Слышал, Джимми? У них только чай. Дикая страна.

Он взял со стойки глиняный стакан, из которого только что пил Абдулла, и вылил себе на голову. Вода потекла по шее, по рубашке. Потом он швырнул пустой стакан на землю — тот разбился о камень.

Абдулла шагнул вперёд: это был его стакан. Он спокойно сказал на хиндустани:

— Сахиб, это нехорошо. Стакан стоил две пайсы.

Хейг повернулся к нему, прищурился:

— Что ты сказал, тупой ублюдок?

Абдулла повторил уже громче:

— Стакан был мой. Вы разбили. Нужно заплатить.

Маккензи засмеялся, хлопнул Хейга по плечу:

— Смотри, Ричард, он требует деньги! У него хватило наглости!

Хейг шагнул к Абдулле вплотную. От него пахло виски и потом.

— Ты знаешь, кто я такой, мальчик?

Абдулла не отступил. Он был выше капитана на голову.

— Я знаю, кто я. Это моя улица. Плати за стакан.

Толпа вокруг начала собираться. Люди выходили из лавок, из домов, из мечети. Кто-то крикнул:

— Эй, ангрези, веди себя прилично!

Хейг вдруг ударил — кулаком, резко, в челюсть. Абдулла отшатнулся, но устоял. Кровь потекла из губы. Он вытер её тыльной стороной ладони и ударил в ответ — открытой ладонью, сильно, по щеке. Звук был такой, что все замерли. На щеке Хейга остался красный след от пяти пальцев.

Маккензи выхватил револьвер — «Веблей» Mk IV, чёрного цвета — и направил на Абдуллу:

— На колени, свинья!

Но Хейг оттолкнул его руку:

— Нет, Джимми. Он мой.

Он снял ремень с тяжёлой пряжкой — медной, с гербом полка, свернул его вдвое и начал бить. Первый удар пришёлся по плечу — Абдулла дёрнулся. Второй — по голове, пряжка разорвала кожу на виске, кровь потекла в глаз. Третий — по рёбрам. Абдулла попытался закрыться руками, но Хейг бил методично, как бил когда-то боксёрскую грушу в офицерском клубе в Пешаваре.

Люди закричали. Кто-то бросился вперёд, но Маккензи махнул револьвером: — Назад! Назад, или стрелять буду!

Абдулла упал на колени. Хейг пнул его в живот — сильно, носком тяжёлого ботинка. Потом ещё раз. Потом схватил за волосы и ударил лицом о каменную стойку чайной. Раз. Другой. Третий. Кровь брызнула на белую рубашку капитана.

Абдулла уже не кричал. Только хрипел. Последний раз Хейг поднял ремень высоко и опустил пряжкой на затылок. Раздался глухой треск — как будто сломали сухую ветку. Абдулла обмяк и упал лицом в пыль. Кровь текла из уха, изо рта, из носа. Он больше не двигался.

Тишина стояла секунд пять. Потом кто-то из толпы закричал — высоким, разрывающим голосом:

— Убили! Англичане убили нашего брата!

И всё взорвалось.

Первым полетел камень — большой, острый, из кучи щебня у стройки. Он ударил Маккензи в плечо, револьвер упал на землю. Потом полетели ещё камни, куски кирпича, пустые бутылки из-под содовой. Кто-то схватил деревянную скамью из чайной и швырнул её в машину — стекло лобового разбилось. Шофёр-индус выскочил и побежал по переулку, бросив «Форд».

Хейг и Маккензи попытались забраться обратно в машину, но толпа уже окружила их. Кто-то ударил Хейга палкой по спине. Кто-то вырвал у Маккензи пробковый шлем и начал бить им по лицу. Женщины кричали с балконов, мужчины высыпались из всех переулков. Из мечети выбежали молодые люди в белых куртах, с палками и железными прутьями в руках.

Машина горела уже через три минуты — кто-то поджёг тряпку и сунул в бензобак. Чёрный дым поднялся столбом вверх. Хейг и Маккензи бежали по улице, но их догоняли. Хейг получил удар арматурой по ноге и упал. Его били ногами, кулаками, палками. Кто-то вырвал у него погоны и растоптал. Маккензи добежал до угла, но там его схватили трое рабочих из доков — огромные, в засаленных рубахах. Они повалили его на землю и начали бить по голове пустыми бутылками. Одна разбилась о висок — он обмяк.

На улице уже было не менее пятисот человек. Повсюду слышались крики, вой и звон разбитого стекла. Кто-то перевернул рикшу и поджёг. Кто-то разбил витрину магазина, где продавали английские сигареты и виски — ящики полетели на мостовую, бутылки разбивались, алкоголь тек по канаве, кто-то его поджёг. Огонь перекинулся на навес.

Из переулка выскочили мальчишки лет двенадцати-четырнадцати, с рогатками и камнями. Они бежали впереди толпы, крича: «Аллаху акбар! Маро ангрези ко!»

Толпа двигалась по Грант-роуд вниз, к центру. Разбивали всё, что было связано с британцами: аптеку «Бутс», где продавали английские лекарства; пивной бар «Глобус», где собирались солдаты; контору «Томас Кук и сын». Стёкла летели дождём. Из конторы выносили бумаги и жгли прямо на улице. Кто-то нашёл британский флаг — его рвали на куски и топтали.

Полиция появилась только через двадцать минут — сначала десяток констеблей-индусов с дубинками, потом отряд гуркхов с винтовками. Они пытались оттеснить толпу, но их забросали камнями и бутылками. Один гуркх получил кирпичом в лицо и упал. Другой выстрелил в воздух — это только разозлило людей ещё больше.

К этому времени огонь перекинулся на три дома. Чёрный дым висел над кварталом. С балконов кричали женщины, дети плакали. Кто-то выносил вещи, кто-то просто стоял и смотрел. На дороге лежали тела — это были Абдулла, Хейг, Маккензи и ещё несколько человек, затоптанных в давке.

Толпа дошла до полицейского участка на Грант-роуд. Там уже стояли два грузовика с солдатами — британцами и индийцами. Они открыли огонь поверх голов. Пули свистели, люди падали, но толпа не отступала. Кто-то бросил бутылку с керосином — она разбилась о стену участка, и вспыхнуло. Солдаты начали стрелять на поражение. Первый упал юноша лет семнадцати, с простреленной грудью. Потом ещё один. Потом женщина в чёрной парандже — пуля попала в шею, она упала, не издав ни звука.

Но толпа уже не могла остановиться. Они ломали двери участка, вытаскивали столы, стулья, папки с делами. Кто-то нашёл шкаф с оружием, где лежали старые ли-энфилды и несколько револьверов. Их разбирали мгновенно. Кто-то крикнул:

— К докам! К Баллард-Эстейт! Там ангрези, там!

И толпа повернула к югу, к порту, оставляя за собой дым, кровь и разбитое стекло.

К девяти вечера весь южный Мумбай был в огне. Комендантский час объявили в десять. Но до утра улицы горели. А в узком переулке у чайной «Имам Хусейн» тело Абдуллы так и лежало, накрытое старым мешком. Рядом сидела его мать и тихо выла, качаясь из стороны в сторону.

А в кафе «Нур» в тот вечер не открывалось. Рафик закрыл ставни ещё в семь, когда первый дым потянулся над крышами. Абдул Карим и Молла-джи сидели во дворике, прислушиваясь к крикам и выстрелам, и молчали. На столе стояла нетронутая миска с манго.

Когда совсем стемнело, Молла-джи тихо сказал:

— Началось.

Карим кивнул.

— Да. Раньше, чем мы думали.

И они продолжали сидеть в темноте, пока над городом гремели выстрелы и горели дома.

* * *

Вестминстер, 19 июля 1937 года. Палата общин.

Заседание назначили на три часа дня, но уже к двум коридоры Вестминстера были забиты журналистами. Телеграммы из Бомбея приходили каждые два-три часа: число погибших перевалило за семьдесят, раненых — за четыре сотни, сожжено одиннадцать правительственных зданий, включая таможню на Баллард-Эстейт. Вице-король Линлитгоу требовал подкреплений: два батальона из Пуны и один из Мадраса уже грузились в поезда. В Лондоне газеты вышли с чёрными заголовками: «Кровавая пятница в Бомбее», «Британские офицеры растерзаны толпой», «Мусульманский бунт или всеиндийский заговор?». «Дейли мейл» поместила фотографию горящего «Форда» с флагом Союза на капоте.

В зале было душно. Окна открыли настежь, но сквозняка не чувствовалось. На галёрке для пэров сидели лорды Солсбери и Ллойд, оба в лёгких светлых костюмах, оба с одинаково мрачными лицами. На скамьях прессы — корреспонденты «Таймс», «Морнинг пост», «Манчестер гардиан» и даже «Нью стейтсмен». Все ждали, кто первым поднимет индийский вопрос.

Первым оказался сэр Генри Пейдж-Крофт. Он встал с задней скамьи, высокий, прямой, в строгом тёмно-синем костюме. В руках он держал тонкую папку с телеграммами.

— Господин спикер, с разрешения палаты я хотел бы задать премьер-министру вопрос по поводу событий в Бомбее. Несколько дней назад в мусульманском квартале города британский офицер, капитан Ричард Хейг из второго батальона Королевских шотландских стрелков, избил до смерти местного жителя Абдуллу, сына мясника. В результате вспыхнули беспорядки, унёсшие жизни двух британских офицеров, пяти британских солдат, шести полицейских и шестидесяти восьми индийцев, из них восемнадцать женщин и четверо детей. Сожжено более сорока зданий, включая полицейский участок на Грант-роуд и склады в доках. Мой вопрос прост: считает ли правительство, что продолжение практики, при которой британский военнослужащий может безнаказанно убить индийца на улице, соответствует интересам Британской империи в 1937 году?

Зал зашумел. Слева раздались выкрики лейбористов: «Позор!» — но спикер быстро призвал к порядку.

Иден поднялся. Он старался держать себя в руках и говорил спокойно.

— Правительство глубоко сожалеет о трагедии в Бомбее. Вице-король уже назначил комиссию по расследованию. Капитан Хейг погиб при исполнении служебного долга. Все обстоятельства будут выяснены, и все виновные понесут наказание.

Он сел. Пейдж-Крофт снова встал.

— С позволения палаты. Капитан Хейг погиб после того, как избил человека до смерти. Это факт, зафиксированный десятками свидетелей. Вопрос не в том, кто погиб, а в том, почему британский офицер посчитал возможным убить индийца и остаться безнаказанным. Именно это чувство безнаказанности и привело к бунту.

Теперь поднялся Лео Эмери. Он говорил медленно, отчётливо, глядя прямо на скамью правительства.

— Я не собираюсь сейчас обвинять кого-либо лично. Но позвольте напомнить палате цифры. С 1935 года, после принятия Акта об управлении Индией, мы передали провинциям значительную автономию. Мы создали избранные правительства в девяти провинциях. Но в то же время сохранили за британскими чиновниками и военными право действовать так, как они действовали в девятнадцатом веке. Результат очевиден — за два года число случаев применения силы британскими военнослужащими против гражданского населения выросло в четыре раза. Бомбей — не первый и, боюсь, не последний случай. Мы можем сколько угодно говорить о постепенном движении к самоуправлению, но, пока индиец знает, что британский солдат может избить его до смерти и ему ничего за это не будет, он не поверит ни в какие реформы.

Эмери сделал паузу, обвёл взглядом зал.

— И здесь я подхожу ко второму моменту. Мы не можем позволить себе большую индийскую войну. Не сейчас. В Европе Германия под руководством рейхсканцлера Геринга перевооружается темпами, которые превосходят всё, что мы видели даже перед 1914 годом. Люфтваффе уже насчитывает более двух тысяч самолётов. Панцерваффе формируют новые дивизии. Если мы увязнем в Индии, мы не сможем перебросить оттуда ни одного батальона. А значит, когда придёт час испытаний в Европе — а он придёт, это вопрос месяцев, а не лет, — мы окажемся без войск. И тогда цена будет не семьдесят погибших в Бомбее, а вся империя.

Зал загудел. С задних скамей поднялся Уинстон Черчилль. Он был в тёмном костюме, жилет был расстёгнут, галстук чуть ослаблен. Он говорил громче обычного.

— Я не разделяю взглядов достопочтенного члена от Спаркбрука на многие вопросы. Но сегодня он сказал правду. Мы не можем держать Индию только штыками. Мы не можем позволить себе держать в Индии армию, которая нужна нам здесь. А мы не можем её оттуда вывести, пока индийцы не верят, что британский суд защитит и их тоже. Это простая арифметика. Пока мы тратим многие тысячи солдат на поддержание порядка в Индии, мы не можем выставить их против Германии. А Германия не будет ждать, пока мы решим свои индийские проблемы. Рейхсканцлер Геринг уже заявил, что Германия нуждается в «жизненном пространстве». Он смотрит не только на восток. Он смотрит и на запад. И если мы будем заняты в Индии, он получит то, что хочет, без единого выстрела.

Черчилль сел. Аплодисменты были в основном с задних скамей консерваторов и даже от некоторых либералов.

Затем встал сэр Сэмюэл Хор, министр по делам Индии. Он говорил спокойно, по-деловому.

— Правительство полностью осознаёт серьёзность ситуации. Вице-король получил указание ускорить расследование и принять меры для восстановления порядка. Одновременно мы готовим дополнительные шаги по расширению провинциальной автономии в рамках Акта 1935 года. Никаких изменений основного курса не планируется.

После него снова взял слово Пейдж-Крофт.

— То есть правительство предлагает лечить перелом аспирином. Мы слышим о «дополнительных шагах» уже два года. А на улицах Бомбея тем временем горят британские флаги. Я спрашиваю прямо: готово ли правительство наконец признать, что политика, при которой британский офицер выше индийского закона, устарела и опасна?

Иден снова поднялся.

— Правительство не считает, что британские офицеры стоят выше закона. Закон один для всех подданных Его Величества. Расследование покажет, были ли нарушены правила применения силы. Мы действуем в рамках существующего законодательства.

Слева раздался голос Клемента Эттли:

— Закон один, а правосудие разное! Когда индиец убивает британца — его вешают через неделю. Когда британец убивает индийца — дело тянется годами, а потом закрывается за недостатком улик!

Спикер призвал к порядку.

Дебаты продолжались ещё час. Выступали ещё шестеро депутатов. Лейбористы требовали немедленного суда над всеми причастными британскими военнослужащими, которые применяли в последнее время силу против местного населения. Некоторые консерваторы предлагали временно приостановить действие некоторых статей военного положения. Либералы призывали созвать круглый стол уже осенью.

Когда заседание закончилось, депутаты расходились медленно и неохотно. В кулуарах группы собирались по трое-четверо. Пейдж-Крофт, Эмери и молодой Энтони Иден-младший (племянник премьера) стояли у окна, выходящего на Темзу.

— Он ничего не изменит, — сказал Эмери, закуривая сигарету. — Пока не заставят.

— Заставят, — ответил Пейдж-Крофт. — Следующий раз будет не в Бомбее. Следующий раз будет в Лахоре, в Калькутте, в Мадрасе одновременно. И тогда уже будет не семьдесят трупов, а семьдесят тысяч.

Иден-младший молчал, глядя на реку.

Вечерние газеты вышли с заголовками: «Парламент требует перемен в Индии», «Черчилль предупреждает: Индия может стать роковой ошибкой», «Правительство обещает расследование».

А в Бомбее к вечеру комендантский час продлили бессрочно. На улицах стояли бронемашины.

В тот же вечер в секретариате вице-короля в Дели сэр Гарри Хейг, главный секретарь, писал срочную телеграмму в Лондон:

«Ситуация выходит из-под контроля. Требуется немедленное политическое решение. Войск недостаточно. Повторяю: войск недостаточно».

Телеграмма ушла в 23:17. В Лондоне её получили только утром следующего дня.

А в это время в Берлине рейхсканцлер Герман Геринг читал сводку германской разведки о бомбейских событиях и улыбался широкой улыбкой. На полях он написал красным карандашом одно слово: «Отлично».

Глава 16

Кремль, ночь с 20 на 21 июля 1937 года.

В кабинете было темно. Горела только настольная лампа с зелёным абажуром. Сергей сидел в рубашке с расстёгнутым воротом, китель висел на спинке стула. На столе лежали четыре карты, разложенные веером: Испания с красными и синими стрелками Шапошникова, Индия с карандашными кружками вокруг Бомбея, Калькутты и Лахора, Европа от Атлантики до Урала и отдельно Тихоокеанское побережье с японскими островами. Рядом — стопка телеграмм, последняя из которых пришла час назад из Парижа, через резидента.

Дверь открылась без стука. Вошли двое.

Вячеслав Молотов — в своём обычном сером костюме. За ним Павел Судоплатов — в тёмном гражданском пиджаке и брюках, без всяких знаков различия, с небольшим кожаным портфелем в руке. Он поставил портфель у ног и остался стоять у двери.

Сергей не встал, только кивнул на свободный стул.

— Садитесь, товарищи. Чай? Кофе?

Молотов покачал головой. Судоплатов тоже.

— Тогда давайте сразу к делу. Борис Михайлович был у меня утром. Мы с ним говорили три часа. Картина по Испании окончательная: республика истекает кровью, но ещё дышит. У Франко людей всё меньше, а у нас — всё меньше патронов. Британцы и французы перекрыли всё, что можно перекрыть. За последние четыре недели ни один наш корабль не прошёл Гибралтар. Ни один французский порт не принял грузы для Валенсии. Блокада работает лучше, чем в прошлом месяце.

Судоплатов кивнул.

— Так точно, товарищ Сталин. Мадрид продержится максимум до весны тридцать восьмого, если не случится чуда. Но и Франко до Валенсии не дойдёт. У него марокканские полки тают, итальянцы уже не хотят посылать новых людей, немцы дают технику по минимуму, но не дают солдат. Главное: Лондон настоял, чтобы Франко уехал в Лиссабон. Салазар пригласил его «на отдых и лечение». На самом деле Иден хочет с ним говорить без Геринга и Муссолини за спиной. Решают, кому отдать Испанию на двадцать лет вперёд. Франко уже дал понять, что готов быть «нейтральным», если ему оставят Галисию и Андалусию, но британцы категорически не хотят его видеть в Испании.

Сергей провёл ладонью по карте Испании, будто стирая пыль.

— А что с Долорес?

Молотов достал из внутреннего кармана сложенный вчетверо листок.

— Операция длилась шесть часов. Пуля прошла навылет, задела тонкий кишечник, печень и нижний край лёгкого. Она потеряла очень много крови. Два дня была без сознания. Вчера вечером впервые открыла глаза и спросила: «Партия цела?» Потом: «Кто стрелял?» Врачи говорят, что жить будет. Температура спала, рана чистая. Через месяц сможет ходить как прежде и заниматься делами.

Сергей кивнул. Он был рад хорошим новостям.

— Хорошо. Очень хорошо. Она нам ещё понадобится. Когда сможет ехать — пусть приезжает сразу в Москву. Лично. Без всяких посредников. Я хочу с ней поговорить.

Молотов сделал пометку в блокноте.

— Будет сделано.

Сергей отодвинул испанскую карту и взял индийскую.

— Теперь Бомбей. Что там с восстанием?

Молотов открыл папку потолще.

— Подавили. Ввели три батальона: два из Пуны, один из Мадраса. Плюс бронемашины и гуркхские роты. Комендантский час с шести вечера до шести утра — уже пятую ночь. Арестованы пятьсот восемь человек, из них сто восемьдесят — члены Мусульманской лиги, остальные — рабочие порта и студенты. Официально убитых восемьдесят три, но наши люди в госпиталях насчитали двести сорок семь. Сожжено сорок девять зданий, включая таможню, склады на Баллард-Эстейт и полицейский участок на Грант-роуд. Вице-король Линлитгоу телеграфировал в Лондон дважды за сутки: «Требуется немедленное политическое решение. Войск недостаточно». Повторил это три раза.

Судоплатов подался вперёд.

— Политического решения не будет. Иден в палате общин отбивался как мог. Даже Черчилль выступил прямо: «Если мы увязнем в Индии, Европу потеряем без единого выстрела». Иден обещал «дополнительные шаги по автономии» и комиссию по расследованию. Комиссия будет тянуть до зимы. А зимой будет новый Бомбей. Или Лахор. Или Дели.

Он открыл портфель, достал тонкую пачку фотографий и положил на стол.

— Это вчерашние снимки из Карачи. То, что мы отправили в мае-июне, уже на месте. Винтовки «Мосина» без номеров, чешские «ZB-26», английские «Льюисы» из старых запасов, купленные в Бельгии, немецкие МП-34 через Афганистан, гранаты, толовые шашки, детонаторы. Всё без маркировки. Плюс инструкторы — наши и европейские товарищи, прошедшие Испанию. Через год это будут не толпы с камнями и бутылками с керосином. Это будут роты, батальоны, которые умеют окапываться, ставить мины, держать радиосвязь и уходить от облавы. Британцы это почувствуют очень скоро.

Сергей перебирал фотографии: ящики разгружают ночью на пустынном пляже под Карачи, люди в белых одеждах переносят оружие в джутовых мешках, склад в заброшенной мечети где-то в Пешаваре.

— Сколько времени у нас есть?

Судоплатов ответил без раздумий:

— До первого крупного выступления потребуется ещё восемь-десять месяцев. До момента, когда британцы поймут, что имеют дело не с бунтом, а с настоящей армией — год-полтора. После этого у них будет два пути: либо начинать большую колониальную войну и оголять Европу, либо уходить самим, сохраняя лицо.

Сергей кивнул.

— То есть Лондон сейчас думает не о том, как удержать Индию, а о том, как её отдать, чтобы не выглядеть побеждёнными.

