Часть четвертая В ссылке

Глава LXXX Первые шаги на воле

Итак, 23 июня 1951 года, ровно через десять лет после ареста, я вышел на волю. В этот же день истекал полный, то есть десятилетний, срок заключения и моей жены Оксаны. Но тогда, 23 июня, в день, когда нам обоим предстояло покинуть сталинские застенки, я ничего не знал о судьбе Оксаны. Я не знал главного — жива ли она. Для меня не было ясности в вопросе о том, где и когда мы встретимся, если вообще встреча состоится. Нашим связным мог стать только Юра. Ему было известно, что мы заканчиваем сроки заключения в лагерях, отдаленных друг от друга на восемьсот километров, и что мы пребываем в полном неведении друг о друге.

Примерно за неделю до нашего освобождения Юра сделал телеграфный запрос Управлению Сиблага НКВД — сможет ли он приехать за родителями. Из Мариинска ему ответили: «За отцом приезжайте». Про мать не было сказано ни слова.

22 июня Юра выехал поездом из Ленинграда в Мариинск, предупредив меня телеграммой, что 26-го будет на месте. Телеграмму он прислал в Мариинск до востребования мне. Повторюсь, что 23 июня я вышел за ворота лагеря и в тот же день приехал в Мариинск.

Нужно было где-то устраиваться на ночлег. На руках у меня не было никаких документов, удостоверяющих личность, кроме бумаг, выданных в лагере — справки об освобождении, проездного литера по железной дороге до Золотоноши и направления в гормилицию для получения паспорта. Естественно, что беспаспортного человека никто не рискнул бы впустить к себе на ночь. Об устройстве в гостинице уж и говорить не приходится. А до встречи с Юрой оставалось четверо суток, где-то нужно было приклонить голову. Я объединился с Василием Петровичем, врачом, с которым одновременно вышел за ворота лагеря. Вместе мы пошли бродить по дворам в поисках пристанища — сарая или сеновала, где можно было бы переночевать, оставаясь незамеченными.

Заходим в первый попавшийся двор. По краям правильного четырехугольника — постройки. Это жилой дом с фасадом на улицу и ряд хозяйственных служб разного назначения. Тут же обнаружили какое-то недостроенное помещение, на котором не было крыши. На чердаке, словно ребра, торчали ненакрытые стропила. Во дворе было пусто. Мы решили пробраться сюда в темноте, чтобы в недостроенном помещении устроиться на ночлег. Из пустой комнаты с земляным полом на чердак вела деревянная лестница.

Часов в одиннадцать вечера мы тайком пробрались на чердак, разложили свой скудный багаж и с наслаждением растянулись. Уставшие, мы сразу же заснули. Но недолог был наш сон. Пронизывающий холод, от которого не было никакого спасения, очень скоро нас разбудил. Больше мы не уснули. Светало. Только мы собрались покинуть свое логово, как увидели во дворе мужчину. Заметив на чердаке непрошеных гостей, он начал орать:

— Эй вы, кто вы такие? Кто вам разрешил лезть на чердак? — и стал нас прогонять, грозя вызвать милицию.

Мы чувствовали себя неловко в роли «налетчиков».

— Успокойтесь, ради Бога, — сказал я. — Мы только переночевали здесь, и никаких злых намерений у нас и в мыслях нет.

Мы объяснили, что вышли из лагеря, но к уголовному миру не причастны. Мы — «пятьдесят восьмая». В конце концов нам удалось успокоить этих перепуганных людей (хозяина и его жену). Хозяева разрешили нам день перебыть на чердаке, но на ночь все же попросили не оставаться.

Через некоторое время мы собрали свои вещи и ушли. Но куда идти? Было воскресенье. До встречи с Юрой оставалось трое суток. О том, чтобы ночевать под открытым небом на лоне природы, не могло быть и речи, так как ночи стояли очень холодные.

Нужно сказать, что еще за несколько дней до освобождения из лагеря я искал среди заключенных людей, живших до ареста в Мариинске, и наводил справки, нет ли у них в этом городе родственников. Одна из таких заключенных, Машукова, работала в лагерной кухне. Это была симпатичная особа, пользовавшаяся уважением среди заключенных. На вид ей было лет сорок пять. Никто про нее не мог сказать ничего дурного. Вела она себя в лагере вполне пристойно. В Мариинске на воле проживала ее восемнадцатилетняя дочь Маруся. Глядя на ее мать, никто бы не подумал, что эта милая женщина отбывала наказание в лагере за убийство. Но в жизни все бывает. Убийство произошло на почве ревности. Муж постоянно изменял жене, и терпение ее лопнуло, случилось непоправимое: заставши мужа на постели с любовницей, Машукова подвернувшимся под руку утюгом проломила ему череп. Осиротевшую восьмилетнюю дочь Марусю взяла на воспитание сестра преступницы, а Машукова-старшая получила пятнадцать лет, из которых отсидела уже десять. К этому времени дочь уже стала совершеннолетней, стала работать воспитательницей в детских яслях и проживала одна в двухкомнатной квартире.

Машукова-старшая дала мне адрес дочери, узнав, что после освобождения мне, может быть, придется несколько дней прожить в Мариинске. И сказала при этом:

— Направляйтесь прямо к ней. Она славная, хорошая девочка и не откажет вам в ночлеге. Давно она не была на свидании со мной, так как в последнее время стали редко разрешать свидания. Вот вы и расскажите Марусе, как я живу, пусть не волнуется обо мне. Я не голодаю, работаю добросовестно, начальство неплохо ко мне относится, и я надеюсь, что оставшиеся пять лет пройдут благополучно, и мы снова заживем с ней вместе.

Обо всей этой истории я помнил, но все же стеснялся побеспокоить дочь Машуковой, а главное — боялся испугать одиноко живущую молодую девушку. Но, когда на второй день положение стало безвыходным, то предложил Василию Петровичу пойти вместе со мной к незнакомой Марусе. Он согласился.

Нашли ее легко. Против ожидания, Маруся не побоялась приютить нас. Напротив, очень нам обрадовалась, узнав, что мы посланцы от матери, засуетилась, захлопотала. Разместила нас в отдельной комнате, предоставила возможность помыться и покормила завтраком.

Мы от всей души благодарили молодую хозяйку за радушный прием. Все, что знали о ее матери, охотно рассказали ей.

Был теплый воскресный день. Отдохнув часа два после бессонной ночи, мы решили посвятить остаток дня ознакомлению с городом Мариинском. За примерно девятилетний период жизни в Баиме, расположенном всего в семи километрах от этого города, нам лишь один раз довелось побывать в нем. Это было во время культпохода на олимпиаду художественной самодеятельности. Тогда нас в морозную туманную погоду под конвоем вели в городской театр.

И вот теперь с большим интересом рассматривали мы каждую площадь, каждую улицу, дома и свободных людей, которые были нам в диковинку после лагерной жизни.

Город небольшой. От вокзала через огромный выгон шла центральная улица, которая протянулась километра на четыре и упиралась другим концом в берег реки Кия. Недалеко от вокзала расположился торговый центр. В обшарпанных, давно не ремонтированных деревянных строениях ютились магазины с жалким ассортиментом промтоваров да несколько продовольственных киосков. Возле единственной хлебной лавки сгрудилась масса людей, это была не очередь, а толпа, где каждый норовил прорваться к прилавку, обойдя другого, чтобы урвать пятьсот граммов хлеба, которого как раз и не хватало. Люди толкались, ругались, дело доходило до драки. Слышались проклятия, матерщина.

Мы постояли недолго возле магазина и направились к реке. Там нашли чудесный песчаный пляж. День выдался на редкость жаркий. После холодной ночи казалось невероятным, что можно купаться, загорать. Мы разделись, бросились в воду, а потом с наслаждением растянулись на песке, подставляя солнцу свои худые, изможденные тела.

— Да, — промолвил Василий Петрович, — ничто не может сравниться с непередаваемым ощущением свободы, которое переполняет тебя после долгой неволи. Вот лежим мы с вами свободные, не чувствуя за спиной лагерных ищеек, следующих за тобой по пятам, наслаждаемся природой, словно в Эдеме, и нам кажется, что нет счастливее людей на свете. А между тем мы еще не знаем, что нас ждет впереди, как примет нас общество, удастся ли устроиться на работе. И все же, несмотря на все это, сегодня, в этот чудесный день, лежа на берегу реки, согретый солнцем, не обремененный пока заботами о хлебе насущном, я высоко ценю то, что имею.

— Вы правы, — сказал я. — Когда человека лишают благ, материальных ли, духовных ли, как, например, свободы распоряжаться своей личностью, возможности общения с природой, он только тогда высоко оценивает эти блага. Так и мы с вами.

В нескольких десятках метров от нас над рекой располагался железнодорожный мост. Мы отдыхали возле знаменитой великой транссибирской магистрали. До нашего слуха донесся шум приближающегося поезда, который с грохотом ворвался на мост. Мы успели прочесть на промелькнувших вагонах слова «Владивосток — Москва». С замиранием сердца глядели мы поезду вслед. Он мчался в ту сторону, куда лежал и наш путь — на запад, к родным местам.

К вечеру, усталые, довольные, подкрепившись куском лагерного хлеба, вернулись мы на квартиру Маруси. Молодая хозяйка нас уже поджидала. Она напоила гостей великолепным парным молоком, накормила печеной картошкой, а на ночь постелила на полу пуховую перину, подушки. Мы легли и мгновенно заснули. Сказались две предшествовавшие бессонные ночи.

На следующий день, в понедельник, в отделении милиции нам выдали паспорта. После этого я распрощался с Василием Петровичем. Он пошел на вокзал с тем, чтобы, не задерживаясь больше в Мариинске, уехать в Одессу. А я отправился на почту, где меня ожидали прибывшие на мое имя деньги, которые я мог получить лишь при предъявлении паспорта.

Примерно за месяц до освобождения из лагеря я принял меры, чтобы обеспечить себя какой-то суммой средств. У меня не было ни копейки, и я боялся, что, выйдя за ворота лагеря с одним только хлебным пайком и литером для проезда в поезде, я могу оказаться в крайне затруднительном положении. Поэтому-то заблаговременно обратился ко всем родным и близким с призывом о помощи, и они незамедлительно откликнулись на него. Мой брат, сестра и кое-кто из знакомых выслали на мое имя в Мариинск до востребования денежные переводы. И даже Юра, будучи еще студентом, занял для меня сумму денег. В общей сложности я получил на почте тысячу пятьсот рублей (150 рублей по новому, на время написания воспоминаний, курсу). Это была большая сумма. В один миг я превратился из вчерашнего нищего лагерника в состоятельного свободного гражданина.

Девушка, выдавшая мне деньги, простосердечно полюбопытствовала, откуда у меня такая сумма. Я откровенно рассказал ей о себе. На лице ее появилось выражение неподдельного, искреннего сочувствия. Понизив голос, хотя в тот момент на почте, кроме нас, никого не было, она сказала:

— Да, творится что-то ужасное. Людей сажают в тюрьмы и лагеря неизвестно за что, без всякой вины с их стороны. Счастье ваше, что вы вырвались оттуда живым. От души желаю вам благополучного возвращения домой и встречи с семьей.

Меня тронуло сочувствие совершенно незнакомой мне девушки. Я поблагодарил ее и ушел, ободренный не только материальной, но и моральной поддержкой.

Да, то было страшное время. Весь народ стонал под гнетом сталинского режима — главный тиран был еще жив, и огромная энкаведистская машина безжалостно пожирала тысячи жертв. Мне еще повезло, я вырвался из ее железной пасти. Но радость моя была неполноценна, так как я ничего не знал о судьбе Оксаны.

Глава LXXXI Спасательная экспедиция

Утром 26 июня я отправился на вокзал для встречи с Юрой. На перроне было пусто. С волнением ожидал я прибытия поезда. Когда поезд пришел, я увидел, как из одного вагона вышел какой-то военный с дамой, а вслед за ними — Юра. Юра помог им сойти по ступенькам с вещами. Дама долго пожимала ему руку и, видимо, благодарила Юру.

Я был невольным свидетелем этой сцены и ждал, пока Юра распрощается со своими попутчиками. Наконец они разошлись, и я пошел ему навстречу. Мое присутствие на платформе Юра заметил сразу, как только поезд остановился, но ему, очевидно, было неудобно мгновенно расстаться со своими компаньонами. Мы крепко обнялись, придирчиво разглядывая друг друга.

Десять лет прошло после нашей последней встречи в лагере. За эти годы Юра очень возмужал. Высокий, стройный, красивый, с приятными привлекательными чертами лица, открытым взглядом темных глаз, он был обаятелен. Он не мог не вызывать к себе симпатии. Этому не в малой степени способствовало и его умение держаться в обществе — с достоинством, с тактом, быть интересным собеседником.

— Куда же мы пойдем, чтобы обо всем поговорить? — спросил Юра.

Я предложил посидеть в сквере возле вокзала. Там тихо и никого нет. Так и сделали. Я сразу же повел речь об Оксане, рассказал, что за пять месяцев разлуки с ней не получил от нее ни одного письма. Ей удалось лишь сообщить мне еще в январе, сразу же по прибытии в тайшетский лагерь, свой адрес. Я неоднократно писал ей по этому адресу, но ни разу не получил ответа. Одно из двух: либо ее лишили права переписки, что не исключено, так как лагерь строгорежимный, либо… Дальше я не в силах был говорить из-за кома в горле.

— Успокойся, папа! Может быть, рано еще нам отчаиваться. Завтра же еду в Тайшет и там на месте все выясню. Ты оставайся пока здесь и жди от меня телеграмму до востребования. Только вот, где мне переночевать?

— Об этом не беспокойся. — И я рассказал ему, где я остановился. Еще около часа мы посидели в сквере и поговорили о многом из того, что произошло с нами за прошедшие годы. Я обратил внимание на то, что Юра был в штатском, а не в военном костюме. Ведь он был на пятом курсе военной академии связи.

— Почему ты в штатском? — спросил я его.

— А я уже не в академии, меня исключили.

— Как исключили? За что?

— Да ничего страшного. Не принимай так близко к сердцу это известие, — начал Юра свой рассказ. — Я не хотел писать вам об этом в лагерь. Этим я нанес бы вам большой удар. Я ведь понимал, какой большой моральной поддержкой было для вас мое обучение в академии, как важно было вам сознавать, что ваш арест не помешает мне получить высшее образование. Теперь, когда срок твоего и маминого заключения окончился, я буду с тобой откровенен. Никакой серьезной причины для увольнения из академии, конечно, не было. Учился я отлично, вел себя, как подобает дисциплинированному студенту, поведение было безупречное, без единого замечания.

— Так в чем же дело? — недоумевал я.

— Я допустил одну оплошность — в своей автобиографии не указал, что родители находятся в заключении. Я сделал это из опасения, что, несмотря на прекрасно выдержанный конкурс, меня не примут в академию по социальному положению. Больше четырех лет меня не трогали.

И вот, когда для завершения обучения в академии оставалось сдать только четыре экзамена, когда я был, можно сказать, без пяти минут инженер, меня вдруг вызывает начальник академии и говорит мне: «За то, что вы скрыли от нас политическую неблагонадежность ваших родителей, справедливо наказанных органами НКВД, я отдал приказ вас уволить». Меня словно обухом по голове ударили. Я ушел от генерала как пришибленный. Переживал даже не столько из-за себя, сколько за тебя и маму. Какой это будет удар для вас!

Я раздумывал над тем, как слухи про ваше заключение дошли до сведения моего начальства. Сам этот факт меня не удивляет. При хорошо налаженной системе слежки, стукачества этого можно было ожидать. Проинформировать работников первого отдела академии могли услужливые почтовые агенты НКВД, просматривавшие нашу переписку. Непонятно мне в этой истории только, почему меня исключили лишь на пятом курсе обучения. Может быть, ваш оперуполномоченный воплотил в жизнь свою угрозу отомстить вашим детям за мамин отказ стать сексотом и сам передал по каналам НКВД такие сведения? Его предложение маме начать стукачество имело место как раз в период, когда я уже был на старших курсах.

В истории с увольнением я еще легко отделался. После исключения меня могли посадить в тюрьму за сокрытие моего социального положения или, в лучшем случае, оставив меня в покое, зачеркнуть четыре года моей учебы без всякого свидетельства. Но мне выдали на руки официальный документ с отметками и зачетами по всем сданным предметам, что было для меня очень важно, — закончил Юра свой рассказ.

Всю эту историю я выслушал с напряженным вниманием и, охваченный тревогой за дальнейшую судьбу Юры, спросил его:

— Ну а как же дальше? Что же ты думаешь предпринять?

— А я ничего не потерял, по-моему, даже выиграл.

— Каким образом?

— Подал заявление о приеме на пятый курс ленинградского политехнического института. Меня туда охотно приняли, зачли мне все предметы. Как-никак, военная академия связи дает очень солидные знания. В политехническом институте мне остается сдать только четыре предмета, написать диплом, после чего я должен стать инженером-акустиком.

Еще до увольнения я как-то все больше и больше стал разочаровываться в своей военной карьере. Конечно, материально я был бы лучше обеспечен, работая в области военной науки, а не на гражданской службе. Но вряд ли я испытывал бы моральное удовлетворение. Прошло уже шесть лет после окончания войны. Ничто не говорит о том, что новая война скоро вспыхнет — и слава Богу. Поэтому я не вижу особенных перспектив для моей военной карьеры. Но главное даже не в этом, а в том, что, став военным специалистом, я уже не буду полностью принадлежать ни себе, ни вам, ни моей будущей семье; между нами будет искусственно созданная преграда, которую по долгу и характеру моей засекреченной деятельности я не смогу переступить. Мне придется быть все время сдержанным, что-то скрывать от вас и тяготиться этой постоянной настороженностью, чтобы не выболтать чего-то недозволенного, ибо я себе не представляю, как можно не поделиться своими планами, мыслями о работе с родными и близкими людьми. Моя военная специальность со всеми ее служебными тайнами поневоле накладывала бы какой-то отпечаток отчужденности и даже географической разобщенности. Ведь не исключено, что по окончании военной академии меня послали бы куда-нибудь на Крайний Север или на Курильские острова. А кроме того, радиолокация — моя потенциальная военная специальность — связана с риском для здоровья.

Когда я взвешиваю все эти обстоятельства, то прихожу к заключению, что, распрощавшись с военной карьерой, я не только ничего не потерял, но, наоборот, выиграл. Ладно! — прервал себя Юра, — хватит об этом. Давай поговорим о том, как нам вырвать маму из плена.

Мы разработали план действий, побродили по городу. Много беседовали, предаваясь воспоминаниям, а ночь провели на квартире Маруси Машуковой, которая отнеслась к Юре с таким же гостеприимством, как и ко мне.

На другое утро Юра уехал в Тайшет, а я остался в Мариинске до получения от него известий.

Первые сутки после его отъезда я еще не проявлял нетерпения, справедливо полагая, что за такой короткий срок нельзя было что-либо выяснить. И на вторые сутки я еще не очень волновался. Но к вечеру беспокойство начало нарастать. Страшная мысль гвоздем сверлила мозг, — а что, если Оксаны уже нет в живых. Я боялся об этом думать, не находил себе места и ждал в большом волнении телеграммы. Уже к шести часам вечера мне стало так невмоготу, что я прибежал на телеграф.

В большой комнате за телеграфными аппаратами сидело больше десяти девушек. Стук телетайпов раздавался в воздухе. У окошка принимала и выдавала телеграммы до востребования молоденькая белокурая девушка.

— Скажите, пожалуйста, нет ли на мое имя телеграммы из Тайшета? — с волнением спросил я.

Поглядев в мой паспорт и порывшись на полочке, она ответила: «Нет!» и занялась своим делом.

Каждый час я справлялся о телеграмме. И всякий раз я испытывал все большее и большее волнение в ожидании страшной трагической вести. Даже девушка за окошком обратила внимание на мое крайне нервозное состояние и участливо отвечала: «К сожалению, еще не поступала».

Проходит седьмой, восьмой, девятый, десятый час, а телеграммы все нет и нет. Боюсь, что больше не выдержу этой пытки. Но все же упорно и бессовестно отрываю от дела телеграфистку и мешаю ей работать. На меня уже обратили внимание все девушки аппаратной. И когда я в который раз заходил на телеграф, а известий от Юры все не было, они чуть ли не все сочувственно качали головами и говорили: «К сожалению, еще нет!»

Наконец в одиннадцать вечера я получил долгожданную телеграмму и дрожащими руками ее распечатал: «Мама жива. Тайшете ее не застал, неделю назад ее отправили красноярскую тюрьму, еду Красноярск, выезжай туда, встретимся вокзале».

Боже, она жива, жива! Какое счастье! Я захлебнулся от счастья, у меня закружилась голова, и я чуть не потерял сознание.

На другой день я узнал, что поезд из Мариинска отправляется в одиннадцать вечера. В моем распоряжении оставался весь день, и я решил использовать его, чтобы наведаться в управление Сиблага. Дело в том, что начальник КВЧ (культурно-воспитательной части) баимского лагеря в знак благодарности за мои заслуги в художественной самодеятельности дал мне на руки соответствующее ходатайство перед управлением Сиблага о выдаче мне единовременного пособия. Сама КВЧ Баима средствами для этой цели не располагала, почему и поручила мне самому попытаться получить в Сиблаге пособие. Лично я не верил в щедрость этого органа, тем более по отношению к бывшему «врагу народа». Но какое-то любопытство толкало меня заглянуть в «тайную канцелярию» и побывать в самом логове учреждения, которое «опекало» меня в течение десяти лет.

Оно находилось на окраине Мариинска недалеко от вокзала. Дорога к управлению лежала через многочисленные железнодорожные пути. Я попал в поселок, где проживали и работали сотрудники Сиблага НКВД, переименованного в МВД. Административное здание я нашел сразу, зашел внутрь и обратился к секретарю. Последний направил меня к начальнику финансового отдела.

Мои поношенные одежда и обувь, изможденный вид и некоторая скованность, естественная в моем положении, привлекали ко мне внимание служащих Сиблага, когда я проходил рядом с большим количеством комнат. С какой-то подозрительностью и настороженностью смотрели на меня десятки глаз сытых самодовольных людей. Большинство аппаратчиков было одето в военную форму. «Вот она, рабовладельческая корпорация, под властью которой (только в одном звене системы Сиблага) не менее 50–60 тысяч крепостных», — подумал я. Формально я уже не зависел от этой всесильной организации, но я знал, что до конца моей жизни не избавлюсь от ее негласной опеки.

Наконец я добрался до начальника финансового отдела.

— Что вам угодно? — сухо спросил он меня.

Я подал ему ходатайство КВЧ баимского лагеря. Он прочел его, свернул бумажку вчетверо и, посмотрев на меня пустыми, равнодушными глазами, сказал:

— Ничего для вас сделать не могу, средств у нас нет.

Я повернулся и ушел.

Вечером собрался идти на вокзал. Перед уходом я сердечно распрощался с Марусей Машуковой, поблагодарил ее за приют и, несмотря на протесты, вручил ей некоторую компенсацию.

В то время проходящие через Мариинск поезда были забиты пассажирами. Билеты если и продавали, то в очень ограниченном количестве. Но не попади я на поезд в тот вечер, наша встреча в Красноярске в условленный день не состоялась бы. Поэтому я решил заблаговременно прийти на станцию. Придя за три часа до отправления поезда, я смог первым занять место у билетной кассы. Постепенно выстроилась огромная очередь. За десять минут до прихода поезда окошечко открылось и кассир объявил: «На Красноярск только два билета!»

Толпа ахнула, но мне повезло — один билет выпал на мою долю.

С рюкзаком за плечами и с футляром со скрипкой в руках я вошел в вагон. Все уже спали, кто наверху, кто сидя на нижней полке. Я нашел место и всю ночь просидел, не смыкая глаз. В восемь утра поезд прибыл в Красноярск. Выйдя из вагона, я увидел бесконечной длины одноэтажное старое закопченное здание вокзала. Я нашел расписание движения поездов и узнал, что поезд из Тайшета прибудет через два часа. Спустя указанное время ударил колокол, извещавший о скором прибытии поезда. Я вышел на перрон и стал рядом с местом предполагаемой остановки паровоза, так как предварительно узнал, что все прибывающие пассажиры должны пройти мимо паровоза прежде, чем свернуть в сторону города. Таким образом, стоя здесь, я избегал риска разминуться с Юрой. Вот, наконец, и он. С вокзала мы направились в Дом колхозника, где нам дали отдельный номер.

Юра сообщил неприятную новость: из красноярской тюрьмы Оксану направляют в ссылку на далекий север.

— Надо сегодня же, не теряя времени, зайти в красноярское управление МВД и во что бы то ни стало добиться, чтобы маму не загнали слишком далеко, а сослали бы куда-нибудь поближе. Я сейчас же еду в МВД, а ты постарайся заснуть после бессонной ночи.

Я воспользовался советом и после ухода Юры сразу крепко заснул. Не помню, как долго продолжался мой сон, но когда проснулся, Юра уже сидел возле меня. Я моментально вскочил и спросил:

— Что ты узнал?

— Расскажу все по порядку. Я добился свидания с высоким начальником, и между нами произошел следующий разговор: «Я приехал забрать мать, которая отбыла десятилетний срок по статье 58, п. 10. За пять месяцев до освобождения ее направили этапом из баимского лагеря Сиблага в тайшетские лагеря. В день окончания срока, то есть 23 июня 1951 года, вместо того, чтобы отпустить ее на свободу, ее отправили в красноярскую тюрьму для дальнейшего следования в ссылку на Крайний Север. Я прошу освободить ее из тюрьмы». — «Это невозможно», — отвечает начальник. — «Почему же? — спрашиваю. — За какие преступления ее направляют в ссылку? Я точно знаю, что в приговоре Особого совещания от 27 декабря 1941 года ни слова не сказано о том, что после окончания срока заключения она должна еще отбывать ссылку. Прошу также принять во внимание, что моя мать — женщина пожилая и в условиях жесткого климата севера она просто не сможет зарабатывать на кусок хлеба. Я же пока студент и не смогу практически ничем ей помогать. Я убедительно прошу вас отпустить мою мать на свободу». — «Вполне вам сочувствую и разделяю ваше беспокойство, — сказал чиновник, — но отменить ссылку не могу. Это от нас не зависит, на этот счет у нас есть особые директивы из Москвы, и мы должны их неукоснительно выполнять». — «Если уж ссылка для матери так обязательна, то нельзя ли послать мою мать поближе к Красноярску, в любой район, исключая стокилометровую зону вокруг Красноярска (было такое положение для бывших заключенных — на расстоянии ближе, чем сто километров вокруг столичных, краевых, областных, промышленных и других центров жить им не разрешалось). Мне кажется, что я имею право на некоторое снисхождение к моей матери уже по одному тому, что честно защищал Родину на фронтах Отечественной войны». В конце концов мне удалось уговорить начальника, и он уступил моей просьбе. «Хорошо, — сказал он, — мы направим вашу мать в Больше-Муртинский район, расположенный в ста километрах от Красноярска. Сегодня же я дам приказ начальнику красноярской тюрьмы, чтобы он отпустил вам мать на руки под расписку, а вы обязаны будете под личную ответственность препроводить ее в Большую Мурту и сдать там коменданту под расписку не позднее двух дней, считая с завтрашнего дня». Я поблагодарил его и ушел, довольный хотя бы тем, что избавил маму от страшной ссылки на Крайний Север.

То, что сыну удалось путем переговоров с представителем органов МВД все-таки облегчить участь мамы, я объясняю исключительно умением Юры внушать к себе уважение, способностью тактично вести беседу. Он говорил, что ему стоило больших усилий держать себя в границах почтительности в то время, как в душе клокотала злоба.

В тот же день после обеда Юра направился в тюрьму повидаться с мамой. Тюрьма находилась на окраине города. Производила она удручающее впечатление. Здание скорее напоминало средневековую крепость: огромной толщины стены, сводчатые потолки, узкие решетчатые окна. При виде этого здания становилось жутко за судьбу людей, как бы заживо в нем погребенных. Тюрьма досталась советской власти по наследству от царской охранки.

И вот, наконец, состоялось свидание сына с матерью. Их разделяла двойная металлическая решетка. Между решетками было неширокое пространство, по которому расхаживал тюремный охранник.

Свидание было коротким. После первых слов и обмена приветствиями Юра лишь сказал:

— Я пришел сообщить, что завтра приду за тобой — по разрешению красноярского МВД тебя отпускают под мою ответственность. Будь готова. Обо всем и о твоей дальнейшей судьбе поговорим, когда тебя выпустят из тюрьмы. Папа в Красноярске.