— Именно так, — подтвердил Молотов. — Вчера в секретариате вице-короля в Дели сэр Гарри Хейг писал телеграмму, которую мы перехватили: «Если не будет политического решения в течение шести месяцев, мы потеряем контроль над Пенджабом и Бенгалией одновременно». Иден читает такие телеграммы каждое утро и бледнеет.

Сергей взял карандаш, провёл жирную линию от Бомбея к Дели, потом к Калькутте, потом к Рангуну.

— Значит, мы помогаем им слабеть, но не упасть полностью. Пока не время.

Он отложил карандаш, подтянул карту Европы.

— Америка. Каковы сейчас там позиции изоляционистов?

Молотов открыл третью папку — самую толстую.

— Рузвельт давит изо всех сил. Изоляционисты ещё держат Сенат и часть Палаты представителей, но каждый месяц теряют голоса. Линдберг летает по стране с речами «Америка прежде всего», но его уже почти не печатают. Барух, Рокфеллер, Морган-младший открыто финансируют комитеты «Помощь демократиям Европы». Пока говорят о кредитах Британии и Франции, но мы знаем, к чему это идёт. Вчера в «Нью-Йорк таймс» вышла редакционная статья, подписанная лично Рузвельтом: «Почему Америка не может остаться в стороне, если Европа снова загорится огнём». Вчера же сенатор Уилер проиграл промежуточные выборы в Монтане — его место занял интервенционист. Через год, максимум два, изоляционисты будут белыми воронами в Конгрессе.

Судоплатов добавил:

— У нас есть люди в профсоюзах портов Нью-Йорка, Чикаго, Сан-Франциско. Если понадобится — можем устроить забастовки на погрузке грузов. Есть ещё вариант с Мексикой — там наш человек уже год работает с профсоюзом нефтяников. Если Карденас национализирует нефть, американцы получат свой собственный пожар под боком.

Сергей кивнул.

— Работайте. Но аккуратно. Пока нам надо понять, насколько хватит наших сил.

Он встал, подошёл к большому глобусу, стоявшему в углу кабинета ещё со времён Ленина. Повернул его так, чтобы СССР оказался в центре. Провёл пальцем по Европе — от Лиссабона до Владивостока, потом остановился на Берлине.

— Геринг. Что у него нового?

Молотов достал ещё одну папку — тонкую, но с грифом «Совершенно секретно».

— Перевооружение идёт быстрее плана. Люфтваффе уже три тысячи боевых самолётов, из них восемьсот «Мессершмиттов-109». Панцерваффе — двенадцать дивизий, из них шесть полностью моторизованные. Производство танков на уровне сто двадцать штук в месяц. Вчера Геринг выступил в рейхстаге, сказал, что: «Германия нуждается в жизненном пространстве. Мы не будем просить — мы сами возьмём, что нам нужно». Все поняли, куда он смотрит.

Сергей провёл пальцем по линии от Берлина до Москвы.

— То есть часы тикают.

Молотов закрыл папку.

— Тикают. И громко.

Сергей вернулся к столу, сел, взял чистый лист и начал писать, не глядя на собеседников:

Индия — поддувать огонь медленно и точно. Не дать событиям выйти из-под контроля раньше времени. Британия — помогать слабеть, но не дать рухнуть. Пока она стоит — Геринг дважды подумает. Америка — тормозить всеми силами. Забастовки, Мексика, всё, что можно. Долорес — в Москву сразу, как встанет на ноги.

Поставил точку. Сложил лист пополам, потом ещё раз, убрал в верхний ящик стола и закрыл на ключ.

— На этом всё, товарищи. Работайте.

Молотов и Судоплатов встали. Вышли. Дверь закрылась.

Сергей остался один.

Он подошёл к окну. За стеклом виднелся тёмный кремлёвский двор, часовые у Спасской башни, редкие огни над Москвой-рекой.

Он стоял долго и думал, что во всех этих действиях — в США, Германии, Британии — есть нечто, чего не было в реальной истории. Он должен был понять, почему там так сильно поменялась политика в отличие от реальных событий. Это была главная загадка, которую он обязан был разгадать.

* * *

Муссолини вошёл ровно в 15:30 через боковую дверь, без всякого объявления. На нём был чёрный мундир, белоснежная рубашка, чёрный галстук-бабочка. Фуражку он оставил адъютанту. Он прошёл по центральному проходу, здороваясь за руку с теми, кто сидел по краям. Называл по именам людей, которых не видел лет пятнадцать-двадцать. «Капитан Таддеи, 87-й пехотный, Подгоро, верно?» — «Так точно, Дуче!» — «Полковник Руджери, вы ещё в Фиуме были со мной на балконе палаццо дель Говерно?» — «Так точно, Дуче, и до сих пор помню и горжусь!»

Когда кто-то попытался крикнуть «Дуче! Дуче!», он поднял ладонь — и зал мгновенно замолчал, будто выключили звук.

За президиумом сели высшие офицеры и участники прошлых войн. Как только все расселись, оркестр Королевских карабинеров заиграл «Giovinezza». Все встали. Пели громко, но не слишком стройно — годы брали своё.

После гимна начался банкет.

Первым подали антипасто на огромных серебряных подносах: ломтики прошутто ди Парма, такие тонкие, что просвечивали, рядом — дыня канталупа, нарезанная кубиками; артишоки по-римски, маринованные в оливковом масле с мятой и чесноком; оливки из Чериньолы, чёрные и зелёные; каперсы с острова Пантеллерия; маленькие шарики моцареллы ди буфала в масле с базиликом. Вино — фраскати супериоре, холодное, почти ледяное, чтобы было очень хорошо в такую жару.

Затем вынесли ризотто алла миланезе с шафраном из Абруццо и белыми грибами из Альто-Адидже — такое ярко-жёлтое, что казалось золотым. Официанты в белых перчатках накладывали порции прямо из огромных медных кастрюль. Запах стоял умопомрачительный.

Основное блюдо — сольтимбокка алла романа: тончайшие телячьи отбивные, завёрнутые с ломтиком прошутто и листом шалфея, обжаренные на сливочном масле и политые марсалой. К ним — картофель, жаренный с розмарином, и молодая спаржа на пару. Вино сменили на красное — бароло 1929 года, специально привезённое из Пьемонта.

На десерт подали тирамису в высоких хрустальных вазах, потом мороженое из сицилийских фисташек и миндаля, политое горячим шоколадом. К кофе подали самбуку, граппу, амаретто, лимончелло в запотевших графинах.

Муссолини ел мало. Он брал вилкой кусочек, жевал медленно, больше говорил. Рассказывал, как в октябре 22-го спал в машине по дороге из Милана в Неаполь, как в Перудже красные пытались его зарезать, как в Риме 30 октября его несли на руках от пьяцца дель Пополо до Квиринала. Показывал шрам на шее: «Вот здесь, на Карсо, в семнадцатом году. Пуля прошла в двух миллиметрах от артерии». Смеялся, хлопал по плечу старого подполковника, который вспоминал, как они вместе лежали в окопе под дождём в 1916-м.

После кофе он встал говорить.

Говорил без бумаги, минут двадцать пять. О том, что Италия снова великая держава. Что империя — это не только земли за морем, но и воля народа. Что ветераны — это те, кто дал ему право называться Дуче. Что скоро придёт новая война, большая, и они, старики с седыми усами, снова покажут молодёжи, как сражаются за Италию. Закончил он коротко и ёмко:

— Мы победили тогда — победим и теперь. За Короля-Императора! За Италию!

Все встали, подняли бокалы с астей спуманте. Выпили стоя. Оркестр заиграл «Марш триумфа» из «Аиды». Многие запели снова.

Банкет закончился в 18:55. Люди расходились медленно. Обнимались, фотографировались группами у президиума, обещали писать друг другу. Муссолини ещё почти час стоял у главного выхода, жал руки, подписывал фотографии, принимал подарки: старую винтовку «каркано» 91-го года с вырезанной на прикладе датой «24.5.1915», альбом с фотографиями похода на Фиуме, бутылку граппы 1918 года, которую ветеран хранил все эти годы «для особого случая».

В 19:47 кортеж выехал из внутреннего двора Палаццо Венеция.

Три машины, шесть мотоциклов сопровождения. Впереди — открытый «Фиат 2800 торпедо» с восьмью агентами OVRA в чёрных мундирах. За ним — бронированная «лянча астилия» Дуче, чёрная, с флажками на крыльях и стёклами толщиной в три пальца. Замыкала колонну вторая машина охраны. Маршрут был обычный: по виа дель Имперо, мимо Колизея, поворот на виа деи Фори Империали и обратно к Палаццо.

На пересечении виа Кавур и виа деи Фори Империали движение перекрыли заранее. Постовые в белых перчатках махали жезлами. Кортеж шёл со скоростью тридцать пять — сорок километров в час.

Грузовик появился внезапно.

Старый «Фиат 525» серого цвета, без номеров, с брезентовым тентом, стоял у тротуара напротив Министерства корпораций. Когда головная машина охраны поравнялась с ним, он рванул с места, пересёк две полосы и врезался точно в левый борт «лянчи» Дуче на скорости около шестидесяти.

Взрыв был страшной силы.

Сначала ослепительная белая вспышка, потом ударная волна, от которой вылетели стёкла в домах на противоположной стороне улицы. Кузов грузовика разорвало на части, куски металла разлетелись на семьдесят метров. «Лянчу» отбросило на три метра в сторону, она ударилась о гранитный фонарный столб и остановилась. Броня выдержала: двери покорёжило, стёкла покрылись густой паутиной трещин, но не высыпались.

Из дыма выскочили пятеро. Пятеро в длинных летних плащах, несмотря на жару. Лица были закрыты платками до глаз, в руках — пистолеты-пулемёты «Беретта 38А» и ручные гранаты «Бреда» и «SRCM».

Они открыли огонь сразу, не выбирая цели.

Первая длинная очередь прошила головную машину охраны. Водитель и два агента на переднем сиденье погибли мгновенно. Двое сзади успели выскочить и открыть ответный огонь из пистолетов. Мотоциклисты спрыгнули с седел, залегли за колёсами и начали стрелять из карабинов. Задняя машина охраны открылась, оттуда вылезли сотрудники и заняли позиции за перевёрнутым грузовиком, открыв кинжальный огонь.

Один из нападавших метнул гранату — она упала под головную машину и взорвалась, перевернув «фиат» на крышу. Второй побежал прямо к «лянче» Дуче, стреляя на ходу короткими очередями. Пули барабанили по броне, оставляя глубокие вмятины. Капитан Борзаччини, личный телохранитель, высунулся в окно и двумя выстрелами из «беретты 34» уложил бегущего. Тот упал, но успел бросить вторую гранату — она откатилась под днище «лянчи» и рванула. Машину подбросило на метр, оторвало переднее левое колесо, но броня снова выдержала.

Внутри Муссолини сидел на полу, между сиденьями, прикрытый телами Борзаччини и второго телохранителя. Борзаччини был ранен в плечо и бедро, но кричал водителю: «Назад! Гони назад к Палаццо!»

Водитель включил заднюю передачу, врезался задом в витрину магазина мужской одежды, потом вывернул руль и погнал обратно к пьяцца Венеция. Два уцелевших мотоциклиста прикрывали с флангов, стреляя на ходу из пистолетов.

Перестрелка продолжалась пятьдесят восемь секунд.

Трое нападавших были убиты на месте. Четвёртый, раненый в обе ноги, пытался отползти к переулку, но карабинер добил его длинной очередью. Пятый скрылся в толпе зевак и исчез в лабиринте переулков за театром «Арджентина».

Кортеж вернулся во внутренний двор Палаццо Венеция через семь минут сорок секунд после взрыва.

Муссолини вышел из машины сам. Мундир был цел, только пыль на плечах. Лицо было бледное, но спокойное. Он поднялся по лестнице в свой кабинет, сел за стол, налил себе стакан воды из графина и позвонил начальнику полиции Артуро Боккини.

— Артуро, — сказал он спокойно, — найди мне тех, кто это сделал. Всех. До единого. И быстро.

На следующий день все газеты вышли с одинаковыми заголовками на первых полосах:

«Трусливое покушение сицилийской мафии на Дуче! Героическая охрана спасла Вождя нации!»

Через восемь дней Боккини доложил лично: исполнители — боевики из кланов Греко (Кальтаниссетта) и Лучано (Палермо). Это была месть за репрессии префекта Мори в 1926–1929 годах. Тридцать один арест по всей Сицилии. Четырнадцать человек расстреляны во дворе тюрьмы Уччардоне без суда.

Но Муссолини понимал, что это может быть не мафия, а люди намного страшнее. И возможно, его намеренно оставили в живых. Если это было предупреждение, то скоро должен был появиться намёк, какой-то знак. И он ждал.

Глава 17

1 августа 1937 года, Нанкин. Западная окраина города.

Жара дня ещё не выветрилась из узких проходов. Глинобитные стены держали тепло, как печи. По канавам стояла вода цветов ржавчины, над ней вились тучи мелких мушек. Детей давно загнали в дома, собаки забились под телеги. Только старый нищий у ворот храма предков всё ещё тряс пустой чашкой, но и тот уже клевал носом. К восьми вечера улица умерла. Были слышны лишь редкие шаги рикш, возвращающихся с ночных заказов, да скрип колёс тележек мусорщиков.

Заброшенная рисовая сушилка стояла в самом конце тупика, за грудой треснувших корзин и свалкой бамбуковых жердей. Когда-то здесь сушили урожай с полей у Сюаньу, теперь внутри росла только трава арундо — высокая, с человеческий рост.

Первым пришёл человек в выцветшей синей рубахе с заплатой на левом локте. У него висело полотенце через плечо, на ногах были соломенные сандалии, будто он пришёл только что с поля у озера. Он проскользнул через боковую щель, присел у стены на корточки и стал ждать, глядя в темноту.

Через семь минут появился второй. На голове у него была соломенная шляпа, низко надвинутая, даже сейчас, когда солнце уже давно село. Под мышкой был свёрток из старой «Да гун бао», сложенный так, чтобы не бросался в глаза. Он не поздоровался, просто положил свёрток на плоский кирпич посреди пола и сел напротив первого, скрестив ноги.

Третий пробирался с тыла, через огороды. Перепрыгивал канавы, цеплялся за изгороди из колючего бамбука. Молодой, худой, в тёмной студенческой куртке с потёртым воротником. Волосы длинные, спадающие на глаза. Он вошёл внутрь, кивнул обоим и занял место у выхода, спиной к щели, через которую виднелась улица и кусок неба.

Четвёртый шёл открыто, по главной тропе. Широкоплечий, в короткой рубашке, руки в карманах. На поясе висел нож в деревянных ножнах. Он прошёл внутрь, оглядел всех, выбрал место у противоположной стены и сел, вытянув ноги.

Последним явился седой. Ему не было и сорока, но виски были уже совсем белые, будто припорошённые инеем. На нём была простая серая рубаха, заправленная в штаны, и лёгкие матерчатые туфли без задников. Он притворил за собой доску, служившую дверью, и только тогда пятеро оказались вместе впервые за последние два месяца.

Человек в шляпе развернул газету. Внутри лежали пять варёных яиц, ещё тёплых, кусок солёной редьки, завёрнутый в банановый лист, и глиняная фляга с байцзю объёмом в пол-литра. Он разломил редьку широким ножом, раздал каждому по ломтю. Потом очистил одно яйцо, разрезал его на пять ровных частей и положил каждому на колено.

Тот, что в синей рубахе, откусил редьку и сказал тихо:

— Всё. Картина собрана до последней нитки. Больше не нужно бегать за крохами.

Тот в шляпе кивнул:

— Месяц потеряли даром. Ещё неделя — и будет поздно.

Молодой, не поднимая глаз от своего куска яйца:

— Он всё ещё думает, что его тропы чистые? Что никто не видит?

Широкоплечий фыркнул:

— Он осторожен. Не ходит по светлым улицам. Не говорит с теми, кто болтает на углах. Даже письма пишет сам, не доверяет секретарям.

Синяя рубаха:

— Осторожен, да. Но всё равно ходит. И всё равно говорит. Просто не с нами. С теми, кто приносит толстые жёлтые конверты. Я видел один такой. Бумага плотная, на ней печать американского банка в Гонконге. Ещё хрустит, будто вчера из типографии.

Шляпа тихо рассмеялся:

— Значит, корову перевели на новое пастбище.

Синяя рубаха:

— Перевели. И доят теперь только с одной стороны. Старая доярка осталась без ведра, без миски, даже без ложки. И очень сердится.

Седой, который до этого молчал, сказал:

— Старая доярка уже прислала гонца. Через Синьцзян, через пустыню. Письмо короткое. Три строки. «Если он собрался продать нас — мы продадим его первыми. И как можно быстрее».

Молодой вытер пальцы о штаны:

— Мы первыми не успеем. Приказ уже пошёл по проводам. Первый эшелон уходит через двенадцать дней. Сто двадцать три человека. Все фамилии я видел. Некоторые со мной в одном полку стояли в двадцать девятом под Цзинанем. Теперь их отправляют домой, как ненужный хлам.

Широкоплечий кивнул:

— Я был на Северном вокзале позавчера ночью. Смотрел списки на доске объявлений для служебного пользования. Там даже дети некоторых указаны — чтобы билеты на всех выписали. Поезд идёт через Ланьчжоу, потом на Урумчи, потом дальше.

Шляпа стукнул кулаком по колену:

— Значит, часы уже пробили.

Синяя рубаха поднял ладонь — тише. — Часы не пробили. Часы остановились. Он думает, что всё уже решил навсегда. Подписал бумаги, взял первые деньги, даже подарки выбрал — чай и шёлк для чужой тёти. Он расслабился. А когда человек расслабляется — он совершает ошибки.

Молодой спросил:

— Какая ошибка станет последней?

Синяя рубаха улыбнулся — впервые за весь вечер:

— Он поедет встречать железных птиц лично. В конце августа. Будет большая церемония: оркестр, флаги трёх цветов, иностранные фотографы с большими камерами. Он выйдет в белом кителе, улыбнётся широко, пожмёт руки, поднимет бокал. В этот день он будет дальше всего от своих псов.

Седой покачал головой:

— Там будет охрана в три кольца. Уже строят новый периметр вокруг аэродрома. Бетонные столбы, колючая проволока, даже прожектора привезли.

Синяя рубаха:

— Не там. Не на аэродроме. По дороге туда. Специальный поезд. Маршрут известен до минуты. Остановка в Хэнъяне на два часа. Там будет встреча с местным хозяином провинции. Он выйдет на перрон. Поговорит. Покурит свою американскую сигарету. Пожмёт руки офицерам. Вернётся в вагон. Двадцать минут. Максимум двадцать пять. Этого хватит.

Широкоплечий наклонился вперёд:

— Кто будет на перроне?

Синяя рубаха перечислил по пальцам:

— Я. Ты. Ещё двое, которых он в жизни не видел. Один уже три года работает стрелочником на той ветке. Второй продаёт чай и жареные семечки у входа на вокзал десять лет подряд — старуха его знает даже по походке. Плюс один запасной — мальчишка, который носит телеграммы. Все свои. Все проверенные.

Шляпа спросил:

— А если охрана не отпустит его дальше красной ковровой дорожки?

Синяя рубаха:

— Отпустит. Он любит показывать, что он «свой человек». Всегда выходит к солдатам, к крестьянам, к женщинам с детьми. Особенно когда рядом иностранные корреспонденты. Ему нужно, чтобы потом в газетах напечатали: «что он близок к народу». Он сам попросится выйти. Сам отмахнётся от охраны: «Не мешайте, я на две минуты».

Молодой:

— А если в этот раз не попросится?

Синяя рубаха пожал плечами:

— Тогда будет другой случай. Но он попросится. Я его знаю пятнадцать лет. Он не упустит случая покрасоваться в белом кителе перед объективами «Life» и «New York Times».

Седой спросил тихо:

— Что потом?

Синяя рубаха посмотрел на каждого по очереди:

— Потом поезд поедет дальше. А в Куньмине будет пустой вагон, много крика и много крови на перроне Хэнъяна. Мы исчезнем сразу. Каждый своей дорогой, заранее обговоренной. Один — на север, через Шэньси, к старой доярке. Второй — на юг, в Гуанси, там горы и леса. Третий — в Шанхай, откуда сядет на французский пароход до Марселя. Четвёртый останется здесь, растворится среди рикш и носильщиков. Пятый — через Хайфон в Аннам, а оттуда куда глаза глядят. Через месяц нас не найдут даже с собаками.

Широкоплечий:

— Кто скажет старой доярке, что работа сделана?

Синяя рубаха улыбнулся шире:

— Никто не скажет. Она сама услышит. По радио. Когда диктор задохнётся от волнения и скажет: «На жизнь такого-то совершено покушение…» Она поймёт. Нальёт себе чаю из термоса. Улыбнётся там, в своей пещере в горах. И скажет своим: «Теперь наша очередь».

Шляпа спросил последнее:

— А если не получится? Если он выживет?

Синяя рубаха смотрел на него долго, спокойно, без тени сомнения:

— Тогда получится в следующий раз. Или через раз. Или через десять. Пока не получится. Потому что другого пути уже нет. Он перешёл черту, которую не переходят живыми. Он продал то, что не продаётся ни за какие деньги мира. Теперь либо он уходит, либо мы все уходим вслед за ним — в лагеря, на виселицы, в безымянные ямы. Выбор сделан. Осталось только довести дело до конца.

Тишина стояла такая, что слышно было, как где-то далеко лает собака и скрипит телега мусорщиков.

Они доели яйца, собрали скорлупу и огрызки редьки обратно в газету. Синяя рубаха завязал узелок крепким узлом и спрятал под рубаху за пазуху. Седой встал первым, отряхнул штаны.

Один за другим они вышли через разные щели. Молодой вышел последним — оглянулся, убедился, что никого, и тоже растаял в темноте.

На улице уже совсем стемнело. Из соседней лачуги доносилась тихая мелодия — старый патефон крутил «Мо Ли Хуа». Голос певицы дрожал, пластинка была поцарапана, но песня всё равно лилась, грустная и красивая. Синяя рубаха остановился на секунду, послушал. Потом пошёл дальше.

До конца августа оставалось меньше месяца. Дел было ещё очень много: проверить оружие, договориться с стрелочником, купить билеты запасным людям, подготовить пути отхода, распределить деньги, которые остались от последнего перевода из Яньаня.

А в это самое время, в большом доме на другом конце города, человек в белом летнем кителе подписывал приказ о создании новой авиагруппы под китайским флагом, но с американскими пилотами и американскими самолётами. Он поставил подпись аккуратным почерком, отложил перо, потёр виски и подошёл к открытому окну. Янцзы текла мутно-жёлтая, пароходы гудели, уходя вниз по течению к Шанхаю.

Он смотрел на реку и думал, что история наконец-то повернулась в правильную сторону. Что Маньчжурия скоро вернётся без единого выстрела. Что американские кредиты и американские самолёты спасут страну. Что он сделал единственно верный выбор.

Он не знал, что в этот самый момент пятеро человек в заброшенной рисовой сушилке на окраине только что вынесли ему приговор. И что в Хэнъяне уже ждёт человек в синей железнодорожной форме с винтовкой «Арисака», завёрнутой в мешковину. И что маршрут уже расписан по минутам, а перрон уже измерен шагами.

Он просто смотрел на реку и улыбался.

А в темноте на окраине города пятеро человек расходились по своим норам, и каждый нёс в голове одну и ту же картину: дым паровоза, белый китель на солнце, двадцать минут на перроне и короткий звук выстрела, после которого всё изменится навсегда.

* * *

Начало августа 1937 года, Шанхай. Улица Бубблинг-Уэлл-роуд, участок между Авеню Жоффр и Юй Юн-роуд.

День выдался очень жаркий. Солнце висело над крышами, будто кто-то прибил его гвоздём к небу и забыл снять. Трамваи шли переполненные: на подножках висели мальчишки-газетчики, внутри — клерки с веерами, дамы в полотняных платьях, прижимавшие к груди сумки с рисом и консервами. Каждый вагон был как консервная банка, набитая людьми.

На перекрёстке у католического собора Сюй стоял регулировщик. Он поднимал и опускал руки, но движение транспорта всё равно не слушалось и было хаотичным. Рикши протискивались между автомобилями, кричали что-то по-китайски, по-английски, по-русски. «Форд-V8» с дипломатическими номерами сигналил длинно и нахально, пока регулировщик не ткнул в него белой перчаткой. Тогда водитель высунулся и показал кулак, но поехал дальше.

По тротуарам текли потоки людей. Китайцы в длинных халатах из тонкого шёлка, европейцы в белых костюмах, офицеры в форме цвета хаки с красными нашивками, еврейские беженцы из Германии с чемоданами, обмотанными верёвками, русские эмигранты в потрёпанных френчах, филиппинские музыканты с гитарами за спиной. Все куда-то спешили, и движение в этом большом городе никогда не останавливалось.

На углу Юй Юн-роуд и Авеню дю Руа Альбер продавали мороженое из тележки с надписью «American Ice Cream». Очередь стояла длинная: дети в матросках, монахини из французского приюта, два матроса в бескозырках. Продавец-кантонец орудовал лопаткой быстро, как фокусник, накладывал шарики в вафельные рожки и тут же получал медные монеты, которые звенели в жестяной банке.

На фасаде универмага «Wing On» висел огромный плакат: китаянка в чеонсаме держала в руках радиоприёмник «Philips» и улыбалась. Под плакатом торговец продавал веера из сандалового дерева и дешёвые солнцезащитные очки. Покупали и то, и другое.

В переулке за кинотеатром «Nanking» стояла телега с арбузами. Продавец-крестьянин из Цзянсу разрезал один арбуз ножом и показывал красную мякоть покупателям. Рядом старушка торговала варёными кукурузными початками, завёрнутыми в листья. Парень в студенческой форме покупал два, платил медяками, отходил в тень и ел, обжигаясь.

По Нанкин-роуд шли колонны китайских солдат 87-й дивизии. У них были новенькие каски, винтовки «Гоминдан-28», на рукавах — повязки с иероглифом «решительность». Люди расступались, кто-то аплодировал, кто-то просто смотрел.

В маленьком переулке Сычуань-бэй-лу, в двух шагах от Бубблинг-Уэлл, стояла забегаловка «Старая Сычуань». Фасад у неё давно облупился, вывеска висела криво на одном гвозде, дверь была открыта настежь. Внутри стояли пять столиков, покрытых клеёнкой в красный цветочек, на каждом — солонка, бутылочка с соевым соусом и зубочистки в стакане. На стене висел календарь с фотографией Чан Кайши в полный рост. Под потолком вертелся вентилятор, но толку от него в такой жаркий день было мало.

За стойкой стояла хозяйка — толстая женщина из Чунцина, в фартуке. Она то и дело отходила на кухню и орудовала половником в огромном котле, где варились лапша даньданьмянь. Пар поднимался к потолку и оседал каплями на балках. В углу сидел старик с кальяном, пускал дым кольцами и смотрел в окно. За одним из столиков сидели два студента. За другим пожилая пара молча ела рис с маринованными овощами.

В половине пятого дня, когда солнце начало клониться к западу, но жара не спадала, в забегаловку вошёл первый человек. Он был в лёгкой полотняной рубашке бежевого цвета, в брюках с защипами, а на ногах — коричневые туфли. В руке он держал сложенную «Shanghai Evening Post». Он сел за крайний столик у окна, положил газету рядом, заказал холодный чай с лимоном и миску лапши с говядиной.

Через восемь минут вошёл второй. На нём была белая рубашка с коротким рукавом, тёмные брюки, а на голове — слегка помятая панама. В руках был только платок, которым он вытер шею, прежде чем сесть напротив первого. Он заказал то же самое — холодный чай и лапшу, но без говядины, только с зелёным луком и кунжутной пастой.

Хозяйка принесла заказ почти сразу. Поставила чашки, миски, ложки. Вентилятор над ними скрипел, лениво гоняя горячий воздух.

Первый человек взял палочки, отломил кусочек лапши и стал есть. Пожевав, он сказал тихо, не поднимая глаз:

— Задаток пришёл. Сегодня утром привёз человек с севера. Всё как договаривались.

Он подвинул ногу под столом. Второй человек почувствовал, как что-то твёрдое упёрлось ему в голень. Это был толстый конверт из жёлтой бумаги, завёрнутый в газету «Синь вэнь бао». Он не стал смотреть вниз, просто подвинул свою ногу, прижал конверт к ботинку, потом медленно нагнулся, будто завязывал шнурок, и переложил конверт в боковой карман брюк.

— Сколько? — спросил он, тоже беря палочки.

— Ровно половина. Остальное — после того, как всё закончится. Наши друзья торопят. Говорят, этот год может стать решающим. Если сейчас не нажать, потом будет поздно.

Второй кивнул, отхлебнул чай. Лёд уже почти растаял, но холодок всё же чувствовался.

— Они правы. Всё висит на волоске. Ещё немного — и поезд уйдёт. Мы останемся на перроне с пустыми руками.

Первый положил палочки, достал из кармана пачку «Three Castles» и предложил закурить. Второй взял сигарету, прикурил от спички, которую первый чиркнул о коробок.

— Я вчера был на Северном вокзале, — сказал первый, выдыхая дым в сторону. — Смотрел, как грузят ящики. Американские. Новые. С надписями «Curtiss-Wright». Сто двадцать штук только в одном эшелоне. И это только то, что идёт открыто. А сколько ещё пойдёт закрыто — никто не знает.

Второй кивнул:

— Я видел список пилотов. Там половина — янки, четверть — итальянцы, остальные наши, но обученные там. Все молодые. Все думают, что приехали спасать Китай. А на самом деле приехали спасать чей-то карман.

Первый усмехнулся:

— Карман большой. И глубокий. Туда уже столько насыпали, что звенит на всю Азию.

Они помолчали. Хозяйка прошла мимо, подлила чай. Вентилятор скрипел. На улице проехал грузовик с солдатами.

— Как дела на юге? — спросил второй.

— Там тоже готовятся. Люди собраны. Оружие есть. Осталось только дождаться сигнала. Один точный удар — и всё посыплется, как карточный домик.

— А если не посыплется?

Первый посмотрел в окно. По тротуару шла девушка в голубом чеонсаме, несла корзинку с личи. За ней бежал мальчишка-газетчик, который кричал и предлагал свежий номер.

— Посыплется, — сказал первый. — Другого выхода нет. Он уже слишком далеко зашёл. Подписал то, что не имел права подписывать.

Второй докурил сигарету и раздавил окурок в пепельнице.

— Деньги я передам сегодня вечером. Люди ждут. Им нужно купить билеты, снять квартиры, приготовить документы. Всё должно быть чисто.

— Чисто не будет, — сказал первый. — Будет грязно. Будет много крови. Но потом станет чище. Намного чище.

Они доели лапшу. Первый положил на стол два серебряных доллара и две медные монеты. Встал. Второй остался сидеть ещё минуту, допил чай, потом тоже поднялся.

На улице уже начинало темнеть. Фонари зажглись жёлтым светом. По Нанкин-роуд шли толпы людей — кто в кино, кто в дансинг, кто просто гулял, пока ещё можно. Из открытых окон «Cathay Hotel» доносилась музыка — джаз-банд играл иностранную мелодию.

Два человека разошлись в разные стороны. Один пошёл к набережной, где стояли иностранные канонерки. Другой свернул в переулок, где уже пахло жареными каштанами.

Конверт в кармане второго был тяжёлый. В нём лежали новые банкноты Центрального банка Китая, аккуратно перевязанные бечёвкой. Их хватит на билеты до Гонконга, на форму железнодорожника, на два пистолета «Браунинг» и на молчание нескольких нужных людей.

Шанхай жил своей жизнью. Казалось, что город ничего не боится. Но в этот вечер в маленькой забегаловке на Сычуань-бэй-лу двое людей только что поставили ещё одну фигуру на доску. И ход был сделан.

До большого взрыва оставалось совсем немного.

Глава 18

Август 1937 года, Абиссиния.

Абрэхэм Йоханнис уже не считал, сколько раз за последние шесть недель он спускался с гор в Аддис-Абебу и поднимался обратно. Дорога стала привычной и уже не вызывала никаких эмоций. Он знал каждую яму на тракте, каждый пост аскари, каждый поворот, где можно сократить путь, срезая через сухое русло. Мул Гырма теперь сам останавливался у знакомых ворот в Дэбрэ-Бырхане, где дальний дядя всегда держал для него охапку свежей травы.

Дома всё изменилось к лучшему. Отец, Ато Йоханнис, впервые за год прошёл от хижины до кофейной рощи без чужой руки под локоть. Он сидел на камне, смотрел, как солнце золотит зёрна, и тихо плакал от радости. Мать купила двух новых коз и большую медную джабану, в которой теперь варила кофе для всей деревни по воскресеньям. Сестрёнки — Сэламавит, Мылех и Воркит — щеголяли в платьях из ярко-синего шебби, купленного на виа Наполи. А младший Тэкле уже ходил в миссионерскую школу и приносил домой пятёрки по арифметике.

Люди в деревне перешёптывались: «У Йоханнисов появился богатый родственник в столице» или «Абрэхэм нашёл итальянца, который платит вперёд за весь урожай». Никто не спрашивал прямо, откуда деньги — в Тигре не принято. Главное, что семья больше не голодала и не считала каждую копейку.

Абрэхэм молчал. Он привозил деньги, отдавал матери достаточно, оставляя себе лишь небольшие суммы на дорогу и мелкие подарки. Остальное прятал в два глиняных горшка под полом хижины. Первый уже был полон, второй наполнялся быстро. Иногда ночью он вытаскивал пачки лир, пересчитывал их при свете лучины и снова закапывал. Двести, триста, пятьсот… Цифры росли, как кофе в хороший сезон.

Задания становились всё разнообразнее. В июле он носил только записки и мелкие свёртки. В начале августа ему начали доверять больше. Однажды пришлось три дня подряд ходить мимо итальянского склада у вокзала и считать грузовики с боеприпасами. Другой раз — пронести через пост аскари коробку с патронами, спрятанными под мешком зерна. Каждый раз платили сразу и щедро. Десять, пятнадцать, двадцать пять лир. Однажды дали сразу пятьдесят.

Он уже не спрашивал, что в свёртках и зачем. Просто делал своё дело и получал деньги.

В первых числах августа человек в синем костюме и белой шамме появился в его деревне. Он приехал вечером, когда Абрэхэм чинил крышу после дождя. Не здороваясь, сразу перешёл к делу:

— Есть серьёзное дело. Получишь двести лир. Половина прямо сейчас.

Он положил на камень пачку денег — сто новеньких лир с профилем Виктора Эммануила.

— Завтра в Аддис-Абебе. Утром получишь все указания. Не опоздай.

Абрэхэм только кивнул.

На следующий день он спустился в столицу раньше обычного. Его встретили у вокзала и отвели в знакомый домик за рынком Амальфиль. Там уже сидели трое: человек в синем костюме, Бызэбых Тэкле-Гиоргис и новый — худой, в европейских очках, с тонкими пальцами пианиста.

Худой заговорил первым:

— Твой объект — майор Иларио Треккани. Начальник отдела снабжения 27-й дивизии «Гран Сассо». Сегодня в 18:30 получит у гостиницы «Империал» пакет с очень важными документами. Он пойдёт пешком в штаб по виа Роме. По дороге его встретит наш человек — Вальдэ-Гиоргис по прозвищу Чёрный Лев. Они зайдут в таверну «Ла Белла Наполи». Майор начнёт пить. Он всегда так делает: если выпьет хотя бы рюмку, остановиться уже не сможет. Когда выйдет один и совсем пьяный — ты заберёшь пакет. Просто толкнёшь его слегка сзади, он упадёт, пакет заберёшь. Он даже не поймёт, кто это был. Наутро ничего не вспомнит. Вчера ты получил сто лир, получишь сразу же остальные сто, как принесёшь документы.

Абрэхэм посмотрел на деньги, потом на людей.

— Сколько я уже сделал для вас? — спросил он тихо.

— Достаточно, чтобы доверять и знать, что ты выполнишь всё как надо, — ответил человек в костюме.

— Тогда двести пятьдесят, — сказал Абрэхэм.

Все трое переглянулись. Худой улыбнулся.

— Договорились. Двести пятьдесят.

В 18:20 Абрэхэм уже стоял у гостиницы «Империал». Ровно в 18:30 подкатил чёрный «Фиат-525». Из машины вышел курьер, в руке у него был толстый коричневый конверт с пятью сургучными печатями. Через минуту появился сам Треккани.

Майор был в полном параде: зелёная форма, ордена, только фуражку он держал в руке. Волосы тёмно-рыжие, лицо широкое, нос картошкой, глаза маленькие и хитрые. Он взял конверт, небрежно сунул под мышку, кивнул курьеру и пошёл пешком в сторону виа Роме.

Абрэхэм пошёл следом.

На углу виа Роме и виа Аддуа из подворотни вышел Чёрный Лев. Он сделал удивлённое лицо, а потом широко улыбнулся и раскинул руки:

— Иларио, дорогой мой! Ты ли это или я вижу призрака?

Треккани остановился, нахмурился, потом узнал и расхохотался так, что эхо пошло по улице:

— Лев! Чтоб тебя гиены сожрали! Живой, старый разбойник!

Они обнялись, как старые друзья.

— Куда идёшь, майор?

— В штаб. Надо отнести документы, будь они неладны.

— Как ты смотришь на то, чтобы пропустить по одному стаканчику? За встречу. Я угощаю. Тут рядом, «Белла Наполи», помнишь?

Треккани посмотрел на часы, потом на конверт, потом на Чёрного Льва.

— Один — и всё?

— Клянусь своей бородой.

— Тогда идём.

Они скрылись за красной занавеской таверны.

Абрэхэм перешёл улицу и сел в тени акации напротив входа.

Сначала было тихо. Потом раздался громкий хохот Треккани. Потом звон бокалов. Потом они заказали вторую бутылку граппы. Потом третью. Потом перешли на тэдж.

Внутри таверны было жарко. Треккани сидел за угловым столиком, китель был уже расстёгнут до пупа, галстук снят, рубашка мокрая. Конверт лежал на стуле рядом, прикрытый фуражкой. Майор уже допивал четвёртый кувшин тэджа и громко рассказывал, как в прошлом году в Гондаре застрелил леопарда одной пулей в глаз.

— … и вот, представляешь, Лев, эта тварь прыгает на меня с дерева! Я — бац! — прямо в глаз! Один выстрел! Лежит, как спящий котёнок!

Чёрный Лев подливал и кивал:

— Верю, Иларио, верю. Ты всегда был лучший стрелок в дивизии.

Официант-абиссинец приносил и уносил пустые кувшины. Посетителей оставалось всё меньше.

В половине десятого Треккани попытался встать, чтобы пойти во двор, но ноги не держали. Он рухнул обратно на стул и расхохотался:

— Чёрт… уже хожу, как мой дед в девяносто лет… Ещё один, последний!

Чёрный Лев встал:

— Мне пора, Иларио. Дети ждут.

— Куда⁈ Сиди! Пей! Я приказываю!

— Не могу, друг. Завтра с утра на службу.

Он положил на стол деньги, обнял майора и вышел.

Треккани остался один. Он заказал ещё кувшин. Потом ещё. Потом попросил спеть песню, но голос сорвался, и он просто сидел, уткнувшись лбом в стол, и тихо мычал мелодию.

В одиннадцать официант начал намекать, что пора закрываться.

— Signore maggiore, комендантский час…

Треккани поднял голову, глаза были красные.

— Ещё… один… последний…

Официант вздохнул и принёс ещё.

В одиннадцать тридцать майор наконец встал. Качнулся, ухватился за стол, потом за стул, потом за стену. Конверт схватил обеими руками, прижал к груди и пошёл к выходу, шатаясь так, что задевал столы.

На пороге он чуть не упал, но удержался за косяк.

Треккани вышел на улицу, остановился, посмотрел на луну. Потом пошёл по виа Роме в сторону штаба. Шагал медленно, приволакивая ноги. Конверт то прижимал к груди, то перекладывал под мышку, то снова прижимал. Абрэхэм шёл следом.

Они миновали освещённый участок. Потом свернули в тёмный переулок без фонарей.

Майор шёл и пел, фальшиво и громко. Вдруг остановился посреди улицы, прислонился к стене и стал расстёгивать ширинку. Закончил, застегнулся, пошатнулся и пошёл дальше.

Абрэхэм сократил расстояние до трёх шагов.

Майор ничего не слышал.

Абрэхэм подошёл почти вплотную и толкнул его в правое плечо.

Треккани качнулся, взмахнул руками, конверт вылетел и шлёпнулся на землю. Сам майор рухнул на колени, потом на бок и остался лежать, глядя в небо.

— Il plico… ehi… bastardo… fermati… — прохрипел он.

Но сил встать не было.

Абрэхэм схватил конверт и быстро пошёл прочь. На складе у железной дороги его ждали. Человек в синем костюме взял конверт, проверил печати, пересчитал страницы.

— Идеально сработано.

Он отсчитал деньги.

— Как договаривались. Двести пятьдесят.

Абрэхэм взял деньги, спрятал под габби и пошёл в ночь.

Он шёл по спящему городу и впервые за долгое время позволил себе улыбнуться.

Здесь, в переулках Аддис-Абебы, он был просто тенью, которая делает свою работу.

И делает её хорошо.

* * *

Утро в штабе 27-й дивизии «Гран Сассо» началось с обычной суеты. Солдаты таскали ящики, писари стучали на машинках, где-то вдалеке ревел мотор грузовика. Майор Иларио Треккани вошёл в здание в девять пятнадцать, на сорок пять минут позже положенного. Форма на нём сидела криво, китель был расстёгнут на две верхние пуговицы, фуражка чуть набекрень. Лицо было серое, под глазами — мешки, но спину он держал прямо.

В коридоре его перехватил лейтенант Фаббри.

— Майор, вас ждёт подполковник. Немедленно идите к нему.

Треккани молча кивнул и пошёл за ним. Дверь кабинета подполковника Лука Феррариса была приоткрыта. Внутри стоял запах кофе и папирос. Подполковник сидел за столом, перед ним лежала тонкая папка. Когда Треккани вошёл, Феррарис даже не поднял головы.

— Закрой дверь.

Треккани закрыл. Встал посреди комнаты, руки по швам.

Феррарис наконец посмотрел на него.

— Ты вчера потерял пакет. Пять красных печатей. Ты оставил его в каком-то переулке, потому что был пьян в стельку.

Треккани молчал.

— Ты понимаешь, что это не просто бумажки? Это жизни людей. Это вся северная кампания. Если документы у повстанцев, через неделю мы будем терять колонны каждый день.

— Они не у повстанцев, — сказал Треккани. — Я упал, конверт выпал. Я лежал рядом. Утром пошёл туда — там было пусто. Значит, кто-то из наших подобрал. Или мальчишка какой.

Феррарис встал. Он был выше Треккани почти на голову.

— Ты идиот, Иларио. Жалкий алкаш. Позор мундира. Я тебя лично отправлю под трибунал. И я сделаю всё, чтобы тебя расстреляли у стены старого форта. Потому что ты не офицер. Ты свинья, которая жрёт и блюёт на Италию.

Треккани поднял голову.

— Синьор подполковник, документы не были особо секретными. Иначе их бы доставляли прямиком в штаб и кому-то повыше, чем я. Я их видел. Обычные отчёты. Снабжение, склады — всё это и так известно. Карты мин — неприятно, но не смертельно. Я не думаю, что они кому-то сильно нужны.