На следующий день Юра снова отправился в тюрьму, надеясь, и не зря, на то, что приказ МВД о выдаче ему на руки Оксаны туда уже поступил. У меня было сильное желание пойти вместе с Юрой, но он мне отсоветовал, опасаясь, что я не одолею в общей сложности примерно десять километров пути, и поэтому предложил мне ждать в Доме колхозника. Однако мое нетерпение росло с каждым часом, и я пошел по направлению к тюрьме. Скоро я их увидел — Юра нес большой чемодан с вещами, а Оксана — рюкзак.

Произошла наша с Оксаной встреча со щемящим чувством радости, со слезами. За прошедшие полгода после нашей разлуки в баимском лагере Оксана очень исхудала, выглядела утомленной, но на бледном худом лице сияла счастливая улыбка от сознания того, что она вырвалась из каменного мешка и что ее не отправили в ссылку на Крайний Север. И вот теперь она идет свободно по земле не под дулами автоматов, а в окружении дорогих ее сердцу людей. Оксана сказала нам:

— Опоздай Юра на одни сутки, я была бы уже на барже с большой партией ссыльных, которую угнали вниз по Енисею в Дудинку, то есть за Северный полярный круг. Накануне твоего прихода, Юра, в нашей камере было сорок две женщины. Поздно вечером их всех, кроме меня и еще одной заключенной, вызвали на этап в Дудинку. Я сразу догадалась, что администрация тюрьмы уже получила распоряжение выдать меня на руки Юре.

— Но, мама, родная, я должен тебя огорчить: тебя направляют в ссылку в Большую Мурту, — с горечью выложил Юра.

— К тому, что мне предстоит ссылка, я подготовлена. Иначе для чего меня снова посадили в тюрьму вместо того, чтобы по окончании срока отпустить на свободу. Но одно то, что я избавлена от страшной ссылки на север за полярный круг, а буду отбывать ее в Большой Мурте, где-то недалеко от Красноярска, — огромное облегчение. И этим я обязана только тебе, сынок.

В нашем распоряжении было целых два дня. Мы решили познакомиться с городом, переночевать здесь же, а завтра под вечер двинуться в Большую Мурту.

Тогда, в 1951 году, Красноярск сохранял свой довоенный облик: черные бревенчатые здания, в основном одноэтажные, построенные в прошлом столетии, немощеные тротуары. Город расположен в долине и сдавлен с обеих сторон холмами и возвышенностями. От железнодорожного вокзала до речного порта на Енисее, где был уже возведен большой речной вокзал, шла главная улица — прямая магистраль, протянувшаяся примерно на пять километров. В основном город располагался на одном берегу Енисея. С другим берегом, на котором впоследствии вырос новый Красноярск с огромным промышленным комплексом, город был связан мостом.

Мы шли по главной улице и с жадным любопытством разглядывали все, что попадалось на глаза. Интересно было все — и своеобразие большого сибирского города, и толпы народа, суетливо и поспешно снующего во всех направлениях, и общее оживление на улицах, площадях, в магазинах, всюду. За десять лет лагерной жизни мы отвыкли от подобного зрелища свободно передвигающихся людей, у которых на уме свои дела, планы, намерения, далекие от лагерной жизни.

Зашли в несколько промтоварных магазинов, поинтересовались небогатым еще в ту пору ассортиментом товаров и обзавелись необходимым минимумом кухонной и столовой посуды.

Подошло обеденное время. Зашли в столовую, заняли отдельный столик. Скромный обед из трех блюд после лагерной баланды показался мне и Оксане необыкновенно вкусным и обильным. Как приятно было сознавать, что сидим вместе за столиком, в свободной непринужденной обстановке после такой долгой разлуки. Сколько было пережито за военные и лагерные годы! В те годы каждому из нас грозила опасность погибнуть — Юре на фронте, Леночке в голодном Киеве во время оккупации, а мне с Оксаной — в лагерях в далекой Сибири.

Правда, впереди нас ожидало еще одно испытание — ссылка. Но в сравнении с тем, что было пережито, она не представлялась нам столь ужасной. Главное то, что каким-то чудом никто из нашей семьи не погиб. Юра скоро закончит институт и будет инженером. Лена уже работает на Уральской сельскохозяйственной станции, а мы с Оксаной как-нибудь просуществуем в ссылке, подыскав себе работу.

После обеда мы направились к Енисею полюбоваться этой могучей рекой. Был жаркий июльский день. Мы расположились на высоком берегу. Внизу видна была узкая полоса пляжа. Тысячи красноярцев от мала до велика собрались тут. Люди лежали на песке, подставляя свои тела обжигающим лучам солнца, плавали, ныряли, детишки полоскались в воде и визжали от удовольствия. Все испытывали радость от общения с природой.

С каким-то особенным чувством покоя и умиротворения наблюдали мы эту картину. Люди жадно наслаждались солнцем, водой. Они были счастливы, забыв на время про все тяготы, нелегкие заботы, суету обыденной жизни, и чувствовали себя как дети единой матери-природы. Как хороша жизнь! И зачем эти войны, лагеря, ссылки? Неужели нельзя жить без них в мире, согласии, в атмосфере доброжелательности?

Увы…

Глава LXXXII Прибытие на место жительства

К вечеру мы вернулись в Дом колхозника. Предстояло переночевать в Красноярске последнюю ночь, а на следующий день попасть в Большую Мурту. Между Красноярском и Большой Муртой регулярно ходил автобус, но влезть в него было очень трудно, а с багажом практически невозможно. Надежда оставалась только на попутный грузовик. Машины часто следовали в Мурту, но никто из шоферов не рисковал брать пассажиров в пределах черты города. Опытные люди подсказали, что только на окраине города можно рассчитывать попасть на машину. Кое-как добрались с вещами в отдаленную часть города и начали голосовать перед каждой проходящей грузовой машиной. Долго мы голосовали безрезультатно — то машины были полностью загружены, то водители просто не реагировали на нас. Мы уже начали терять надежду, опасаясь, как бы не пришлось ночевать под открытым небом. Сидели молча, охваченные невеселыми мыслями. Особенно был озабочен Юра. Он взвалил на себя ответственность за нас, уже не молодых родителей. Ему предстояло не только отвезти нас куда-то в чужой край, но и обустроить там на новом месте — позаботиться о нашем жилье, постараться трудоустроить. Но предоставится ли нам возможность заработать на кусок хлеба? Все это не могло не тревожить Юру, ведь сам он еще не имел постоянного заработка. Рассчитывать на то, что мы сможем тяжело физически трудиться для обеспечения какого-то прожиточного минимума, не приходилось — мы были немощны. Надежд на то, что в сибирской глубинке представится возможность зарабатывать интеллектуальным трудом, тоже практически не было.

Таким невеселым мыслям предавались все мы в ожидании попутной машины.

После долгого ожидания нам, наконец, повезло — какая-то не полностью загруженная грузовая машина остановилась в ответ на наши жесты. Водитель согласился нас взять. Он направлялся в Большую Мурту, где, кстати, и проживал сам. Юра взобрался в кузов, а мы с Оксаной разместились в кабине.

Машина петляла по тайге. Дорога то поднималась в гору, то стремительно низвергалась в лощину. Вплотную к шоссе подступал лес, высокий, могучий. Селения попадались лишь изредка. Солнце клонилось к закату, надвигалась северная короткая, как бы призрачная ночь, за которой быстро наступает утренняя заря. Дневной зной стремительно перешел в прохладу. Температура воздуха резко упала. В своем летнем пиджаке Юра сидел наверху на каких-то ящиках и ежился от пронизывающего холода. К счастью, у нас была лагерная телогрейка, которую мы передали Юре наверх.

Было около двенадцати ночи, когда мы прибыли в Большую Мурту. Шофер остановил машину возле райисполкома на главной улице и объявил:

— Приехали!

— Скажите, здесь есть какой-нибудь постоялый или заезжий дом, где можно было бы переночевать? — спросили мы у него.

— Нет, ни гостиницы, ни заезжего дома тут отродясь не было. Ежели кто и приезжает сюда, то останавливается у своих знакомых.

— Но, может быть, можно переночевать у кого-либо частным образом, за деньги. Мы здесь впервые, никого не знаем. Помогите нам устроиться у кого-нибудь хотя бы на ночь.

Шофер замялся и сказал:

— Поздно уже, ни в одном окне не видно света — все уже спят, и как-то неловко людей беспокоить.

— Ну что ж, будем располагаться прямо тут же, на обочине дороги. Как-нибудь проведем ночь. Жаль только стариков, — сказал Юра, обращаясь к шоферу, — да что поделаешь, если другого выхода нет.

Мы принялись стаскивать с машины свои вещи.

— Постойте! — остановил нас шофер. Ему, видно, стало нас жаль, и он принял внезапное решение. — Знаете что? Отвезу-ка я вас к моим батькам. Они живут недалеко отсюда. Я попрошу приютить вас на ночь, а завтра днем вы найдете себе что-нибудь более подходящее. Не ночевать же вам, правда, на улице, да еще в такую холодную ночь. Полезайте в машину.

Нечего и говорить, как мы были благодарны человеку, принявшему в нас участие.

Через несколько минут машина остановилась в каком-то темном переулке. Все ближние дома, кроме одного, были погружены во мрак. Освещенным оказался дом, где жили родители шофера. Из открытых окон и наружной двери вырывались громкие голоса пьяных людей, горланящих какую-то несуразную песню.

Шофер помог нам выгрузиться, вошел в дом, вызвал потихоньку родителей и сказал им:

— Вы уж как-нибудь пристройте у себя троих людей до завтра, им ночевать негде. Люди, кажется, хорошие, тихие, смирные.

— Хай заходят в хату, — певучим голосом пригласила хозяйка, еще не старая женщина. — Якось розмистымось.

Судя по говору хозяев, они были выходцы с Украины.

Мы зашли в хату. Посреди комнаты стоял стол, накрытый клеенкой, с разнообразной едой домашнего приготовления и целой батареей пустых бутылок из-под самогона. За столом сидели мужики, уже порядком нализавшиеся, с блаженными улыбками на раскрасневшихся лицах и осоловелыми глазами. Они дошли до той стадии опьянения, когда никто никого не слушал, каждый старался перекричать другого. Страстное желание петь, то есть орать во всю глотку, охватило всю гоп-компанию. На наше появление пирующие не обратили никакого внимания.

Хозяйка расстелила на полу, тут же рядом с пирующими, овчину, положила подушки. Мы легли не раздеваясь и сразу же погрузились в глубокий сон, слишком уж были мы измотаны. Даже рев пьяной компании не мог нас разбудить.

Солнце стояло уже высоко в небе, когда мы проснулись. В комнате никого не было. Все было прибрано, и стол, за которым пировали гости, был пуст. Вскоре пришла со двора хозяйка. Пора было познакомиться с ней поближе, рассказать ей о себе — кто мы, откуда, с какой целью приехали, какие наши намерения. Выслушав, она сразу же прониклась к нам чувством симпатии и доброжелательства.

— Пока знайдете тут работу, оставайтесь у нас, як-небудь розмистымось. А там побачите, якщо вам сподобается, поживете у нас. А теперь давайте снидать, зараз я вас погодую, — сказала она.

— Да вы не беспокойтесь, у нас есть, чем позавтракать.

Потчуя друг друга, мы подкрепились, чем Бог послал.

Глава LXXXIII В поисках работы

После завтрака мы с Юрой решили походить по районным учреждениям, чтобы сделать рекогносцировку в отношении устройства на работу. С интересом знакомились с новым для нас населенным пунктом. Большая Мурта — большое, красивое благоустроенное село полугородского типа, окруженное богатыми лугами, лесами. Широкие улицы, даже с асфальтированными тротуарами в центре, просторные кирпичные и бревенчатые дома с красивыми резными окнами, с палисадниками, большие усадьбы с огородами — все говорило о том, что Большая Мурта была крепким зажиточным селом. Теперь это — районный центр. Немалую роль в этом отношении сыграли прочные экономические связи с Красноярском. Население в основном занималось сельским хозяйством и переработкой сельскохозяйственного сырья.

Так как это был административный центр районного масштаба, мы, на всякий случай, решили узнать, не найдется ли для меня место служащего в одном из районных учреждений. Нашли райисполком, обратились к секретарю. Выслушав меня, он посмотрел на меня как на пришельца с Марса и рассмеялся:

— Вы знаете, сколько в Большой Мурте ссыльных? Несколько сот! Таких, как вы, рыскающих в поисках работы, перебывало у нас великое множество. Пройдитесь по хатам и в каждой найдете безработных ссыльных. Всем им приходится отказывать в работе. Но если и освобождается у нас место, — мы предоставляем его человеку, не запятнавшему себя антисоветской деятельностью.

С тем мы и вышли из райисполкома.

— Знаешь, Юра, — говорю, — зайдем в земельный отдел. Может быть, им нужен специалист по организации и экономике сельского хозяйства. Правда, многое уже я подзабыл, многое изменилось за эти годы, да и климатические условия, а также почвы здесь не те, что на Украине. Но я думаю, что мне удастся быстро сориентироваться в новой обстановке. Я даже согласен на невысокую оплату. Одна беда, нет у меня никаких документов, удостоверяющих мое специальное образование — все они остались в Киеве. Хорошо, если Леночка их сохранила.

И мы пошли в земельный отдел. Находился он на другом конце Большой Мурты. Зашли в кабинет начальника. «Чем могу служить?» — спросил он, даже не предложив сесть. Я довольно подробно изложил суть моей просьбы, кратко познакомил со своей биографией, рассказал о лагерном прошлом и о добровольной ссылке, куда поехал вслед за женой, чтобы разделить ее участь. Но, чем больше я говорил, тем все более рассеянным и скучающим становился начальник. Я понял, что напрасно трачу свое красноречие перед этим чиновником, перестраховщиком, который ни за что в жизни не примет меня на работу, даже если бы у него и было вакантное место по моей специальности.

В те времена, когда еще был жив Сталин, человеку, освободившемуся из заключения, несмотря на все гарантии и права на труд по Конституции, было почти невозможно устроиться на работу. Под всякими вымышленными предлогами бывшим заключенным отказывали в приеме на работу, даже если была острая потребность в квалифицированных кадрах данного профиля. Им предлагали приложить свой труд только на тяжелых физических работах, например, на лесоповале, прокладке дорог, в каменоломнях, на погрузочно-разгрузочных работах. Пожилые люди, представители умственного труда, обрекались буквально на голодное существование. Хорошо, если им материально могли помочь родственники.

Таким образом, побродив по селу, я понял, что работу здесь мне не найти. Искать ее нужно за пределами районного центра.

На другой день, оставив Оксану у хозяев, нас приютивших, мы с Юрой сели на попутную машину, которая направлялась к судоверфи на Енисее. Путь пролегал через какой-то совхоз, и я подумал — не попытаться ли позондировать в нем почву насчет работы. Мы подъехали к центральной усадьбе совхоза. Вид у нее был убогий и неприглядный. На большой территории размещались служебные и жилые одноэтажные здания, до того ветхие, почерневшие от дождей и времени, что казалось, будто этот поселок построен в давние-давние времена и с тех пор хозяева ни разу не ремонтировали своих жилищ. На всем лежала мерзость запустения. Крыши домов прохудились, стены перекосились. Возле домов ни деревца, ни кустика, всюду кучи навоза, мусор, металлический лом. Бесхозяйственность, нерадивость, антисанитария. Все это отталкивало, и желание поселиться здесь, даже если бы нашлась работа для меня, отпало.

— Знаешь, Юра, — сказал я, — здесь не стоит даже останавливаться. Уж очень все убого и уныло. Поедем дальше, до судоверфи.

Минут через тридцать мы уже были на берегу Енисея. Перед нами развернулась величественная панорама беспредельной водной глади, оба берега круто поднимались в гору и напоминали гигантскую воронку, через которую пробивала себе путь широкая река. На крутом склоне раскинулся поселок из небольших деревянных домов. Он имел чудесное название — «Предивная». Основным занятием его жителей было строительство деревянных барж водоизмещением 500–600 тонн. Население поселка — примерно три тысячи человек — состояло преимущественно из ссыльных и бывших заключенных, не имевших статуса ссыльных.


Пос. Предивная, Красноярский край (1951 г.)


Сначала, когда мы очутились в «чаше», зажатой крутыми склонами обоих берегов, без далекой перспективы на горизонте, без широких далей и просторов, у меня возникло ощущение, будто я попал в ловушку, откуда нет выхода, и мне сразу вспомнилась душная, тесная камера в новосибирской тюрьме, в которой я прожил девять месяцев.

Но когда, взобравшись на вершину крутого берега, я увидел беспредельную тайгу, очень полого поднимавшуюся и простиравшуюся до самого горизонта, это впечатление быстро рассеялось.

Через весь поселок параллельно берегу по склону проходила широкая улица, на которой еще попадались невыкорчеванные пни когда-то могучих деревьев. Лет тридцать тому назад на этом месте была дремучая тайга, и лишь постройка верфи нарушила покой и величие не тронутых цивилизацией мест. Улица была немощеной, и проезжую ее часть покрывал слой глубокого, сыпучего песка, для тротуаров были использованы доски.

В центре улицы возвышалось большое двухэтажное, квадратное в плане здание, сложенное из толстых длинных бревен. Словно небоскреб, возвышалось оно над низенькими домишками. Над входной дверью была надпись: «Клуб рабочих Предивнинской судоверфи».

Мы зашли в здание. Первой, кто нам встретилась, была уборщица тетя Паша. Она сказала, что заведующая клубом Аделаида Алексеевна Лютикова ушла в кабинет мужа, начальника судоверфи, и что мы сможем там ее застать.

Дом правления судоверфи находился рядом, и вскоре мы были в указанном месте. Вошли. За столом сидят Лютиковы и о чем-то беседуют.

— Вы ко мне? — спросил мужчина плотного телосложения в морской форме.

— Мы приехали из Большой Мурты узнать, не найдется ли для меня место в вашем рабочем клубе.

— По этому вопросу обращайтесь вот к Аделаиде Алексеевне, — ответил начальник, указывая на жену.

Лютикова была блондинка с правильными чертами лица, лет тридцати пяти, женщина, на первый взгляд, без претензий и чванства. Она подробно расспросила у меня, кто я, где работал раньше, какое отношение имею к искусству, откуда прибыл, а потом сказала:

— Нам нужен художественный руководитель клуба. Многие претендовали на это место, но мы им отказывали, так как эти люди не имели ничего общего с искусством. Некоторые сами отказывались, узнав о низкой зарплате. Кстати, чем вы докажете, что имеете опыт работы в этой области?

— Никаких документов на этот счет у меня нет, но косвенными свидетельствами я располагаю. Вот, пожалуйста, справка.

И я вручил ей ходатайство начальника КВЧ Баимского отделения перед управлением Сиблага о выдаче мне пособия за добросовестную многолетнюю работу в художественной самодеятельности.

— Вижу, что вы не жулик, не самозванец. Но не обижайтесь — сразу зачислить вас на должность художественного руководителя мы не сможем. После многих неудач, постигших нас при приеме случайных людей, мы решили подвергать месячному испытанию любого кандидата и лишь затем его утвердить или же отказать ему. Вы согласны с таким условием?

— Можно подумать, что речь идет о страшно важной должности, оплачиваемой чуть ли не персональной ставкой. Разрешите узнать, что это за спецставка? — не без иронии спросил я.

— Триста рублей! (тридцать по новому, то есть на время написания воспоминаний, курсу) — отчеканила Аделаида Алексеевна.

— М… да!

Наступило молчание. Не только я, но и работодатели понимали, что подобный ответ звучит, как насмешка.

Первым прервал молчание Юра.

— Наверно, уборщица получает больше, — сказал он. — Да разве смогут мои родители просуществовать на такие жалкие гроши?

В разговор вмешался муж Лютиковой:

— К сожалению, больше платить не можем. На клубную работу управление речного транспорта отпускает ничтожные бюджетные ассигнования, и, чтобы уложиться в них, мы не можем оплачивать художественного руководителя больше, чем в размере половины его полной ставки, что и составляет триста рублей в месяц. Надо оплачивать еще и завклубом, и уборщицу, добавьте к этому прочие материальные расходы, например, реквизит для драмкружка, приобретение музыкальных инструментов и прочее. Мы еле-еле укладываемся в бюджет.

— А разве спектакли у вас бесплатные? — перебил я его. — Ведь вы же должны каким-то образом покрывать расходы на клубную работу.

— Платные, — ответила завклубом. — Но наш поселок небольшой, и достаточно поставить спектакль один раз, чтобы большинство рабочих на нем побывало. На второй показ зрителей не наберется. Поэтому поступления в кассу еле-еле покрывают наши расходы. Да и цены на билеты мы не можем назначать высокие, так как заработки рабочих невелики.

— А кино?

— Им ведает другое ведомство, и прибыли от него мы не получаем.

Не соглашаясь пока на предложенную ставку, я поинтересовался, какими культурными силами располагает клуб, каковы бытовые и жилищные условия в поселке. Выяснилось, что в кружках художественной самодеятельности принимают участие учителя местной десятилетки, работники больницы, детских яслей, управления судоверфи, любители из рабочих.

— Наибольшей популярностью пользуется драмкружок. Неважно обстоит дело с концертно-эстрадной группой, — продолжала Аделаида Алексеевна, — хотя и есть хорошие голоса, способные куплетисты, танцоры. Но недостает общего руководства. Очень нужен хор, отсутствие которого обедняет концерт. Хорошо было бы организовать небольшой оркестр народных инструментов для сольных выступлений и для сопровождения хора. Есть у нас пианино, на котором играет пианистка Галина Викторовна Тухматулина.

Что касается жилья, то отдельную комнату предоставить вам мы не сможем, но найдем для вас жилье у кого-нибудь из местных жителей, конечно, по договоренности с ним. Есть столовая, в которой вы сможете питаться. Если ваша жена пожелает готовить еду сама, то продукты можно покупать в продовольственном ларьке, тут же рядом с клубом, а также на базарчике, который собирается два раза в неделю. Ну так как? Устраивают вас наши условия? — спросила Аделаида Алексеевна в завершение разговора.

Юра до сих пор не вмешивался в разговор. Когда Лютикова замолчала, он сказал:

— Конечно, последнее слово остается за отцом, ему работать, а не мне. Все же мне кажется, что объем работы предстоит огромный. И за весь этот труд получать жалких триста рублей? Нет, я бы поискал для отца что-нибудь получше. Ну, а как твое мнение, папа? Решай сам, ведь тебе работать.

— Ты, пожалуй, прав, Юра. Жить впроголодь на такие гроши, да еще работать по 12–14 часов в сутки, располагая отдыхом только за счет ночи — вряд ли для этого у меня хватит здоровья и сил. Извините за беспокойство. Пойдем, Юра, — сказал я, поднимаясь со стула.

— Постойте, постойте! — забеспокоилась Аделаида Алексеевна. — Скажи, — обратилась она к мужу, — нельзя ли повысить ставку? За триста рублей ни один художественный руководитель не пойдет к нам работать. Решай теперь ты.

— Все, что я смогу сделать, это добавить полсотни, не больше. Поймите, я не могу нарушать финансовую дисциплину. Даже для этих пятидесяти рублей я должен буду искать какое-то оправдание.

Наступило тягостное молчание. Надо было принимать окончательное решение. Не покидало чувство униженности, хотелось отказать, но положение мое было безвыходное, и я подумал: «Поработаю, посмотрю, если будет невмоготу, брошу и поищу что-либо другое». И дал согласие.

Глава LXXXIV В полуземлянке

В тот же день Юра уехал в Большую Мурту за мамой, а я остался в Предивной. Мне предложили первую ночь переночевать в рабочем общежитии, а на другой день обещали подыскать квартиру. Через день Юра привез Оксану и «сдал» ее под расписку коменданту МВД, а сам отправился в Ленинград.

Меня с Оксаной поселили у местного старожила Ивана Васильевича Тевелева. Жил он с семьей в собственном доме. Это была вросшая в землю деревянная хибара, которую правильнее назвать полуземлянкой. Наружная дверь открывалась в сени, где хранилась разная хозяйственная утварь. Возле стены находились полати, на которых в летнее время можно было ночевать, спасаясь от духоты. Из сеней входим в небольшую жилую комнату — размер ее не превышал двенадцати метров. Комната одновременно служила столовой, кухней и спальней дочери Ивана Васильевича Ульяны, медицинской сестры местной больницы, и ее трехлетней дочери Манечки. Обстановка была более чем скромная: большой стол со скамейкой, рядом со столом кровать Ульяны, против кухонной плиты помост, на высоте 50–60 сантиметров над уровнем пола, предложенный нам для устройства постели.

Из этой комнаты дверь вела еще в одну совсем крошечную комнатку — «резиденцию» Ивана Васильевича. Тут он и спал на устроенных им самим нарах, тут же была и его мастерская, в которой он катал на заказ валенки и занимался целым рядом других хозяйственных дел по бытовому самообслуживанию.

Хибарка выходила «фасадом» на тихую уличку, позади нее размещался небольшой земельный участок, на котором Иван Васильевич выращивал овощи.

И вот в этот, с позволения сказать, домик, вросший в землю, с убогой обстановкой и жалким домашним скарбом, с крошечными окошечками, в котором проживала семья из трех человек, втиснули меня с Оксаной. Не думаю, чтобы в глубине души хозяева приветствовали наше появление, когда мы впервые переступили порог этой хатенки. Конечно, наше вселение совершилось не без согласия Ульяны. Но в те времена «добровольно» обозначало сплошь и рядом — «добровольно-принудительно». И в данном случае не обошлось без этого. Ульяна по роду своей профессиональной, партийной и общественной деятельности была тесно связана с управлением судоверфи и руководством клуба. Поэтому, отказавшись предоставить нам жилье, рисковала бы испортить отношения с начальством. И ей не оставалось ничего другого, как уговорить Ивана Васильевича, своего отца, пустить нас на жительство в его дом.

В таких медвежьих уголках, как Предивная, особенно остро ощущалась зависимость служилых людей от местного начальства.


Полуземлянка, в которой жили во время ссылки М. И. и О. В. Ильяшуки (пос. Предивная, 1951–1953 гг.)


Как стало ясно позднее, Тевелевы ничего не прогадали, впустив нас в свой дом. Мы постарались сделать этот симбиоз выгодным для обеих сторон. Вначале каждая семья готовила себе пищу отдельно. Это создавало известные неудобства из-за небольшой плиты, двойного набора кастрюль, толчеи и тесноты вокруг плиты. Оксана предложила вести хозяйство на паевых началах. Каждая сторона вносила в общий котел свой пай — картофель, овощи, крупы, жиры и прочее, за исключением хлеба и сахара, и вела учет своего вклада в денежном выражении. Все обязанности по стряпне взяла на себя Оксана. Это устраивало Ульяну, так как она освобождалась от кухни. Устраивало это и Ивана Васильевича, который до этого нес основную нагрузку по кухне.

Вначале старик скептически отнесся к реформе «пищевого цеха», предложенной Оксаной. Но когда убедился, что она готовит очень вкусно, остался доволен. Ивану Васильевичу так понравился украинский борщ, что он изменил своему традиционному блюду — русским щам — и просил Оксану почаще варить борщ.

С дровами проблем не было: мы по очереди выписывали на судоверфи великолепные березовые дрова.

На Ульяне лежали обязанности только по мойке посуды и по поддержанию в чистоте пола. Отводить Манечку в детский сад и приводить ее вечером домой стала Оксана вместо Ульяны. Даже воспитание трехлетней девочки перешло в основном к Оксане. Манечка очень к ней привязалась. «Тетя Сеня» умела замечательно рассказывать сказки и знала их очень много. После возвращения из садика Манечка не отходила от нее ни на шаг, прося десятки раз повторять сказки. Девочке еще не было трех лет, как ей страстно захотелось научиться грамоте, и Оксана, играя с ней, познакомила ее с буквами. Буквально за месяц Манечка научилась читать. Она обожала Оксану, но любила и меня. Потребность в отцовской ласке остро ощущалась малышкой, которая росла без отца. Просыпалась она рано и с нетерпением ждала момента, когда я открою глаза. Тут же Манечка вскакивала со своей постели и в одной рубашонке бежала ко мне. Прибежит, взберется ко мне на полати под одеяло и начинает шептать что-нибудь на ухо «дяде Мисе».