Феррарис подошёл вплотную. Лицо его побагровело.

— Ты ещё смеешь решать, что важно, а что нет? Ты, который вчера валялся в моче в переулке? Ты, который отдал бумаги первому встречному абиссинцу за кувшин тэджа? Твоя работа — приносить и не терять. Ты потерял. Теперь ты их найдёшь. За сутки. До завтрашнего вечера. Если не найдёшь — разжалую до рядового и отправлю в Данакиль. Там ты сгниёшь за неделю. Понял?

Треккани выдержал взгляд.

— Понял.

— Вон.

Треккани вышел. В коридоре Фаббри хотел что-то спросить, но майор только отмахнулся и пошёл к выходу.

Он спустился по лестнице и вышел на улицу. Солнце уже жгло. Он пошёл в «Ла Белла Наполи».

Дверь была закрыта. Он постучал. Открыл Сальваторе с мокрой тряпкой в руке.

— Синьор майор, рано ещё.

— Мне не пить. Я вчера оставил конверт. Коричневый, толстый, с печатями. Не видел?

Сальваторе покачал головой.

— Нет, синьор. Вы ушли с ним. Я провожал вас до порога. Вы ещё пели и чуть не упали. Конверт был у вас под мышкой.

— Точно?

— Точно.

Треккани кивнул и вышел.

Он пошёл в переулок. Узкая щель между домами, пыль, осколки бутылок, кошачьи следы. Он нагнулся, пошарил рукой по земле — ничего. Только пустая бутылка из-под граппы и клочок газеты.

Он выпрямился. Посмотрел по сторонам. Он не знал, что делать дальше.

Он просто стоял посреди переулка и смотрел на пустое место, где вчера валялся сам и где лежал конверт. Потом пошёл дальше, без цели.

Он прошёл рынок Амальфиль, вокзал, склады, квартал Аррада, вернулся к штабу, снова ушёл. Спрашивал у мальчишек, у носильщиков, у торговцев — никто ничего не видел, никто ничего не знал. Он раздавал деньги в надежде, что кто-то скажет то, что ему нужно, но толку не было. Он сидел на ящике у старого склада у железной дороги, курил одну за другой и смотрел, как садится солнце. Восемь часов. Девять. Десять.

Никто не пришёл. Никто не появился. Конверт исчез, будто его и не было.

Одиннадцать вечера. Город уже спал под комендантским часом. Треккани шёл по виа Роме, ноги сами несли вперёд, а в голове крутилась одна и та же мысль: «Завтра в шесть всё кончится». Он уже смирился, почти. Почти готов был принять Данакиль, жару, соль, смерть от лихорадки или пули. Жизнь кончилась.

И вдруг из тени у стены кто-то тихо окликнул:

— Синьор майор…

Треккани резко обернулся. Перед ним стоял высокий абиссинец лет сорока двух, худой, в выцветшей шамме. Он вышел на слабый свет фонаря.

— Я слышал, вы кого-то ищете, — сказал он спокойно. — Я видел молодого парня. Вчера вечером. Он сидел напротив «Белла Наполи», долго ждал, потом пошёл за вами по виа Роме. Я его знаю, он часто бывает на рынке, торгует кофе, товар возит на ослике.

Треккани замер. В груди вдруг вспыхнуло — не просто надежда, а настоящая, горячая радость. Как будто кто-то неожиданно подарил ему ещё один день жизни. Он даже почувствовал, как уголки губ сами собой поползли вверх — впервые за последние сутки.

— Ты уверен, что это был именно он, тот, кто за мной пошёл? — спросил он, стараясь не выдать, как сильно у него забилось сердце.

— Абсолютно уверен, синьор. Моя лавка напротив таверны. Я сидел на ящике, курил. Видел, как он вышел из-за акации, когда вы с Чёрным Львом зашли в таверну. Потом ждал. Потом пошёл за вами, когда вы один вышли. Я ещё подумал: странный мальчишка, чего он тут трётся так долго.

Треккани полез в карман, достал не десятку, а сразу пятьдесят лир, хотя эта информация была для него бесценна.

— Завтра в шесть утра. У фонтана на пьяцца. Приведёшь меня к нему. Если найдём его, то ещё сто лир твои. Понял?

Абиссинец посмотрел на деньги, потом на майора, кивнул коротко и исчез в переулке.

Треккани остался стоять посреди улицы. Он вдруг рассмеялся — тихо, но от души. Смеялся, пока не закашлялся. Потому что теперь всё изменилось. Теперь у него было то, чего не было вчера: шанс.

Рано утром, ещё до того как рынок заполнился людьми, они уже стояли у фонтана. Проводник пришёл без опоздания. Они молча пошли через Арраду.

Когда Треккани увидел Абрэхэма — тот как раз нагружал мешки на ослика, — радость внутри вспыхнула снова, ярче прежнего. Он даже не стал прятать улыбку.

Майор подошёл сзади, схватил парня за локоть и отвёл за навес. Прижал спиной к глиняной стене. Достал «Беретту», взвёл курок, приставил ствол прямо под рёбра.

Абрэхэм увидел майора — и лицо его стало белым, как шамма.

— Синьор… я… что вам нужно? — выдавил он, глаза расширились.

Треккани улыбнулся широко, почти добродушно.

— Ты прекрасно знаешь, что мне нужно, мальчик. Вчера вечером ты шёл за мной от «Белла Наполи» до переулка. Ты толкнул меня в плечо. Конверт выпал. Ты его поднял. Я всё помню. И теперь ты мне расскажешь, кому ты его отдал. Имена, адреса, всё до последнего. Потому что если не расскажешь — я сейчас нажму на курок, и никто даже не услышит. А если расскажешь — уедешь домой живым и больше никогда не вернёшься в Аддис-Абебу. Выбирай, быстро.

Абрэхэм задохнулся, попытался отвести ствол рукой, но Треккани нажал сильнее.

— Я… я не хотел… они сказали, просто толкнуть, пакет забрать… я не знал, что там важное… клянусь детьми, синьор майор! Они платят мне за мелкие дела уже два месяца… человек в синем костюме… дом за рынком Амальфиль, второй этаж, зелёная дверь… там ещё Бызэбых Тэкле-Гиоргис бывает по четвергам… и худой в очках, он главный, говорит по-итальянски лучше всех… я только носил, клянусь, я не знал, что там что-то очень серьёзное… простите меня, ради Бога, у меня мать больная, отец тоже, сестры маленькие… я просто хотел, чтобы они не голодали…

Треккани слушал, не перебивая. Улыбка медленно сползла с лица, но глаза всё ещё горели от удовлетворения.

— Молодец, — сказал он наконец, убирая пистолет. — Ты сделал правильно, что рассказал. Теперь слушай внимательно. Ты берёшь своего ослика и исчезаешь. Навсегда. Если через неделю я тебя увижу в Аддис-Абебе — пристрелю без разговоров. Понял?

Абрэхэм закивал так часто, что голова дёргалась, как у птицы.

— Понял… понял, синьор… спасибо… я сегодня же уеду… клянусь…

Треккани отступил и хлопнул его по плечу — почти дружески.

— Иди. И молись, чтобы я тебя больше никогда не увидел.

Он развернулся и пошёл прочь, насвистывая песню. Теперь у него была информация, осталось только найти пакет.

Глава 19

В половине пятого Аддис-Абеба ещё спала. Редкие фонари вдоль улицы Менелика отбрасывали тусклые круги света на пыльную мостовую, и только в казармах 27-й дивизии «Литторио» горели все окна. Во дворе стоял запах машинного масла, кофе и табака. Солдаты проверяли оружие, щёлкали затворами, подтягивали ремни. Майор Иларио Треккани стоял, прислонившись спиной к стене, держа в левой руке жестяную кружку с остывшим кофе, а правой прикуривал одну сигарету от другой. Форма на нём была свежая, только что из прачечной, воротник накрахмален, но лицо выдавало бессонную ночь: под глазами были тёмные круги. Он провёл эту ночь в кабинете подполковника Феррариса, перед картой города, утыканной красными флажками. Повторял адреса, имена, связи. В три часа ночи Феррарис наконец поднял глаза и коротко кивнул:

— Действуйте. Даю вам полный карт-бланш.

В 5:15 тяжёлые ворота казармы открылись. Колонна вышла без лишнего шума: двадцать три грузовика «Лянча-3Ро», два лёгких броневика CV-33, взвод карабинеров в чёрных фуражках и рота эритрейских аскари в красных фесках. Моторы работали на низких оборотах. Город ещё не просыпался, только собаки провожали колонну злобным лаем.

Первый адрес был в квартале Аррада, за мечетью Анвар. Это был двухэтажный дом из глины и вулканического камня с крышей из ржавого гофрированного железа. Двадцать человек окружили квартал ещё в полной темноте и заняли все выходы. Лейтенант Фаббри подошёл к воротам и трижды ударил прикладом «Каркано». Тишина. Четвёртый удар вышиб дверь с петель. Внутри было тепло и пахло свежесваренным кофе. В главной комнате на ковре сидел хозяин — Бызэбых Тэкле-Гиоргис, его ноги были скрещены, перед ним стояла медная джезва и три крошечные чашечки. Он поднял глаза — они были спокойные, почти равнодушные.

Двое аскари схватили его под руки ещё до того, как он успел встать. Третий щёлкнул наручниками.

— Документы где? — спросил Фаббри по-амхарски.

Бызэбых чуть наклонил голову.

— Какие документы, эфенди? Я торгую кофе.

Фаббри ударил его рукояткой «Беретты» в висок. Кровь потекла по виску и щеке.

— Кофе, — повторил Бызэбых и сплюнул на пол.

Его выволокли во двор и бросили в кузов первого грузовика. Дверь захлопнулась.

Второй адрес был на рынке Амхарафиль, второй этаж над лавкой специй, зелёная дверь.

Когда солдаты поднялись по узкой деревянной лестнице, дверь оказалась приоткрыта. В комнате ещё стоял запах кофе, в джезве он был ещё тёплый. На стуле висела белая шамма, а на столе — раскрытая деревянная шкатулка, из которой высыпались серебряные талеры. Хозяин ушёл совсем недавно, буквально несколько минут назад. Итальянцы перевернули всё: подняли половицы, вспороли матрасы, разбили глиняные кувшины. Ничего. Ни бумаг, ни оружия, ни следов, указывающих на документы.

Треккани вошёл последним. Остановился посреди комнаты, закурил и долго смотрел в окно, на узкий переулок внизу.

— Его предупредили, — сказал он тихо. — Кто-то из наших.

Фаббри молчал. Он знал, что майор прав.

Третий адрес был самым важным. Это был старый немецкий особняк на окраине, рядом с бывшим консульством кайзера. Туда направили главные силы: два броневика, пятьдесят человек, два станковых пулемёта «Фиат-35» на крышах машин. Подъехали в 6:40. Двор был пуст, ворота заперты на железный засов. Солдаты перелезли через стену. На втором этаже горел свет.

Треккани пошёл первым. Поднялся по наружной деревянной лестнице, держа «Беретту» обеими руками. Дверь на втором этаже была приоткрыта на ширину ладони. Он толкнул её ногой и вошёл.

В комнате стоял худой человек в очках с тонкой оправой. Без пиджака, в одной белой рубашке. В руках у него был толстый коричневый конверт с пятью красными сургучными печатями.

— Buongiorno, maggiore, — произнёс он по-итальянски без малейшего акцента. — Вы опоздали ровно на четыре часа двенадцать минут.

Треккани поднял пистолет.

— Конверт на стол. Руки за голову.

Человек покачал головой, отступил на шаг к открытому окну.

— Уже поздно. Всё прочитано. Переписано в трёх экземплярах. Один ушёл в Дыре-Дауа вчера ночью. Второй — курьером в Гондар. Третий… — он слегка улыбнулся, — уже за пределами вашей юрисдикции.

Треккани выстрелил. Пуля вошла в правое плечо, рубашка мгновенно окрасилась тёмным. Конверт выпал. В левой руке человека внезапно оказался маленький «Браунинг FN 1900». Он успел выстрелить дважды: первая пуля сбила штукатурку над головой Треккани, вторая звякнула о каску солдата, стоявшего в дверях.

Затем он прыгнул.

Прыжок был стремительным. Тело развернулось в воздухе, он почти коснулся ногами покатой крыши сарая внизу — но в этот момент с улицы ударила длинная очередь из «Фиат-35». Пули вошли в спину, в шею и в затылок. Тело дёрнулось, словно от удара током, рухнуло на ржавое железо, скатилось по скату и тяжело упало на землю. Кровь быстро растекалась по пыльной площадке, впитываясь в сухую землю. Конверт лежал рядом, раскрытый. Внутри были чистые листы бумаги.

Солдаты начали обыск квартала в поисках сообщников. Дом за домом, двор за двором. Через сорок минут в конце узкой улочки, за высокой оградой из колючего кактуса, нашли то, чего не думали найти.

Дверь вышибли. Внутри стоял высокий человек в европейском синем костюме, белая шамма была небрежно наброшена на плечо. В правой руке — старый французский револьвер «Лебель» 1892 года, в левой — маленький дамский «Велодог».

— Назовись! — крикнул Фаббри.

Человек выпрямился.

— Рас Хайле Мариам Гебре-Иесус, из рода рас’ов Адуа, — ответил он громко. — А ты кто такой, чтобы вламываться в мой дом без спроса?

Он не стал ждать. Выстрелил из «Лебеля» первым. Пуля вошла в грудь молодому солдату из Калабрии — тот даже не успел поднять винтовку, упал навзничь. Второй выстрел из «Велодога» ранил сержанта в бедро. Началась стрельба.

Хайле Мариам отступал по узкому коридору, стреляя с двух рук. Он успел ранить ещё одного карабинера в плечо, прежде чем очередь из пистолета-пулемёта «Беретта» разорвала ему живот. Он согнулся пополам, но не упал. Кровь текла по синему костюму, капая на пол. Он дошёл до последней комнаты, прислонился спиной к стене, тяжело дыша.

Солдаты ворвались в комнату. Он всё ещё держал оружие.

— Сдавайся, — сказал Треккани.

Хайле Мариам посмотрел на него долгим взглядом, потом медленно поднял «Лебель» к виску.

— Передайте вашему королю, — произнёс он по-итальянски, — что Тигре не сдаётся.

Он уже начал нажимать спуск, но девятнадцатилетний капрал из Сардинии, стоявший справа, выстрелил первым. Пуля калибра 6,5 мм вошла под подбородок и вышла сверху, разнеся череп. Тело рухнуло вперёд, ударилось лицом о пол. В правой руке остался зажат скомканный листок — список из двенадцати имён. Последнее было подчеркнуто дважды: Вальдэ-Гиоргис, по прозвищу Чёрный Лев.

Чёрного Льва искали весь день и всю ночь.

Его дом в квартале Серате-Гийоргис нашли пустым. Дверь была нараспашку, внутри всё перевернуто, но не нашли ни его, ни жены, ни детей. Соседи отводили глаза. Одна старуха всё-таки прошептала: «Ушёл вчера вечером, сказал — поеду к другу в Гондар». Другой мальчишка уверял, что видел, как он садился на поезд до Дыре-Дауа. Третий клялся, что Чёрный Лев ушёл пешком на север, в сторону Дэссе, с одним мулом и двумя проводниками.

К десяти вечера Треккани вернулся в штаб. Подполковник Феррарис стоял у карты города, испещрённой красными крестами и кружками.

— Докладывай, — сказал он, не отрываясь от карты.

Треккани доложил коротко и по порядку:

— Бызэбых Тэкле-Гиоргис жив, в камере. Худой в очках — труп, застрелен при попытке бегства. Рас Хайле Мариам Гебре-Иесус — труп, застрелен при сопротивлении. Вальдэ-Гиоргис, Чёрный Лев — исчез. Документы с печатями не нашли, и, похоже, они потеряны безвозвратно.

Феррарис долго молчал. Потом подошёл к сейфу, достал бутылку граппы «Стрега» и два тяжёлых стакана. Налил до краёв.

— Пей.

Они выпили молча. Граппа обожгла горло.

— Значит, сеть существует, — сказал наконец подполковник.

— Да, синьор подполковник.

— И будет работать дальше.

— Да.

Феррарис подошёл к окну, посмотрел на тёмные силуэты гор.

— Завтра с утра начинайте допросы. Всех, кого взяли. И готовьте колонну на север. Полную роту солдат, броневики, артиллерию. В Тигре всё только начинается.

Треккани вышел в коридор. Там его ждал Фаббри.

Они вышли на площадь. Ночь была звёздная. Где-то далеко, за хребтами, шёл человек по прозвищу Чёрный Лев. Где-то в ущелье уже собирались новые повстанцы.

Война, которую они считали законченной, только начиналась по-настоящему.

* * *

Горы Тигре, над Амба-Арадом.

Тьма ещё стояла густая, только звёзды висели низко, будто до них можно было дотянуться, если встать на холм повыше, и горели очень ярко. Последний мул тяжело поднялся на площадку, и проводник сразу отвёл его к остальным шестидесяти двум животным, которых уже привязывали к вбитым в камень кольям. Люди не разговаривали, каждый был занят своей работой. Слышался только скрип верёвок, глухой стук дерева о камень и редкое фырканье мулов.

Пятьдесят два человека молча окружили груду длинных ящиков. Когда последний ящик опустили на землю, дэджазмач Гебре-Эгзиабхер Мариам подошёл к ближайшему и одним движением ножа сорвал крышку. Дерево треснуло, и в слабом свете звёзд блеснули стволы, завёрнутые в промасленную бумагу.

Гебре-Эгзиабхер вынул одну «Каркано» 91/38, передёрнул затвор, поднял к плечу и прицелился в чёрное небо.

— Теперь мы не просим, — сказал он спокойно. — Теперь мы берём.

Потом кто-то тихо поднялся первым, и все двинулись к ящикам.

Развели два костра. Пламя было низкое и жаркое. Люди расселись полукругом: кто на корточках, кто на плоских камнях. Женщины из ближайшей деревни уже месили тэф, в трёх котлах кипел густой кофе. Запах поднимался вверх и стелился по склону.

Мэнгэсту, самый старший, шестидесяти двух лет, с седой бородой до пояса, взял ручной пулемёт «Бреда-30», повертел его в руках и будто бы взвесил.

— Помню, — начал он, глядя в огонь, — когда мы уходили из столицы в мае прошлого года, у меня на пятерых было одно ружьё. «Гра» 1886 года, с кривым штыком. Патронов — двадцать на всех. Прятали под шаммой и молились, чтобы не нашли. А теперь… — он кивнул на гору ящиков, — теперь я вижу больше стволов, чем людей в отряде.

Бырхане, семнадцатилетний парень из-под Адуа, худой, но жилистый, сидел рядом и протирал затвор новой «Каркано».

— Дэджазмач Гебре-Эгзиабхер, правда, что это только первая партия и будут ещё?

Гебре-Эгзиабхер налил себе кофе в маленькую фарфоровую чашечку — это был трофей ещё с Аксумского склада — и отпил.

— Правда, сынок. Эта — первая. Через две недели придёт вторая, втрое больше. Потом третья, потом четвёртая. До конца года у нас будет столько оружия, что мы сможем вооружить каждый дом от Аддиграта до Ширэ.

Вондиму, бывший дьякон из монастыря Дэбрэ-Дамо, подбросил ветку в костёр.

— Я думал, после того как Его Величество уехал в изгнание, всё кончилось. Думал, остались только молитвы.

Гебре-Эгзиабхер посмотрел на него через пламя.

— Молитвы остались. Божья помощь с нами. Но теперь мы с оружием и патронами. И можем не только надеяться, но и действовать.

Гетачоу, бывший пастух, взял гранату SRCM, осторожно повертел её в руках. — А как они это делают там, внизу? Как достают столько?

Мэнгэсту фыркнул.

— Не спрашивай «как». Спрашивай «когда следующая». Главное, что оружие приходит.

Гебре-Эгзиабхер кивнул.

— Слушайте внимательно. Раздаём так: каждому десятку — десять новых «Каркано», один ручной «Бреда», по двести пятьдесят патронов на ствол пока. Два станковых «Фиат-Ревелли» — первому и третьему десятку. Миномёты «Бриксиа» — второму и пятому. Гранаты — по двадцать на человека. Остальное — в пещеру, под ветки. К полудню здесь должно быть чисто, никаких следов, будто нас и не было.

Бырхане поднял руку.

— А знак будет? Три дымных костра над Дэбрэ-Дамо?

— Будет. Как договаривались. Как только наши друзья в Аддис-Абебе скажут «дорога свободна» — зажгут три костра подряд. Увидим дым — значит, через три дня спускаемся за следующей партией. И так каждый раз.

Вондиму спросил:

— А если итальянцы перекроют все тракты?

Гебре-Эгзиабхер улыбнулся краем рта.

— Перекроют один — пойдёт вторым. Перекроют два — пойдёт третьим. Перекроют все дороги — пойдёт через горы, через пустыню, через море. У них солдат много. У нас — троп мало, но зато все свои, знакомые. У них карты. У нас — люди в каждом селе, в каждой лавке, на каждом посту.

Мэнгэсту поднял чашку.

— За тех, кто внизу рискует головой каждый день, чтобы это железо пришло к нам.

Все поддержали.

— За них!

Потом работа продолжилась. Люди разошлись. Один уносил ящики в пещеру, второй чистил оружие, третий помогал женщинам с инджерой, четвёртый ставил посты. К девяти утра площадка была чистой.

Солнце уже припекало. Люди снова собрались в тени утёса завтракать.

Бырхане не унимался.

— Дэджазмач, скажи честно: сколько всего будет?

Гебре-Эгзиабхер откусил инджеру с широ и прожевал.

— Говорят, до конца года — десять тысяч винтовок только в Тигре. Сто ручных пулемётов. Пятьдесят станковых. Миномёты десятками. Горные пушки 65/17 — хотя бы шесть-семь. Патронов — сотни тысяч. Гранат — тысячи. Чтобы каждый мужчина, каждая женщина, каждый мальчишка старше четырнадцати мог взять оружие и встать в строй.

Гетачоу присвистнул.

— Десять тысяч…

— И это только у нас, — продолжил Гебре-Эгзиабхер. — В Годжаме уже получили. В Шоа ждут. В Волло пришло на прошлой неделе. В Бэгемдыре тоже. По всей стране сейчас идёт железо. Тихо, по ночам, по тропам, которых нет на итальянских картах.

Вондиму тихо сказал:

— Значит, мы теперь не просто повстанцы. Мы армия.

— Армия, — подтвердил Гебре-Эгзиабхер. — Просто пока маленькая и в горах. Но с каждым днём нас всё больше.

Мэнгэсту добавил:

— Я доживу — увижу, как они побегут так же, как мы бежали от них. Только теперь мы будем гнать их до Красного моря.

Бырхане спросил:

— А когда начнём спускаться на большие дороги?

— Когда будет знак. Три костра — и идём. Сначала десятки. Потом сотни. Потом тысячи. Сначала будем резать посты по одному. Потом целые колонны. Потом будем держать трассу Аддис — Асмэра в своих руках.

Гетачоу спросил:

— А Чёрный Лев жив?

— Жив. Он в Гондаре. У него уже четыре сотни людей. Ждёт свою долю. Скоро встретимся.

Вондиму спросил:

— А если нас предадут?

Гебре-Эгзиабхер посмотрел прямо.

— Тогда умрём. Но пока никто не предаёт. Потому что все знают: пока мы в горах хозяева — на этом держится вся Абиссиния. Итальянцы не хозяева страны, они командуют только там, в низине. А горы наши.

День прошёл в учениях под палящим солнцем: разбирали и собирали «Каркано» с закрытыми глазами, заряжали обоймы на скорость, ставили и снимали «Бреду», переносили станковый «Фиат-Ревелли» вчетвером по крутым склонам, наводили «Бриксию» на воображаемые цели внизу.

К вечеру люди уже ходили с винтовками за плечом, как будто родились с ними.

Когда солнце коснулось горизонта, Гебре-Эгзиабхер снова собрал всех. — Завтра на рассвете уходим. Оставляем пост из пяти человек. Остальные — по двое, по трое, по пятеро — разносим оружие по тайникам. Каждый десяток знает свой маршрут. В назначенное мною время встречаемся у Амба-Сел. Там будет следующая партия — втрое больше этой.

Бырхане спросил:

— А если знак придёт раньше?

— Тогда идём раньше. Главное — быть готовым каждую минуту.

Мэнгэсту встал, поднял «Каркано» над головой.

— Мы готовы уже сегодня.

Гебре-Эгзиабхер кивнул.

Кто-то из молодых тихо спросил:

— А когда мы выступим так, чтобы услышала вся страна?

Гебре-Эгзиабхер посмотрел на запад, где уже темнело.

— Скоро. Очень скоро.

Ночь опустилась быстро. Костры потушили до углей. Люди легли рядом с оружием — кто положил винтовку под голову, кто обнял пулемёт. Ветер нёс запах можжевельника, кофе и свежей смазки.

Далеко внизу, в Аддис-Абебе, майор Иларио Треккани завершал очередной допрос и не знал, что высоко в горах пятьдесят два человека уже спят, обняв его же винтовки, и ждут только трёх костров над Дэбрэ-Дамо, чтобы начать воевать по-настоящему.

Глава 20

Порту, 20 августа 1937 года.

Река Дору медленно катила свои мутно-зелёные воды. На другом берегу, в Вила-Нова-ди-Гайя, поднимались длинные корпуса винных складов с красными черепичными крышами и большими белыми буквами на фасадах: «Sandeman», «Ferreira», «Offley», «Kopke», «Taylor’s», «Graham’s», «Cockburn’s». Каждое имя напоминало о столетиях торговли, о баркасах «ребелу» с плоским дном, которые когда-то поднимались вверх по реке до самых виноградников Кинта-ду-Ново и спускались обратно, груженные молодым вином. Теперь таких баркасов оставалось мало; большинство бочек отправляли по железной дороге, но старожилы всё равно приходили к причалу посмотреть, как последние из них, украшенные флагами и резными носами, тихо скользят мимо.

Старый город, тот, что начинался сразу за площадью Рибейра, цеплялся за крутые склоны. Брусчатка была неровной, выщербленной, выложенной ещё в те времена, когда по ней ходили мулы с вьюками. Дома стояли вплотную друг к другу: трёх-, четырёх-, иногда пятиэтажные, с узкими балконами, на которых обычно стояли горшки с красной геранью, базиликом или лимонными деревцами в кадках. Ставни были выкрашены в зелёный или синий цвет, но краска давно выгорела, и теперь они выглядели почти одинаково. По вечерам их открывали настежь, и из окон вырывались запахи жареного лука, чеснока, тушёной трески, а иногда — сладкий аромат только что испечённых «паштейш де ната» из булочной на углу.

На верёвках, натянутых между балконами, сохло бельё: белые простыни, мужские рубахи с короткими рукавами, детские платьица в цветочек, носки, подштанники. Всё это колыхалось на ветру с реки, словно город вывесил флаги перемирия. Внизу, на первых этажах, размещались лавки: бакалейные, где продавали оливковое масло в жестяных банках, сушёную треску «бакаляу», рис и бобы; галантерейные — с пуговицами, нитками и кружевом ручной работы; булочные — с длинными витринами, за которыми лежали круглые хлебы с толстой коркой и корзины со сладкими булочками. Над дверями висели вывески, нарисованные от руки: «Mercearia do Zé», «Padaria São João», «Retrosaria Belas Artes».

Площадь Рибейра была центром нижнего города. Здесь, у самой воды, всегда было людно. Женщины в чёрных платках и длинных юбках несли плетёные корзины с только что выловленной рыбой: сардинами, дорадами, осьминогами. Мужчины в беретах и жилетах сидели за столиками кафе «Majestic» или «Guarany», пили кофе из крошечных белых чашечек и курили сигареты «Portuguesa» или «Sagres». На углу мальчишка лет десяти кричал во всё горло, размахивая свежими газетами: «Diário de Notícias!», «O Século!», «A Voz!», «O Primeiro de Janeiro!». Заголовки были крупные, чёрным шрифтом: «Наступление на Брунете остановлено», «Республиканцы удерживают Мадрид», «Франко обещает скорую победу». Люди брали газеты, пробегали глазами и откладывали в сторону — война шла где-то там, за Пиренеями, а здесь, в Порту, жизнь текла своим чередом.

Человек шёл по улице Флореш медленно, не торопясь. На нём был лёгкий льняной костюм цвета хаки, уже потемневший подмышками и на спине. Панама была слегка помятая. В правой руке он нёс небольшой бумажный пакет — в нём лежали отремонтированные туфли. Он только что забрал их у сапожника дона Мануэла, чья мастерская находилась в полуподвале старого дома на углу с улицей Сан-Жуан. Чтобы попасть туда, нужно было спуститься по пяти крутым ступеням, протиснуться в низкую дверь и оказаться в тесном помещении, где пахло кожей, клеем, старым деревом и воском. Дон Мануэл, седой, с густыми бровями и руками, покрытыми мозолями, работал за верстаком уже сорок лет. Он молча взял деньги, молча отдал туфли, завёрнутые во вчерашнюю газету, и только на прощание пожал руку крепко, по-мужски, пробормотав что-то о том, что подошва теперь будет держаться ещё пару лет.

Человек вышел из мастерской, прищурился от яркого света и пошёл вниз, к реке. Он свернул в узкий переулок, где тень была гуще, а воздух прохладнее. Здесь дома стояли так близко, что между ними можно было протянуть руку и коснуться стены напротив. На балконах висели клетки с канарейками — жёлтыми, зелёными, пёстрыми; птицы пели громко, перебивая друг друга. Из открытого окна второго этажа доносилась радиола — фаду Амалии Родригеш, тоскливое и протяжное, когда она пела о разлуке.

Он шёл не спеша, иногда останавливался, чтобы пропустить старуху с корзинами или детей, игравших в мяч. Когда он проходил мимо маленькой бакалейной лавки «A Minha Terra», оттуда вышла женщина лет тридцати пяти. На ней было простое ситцевое платье в мелкий цветочек, на голове — платок, концы завязаны под подбородком по-крестьянски. В руках у неё была плетёная корзина, накрытая белой салфеткой в синюю клетку. Она шла в ту же сторону, что и он, но чуть позади. У поворота к улице Белумонте она слегка замедлила шаг, и корзина на мгновение коснулась его бедра. Он почувствовал, как что-то твёрдое и маленькое скользнуло в боковой карман. Женщина не остановилась, не посмотрела на него, не выдала ни одним движением, что это было не случайно. Просто прошла дальше, свернула за угол и исчезла в толпе.

Он дошёл до конца переулка, где начиналась маленькая площадь с фонтаном в центре. Фонтан был старый, каменный, с четырьмя львиными головами, из которых текла тонкая струя воды. Вокруг росли платаны, дававшие тень. Он сел на скамейку, поставил пакет с туфлями рядом, достал из кармана сложенный вчетверо листок бумаги. Развернул. На нём было написано аккуратным, почти каллиграфическим почерком: «Rua da Restauração, 128, 21:30». Он свернул записку обратно, положил в карман, поднял пакет и пошёл дальше.

День тянулся медленно. Он пообедал в маленькой таверне «O Gaveto» у пристани, заказав рис с треской, кусок жареного осьминога, бутылку холодного зелёного вина «Vinho Verde». Потом долго сидел на парапете набережной, курил сигареты «Sagres», смотрел, как баркасы разгружают бочки, как чайки кружат над водой, как туристы фотографируются на фоне железного моста Дона Луиша I, построенного учеником Эйфелевой компанией. Купил в киоске свежую газету.

Когда солнце начало клониться к западу и небо над Вила-Нова-ди-Гайя окрасилось в оранжевый и фиолетовый, он встал и пошёл вверх, к улице Рестаурасан. Улица была тихой, почти пустой. Дома старые, с облупившейся охристой штукатуркой, с коваными балконами и деревянными ставнями. На первом этаже дома номер 128 размещалась торговая лавка — «Armazém de Carvão — António Ferreira». Ставни были закрыты, но сквозь щели пробивался свет. Он обошёл дом сбоку, нашёл узкую деревянную лестницу, поднялся на второй этаж. Две двери. На одной — медная табличка с цифрой 2. Он постучал три раза.

Дверь открылась почти сразу. На пороге стоял мужчина лет шестидесяти — высокий, худой, с густыми седыми усами и бровями, с аккуратно подстриженной бородой. На нём был старый, но тщательно выглаженный костюм-тройка, жилет и галстук. Он посмотрел на гостя спокойно, без удивления, кивнул и отступил в сторону.

— Заходите.

Квартира была маленькой, но опрятной. Пол деревянный, покрытый потемневшим от времени лаком. Посреди комнаты — ковёр с восточным узором, уже выцветший. У окна стоял стол, покрытый белой кружевной салфеткой. На стене — большой портрет Антониу ди Оливейры Салазара в тёмной рамке и деревянный католический крест. На столе стояла бутылка портвейна «Taylor’s» десятилетней выдержки, два толстых хрустальных стакана и блюдо с сушёным инжиром и миндалём.

Мужчина налил портвейн, не спрашивая. Вино было тёмно-рубиновое, густое, с запахом чернослива, шоколада и лёгкой древесной ноты. Они выпили молча. Потом ещё по одному. Потом ещё. Ни слова о деле, ни намёка.

Наконец хозяин поставил стакан на стол, встал, подошёл к старому дубовому шкафу, открыл нижнюю дверцу и достал оттуда кожаную сумку — потёртую, но крепкую, с медными застёжками. Поставил её на пол прямо рядом с ногами гостя.

— Всё внутри, — сказал он просто.

Гость нагнулся, открыл сумку. Внутри лежали два пистолета «Astra 400» девятимиллиметрового калибра, испанские, с аккуратно спиленными номерами. Рядом — две коробки патронов по пятьдесят штук в каждой. Затем — паспорт британского подданного на имя Джеймса Генри Томпсона, родившегося в Ливерпуле 12 марта 1901 года. Фотография была его, но сделана лет пять назад. Печати, штампы, визы — всё безупречно. Под паспортом лежала толстая пачка денег: английские фунты, испанские песеты, немного португальских эскудо и даже несколько французских франков. Достаточно, чтобы жить два-три месяца.

Он закрыл сумку, кивнул. Они выпили ещё по последнему стакану. Портвейн был сладкий, тёплый, оставлял долгое послевкусие.

— Будьте осторожны, — сказал хозяин наконец. — Дорога будет трудной.

Гость встал. Пожал руку. Потом вышел.

На улице уже было совсем темно. Фонари горели тускло, но достаточно, чтобы видеть дорогу. Он пошёл вниз, к реке, не оглядываясь. Где-то далеко играла гитара. По реке шёл последний баркас с зажжёнными огнями. Порту спал. Город провожал его молча, как провожает всех, кто приходит и уходит, не оставляя следов на старой брусчатке.

* * *

Сетубал, 20 августа 1937 года, за полночь, ближе к часу.

Залив Саду лежал спокойный, будто кто-то разлил по нему расплавленное олово и дал застыть. Луна висела высоко, она была почти полная и отражалась в воде длинной серебряной дорогой до самого горизонта. Ветер с моря едва шевелил канаты на мачтах рыбацких лодок, пришвартованных вдоль мола дальше к западу. Там, где начинался настоящий порт, пахло гниющими водорослями и машинным маслом от барж, что приходили и уходили круглые сутки.

Причал номер семь был самым дальним, почти у выхода из гавани, за складами рыбной муки. Здесь редко кто появлялся после десяти вечера, кроме тех, кому платили за молчание. Сегодня здесь стояла баржа «Nossa Senhora da Conceição», зарегистрированная в Авейру, но ходившая в основном между Порту и Лиссабоном. Корпус был чёрный, с белой полосой по борту, название выцветшее, буквы облупились. На корме висел португальский флаг.

На палубе горели только два фонаря. Один у трапа, другой на мачте, низко, чтобы свет не бил далеко. Третий фонарь, ручной, держал в руках боцман — невысокий коренастый мужчина лет пятидесяти, в шляпе, хотя ночь была тёплая. Он говорил не по-португальски, а только по-испански с сильным галисийским акцентом, и это всех устраивало: чем меньше слов, тем меньше вопросов.

Ящики лежали ровными рядами под тентом, прикрытые брезентом. Всего тридцать восемь штук. Новые, из светлой сосны, обитые по рёбрам узкими железными полосами. На каждой крышке — трафарет чёрной краской: «Peças sobressalentes para máquinas — Fragil». Никаких имён фирм, никаких адресов. Только вес, аккуратно выведенный от руки мелом на боку: 72 кг. И ещё маленькая метка в углу — три точки треугольником, едва заметные.

Грузчиков собрали ещё с вечера. Их было семеро. Все свои, сетубальские, из тех, кто не задаёт вопросов, когда платят сразу. Жозе Каррейру, старший из них, сорок восемь лет, бывший рыбак, потом матрос на каботажниках, теперь просто грузчик. Спина частенько болела по утрам, но руки были ещё крепкие. Рядом с ним — его племянник Зé, худой, как тростник, девятнадцать лет, курил слишком много и слишком дешёвые сигареты. Дальше братья Кошта, Антониу и Мануэл, обоим под тридцать, молчаливые, работали всегда вдвоём в одну смену. Потом Жуан из Ароки, приехал сюда после того, как у него сгорела ферма, и тут и остался. И ещё двое молодых, которых все звали просто «ос миудуш» — мелкие, потому что были ниже всех ростом и всегда держались вместе.

Они пришли без пятнадцати двенадцать. Подошли по одному, по двое, чтобы не светиться толпой. У каждого в кармане уже лежала половина платы — аванс, который раздал вчера после обеда какой-то человек в кафе «A Vela Latina» на площади Бокаже. Остальное должны были получить после работы.

— Двойная оплата, — сказал Жозе тихо, когда все собрались в тени склада. — Сказали, чтобы всё было быстро и без разговоров.

Зé сплюнул в сторону.

— А то мы привыкли болтать.

Никто не засмеялся. Все знали: если платят вдвое больше — значит, груз не простой. Но в Сетубале такие грузы бывали и раньше. В двадцать шестом, в тридцать первом, в тридцать третьем. И всегда всё заканчивалось одинаково: деньги в кармане, и никто ничего не видел, не слышал, не знает.

Баржа подошла к причалу ровно в полпервого. Трап опустили без шума. Боцман махнул фонарём — два коротких, один длинный. Сигнал, что можно начинать.

Первый ящик сняли вдвоём — Жозе и Антониу Кошта. Тяжёлый. Семьдесят два килограмма — это не шутка, особенно когда надо нести по узкому трапу, который качается под ногами. Поставили на тележку, которую подогнал заранее подгружчик Жуан. Деревянные колёса скрипели по бетону.

— Что там хоть? — всё-таки не выдержал Зé, когда они отошли за вторым. — Тяжёлый, зараза.

Жозе посмотрел на него сверху вниз.

— А тебе зачем? — ответил он. — Грузи и бери деньги. Меньше знаешь — лучше спишь.

Зé пожал плечами, но промолчал. Он ещё молодой, но уже понял главное правило порта: любопытство здесь дороже денег.

Ящики переносили по двое, иногда по трое, если трап качало сильнее. Работали в ритме, который вырабатывается годами: шаг, поворот, присесть, подхватить, поднять, шаг, шаг, поставить. Доски стучали глухо, железные углы тихо звякали. Внутри ничего не перекатывалось, не звенело, не булькало. Всё было уложено плотно, аккуратно, профессионально.

У причала стоял грузовик. Старый «Chevrolet» с высоким тентом, номера были лиссабонские, но краска облупилась, и цифры читались только вблизи. Водитель не выходил из кабины. Сидел, курил, иногда светил фонариком на циферблат часов. На нём был тёмный плащ и кепка, надвинутая низко. Позже он всё-таки вылез, подошёл к краю причала и сказал:

— Теперь грузите в мою машину. Ровно ставьте, чтоб не падало.

Работа пошла быстрее. Последние ящики ставили уже в кузов, прямо на деревянный пол, застеленный старыми мешками. Ровно, ряд за рядом, чтобы не болтались. Когда последний ящик встал на место, боцман спустился на причал, достал из кармана семь конвертов из серой бумаги и раздал молча. В каждом было ровно вдвое больше, чем за обычную ночную смену. Деньги были новые, хрустящие, в основном сотенные эскудо, несколько пятисотенных.

Грузчики разошлись сразу. Не прощаясь, не оглядываясь. Кто пошёл к вдове Марии на улицу Траш-даш-Алдея, где за два эскудо можно было выпить стакан красного и съесть миску супа из бобов. Кто просто домой — спать до пяти утра, потому что в шесть уже надо было быть на рыбном рынке, разгружать сардины.

Жозе Каррейру шёл последним. Он жил дальше всех, за старой таможней, в квартале Фонтеньяш. Улицы были пустые, только кошки шмыгали вдоль стен. Дома стояли вплотную, двух-трёхэтажные, с балконами и горшками герани. На одном из балконов кто-то забыл бельё — простыни колыхались на ветру, как привидения. Жозе прошёл мимо кафе «O Pescador», закрытого ставнями, мимо булочной «A Flor do Sado», где утром будет очередь за свежим хлебом. Пахло морем и угольной пылью.

Дома его ждала жена Мария Фернанда, спящая на боку, как всегда. Трое детей в соседней комнате — старшему было уже шестнадцать, и он помогал отцу в порту по выходным. Жозе разделся тихо, положил конверт под матрас, рядом с тем, что остался с прошлой недели. Лёг и уставился в потолок. Потолок был старый, с трещинами, по одной из них бегала маленькая ящерица. Он смотрел на неё долго, пока не заснул.

Грузовик тем временем уехал. Сначала медленно, по набережной, мимо закрытых складов, мимо старой крепости Сан-Филипе, потом свернул вглубь, на узкие улочки старого города. Там, где асфальт кончался, повернул на грунтовку, ведущую к заброшенным солеварням. Дорога была плохая, но водитель знал её хорошо.

Через сорок минут он остановился у длинного низкого склада, где когда-то сушили треску. Дверь открылась изнутри, свет не зажигали. Вышли трое, в тёмной одежде, с фонарями, закрытыми красной тканью. Перегрузили всё за пятьдесят минут — быстро, без слов. Потом «Chevrolet» развернулся и поехал обратно в Лиссабон пустой, чтобы утром встать на обычный рейс.

А новый фургон — закрытый «Citroën» с номерами из Порту — двинулся в другую сторону. Сначала на север, потом на восток, потом снова на север. Куда именно — никто из тех, кто грузил в Сетубале, никогда не узнает.

Город спал. Море шумело тихо. Луна медленно клонилась к западу. А тридцать восемь ящиков ехали дальше по тёмным дорогам, и их назначение оставалось загадкой даже для тех, кто нёс их на плечах этой ночью.

Глава 21

Мазари-Шариф, 22 августа 1937 года.

Солнце поднялось над древней равниной Балха в половине шестого. Город просыпался. Сначала заорали петухи. Один начал у мечети Мулло Мухаммад, второй подхватил в переулке у бани Хаммом-и-Шахи, и через минуту уже весь город гремел сотнями голосов. Потом хлопнули деревянные ставни в домах богатых купцов у Зеленой мечети. Потом загремели медные тазы в трёх городских банях: большой Хаммом-и-Бузург, шахской и маленькой у моста, которую держал хазареец Гуль Мохаммад. Потом зазвенели колокольчики на шеях ослов, тянувших арбы с дынями из Кайсара, Дейдади и Керки. Потом раздался первый протяжный крик водоноса: «Оби зулол! Оби ширин!» — и ему ответили ещё десятки голосов с разных концов города, перекликаясь через крыши.