Я часто затевал с ней игры. Притворюсь, например, больным. Маленькая «сестрица» с серьезным озабоченным видом берется меня лечить. «Я тебе сицас укол сделаю», — говорит она. Берет палочку, опускает ее в стакан с водою и тычет мне между лопатками. Я в этот момент охаю и делаю вид, что мне страшно больно, а после «укола» сразу «выздоравливаю» и принимаюсь ее целовать. И столько восторга светилось в детских глазенках, когда ей удавалось меня «вылечить»! Между нами была большая дружба. Манечка с нетерпением ждала моего прихода с работы. Еще издали увидит меня и мчится мне навстречу.

Глава LXXXV Завоевание положения

На второй или третий день после моего вступления в должность художественного руководителя из Омска прибыла на практику группа студентов речного техникума в составе тридцати пяти человек. Это было за месяц до празднования Дня морского и речного флота. Аделаида Алексеевна предложила мне к этому дню подготовить концерт с привлечением студентов. Практиканты охотно согласились принять участие, и мы приступили к репетициям. Это были на редкость организованные, дисциплинированные ребята, с большим энтузиазмом взявшиеся за дело. Среди них были неплохие певцы, танцоры, декламаторы. Главный упор я сделал на организацию хора и подготовку его к выступлению. Концерт должен был открыться торжественной песней во славу советского флота. Подготовка шла успешно, мне было легко разучивать со студентами эту кантату, так как хористы аккуратно посещали репетиции и со вниманием и пониманием воспринимали мои указания.

Наконец наступил День морского флота. Вечером в зале клуба собрались рабочие и служащие судоверфи на торжественное заседание, посвященное празднованию этого дня. Зал был набит до отказа. В первых рядах сидела руководящая верхушка судоверфи. После официальной части состоялся концерт, который открывался выступлением хора. Это выступление и подготовка концерта в целом были своего рода оценкой меня как художественного руководителя. Занавес взвился, и взору публики представилось красивое зрелище: четыре ряда молодых стройных студентов в отглаженной матросской форме стояли, как на параде. Песня, посвященная советскому флоту, прозвучала как торжественный гимн и была спета с большим чувством и подъемом. Публика долго и горячо аплодировала дебютантам.

Как только опустился занавес, за кулисами появилась Аделаида Алексеевна, директор судоверфи, председатель месткома. Они поздравляли меня с шумным успехом.

Так же удачно прошел и весь концерт — песни солистов, пляски, декламация. Первый «экзамен» я выдержал неплохо, и положение мое сразу упрочилось. Даже мой тайный завистник и недоброжелатель Гемов, руководитель кружка духовых инструментов, пожал мне руку и сказал: «Впервые в стенах нашего клуба я услышал профессиональное выступление хора, которое доставило мне большое удовольствие».

Я не обольщался похвалами и приписывал заслуги не столько себе, сколько сплоченному и организованному коллективу студентов. Они с энтузиазмом репетировали, горя желанием блеснуть талантами, проявляли инициативу и вносили в свои выступления много огня, юношеского задора. Работать с ними было приятно и радостно.

Но вот практика речников закончилась, и ребята уехали. Теперь нужно было переключаться на местное население. Начались тяжелые будни.

Глава LXXXVI Сизифов труд

Концертная группа, состоявшая из местных любителей искусства, с которой мне пришлось начинать работать, была немногочисленна, но имела ядро активных членов, на которое можно было опереться. Музыкальным руководителем была пианистка Галина Викторовна, жена ссыльного Тухматулина. Очень исполнительная, добросовестная, бескорыстно отдававшая свой досуг искусству, Галина Викторовна как квалифицированная пианистка (в свое время она закончила консерваторию) была моей правой рукой. Она сопровождала всю программу концерта. Без Галины Викторовны не мог состояться ни один концерт.

Деятельное участие в сольных выступлениях принимала бывшая артистка Минской оперы Малиновская Марьяна Антиповна, отбывавшая ссылку в Предивной. У нее было прекрасное лирическое сопрано. Так как равноценных ей вокалисток в нашем коллективе не было, мне часто приходилось просить ее выступить в концерте. Но она все больше тяготилась этой обязанностью, считая, что надоела публике. Я же уверял ее, причем совершенно искренне, что слушатели всегда охотно ее принимают.

Гвоздем концертной программы были выступления двух талантливых сатириков — Грязных и Рябия. Эту пару публика всегда ждала с большим нетерпением, встречала и провожала бурными аплодисментами. Ведущим был Грязных, Рябий — как бы подручным; они выступали с частушками на местные темы. Сочинял их Грязных, и надо сказать, что это были действительно остроумные куплеты, от которых публика буквально надрывала животы. Как и любое производство, Предивнинская верфь имела в своем коллективе и халтурщиков, и лодырей, и бракоделов. Грязных собирал материал на подобных типов, а затем подавал его остро сатирически в форме великолепных музыкальных, рифмованных стихов. Из него, несомненно, вышел бы выдающийся поэт-сатирик. К сожалению, это был горький пьяница, топивший в водке свой талант и не помышлявший о его развитии. Его жена, активная участница драмкружка учительница Митяева, устраивала ему скандалы, неоднократно с ним расходилась и снова сходилась. О бурных ссорах в их семье знал весь поселок. Муж обещал исправиться, клялся, божился, что покончит с пагубной страстью, валялся в ногах у красивой жены, которую очень любил, но Бахус не выпускал его из своих цепких рук. И Грязных опускался все ниже и ниже. Кончилось тем, что Митяева окончательно расторгла брак.

Напарник Грязных Рябий работал фельдшером на судоверфи. Это был, что называется, рубаха-парень, всей душой преданный клубной работе. К сожалению, он также питал большое пристрастие к спиртному и «сотрудничал» со своим напарником не только на сцене, но и во время попоек. Часто бывал он «под мухой», а жена с тремя детьми выбивалась из сил, чтобы кое-как свести концы с концами. Грязные, оборванные дети ютились с матерью в тесной комнатушке с жалкой обстановкой. Во дворе всюду был разбросан навоз, в котором рылась худая свинья. А муж себе и в ус не дует, всегда весел, добродушен, часто пьяненький, все вечера проводит в клубе.

К числу участников концертной группы следует отнести и небольшой, из пяти бездарных музыкантов, духовой оркестр с таким же, как они, руководителем, упомянутым выше Гемовым. Чаще всего оркестр выступал перед началом собраний с гимном Советского Союза. Но что это было за исполнение! Такой чудовищной фальши мне не приходилось слышать нигде ни до, ни после Предивной.

Главной моей задачей было создание хора. Вначале рабочих и служащих судоверфи, желающих принять участие в хоре, было более чем достаточно.

Многих привлекало тщеславное желание покрасоваться перед товарищами на сцене. Но мало кто задумывался, что участие в хоре, как и в любом другом кружке, требовало труда, то есть систематического посещения занятий, заучивания мелодии и текста. Вместо этого большинство хористов предпочитало тянуться за ведущим солистом, идя у него на поводу, словно стадо, плетущееся за вожаком. Такой ведущей в хоре была Надя Скворцова, двадцатидвухлетняя секретарша в управлении верфи. Это была очень способная певица с сильным прекрасным сопрано, хорошим слухом и великолепной памятью. Стоило ей раз прослушать мелодию и прочитать текст, и она их сразу запоминала. Голос ее выделялся в хоре и как бы парил в воздухе, покрывая и сглаживая несовершенство исполнения слабо подготовленных и неуверенных в себе хористов.

Я дорожил участием Нади в хоре, который без нее чувствовал себя как-то растерянно. Надя, конечно, сознавала, какую играла роль, и это вскружило ей голову. Стала пропускать репетиции и вообще повела себя так, чтобы ей кланялись, упрашивали петь.

Помню, однажды хор собрался выходить на сцену. До начала концерта оставалось немного времени. Публика уже заняла свои места, а Нади все нет и нет. Я начал волноваться: что, если эта принцесса не придет? Это грозит провалом, хор без нее сядет на мель. Ведь многие не знали ни мелодии, ни текста, поскольку систематически пропускали занятия, а на концерт явились в полном составе. Бросаю все и мчусь на квартиру к Наде. Захожу, а она еще даже не соизволила одеть концертный костюм, хотя отлично знала, что до начала остались считанные минуты.

— Надя! Что же вы себе думаете? Хотите сорвать концерт? Почему не собираетесь?

— Какой концерт? А я и забыла. Что-то мне не больно хочется сегодня петь. Нет настроения. Неужели без меня не обойдутся? — ответила Надя небрежно-ленивым тоном.

Наконец она смилостивилась и изволила снизойти до моей просьбы.

— Ладно, так и быть, приду.

— Но вы поспешите, вот-вот начало.

Если бы хористы аккуратно посещали репетиции, я, конечно, не зависел бы так от этой заносчивой спесивой девицы и, несмотря на ее «ведущий» голос, распрощался бы с ней навсегда. К сожалению, мне так и не удалось добиться дисциплины. Я обращался за помощью в этом плане в правление клуба, в местком, даже в партийную организацию. Аделаида Алексеевна почти ничего не предпринимала, чтобы наладить дисциплину, а только требовала, чтобы я чаще ставил концерты. Но я не рисковал выступать с сырой, слабо подготовленной программой. Совесть не позволяла мне преподносить публике, оплатившей билеты, халтуру. На этой почве между мной и Лютиковой часто возникали конфликты. Когда меня категорически вынуждали проводить не полностью подготовленный концерт, я шел на такой трюк: накануне концерта на больших листах бумаги я наводил огромными печатными буквами тексты и прикреплял их к фанере, которую устраивал в оркестровой яме таким образом, чтобы листы были видны хористам, но оставались незаметными для зала. Подобное нововведение спасало хор от неизбежного провала, поскольку самым слабым местом было именно незнание текста.

Легче было с сольными исполнителями — вокалистами, танцорами и другими, но и здесь не обходилось без трудностей. Нужно было постоянно выискивать способных людей, прикладывать немало усилий, чтобы упросить их принять участие в работе кружков художественной самодеятельности, но самое главное — затрачивать уйму времени, чтобы обучить их и подготовить к выступлению. А потом смотришь, этот любитель в один прекрасный день прекращает свои посещения кружка. И ты снова ищешь на его место нового любителя. Целыми днями занимаешься с новичками, а вечерами репетиции, репетиции, репетиции…

Наибольших успехов я добился в организации оркестра народных инструментов, в который вовлек пятнадцать учеников старших классов. Это были способные к музыке ребята, которые с охотой учились играть на домрах и балалайках. Их не приходилось всякий раз затягивать на занятия — и без понуканий они регулярно посещали репетиции. За год мне удалось создать хороший музыкальный коллектив, который с успехом выступал в каждом концерте. Публика очень благосклонно встречала появление оркестра на сцене и выражала юным музыкантам шумное одобрение после каждого очередного выступления. Я испытывал большое моральное удовлетворение, которое до некоторой степени компенсировало досаду от неудач на других участках моей деятельности.

Надо сказать, что программы концертов во многом определяли степень заинтересованности не только у публики, но и у самих участников художественной самодеятельности. Большая перенасыщенность программ идейно-политическим содержанием придавала им элемент казенщины. Практика даже выработала стандартную форму сценического воплощения такого рода воспитания масс в виде так называемого монтажа. В нем в самой яркой театральной форме должна была выражаться беспредельная любовь и преданность народа партии и правительству. Под давлением местных властей монтаж превращался в сплошное восхваление божественных качеств Сталина. Вот этот-то монтаж мы, клубные работники, и обязаны были ставить на концертах, отводя ему первое отделение. Это было нечто вроде торжественной мессы или литургии, во время которой личность Сталина превозносилась до небес. Вся церемония поклонения новоявленному божеству мало чем отличалась от церковной службы. Как в церкви ведется диалог священника и диакона, с одной стороны, и хора — с другой, так и в монтаже присутствуют два чтеца-декламатора, а им отвечает хор. Громкими, торжественными, напыщенными голосами чтецы славословят мудрость отца и учителя, гениального кормчего, организатора всех наших побед, вождя всего человечества, а хор распевает сочиненные придворными поэтами и композиторами песни, пронизанные беспредельной любовью и преданностью «дорогому и любимому», преисполненные рабского поклонения богу, новоявленному мессии, который откроет нам врата рая на земле. «Месса» затягивается. Скука невероятная. На лицах слушателей, вместо экстаза и восторженного трепета, — тупое равнодушие. Кое-кто зевает и поспешно прикрывает рот рукой — как бы не заметил какой-нибудь соглядатай, стоящий «на стреме». Но преодолеть скучищу невозможно, и, махнув рукой на божественную «мессу», многие шепотом переговариваются между собой. Вздох облегчения проносится по залу, когда, наконец, «акафист», посвященный вождю, заканчивается. Эти монтажи настолько осточертевали публике, что из-за них половина билетов на концерт оставалась нераспроданной и зал наполовину пустовал. Впрочем, был человек, правда, единственный на судоверфи, который испытывал восторг от монтажей, потому что сам был вдохновителем проведения такой формы воспитания масс. Этим человеком был секретарь партийной организации верфи товарищ Самойлов. Он настоятельно требовал, чтобы монтаж был сделан на самом высоком идейном уровне, и неоднократно вызывал к себе в кабинет, чтобы лично проверить эту самую «идейную выдержанность».

Этот провинциальный вождик, имевший за плечами лишь начальное образование, любил часто выступать на собраниях рабочих. Все его ораторское искусство сводилось к зачитыванию многочисленных цитат из произведений Маркса и Ленина, смысл которых он сам вряд ли понимал. В своих выступлениях этот типичный партийный попугай почти не касался насущных конкретных проблем судоверфи. Вопросы материального благосостояния рабочих, их быта, отдыха его мало интересовали. Зато он бдительно следил, чтобы настроение масс строго соответствовало «линии». Поэтому окружил себя подхалимами и стукачами, услужливо доносившими ему о настроении масс, среди которых было много бывших заключенных, а за ними, как известно, нужен глаз, да еще какой.

Обычно по заведенной традиции каждый концерт начинался песней про Сталина, исполнявшейся хором в полном составе. Однажды в день празднования Первого мая мы с Тухматулиным (вдвоем с ним мы составляли программы концертов) нарушили этот порядок и провели концерт без молебна в честь Сталина. На другой день нас вызвал к себе в кабинет Самойлов. Его злой вид не предвещал ничего хорошего. Хотя на концерте он не присутствовал, ему уже донесли о нашем «проступке», и мы подготовились к разносу. Не предложив даже сесть, он набросился на нас с резкими нападками.

— Вы что? Забыли, кто вы такие?

Мы сделали вид, будто не понимаем, в чем дело.

— А что такое? Мы работаем, работаем старательно, причем под вашим идейным руководством.

— А вчера?

— Что вчера?

— Кто вам дал право отменять в концерте песню про товарища Сталина? Я не позволю разводить контрреволюцию в концертных программах! Соскучились за лагерем? Я вам устрою лагерь, если будете заниматься подрывной деятельностью, — орал Самойлов.

— Воля ваша! Вы можете сделать с нами, что угодно, но только никаких неблаговидных поступков мы не совершаем. Вся наша работа, как на ладони, — возразил Тухматулин. — Как бывший коммунист могу вас заверить, что ничего контрреволюционного мы не замышляли.

Этот инцидент, очевидно, усилил недоверие Самойлова ко мне как к руководителю художественной самодеятельности в плане идейно-политического воспитания трудящихся.

Как-то мне сообщили, что на днях из Красноярска приезжает не то инспектор, не то ревизор из краевого отдела культуры, чтобы проверить состояние работы в нашем клубе. Была ли это инициатива Самойлова или приезд ревизора не зависел от него, не знаю. Но я серьезно подготовился к встрече с высоким гостем. Деваться было некуда, и я провел тщательный анализ всей своей деятельности. Так как я сохранял все программы проведенных мною концертов, то смог количественно учесть номера, относящиеся к каждой из таких трех групп, как: а) патриотические номера, б) классические произведения песенного и музыкального характера, в) чисто развлекательные выступления — веселая декламация, юмор, сатира, танцы, акробатика и прочее. Оказалось, что на долю первой группы выпало около половины всех номеров.

И вот приезжает инспектор. Больше всех волновалась Аделаида Алексеевна. Ведь она отвечала за работу всего клуба, всех кружков художественной самодеятельности, прежде всего в идейном плане. Было созвано собрание, на котором присутствовало большинство членов клуба. Председательствовал сам представитель из Красноярска. На его лице нельзя было прочесть ничего, кроме скуки и полного отсутствия интереса к порученному ему делу. Свою миссию он выполнял сугубо формально, не проявляя никакого рвения в раскрытии «козней врагов народа». Председательствующий предложил Аделаиде Алексеевне сделать сообщение о проделанной работе, но она передала слово мне. Я лаконично изложил все, что считал нужным, и при этом аргументированно дал понять, что нет никаких оснований упрекать нас в каких-то уклонах от правильной «линии». Во время доклада я не смог увидеть на лице инспектора ни одобрения, ни порицания. Было похоже на то, что он вовсе не слушал меня.

После доклада желающим было предложено высказаться. Робко подняв руку, слово попросила Аделаида Алексеевна. Должность заведующей клубом обязывала проявить какую-то активность.

— Позвольте мне говорить сижа (так и сказала «сижа»).

— Пожалуйста! — разрешил председатель.

Вместо того, чтобы выступить по существу, рассказать о клубной работе, Лютикова вдруг взяла на себя роль моего адвоката. Я слушал ее и ушам не верил. Сколько раз она меня ругала за медленные с ее точки зрения темпы подготовки концертов, сколько раз трепала мне нервы, не считаясь с реальными возможностями! А тут вдруг я стал «очень трудолюбивым, добросовестным, честным работником, который тянет на своих плечах всю тяжелую, неблагодарную работу за ничтожное вознаграждение». До сих пор не знаю, не угрожала ли мне действительно какая-то опасность, о которой знала Лютикова, или же здесь присутствовали какие-то другие мотивы.

Странно закончилось это собрание. Председатель даже не выступил в конце, не подводил итоги, а просто сказал: «Все, товарищи! Можете расходиться!»

После проверки нас инспектором продолжилась моя рутинная каждодневная работа. И чем больше я отдавал ей сил, тем меньше испытывал удовлетворения. Нерегулярное посещение занятий сказывалось резко отрицательно на качестве подготовки концертов. Каких только усилий я ни предпринимал, чтобы вдохнуть жизнь в мертвое дело!

Ходил по квартирам участников самодеятельности, просил, уговаривал. Искал замену, когда кто-либо вдруг выбывал, работал с новичками, не жалея ни сил, ни времени. Чтобы заткнуть дыры в программе концертов, сам выступал с сольным номером на скрипке, отлично сознавая, что не обладал для этого достаточной квалификацией.


Пос. Предивная (1953 г.)


Я задумывался над причинами моих неудач. Хотелось верить, что дело не в моих личных качествах. Ведь, работая в лагере на той же ниве художественной самодеятельности, я многого добился. Люди там охотно, с увлечением принимали участие в работе кружков, выступали часто с концертами, чем вносили неоценимый вклад в поддержание духа обреченных на многие годы заключения людей. Может быть, проведение параллели с баимским лагерем не совсем корректно, так как в лагерной художественной самодеятельности принимали участие преимущественно люди более высокого, чем в Предивной, культурного уровня, ведь основное население Баима состояло из политзаключенных. Но правда и в том, что и среди заводских клубов встречались такие, где художественная самодеятельность достигала высокой степени совершенства. Не стоит мудрствовать лукаво — такие клубы или Дворцы культуры принадлежали преимущественно крупным предприятиям, расположенным в больших промышленных и культурных центрах. Они располагали финансовыми возможностями, достаточными для пристойной оплаты высококвалифицированных клубных работников; для закупки богатого клубного реквизита; для проведения олимпиад, завоевание высоких мест на которых как бы поднимало престиж предприятия; наконец, для проведения гастрольных поездок коллективов художественной самодеятельности. Все это заинтересовывало рабочих и служащих, и они вливались в работу кружков. Немаловажно также, что в больших коллективах всегда можно отобрать достаточное количество способных, даже талантливых, исполнителей.

Тысячи же и тысячи клубов, расположенных в глухих уголках, к каким относится поселок Предивная, при мелких предприятиях и заводах, получали ничтожные фонды на культурно-просветительную работу. И кружки художественной самодеятельности там влачили совершенно жалкое существование. Малочисленность коллективов рабочих и служащих также усложняла работу.

Глава LXXXVII Попытка к бегству

Я начинал все больше помышлять о том, чтобы бросить работу в Предивной и заняться чем-либо другим. Досадно, обидно было впустую затрачивать столько усилий, труда и здоровья и уподобляться мифическому Сизифу. Однако Аделаида Алексеевна цепко за меня держалась, отлично понимая, что уйди я с поста руководителя художественной самодеятельности, последняя окончательно развалится. Несмотря на то, что Лютикова часто конфликтовала со мной, отпускать меня она не хотела, когда я заявлял ей о своем уходе. А уйти по собственному желанию в те крепостнические сталинские времена было не так-то просто. Мне ничего не оставалось, как перейти на инвалидность, чтобы потом подыскать себе другую работу.

Главный врач предивнинской поликлиники, куда я обратился для освидетельствования своего здоровья, нашла у меня целый комплекс сердечных заболеваний, дающих мне право на пенсию по инвалидности (для получения пенсии по старости мне не хватало полутора лет).

— По состоянию здоровья больше работать не могу, — сказал я. — Прошу вас направить меня на комиссию для установления категории моей инвалидности.

— А какая у вас работа?

Я рассказал.

— Так это не такая уж тяжелая для вас работа, она не требует большого физического напряжения, — пришла к заключению представительница гуманной профессии. — Вы еще можете поработать.

— Вы так думаете? А знаете ли вы, что работа в искусстве требует большой отдачи нервов. Сколько волнений приходится испытывать от возможных неудач! И вы полагаете, что для хронически больного сердечника такая обстановка не опасна? А если случится инфаркт миокарда? Вы этого не допускаете?

— Конечно, быть уверенной, что инфаркт не произойдет, я не могу. Но я должна еще поговорить с завклубом Аделаидой Алексеевной, как она посмотрит на ваш уход, — отстаивала свою линию главврач.

— При чем тут Аделаида Алексеевна? Что она понимает в медицине? За вами и за врачебной комиссией решающее слово, а не за Лютиковой, — еле сдерживая себя от гнева, возражаю ей.

— Вы не волнуйтесь, приходите завтра, и мы что-нибудь придумаем.

Я ушел раздраженный, уже не веря, что мне удастся чего-либо добиться. Дело в том, что главврач была в приятельских отношениях с завклубом, и о моих намерениях перейти на инвалидность сразу стало известно Лютиковой. На следующий день в поликлинике я встретил Аделаиду Алексеевну, которая при мне вышла из кабинета главврача. По ее глазам я сразу догадался, что разговор шел обо мне. Как и следовало ожидать, в инвалидности мне было отказано.

На следующее утро, страшно раздосадованный, в мрачном настроении, пришел я на работу. Ничего не хотелось делать. Горькие мысли не покидали меня. Я мучительно искал выхода. Зашла Лютикова. Она торжествовала и не могла скрыть своего злорадства по поводу постигшей меня неудачи.

— Ну что, не выгорело? Хотели от нас уйти? Нет, вы еще у нас поработаете. Никуда вы не уйдете. Приступайте к своим обязанностям. Где я найду еще такого исполнительного руководителя художественной самодеятельности?

— Да, вы правы, — отвечаю, — трудно найти такого вьючного осла, как я, который бы тащил на себе непосильный груз за жалкую охапку соломы. Вы пользуетесь моим безвыходным положением и эксплуатируете меня самым бессовестным образом, — бросил я ей в лицо, решив выложить все начистоту, что у меня накипело. — Я не ссыльный и приехал сюда добровольно вслед за женой, чтобы разделить с ней ее участь, но издеваться над собой не позволю и снова заявляю, что больше работать под вашим руководством не желаю. Я не крепостной, а вольный гражданин, если мне не дали инвалидности не без вашего влияния, то все равно вы не имеете права насильно удерживать меня против моей воли, — закончил я в сильном гневе.

— Успокойтесь, Михаил Игнатьевич, — уже испугавшись, заговорила Лютикова, — давайте поговорим спокойно. Может быть, что-нибудь придумаем, чтобы облегчить вашу работу. Конечно, я часто ругала вас за редкие постановки концертов, за слабые поступления сборов в кассу. Но войдите в мое положение, с меня тоже спрашивают. Не подумайте, что я низко вас расцениваю как работника, наоборот, вижу, как вы работаете, не покладая рук, и для меня ваш уход был бы большой потерей. Скажите, что вам нужно, чтобы облегчить ваш труд, — уже иным тоном заговорила Лютикова.

— Я повторю то, о чем не раз говорил вам. Прежде всего я хочу, чтобы вы лично принимали участие в привлечении новых членов в кружки художественной самодеятельности. Я не могу одновременно заниматься поиском свежих сил и талантов, и обучать, и готовить их к концертным выступлениям. Затем нужно поднять дисциплину среди тех членов самодеятельности, кто халатно относится к добровольно взятым обязанностям, пропускает занятия, срывает репетиции. Вот эту большую воспитательную работу вы как завклубом с помощью партийной и профсоюзной организации должны возглавить, а мне предоставить возможность делать то, ради чего я поступил к вам, а именно — готовить концерты. И еще. Прошу вас, снимите с меня руководство хором. У меня и без хора хлопот хватает, а хор — это настолько большое и серьезное дело, что требует специального руководителя. Вы знаете, что есть прекрасная кандидатура — это Тухматулин, опытный, энергичный, напористый человек, муж нашей пианистки Галины Викторовны. Если он будет заниматься только хором, то сможет организовать второй хор — детский. Подумайте, как обогатятся наши концертные программы. За мной останется тоже большое поле деятельности — руководство оркестром народных инструментов. Кроме самостоятельных выступлений, этот оркестр будет сопровождать еще и пение солистов-вокалистов. Это будет хорошая новинка. За мной останется также подготовка всей программы концертов. Так вот, если хотите, чтобы я продолжал у вас работать, внесите предлагаемые мною изменения.

О своих требованиях я говорил настолько жестко, что Аделаида Алексеевна даже немного растерялась. Я же решил ни на шаг не отступать от своих условий. Терять мне было нечего. В конце концов Лютикова пошла мне навстречу, поняв, что от предложенной реорганизации дело только выиграет.

Не буду подробно описывать, как в дальнейшем пошли наши дела. Скажу только, что художественная самодеятельность действительно заметно оживилась. Облегчилась и моя работа.

Но вернемся к Оксане. Как говорилось выше, в Предивной она занялась домашним хозяйством. Спустя два месяца по рекомендации коменданта ей предложили временное место санитарки в больнице. Прежняя санитарка уехала на сенокос с бригадой косарей. Оксана согласилась. Сам по себе уход за больными не представлял трудностей. Но, кроме этой работы, нужно было выполнять еще и обязанности уборщицы, то есть ежедневно скоблить-вымывать огромную площадь пола, что Оксана и делала с присущей ей добросовестностью. Администрация больницы была в высшей степени довольна такой санитаркой. Однако, когда вернулась с сенокоса прежняя работница, Оксану сразу уволили. Впрочем, недолго проработала эта санитарка — вскоре ушла совсем. Главврач больницы немедленно прислала нарочного за Оксаной, но Оксана отказалась от такой чести: ей было не по силам и не по возрасту впрягаться в эту каторгу.

Глава LXXXVIII Крепкий мужик

Пора теперь поближе познакомиться с очень интересной фигурой, с нашим хозяином Иваном Васильевичем Тевелевым. Ему было лет 65–67. Это был еще крепкий старик. Выходец из Вологодской губернии, внешне он был типичным русским человеком: светло-русые бородка и усы, еще хорошо сохранившаяся грива седоватых волос, продолговатое лицо, серые проницательные глаза, в которых светился незаурядный ум. Именно такими лицами наделяли художники людей русской старины.

Родился Иван Васильевич в бедной крестьянской семье. Никакого образования не получил, но грамоту все же освоил. Когда вспыхнула русско-японская война, его мобилизовали в армию. По счастливой случайности всю кампанию он прошел целым и невредимым, без единого ранения. Его удивительная память сохранила во всей живости много ярких эпизодов той войны. Почти сорок лет спустя он помнил имена, отчества, фамилии однополчан-солдат и начальников, от взводных, ротных, батальонных командиров до командира полка, дивизии, вплоть до командира корпуса.