По каналам, обсаженным ивами и тополями, текла мутная вода из Балха, и в ней плавали лепестки белых роз из садов у Равзы. Над всем этим висел запах свежего хлеба: в квартале Нанвайхона уже с четырёх утра пылали тандыры, и мальчишки-помощники бегали с деревянными лопатами, на которых лежали горячие лепёшки с кунжутом и калонжи.

Мазари-Шариф в 1937 году уже не был тем сонным городком, каким его помнили караваны времён эмира Хабибуллы. Иностранцы построили электростанцию на реке, и теперь по вечерам горели лампочки в домах богатых узбеков, туркмен и нескольких пуштунских купцов, в казармах 7-го пехотного полка, в здании нового почтамта и даже в нескольких чайханах у базара. По главной улице, от Зеленой мечети до моста через Балх, ходили два автобуса «Мерседес-Бенц» с иранскими номерами — это был подарок шаха Резы, — и грузовики «Форд», «Шевроле» и советские ЗИС-5 из Кабула, груженные мешками пшеницы, ящиками с консервами, бочками керосина и новенькими велосипедами «Харьков». По пятницам на площади перед мавзолеем Хазрат Али собиралось до сорока тысяч человек, и голуби, которых здесь кормили веками, поднимались в небо огромной белой тучей, закрывая солнце.

Но всё равно жизнь текла по-старому. На плоских крышах сушили абрикосы, инжир, виноград и длинные полоски дыни. Женщины в ярко-красных, зелёных, синих и бордовых платьях несли на головах глиняные кувшины, медные тазы и корзины с зеленью. Старики в белых чалмах и длинных чапанах сидели в тени дувалов, курили кальян и пили зелёный чай из пиал. Дети гоняли обручи из старых велосипедных колёс, играли в «алчик» бараньими косточками и в «бузкаши» на пустыре у реки, используя вместо козла старую автомобильную покрышку.

Сердцем Мазари-Шарифа, как и любого восточного города, был базар. Он начинался прямо у ворот Равза, где стоял огромный синий купол мавзолея Хазрат Али, украшенный тысячами голубых изразцов, и тянулся на два с половиной километра до старого караван-сарая Шир-Хан, построенного ещё при Тимуре. Утром базар был ещё полупустым: торговцы только расстилали толстые войлоки, старые ковры, циновки из камыша и конопляные мешки. На северной стороне громоздились горы дынь и арбузов: жёлтые торпеды из Кундуза, зелёные в сеточку из Ташкургана, маленькие сладкие «ханские» из Анхуя, полосатые арбузы из Шибергана, чёрные почти без семян из Акчи. Продавцы втыкали нож в мякоть, показывали красное нутро и кричали:

— Сладкий, как мёд, ханум! Десять афгани штука, бери две — отдам за восемнадцать! — Арбуз — как сахар! Попробуй, сам увидишь!

Рядом лежали горы винограда: чёрный «хусайни» из Балха, белый «кишмиш» из Самангана, красный «тайфи» из Шомали, зелёный «шабдани» из Кундуза. Гроздья лежали в плетёных корзинах из ивовых прутьев, и осы вились над ними тучами. Дальше — сухофрукты: золотистый изюм без косточек, тёмный кишмиш, курага, урюк, чернослив, инжир, сушёная дыня в длинных полосках, тутовая патока в глиняных горшках, фисташки из Газни, миндаль из Исталифа, грецкие орехи из Баглана.

За фруктами начинались ряды с шерстью и кожами. Туркмены из Акчи, Йолотани и Теджена раскладывали белые кошмы и красные текинские ковры с гёлями, узбеки из Хульма и Керки — толстые войлоки с вышитыми узорами цветов, птиц и рогов, таджики из Рустака и Талукана — тонкие белые овечьи шкуры для подкладки в чапаны. За ними располагались ювелиры. Мастера сидели на низких табуретах, держали лупы и паяли серебряные серьги, браслеты, кольца, пояса с бирюзой из Хазараджа, гранатами из Джагдалакa, жемчугом из Персидского залива, сердоликом из Кандагара, лазуритом из Бадахшана, нефритом из Хоста. Каждый раз, когда кто-то встряхивал готовое украшение, звенели десятки крошечных колокольчиков, и этот звон сливался с криками торговцев, ржанием ослов и стуком копыт.

В центре базара, под огромным навесом из камыша, брезента и старых ковров, торговали чаем и специями. Здесь пахло кардамоном, корицей, гвоздикой, шафраном из Герата, чёрным перцем из Индии, доставленным через Карачи, зелёным чаем из Лахора, чёрным из Китая, привезённым через Кашгар, сушёным имбирём, куркумой, зирой, тмином, барбарисом. Мешки стояли рядами, как стены крепости. Продавцы-узбеки в полосатых халатах и тюбетейках насыпали чай в жестяные банки с изображением тигра, взвешивали на старых безменах и считали на счётах из можжевеловых косточек.

Отдельный ряд занимали ковры. Туркменские — красные с чёрными гёлями, белые с синим из Андахуя, зелёные с жёлтым из Майманы, афганские — толстые из Кундуза, тонкие, почти шёлковые, из Герата, белуджские из Чамана — с геометрическим узором верблюдов и пальм. Покупатели ходили между ними босиком, трогали ворс, торговались часами, пили чай и били по рукам, когда заключали сделку.

По узким проходам ходили люди всех национальностей и племён. Пуштуны из Логара и Кандагара в широких шароварах и жилетах с серебряными пуговицами, туркмены в огромных бараньих шапках и красных халатах, узбеки в тюбетейках с белой вышивкой, хазарейцы в чёрных накидках и белых чалмах, таджики в длинных рубахах до колен, арабы из Басры в белых дисдашах, индусы из Пешавара в дхоти и чалмах, персы из Мешхеда в чёрных аба, евреи из старого квартала в длинных чёрных сюртуках и ермолках, даже несколько армян из Кабула в европейских костюмах и фесках.

Женщины почти все были в чадрах — синих, голубых, бордовых, но у хазареек чадры были ярко-красные, и лица открыты до глаз.

В одиннадцать утра, когда солнце уже жгло неимоверно, в чайной лавке «Карван» на углу переулка Серебряных дел мастеров появились два человека.

Первым вошёл мужчина лет тридцати пяти, в сером пыльнике до колен, белой чалме и с маленькой чёрной бородкой, аккуратно подстриженной. На вид — обычный торговец хлопком или каракулем из Андхоя. Звали его Рахматулло. Он приехал в Мазари-Шариф три месяца назад и снял комнату у вдовы в квартале Дех-и-Нав. Вторым был Мулло Абдул Хак, учитель медресе при Зеленой мечети, лет пятидесяти, в длинном коричневом халате, с чётками из сердолика в руке и в белой чалме с зелёной полосой — знак, что он совершил хадж в Мекку.

Они сели за дальний столик, спиной к стене. Хозяин лавки, старый узбек Абдурахмон-ака с седой бородой до пояса и в зелёной чалме, принёс самовар, две пиалы зелёного чая, лепёшки с кунжутом, миску белого изюма и маленькую тарелку с жареным нутом.

Рахматулло достал из внутреннего кармана пыльника сложенный вчетверо листок бумаги — тонкий, с мелким почерком на дари. Он передвинул его по столу вместе с пиалой так, что листок оказался прямо под рукой Мулло Абдула.

— Новости от наших друзей из Кабула и от тех, кто выше, — сказал он спокойно, будто говорил о цене на хлопок. — Всё идёт по плану. Сигнал будет в октябре-ноябре, самое позднее — в начале декабря, когда листья опадут и горные перевалы ещё открыты.

Мулло Абдул Хак развернул записку под столом, прочитал глазами каждую строку, запомнил и вернул обратно тем же движением, каким брал лепёшку.

— А как дела у друзей из Союза? — спросил он, отпивая чай.

Рахматулло улыбнулся уголком рта.

— Лучше не бывает. Партия июня почти вся за линией Дюранда. Сейчас новые караваны идут каждый день: из Термеза через Кушку и Герат, из Кушки через Майману и Акчу, из Андхоя через Ширберган и Сархад. До конца сентября будет ещё шесть тысяч винтовок Мосина образца 1930 года, сто двадцать пулемётов Дегтярёва, пятьдесят тысяч гранат РГД-33, пятнадцать тысяч запалов УЗРГ, два миллиона патронов в цинках. Потом пойдёт дальше — через Хайбер и Хост в Пешавар, Кохат, Банну, Вану, Дера-Исмаил-Хан, а оттуда в Пенджаб, в Лахор, Амритсар, даже в Дели и Лакхнау. Инструкторы уже живут в кишлаках, учат молодёжь стрелять очередями, бросать гранаты точно, ставить мины на дорогах, пользоваться рациями и читать карты.

Мулло Абдул кивнул, допил чай, положил на стол две монеты по пять афгани и вышел, не оглядываясь.

Рахматулло посидел ещё минут двадцать, поговорил с хозяином о том, что хлопок в этом году дорогой, потому что дожди были скудные, а американцы опять подняли цену на машины, потом тоже поднялся и пошёл в сторону караван-сарая.

По дороге он прошёл мимо ряда, где продавали оружие — открыто и законно. Старые мартини-генри, берданки, энфилды, даже несколько ли-метфордов, оставшихся от англичан после 1919 года. Цены были высокие, покупателей мало — все знали, что скоро будет новое, лучшее и дешевле. Один старый пуштун из Логара трогал старую винтовку Ли-Энфилд и вздыхал: «Эх, с этой я в 19-м ходил на англичан под Джелалабадом…» Продавец, индус в чалме, только пожимал плечами: «Бери, хан-сахиб, скоро таких не будет».

Через полчаса Рахматулло уже был в другом конце города, в квартале старых глинобитных домов за караван-сараем Бузурги. Дом, в который он вошёл, выглядел заброшенным уже лет тридцать: стены потрескались, окна забиты досками, двор зарос колючкой, диким миндалём, коноплёй и высоким бурьяном. Но замок на воротах был новый, немецкий «Zeiss Ikon», а в стене — свежая кладка, где пряталась антенна. Внутри были пустые комнаты, пыльные ковры, старые глиняные кувшины. В дальней комнате, за бывшей кухней, под полом был тайник. Рахматулло откинул старый текинский ковёр, поднял две широкие доски, достал деревянный ящик, обитый железом. В ящике — радиопередатчик «Север», антенна свёрнута кольцом, аккумулятор, запасная лампа, блокнот с одноразовым шифром на восковке.

Он включил, подождал, пока лампы прогрелись, натянул антенну между двумя балками под потолком, настроил волну и начал стучать ключом:

ЦЦЦ ВЕСНА ВЕСНА КВКВКВ 22/08/37 143 °CИГНАЛ ОКТЯБРЬ-НОЯБРЬ МАКСИМУМ ДЕКАБРЬ ОРУЖИЕ ИЮНЬСКОЙ ПАРТИИ ПОЧТИ ВСЁ ЗА ЛИНИЕЙ ДЮРАНДА НОВЫЕ КАРАВАНЫ ЕЖЕДНЕВНО ДО КОНЦА СЕНТЯБРЯ ЕЩЁ 6000 ВИНТОВОК 120 ДП 50 ТЫСЯЧ РГД ПОЛУЧАТЕЛИ:

МИРЗА АЛИ ХАН МОМАНДХАЙРУЛЛА ХАН АФРИДИАБДУЛ ГАФУР ХАН ВАЗИРСАРДАР МОХАММАД ХАН МАХСУДАХМАД ШАХ ХАН УТМАНХЕЛЬФАЙЗ МОХАММАД ХАН БХИТТАНИДЖАЛАЛУДДИН ХАН ШИНВАРИ ИНСТРУКТОРЫ В КИШЛАКАХ УЧАТ ДП РГД МИНЫ РАЦИИ КАРТЫ ПОТОМ В ПЕНДЖАБ СИНД ДЕЛИ ПОВТОРЯЮ СИГНАЛ ОКТЯБРЬ-НОЯБРЬ КОНЕЦ СВЯЗИ АР АР АР

Он повторил три раза, выключил, разобрал антенну, уложил всё обратно, засыпал пол пылью и сухими листьями, вышел через заднюю калитку в узкий переулок, где уже стояла арба с пустыми мешками и осёл жевал морковку.

На базаре в это время было уже совсем людно. Торговцы кричали до хрипоты, ослы ревели, дети носились между рядами, женщины торговались за отрезы шёлка из Герата, ситца из Кабула и бархата из Бухары, старики пили чай и обсуждали, что шахиншах Реза опять запретил чадру в Иране, а у нас всё по-старому.

В полдень на площадь перед Зеленой мечетью выкатили огромный казан — готовили плов на тысячу человек в честь дня рождения пророка. Сотни людей сидели на коврах, ели из общих тарелок, пили чай из одного самовара. Молодой хазареец в красной чадре раздавал лепёшки детям.

К вечеру, когда солнце ушло за горы Ходжа-Гар, а на небе зажглись первые звёзды, Рахматулло сидел в чайной у моста, пил чай с молоком и ел шурпу из баранины. В голове крутились имена: Мирза Али, Хайрулла, Абдул Гафур, Сардар Мохаммад, Ахмад Шах, Файз Мохаммад, Джалалуддин… Семь имён. Семь племён. Семь дорог через горы. Семь караванов, которые уже идут или скоро пойдут.

А Мазари-Шариф жил своей обычной жизнью: торговал, молился, женился, хоронил, спорил о цене на хлопок и ждал осенних дождей. И никто, кроме нескольких человек, не знал, что под этой обычной жизнью уже натянута струна, которая вот-вот зазвенит от Чамана до Хайбера и дальше — до самого Дели.

* * *

Пешавар, 24 августа 1937 года.

Утро началось с того, что старший сын Абдул Вахид, которому только исполнилось шестнадцать, принёс из кухни горячий нан и миску с кислым молоком. Дети спали ещё все в одной комнате на толстых курпачах: девочки у стены, мальчики у двери. Жена Фатима, в синей чадре, тихо перебирала чечевицу в большом глиняном блюде. Дом был тесный, из трёх комнат, с плоской крышей и маленьким двориком, где стоял старый гранатовый куст и висела верёвка для белья. Стены были сырцовые, полы земляные, застеленные самоткаными половиками. В углу стоял сундук с приданым дочерей, на стене висел выцветший календарь с фотографией короля Захир-шаха.

Саид Мохаммад Хан, хозяин дома, тридцати девяти лет, высокий, широкоплечий, с густой чёрной бородой до груди, надел чистую белую рубаху, серые шаровары и чёрный жилет с серебряными пуговицами. На голову он намотал белую чалму с длинным концом, спадающим на плечо. Он поцеловал детей в макушки, обнял жену за плечи и вышел во двор. Там уже стоял его ослик, серый, с чёрным пятном на спине, которого звали Барак. Саид Мохаммад Хан положил на него два пустых мешка из-под пшеницы и повёл по узкой улочке вниз, к реке Кабул.

Он жил в квартале Дакка Мохалла, где почти все дома принадлежали пуштунам-африди. Улицы были узкие, кривые, стены высокие, ворота тяжёлые, с железными засовами. На углу стояла мечеть с зелёным куполом, откуда уже доносился голос муэдзина, призывающего к утреннему намазу. Саид Мохаммад Хан остановился, совершил омовение из кувшина, стоявшего у входа, и вошёл внутрь. Внутри было прохладно, пахло ладаном и старыми коврами. Он встал в третий ряд, рядом с соседом Мирза Ханом, который торговал чаем на базаре Кисса-Хвани.

После намаза он вышел на улицу, где уже начиналось движение. Женщины несли кувшины с водой из колодца, дети гнали коз к реке, рикши на велосипедах звенели звонками, прося уступить дорогу. Саид Мохаммад Хан повёл ослика дальше, через мост Леди Гриффин, где под мостом текла мутная вода реки Кабул, а на берегу прачки били вальками по мокрому белью.

Он шёл привычным путём: мимо базара Кисса-Хвани, где уже открывались лавки с медной посудой, мимо рядов с тканями, где индусы раскладывали яркие ситцы из Лахора и шёлк из Амритсара, мимо чайных, где сидели старики и курили кальяны. Он свернул в переулок Чарсадда Базар, потом ещё раз направо, в узкий проулок, где стояли старые дома с резными деревянными балконами. Здесь жили в основном богатые купцы и чиновники, но был один дом, который выделялся: двухэтажный, с белыми стенами и зелёными ставнями, с английской табличкой у входа: «Mr. A. Rahim Co. Import-Export».

Саид Мохаммад Хан постучал в калитку. Открыл слуга-индус в белом дхоти и с красной повязкой на лбу. Он кивнул, пропустил во двор. Двор был вымощен плиткой, в центре стоял фонтанчик с золотыми рыбками, по бокам — горшки с базиликом и мятой. Саид Мохаммад Хан прошёл по галерее на второй этаж, где была приёмная. Там стоял большой стол с пишущей машинкой «Ундервуд», на стене висела карта Британской Индии и Афганистана, на полках стояли книги на английском, арабском и урду.

За столом сидел тот, кого Саид Мохаммад Хан знал уже семь лет. Звали его Абдур Рахим, хотя настоящее имя было другое. Ему было около сорока пяти, высокий, худощавый, с лицом, которое трудно было отнести к одной нации: кожа смуглая, но не совсем как у арабов, глаза серые, почти голубые, нос прямой, волосы тёмные, с проседью, которую он не скрывал. Он носил европейский костюм-тройку светло-серого цвета, белую рубашку с галстуком и лёгкие туфли из телячьей кожи. На столе перед ним лежала трубка из бриара, рядом — пачка сигарет «Крэйвен А» и серебряная зажигалка.

— Салам алейкум, Саид Мохаммад Хан, — сказал он по-пуштунски, вставая и протягивая руку. — Ва алейкум ассалам, сахиб, — ответил Саид Мохаммад Хан и сел на стул напротив.

Абдур Рахим налил чай из серебряного чайника в две фарфоровые чашки с золотой каёмкой. Чай был зелёный, с кардамоном. Рядом стояла тарелка с миндальным печеньем и финиками из Медины.

— Как дела дома? Дети здоровы? — Слава Аллаху, все здоровы. Старший, Абдул Вахид, уже помогает мне на базаре. Хочет жениться, говорит, нашёл девушку из рода Моманд. Младшему, Халилю, только пять, но уже читает Коран лучше меня. — А Фатима-ханум как? — Беременна опять. Девятый будет, иншааллах.

Абдур Рахим улыбнулся, достал из ящика стола толстый кожаный бумажник, отсчитал двадцать пять рупий и положил перед Саид Мохаммад Ханом.

— Это тебе на детей. Купи Фатиме что-нибудь хорошее. Шёлк из Кабула или серебряные серьги.

Саид Мохаммад Хан взял деньги, сложил аккуратно и спрятал за пазуху.

— Спасибо, сахиб. Да продлит Аллах твои дни.

Потом он достал из внутреннего кармана жилета маленький свёрток из газеты и положил на стол.

— Вот. Я был в Кохате три дня назад. На базаре у мечети Шахидан. Там один торговец из Шибергана привёз два ящика. Говорит, для охоты. Но я видел, что внутри. Винтовки новые, в масле, с клеймами 1936 года. Мосина. И ящики с патронами. Много. Он продал два ящика одному человеку из тирахского племени, а потом ещё три ящика ушли в сторону Парачинара. Люди говорят, что это для тех, кто готовится в горах. Говорят, что скоро будет большой шум от Хайбера до Ваны.

Абдур Рахим внимательно слушал, не перебивая. Потом взял свёрток, развернул. Там были два патрона 7,62×54 и клочок бумаги с надписью карандашом: «Тула 1936».

— А ещё, — продолжал Саид Мохаммад Хан, — я слышал от одного караванщика из Акчи, что через Шиберган прошёл большой караван верблюдов. Пятьдесят голов. Ночью. Под охраной. Говорят, везли не шерсть и не каракуль. Тяжёлое что-то. И охрана была не простая — люди с Дегтярёвыми. Новыми.

Абдур Рахим кивнул, достал из ящика стола блокнот в кожаной обложке, что-то записал серебряным карандашом.

— Хорошо. Очень хорошо. Это важно.

Он открыл сейф, стоявший в углу, достал пачку денег — сто пятьдесят рупий новенькими банкнотами по десять рупий каждая — и положил перед Саид Мохаммад Ханом.

— Это тебе за работу. Как договаривались.

Саид Мохаммад Хан взял деньги, пересчитал, положил в другой карман.

— Если нужно ещё что-то, сахиб, только скажи. Я поеду куда угодно. В Вану, в Банну, даже в Дера-Исмаил-Хан.

Абдур Рахим встал, подошёл к окну, посмотрел на улицу, где внизу проходили люди, рикши, лошади.

— Пока хватит. Отдыхай. Присматривай за детьми. И за Фатимой. Если что-то услышишь — приходи сразу ко мне. Деньги получишь сразу же, как что-то узнаешь.

Саид Мохаммад Хан встал, поклонился и вышел.

На улице уже было жарко. Солнце стояло высоко, пыль поднималась от колёс арб и копыт лошадей. Он повёл ослика обратно через базар, купил на десять аннас леденцов для детей, на рупию — килограмм риса и полкило сахара. Потом зашёл в лавку к своему двоюродному брату Сулейману, который торговал чаем, посидел с ним час, попил чаю, поговорил о ценах на пшеницу и о том, что англичане опять повысили налог на землю.

Домой он вернулся к обеду. Дети встретили его криками, Фатима вышла во двор, взяла мешки, поцеловала мужа в щёку.

— Что передал сахиб? — спросила она тихо. — Ничего особенного. Спрашивал про здоровье. Дал денег на детей.

Она кивнула, не стала расспрашивать.

После обеда Саид Мохаммад Хан лёг отдохнуть на топчане. Во дворе дети играли, Фатима стирала бельё. Он смотрел на небо, где кружили коршуны, и думал о том, что скоро, может быть, придётся уезжать в горы, хотя это было очень рискованно. Если что-то случится, то дети вырастут без отца. Фатима останется одна с девятью детьми. Но деньги были нужны. Очень нужны. Лечение младшему, Халилю, который кашлял всю зиму. Приданое дочерям. Новый дом, побольше. Земля в деревне.

К вечеру он снова вышел. Нужно было встретиться с одним человеком из племени утманхель, который тоже знал про караваны. Встреча была назначена в чайной «Кабули» у ворот Кабули. Он пришёл туда к закату, когда муэдзин уже звал к вечернему намазу. Чайная была полна: сидели караванщики, торговцы, солдаты в форме пограничной стражи, несколько сикхов в тюрбанах.

Он сел за столик в углу, заказал чай с молоком и лепёшку. Через полчаса пришёл нужный человек — высокий, в чёрной чалме и с длинной бородой. Они поздоровались, обнялись.

— Слышал, брат, — сказал утманхель тихо, — в Ланди-Котале вчера ночью прошёл караван. Двадцать мулов. Везли ящики. Тяжёлые. Охрана из людей Мирзы Али Хана. Говорят, везут винтовки и гранаты. Много.

Саид Мохаммад Хан кивнул и запомнил. Завтра расскажет сахибу. Завтра будет ещё сто пятьдесят рупий.

Так и текла его жизнь между домом, базаром, мечетью и тем домом с зелёными ставнями, где платил человек с серыми глазами и европейским костюмом. Жизнь простого пуштуна-африди с восемью детьми и девятым на подходе. Жизнь, в которой он каждый день приносил немного денег на рис, на лекарства и на приданое дочерям. А впереди были события, которые станут судьбоносными для всего региона.

Глава 22

26 августа 1937 года, Нанкин.

Утро началось рано. В шесть тридцать адъютант принёс чай из свежей заварки, поставил на поднос рядом с кроватью и тихо вышел. Чан Кайши уже не спал. Он лежал на спине, держа руки вдоль тела, и смотрел в потолок, где по белой штукатурке ползала маленькая ящерица-геккон. Ящерица остановилась, прилипла к лепнине, потом быстро юркнула в угол и исчезла. Он проводил её взглядом, потом встал, надел тапочки и прошёл в ванную комнату. Вода из крана шла тёплая, почти горячая. Он умылся, почистил зубы, причесал редкие волосы на пробор и надел серый китель без знаков различия, который носил дома.

В семь пятнадцать он уже сидел за столом в кабинете. На нём лежали обычные утренние бумаги: сводка метеослужбы (днём ожидалось тридцать шесть градусов), отчёт о ночных перемещениях японских кораблей у устья Янцзы, список лиц, которым сегодня назначены аудиенции. Он пролистал всё быстро, поставил несколько подписей там, где они были нужны, и отложил в сторону. Потом взял чистый лист и написал коротко: «Генералу Сюэ Юэ — срочно подготовить план усиления обороны по линии Ухань — Хэнъян». Сложил лист пополам, положил в конверт, запечатал личной печатью.

В восемь ноль пять дверь открылась. Вошёл помощник по безопасности Лю Чунъи. Он был выбрит, но под глазами лежали тёмные круги — видно, спал он мало. В руках у него была жёлтая папка. Он подошёл к столу, положил её сверху на конверт к Сюэ Юэ и отступил на шаг.

Чан Кайши не спешил открывать. Он взял чашку, отпил глоток остывшего чая, поставил обратно. Только потом потянулся к ней, развязал узел одним движением и открыл папку.

Семь листов. Он читал их не торопясь, как читал всегда, когда дело касалось жизни и смерти. Первый лист — фотокопия телеграммы из Шанхая, отправлена 24 августа, получена в американском посольстве в Нанкине вчера в 19:40. Подпись — «D.». Он знал, кто такой «D.». Второй лист — расшифровка той же телеграммы, уже на китайском, сделанная в отделе дешифровки. Третий и четвёртый — донесения двух агентов, работавших под прикрытием в Хэнъяне: один работал в управлении железной дороги, второй — в местном отделении «Синего общества». Пятый лист — список одиннадцати человек, замешанных в покушении. Он знал всех лично. Некоторые обедали у него дома. Шестой лист — схема маршрута поезда № 701 «Нанкин — Куньмин», с точным временем: отправление 28 августа в 23:55, прибытие в Хэнъян 29 августа в 11:37, стоянка 28 минут, отправление в 12:05. На полях чьей-то рукой карандашом приписано: «окно 11:42–11:58 — выход на перрон подтверждён». Седьмой лист — всего одна строчка с конфиденциальной информацией.

Он закрыл папку, положил её ровно по центру стола и сказал: — Поездку отменяем.

Лю Чунъи кивнул. Он ждал именно этого и ничего больше.

Чан Кайши встал, подошёл к большому окну, выходящему во внутренний двор. Там уже начиналась обычная утренняя жизнь: солдаты охраны сменились, новые чистили винтовки, сидя на корточках под деревом гинкго; повар из кухни нёс корзины с только что купленными овощами; где-то лаяла собака, которую держали для охраны склада. Он смотрел на всё это несколько минут, потом вернулся к столу.

— Официальное сообщение готово?

— Да, генерал. Текст согласован с доктором Ваном и пресс-службой. «По причине внезапного недомогания…» и так далее. Можем выпустить в полдень.

— Выпускайте в шестнадцать ноль-ноль. Пусть сначала все газеты получат обычные материалы дня. А потом — это. Чтобы не выглядело поспешным.

— Слушаюсь.

Чан Кайши снова открыл папку, вынул лист со списком одиннадцати фамилий. Прочитал ещё раз, медленно. Потом взял красный карандаш и рядом с фамилией под номером три поставил маленький крестик. Рядом с номером семь — галочку.

— Завтра в девять утра начинаем вызовы. По одному. По пятнадцать минут на каждого. Никаких записей, никаких секретарей. Тет-а-тет.

— Понял.

— Поезд всё равно пойдёт по маршруту. По тому же расписанию. Вагоны те же, охрана та же. Только вместо меня поедет полковник Хуан. В Куньмине его встретит Чэнь Чэн. Всё остальное — как планировали: оркестр, флаги, фотографы. Нельзя отменять мероприятия, даже если лично я не еду.

Лю Чунъи чуть приподнял бровь — едва заметно.

— Хэнъян?

— В Хэнъяне — всё по плану усиления. Двойной наряд полиции. Всех подозрительных — задерживать. Стрелочника, который три года работает на той ветке, — снять с дежурства сегодня же. Отправить в отпуск за свой счёт. Старуху, что торгует семечками, — тоже убрать. Мальчишку-телеграфиста — перевести на другую линию. Тихо. Без шума.

Лю Чунъи быстро записывал в блокнот.

Чан Кайши продолжал: — Деньги, которые пришли из Гонконга на прошлой неделе, — надо проследить весь их путь. Каждую банкноту. Кто вносил, кто снимал, кто передавал. Через три дня доложите.

— Слушаюсь.

— И последнее. С этого момента никто из этих одиннадцати не покидает Нанкин без моего личного разрешения. Ни под каким предлогом. Даже если мать умрёт. Даже если жена родит. Понятно?

— Понятно.

Чан Кайши закрыл папку, положил сверху конверт к Сюэ Юэ и подвинул всё к краю стола — знак, что разговор окончен.

Лю Чунъи взял папку, поклонился и вышел.

Дверь закрылась. Чан Кайши остался один.

Он снова подошёл к окну. Во дворе теперь поливали газон — двое солдат тянули длинный шланг, вода била сильной струёй, поднимая мелкую пыль. Он смотрел на них долго. Потом вернулся к столу, взял чистый лист бумаги и начал писать от руки:

«Дорогой брат Чжоу, по состоянию здоровья вынужден отложить нашу встречу в Куньмине. Надеюсь на Ваше понимание. Всё, что мы обсуждали, остаётся в силе. Самолёты прибудут вовремя. Пилоты уже в пути. Мы не отступим ни на шаг. С братским приветом, Чан»

Он перечитал, подписал, сложил в конверт, написал адрес: «Господину Чжоу через надёжного человека». Позвонил в колокольчик. Вошёл адъютант.

— Это — доставить сегодня же. Лично в руки.

Адъютант взял конверт и вышел.

Чан Кайши сел, откинулся в кресле и впервые за утро позволил себе закрыть глаза на несколько секунд. Потом открыл их, взял телефонную трубку и набрал номер.

— Алло, майор Ван? Да, это я. Подготовьте машину через час. Поедем в госпиталь навестить раненых из 87-й дивизии. Да, без объявления. Только охрана. И никаких фотографов.

Он положил трубку.

В 10:40 он уже ехал по городу в закрытом «Бьюике». На заднем сиденье лежала простая коробка с фруктами — персики и груши, купленные утром на рынке. Он сам их выбрал. В госпитале он прошёл по палатам, пожимал руки, спрашивал имена, откуда родом, сколько лет служат. Один лейтенант из Хунани, без ноги, попросил автограф на гипсе. Чан Кайши подписал: «Выздоравливайте скорее. Родина гордится вами». Лейтенант заплакал. Чан Кайши положил ему руку на плечо и постоял так минуту.

В 12:30 он вернулся во дворец. Пообедал один — рисом, варёной рыбой и овощами на пару. После обеда лёг на диван в малом кабинете и поспал сорок минут. Проснулся он сам, без будильника.

В 14:00 принял министра финансов Кун Сянси. Говорили о новом займе у американцев. Кун был в отличном настроении — процентная ставка оказалась ниже ожидаемой. Чан Кайши поздравил, подписал бумаги и отпустил его.

В 15:30 провёл совещание с начальниками штабов.

В 17:00 по радио и в вечерних газетах вышло сообщение о его «внезапном недомогании». Всё было точно, как он просил: без лишних деталей, спокойно, буднично.

В 18:30 он ужинал с женой и детьми. Мадам Чан спрашивала, правда ли он болен. Он улыбнулся и сказал: — Просто устал. Ничего серьёзного.

Дети рассказывали, что видели сегодня в городе, как американские матросы покупали мороженое, как по Нанкин-роуд прошёл отряд с новыми пулемётами. Он слушал и кивал.

В 20:00 он поднялся к себе. В кабинете уже горел только настольный светильник. Он сел, открыл сейф, достал толстую чёрную тетрадь, в которой вёл личные записи. Открыл на чистой странице и написал аккуратным почерком:

«26 августа 1937 г. Получил предупреждение о покушении 29 августа в Хэнъяне. Поездка отменена. Начинаю чистку. Главное — сохранить спокойствие и не показать вида. Враг думает, что держит меня за горло. Пусть думает дальше. Я переживу их всех.»

Он закрыл тетрадь, положил обратно в сейф, запер на ключ.

Потом подошёл к окну. На улице уже совсем стемнело. Вдалеке светились огни казарм где-то у Пурпурной горы. Он стоял так долго, пока не услышал, как во дворе сменилась охрана.

Он выключил свет, прошёл в спальню, разделся и лёг. Впервые за много недель он спал без снотворного и проснулся на рассвете бодрым.

А в это время на западной окраине, в той же заброшенной рисовой сушилке, пятеро человек собрались снова — уже вчетвером. Молодой в студенческой куртке не пришёл. Его арестовали накануне вечером у Северного вокзала — проверяли документы, нашли фальшивый студенческий билет, обыскали, нашли письмо без адреса. Сейчас он сидел в подвале на улице Сюйфу-лу и молчал, сколько бы его ни били.

Оставшиеся четверо сидели в темноте и молчали тоже. Синяя рубаха развернул ту же «Чжунъян жибао» с сообщением о болезни.

— Он всё знает, — сказал он тихо.

Шляпа кивнул.

Седой спросил: — Что дальше?

Синяя рубаха сложил газету аккуратно и спрятал за пазуху.

— Дальше ждём. Он выйдет. Рано или поздно выйдет.

Они посидели ещё немного и потом разошлись по одному.

На улице уже светало. Где-то далеко пропел петух. Нанкин просыпался, не подозревая, что сегодня ночью в городе стало на одного предателя меньше, а генерал — на один шаг ближе к тому, чтобы пережить всех, кто хотел его смерти.

* * *

28 августа 1937 года.

Мумбаи проснулся без единого выстрела. Последний хлопок винтовочного затвора отзвучал ещё в ночь на 26-е где-то у Калбадеви, когда патруль гуркхов разогнал толпу подростков, пытавшихся поджечь склад хлопка. С тех пор стояла тишина. На Грант-роуд женщины выметали осколки стёкол, мужчины досками заколачивали витрины, а мальчишки собирали латунные гильзы и продавали их старьёвщикам по две пайсы за десяток. Над городом висела белёсая дымка: пожары потушили, но запах горелой древесины всё ещё стоял в воздухе.

На самой северной окраине, за последними домами Махима, где начинались пальмы, каналы и рисовые чеки, стоял небольшой дом из красного кирпича с плоской крышей и широкой верандой. Его построил ещё отец Мохаммеда Исмаила в 1908 году, когда здесь было чистое поле и до ближайшего трамвая надо было идти пешком два часа. Теперь трамвай № 8 останавливался в пяти минутах ходьбы, но дома всё равно стояли редко. Во дворе росли три старых манговых дерева, был колодец с деревянным воротом, несколько горшков с базиликом и кинзой. На верёвке сохли детские рубахи и длинные женские шаровары, выстиранные на рассвете. В углу двора стояла новая ручная помпа — муниципалитет провёл воду только в июне, и теперь колодец использовали только для полива.

Мохаммед Исмаил, мужчина сорока пяти лет с аккуратной седой бородой и миндального цвета глазами, проснулся с первыми лучами. Он совершил фаджр-намаз в маленькой комнатке, где у него хранился старый Коран в зелёном бархате и лежали два молельных коврика. Потом вышел во двор, поднял ведро ледяной воды, умылся, надел чистую белую курту и серые штаны. Фатима уже хлопотала на кухне: жарила мягкие ромали роти, варила густое манговое ласси, резала спелые альфонсо, которые сосед-фермер принёс вчера в обмен на отрез хлопка. Дети ещё спали: старшая Зейнаб — на крыше, средняя Амина и младший Хасан — в большой кровати под москитной сеткой.

К десяти утра всё было готово. Мохаммед Исмаил сам вынес во двор низкий деревянный столик, постелил два толстых хлопковых коврика, расставил посуду: два больших глиняных кувшина — один с ледяной водой, второй с манговым ласси, блюдо со свежими роти, мёд в маленькой медной мисочке, нарезанное манго, солёные кешью, финики, острый ачар из зелёного манго и ещё тарелку с домашним педие, которое Фатима сделала к празднику. Она вышла, поздоровалась с пришедшим гостем, прикрыв лицо концом сари, и снова исчезла в доме.

Гость появился ровно в одиннадцать тридцать. Он шёл пешком от конечной трамвая — высокий, прямой, в ослепительно белой курта-пайджаме и простой вязаной белой шапочке. На ногах у него были простые кожаные сандалии. Под мышкой он нёс свёрток, завязанный голубой тканью. Когда-то его звали Чарльз Генри Бриджес, капитан 1-го батальона Королевского суссекского полка, награждённый Военным крестом за Месопотамию и раненый под Амьеном в 1918-м. Десять лет назад, в июле 1927 года, в маленькой мечети близ Лахора он произнёс шахаду перед старым имамом и стал Абдул Хаким ибн Абдуллах. С тех пор он не возвращался в Англию ни разу.

Мохаммед Исмаил вышел встречать его к воротам.

— Ассаламу алейкум ва рахматуллахи ва баракатух, брат Хаким! Давно жду. Заходи скорее, а то солнце сегодня особенно злое.

— Ва алейкум ассалам, брат Исмаил. Спасибо, что позвал. После всего, что было в июле, я думал, люди вообще перестанут ходить друг к другу. На дороге люди устроили два пикета, но пропустили.

Они обнялись и прошли во двор. Сели на коврики лицом друг к другу. Дети выглянули из-за двери, поздоровались шёпотом и убежали кормить голубей.

Мохаммед Исмаил налил ласси в высокие медные стаканы.

— Пей первым. Манго альфонсо, самые сладкие в этом году. Твоя жена как? Седьмой месяц пошёл, тяжело, наверное?

— Седьмой, брат. Ноги отекают, но держится. Доктор из госпиталя Кама сказал: всё хорошо, иншааллах, сын будет. Мы уже имя выбрали — Юсуф. А старшие: одна читает суры, другая поёт нашиды, когда мать отдыхает.

Мохаммед Исмаил улыбнулся.

— Машаллах. Юсуф — хорошее имя. Пророк был терпеливым и красивым. Пусть твой сын будет таким же. А ты сам как? Вижу, глаза светятся. Что-то случилось хорошее?

Абдул Хаким положил свёрток на коврик, развязал ткань — внутри лежали свежие лепёшки из печи на Мухаммед Али-роуд.

— Случилось. Вчера подписал бумаги у нотариуса. Дом на Джуху-Бич теперь мой. Тот самый, с кокосовыми пальмами и верандой к морю. Продавец — парс Дара Мехта — уезжает в Карачи к сыну. Отдал за двенадцать тысяч. Я забрал все сбережения с двадцать девятого года, добавил приданое жены, занял немного у тестя. Теперь дом наш. Через месяц-два переезжаем.

Мохаммед Исмаил хлопнул в ладоши, рассмеялся.

— Мубарак! Мубарак, брат! Наконец-то! Десять лет ты скитался по съёмным комнатам. Помню, как ты пришёл ко мне в лавку в марте, выбирал ткань на занавески и говорил: «Хочу свой дом, чтобы дети бегали босиком по песку, чтобы жена дышала морским воздухом». Аллах услышал.

Абдул Хаким отломил роти, обмакнул в мёд.

— Услышал. Теперь у меня будет место, где я умру, иншааллах. В Англию я не вернусь. Там меня ничего не ждёт: мать умерла в восемнадцатом, отец — в двадцатом, брат погиб на Сомме. Пенсия тридцать фунтов — здесь богатство, а там на неделю хватит. Мой дом здесь.

Мохаммед Исмаил кивнул, глядя на манговые деревья.

— А помнишь, как ты пришёл к нам в мечеть в первый раз? В марте двадцать седьмого, сразу после демобилизации. В военной форме, с тростью, хромал ещё после ранения. Все думали: очередной англичанин пришёл нас проверять. А ты сел в последний ряд и до конца намаза не встал. Потом подошёл к имаму и попросил научить шахаде.

Абдул Хаким улыбнулся, вспоминая.

— Помню. Я тогда уже полгода читал перевод Корана, который купил в книжной лавке на Эльфинстон-стрит. Сначала просто из любопытства — хотел понять, почему мои солдаты-мусульмане так спокойно идут на смерть. Потом понял: я ищу то, чего в англиканской церкви никогда не было. В Лахоре я жил у одного афганского торговца, он дал мне почитать Коран на урду. И всё. В июле двадцать седьмого я пришёл в мечеть и сказал имаму: «Я хочу стать мусульманином». Он спросил: «Ты уверен? Это навсегда». Я ответил: «Я и так уже десять лет мёртв внутри. Дайте мне жить».

Мохаммед Исмаил налил ещё ласси.

— Многие не поверили. Думали, что ты шпион. Даже когда ты имя сменил и женился на местной девушке, всё равно шептались. А ты не оправдывался. Просто жил. Учил детей в медресе, читал хутбы по пятницам, когда имам болел. Теперь уже никто не вспоминает, что ты был сахибом.

Абдул Хаким пожал плечами.

— Пусть вспоминают. Мне не стыдно. Я был офицером Его Величества, я честно служил. Но когда я понял, что служу неправде, я ушёл. И нашёл правду здесь. Теперь я дома.

Они помолчали. Дети во дворе кормили голубей остатками хлеба. Ветер шевельнул листья манго.

Мохаммед Исмаил отставил стакан.

— Скажи мне, брат Хаким, ты ведь знаешь их изнутри. Ты носил их мундир, получал их приказы, пил с ними виски в клубах. Скажи честно: они здесь навсегда? Британцы уйдут когда-нибудь, или мы до конца времён будем жить под их сапогом?

Абдул Хаким медленно вытер пальцы о край коврика.

— Не навсегда. Очень скоро их здесь не будет. Я не надеюсь и не мечтаю. Я знаю. Через семь, максимум десять лет от Британской Индии останется только название в учебниках. Они уйдут сами. Тихо. Просто соберут чемоданы и уплывут на своих кораблях.

Мохаммед Исмаил прищурился.

— Откуда такая уверенность? Империя ведь огромная. Они правят от Канады до Австралии. Флот, самолёты, танки. Они победили кайзера, победят и Геринга, если война случится. Кто заставит их уйти из Индии? Ганди? Джинна? Мы сами?

Абдул Хаким покачал головой.

— Никто не заставит. Они уйдут, потому что больше не смогут платить. В июне я пил чай с одним человеком из секретариата вице-короля — мы вместе служили в Пешаваре. Он уже пьёт больше, чем раньше, и говорит, что в Лондоне считают Индию убыточной. Каждый год мы стоим им пятьдесят миллионов фунтов, а приносим тридцать. Две сотни тысяч солдат, тысяча чиновников, тысячи километров железных дорог, которые надо охранять. А в Европе война на пороге. Деньги нужны на танки и самолёты, а не на содержание сипаев и полицейских. Они уже готовят план ухода: сначала провинциальные правительства, потом ещё уступки, потом помашут рукой — прощайте.