После японской войны он не вернулся в село, а поехал в Питер, где поступил рабочим на Путиловский завод. Как человек смышленый, он быстро выдвинулся и стал неплохо зарабатывать. В память о том времени, когда он работал на Путиловском, он демонстрировал перед нами добротные диагоналевые брюки, которые он носил на протяжении почти сорока лет, несколько раз их перелицовывая. И они все еще ему служили. «Вот какой тогда вырабатывали товар, не то что нынешнее дерьмо», — говаривал он. Еще сохранились у него с тех дореволюционных времен часы-ходики. Они висели на стене и исправно тикали, только вместо гирь к ним был подвешен какой-то груз.

Скопив небольшой капиталец на Путиловском заводе, Иван Васильевич подался на село, но не в родные места на Вологодщину, а на богатые сибирские просторы — в Алтайский край. Поселился в Каменке. Алтайский край манил к себе своими богатствами и, главным образом, прекрасными почвами всех, кто страдал от малоземелья в перенаселенных районах России и в юго-западных губерниях Украины. Это был период массового освоения привольных дешевых земель.

Иван Васильевич купил участок земли и со свойственной ему энергией начал на нем хозяйничать. Обзавелся семьей. Из его рассказов о том времени видно, что был он очень трудолюбивым, напористым, смекалистым земледельцем. И хозяйство Ивана Васильевича быстро пошло в гору. Он выстроил добротный дом, сарай, завел лошадей, приобрел сельскохозяйственный инвентарь, в том числе такие машины, как сенокосилка, сноповязалка, молотилка. Словом, это был хороший сельский хозяин. На Алтае подобных середняков появилось тогда много.

Пришла Октябрьская революция, а с ней и коллективизация. Была она Ивану Васильевичу не по душе. Он понимал, что добро, нажитое его мозолями, тяжким многолетним трудом, уйдет из его рук. Началась широкая кампания по «раскулачиванию». Были составлены черные проскрипционные списки, в которые попали не только хозяева, действительно эксплуатировавшие труд бедноты, но и середняки, а то и вовсе не зажиточные крестьяне. Просочились сведения, что в определенный день местные власти должны всех их арестовать и выслать в места «не столь отдаленные». Друзья сообщили Ивану Васильевичу, что и он значится в этих списках. Бросив на произвол судьбы хозяйство, дом, семью, накануне массовых арестов он исчезает в неизвестном направлении и… оседает в Предивной.

В то время (в начале тридцатых годов) на месте, где находится теперь верфь, была еще дремучая тайга. Она покрывала берега до самой воды. Вот на одном из берегов и началось строительство верфи. Вдоль будущего поселка пробили главную просеку, построили административно-хозяйственные и коммунально-бытовые здания, общежития и дома для семейных рабочих типа общежитий. Сюда на строительство верфи и прибыл Тевелев, до поры до времени скрывая от семьи место своего пребывания. Потеряв в Каменке все, он должен был создавать собственное хозяйство заново, с нуля, на совершенно иной материально-производственной основе. Здесь в тайге не было простора, условий для занятия сельским хозяйством. Сама природа и индустриализация, которая началась в стране, диктовали совершенно иной род занятий — лесоповал, лесозаготовки, строительство барж, прежде всего для сплава леса.

Чтобы прочно обосноваться на новом месте и иметь возможность забрать к себе из Каменки семью, Тевелев строит полуземлянку, обзаводится приусадебным участком, занимается выращиванием овощей.

Здесь были рады каждой паре рабочих рук, поэтому не очень интересовались прошлым новых поселенцев. И страх быть арестованным постепенно оставил Ивана Васильевича.

Нелегко приходилось Тевелеву в первые годы жизни в Предивной. Один, без семьи, без помощников, он вынужден был и работать на верфи, и строить себе хату. Но, наделенный огромной энергией и упорством, не щадивший ни сил, ни здоровья, он все преодолел и, наконец, вызвал к себе семью — жену с дочерью Ульяной и сыном Сашкой. Кроме Ульяны и Сашки, были у Ивана Васильевича еще два старших сына, но один из них до переселения в Предивную покинул свою жену с двухлетней девочкой, а сам уехал куда-то и оборвал связи с семьей; второй сын переехал в Красноярск, где устроился на предприятии кладовщиком и окончательно спился. Сашка закончил семилетку, начал работать на верфи и получил какое-то жилье. Ульяна после окончания медтехникума работала медсестрой. Жена Ивана Васильевича рано умерла, и он остался один с дочерью и внучкой Манечкой в своей хате.

В годы Отечественной войны Тевелеву было за шестьдесят. Но он был еще довольно крепкий мужик, в те тяжелые годы благодаря своему труду он не знал недостатка в продуктах. Дело в том, что Иван Васильевич умел мастерски катать валенки, в Сибири прожить без валенок невозможно, но и купить их в военные годы было трудно. И вот, узнав, что на верфи появился превосходный мастер, все, кто имел шерсть, валом повалили к Ивану Васильевичу. Он был завален заказами на год вперед. А за работу не брал деньгами — только натурой: кто платил мясом, кто рыбой, кто яйцами, кто мукой или другими продуктами. Свое ремесло он не оставил и после войны. После нашего вселения также продолжал заниматься им. Бывало, ложимся спать в 11–12 часов ночи, а Иван Васильевич в своей крошечной комнатушке с проемом вместо дверей при еле мерцающем свете лампочки всю ночь до утра гудит, стучит, шлепает, не смущаясь тем, что тут же рядом, ворочаясь с боку на бок, пытаются заснуть дочь и квартиранты. Днем он, поспавши немного, снова брался за работу в своей мастерской. Летом с таким же рвением трудился на грядках.

Вообще это был на диво предприимчивый человек, в котором находчивость и изобретательность сочетались с невероятным упорством, настойчивостью и трудолюбием. Он превратил, например, тощую землю своего огородного участка, недавно отвоеванного у тайги, в высоко плодородную. Ходил по дворам нерадивых хозяев, не использовавших навоз в земледелии, и перевозил его к себе, не стеснялся подбирать на улице конский навоз, очищал у себя выгребную яму, давал органике перепреть, а затем вносил перегной на участок и получал на нем высокие урожаи овощей.

Кроме клочка земли при доме, у него был еще участок в тайге, на котором Тевелев выращивал картошку. Здесь он тоже проявил изобретательность. Дело в том, что в этих местах культура овощей и картофеля часто страдает от ранних заморозков, нередки здесь также поздневесенние приморозки. При таком коротком безморозном вегетационном периоде, даже при посадке ранних сортов картофеля, нельзя рассчитывать на его хороший урожай. Тевелев и тут нашел выход. За месяц-полтора до высадки картофеля он срезал верхушки клубней, раскладывал их на полочки, покрытые тонким слоем увлажненной земли, и выдерживал их под нарами в своей комнатушке. До прекращения заморозков верхушки клубней покрывались побегами, и при наступлении тепла Иван Васильевич высаживал их в грунт. В то время, как соседи в конце мая — начале июня только начинали садить не пророщенные клубни, у него на всем участке уже видны были зеленые кустики. К осени до наступления ранних заморозков успевал вырасти неплохой урожай картофеля.

Теперь подобный прием яровизации картофеля стал азбучной истиной. Его давно разработали и предложили для внедрения работники сельскохозяйственной науки. Но Иван Васильевич дошел до него самостоятельно, благодаря своей смекалке.


М. И. и О. В. Ильяшуки во время ссылки (1952 г.)


На второй год нашего проживания в доме Тевелева он выделил для нас небольшой участочек земли, хотя мы его и не просили об этом. Может быть, он сделал это с хитрецой, чтобы показать, что никто не сможет сравниться с ним в умении выращивать овощи.

Оксана с удовольствием взялась за обработку выделенного участочка и посадила на нем картошку и разную огородную мелочь. Для выходца с Украины, с ее высокой культурой земледелия, не нужно быть профессионалом, чтобы знать азы возделывания сельскохозяйственных культур, овощей в частности. И Оксана стала успешно их выращивать. Иван Васильевич пристально и ревниво следил на работой Оксаны, но делал это так, чтобы оставаться незамеченным, а потом на своем огороде применял Оксанины приемы, но опять-таки так, чтобы Оксана не заметила этого. Старик был очень самолюбив и не хотел терять своего авторитета в наших глазах. Но так или иначе, его скепсис по отношению к нам исчез. А когда Оксана научила его культивировать помидоры, о которых до нашего приезда в ссылку он и понятия не имел, уважение его к Оксане поднялось еще выше.

Сибирская тайга таит в себе много даров природы — это грибы и ягоды, особенно ягоды малины, брусники, смородины, кедровые орехи. Но нужно знать места наиболее изобильные. Иван Васильевич и в этом деле не пас задних. Он исходил большие площади тайги, нашел потаенные уголки, изобилующие грибами и ягодами, и собирал их там массу.

Кроме грибов и ягод, он мешками собирал и сушил на зиму брусничные листья. При заваривании их вместо натурального чая получался великолепный напиток рубинового цвета, обладавший хорошими целебными свойствами. Оксана, болевшая подагрой, на личном опыте убедилась в лечебном его действии. И по вкусовым качествам он нам нравился больше, чем китайский или грузинский чай.

Как истинно русский человек, Иван Васильевич обожал баню. Предивнинская баня от постоянной сырости и отсутствия должных ремонтов была насквозь пропитана запахами плесени. Тем не менее для любителей попариться она была центром притяжения, а для Тевелева — источником ни с чем не сравнимого наслаждения. Раз в неделю он обязательно ходил в баню. Готовился к ней заранее — отправлялся в лес, ломал свежие березовые ветки, делал душистый веник и с ним бодро шагал в баню. Добравшись до парилки, забирался на самую верхнюю полку, шлепал себя веником по груди, спине, бедрам, крякал, охал, спускался вниз, чтобы передохнуть малость, а потом снова карабкался в самое пекло. Бывало, по три часа парился в бане. А придя домой, с наслаждением утолял жажду великолепным холодным квасом собственного изготовления.

Яркой незаурядной личностью был Иван Васильевич, хозяином с большой буквы. Куда бы ни забрасывала его судьба, какие бы трудности ни возникали на пути, его инициатива, трудолюбие, сметка всегда его выручали. Если бы обстоятельства, связанные с коллективизацией, не вынудили Ивана Васильевича в свое время бежать из Каменки, он наверняка стал бы образцом крепкого процветающего сельского хозяина-середняка.

Вот с таким человеком волею судьбы мы оказались под одной крышей.

Глава LXXXIX Приезд дочери

В марте 1952 года мы получили радостную весть от Лены о ее скором приезде к нам в отпуск. По пути в Предивную она остановилась в Большой Мурте переночевать как раз у тех самых хозяев, которые приютили нас с Юрой летом 1951 года. Узнав, что это наша дочь, милые хозяева встретили ее, как родную, накормили, приютили и предложили ей задержаться у них до тех пор, пока у нее не спадет высокая температура. Дело в том, что в пути от Уральска до Красноярска Лена сильно простудилась, и температура держалась очень высокая. Несмотря на уговоры хозяев, Лена категорически отказалась задерживаться в Большой Мурте. Аргументировала это тем, что у нее считанные дни отпуска, что больше десяти лет не видела родителей, что как-нибудь доберется до Предивной, а если уж придется слечь, то лучше пусть это будет возле родителей.

Какой-то студент, родственник хозяев в Мурте, узнав, что Лена собирается в далекое пешее путешествие, соорудил деревянные полозья, на которые она водрузила свой чемодан, привязала к ним веревочку и пустилась в сорокакилометровый путь. Сначала шла по обледенелой дороге к Енисею, потом по еще крепкому льду через реку, а затем таежными дорогами. Много часов продолжался путь. Пришла она в наш дом совсем обессиленная, мокрая от пота, как загнанная лошадь, и буквально свалилась на кровать.

Встреча с дочерью была для нас большим и радостным событием. Ведь прошло больше десяти лет, как нас насильно оторвали от родного детища, и с тех пор мы ее не видели. Долго мы всматривались в милые черты нашей Леночки. Неужели это та самая девочка, которая, судорожно вцепившись в подол Оксаны, отчаянно рыдала и которую агент НКВД грубо отшвырнул в сторону, уводя в тюрьму ее мать? Перед нами была милая, симпатичная девушка с чудесной косой, матово-бледными нежными щеками. Да, это наша Лена, самостоятельно, без родительской помощи пробившая себе путь в жизнь.

Много было пролито слез при встрече. Тут и радость от сознания, что она выжила и вот теперь стоит перед нами живая, невредимая, в расцвете молодости, тут и горечь от сознания, что еще долгие годы нам предстоит жить в ссылке вдали от родной дочери, и, наконец, тревога за последствия простуды, схваченной по дороге из Казахстана в Предивную. Но, слава Богу, простуда не дала осложнений. Видимо, крайнее перенапряжение во время сорокакилометрового похода, сопровождавшееся сильным потением, сбило высокую температуру, и болезнь начала отступать.

Мы теперь могли свободно и непринужденно поделиться воспоминаниями о прожитых годах. Правда, в лагерные годы мы переписывались с дочерью, но много ли можно было написать в письмах, подвергавшихся строгой лагерной цензуре, да еще один раз в месяц?

Нас интересовали первые шаги трудовой деятельности Лены. Пока человек не приобрел еще практических навыков на первой самостоятельной работе, он чувствует себя неуверенно. Как важно в этот период встретить в новом коллективе товарищескую и благожелательную поддержку непосредственного руководителя. В этом отношении Лене повезло. Заведующий отделом Уральской селекционной станции Николай Иванович Башмаков оказал исключительное внимание молодому специалисту, знакомя Лену со всеми деталями работы. Она впитывала в себя опыт и знания руководителя, проявляя старание, исполнительность, аккуратность и добросовестность. Под руководством Николая Ивановича Лена сформировалась как научный работник, для которого в эксперименте точность, достоверность полученных данных стояли выше всего.

Башмаков был одаренным исследователем и хорошим человеком. Так что, повторю, в плане руководства Лене повезло. Но огорчало, что климат Западного Казахстана (Уральск, где Лена поселилась, был административным его центром) подрывал здоровье дочери. На протяжении двух летних месяцев температура воздуха повышалась до 35° и выше. Весь день приходилось работать в поле на солнцепеке, и одолевала страшная жажда. Девушка выпивала за день огромное количество воды, что создавало вредную нагрузку на сердце и положило начало сердечным заболеваниям. Обо всем этом и о многом другом беседовали мы с Леной в период ее пребывания у нас. Но дни отпуска пролетели быстро. Я договорился с начальством верфи, чтобы Лене разрешили ехать в машине, которая отправлялась в Красноярск. И вот уже она уезжает. Мы распрощались с дочерью, она влезла в кузов грузовой машины и при сорока двух градусах мороза отправилась в путь, превышающий сто километров. Долго еще мы обменивались прощальными взглядами. Лена уезжала, одолеваемая горькими мыслями о своем бессилии помочь родителям, т. е. вырвать их из ссылки.

Глава XC Поездка в Казачинскую

Ссылка Оксаны, как я уже говорил выше, не только не была юридически оформлена органами МГБ, но даже не была ограничена определенным сроком. По существу это означало, что человек отправлен в ссылку навечно. И такому ссыльному не оставалось ничего другого, как устраивать свою жизнь на далекой чужбине, отбросив всякие иллюзии. Наша оторванность от дочери и тяжелый для нее климат зоны Уральской станции все чаще склоняли нас к мысли — не устроиться ли Лене в Сибири поближе к нам? Само собою разумеется, нам и в голову не приходило насиловать ее волю, если бы она не пожелала забиваться в глушь ради облегчения нашей участи. Ну а если и в самом деле в районе ссылки нашлась бы подходящая для Лены работа на опытной станции со сносными бытовыми условиями, почему бы ей не переехать поближе к нам? Тем более, что речь шла бы не о переселении с благодатной Украины, а из Западно-Казахстанской области в здешние места с несравненно более здоровым климатом.

Я узнал, что в пятнадцати километрах от села Казачинская, расположенного в семидесяти километрах вниз по Енисею от Предивной, находится Казачинская сельскохозяйственная опытная станция. Туда я и съездил во время отпуска.

Был солнечный летний день, когда я сел на теплоход, направлявшийся из Красноярска в Дудинку. Это была приятная прогулка по Енисею. Широкая спокойная гладь реки радовала глаз. Высокие каменистые берега поражали огромными скалами, нависающими одна над другой. Из расщелин между ними на голой скалистой земле вырастали отдельные громадные сосны; одни стояли прямо, другие свисали почти горизонтально над Енисеем. А наверху по обеим сторонам реки — беспредельная тайга. Величественное зрелище!

Вдруг до моего слуха донесся сначала слабый, а потом все более усиливавшийся шум воды, словно мы приближались к водопаду. Далеко впереди по всей ширине реки показались какие-то черные точки, рассеянные во множестве по всей поверхности Енисея. По мере того, как мы приближались к ним, точки росли и на глазах превращались в пороги. Скоро наш теплоход уже искусно лавировал между ними. Енисей ревел, бурлил, кипел. Но вот шум воды стал постепенно затихать, пороги все больше уменьшались в размерах, становясь очень похожими на пни спиленных деревьев. Наш теплоход снова вышел на простор.

Через три часа мы уже были у причала пристани Казачинская. Где — то высоко расположилось село. К нему вела дорога по отлогому песчаному склону.

Для местного населения, поддерживавшего связь с внешним миром только во время навигации, прибытие теплохода было большим событием. Еще до его прибытия толпа жителей пришла на пристань и шумными криками приветствовала его появление.

Я пошел в село. По обе стороны главной улицы выстроились одноэтажные бревенчатые домики. Бросались в глаза неуютные, малоухоженные усадьбы с обветшалыми хозяйственными постройками и жалкими огородами. Идя по улице, я набрел на единственный в селе промтоварный магазин и зашел туда, чтобы узнать, как попасть из Казачинской на опытную станцию. В магазине было полно праздношатающихся людей. Они собирались здесь в основном ради того, чтобы поделиться новостями, перекинуться словом. Это был своего рода клуб. Дверь в магазин была открыта настежь; вдруг в помещение вваливается огромный козел-красавец, с густой свисающей шерстью, широкой грудью и спирально изогнутыми рогами. Видно было, что козел по кличке Васька — всеобщий баловень и любимец. Васька лениво разлегся на полу и милостиво разрешал всем желающим его гладить.

В магазине мне рассказали, как добраться до опытной станции. Нужно было дойти до околицы села, а там «голосовать». И вот я на околице. Долго не было никакой машины. Почувствовав усталость, я прилег на траве у обочины дороги. Вдруг я увидел, как по направлению ко мне, нагнув голову и выставив вперед рога, движется козел Васька. Я вскочил на ноги. Козел решительно наступал на меня. Опасаясь, как бы он не ударил рогами меня в живот, я цепко схватил его за рога. Васька с такой силой замотал головой, что я еле удержался на ногах. Тут же вокруг нас собралась толпа ликующих мальчишек. Они истошно завопили: «Давай, давай, Васька!» Почувствовав моральную поддержку, козел еще решительнее замотал головой, стараясь высвободиться из моих рук. С каждой секундой мои силы слабели, и я уже решил было отпустить козла и бежать без оглядки, надеясь только на свои ноги. На мое счастье, в это время подошел какой-то мужик и увесистой палкой хорошо огрел козла по спине. Я разжал руки, и Васька удрал вместе с разбежавшимися врассыпную мальчишками. Я от души поблагодарил своего спасителя.

Наконец на дороге показался грузовик. Я «проголосовал» и полез в кузов. Машина шла через тайгу по широкой просеке, петляющей полукружиями. Дорога то поднималась по взгорьям, то спускалась в низины. Часто попадались колдобины, а также выступавшие над поверхностью земли узловатые корни могучих деревьев. Но шофер не обращал никакого внимания на дорожные препятствия и несся с огромной скоростью. Он не заботился о сохранности машины и проявлял полное безразличие к состоянию своего пассажира. Машину яростно подбрасывало. Я то стоял, рискуя быть выброшенным за борт, то садился на единственную скамейку, проклиная все на свете. Все мои внутренности тряслись и болтались, словно вода в закупоренной и встряхиваемой бутылке, а каждый резкий толчок на ухабах отдавался в сердце острой болью. Наконец лес расступился, и мы въехали в небольшую усадьбу с хозяйственными и жилыми постройками. Со всех сторон к усадьбе вплотную подступала тайга. Директора я застал в его кабинете и сразу же стал объяснять цель моего визита. Из ответов директора я узнал, что коллектив научных сотрудников, в основном женщин, небольшой и специалистов не хватает. «Пусть ваша дочь приезжает к нам, и мы создадим ей все условия», — резюмировал директор. Я обещал обо всем услышанном передать Лене, а уж ее дело решать. Но сам принял твердое решение: ни в коем случае не советовать ей обрекать себя ради географической близости к родителям на заточение в глухом углу, затерянном в тайге и именуемом опытной станцией. Направляясь в Казачинскую на разведку, я рассчитывал увидеть нечто более привлекательное, так как знал, что на Украине сельскохозяйственные опытные станции были, как правило, истинными культурными центрами. Уезжая попутным грузовиком, я бросил прощальный взгляд на усадьбу, зажатую со всех сторон тайгой, и мне стало как-то не по себе. Почему-то вспомнилась тюремная камера, в которой я просидел девять месяцев.

Так я отказался от попытки приблизить место работы дочери к району нашей ссылки. Если климат Уральской станции противопоказан ее здоровью, пусть устраивается где угодно, но только не в этой глухомани.

Глава XCI «Гуся едим?»

Оксана по-прежнему хозяйничала в доме, изворачиваясь в средствах, чтобы «по одежке протягивать ножки». Однажды на местном базарчике она увидела большого резаного гуся и подумала, не купить ли его. Цена, конечно, смущала — пятьдесят рублей, что составляло седьмую часть моей зарплаты. Но Оксана рассудила, что при наших скромных аппетитах этого гуся должно хватить по крайней мере дней на десять, и, недолго поколебавшись, все же купила его и понесла в руках от базарчика до дома. Откуда ни возьмись, навстречу ей идет Аделаида Алексеевна. Увидев в руках Оксаны здоровенного гуся, она оторопела и, даже не поздоровавшись, спросила: «Гуся едим?» Она была потрясена до глубины души, ибо не допускала и мысли, чтобы какая-то ссыльная могла себе позволить такую роскошь, как гусь. Ведь одно дело, когда гусь по праву возлежит на столе «власть имущих», а другое, когда он попадает в дом, где ему не положено быть. В тоне, с каким было сказано это «гуся едим?», Оксане почудились недоумение, озадаченность и раздосадованность покушением на привилегированное положение Лютиковой. Не без иронии и некоторого торжества Оксана ответила: «Да, гуся едим» и, подняв свой «трофей» повыше, прошла мимо.

Как ни смешно и странно, но Аделаида Алексеевна долго еще не могла примириться с тем, что мы «гуся едим». Казалось бы, не было никаких оснований так болезненно реагировать на этот факт. Ведь Лютикова купалась в достатке и изобилии, и к ее услугам в те скудные годы было все, чего лишены были простые смертные. Нет, это было переживание человека, остро страдающего от социальной «несправедливости». Она не могла примириться с мыслью, что есть люди, которые хотят сравняться с ней в чем-то.

Как только наступило утро, она прибежала в клуб. Обычно я начинал свой рабочий день задолго до прихода Лютиковой. И в этот раз она застала меня за рабочим столом. Не поздоровавшись со мной, не сняв верхней одежды, первым делом она задала мне вопрос: «Гуся едим? Ну и ну…» Еле сдерживаясь, чтобы не рассмеяться, я ответил: «К сожалению, да…» Хотелось еще попросить у нее прощения за этакую «наглость». Но я оставил эту затею. При всей ограниченности Лютиковой она могла бы понять, что я иронизирую.

Таков был культурный и морально-этический уровень местной верхушки.

Глава XCII Смерть Сталина

5 марта 1953 года. Как гром среди ясного неба, по поселку прокатилась потрясающая весть — умер Сталин… Почти тридцать лет он владычествовал над страной. Он обладал такой неограниченной единоличной властью, о которой не мог даже мечтать самый жестокий царь или император России.

Воспетый бесчисленным сонмом придворных поэтов, писателей, композиторов, он был возведен в сан божества, перед которым в страхе и покорности падали ниц все народы страны. И вдруг его не стало. Разве боги умирают? Ум отказывался верить, что нет уже в живых человека, имя которого наводило страх и ужас на все живущее. С его именем была связана самая мрачная полоса истории государства. Своими зверствами и злодеяниями сталинская эпоха затмила татарское иго, жестокую тиранию Ивана Грозного, крепостное право и другие бедствия народа. Десятки миллионов ни в чем неповинных людей гибли в тюрьмах, лагерях, ссылке; а сколько миллионов напрасно сложило свои головы на фронтах Отечественной войны из-за сговора Сталина с Гитлером накануне войны, из-за преступной недальновидности, физического уничтожения лучших военных кадров высшего командования, из-за неподготовленности страны к обороне!.. Как тяжко пришлось расплачиваться народу за так называемые ошибки Сталина. И вдруг не стало этого мирового палача, ненасытного кровожадного чудовища. Неужели и впрямь беспросветная ночь, покрывавшая страну на протяжении почти тридцати лет, кончилась и на смену ей приходит заря новой свободной и светлой жизни?

Я не мог отделаться от этих мыслей, затерявшись в толпе рабочего люда, собравшегося на митинг по случаю кончины Сталина. Вся площадь на территории Предивнинской судоверфи была заполнена народом. Затаив дыхание, с обнаженными головами на сильном морозе стояли мы и слушали скорбную речь местного вождя — секретаря партийной организации товарища Самойлова. Казалось, сама природа присмирела и внимала этой речи. На дворе было безветренно. Струйки заиндевевшего пара от дыхания сотен собравшихся людей сливались в облако тумана, нависшего над толпой, в воздухе звонко и далеко разносился голос оратора, громко по шпаргалке оплакивавшего смерть Сталина.

— Перестало биться сердце гениального вождя и учителя всего человечества. Не стало нашего мудрого отца, наставника. Кого мы потеряли, товарищи? Кто избавил нас от вечного рабства, жестокой эксплуатации человека человеком и вывел на путь радостной и счастливой жизни? Кому мы обязаны нашим благосостоянием, демократическими свободами? Только ему, нашему незабвенному, дорогому, любимому! Будем же достойными великих деяний и подвигов верного ученика и соратника Ленина — товарища Сталина! Пусть память о нем навсегда останется в наших сердцах и вдохновит на еще большие свершения в строительстве коммунизма! Преклоним же головы перед его прахом и поклянемся, что до конца выполним его заветы, за которые он отдал всю свою благородную жизнь. Вечная память нашему вождю, подарившему нам счастье, мир и свободу!

Голос оратора смолк. Наступила скорбная тишина и… произошло чудо: толпа людей, большинство из которых были жертвами сталинского режима, отбыли тюремное и лагерное заключение, а теперь пребывали в ссылке, начали проливать слезы. По ком? По тирану, которого они еще накануне его кончины проклинали за «веселую и радостную жизнь», за муки, страдания и пытки, понесенные ими во имя строительства аракчеевского социализма. Я даже думаю, что эти люди искренне горевали и оплакивали своего вождя и мучителя вместо того, чтобы радоваться, что смерть, наконец, прибрала к своим рукам их самого жестокого властелина.

Но как объяснить этот парадокс?

Фальсификаторы истории наверняка сказали бы: «Какова же была притягательная сила сталинского социализма, что даже люди, заложившие фундамент его здания на своих костях (впрочем, сталинские апологеты о «костях» постараются умолчать), с радостью и энтузиазмом шли на муки и смерть, прославляя своего благодетеля и после кончины прощая ему все его злодеяния».

Да, советские люди оплакивали смерть Сталина, и не только на небольшой судоверфи, но и по всей стране, однако не потому, что они были ему благодарны за тюрьмы и лагеря и за «райскую» жизнь, а потому, что это был массовый психоз. Из него народ был выведен двадцатым съездом партии в 1956 году, когда весь мир услышал с высокой партийной трибуны о чудовищных преступлениях Сталина против гуманности и человечности. Тогда-то идолопоклонники, преклонявшие колени перед своим кумиром в прежние времена, стали яростно и ожесточенно рвать и топтать миллионы портретов вождя, сбрасывать с пьедесталов статуи и памятники, поставленные ему при жизни, и разбивать их вдребезги. Это происходило с молчаливого согласия соратников Сталина, которые, не пресекая стихийное движение народа против культа личности, хотели отмежеваться от его злодеяний и обелить себя в глазах советских граждан.