Мохаммед Исмаил задумчиво пожевал финик.

— То есть всё, что было в июле — расстрелы, пожары, кровь на Грант-роуд — это их последние судороги?

— Именно. Они бьют, потому что боятся. А когда человек боится, он становится жестоким. Но страх не держит империи. Даже в «Яхт-клубе» молодые офицеры уже записывают детей в школы в Англии. Некоторые продают лошадей и мебель парсам за полцены. Другие просто пьют и молчат.

Мохаммед Исмаил посмотрел прямо.

— А что будет после? Мы готовы править самостоятельно? Конгресс и Лига уже дерутся за каждый голос. В Пенджабе сикхи требуют своё. В Бенгалии кричат о независимом государстве. Я боюсь, брат, что, когда они уйдут, мы начнём резать друг друга.

Абдул Хаким помолчал, глядя на детей.

— Будет тяжело. Кровь ещё прольётся. Но лучше кровь, чем чужой сапог на горле. Я видел Афганистан без англичан. Видел Египет после двадцать второго года. Они спорят, дерутся, но дышат свободно. И мы будем дышать. Главное — не дать разделить нас окончательно. Я верю, что Аллах не допустит полного раскола.

Мохаммед Исмаил поднял стакан.

— Да будет так. За твой новый дом на Джуху. За твоих детей. И за то, чтобы мы дожили до дня, когда в гавани Мумбаи не будет ни одного британского флага.

Абдул Хаким поднял свой.

— Аминь. И за то, чтобы мы сами не подняли вместо него флаг ненависти.

Они выпили. День тянулся долго, жарко и удивительно спокойно. Где-то далеко стучали молотки — чинили крыши. Дети смеялись. Голуби ворковали. В воздухе стоял запах манго, мёда и близкого моря.

Глава 23

30 августа 1937 года, около семи часов вечера, в рейхсканцелярии ещё ощущалась активность, хотя большинство сотрудников уже разошлись по домам. Коридоры постепенно пустели, и скоро только в некоторых кабинетах горел свет. В личном кабинете рейхсканцлера Германа Геринга было спокойно. Высокие окна пропускали последние лучи заходящего солнца, которые ложились на массивный дубовый стол и на ковёр с густым ворсом. Геринг сидел в кресле, одетый в полный мундир люфтваффе, но галстук он слегка ослабил для удобства. На столе перед ним лежала стопка бумаг — отчёты, письма, телеграммы, накопившиеся за день. Он перелистывал их одну за другой, иногда делая пометки карандашом на полях.

Он отложил одну из бумаг, потёр виски пальцами и посмотрел в сторону двери. День выдался длинным: утренние совещания, приём делегаций, телефонные разговоры. Теперь, в этот вечерний час, он ждал министра иностранных дел. Константин фон Нейрат должен был прийти с докладом о текущих делах. Геринг взял чашку с кофе, которая стояла рядом, сделал глоток — напиток уже остыл, но он не стал посылать слугу за свежим.

Дверь открылась после короткого стука. Вошёл Нейрат — высокий, седеющий мужчина в строгом тёмном костюме, с портфелем в руке. Он выглядел как всегда собранным, с прямой осанкой. Геринг поднял голову, кивнул и указал на кресло напротив стола.

— Садитесь, Нейрат. Рад вас видеть. Давно мы не говорили наедине, без лишних ушей.

Нейрат сел, положил портфель на колени и слегка улыбнулся в ответ.

— Добрый вечер, господин рейхсканцлер. Да, дела действительно не дают поговорить. Но сегодня я принёс свежие сведения.

Геринг отложил бумаги в аккуратную стопку, сложил руки на столе и посмотрел прямо на собеседника. Он всегда предпочитал прямые разговоры, без лишних церемоний.

— Расскажите мне об австрийцах. Что там происходит на самом деле? Я имею в виду их позицию по поводу объединения с Рейхом.

Нейрат кивнул, открыл портфель и достал тонкую папку с документами. Он не стал сразу раскрывать её, а начал говорить по памяти.

— Их правительство, во главе с премьер-министром Шушнигом, категорически не хочет и слышать об объединении с Германией. Они упорно держатся за свою независимость, ссылаются на Версальский договор, на свои международные обязательства и на австрийскую идентичность как отдельную от немецкой. Шушниг особенно твёрд в этом вопросе — он видит в нас угрозу и делает всё, чтобы сохранить статус-кво.

Геринг нахмурился, постучал пальцами по столешнице. Он знал эти аргументы, но они его не убеждали.

— Правительство — да, упрямое. А народ? Народ-то за объединение, я уверен в этом. Против только эта кучка в Вене.

Нейрат закрыл портфель и откинулся в кресле, соглашаясь.

— Вы абсолютно правы, господин рейхсканцлер. Народ в значительной степени поддерживает идею. В Вене на улицах, в провинциях — в Тироле, в Каринтии — много симпатий к Рейху. Когда приезжают наши делегации или проходят митинги, собираются толпы, люди приветствуют, вывешивают флаги. Правительство действительно изолировано в своих взглядах от большинства населения.

Геринг кивнул, удовлетворённый таким ответом. Он взял ручку со стола, покрутил её в пальцах, обдумывая услышанное. Австрия была близко, почти на пороге, и идея аншлюса витала в воздухе уже давно.

— Хорошо. Это важно помнить. Народ на нашей стороне. А теперь о британцах. Что они вам говорят в последнее время? Особенно этот их премьер-министр Иден.

Нейрат задумался на миг, подбирая точные формулировки из недавних бесед.

— Иден действительно давит на нас. Он выражает обеспокоенность нашими действиями в Центральной Европе, особенно по поводу Австрии и возможного расширения влияния Рейха. В нотах и на встречах он подчёркивает необходимость соблюдать договоры, уважать суверенитет. Но при этом он более мягок в подходе, чем, скажем, Черчилль. Черчилль бы требовал жёстких мер сразу, выступал бы с речами в парламенте. Иден предпочитает дипломатию, переговоры, ищет компромиссы.

Геринг усмехнулся, положил ручку обратно на стол.

— Компромиссы — это хорошо для них, пока мы сильны. А шансы у Черчилля прийти к власти есть? Он ведь не сдаётся, этот старый лев, всё время критикует действующее правительство.

Нейрат пожал плечами, оценивая ситуацию.

— По моим оценкам, шансы стать премьер-министром у него около тридцати процентов. Всё может измениться быстро — новые выборы, какой-нибудь кризис в Европе, события в Испании или где-то ещё. Но пока Иден держит позиции крепко.

Геринг помолчал, глядя на бумаги перед собой. Он перебрал несколько листов, будто искал что-то конкретное, но потом отложил их.

— Понятно. Тридцать процентов — не так много, но и не мало. Нужно следить за Лондоном. Ещё что-то важное есть?

Нейрат кивнул и продолжил.

— Да, одна просьба от союзника. Муссолини хочет с вами встретиться лично. Он передавал через наше посольство в Риме, просит о аудиенции. Говорит, что дела Оси требуют прямого обсуждения — Испания, Средиземноморье, общие планы.

Геринг махнул рукой.

— Некогда мне с ним сейчас встречаться. График забит полностью — люфтваффе, экономика, внутренние дела. Передайте, что позже, может быть, позже.

Нейрат встал, взял портфель и слегка поклонился.

— Хорошо, передам. Если ничего больше, господин рейхсканцлер, я пойду. Ещё бумаги ждут.

— Нет, больше ничего, идите. Спасибо за информацию. Полезно было услышать прямо от вас.

Нейрат вышел, дверь тихо закрылась. Геринг посидел ещё минуту, глядя на закрытую дверь, обдумывая разговор. Австрия была ключевым вопросом, британцы пока наблюдают, но не вмешиваются сильно, Муссолини можно отложить на потом. Он встал, подошёл к бару в углу кабинета — большому шкафу с бутылками и стаканами. Достал бутылку шнапса, поставил на стол, взял чистый стакан и налил себе до половины. Жидкость была прозрачной, с травяным ароматом. Он сел обратно в кресло, поднёс стакан к губам и выпил не спеша, маленькими глотками, чувствуя, как тепло разливается внутри.

Потом открыл верхний ящик стола, достал несколько бумаг из другой стопки и начал их просматривать внимательно. Там были отчёты из министерства авиации — цифры по производству самолётов, планы на новые модели, рапорты от командиров. Он читал страницу за страницей, иногда делая короткие пометки. Закончив с одной папкой, отложил её и взял следующую — письма от промышленников, просьбы о встречах. Время шло, солнце совсем зашло, и в кабинете стало сумеречно. Геринг включил настольную лампу с зелёным абажуром, свет упал на бумаги.

Он вытер рот тыльной стороной ладони, откинулся в кресле и посмотрел в потолок. Лепнина там была сложной, с орнаментами в стиле старых прусских дворцов. Он посидел так несколько минут, размышляя о дне. Разговор с Нейратом подтвердил многое из того, что он и так знал, но детали были важны.

Потом снова налил шнапса в стакан, на этот раз полный до краёв, и выпил до дна залпом. Жидкость обожгла, и он поставил пустой стакан на стол. Нажал кнопку звонка на столе.

Дверь открылась почти сразу, вошёл слуга — пожилой мужчина в униформе, с седыми волосами и аккуратной бородкой.

— Господин рейхсканцлер, вы звали?

— Да. Принесите колбаски — разных сортов, нарезанные. И вообще всякой закуски. Хлеба свежего, сыра, огурцов солёных, масла. Что-нибудь такое.

— Слушаюсь, сейчас всё организуем.

Слуга вышел. Геринг налил себе ещё шнапса, но выпил только половину и отставил стакан. Встал, подошёл к окну и посмотрел вниз на Вильгельмштрассе. Улица уже оживилась вечерними огнями — фонари горели, люди шли по тротуарам, изредка проезжали автомобили. Конец августа был тёплым, окна в домах напротив были открыты, доносились отдалённые звуки города.

Он постоял там несколько минут, наблюдая за движением внизу. Машины сигналили редко, пешеходы спешили по делам или домой. Геринг подумал о том, как Берлин изменился за последние годы.

Вскоре слуга вернулся с большим подносом. На нём были аккуратно разложены нарезанные колбаски — копчёные, варёные, с специями. Рядом ломтики чёрного хлеба, куски сыра разных видов, маринованные огурцы, мисочка с маслом, немного горчицы. Слуга поставил поднос на стол, расставил маленькие тарелки и ножи.

— Всё, как просили, господин рейхсканцлер. Если ещё что-то нужно — зовите.

— Спасибо. Это всё на сегодня.

Слуга вышел. Геринг подошёл к телефону на столе, взял трубку и набрал номер секретаря в приёмной.

— Слушайте внимательно. На сегодня меня нет ни для кого. Кто бы ни позвонил — министры, генералы, кто угодно — говорите, что я ушёл на важную встречу или отдыхаю. И завтра утром тоже не беспокоить рано, только если что-то чрезвычайное.

— Хорошо, господин рейхсканцлер. Всё понял.

Он положил трубку, встал, подошёл к двери и повернул замок. Теперь кабинет был полностью изолирован. Снял пиджак, бросил его на спинку соседнего кресла, расстегнул верхние пуговицы рубашки для большего комфорта. Вернулся к бару, достал бутылку французского коньяка из своих запасов, с золотистой этикеткой. Открыл пробку, налил в новый чистый стакан и сделал глоток. Вкус был приятным, с нотами дуба и фруктов.

Он сел за стол, взял нож и начал нарезать колбаску тонкими ломтиками. Положил несколько на кусок хлеба, добавил горчицы, откусил. Ел медленно, наслаждаясь и запивая коньяком. Вкус мяса был насыщенным, свежим. Потом отрезал сыр, попробовал с огурцом. Поднос постепенно пустел — он не торопился, наслаждался едой после долгого дня.

Между кусками он думал о разговоре с Нейратом. Австрия так близко, народ ждёт сигнала, а Шушниг держится. Нужно найти способ надавить мягко, но эффективно. Британцы — Иден мягок, Черчилль в оппозиции, шансы его малы. Это даёт пространство для манёвра. Муссолини подождёт — итальянец любит театральность, но сейчас приоритеты другие.

Он налил ещё коньяка, выпил. Бутылка шнапса уже стояла пустая рядом, коньяк медленно убывал. Геринг доел колбаску одного сорта, перешёл к другому — более острому.

Время приближалось к восьми тридцати. За окном совсем стемнело, фонари на улице горели ярко, отражаясь в стёклах. Геринг встал, походил по кабинету — от стола к окну, к шкафу с мундирами, обратно. Шаги были тяжёлыми. Он остановился у шкафа, открыл дверцу, посмотрел на висящие мундиры — парадные, повседневные, с орденами. Провёл рукой по ткани одного, но не стал доставать. Закрыл шкаф.

Вернулся к столу, сел, налил коньяка снова. Выпил глоток, потом ещё. Поднос почти опустел — остались крошки, пара огурцов, кусочек сыра. Он доел последнее и отодвинул поднос в конец стола.

Потом открыл ящик снова, достал толстый блокнот в кожаной обложке. Открыл на странице с последними записями, взял ручку. Подумал несколько секунд, вспоминая детали разговора, и написал несколько строк крупным, размашистым почерком. Закрыл блокнот, положил обратно, запер ящик на ключ.

Коньяк действовал постепенно — голова стала тяжелее, но мысли оставались всё ещё ясными. Геринг налил себе воды из графина, стоявшего на краю стола, выпил полный стакан. Прохлада освежила после алкоголя. Посидел ещё, глядя на пустые бутылки и поднос с остатками.

Потом встал, подошёл к дивану в углу кабинета, но не лёг сразу. Просто постоял, глядя на тёмные окна. Ночь была тихой, город засыпал. Он вернулся к столу, взял салфетку, вытер тщательно руки, бросил её на поднос.

Часы на стене показывали уже за девять. Геринг походил ещё по комнате, разминая плечи. День был продуктивным. Завтра будут новые встречи, но сегодня надо отдыхать.

Он сел обратно, налил остатки коньяка из бутылки. Выпил медленно, смакуя.

Наконец, встал, подошёл к дивану и лёг, не раздеваясь полностью. Вытянулся во весь рост, положил руки под голову. Потолок в полумраке казался высоким. Он закрыл глаза, дыхание выровнялось. Сон пришёл постепенно.

В кабинете воцарилась тишина. Никто не беспокоил рейхсканцлера до утра.

* * *

31 августа 1937 года, Кремль.

Утро в Москве выдалось прохладным. Сергей сидел за большим столом в кабинете, просматривая последние сводки, когда ровно в девять часов постучали в дверь. Он отложил папку и сказал:

— Войдите.

Дверь открылась. Вошёл Павел Судоплатов, начальник иностранного отдела ОГПУ. В руках у него была тонкая кожаная папка. Он закрыл дверь, подошёл к столу и остановился в двух шагах.

— Доброе утро, товарищ Сталин.

— Доброе, Павел Анатольевич. Присаживайтесь.

Судоплатов сел на стул напротив. Сергей кивнул на папку.

— Что у вас?

— Информация по Китаю, товарищ Сталин. Важная. На Чан Кайши готовилось покушение. Двадцать девятого августа, в Хэнъяне. Всё было уже готово. Но двадцать шестого утром Чан Кайши отменил поездку. Официально — из-за недомогания. Поезд пошёл по расписанию, но вместо него ехал полковник Хуан. Ничего не произошло. Покушение сорвалось.

Сергей поднял брови.

— Кто готовил покушение, наши люди?

Судоплатов покачал головой.

— Не коммунисты. Мы проверили. Наши люди в Шанхае и Хэнъяне ничего не знали. Коминтерн тоже молчит — с нами такой информацией не делились. Это кто-то другой.

Сергей откинулся на спинку стула.

— Тогда кто же это?

— Пока неясно. Слышал, что одиннадцать человек в списке подозреваемых. Все из ближайшего окружения Чан Кайши. Некоторые из «Синего общества», некоторые из его штаба. Деньги шли из Гонконга через британский банк, но это может быть просто транзит — наши аналитики считают, что британцы здесь ни при чём, слишком рискованно для них вмешиваться напрямую. След обрывается в Шанхае. И не факт, что эти одиннадцать действительно заказчики.

Сергей кивнул.

— Кто предупредил Чан Кайши?

— Тоже неизвестно. Но это не его спецслужбы всё предотвратили. Там было именно предупреждение от кого-то со стороны.

Сергей положил руки на стол.

— Нам надо лучше знать, что происходит в Китае. Усилить резидентуру в Нанкине и Шанхае. Добавить людей в Хэнъян. И в Гонконг — срочно. Я хочу знать, кто стоит за деньгами. Кто организовал покушение. И главное — кто спас Чан Кайши. Если это американцы — значит, они его держат уже под полным контролем.

Судоплатов кивнул и сделал пометку в блокноте.

— Сделаем. Уже дал указание. К концу недели жду первые отчёты из Гонконга.

Сергей помолчал секунду, потом спросил:

— А британцы?

— В Лондоне премьер Иден укрепляет позиции. Черчилль пока в тени, ждёт своего часа. Пишет статьи о необходимости жёсткой линии в Азии, но Иден держит курс на невмешательство. Поддержку Черчиллю продолжают оказывать Рокфеллер и Барух. Джозеф Кеннеди же поддерживает Идена и недолюбливает Черчилля.

Сергей кивнул.

— Влиятельные фигуры стоят за британцами. Хорошо. Идите, Павел Анатольевич. Держите меня в курсе, особенно по Китаю. Жду докладов каждые три дня.

Судоплатов встал, собрал бумаги, отдал честь и вышел.

Дверь закрылась. Сергей остался один. Он вернулся к столу, сел и взял чистый лист. Начал писать заметки для себя.

Сначала о Китае. Чан Кайши жив — это усложняет всё. Покушение сорвалось, он теперь проведёт чистку, укрепится, станет ещё подозрительнее к коммунистам. Организаторы — внутри Гоминьдана, вероятно, фракция Ван Цзинвэя или кто-то из генералов, кто недоволен его курсом. Деньги через Гонконг — маскировка. А предупреждение — почти наверняка от американцев. Они дают займы, советников, им выгодно, чтобы Чан Кайши остался у власти и ориентировался на них. Теперь он им обязан, возьмёт больше кредитов, откроет рынки.

Тем временем на севере — дорога дружбы с Соединёнными Штатами. Японцы уходят из Маньчжурии, передают её Чан Кайши по договорённости с Вашингтоном. Это меняет карту полностью. Чан Кайши получает контроль над Маньчжурией без борьбы, его армия усиливается, позиции крепнут. Американцы выигрывают: Китай объединяется под их протеже, рынки открыты для их товаров, со временем могут появиться американские базы.

Для нас это огромная потеря. Маньчжурия рядом с границей, теперь там будут войска Чан Кайши, настроенные против нас. Поставки в Яньань через север усложняются. Коммунисты в изоляции, Мао в горах, без ресурсов он ослабеет.

Он отложил ручку. Подумал. Американцы строят кольцо. На Дальнем Востоке — дружественный им Китай, объединённый, сильный, антисоветский. Чан Кайши уже выступал против коммунистов, теперь с Маньчжурией сделает это жёстче. Мао может не выстоять.

Надо действовать срочно. Увеличить помощь Мао напрямую — через Синьцзян, максимум оружия, инструкторов.

Он написал: «Увеличить поставки в Яньань втрое. Самолёты И-16 — триста штук, танки, артиллерия. Инструкторы — пятьсот человек. Начать немедленно».

Потом о предупреждении. Оно спасло Чан Кайши — наверняка это американцы. Теперь он их должник. Займы потекут рекой, советники приедут. Китай окажется под американским зонтиком.

Сергей взял другой лист. Набросал план.

Сначала разведка. Гонконг — проследить деньги, даже если транзит. Нанкин — агенты в окружении Чан Кайши, узнать о контактах с американцами.

Он написал: «Резидентура: приоритет — американские связи Чан Кайши. Кто передал предупреждение».

Дальше — британцы. Иден у власти, но Черчилль с поддержкой Рокфеллера и Баруха.

Для нас — наблюдение. Не вмешиваться пока.

Сергей записал:

«31 августа. Китай — критично. Усилить Мао максимально. Разведка против американцев».

Потом список действий.

Поставки в Яньань — утроить. Инструкторы — отправить. Контакт с Чжоу — предложение помощи Чан Кайши, чтобы отвлечь. Разведка — американские агенты в Нанкине. Граница — укрепить на случай провокаций Чан Кайши.

Он перечитал. Добавил: «Мао — подготовить план расширения на север после Маньчжурии».

Он подумал снова о покушении. Внутренняя борьба в Гоминьдане. Кто-то хотел убрать Чан Кайши перед передачей Маньчжурии. Может, те, кто против сближения с Америкой. Американцы его спасли — закрепили союз. Возможно, это была американская провокация с покушением, чтобы показать, что они спасли его, и сделать должником.

Сергей откинулся в кресле. Посмотрел на часы.

День продолжался. Он взял папку по другим делам, но мысли о Китае не оставляли его.

Американцы строят кольцо: объединённый Китай под их влиянием — угроза востоку. Если Мао падёт — весь фланг будет открыт для давления.

Вывод ясный: чтобы не дать Советскому Союзу оказаться в кольце врагов, нужно любой ценой укрепить коммунистов в Китае. Удвоить, утроить помощь Мао, сделать его армию равной Гоминьдану. Обойти Чан Кайши, игнорировать его чистки. Разведкой выявить все американские нити и сорвать их планы. Если Мао возьмёт север, то баланс восстановится. Мы не позволим американцам окружить нас.

Он думал о том, что история уже не раз изменилась по сравнению с его временем, но проблемы никуда не пропали. Каждый раз появлялось новое препятствие и новые задачи. И он знал, что у него другого выбора, кроме как победить, нет.

Конец 11-го тома
Загрузка...