Но все это было потом, через три года после смерти Сталина. А теперь, в первые дни после его кончины, осиротевшие рабы проливали горькие слезы по своему деспоту.

По случаю смерти Сталина был объявлен четырехдневный траур до того дня, когда его прах похоронят в мавзолее рядом с телом Ленина. Вся работа на верфи была приостановлена. В клубе на возвышении установили большой портрет Сталина в траурной раме, украшенной искусственными цветами и черно-красными лентами. По бокам и спереди — многочисленные венки из сосновых веток. Каждые пять минут сменялся почетный караул. В зале царило глубокое молчание. Слышен был только шелест шаркающих ног, шепот убитых горем людей, пришедших поклониться образу любимого вождя. Кое — кто даже преклонил колени и прикладывался к портрету, как будто это была святая икона.

Народ валил нескончаемым потоком. Люди приходили и пристально всматривались в портрет. Постояв в горестном раздумье, они уходили, вытирая слезы и уступая место другим.

По случаю нерабочего дня на центральной улице было необычное скопление людей. Я тоже не сидел дома и находился в толпе. Вдруг внимание всех привлек громкий голос, покрывавший шум и гомон. Посередине улицы, толкая впереди себя тачку, груженую разным хламом, какой-то мужик весело выкрикнул во всю глотку: «Стальной век кончился, ура, товарищи!»

Словно разорвавшаяся бомба, подействовал этот клич на людей.

В паническом страхе все разбежались в разные стороны подальше от нарушителя спокойствия. Не дай Бог, еще заподозрят тебя в единомыслии с этим провокатором!.. Нет уж, лучше бежать без оглядки. Сталин умер, но и мертвый тиран все еще продолжал наводить страх и ужас на советских людей. Нашелся лишь один человек, открыто ликовавший по случаю смерти Сталина, но торжествовал он не потому, что был осознанно смелым и отважным, а потому, что был пьян. Водка и придала ему храбрости.

Глава XCIII Приезд в отпуск Юры с женой

После события, нарушившего однообразное течение жизни, вскоре все вошло в нормальную колею. Наступили прежние будни. Я продолжал работать в художественной самодеятельности, не питая никаких иллюзий относительно скорого освобождения Оксаны из ссылки.

Осенью 1953 года приехал к нам в гости Юра с женой Варей, о которой мы имели представление лишь по Юриному описанию. И вот мы познакомились. Это была тридцатилетняя блондинка невысокого роста с обыкновенным, непримечательным лицом простой русской женщины. Я уже писал в предыдущих главах воспоминаний, что Юра женился на медсестре Варе еще на фронте, что брак этот был ранний, поспешный для обоих. Со стороны Юры, тогда еще неопытного молодого человека, это было несерьезное увлечение, оформленное брачными узами.

В 1946 году, спустя год после окончания войны, оба они, еще не демобилизованные, были переброшены с воинской частью в Рязань. Тут у Вари произошла внематочная беременность. Сделали операцию, и вопрос о детях отпал навсегда, а вместе с тем рухнули наши надежды на внуков, о которых мы страстно мечтали.

Варя обожала Юру, он же не питал к ней сильного чувства, но в то же время оставался честным, заботливым мужем. По умственному, культурному и образовательному уровню Варя значительно уступала Юре. Правда, Варя много читала, но, к сожалению, без разбора и увлекаясь лишь сюжетной стороной литературных произведений. Она находила в чтении интересное развлечение, а не источник формирования мировоззрения, духовного развития.

Но наделена была Варя и хорошими чертами. Ее нельзя было упрекнуть в отсутствии заботливости о муже, верности, преданности ему. Она не была скупа и не возражала против их материальной помощи нам, родителям Юры, в пору, когда мы находились в лагере.

Однако при всех ее хороших качествах между ней и Юрой не чувствовалось того тонкого чуткого взаимопонимания, духовного сродства двух существ, которое только и могло сделать их союз оправданным и прочным на всю жизнь. А Юре как раз этого и не хватало для ощущения счастья от брака с Варей.

У Вари была еще одна особенность — страшная говорливость. Она могла часами, днями болтать без умолку о чем угодно. Эта болтовня утомляла. Трудно себе представить, чтобы эта Варина черта в душе не раздражала Юру.

Кто знает, будь у них дети, может быть, Юра был бы удовлетворен своим выбором и по-своему счастлив в семейной жизни. Трудно сказать.

Пробыли Юра с Варей у нас почти две недели. Что мне не понравилось в невестке — это отсутствие желания и готовности помочь Оксане. А свекровь разрывалась на части, чтобы накормить их вкусно и сытно, для чего часами простаивала у плиты, убирала в доме, устраивала импровизированные постели в тесной, без нужной мебели, комнате. Варя палец о палец не ударила, чтобы принять участие в хлопотах Оксаны. Кроме того, Оксана еще выкраивала время для шитья — приспосабливала для Вари привезенное ею платье.

Казалось бы, хорошая невестка, видя такое усердие свекрови, сама включилась бы в хозяйственные хлопоты, взяв на себя часть забот. Но Варе это не приходило в голову, и она принимала все ухаживания Оксаны как должное. Это невольно настораживало.

Но, как бы там ни было, нас радовал приезд сына с женой — мы познакомились с невесткой и на время приобщились к далекому от нас свободному миру через его посланцев.

Глава XCIV В поисках призрачного счастья

Прошло полтора года, как мы поселились у Тевелевых. Отношения с ними были у нас хорошие, слаженные. Никаких претензий, ссор, конфликтов между нами не возникало, хотя в квартире было тесно, отсутствовали коммунальные удобства. Это был симбиоз, выгодный для обеих сторон. Но одно непредвиденное обстоятельство вынудило нас расстаться с хорошими хозяевами и искать себе другое пристанище.

Лет за пять до нашего вселения на квартиру Тевелевых Ульяна, только что закончившая медтехникум, уехала «за длинным рублем» в Охотск. Там она познакомилась с одним парнем. Как его звали, не знаю, назовем его условно Петром. Чем он занимался в Охотске, тоже не знаю. Известно только, что за его спиной было богатое уголовное прошлое. Он отбыл срок наказания и был сослан в Охотск.

Трудно сказать, чем он увлек Ульяну, но только очень скоро между ними завязалась любовная связь, и Ульяна надеялась выйти за него замуж. Несмотря на интимные отношения между ними, Петр не был откровенен с Ульяной. Странным ей казалось, что свой чемодан с документами Петр всегда держал под замком. И однажды в отсутствие Петьки Ульяна подобрала ключ и открыла чемодан. Что же она обнаружила? В одной из пачек оказались копии донесений в органы НКВД на ряд лиц, с которыми Петька сводил личные счеты, возводя на них всяческую клевету. В том числе были доносы на людей, лично знакомых Ульяне. В их честности, порядочности и лояльности к властям у нее не было ни малейших сомнений. С ужасом Ульяна поняла, что связалась с тайным агентом «органов», то есть секретным сотрудником.

Но это еще было не все. В чемодане Ульяна обнаружила пачку писем от… жены, с которой Петр переписывался до сих пор и с которой, оказывается, росли их общие дети. А он, подлец, клялся, что одинок, холост!

Ульяна сразу же решила порвать с Петром всякую связь и переехать жить к подруге. Собрав вещи и оставив на столе записку: «Не хочу больше жить с подлецом, ухожу от тебя навсегда», — Ульяна покинула жилье Петра.

Вернувшись домой, тот понял, что произошло. Бешенство и злоба овладели им. Он решил любыми средствами вернуть Ульяну.

Петр знал, где живет близкая приятельница Ульяны, и направился сразу к ней. Там и застал свою жертву. На приказ немедленно вернуться домой Ульяна с гневом ответила, что теперь, когда обман раскрыт, она ему больше не жена и не любовница; пусть выбирает себе проститутку, которая будет ему как раз под стать. Сказала и о том, что он, оказывается, еще и предатель-сексот, значит, наверняка, своими доносами загубил не одну невинную душу.

Разъяренный Петр стал угрожать Ульяне: «Если сейчас не вернешься со мной домой, я тебе устрою срок. Раз ты уже знаешь, что я сексот, можешь не сомневаться: загоню тебя в тюрьму. Так вот выбирай — или тюрьма, или сожительство со мной. А то еще лучше, изуродую твою морду и морду твоей подруги серной кислотой. Как-нибудь выкручусь за преступление. А вы будете меня помнить всю жизнь».

Ульяна осознала весь ужас своего положения. Она поняла, что этот уголовник не побоится привести в исполнение угрозы, ведь друзья из МГБ выручат в случае надобности. Взвесив, как опасно наживать врага в лице сексота, и хорошенько поразмыслив, Ульяна смирилась, собрала вещи и поплелась вслед за своим властелином.

Наступили страшные будни рабыни, прикованной цепями к ненавистному самцу-деспоту. Однако мысль полностью порвать связь с садистом прочно укоренилась в Ульяне.

Когда срок ссылки Петра закончился, он решил вернуться на родину к жене, к родственникам в Омск. Казалось бы, наступил момент, когда естественным было бы порвать связь с Ульяной. Но подлая натура Петра проявилась и теперь: он силой заставил Ульяну сопровождать его на родину. То ли он и на родине намеревался сожительствовать с любовницей, то ли в очередной раз хотел поиздеваться над ней.

Окончательно закабаленная, забитая, подневольная Ульяна покорно подчинилась приказу Петьки, и они покинули Охотск, добрались до Владивостока, а там сели на московский поезд. В поезде Ульяна решила, что пришло время устроить побег.

Ночь. Поезд остановился на станции Красноярск. Петька спит на верхней полке, сладко похрапывая. Ульяна с бьющимся от волнения сердцем тихонько поднимается с нижней полки, одевается и бесшумно пробирается к дверям вагона. Соскочив со ступенек, она стремглав бежит через перрон на привокзальную площадь, а там теряется в толпе пассажиров.

В Красноярске жил ее старший брат, к нему она и направилась. Ульяна не собиралась оставаться у брата. Отдохнув несколько дней в Красноярске, она едет в отчий дом к Ивану Васильевичу. Так неудачно закончился первый роман Ульяны. Появилась она в доме отца беременная, несчастная, без всяких средств, раздетая, без вещей.

У Ивана Васильевича жил тогда ее младший брат Саша. Встретил он сестру очень холодно, осудил за связь с бандитом и даже не хотел пускать ее в дом. Но отец, хотя и придерживался строгих взглядов на законность и чистоту брачных уз, пожалел родную дочь — приютил ее, а Сашу попросил переселиться в общежитие ФЗО, где тот учился.

Через четыре месяца Ульяна родила девочку, которой дали имя Мария. Это случилось за три года до нашего вселения в квартиру Ивана Васильевича.

Постепенно Ульяна залечила свою душевную травму, успокоилась, начала работать медсестрой в поликлинике Предивнинской верфи, растила чудесную дочку. Чтобы не замыкаться в семье, она принимала деятельное участие в работе драмкружка при клубе и делала это с удовольствием.

Я уже говорил выше, как ко мне привязалась Манечка. Несомненно, этому способствовала ее мечта иметь папу. Ульяна была довольна моей дружбой с девочкой, радовалась привязанности дочери к Оксане. Но ее душу не могло не ранить сознание, что у Манечки нет отца. Да и сама Ульяна была обделена жизнью — ведь она была еще совсем молода и, разумеется, не отказалась бы выйти замуж за хорошего человека, встреться ей такой. И Манечке он мог бы заменить отца. И вот Ульяна решает, как бы полушутя, предпринять первые шаги в этом направлении.

В Норильске проживала ее подруга Настя Синцова, с которой Ульяна поддерживала переписку. Ульяна возьми и напиши ей: «Слушай, Настя! Надоело мне в «девках» сидеть. Найди мне какого-нибудь завалящего жениха». Синцова ответила, что есть такой парень. И, как заправская сваха, не пожалела красок, чтобы расхвалить свой товар. Дескать, мужчина — одно загляденье: молодой, красивый, широкоплечий, спортсмен, скромный, одинокий, не курит, не пьет, работает бухгалтером, хорошо зарабатывает, ищет себе подходящую невесту. И Ульяну Настя расписала ему с самой лучшей стороны.

При посредничестве свахи между Ульяной и Андреем Александровичем завязалась переписка. Они обменялись фотокарточками. С фотографии на вас глядело действительно красивое лицо: правильные черты, большой лоб, открытый взгляд из-под красиво изогнутых бровей. Было что-то подкупающее в его лице, и невольно думалось: «Уж этот не подведет, кажется, парень честный и составит счастье женщине, которая выйдет за него замуж».

Очевидно, и Ульяна понравилась Афанасьеву, так как в одном из писем он написал, что хотел бы приехать к ней для личного знакомства. Дело принимало серьезный оборот. Между тем Ульяна еще не писала ему, что растит дочь. И, как женщина честная, Ульяна в очередном письме предупредила Андрея, что прежде чем ехать к ней на смотрины, пусть он серьезно призадумается, стоит ли ему связываться с женщиной, у которой есть ребенок. На это он ответил, что девочка для него не помеха, он ее полюбит и, если дело дойдет до брака, заменит ей отца. Словом, последнее препятствие было устранено, и Ульяна написала Андрею, что ждет его. Она с большим волнением готовилась к этой встрече. А Мане сказала, что скоро приедет ее папа, что привело девочку в восторг. Она побежала во двор и всем дворовым сверстникам объявила во всеуслышание, что к ней приезжает папа. Затем бросилась к «тете Сене», прильнула головкой к платью и тоже сообщила радостную весть. И вдруг Маня призадумалась: а где же будет кровать папы, ведь в комнате и так тесно: кровати мамы, тети Сени, дяди Миси занимают почти всю комнату. Как ни обожала она тетю Сеню и дядю Мисю, папа, которого она еще не видела, оказался для нее дороже, и она сказала: «Тетя Сеня, мы устроим папе кроватку на месте вашей кровати, а вы от нас переедете». То ли Ульяна, научив ребенка, решила так дипломатично предупредить нас о необходимости съехать с квартиры, то ли Манечка была не по летам практична, трудно сказать. Но мы ведь и сами понимали, что нам нужно переселяться на другую квартиру, что мы и осуществили (но об этом позже).

И вот настал день, когда Афанасьев приехал в Предивную и поселился в доме Ивана Васильевича. Жених произвел на всех приятное впечатление как внешностью, так и манерой держаться.

Среднего роста, в матросской тельняшке, обнажавшей мускулистые бронзовые руки, он и в самом деле выглядел спортсменом. Держался прямо, шагая пружинистой походкой.

Войдя в первый раз в дом, он долго жал руку Ульяне, пристально всматриваясь в черты ее лица и окидывая взглядом ее фигуру в нарядном платье. Манечке подарил набор разных игрушек и нежно погладил ее по головке, от чего она вся засияла и зарделась. А с Иваном Васильевичем сдержанно поздоровался, кивнув головой. Обо всем этом нам потом рассказала сама Ульяна.

Дальше все пошло, как повествуется в хорошем романе. Она по уши влюбилась в Андрея. Он сделал ей предложение. Ульяна была безмерно счастлива, благодарна норильской подруге за сватовство.

Незаметно подошел день свадьбы. Состоялась запись гражданского акта, и Ульяна стала законной женой Андрея. Муж скоро вошел в роль хозяина всего дома. Иван Васильевич как-то поник и замкнулся в своей комнатушке, где постоянно что-то мастерил. Он не вмешивался в дела дочери, понимая, что она имеет право самостоятельно решать, как строить свою жизнь. Конечно, он не мог не чувствовать, что с появлением в доме мужа Ульяна будет уделять отцу меньше внимания, и от этого ему становилось грустно.

Андрей Александрович был принят на работу бухгалтером судоверфи. Теперь, казалось, уже ничто не предвещало туч на безоблачном небе семейного счастья супружеской пары. Скоро и мать Андрея загорелась желанием познакомиться со своей невесткой и приехала в гости из далекого города Калининграда. Появилась она под вечер, и Иван Васильевич, соблюдая законы гостеприимства, предложил ей отведать какое-то блюдо, которое он сам приготовил еще утром. Но мадам объявила, что она предпочитает кушать только что сваренное, а не приготовленное загодя, чем продемонстрировала свою «высокую» культуру. Пробыла она недолго.

Прошло несколько месяцев счастливой семейной жизни. Андрей исправно ходил на работу, приносил зарплату, отдыхал после трудов вместе со своими домашними. Ульяна кормила его вкусно и сытно и вообще делала все, чтобы окружить его заботой и вниманием. Но вскоре стала замечать, что Андрюша становится какой-то скучный. Прежде бывало, придя с работы, он делился с женой своими мыслями, оживленно беседовал с ней, а теперь все больше молчал, уткнувшись в книжку, или же часами лежал на кровати, отвернувшись к стенке. Да и к Манечке стал совершенно равнодушен.

— Слушай, Андрюша, — не выдержала, наконец, Ульяна, — что произошло? Почему ты все молчишь и молчишь? Что тебя мучит? Может быть, я в чем-то виновата перед тобой, тогда скажи мне об этом прямо. В наших отношениях должна быть полная ясность. Я больше не могу играть в молчанку, — и расплакалась.

— Мне просто скучно, и какая-то тоска меня гнетет. Мне не по душе этот медвежий угол, куда я переехал, эта развалюха без человеческих удобств и вся эта унылая обстановка заброшенного поселка. Неужели так и проживу всю жизнь в этой дыре, без радости, веселья, развлечений?

— Ну потерпи, Андрюша, немного, — стараясь утешить мужа, сказала Ульяна. — У меня давнишняя мечта уехать отсюда, устроиться на работу в Красноярске, да и Манечке надо дать серьезное образование. Но это не так просто. Я не могу оставить здесь отца в одиночестве доживать жизнь. Ведь он ни за что не согласится переехать в Красноярск.

— Сколько же можно ждать, пока он умрет? — цинично заявил Андрей. — Он еще всех нас переживет. А из-за него мы должны здесь прозябать? Нет, благодарю покорно.

— Что ты говоришь, Андрюша? Ведь это мой родной отец. Как я могу его покинуть? О том, чтобы устраиваться в данный момент на работе в Красноярске, не может быть и речи. Я понимаю, что здесь более скучная жизнь, чем в городе, но что же делать? Надо терпеливо выждать время, когда для переезда наступит благоприятный момент.

И жизнь дальше потекла по накатанному руслу. Постепенно Андрею опротивела работа на верфи, и он стал прогуливать. Пропустит день-два, получит выговор, поработает недолго и опять валяется целыми днями на кровати.

Однажды Ульяна с ужасом заметила, что от него несет водкой. И пошло — стал приходить домой пьяный. За систематические прогулы его выгнали с работы, но на какие-то средства он продолжал напиваться. Поселок Предивная маленький. Каждый житель на виду у всех. Каково же было Ульяне терпеть этот позор, стыд и срам, чувствуя на себе сочувствующие или осуждающие взгляды знакомых? Что они о ней думают? Наверно, осуждают за брак с пьяницей. Но разве могла она предполагать, что все так ужасно обернется, когда выходила замуж? Был ли в прошлом Афанасьев пьяницей, Ульяна не могла знать. Теперь она ставила под сомнение искренность характеристики Андрея-жениха со стороны норильской приятельницы. Впрочем, и та могла обмануться. Скорее всего Андрей и раньше пил, но временно удерживался от водки, чтобы создать образ трезвенника в глазах Ульяны и жениться на ней.

Но даже если он раньше был непьющим человеком и действительно, затосковал в глухом поселке, так ведь его никто не заставлял переезжать сюда. К тому же, имея заботливую, любящую жену, хорошо оплачиваемую работу, нет оснований тяготиться жизнью в любой глуши. И если в этих условиях человек ищет выход только в пьянстве, то наверняка водка будет спутником его жизни всегда. Вот такие мысли одолевали Ульяну. Она похудела, потеряла сон, буквально не находила себе места.

Однажды перед вечером, когда Ульяна, вернувшись с работы, поджидала Андрея, в комнату вбежала Манечка, и страшно взволнованная, закричала: «Мама, иди скорее, папа лежит в уборной!» Ульяна выскочила и выбежала на улицу. Уборная находилась как раз напротив ее дома. Глазам Ульяны представилось омерзительное зрелище: поперек порога растянулось тело Андрея, при этом ноги его торчали вне уборной, а туловище размещалось внутри, лицо уткнулось прямо в кучи кала, пиджак был весь в нечистотах. Сам Андрей подавал признаки жизни лишь в форме икоты.

— Какая мерзость! Какая гадость! — ужаснулась Ульяна.

Соседи помогли ей занести Андрея в хату. Превозмогая отвращение, она кое-как его обмыла, но тут же приняла твердое решение — избавиться от него раз и навсегда. Чаша ее терпения переполнилась.

На следующее утро, когда он протрезвел, Ульяна ему сказала:

— С меня довольно! Не хочу позора! Не хочу, чтобы каждый указывал на меня пальцем, подсмеиваясь надо мной. Больше вы мне не муж. Вы подло скрыли свое пристрастие к водке. Не желаю вас больше видеть. Собирайте свои вещи и убирайтесь вон отсюда!

Выслушав, Афанасьев не выразил ни смущения, ни раскаяния, а нагло заявил:

— Подумаешь, цаца! Ну уйду, уеду, заткни свое хайло, пока не получила по харе. Тоже мне, честная женщина, видали мы таких!

Вот когда раскрылась перед Ульяной подлинная суть Афанасьева, умело маскировавшегося под личиной честного порядочного человека. Какую страшную ошибку совершила она второй раз в своей жизни!

Афанасьев понимал, что, если не уйдет от Ульяны подобру-поздорову, то через общественные и административные органы его заставят это сделать. И он уехал из Предивной навсегда.

А Ульяна, забеременевшая от него, сделала аборт, чтобы ничто не напоминало ей о ненавистном человеке. Так неудачно закончился и второй ее роман.

Глава XCV Неравный брак

Итак, мы вынуждены были искать себе пристанище на другой квартире. К счастью, в Предивной квартирного кризиса не было. У большинства проживавших здесь ссыльных укоренилось твердое убеждение, что они обречены здесь жить до конца своей жизни, так как большинство из них было сослано без указания срока ссылки. Значит, нужно обосновываться здесь прочно, то есть прежде всего начинать с постройки дома. Местные власти были заинтересованы в закреплении рабочих кадров из ссыльных для судоверфи и охотно шли им навстречу, предоставляя участки земли, а изобилие леса и масса годных для строительства отходов на судоверфи открывали широкие возможности для индивидуального строительства.

Среди ссыльных, задавшихся целью построить собственный домик, был некто Панас Остапович Мелех. Это был крепкий, молодой, лет 25–27, человек, выходец из Западной Украины, сухой, жилистый, выносливый, мастер на все руки. Он знал и каменную, и плотницкую, и слесарную, и столярную работы, умел класть печи. Словом, мог себе построить домик не только добротно, но и со всеми удобствами.

До ареста он учился на втором курсе ветеринарного института и был посажен за якобы украинский национализм. После тюрьмы его направили в один из тайшетских лагерей на пропитку шпал смолой. Это был в полном смысле слова каторжный труд, и только молодость да крепкое здоровье позволили ему выжить. После лагеря он был этапирован в один из совхозов Больше-Муртинского района на правах ссыльного. Как человек предприимчивый, он устроился тут парикмахером и, кажется, неплохо зарабатывал себе на пропитание. Здесь же он познакомился с ссыльной Малиновской, бывшей артисткой, которая впоследствии, как мы уже знаем, принимала активное участие в концертах предивнинского клуба.

Вскоре знакомство Панаса с Марьяной Антиповной перешло в любовную связь, хотя между ними была большая разница в летах — она была старше его лет на двадцать. Несмотря на это, она выглядела еще довольно моложавой и для Панаса представляла некоторый интерес. Но можно не сомневаться, что в их сближении первой проявила инициативу Малиновская — парень молодой, красивый, работящий, на все руки мастер, почему бы не пожить с ним вместе, ведь так трудно, тяжело живется одинокой женщине в чужом ссыльном крае. Устроилась она буфетчицей в совхозе. Объединившись, Панас и Марьяна постепенно становились на ноги и зажили неплохо, во всяком случае не голодали. Но без беды не бывает.

В буфет часто заглядывало начальство совхоза, не с целью контроля деятельности буфетчицы или проверки санитарного состояния буфетной, а чтобы хорошенько поесть, выпить, закусить, но расплачиваться при этом не считали нужным, обещая рассчитаться в будущем. Марьяна не могла им отказать, так как находилась в их полном подчинении. Хозяева же и не думали расплачиваться, и задолженность все росла и росла. Что делать? Отказать начальникам — состряпают дело, пришьют новый срок. И Марьяна с замиранием сердца ожидала ревизии, которая, разумеется, обнаружит растрату. Так и случилось. Недостача составила две тысячи рублей, по тем временам это была большая сумма. Буфетчице сказали, что если она в кратчайший срок не возместит недостачу, дело передадут в суд. Марьяна вынуждена была продать все свои ценные вещи, а Панас — хорошую шубу. Таким путем была собрана нужная сумма.

Оставаться и дальше работать буфетчицей означало попасть со временем в новую беду, и супруги решили приложить все усилия, чтобы уехать из совхоза. Близость Предивнинской судоверфи, где также разрешалось отбывать ссылку, и нехватка рабочих на верфи помогли осуществить переезд. Панас через коменданта оформил изменение своего места проживания и сразу же устроился работать на верфи. Марьяна из-за отсутствия подходящей работы перешла на иждивение мужа. Жили они сначала на разных квартирах, но Панас со свойственной ему энергией принялся за строительство собственного дома. Нелегкая это была задача. Весь материал — доски, кирпич, известь, железо и многое другое — Панас перетащил на своих плечах от верфи до места строительства, расположенного на возвышенности. Мало того, что подъем был довольно крутой, и само расстояние было немалым.

Сначала Панас сделал великолепный погреб под будущим домом. Стены дома соорудил из двойного ряда досок, пространство между ними засыпал землей. Впоследствии земля в стенах осела и образовались пустоты, сквозь которые зимой проникал холод. Конечно, наилучшим материалом для утепления стен были бы опилки, горы которых валялись на верфи. Но подвезти их к месту строительства по топографическим условиям было невозможно, а перетаскивание вручную колоссального объема этого стройматериала растянуло бы строительство на бесконечно долгий срок.

На кухне Панас соорудил трехконфорочную плиту с таким расчетом, чтобы она обогревала сразу две комнаты. Все стены дома оштукатурил изнутри, в чем ему активно помогала Марьяна.

Строительством Панас мог заниматься только в вечерние часы и в выходные дни. Супруги выбились из сил, похудели, но достигли своей цели — примерно за полтора года построили дом и поселились в нем.

Когда перед нами встал вопрос, куда отселяться от Тевелевых, мы попросили у Мелеха крова, и он охотно предложил нам одну из комнат, так как считал, что для него с Марьяной вполне хватит и другой.

По сравнению с землянкой Ивана Васильевича квартира Мелеха имела много преимуществ. Уже одно то, что мы с Оксаной располагали отдельной комнатой, а не углом, значительно улучшало наши жилищные условия. Оксана, со свойственным ей эстетическим вкусом, навела уют, и наше жилище приобрело веселый и нарядный вид. После бараков в лагере и землянки в ссылке мы как бы поднялись выше на одну социальную ступеньку, переселившись в настоящий домик. Хорошая плита, духовка, пользование кухней по очереди с Марьяной — все это предоставляло Оксане большие возможности для досуга. Но некоторое напряжение в нашу жизнь стала вносить атмосфера взаимоотношений Марьяны и Панаса.

Казалось бы, теперь, после завершения трудной эпопеи строительства дома, у наших друзей должна наступить пора спокойной, счастливой семейной жизни. Увы, так не случилось. В отношениях между супругами начинали появляться трещины. Огромная разница в возрасте была тому причиной. Марьяну начинали терзать мысли, как бы молодой и красивый Панас не увлекся молодой девушкой и не оставил бы ее, немолодую. Боязнь лишиться Панаса не давала ей покоя, возбуждала в ней подозрительность и разжигала ревность к воображаемой сопернице. Страх потерять Панаса держал ее нервную систему в постоянном напряжении. Она все время жила в ожидании удара, который вот-вот обрушится на ее голову и разрушит до основания ее семейное счастье. Раздражительность Марьяны достигла крайних пределов, и достаточно было малейшего ничтожного повода, чтобы она вспыхивала, как порох, и закатывала Панасу истерику. В каждом его поступке, даже самом безобидном и благонамеренном, Марьяна видела намек на его измену, на то, что он тяготится любовной связью и только и думает, как бы с ней, Марьяной, развязаться. Она не понимала, что чем чаще устраивает ему сцены, тем больше его расхолаживает и вместо укрепления брачных уз еще больше их расшатывает.

Так любовь, взращенная на ревности и подозрительности, приводит к полному отрицанию самой себя.

Такое неразумное поведение Марьяны казалось тем более странным, что Панас не подавал никакого повода для ревности. Будучи невольными свидетелями их совместной жизни, мы могли головой поручиться, что у Панаса не было никакой молодой девушки, которой бы он увлекался. И тем не менее Марьяна закатывала ему постоянные скандалы, ссорилась из-за пустяков. Чуть ли не ежедневно через стену нашей комнаты доносились ее истерические вопли, и в ответ на них слышались сначала сдержанные увещевания мужа, а потом его гневный голос, так как терпение у Панаса лопалось. Это был кромешный ад, словно кто-то засадил в одну клетку смертельно ненавидящих друг друга существ. Сколько раз Оксана старалась помирить супругов! Иногда ей это удавалось, но затем война вспыхивала с новой силой.

Как-то в одиннадцать часов вечера ссора между мужем и женой достигла такого накала, что Марьяна, собрав кое-какие вещи, решительно заявила:

— Я больше не могу так жить. Я ухожу и больше к тебе не вернусь.

Она хлопнула дверью и исчезла в ночном мраке. Проходит час, другой, третий, а Марьяны все нет и нет. Встревоженная не на шутку Оксана обращается к Панасу:

— Ради Бога, Панас Остапович, пойдите разыщите ее, не дай Бог, она еще наложит на себя руки. Неужели вас это не волнует?

Панас спокойно усмехнулся и сказал:

— Ничего с ней не случится. Она просто разыгрывает комедию. Поверьте, я очень хорошо знаю ее натуру, и вы сами увидите, что она спокойно вернется домой.

И действительно, в три часа ночи пришла Марьяна, разделась и легла спать, как ни в чем не бывало.

В том, что Панас начал охладевать к Марьяне, может быть, и была какая-то доля правды, но своим поведением, вечными подозрениями и упреками Марьяна сделала все, чтобы огонь любви, который еще тлел в его душе, угас. Постепенно в нем вырабатывался какой-то иммунитет против истерических выпадов своей подруги. Теперь его связывали с ней чисто практические соображения — несравненное преимущество семейной жизни над холостяцкой, особенно ценное в условиях ссылки. Не замечая, что, в безумном ослеплении, своими несправедливыми оскорблениями и нападками она только отталкивает от себя Панаса, Марьяна в то же время смотрела на него как на личную собственность, за обладание которой она готова была драться не на жизнь, а на смерть.

У Панаса на родине еще до его ареста была невеста — молодая, красивая, добрая, страстно в него влюбленная Маруся Головчук. Панас отвечал ей полной взаимностью, и они планировали вскоре сыграть свадьбу. После внезапного ареста Панаса Маруся дала слово ждать его, сколько бы он ни был в заключении.

Прошло пять лет пребывания Панаса в лагере. Он попал в ссылку. Свой новый адрес Панас все-таки сообщил Марусе, хотя уже не был уверен, что его дивчина захочет приехать и поселиться в сибирской глухомани, где ссылка Панаса может продлиться до конца его дней. Да и Марьяна уже цепко взяла его в свои руки.

Между тем, Мария действительно решила разделить судьбу со своим суженым и ехать к нему. Но сомнение поселилось и в ней: что, если ее любимый имеет на чужбине другую, а она напрасно стучится в закрытую дверь. И прежде чем рискнуть ехать, Маруся написала Панасу письмо, в котором спрашивала, не забыл ли он ее, а если любит, то как отнесется к ее приезду.

Кто знает, как сложилась бы судьба Панаса, если бы он получил это письмо. Возможно, он порвал бы связь с Марьяной и женился на любимой им в студенческие годы девушке. Но Марьяна была начеку. Она перехватила письмо и даже не показала его Панасу. И от себя написала Марусе ответ, что Панаса она никому не отдаст и пусть Мария оставит всякую надежду на него. Так Панас и не видел этого письма, от которого, возможно, зависело его подлинное счастье. Узнал о нем он много лет спустя.

Тем временем наступил 1954 год. Прошел почти год после смерти Сталина. В центральных органах и в самом МГБ намечались перемены в сторону либерализации. После жестокой многолетней сталинской зимы пришла оттепель. Повеяло первым весенним ветерком. Начались пересмотры дутых политических процессов, состряпанных против миллионов невинных людей. Вечная ссылка была упразднена, и уже в 1954 году многие ссыльные получили право возвратиться на родину к своим семьям. Но реабилитированы многие заключенные и ссыльные будут лишь спустя несколько лет — и то не все.

Панас и Марьяна попали в первые партии счастливцев, которым «органы» разрешили покинуть ссылку. Забыв о распрях и раздорах, супруги с большим подъемом и энтузиазмом стали готовиться к отъезду. Прежде всего они продали дом, в строительство которого вложили много труда. Вырученные ими пять тысяч рублей им нужны были для оплаты проезда и для устройства по приезде на родину.

В связи с продажей дома Оксана вынуждена была поселиться у новых хозяев, а я уже работал в это время в Канске в ожидании, пока комендатура разрешит ей переехать из Предивной ко мне на постоянное место жительства.

Первым этапом на пути Мелехов на родину был Красноярск. Здесь они задержались на несколько дней. Мне довелось еще раз встретиться с ними (я приехал в Красноярск на один день из Канска по личному делу). Оба были в хорошем приподнятом настроении, испытывая непередаваемые радостные ощущения, которые может понять только человек, на много лет лишенный свободы и, наконец, обретший ее. Как устроится их жизнь в будущем, они пока не задумывались. Но безотлагательно нужно было решить, куда ехать: к родным Марьяны или Панаса, то есть в Минск или в Дрогобыч. В Минске проживала родня Марьяны — мать, сестра и двое детей, которым она должна была стать опорой. Что касается Панаса, то он был более свободен в выборе маршрута. Родители его, братья и сестры в помощи Панаса не нуждались, и, как человек одинокий, ничем не связанный, он согласился ехать вслед за Марьяной.

В ожидании очереди на получение билета до Москвы, через которую лежал их путь в Белоруссию, они поселились в вагоне, стоявшем на запасном пути вокзала. Ежедневно они ходили на городскую станцию проверяться по списку. Сюда, в Красноярск, уже стекались тысячи людей, освободившихся от ссылки и ждавших своей очереди на получение билета.

Наши друзья уже две недели торчали в Красноярске. Пребывание их в этом большом городе не обошлось без приключений. Им приходилось ездить с вокзала в город за продуктами питания. И вот однажды, возвратившись в свой вагон, Марьяна обнаружила, что у нее вытащили деньги. К счастью, основной капитал хранился у Панаса. В то время Красноярск был наводнен уголовниками, выпущенными на свободу, среди которых «почетное место» занимали воры.

Мелехи сообщили мне, что взяли с собой из Предивной свою любимую собачонку с тем, чтобы довезти ее до Минска. Но в Красноярске она потерялась, и они были страшно огорчены. Как вдруг через три дня, возвращаясь из города на вокзал, они увидели, что Моряк уже ждет их возле вагончика, в котором Мелехи остановились. В диком восторге Моряк бросался на грудь то Панасу, то Марьяне, визжал, стонал, лизал руки, ложился на спину и не знал, как еще выразить свою бурную радость от того, что нашел, наконец, своих любимых хозяев.

Мелехи пригласили меня в свой вагон-«салон» посмотреть, как они устроились. Когда я вошел в вагон, то был поражен царившим здесь оживлением и весельем. Почти все купе были населены грузинами, такими же бывшими ссыльными, как и наши друзья, Почувствовав себя на свободе после ссылки, они пировали, кутили вовсю. Шампанское, водка, вино лились рекой. Все были порядком навеселе, распевали грузинские песни, орали, беспрерывно подливая в кружки живительную влагу. Видно было по всему, что ко дню освобождения они подготовились хорошо — богатые родственники из Грузии не пожалели ничего, чтобы снабдить их на дорогу всем, чем богата природа Грузии, не говоря уже о деньгах.

Когда мы вошли в вагон, грузины приветствовали нас шумно, налили себе и нам кахетинского и, подняв бокалы, произнесли тост:

«За свободу, товарищи! Выпьем, генацвале, за Сталина. Для нас, грузин, он не умер. Он вечно будет жить в наших сердцах, мы будем вечно ему благодарны за ту жизнь, которую он обеспечил грузинскому народу. Ура!» Они знали, за что поднимали бокалы. На свое заключение в тюрьмах, лагерях, ссылке они смотрели, как на нелепое недоразумение — им просто не повезло. Зато они знали, что их соотечественники процветали на воле. В то время, как все другие народы Советского Союза стонали под гнетом сталинского режима, грузинам жилось вольготно — Сталин и Берия сквозь пальцы смотрели, как их вотчина Грузия под вывеской социалистической республики перерождалась в буржуазную. За тунеядство, спекуляцию, личное обогащение здесь не карали так строго, как в других республиках.

Посидев недолго в купе с Мелехами, я распрощался с ними и уехал в Канск. Через шесть лет я встретил Мелеха во Львове, и тут он рассказал о дальнейших событиях в его личной жизни.

Доехал он с Марьяной до Минска более или менее благополучно, если не считать кражи ручных часов у Панаса в Москве. Сняли их в автобусе, причем очень искусно.

И вот они прибыли в семью Марьяны. Дети встретили мать с огромной радостью. Сыну Марьяны Андрюше было лет семнадцать, учился он в девятом классе. Дочь Валя была на три года старше и училась на втором курсе университета. Незамужняя сестра Марьяны, заменявшая детям мать, пока последняя находилась в заключении, с чувством большого облегчения сказала: «Свой долг я выполнила, а теперь ты сама отвечай за судьбу твоих детей».

Пока семья переживала волнующую встречу с мамой, Панас стоял в стороне, как неприкаянный, никому не нужный, и чувствовал себя страшно неловко. Он видел лишь недоумевающие взгляды, изредка бросаемые на него. Когда первоначальное волнение от встречи немного улеглось, Марьяна спохватилась и, обращаясь к детям, сказала: «А это ваш папа, любите его, как и меня, он будет жить вместе с нами». Наступило неловкое молчание. Дети не знали, как им быть, но, не желая обидеть маму, нерешительно протянули Панасу руки. В глазах матери Марьяны и ее сестры он прочел немой укор и осуждение Марьяны. Ведь она выбрала себе мужа, который годился бы ей в сыновья. Разумеется, для родных Марьяны Панас был посторонним человеком в семье, и он не мог этого не почувствовать. Панас и сам понимал двусмысленность своего положения здесь. Одно дело — ссылка. Там, на далекой чужбине, связь с Марьяной, пусть даже лишенная подлинной глубокой любви, имела для него некоторое оправдание — она облегчала в неволе трудные условия существования двух одиноких людей, находивших в симбиозе взаимную выгоду. Но теперь он свободен, еще молод, так правильно ли он поступает, связывая себя на всю жизнь с Марьяной? Да и нравственно ли с его стороны действовать наперекор желаниям этой семьи, которой, возможно, противна сама мысль, чтобы он стал ее главой. Да и вообще, как можно жить в этой тесноте в одной комнате, где и раньше негде было повернуться, а теперь вместо четырех человек будет жить шестеро?

Так думал Панас, оказавшись в чужой для него семье. Разум ему подсказывал, что надо бесповоротно порывать с Марьяной. Но решиться на такой шаг не позволяла присущая ему порядочность. Он знал, что Марьяна все еще любит его, и разрыв с ним нанес бы ей удар в самое сердце. Очевидно, благоразумно будет выждать еще некоторое время, а там обстоятельства подскажут, как действовать дальше. И он поселился в Марьяниной семье.

Нелегко приходилось им в первое время после переезда в Минск в материальном отношении. Частично они жили на сбережения, привезенные с собой из Сибири, частично — на деньги за вещи, продаваемые Марьяной. Панас тем временем подыскивал себе подходящую, с приличным заработком работу, так как нужно было зарабатывать на большую семью.

Его отношения с родней Марьяны становились все более натянутыми и неестественными, хотя Панас держал себя в высшей степени скромно и ненавязчиво. Особенно косо смотрели на него дети Марьяны. Панас чувствовал себя все более и более неуютно в атмосфере скрытой враждебности и недоброжелательства. Марьяна понимала его тягостное душевное состояние и, чтобы облегчить его переживания, старалась еще сильнее выражать свою любовь к нему. Он же, наоборот, чувствовал, что с каждым днем становится к ней все более равнодушным. Да и о каких проявлениях любви между ними могла идти речь в такой обстановке? К тому же Белоруссия, в которой волей судьбы оказался Панас, хотя и была ему близка по духу и культуре, все же не могла заменить родную Украину, милее и дороже которой не было ничего на свете.

Все больше его одолевали мысли о родном доме, родителях и друзьях, покинутых много лет назад по воле НКВД. Он начал обвинять себя за то, что предал родину, поехав с Марьяной в Белоруссию, вместо того, чтобы сразу после освобождения возвратиться в отчий дом, обнять родителей, брата, сестер и поцеловать родную землю отцов и дедов. Все больше им овладевала тоска по родине, и он сказал Марьяне:

— Давай поедем в Дрогобыч. Надо же, наконец, познакомить тебя с моей родней. Стыдно, что мы до сих пор не удосужились навестить моих родителей. Да и тебе интересно побывать на Украине, отдохнуть от домашней обстановки.

Уговаривать Марьяну не пришлось — она сама мечтала об этой поездке.

О дне приезда в Дрогобыч Панас заблаговременно телеграфировал.

Когда чета супругов вошла в отчий дом, их там ожидало большое общество родных, друзей, знакомых. Все были рады возвращению Панаса, шумно его приветствовали, обнимали, целовали, а Марьяна стояла в стороне, и никто не обращал на нее внимания. Она испытывала точно такое же чувство неловкости, смущения и ненужности своего присутствия здесь, какое пережил Панас, появившись впервые в ее семье. Но Панас поспешил ей на помощь.

— А это, — сказал он, обращаясь ко всем на родном украинском языке, — моя жена Марьяна, прошу любить и жаловать.

Все устремили на нее пристальные взоры, придирчиво изучая ее внешность. И на лицах всех появилось разочарование. Присутствующие вдруг почувствовали себя скованными, сдержанными. Общее веселье, радость, только что оживлявшие все общество, как-то внезапно померкли. Скоро все гости под разными предлогами разошлись по домам. Остались только отец, мать, брат и сестра.

Потрясенная таким приемом, Марьяна долго не могла успокоиться.

Панас всячески ее утешал, говорил, что не надо придавать значения недружелюбной встрече, ей оказанной, и не следует обижаться на его земляков, так как они люди простые, не лишенные суеверий и предрассудков, унаследованных от предков. Сказал, что здесь принято было брать в жены местную жительницу.

В конце концов Марьяна немного успокоилась, и Панас уговорил ее прилечь и отдохнуть после бессонной ночи в поезде. Скоро она уснула, и он ушел в другую комнату, где его поджидали родители, брат и сестра.

Это были простые провинциальные люди. Хотя жили они в городе, но имели свои приусадебные участки, поэтому относились как бы к промежуточной прослойке между горожанами и крестьянами. Жили, не испытывая особенной нужды, но и небогато. Они придерживались строгих патриархальных взглядов, обычаев, традиций и считали, что даже их взрослые самостоятельные дети обязаны считаться с волей родителей, особенно, если речь идет о таком важном событии, как женитьба молодых. И родители никогда не простят сыну, если он женится, не испросив на то родительского благословения.

Все это Панас знал. В комнате, где собралась вся его родня, он был встречен суровыми осуждающими взглядами, не предвещавшими ничего доброго.

— Ну ты и порадовал нас невесткой, — начал отец. — Ты в своем уме? Она тебе в матери годится! Ты не мог взять себе молодую, красивую, работящую девушку, хорошую хозяйку, которая помогала бы тебе во всех твоих делах? Мало того, что она старуха, она еще и барыня и, наверно, ничего не умеет делать. Я же вижу, что она не из простых людей, как мы, крестьяне. Ты будешь плясать под ее дудку. И тебе не стыдно? Через пару лет она совсем состарится. Ты подумал, что скажут люди, когда увидят, что ты, такой молодой, здоровый, красивый, взял себе в жены старую бабу? Они засмеют тебя. Как хочешь, а мы не принимаем такую невестку. И заявляем тебе решительно, если не порвешь со своей Марьяной, ты нам не сын. Выбирай, либо она, либо мы!

Ультиматум отца вызвал бурю чувств в душе Панаса. Втайне он соглашался с отцом в том, что огромная разница в возрасте мужа и жены рано или поздно может привести к разрыву между ними. Во всем же остальном отец был неправ. Панаса возмущало вмешательство старика в его личные, интимные дела. Какое право имеет отец указывать ему, совершенно взрослому и самостоятельному человеку, на ком он должен жениться? Кроме того, разве справедливо возводить напраслину на Марьяну, будто она белоручка, ничего не умеет делать. Ведь она неплохая хозяйка, от черной работы не отказывается, помогала ему строить дом. Однако бесполезно было возражать отцу и укорять его в деспотических наклонностях. Панас знал, что его, закосневшего в старых, глубоко укоренившихся консервативных взглядах, все равно не переубедишь никакими доводами.

Положение Панаса было двойственное. С одной стороны, в его планы не входило порывать отношения с родителями из-за Марьяны. С другой — он не мог так круто разорвать с ней связь, указав на дверь. Это было бы в высшей степени жестоко и непорядочно.

Взволнованный этой неразрешимой альтернативой, Панас не дал никакого ответа на категорически поставленный родителями вопрос.

В этот же приезд Панас случайно встретился со своей бывшей невестой Марусей. Она призналась, что готова была ждать его как угодно долго, но ведь он ей изменил и даже не ответил на ее письмо, а вместо этого приказал своей возлюбленной написать, что у него есть жена, мол, забудь. Панас не поверил, что история с письмом — правда, но Маруся сказала, что письмо его жены хранится у нее до сих пор. Панасу стало ясно: Марьяна перехватила письмо и скрыла его от него, чем отрезала ему пути отступления.

Встреча с Марусей всколыхнула обоих, в душах снова вспыхнул огонь взаимной любви. Маруся не скрыла, что, потеряв всякую надежду вернуть Панаса, вышла замуж за нелюбимого человека, но тут же сказала, что готова разорвать с ним брак, чтобы быть всегда рядом с Панасом. Панас же не был способен на такой решительный шаг. Он отдавал себя в жертву порядочности, долгу и моральным обязательствам. Согласиться на предложение Маруси означало бы нанести сразу два удара: один — ее мужу, который, скорее всего, ее любит, а второй — Марьяне. Совесть не позволяла ему добиваться личного счастья ценой несчастья других. И с тяжелым сердцем он ответил Марусе:

— Прости меня, дорогая, мы оба должны нести свой крест. Я не могу лишать счастья твоего мужа, хотя я с ним и не знаком.

Так была завершена эта романтически-трагическая история.

Однако встреча с Марусей послужила тем толчком, который выбил Панаса из состояния мучившей его двойственности. Он не мог простить Марьяне подлого поступка с письмом. Право решать за Панаса вопрос его судьбы, эгоистическое стремление удержать его любой ценой уязвили его мужское самолюбие. В душе нарастал гнев, и он почувствовал, как последние доводы в пользу непорядочности разрыва с Марьяной начинают расшатываться. Переборов сомнения, он пришел к выводу о том, что нужно порывать с Марьяной, что глупо закабалять свою молодость неестественным браком. Мысль о Минске, где снова придется жить в тесной комнатушке с людьми, которые его ненавидят, окончательно укрепила его в решении расстаться с Марьяной. «Отвезу-ка я ее в Минск и распрощаюсь с ней навсегда».

Марьяне он не сказал о принятом решении, а лишь сообщил, что они едут в Минск. Она обрадовалась, так как и сама понимала, что все ей здесь было чуждо, что она не пришлась ко двору и чем скорее отсюда уедет, тем скорее обретет внутренний покой.

Панас отвез Марьяну в Минск, оставил ей все, что у него было, отдал почти все свои деньги и распрощался с ней навсегда.

Были слезы, рыдания, истерики, но Панас был непреклонен. Он вернулся к себе на родину и начал новую жизнь, о которой можно было бы много написать, но это уже выходит за рамки моей повести.

Глава XCVI Разведка

Я отвлекся в сторону от повествования о моих личных делах в ссылке и снова к нему возвращаюсь.

Осень 1953 года. Дела в художественной самодеятельности Предивнинского клуба идут неважно. Сборы падают, финансовое положение ухудшается. Возникла угроза прекращения финансирования. Чтобы этого не произошло, нужно поднять сборы от клубной работы. Но каким образом? Слабое поступление сборов объяснялось в основном малочисленностью коллектива судоверфи, вернее, той его части, которая посещала зрелища: зрителей хватало только на посещение премьеры, повтор постановки или концерта проходил уже при почти пустом зале. Для подготовки же новой программы требовался минимум месяц. А сборы от одной только премьеры были недостаточными. Такое положение дел не сулило перспектив на лучшее в будущем. Поэтому я стал подумывать о перемене места работы. Необходимо было провести своего рода разведку в населенных пунктах, куда можно было бы впоследствии с разрешения «органов» перевезти к себе Оксану. Наиболее подходящим местом работы для меня был бы Красноярск, крупный промышленный и культурный центр, но для ссыльной Оксаны этот город был закрыт.

К востоку от Красноярска примерно в 250 километрах находится Канск. До войны это был небольшой городок. Промышленное развитие его началось в связи с эвакуацией с запада нескольких крупных предприятий во время войны, а население увеличилось за счет ссыльных калмыков и немцев Поволжья после ликвидации их республик Сталиным.

Наличие в Канске комендатуры было также немаловажным обстоятельством в плане переселения Оксаны в этот город. И я решил начать поиск работы с Канска. Как раз подошло время моего двухнедельного отпуска. От Предивной до Красноярска я плыл теплоходом по Енисею, от Красноярска добирался поездом. Через день после выезда я уже был в Канске.

Расположен Канск на совершенно ровном месте. Центральная его часть, застроенная до войны, была типичной для провинциальных сибирских городков — это потемневшие от времени и дождей одноэтажные бревенчатые дома, тихие пустынные улицы. А вот на окраинах, где разместились промышленные предприятия, эвакуированные из центральной России, бурно развивалось промышленное и жилое строительство. Здесь был построен соцгородок. На противоположной стороне города расположился соцгородок другого типа: на болоте были построены нелепые двухэтажные деревянные бараки для ссыльных калмыков и немцев.

За два дня пребывания в Канске я обошел около десятка предприятий и учреждений, предлагая свои услуги в качестве руководителя художественной самодеятельности. Но на большинстве из них клубная работа финансировалась скудно, коллективы рабочих и служащих были малочисленными, поэтому здесь не просматривалась перспектива развертывания художественной самодеятельности. По-настоящему привлекли мое внимание гидролизный завод и текстильный комбинат — крупные предприятия современного типа, на которых работало по несколько тысяч рабочих. Рядом с заводами располагались поселки для рабочих и служащих из двухэтажных стандартных кирпичных зданий со всеми коммунальными удобствами. Оба завода имели прекрасные клубы, в которых обеспечивались все условия для работы кружков художественной самодеятельности. Культурно-просветительная работа в них проводилась активно и с большим размахом.

Завклубом гидролизного завода Губинский принял меня в большом, со вкусом обставленном кабинете. Это был высокий человек лет тридцати. Держался он с апломбом. Предложив мне сесть и развалившись в кресле как полновластный хозяин, он изучающе рассматривал меня. Одет я был по тем временам прилично и держался не как проситель, а как равноправная договаривавшаяся сторона.

— Не могли бы вы, — начал я, — предложить мне подходящую работу в вашем клубе по руководству оркестром, или хором, или же каким-либо другим кружком, кроме драматического? Я работаю художественным руководителем на Предивнинской судоверфи, но по семейным обстоятельствам (тут я слукавил) хотел бы поселиться в Канске. Вот мое удостоверение, — и я подал ему справку о моей работе.

В глазах Губинского я прочел некоторую заинтересованность. Сбросив с себя напускную важность, он заговорил деловым тоном:

— Да, нам нужен руководитель оркестра народных инструментов, но, к сожалению, не было подходящей кандидатуры. Мне нужен добросовестный квалифицированный специалист. Условия для работы с оркестром у нас неплохие: имеется полный комплект новых инструментов, позволяющий организовать оркестр численностью до 30–35 человек; есть отдельная комната для занятий и репетиций. Кадры музыкантов можно подобрать из любителей среди рабочих, служащих, школьников и студентов геологического техникума. Вот идемте, я вам покажу комнату, где хранятся музыкальные инструменты.

Вдоль стен в комнате, куда мы пришли, стояли большие шкафы, и в них висел полный набор инструментов, всего до сорока штук. При виде этого богатства у меня перехватило дух, и мне сразу же захотелось вдохнуть жизнь в этот мертвый капитал.

Чтобы дать мне представление о размахе клубной работы, Губинский повел меня по всем помещениям клуба. На первом этаже был большой зрительный зал на четыреста мест. За кулисами и по бокам сцены находились мужские и женские помещения для переодевания артистов. Весь второй этаж был отведен для занятий кружков художественной самодеятельности. Каждый кружок (театральный, хоровой, хореографический и другие) располагал изолированной комнатой, поэтому репетиции могли проходить одновременно во всех кружках без помех друг для друга. На втором этаже размещался также буфет.

Ознакомление с помещением показало, что клуб этот предоставлял большие возможности для плодотворной творческой работы.

После обхода клуба Губинский повел со мной конкретный разговор. Он хотел получить представление о моей компетентности. Мы быстро нашли общий язык, так как Губинский, как потом выяснилось, сам был музыкантом и мог «прощупать» меня. В заключение он сказал:

— Я охотно приму вас на работу в наш клуб, но только месяца через два. В штатном расписании текущего года не предусмотрена должность руководителя оркестра народных инструментов, а месяца через два, то есть с нового бюджетного года, нам обещают утвердить эту штатную единицу. Вы можете подождать до нового года? — спросил он.

— Конечно, — подтвердил я. — Я еще поработаю в Предивной, а там, если я вам понадоблюсь, вызывайте меня, и я приеду.

Я спросил у Губинского, как он представляет себе объем и характер моей будущей деятельности. Ответ был таким:

— Первое, с чего вы должны начать — это набор музыкантов числом не меньше тридцати человек, желательно даже больше. Я хочу, чтобы у МЕНЯ был внушительный оркестр, чтобы это мероприятие носило массовый характер и было на достаточно высоком уровне. После укомплектования оркестра вам придется в кратчайший срок обучить музыкантов нотной грамоте и подготовить их к выступлению на концерте, который намечается на День 8 марта. Репетиции не реже двух-трех раз в неделю. Зарплата 500 рублей.

Эти жесткие условия меня обескуражили. Передо мной был типичный эксплуататор, готовый ради честолюбия выжать из тебя все соки, не считаясь с реальными возможностями. И я откровенно сказал, что подготовить большой коллектив музыкантов за такой короткий срок невозможно. Разве что в том случае, если репетиции проводить ежедневно. Но где же найти таких энтузиастов? Тем более учитывая то, что в оркестр придут в основном школьники и студенты техникума, которым по вечерам нужно готовить уроки.

Впрочем, — резюмировал я, — более конкретно поговорим обо всем, когда я буду договариваться с вами окончательно.

В ответ на мой вопрос о жилье Губинский сказал, что предоставить квартиру, вернее комнату, сразу он не сможет. Пообещал, что вместе с завкомом постарается сделать все, чтобы мне выделили комнату после переезда, но это в будущем. А пока предложил первое время пожить в клубе рядом с музыкантской.

На этом предварительные переговоры с Губинским были завершены. После клуба гидролизного завода я побывал еще в клубе текстильного комбината. Из-за отсутствия штатной единицы руководителя оркестра и неопределенных видов на будущий год заведующий клубом не мог мне предложить ничего конкретного.

Я вернулся в Предивную и по истечении отпуска включился в прежнюю работу. Проходит месяц, второй, третий — сведений из Канска никаких. Но вдруг во время одной из репетиций меня вызывает к телефону Красноярск. Я удивился, так как в этом городе у меня никого не было. Оказалось, звонил Губинский. Он был в Красноярске проездом, сообщил, что клубу утвердили должность руководителя оркестра народных инструментов и в связи с этим спрашивал, не передумал ли я переходить на работу к нему в клуб. Я дал согласие на переезд, но попросил дать мне две недели для свертывания своих дел в Предивной. В ответ услышал: «Хорошо, место руководителя остается за вами». Итак, перевернута еще одна страница моей жизни в ссылке.

Прежде всего мне нужно было освободиться от обязанностей руководителя художественной самодеятельности судоверфи. На этот раз я не встретил сопротивления со стороны Лютиковой. Она и сама собиралась покинуть пост завклубом, так как финансовое состояние клуба ухудшалось.

— Ну что ж, — сказала она, прочитав мое заявление об уходе, — я не возражаю. Не буду вас удерживать, хотя мне и не хочется с вами расставаться. В вашем лице я нашла одного из самых добросовестных, честных и порядочных работников. Вы бескорыстно отдавали все силы, энергию, знания искусству. Я не всегда была к вам справедлива, но войдите и в мое положение — на меня постоянно наседали, с меня требовали высоких финансовых поступлений. Возможно, вслед за вами и я подам в отставку. Желаю вам хорошо устроиться на новом месте и получать большее моральное и материальное удовлетворение, чем в нашем клубе.

Я не ожидал таких теплых слов от Аделаиды Алексеевны, которая попортила мне немало нервов, поблагодарил ее и распрощался с ней навсегда.

Переезд в Канск открывал передо мной некоторые перспективы, подававшие надежды на улучшение нашего материального положения. Но впереди предстояло преодоление немалых трудностей. Прежде всего нужно было добиться получения квартиры в Канске, а затем — разрешения «органов» на перевод Оксаны из Предивной в Канск.

Глава XCVII Переезд в Канск

Огорчала меня неизбежность разлуки с Оксаной. Сколько времени будет продолжаться этот переходный период нашей разлуки, нельзя было предугадать. Успокаивало до некоторой степени то, что Оксана остается на квартире у Мелеха и Малиновской (это происходило еще до их отъезда на родину) и там ей будет неплохо.

А пока она принялась снаряжать меня в путь: чистила мой гардероб и укладывала его в старый большой чемодан, привезенный Юрой из Венгрии. Наконец 22 декабря 1953 года я отправился в дорогу. Помню, в тот день был тридцатиградусный мороз. Я напялил на себя все, что имел из теплой одежды: теплое белье, ватные брюки, телогрейку, шубу, оставшуюся еще от добрых старых времен, на ноги натянул две пары шерстяных носков, валенки, словом, экипировался так, будто собирался на Северный полюс. Дело в том, что мне предстояло проехать на открытой грузовой машине сорок километров до Большой Мурты, сначала по льду Енисея, потом по ухабистой заснеженной дороге, а в Мурте пересесть на автобус, идущий в Красноярск.

С трудом вскарабкался я с чемоданом в кузов грузовика, битком набитый рабочими с судоверфи. Было так тесно, что все ехали стоя. Я разместился не в середине толпы, а с краю, возле борта. Холодный воздух пронизывал меня насквозь. Не помогла и теплая одежда — я буквально окоченел. Никогда в жизни я еще так не перемерзал. Я не сомневался, что воспаления легких мне не миновать. Страшно было думать о возможной болезни в чужом краю, среди чужих людей. Скорее бы доехать до Большой Мурты и там укрыться в теплом помещении!..

Скорость езды сдерживала дорога — из-за рытвин и ухабов шоферу часто приходилось притормаживать машину, а в одном месте она въехала в снежный сугроб и остановилась. Дружными усилиями еле удалось ее вытащить из снежной «трясины». Все это замедляло наш путь и еще больше усугубляло мои муки.

Наконец, мы прибыли в Большую Мурту и въехали на постоялый двор Предивнинской верфи. Тут были даже две небольшие комнаты с кроватями для рабочих и служащих судоверфи, приезжающих по делам в этот райцентр.

Я втащил свой чемодан в «номер» и сразу же побежал в ближайшую забегаловку. Передо мной стояла дилемма: либо «ударить» водкой по сердцу (а она была мне категорически запрещена), но зато предупредить возможное воспаление легких, либо заболеть этой болезнью. И я решил рискнуть — выпил сто граммов водки. И тут же почувствовал, как живительная влага согрела все мои внутренности. А сердце, к моему удивлению, выдержало эту атаку.

В моем распоряжении оставалось пять часов до отхода красноярского автобуса, и я успел еще хорошо отдохнуть на постоялом дворе. До стоянки автобуса нужно было пройти примерно километр пути. Я привязал к чемодану пояс и потянул свой багаж, как сани, по укатанной гладкой дороге. Наконец показался автобус. Он был почти пустой. Внутри царил полумрак. Я сел. Мысли чередой проносились в голове. То я думал об Оксане, представляя себе, как она тоскует и тревожится за меня. То все чаще задумывался, каково-то будет мне на новом месте. Времени для размышлений было достаточно — путь был длинный…

Хотя дорога была асфальтированной, из-за сильных снежных заносов ее профиль стал неровным. Поэтому автобус покачивался, словно корабль на волнах, то вверх-вниз, то с боку на бок. Первые участки пути я проехал в дремотном состоянии, потом начало подташнивать, а за час до Красноярска мне стало совсем плохо. Огромными усилиями я сдерживал приступы рвоты. На короткое время мне становилось легче, но мучительные конвульсии снова причиняли мне страдания, и у меня невольно вырывались стоны.

Возможно, мне было плохо не только от укачивания, но и от бензинового перегара в салоне автобуса. Не исключено, что сто граммов водки также внесли свою лепту в мое состояние. Я, как спасения, ожидал завершения поездки. Наконец впереди замелькали огни. Это был Красноярск. Вскоре мы приехали на автобусную станцию. Я вышел, вдохнул полной грудью свежий воздух и сразу почувствовал облегчение.

Пройдя небольшое расстояние, я вышел на центральную, ярко освещенную улицу с толпами людей на тротуарах, со снующими в разных направлениях автобусами и тем оживлением, которое так характерно для большого города. Было десять часов вечера. Ветер утих, в воздухе чувствовалось потепление. Мне нужно было сразу же ехать на железнодорожный вокзал. Я нашел остановку автобуса, дождался его. Только я собрался с чемоданом в руках стать на ступеньку, как дверь захлопнулась и защемила полу моей шубы. Автобус тронулся, взяв меня на буксир. Мгновенно я осознал ужас своего положения и заорал диким голосом: «Стойте, остановитесь!» Пассажиры, видевшие мою неудачную посадку, закричали вместе со мной, и шофер остановил машину. Дверь открылась, и мне помогли подняться в салон. Долго я не мог успокоиться от сознания, что мог легко попасть под колеса.

На другой день я благополучно прибыл поездом в Канск. Оставив вещи на хранение, я налегке отправился в город. Мне хотелось немного размяться ходьбой прежде, чем явлюсь в клуб.

Проходя по главной улице, я обратил внимание на большую толпу, стоявшую под громкоговорителем и слушавшую какое-то, видимо, важное сообщение. Я подошел поближе и был поражен услышанным. Грозный голос диктора возвещал, что Берия, правая рука Сталина, палач, какого не знала еще история всех времен и народов, арестованный несколько месяцев назад, казнен. Свершилось событие огромного исторического значения. Оно знаменовало собой конец страшной сталинской эпохи, продолжавшейся двадцать девять лет. Ведь несмотря на то, что прошло уже полгода после смерти Сталина, его зловещая тень все еще витала над страной, пока его соратник Берия возглавлял карательные органы. И вот его не стало. Рухнул последний оплот сталинской диктатуры. А в памяти народа Берия навечно останется как садист и палач, как исполнитель жестокой воли Сталина.

В приподнятом настроении, полный надежд на лучшее будущее, вечером направился я в клуб гидролизного завода. Когда я подошел к клубу, все окна его были ярко освещены. Гремела музыка, под звуки которой нарядные парни и девушки танцевали в фойе. А наверху в буфете другая группа молодежи предпочитала другое занятие — хорошенько кутнуть, выпить. Водка, вино, пиво обильно наливались в стаканы, бокалы, кружки. Буфетчица еле справлялась с обслуживанием клиентов. Царили шум, оживление, разговоры подвыпивших парней. На полу валялись корки апельсинов, бумажки от конфет, окурки папирос. Табачный дым клубился плотной пеленой.

В шубе, зимней шапке, в валенках, с огромным чемоданом ввалился я в буфетную и остановился в нерешительности. Как вдруг из толпы я услышал голос, меня приветствовавший:

— А, это вы, товарищ Ильяшук! Рад вас видеть в нашем клубе. Надеюсь, вы доехали благополучно? — и навстречу мне нетвердой походкой направился завклубом Губинский, пожал мне руку и насильно потащил к столику.

Как хозяин клуба, он был первым среди постоянных завсегдатаев и посетителей своего заведения и, как любитель выпить, первый подавал пример своим собутыльникам. Он был уже изрядно навеселе. Маслянистые глазки свидетельствовали о благодушном настроении.

— Садитесь, — сказал он, усаживая меня рядом с собой и не давая мне времени раздеться. — Хотите московской или коньяка? Не стесняйтесь! Выпьем за нашу встречу! — и он побежал к стойке буфета.

— Товарищ Губинский, напрасно вы хлопочете о выпивке, — сказал я, когда он вернулся к столику с бутылками и закуской. — Я ничего не пью. Поймите, я рад поддержать вам компанию, но пить, ей-богу, не могу. Не обижайтесь.

— Ну хлебните хоть одну рюмочку. Выпьем за нашу совместную работу. Я так рад, что у МЕНЯ теперь будет оркестр народных инструментов!

И он все-таки заставил меня выпить рюмку вина.

Кое-как отделавшись от пьяного «приятеля», я удалился, наконец, в отведенную мне рядом с буфетом комнату, освободился от груза тяжелой зимней одежды и, уставший от поездки и новых впечатлений, лег спать, но уснуть не мог. Долго доносились пьяные выкрики захмелевших гостей. Но и потом, когда все разошлись по домам и наступила тишина, я долго еще ворочался с боку на бок, так как диван, на котором я лежал, был орудием пытки — поверхность его напоминала горный хребет в миниатюре, с вершинами и долинами, пружины торчали во все стороны, впивались в тело, давили, жали, причиняли боль. В конце концов усталость взяла свое, и я заснул.

Утром при дневном освещении я разглядел свою келью, в которой мне предстояло прожить неопределенное время (пока не дадут обещанную жилплощадь). Обстановка в ней была более чем убогая. Крошечная комнатушка скорее напоминала тюремную камеру, чем нормальное человеческое жилье. Вся обстановка состояла из вышеупомянутого древнего дивана, дощатого стола да единственного табурета. Для полной аналогии не хватало только параши, ее заменяла в конце коридора уборная.

Как человек не избалованный и непритязательный к удобствам, ставящий во главу угла прежде всего интересы дела, которому служишь, я равнодушно отнесся к этой более чем скромной обстановке. Удивляло лишь, что Губинский, приглашая меня к себе на работу, не считал нужным подумать о создании хотя бы минимальных человеческих бытовых условий для своего же сотрудника. Ему были чужды такие элементарные понятия, как оказание малейших знаков внимания к человеку, находящемуся в его подчинении. Его радушная встреча, оказанная мне в буфетной, ни о чем не говорила, так как она была подогрета винными парами. Забегая несколько вперед, скажу, что за все время моей работы руководителем оркестра он ни разу не поинтересовался моим личным бытовым устройством. Он палец о палец не ударил, чтобы создать мне мало-мальски нормальные условия жизни в моей «берлоге» в клубе, пусть даже не ради меня, а ради полной отдачи моих сил делу, которое он мне доверил.

Это был типичный представитель того многочисленного слоя руководителей, которые требовали от своих подчиненных тяжелого напряженного труда, не видя в объекте эксплуатации человека с его человеческими нуждами, заботами, запросами, а усматривая в нем рабочую скотинку, благодарную хозяину за то, что он обеспечивает ее работой и не дает ей подохнуть с голоду. Губинский усвоил именно подобный стиль руководства, весьма характерный для вождей и вождиков времен сталинского режима.

Глава XCVIII Преодоление трудностей

Передо мной стала задача в кратчайший срок укомплектовать оркестр из 30–35 музыкантов. Всюду, где только можно было, я вывесил объявления — на стенах клуба, на доске объявлений гидролизного завода, в школе, в геологическом техникуме, а также в колонии ссыльных калмыков и немцев. Каждый вечер приходили группы людей, желающих записаться в оркестр. В основном это были школьники старших классов и студенты геологического техникума. Охотников среди рабочих и служащих находилось меньше. Наплыв желающих нарастал с каждым днем. За две-три недели через мои руки прошло больше ста человек. Все они мечтали как можно быстрее научиться играть, чтобы выступать в концертах, но большинству из них и в голову не приходило, что для этого необходимо обладать элементарным слухом, музыкальными способностями и большим терпением для упорного и настойчивого труда. Для проверки слуха я предлагал ребятам воспроизвести голосом заданную ноту средней высоты, а из двух звуков разной высоты, извлеченных из инструмента, установить, какой звук выше, какой ниже. И, наконец, проверял чувство ритма.

Результаты проверки оказались плачевными — только каких-нибудь десять-двенадцать процентов обладали музыкальным слухом, чувством ритма, а подавляющей массе подвергшихся испытанию, как говорят, слон на ухо наступил. Правда, среди последних встречались и такие, что подавали надежды на развитие слуха, если с ними долго и упорно заниматься. Они составляли резервную группу, из которой в случае необходимости можно было привлекать в оркестр отдельных любителей.

Когда испытание было закончено, я предложил Губинскому для начала составить оркестр из 10–12 наиболее способных человек, а потом постепенно расширять его состав. Но Губинский и слышать об этом не хотел:

— Что вы, в самом деле! МЕНЯ такой куцый оркестр не устраивает. Я настаиваю, чтобы оркестр был полностью укомплектован, исходя из наличия музыкальных инструментов, то есть состоял из 30–35 музыкантов. Одним своим видом, размером, масштабностью он должен производить внушительное впечатление. И учтите, 8 марта (в вашем распоряжении остается полтора месяца) вы должны выступить с оркестром.

— Вы меня извините, но меня удивляет ваше упрямство, — еле сдерживая раздражение, возразил я. — Вы же не профан в этой сфере и должны меня понять. Ну разве можно за такой короткий срок вышколить большой оркестр, научить всех нотной грамоте с азов и даже выступить с концертом. Добро бы все эти ребята были музыкальны, но вы же сами убедились, что большинство из них — просто балласт, с которым надо биться месяцами, причем при ежедневных репетициях, чтобы их чему-то научить.

Однако Губинский был непреклонен в своих требованиях и не шел ни на какие уступки. Что я мог сделать? Передо мной стояла дилемма: либо бросить всю эту затею, либо согласиться. Легко сказать — бросить… А жить на что? Надо было искать какой-то выход, то есть изобрести не совсем ясный для меня самого скоростной метод обучения музыке. Такой путь лежал через максимальное упрощение нотной системы. С этой целью я прибег к комбинированию общепринятой и циферной систем. Суть его вкратце заключается в следующем. На бумагу наносится нотный стан не из пяти линеек, как обычно, а из четырех — для четырехструнных инструментов (домровых) и из трех — для трехструнных (балалаечных). Таким образом, мой нотный стан совпадал со схемой размещения струн на грифе инструмента; верхняя линейка стана соответствует верхней струне грифа, последующая параллельная линия — следующей струне и так далее. Следовательно, линия на нотном стане указывает, на какой струне надо нажать пальцем. Что касается самой ноты и ее длительности, то она наносится на соответствующей линии общепринятым способом, а место лада, куда надо поставить палец, обозначается номером (цифрой) лада или рядом с нотой, или вверху, или вверху нотного стана.

При желании можно еще больше упростить нотную систему, но это не представляет интереса для неспециалиста, и я не буду на этом останавливаться.

Опыт моей работы показал, что уже за две недели, вернее, за четыре-пять репетиций по два часа в день, человек с недостаточно развитым музыкальным слухом начинает читать ноты, не путается в тональности, в бемолях, диезах, октавах, регистрах и не задумывается всякий раз, на какой струне и на каком ладу ему надо взять требуемую ноту. Если бы я начал обучать моих музыкантов по общепринятой нотной системе, потребовался бы не один месяц, и при такой ситуации терпения у многих не хватило бы и они могли бы просто перестать заниматься. А тут так хочется выступить на сцене и «пленить своим искусством свет». Как только такой горе-музыкант видит, что через недели две обучения по упрощенной нотной системе он начинает уже что-то играть, он входит во вкус и сам, без понукания, приходит на занятия. В этом я видел выход из тупика, в который меня загнал Губинский. Вместе с тем я понимал, что это мог быть только временный этап, а впоследствии мне нужно будет обучить моих музыкантов общепринятой нотной грамоте в более спокойной, не авральной обстановке.

Во время занятий я старался развивать у ребят любовь и вкус к музыке, часто разъяснял им смысл музыкального произведения, знакомил с биографиями выдающихся композиторов. Все это вызывало определенный интерес у ребят. Да и честолюбие подстегивало их в стараниях. Ведь выступить перед большой аудиторией, заслужить одобрение публики, ее бурные аплодисменты, щегольнуть перед товарищами, сидящими в зале, — разве ради этого не стоит потрудиться? И они старались.

Наконец, к восьмому марта оркестр в составе тридцати человек подготовил четыре номера — два в самостоятельном исполнении и два с певицей. И вот они впервые в жизни на сцене перед открытием занавеса. Ребята очень волновались, но не подвели — исполнили свои номера хорошо. Публика дружно аплодировала, вызывала на бис. После выступления оркестра Губинский пришел за кулисы, крепко пожал мне руку и поздравил с успехом.

Я боялся, что похвалы вызовут у моих ребят самоуспокоение и охладят их первоначальный пыл. Но нет — на протяжении двух месяцев после первого концерта музыканты работали с еще большим увлечением. Однако приближалась весна, а вместе с ней и экзаменационная пора, посещаемость репетиций резко снизилась, и занятия с оркестром временно пришлось прекратить.

Глава XCIX Работа по совместительству

Я выше писал, что еще в первый мой приезд в Канск меня заинтересовал клуб текстильного комбината, крупного предприятия, эвакуированного во время войны из Иваново-Вознесенска в Канск. Комбинат разместили на окраине города, вплотную к тайге. Почти рядом с заводскими корпусами находился поселок, состоящий из прекрасных двухэтажных домов со всеми удобствами. Семейные рабочие и служащие жили в двух-трехкомнатных квартирах, а одиночки — в общежитиях. Тут же в поселке разместились детские сады, ясли, школа-десятилетка, больница и прекрасный клуб, интерьер которого поражал великолепной росписью и каким-то домашним уютом.

В кружках художественной самодеятельности, особенно в драмкружке принимали участие способные, подлинные энтузиасты во главе с очень опытным руководителем Задлером. Кружки работали с большой отдачей и увлечением. Публика интересовалась любым концертом, каждой пьесой, и клуб всегда был полон. Так как он вмещал только двести человек, то каждую постановку приходилось ставить не один раз, чтобы охватить всех желающих. Зрители очень любили «своих» артистов, которые в свою очередь ценили внимание и уважение товарищей по заводу. И это еще больше вдохновляло кружковцев в их благородной работе.

Возглавлял клуб некто Щукин — молодой человек невысокой культуры, далекий от искусства. На нем лежали чисто административные обязанности. Главная же руководящая роль принадлежала упомянутому выше Задлеру. Он умел подобрать способных любителей и сплотить их в единый творческий коллектив.

Я пришел в клуб текстильного комбината и застал Щукина в его кабинете. Встретил он меня приветливо:

— Очень рад, что вы снова пришли к нам. Знаете, нам утвердили штатную единицу руководителя оркестра народных инструментов. Нам позарез нужен руководитель. Инструменты есть, желающие играть в оркестре тоже найдутся. Нужен только организатор. Не возьметесь ли вы за эту работу? Но только при условии, чтобы вы работали только у нас и нигде больше. Мы обеспечим вам все условия, дадим комнату для жилья и приличную зарплату.

Я ответил, что согласиться на это предложение не могу, так как работаю по договору в клубе гидролизного завода; могу предложить свои услуги только как совместитель. Щукин посокрушался, что Губинский его опередил, но сказал:

— Если не сработаетесь с Губинским — я знаю его характер, то переходите к нам полностью, двери для вас открыты.

И согласился все-таки на мое совместительство. Мы договорились об условиях, и я вскоре включился в работу.

Щукину не было присуще чувство гигантомании. Он не стремился раздувать культурные мероприятия ради дутой славы. Да и материальные возможности не позволяли ему требовать создания очень большого оркестра — комплект инструментов был раза в два меньше, чем на гидролизном заводе. Меня это устраивало, так как облегчалась моя задача лучше и быстрее организовать оркестр. Было у меня здесь еще одно преимущество: мне удалось завербовать в оркестр преимущественно рабочих и служащих, в то время как на гидролизном заводе я имел дело в основном с музыкантами — школьниками или студентами. А взрослые все же проявляли большую сознательность и дисциплинированность, чем учащиеся. В коллективе текстильного комбината преобладали женщины и большую часть оркестрантов составили также они.

Помимо руководства оркестрами в обоих клубах меня привлекали еще к участию в музыкальном оформлении пьес, к игре на скрипке за кулисами по ходу пьесы для усиления эмоционального эффекта. В концертах в клубе текстильного комбината приходилось даже играть на балалайке под аккомпанемент гитары. Прежде я не играл на балалайке, скептически относясь к музыкальным возможностям этого инструмента. Но, поработав с ней, я убедился, что из него можно извлечь волшебные звуки. Секрет заключается в превосходном владении кистью правой руки. Она должна быть необыкновенно гибкой, как бы вибрирующей в обе стороны, и тогда ударный отрывистый звук струнного аккорда превращается в слитный протяжный, то есть такой, какой получается от проведения смычком по струнам, например, скрипки. Может быть, я и обладал такой кистью, так как после моего выступления с балалайкой на сцене мне говорили, что балалайка в моих руках «поет». Так это или нет — не мне судить, но в умелых руках она, действительно, поет, а не бренчит.

Чего только не приходилось мне делать помимо моих непосредственных обязанностей руководства оркестром! Однажды меня попросили переложить на музыку стихи, которые по ходу пьесы желательно было бы пропеть, а не продекламировать. Садишься и сочиняешь, да еще и занимаешься с артистом, чтобы он выучил мелодию наизусть. Задумали как-то поставить в клубе гидролизного завода веселую комедию Солодаря «В сиреневом саду». Постановка веселая, но без музыкального оформления многое теряет, а достать партитуру арий невозможно. Что делать? А зачем существует доморощенный композитор? Давай его сюда. Садишься и сочиняешь, невзирая на занятость своим прямым делом. Была у меня еще одна нагрузка — я принимал личное участие в небольшом оркестрике, обслуживающем танцы в клубе текстильного комбината. Они проводились по субботам и воскресеньям. Музыкальная группа состояла из шести человек — ведущего баяниста, скрипача, трубача, виолончелиста, контрабасиста и ударника. На этих танцевальных вечерах собиралась молодежь текстильного комбината. Как на самом предприятии, так и в клубе преобладали девушки. За недостатком кавалеров они часто подбирали себе в пару подружек. Модными тогда были танго и фокстроты. И вот сотни пар движутся в ритм музыке в тесноте и давке. Воздух насыщен смешанным запахом духов и пота. Зал залит ярким светом. Музыка гремит, барабан отбивает четкий ритм. Последний аккорд очередного танца, пары останавливаются и рассаживаются на стульях у стен зала для отдыха. В середине вечера объявляется получасовой перерыв, и мужская половина отправляется в буфет, где их ждет бочка пива, вино, водка. После перерыва танцы подогреваются винными парами. Лишь поздно вечером все расходятся.

Глава C События в Канске и… Воркуте

Среди регулярно посещающих клубные мероприятия парней была группа молодых людей, о которых говорили, что это солдаты из бывшей личной охраны Берии, сосланные в Канск после неудачного заговора Берии. Здесь на них были возложены функции по охране каких-то объектов текстильного комбината. Проживали они недалеко от него. В клубе эти парни пьянствовали, скандалили, затевали драки из-за девушек, а в ночное время грабили местных жителей, магазины. Так, поставленная возле в одном случае промтоварного, а в другом — часового магазинов охрана из бывших бериевцев начисто их же и разграбила, краденые вещи распродала на черном рынке. Вырученные деньги потом шли на пьянки.

Жители спешили до наступления темноты разойтись по домам. Дома и общежития закрывались наглухо. Ничтожные отряды милиции были бессильны обезвредить бандитов, к тому же еще и вооруженных.

Однажды все население поселка текстильного комбината было взбудоражено зверским убийством бухгалтера комбината. Тот возвращался из банка с большой суммой денег, предназначенной для выплаты зарплаты. Шел он по мосту, расположенному высоко над покрытой льдом речкой Кан. Там на него напали бандиты из роты бериевцев, застрелили на месте, забрали всю денежную наличность, а труп сбросили с моста на лед. Труп обнаружили только утром. Убийц, конечно, и след простыл.

Я тоже опасался возвращаться домой поздно вечером из клуба текстильного комбината и часто оставался там ночевать.

Хочется вспомнить еще одно событие, которое взбудоражило весь город. Правда, носило оно не столько уголовный, сколько политический характер. Произошло оно после смерти Сталина.

В городе было три памятника Сталину — один на вокзальной площади, второй у ворот военной казармы и третий — рядом с фигурой Ленина у входа в клуб НКВД. Как-то рано утром, выйдя на улицу, жители Канска обнаружили, что все три памятника Сталину стоят обезглавленные. Жуткое впечатление производили эти фигуры вождя без головы. На второй же день обезображенные памятники были закрыты со всех сторон дощатым забором, и начались работы по восстановлению исчезнувших голов. Когда были убраны деревянные перегородки, перед изумленными гражданами предстала оригинальная картина: вся фигура Сталина снизу до самой шеи темно-серого цвета, а голова, только что слепленная скульпторами, — почти белая. Это несоответствие приводило в веселое настроение прохожих.

Слухи об участившихся издевательствах над статуями Сталина в других местах и городах, где проживало много бывших заключенных, докатились в Канск даже из Воркуты. Рассказывали, что, как только стало известно о смерти Сталина, бывшие лагерники устроили вокруг памятника Сталину, стоящему на центральной площади Воркуты, настоящий шабаш: обрядили бюст в рваную телогрейку, на голову напялили кепку с рваным козырьком и, взявшись за руки, заходили вокруг хороводом, плевали ему в лицо и приправляли все матерщиной. В это время проходил мимо какой-то мужик, с лукавой усмешкой он сказал: «Ребята! Что вы делаете? Подождите, может его еще реабилитируют!» Прохожий был проницательный человек — впоследствии Сталин был-таки частично реабилитирован, а его чудовищные преступления против человечности и гуманности услужливые историки-фальсификаторы скромно нарекли «ошибками Сталина».

Глава CI Олимпиада

Но вернемся к моей работе в клубе.

Прошло лето 1954 года, а вместе с ним завершились летние каникулы. Мои музыканты догуляли, отдохнули и, естественно, размагнитились и немного разучились играть. Снова нужно было начинать постепенно втягивать их в систематические занятия. С удовольствием я стал замечать, что мои подопечные делают успехи. Но для закрепления их нужен был упорный, напряженный труд. Я уже отмечал, что делал все, чтобы заинтересовать музыкантов, привить им вкус к музыке и этим создать стимул для добровольного и систематического посещения занятий и репетиций оркестра. Тем не менее отдельные музыканты пропускали их. Но, когда было объявлено об очередной олимпиаде, когда во весь рост встал перед нами вопрос чести коллектива на предстоящих соревнованиях, мириться с прогулами было нельзя, поэтому пришлось прибегнуть к некоторым мерам принудительного характера. Известно, что специфика оркестрового ансамбля состоит в том, что все партии разных музыкальных инструментов составляют как бы единый организм, единое целое. Каждая партия выполняет определенную специфическую функцию, и выпадение ее из общего ансамбля нарушает всю гармонию. Если одни музыканты аккуратно посещают занятия, а другие от случая к случаю, то первые успешнее продвигаются вперед. Поэтому даже в дни полного сбора музыкантов нет слаженности в игре оркестра, происходит как бы приглушение звучания отдельных партий, и общая гармония снова нарушается. Дирижер отлично это слышит и очень болезненно воспринимает такую игру оркестра.

Вот почему пришлось принять особые меры, чтобы обеспечивать полную явку музыкантов на репетиции. Только в таком случае и можно было подготовиться на высоком уровне к олимпиаде. Я разработал систему поощрений за аккуратное посещение занятий и лишения льгот за пропуск занятий. Я знал, что мои школьники очень любили посещать спектакли, концерты, смотреть кинофильмы, а студенты геологического техникума увлекались еще и танцами в клубе. Но за все эти удовольствия нужно было платить деньги и, в общем-то, немалые. Вот я и договорился с администрацией клуба, чтобы мои музыканты, аккуратно посещающие оркестровые занятия, получали бесплатные талоны на посещение любых зрелищ. Пропустил одно занятие без уважительной причины — лишаешься талончиков на два сеанса кино или на концерт. Пропустил два занятия — не получишь талонов на четыре представления и так далее. Больше того, я входил в контакт с кассиром и просил его не продавать билетов прогульщикам даже за деньги. При этом я вел строгий учет посещения занятий каждым музыкантом.

Кое-кто осудит мою систему поощрений как непедагогичную. Может быть, это и так, но в применении к моим юным музыкантам такая система себя полностью оправдала. Дисциплина резко поднялась. Прогулы случались теперь только по уважительным причинам. И у меня появилась уверенность, что мы не провалимся на олимпиаде. А к «штрафам» за неявку на занятия практически и не пришлось прибегать, ребята очень дорожили предоставленными им льготами.

В клубе текстильного комбината подготовка к олимпиаде шла нормально. Участники оркестра — рабочие и служащие — сами тянулись к музыке, аккуратно посещали занятия, и у меня не было необходимости прибегать к искусственным мерам поощрительного характера.

Наконец настал день смотра музыкальной самодеятельности организаций и учреждений города Канска. С оркестром гидролизного завода мы подготовили увертюру Шишкова «Слава нашей родине». Это произведение нравилось мне как своей напевностью, мелодичностью, идущими от народного песенного творчества, так и торжественностью. С оркестром текстильного комбината мы подготовили для олимпиады попурри из украинских народных песен.

Предстоящее выступление оркестра клуба гидролизного завода меня волновало. Зал был переполнен. Против сцены восседало в первом ряду жюри, в состав которого входили музыканты-профессионалы.

Начали мы увертюру не совсем уверенно, я бы сказал, даже робко. Но постепенно рубикон страха и волнений был перейден, и музыка потекла стройно и слаженно. Как вдруг где-то посредине некоторые музыканты сбились со счета и растерялись. Казалось, вот-вот начнется общий разлад, и мы с треском провалимся. К счастью, выручила нумерация тактов. Я выкрикнул очередные номера тактов, сбившиеся музыканты их подхватили, и весь оркестр снова вступил в согласованную гармоничную игру, и уже до самого конца все шло гладко и уверенно с нарастающим crescendo. Увертюра закончилась торжественными и победными аккордами. Аплодировали нам бурно и долго.

Оркестр текстильного комбината исполнил попурри если не отлично, то, во всяком случае, прилично.

Жюри присудило нашим обоим оркестрам второе место. На большее я и не рассчитывал. Первое место по праву занял оркестр народных инструментов канского лесокомбината. Руководил им некто Струве. Лет десять назад он организовал небольшой коллектив из девяти-десяти человек. Это были очень способные музыканты из немцев Поволжья, отбывавшие ссылку в Канске. Работали они на лесокомбинате, а вечерами собирались в клубе и разучивали довольно сложные музыкальные произведения, с которыми выступали на концертах. Музыканты достигли высокого мастерства и играли, как профессионалы. Нет ничего удивительного, что на всех смотрах они занимали первое место.

— Вот видите, — сказал я Губинскому, когда речь зашла о преимуществах и достоинствах оркестра лесокомбината. — Струве не гонится за иллюзорной массовостью — у него в оркестре только десять человек. А ведь он давно бы мог увеличить состав своего музыкального коллектива, но не делает этого. И он прав. К тому же, в небольшом коллективе кадры более стабильны, чем в большом, набранном из случайных элементов, которые разбегаются при первой возможности. Теперь, когда горячая пора осталась позади, надо и нам перестроиться, то есть избавиться от ненужного балласта и работать с небольшой группой наиболее способных музыкантов. Кроме того, нужно переключиться с учащейся молодежи, не связанной с заводом, на рабочих и служащих.

Однако Губинский свое мнение считал единственно правильным и никогда не соглашался с рациональными предложениями, исходившими от его подчиненных.

Глава CII Трения с Губинским

Вообще говоря, мои взаимоотношения с завклубом складывались как-то странно. Я бы не сказал, что он недооценивал меня как работника. Все же успехи оркестра, которым немало способствовал мой напряженный труд, были очевидны для всех. В глубине души Губинский не мог не отдать мне должное. Но у него была какая-то прижимистая жилка, характерная для крепостника. Он имел черствую, сухую натуру, не допускавшую между мною и им иных отношений, чем отношения между работодателем и наемным работником. Я уже говорил выше, что этот хозяйчик абсолютно не интересовался моими бытовыми условиями. Губинский не мог не видеть, как я из кожи лез, чтобы создать оркестр, работал, не считаясь со временем. Это проходило мимо него. Но стоило ему увидеть ничтожное упущение, не стоящее яйца выеденного, как он обрушивал на виновного громы и молнии, сбрасывая со счетов все заслуги последнего.

Однажды после очередного концерта он обнаружил мандолину, которую кто-то из музыкантов по халатности оставил на сцене, не спрятав в шкаф, где обычно хранились все инструменты. Губинский вызывает меня к себе в кабинет. Захожу. Сидит в кресле важный, надутый шеф. Лицо злое, надменное. Не предложив мне сесть, с грубой бранью он набрасывается на меня:

— Вы что это себе позволяете в МОЕМ клубе! Кто вам дал право расшвыривать ценное музыкальное имущество где попало? Я вам покажу, как обращаться с государственным имуществом! За каждый пропавший инструмент я взыщу с вас в десятикратном размере!

— В чем дело? Что случилось? — крайне пораженный грубым обращением, спросил я у Губинского.

— А, вы не знаете! А это что? — чуть не взвизгнул завклубом, показывая мне мандолину. — Я нашел ее после концерта на сцене за кулисами. Почему вы не прибрали ее, а бросили на произвол судьбы? Вдруг ее украли бы, так я буду за нее платить? Я не потерплю больше такого безобразия и предупреждаю, что если вы еще раз проявите халатность, я отдам вас под суд за расхищение социалистической собственности.

Наглый выговор Губинского меня взорвал. Не в силах больше себя сдерживать, я дал ему гневную отповедь.

— Да как вы смеете разговаривать со мной таким тоном? Я вам не лакей и не слуга. Извольте обращаться со мной как с человеком, а не как с собакой! Кто вам дал право топтать мое человеческое достоинство? Если бы мандолина действительно пропала, я бы купил ее за свои деньги, и вы не понесли бы урона ни на копейку. А вы набросились на меня, как на преступника, и угрожаете отдать под суд. Вы разговариваете со мной, как последний хулиган. Вас не останавливает даже то, что вы мне в сыновья годитесь. Я полагал, что заслужил ваше уважение за мои старания, за мой бескорыстный труд на благо клуба и, таким образом, на ваше личное благо как заведующего клубом. Но вместо благодарности я получаю от вас только незаслуженные оскорбления. Я не настолько дорожу этим местом, чтобы выносить ваше хамское обращение. Не угоден — уволюсь. Я работаю у вас уже больше года, а вы палец о палец не ударили, чтобы выхлопотать для меня через заводоуправление комнату; сколько уже было упущенных возможностей мне ее предоставить!..

Я высказал Губинскому и другие свои обиды. Он никак не ожидал от меня такого решительного отпора и сразу же пошел на попятную.

— Да что вы, успокойтесь! О вашем уходе не может быть и речи. Я вас не отпущу. Ну, я погорячился, стоит ли придавать этому значение. Я очень ценю вашу работу и старания. Выбросьте из головы разные глупости и продолжайте работать, как и раньше.

Возможно, что в планы Губинского, действительно, не входило намерение со мной расстаться. Но поражало, что, оправдываясь в своей грубости, он не счел нужным передо мной извиниться. Впрочем, почему поражало? Ведь это был типичный продукт сталинской эры. Таких начальничков, корчивших из себя вождя, можно было встретить всюду.

Губинский был хамоватым и по отношению к другим своим подчиненным. Агрессивный по натуре, он тем больше наглел, чем меньший получал отпор. Работал в клубе Перепелкин — очень талантливый молодой еще художник, тоже из бывших заключенных. Он вынужден был писать рекламу к киносеансам и был доволен, что имел хотя бы такую нищенски оплачиваемую работу. Он не ограничивался чисто формальным отношением к своим обязанностям, а работал с душой, стараясь художественными средствами оживить казенные афиши.

Губинский относился к нему с явной антипатией и, принимая работу, всегда выражал недовольство, а часто даже заставлял переделывать афиши. Сам он в изобразительном искусстве был профаном, но критиковал Перепелкина с апломбом. Художник терпеливо сносил придирки своего «хозяина» и часто переделывал афиши по его указанию.

В редкие минуты отдыха, когда я еще жил «холостяком» в музыкантской, Перепелкин забегал ко мне и отводил со мной душу. Это был очень милый человек, один из тех интеллигентов, которые видели царящие кругом зло и несправедливость, не могли в душе смириться с ними, но не способны были бороться с носителями зла и социального неравенства, так как рисковали бы лишиться тех жалких крох, которые перепадали им с барского стола. Он молча сносил унижения от начальника, но никогда не пресмыкался перед ним, не заискивал. Все-таки, когда ему представилась возможность вместе с женой уехать во Фрунзе, он не постеснялся на прощание сказать Губинскому все, что он о нем думал, и назвать того эксплуататором. Но для таких типов, как Губинский, сознающих неуязвимость и прочность своей власти, критика их поведения абсолютно ничего не значит.

Глава CIII Личные дела

Пора было уже подумать о налаживании своей жизни. До каких пор можно целиком отдаваться общественному делу, забывая о своих человеческих нуждах, до каких пор жить бобылем в неуютной берлоге? Прежде всего нужно было добиться перевода Оксаны из Предивной в Канск и поселить ее со мной в музыкантской. Ее присутствие здесь помогло бы сдвинуть с места вопрос о предоставлении мне квартиры.

Добиться перевода Оксаны можно было только через МВД Красноярского края. И я поехал в Красноярск. Это было как раз в тот день, когда я встретился с Мелехом и Малиновской на вокзале в Красноярске. Захожу в МВД, а может быть, МГБ — точно не помню. В приемной секретарша спросила, по какому делу я пришел. Я рассказал. В ответ на мою просьбу она сказала, что по такому делу пропустить не может, а поговорить с начальником можно только по телефону. Не без волнения взял я трубку, и между нами произошел следующий разговор:

— Товарищ начальник?

— Да, я вас слушаю, но позвольте сначала узнать, с кем я говорю, — спросил представитель «органов».

— Гражданин Ильяшук, поехавший в Сибирь добровольно вслед за ссыльной женой, проживающей в Предивной Больше-Муртинского района Красноярского края. Сейчас работаю в клубе Канского гидролизного завода и прошу вашего разрешения на перевод жены из Предивной в Канск.

Последовало молчание, затем начальник решительно объявил:

— Нет, об этом не может быть и речи. Без санкции Москвы мы не имеем права переводить ссыльную из одного пункта в другой. Пусть сидит в Предивной до конца, — грубо отрезал он.

Кровь бросилась мне в лицо, но усилием воли я заставил себя держаться в границах внешней почтительности и продолжал настаивать на своем.

— Но позвольте, товарищ начальник. Как Предивная, так и Канск находятся в пределах подведомственного вам Красноярского края, и, следовательно, вы сами вправе распоряжаться переводом ссыльных внутри Красноярского края без санкции Москвы.

— А вы нам не указывайте, вправе мы или нет. Это вас совершенно не касается. Я вам сказал — нельзя и все. Больше нам с вами не о чем разговаривать.

Но я все еще не сдавался и продолжал:

— Товарищ начальник! Перевод моей жены из Предивной в Канск не принесет Красноярскому МВД дополнительных хлопот. Ведь в Канске много ссыльных и так же, как в Предивной, есть комендант МВД, у которого ссыльные регулярно отмечаются. Будет отмечаться у него и моя жена. Я убедительно прошу вас не отказать в моей просьбе.

— Послушайте, гражданин! Вам сказано, что удовлетворить вашу просьбу нельзя, и не приставайте к нам больше. И вообще мне не нравится ваша назойливость и непочтительное отношение к нашему органу. Если вы забыли, с кем разговариваете, то я вам напомню.

Его голос зазвучал на высокой визгливой ноте, и я решил повесить трубку и не связываться больше с этим «гуманным органом». Хотя их шеф Берия уже был казнен, эта монопольная организация все еще упивалась своей мощью и силой по отношению к беззащитному и бесправному народу. Но все же еще до ХХ съезда партии повеяло свежим ветром, предвещающим перемены, которые подавали надежду на ограничение абсолютной власти органов МГБ и МВД. Проявилось это и в том, что спустя несколько месяцев после моего разговора с представителем МВД то же Красноярское МВД разрешило Оксане переезд в Канск. Разумеется, тот начальник нагло лгал, когда говорил, что перевод Оксаны зависел от Москвы. А вопрос разрешился просто: Оксана обратилась с просьбой о переводе к предивнинскому коменданту, тот поддержал ее ходатайство перед Красноярским МВД, и ей позволили поменять место жительства.

Наконец-то осуществилась моя мечта — мы снова вместе.

Когда я привез Оксану, я категорически поставил перед Губинским вопрос о предоставлении мне жилплощади. Напомнил ему, что неоднократно предупреждал его о предстоящем приезде жены. И услышал ответ, произнесенный раздраженным голосом:

— Где я вам найду сразу квартиру? Ждите. А пока получите квартиру, поживете с женой в комнатушке при музыкантской.

Итак, Оксаночка поселилась в моей берлоге. Надо ли говорить, как преобразилась моя келья после наведения в ней уюта. Да и было ли у меня время заниматься устройством личного быта, когда я с утра до ночи был занят по горло, работая на два фронта — в клубах двух заводов?

Губинский снова успокоился и не проявлял особенного желания или усердия побыстрее выхлопотать для меня квартиру. Не надеясь больше на него, я решил действовать через завком, председателем которого был некто Васильев. Он всегда искренне и горячо отстаивал интересы рабочих перед администрацией завода, но, к сожалению, обладал только совещательным голосом. Распределение квартир целиком зависело от директора. Дома в соцгородке при заводе были полностью заселены. Но в связи с уходом с завода по разным причинам отдельных работников освобождались комнаты. Естественно, директор был больше заинтересован в том, чтобы дать квартиру специалисту высокой квалификации, приглашенному им на работу, тогда как завком хлопотал о простых рабочих, жилищные условия или семейные обстоятельства которых требовали безотлагательного решения квартирного вопроса.

У меня, конечно, было мало шансов на скорое получение квартиры или комнаты, тем более, что сам Губинский не проявлял никакой активности в этом деле. Директор, как и большинство хозяйственников, смотрел на художественную самодеятельность как на второстепенное дело, и я как работник искусства, с точки зрения директора, скорее всего, не подходил под категорию нужных и полезных для завода людей. Поэтому я мог надеяться только на завком, на председателя завкома Васильева, с которым я и завязал более тесный контакт. После приезда ко мне Оксаны я еще более энергично стал хлопотать перед ним о предоставлении мне квартиры. И вот в один из дней Васильев мне говорит:

— Товарищ Ильяшук, сегодня у директора будет решаться вопрос, кому дать освободившуюся комнату площадью одиннадцать квадратных метров. Приходите в кабинет директора, и будем вместе на него нажимать.

Захожу. За весь год работы в клубе я только сейчас столкнулся лицом к лицу с директором. Плотная фигура, отвислые щеки, угрюмый взгляд, вообще весь внешний облик его произвели на меня, если можно так сказать, настораживающее впечатление. Против директора сидел предзавкома Васильев, а рядом секретарь парторганизации Гордеев.

Видимо, речь шла обо мне, так как, когда я зашел в кабинет, Васильев поднялся со стула и сказал, обращаясь к директору:

— А вот и сам товарищ Ильяшук, руководитель нашего струнного оркестра. Знакомьтесь, пожалуйста.

Директор, слегка ссутулившись, чуть-чуть привстал и неуклюже протянул мне руку. Я сел в стороне и стал вслушиваться в дискуссию, имевшую непосредственное отношение к моей персоне.

— Так вот, Родион Степанович, — возобновил прежний разговор Васильев, — я все-таки настаиваю на том, чтобы комнату, которую освободил студент-стажер, предоставить товарищу Ильяшуку.

— Еще надо подумать, — буркнул директор, — мне нужно устроить на квартиру токаря Сизова. Он грозится бросить работу, если я не предоставлю ему жилье.

— Сизов может подождать еще, — возразил Васильев, — я знаю его жилищные условия и могу вас заверить, что живет он неплохо — нанимает по недорогой цене приличную комнату, имеет все удобства. А вот товарищ Ильяшук действительно нуждается в жилье. Вы знаете, что он уже год ютится в клубе в крошечной комнатушке. Да еще сейчас к нему приехала на жительство жена. В клубе вообще не положено проживать частным лицам. Милиция может нас к тому же еще и оштрафовать за нарушение правил общежития. Да и подумать, как непорядочно с нашей стороны получается — пригласили человека на работу в клуб, обещали ему комнату и водим за нос вот уже год. А между тем Ильяшук зарекомендовал себя как хороший добросовестный руководитель оркестра, принимает самое активное участие в концертах, постановках и вносит ценный вклад в культурно-просветительную работу клуба. Он может от нас уйти. Поэтому, Родион Степанович, я убедительно прошу вас отдать эту комнату Ильяшуку. Ну, а как вы полагаете, товарищ Гордеев? — сказал Васильев, обратившись под конец к парторгу.

Молчавший до сих пор Гордеев высказался за предложение предзавкома, и это решило вопрос в мою пользу. Директор уступил и сказал:

— Давайте ваше заявление.

Я протянул заранее подготовленное прошение, и директор наложил резолюцию: «Комнату в доме 34 соцгородка закрепить за товарищем Ильяшуком М. И.».

Я уж не знал, как и благодарить Васильева.

— Ну что вы, что вы? Это мой долг отстаивать честных и добросовестных работников.

Взволнованный и радостный, побежал я к Оксане с приятной вестью. В тот же день я получил ключ от комнаты. Она находилась в коммунальной квартире двухэтажного кирпичного дома. Самую большую комнату занимал инженер-химик Иван Капитонович Брызгалов с женой, еще в одной комнате жила лаборантка гидролизного завода, которая приходила домой только на ночь. В квартире была общая кухня с плитой и духовкой, с дровяным отоплением (газа не было), ванная, туалет, центральное водяное отопление, словом, все, что надо. Для меня с Оксаной это была роскошь, о которой мы даже мечтать не смели. После тринадцатилетнего скитания по рабочим баракам и землянкам это и на самом деле была для нас роскошная квартира.

Когда мы открыли комнату, нашему взору предстало пустое неприбранное помещение. На полу горы мусора, У стены стоял старый истрепанный диван. На стенах видны были неисчислимые следы от заколачивания гвоздей непонятного происхождения. Другим «украшением» стен были многочисленные кровавые пятна — следы яростной борьбы с клопами бывшего хозяина.

Комнату нужно было обживать. А у нас, кроме чемодана с бельем, одеждой да небольшого набора кухонной утвари, ничего не имелось. Для спанья мы приобрели в магазине одну железную одинарную кровать, а вместо другой решили использовать оставленный диван. Стол из грубо сколоченных досок на двух больших деревянных козлах во временное пользование нам разрешил взять Губинский из клуба, а для сиденья мы приспособили длинную широкую доску на двух подставках. Вот и все. Много ли человеку надо?

Пришла первая ночь в новой квартире. Уставшие после трудов по устройству жилья, мы крепко заснули, я на кровати, Оксана на диване. Но не долог был наш сон. С темнотой на нас накинулись полчища голодных озверевших клопов. Когда мы включили свет, нашим глазам представилось жуткое зрелище: из всех щелей, дыр, отверстий выползали и двигались на нас сплошным потоком огромные массы клопов. Казалось, стены зашевелились. Это была армия паразитов, исполненная решимости съесть нас начисто. Они ползли отовсюду, но главная цитадель, откуда они делали набеги, была в диване, на котором спала Оксана. Крупные колонии их гнездились в дырках на стенах, в потолке, в оконных рамах, в дверном проеме, словом, всюду, где только были углубления и щели.

Конечно, о сне не могло быть больше и речи. Рано на рассвете мы выкинули во двор диван, оказавшийся даром данайцев, оставивших нам в наследство троянского коня, в котором затаились миллионы кровопийц.

В нашем распоряжении не было никаких эффективных средств для борьбы с этими паразитами. Единственным выходом оставалась заделка всех гнезд. Началась грандиозная работа, которая легла на плечи Оксаны (я был занят в клубе). Она сделала замазку и залепила сотни клопиных гнезд. На этой работе Оксана изранила себе кончики пальцев до крови. После заделки клопиных «сот» Оксана сделала побелку, и грязная, обшарпанная, загаженная комната преобразилась. Особенно нарядной она выглядела в солнечные дни, когда была залита ярким светом.

На место выброшенного дивана мы поставили новую, купленную в магазине кушетку. Нужен был шкаф для одежды, но на приобретение его не хватало средств, и мы ограничились тем, что прибили вешалку, на которой развесили весь гардероб и завесили его простыней. Над окном Оксана укрепила вышитые ею же занавески. Безобразный стол накрыли красивой скатертью, а кровать — покрывалом, и вся комната стараниями Оксаны приобрела милый уютный облик.

Трудно передать то чудесное настроение, которое испытывали мы в этом райском для нас уголке вдвоем — в хорошей комнатке, в тепле, в уюте после долгих скитаний и жизни в нечеловеческих условиях. Мы радовались не только удобствам, которых не знали раньше (электричество, водопровод, канализация, центральное отопление и прочее), но также тому, что не испытывали материальной нужды благодаря моей работе параллельно в двух клубах. Мы начали хорошо питаться и смогли даже кое-что откладывать на черный день или на случай возвращения на родину, если Оксану освободят из ссылки. Правда, я не знал отдыха ни днем, ни вечером. Но другого пути для обеспечения нашего материального благосостояния не было. Несмотря на это, теперь мне было легче, так как все заботы по бытовому обслуживанию взяла на себя Оксана.

После завершения убранства комнаты Оксана принялась за наведение порядка в местах общего пользования, которые, как и везде в коммунальных квартирах, не блистали чистотой и опрятностью.

Как-то однажды соседка с верхнего этажа, движимая любопытством, а возможно, просто желанием познакомиться с Оксаной, зашла к нам, побывала в комнате, заглянула в уборную и не без претензии заявила:

— Вот видите, вы только что вселились, и вам сразу поставили новый унитаз, а мы сколько ни просили заменить старый черный унитаз новым, домоуправление нам отказывало.

— Бог с вами, соседка! — сказала Оксана. — Никто его нам не менял, но я приложила много труда, и он стал белым, чистым и блестящим, а до того был черным, страшным.

Однако соседка с верхнего этажа так и не поверила Оксане.

Соседи наши по квартире были милыми интеллигентными людьми, с которыми у нас не возникало никаких недоразумений или конфликтов. Хозяйки договорились по очереди проводить уборку общих мест — неделю убирала Оксана, неделю Мария Ивановна.

Иван Капитонович часто приходил с работы «под мухой», но вел себя чинно, прилично и никогда не скандалил. На гидролизном заводе выпивали многие рабочие и служащие, так как одним из продуктов его производства был технический спирт, который таскали почти все. И пили его, несмотря на примесь ядовитых химикатов.

Месяца три прошло после нашего вселения, пришла зима, и к нам из Казахстана в отпуск приехала Лена. Поезд прибывал ночью. Из всего состава вышел только один пассажир. Это и была наша дочь. Поцелуи, объятия, слезы радости. С чемоданом в руках двинулись мы по шпалам железнодорожной ветки, которая вела прямо на территорию гидролизного завода. На подъездных путях параллельными рядами стояли десятки товарных вагонов, груженых лесом, предназначенным для переработки на заводе. Навстречу нам дул ветер, а мы шли по шпалам, пугливо озираясь по сторонам и опасаясь грозного окрика ночной вахты или нападения бандитов, которых в Канске хватало. Но ни сторожей, ни вообще ни одного живого существа на своем пути мы не встретили.


Семья Ильяшуков (г. Золотоноша, 1956 г.). Внизу слева — Анастасия Васильевна, сестра Оксаны Васильевны


Отпуск свой Леночка провела у нас отлично. Убедилась, что мы живем хорошо, ни в чем не нуждаемся, что ничто нам больше не угрожает, и уехала на работу успокоенная за нас, за нашу судьбу.

Наша личная жизнь потекла по спокойному нормальному руслу. Оксана с удовольствием хозяйничала. Так как нас было только двое, то у нее оставалось еще достаточно времени для отдыха. Но не такая у нее была натура, чтобы бездельничать. Оксана не мыслила отдыха без труда, без того, чтобы не заняться чем-нибудь полезным, красивым, мудрым, будь то домашнее цветоводство, вышивание и, конечно же, поэзия, которую она страстно любила.

Мысли о детях нас не покидали. Мы верили, что отмена ссылки скоро дойдет и до Оксаны, так как многие ссыльные уже разъехались по домам. А пока наступит то счастливое время, когда не дети, а мы сможем свободно к ним ездить, Оксане захотелось сделать для них памятный подарок. Она решила вышить для Юры с Варей три больших полотнища портьеры на дверь. Парусину прислала Варя, и Оксана приступила к крайне кропотливой ручной работе — вышивка была филейной. Наскоро управившись по хозяйству, Оксана садилась за вышивание и сидела над ним, не отрываясь и напрягая зрение, по восемь-десять часов в день. Правда, она получала огромное эстетическое удовольствие от красоты узора, от самого процесса труда. Увлекаясь этим занятием, она не замечала ни времени, ни усталости. Оксана всегда обладала богатой художественной фантазией и вкусом. Однако, как это ни было похвально, мне не очень нравилось такое увлечение. Я неоднократно пытался умерить ее пыл, но тщетно я старался. Уж если Оксаной овладевала какая-нибудь идея, то, несмотря на неимоверную затрату сил, времени, труда, она доводила дело до конца, не сбавляя темпа. Так было и в этот раз. В результате зрение ее ухудшилось и, что еще хуже, пострадал позвоночник: ежедневное восьми-десятичасовое сидение в согнутом положении необратимо и сильно его искривило. Много лет спустя Оксана ругала себя за это усердие, но что из этого?..

Глава CIV. Конец «одиссеи»

Между тем время работало на нас. Приближался знаменитый ХХ съезд партии. Еще не было принято его историческое решение, заклеймившее культ личности Сталина, но в воздухе уже чувствовалось освежающее дыхание оттепели, столь живительное в смрадной удушливой атмосфере сталинского режима. Прошло полтора года после смерти тирана, и новые люди, пришедшие ему на смену, вспомнили о миллионах бывших заключенных, сосланных в вечную ссылку. «Основанием» для ссылки было лишь то, что эти люди ранее были обречены на лагеря и тюрьмы и отбыли там свои сроки заключения. В этом была вся их «вина».

И вот в конце ноября 1954 года Оксана получает извещение из управления МВД Красноярского края, что «согласно заключению УМВД и прокуратуры Красноярского края Ильяшук К. В. из ссылки освобождается 30 ноября 1954 года».

Наконец свершилось! Справедливость восторжествовала. Теперь можно было бы подумать о возвращении на родину, в родную Украину. Но куда вообще ехать, тем более зимой? В Киеве, где мы жили до войны, квартира была разграблена и потом заселена какими-то жильцами. Ехать к Юре, который сам нанимал комнату с Варей у ленинградского профессора Бориса Васильевича Казанского? Или к дочери на Уральскую опытную станцию, где Лена изнемогала от летней жары, доходящей порой до сорока градусов, и где, к тому же, она жила в старой мазанке, готовой развалиться от ураганных степных ветров? Ни один из этих вариантов нас не устраивал. Впрочем, это вообще были досужие рассуждения, так как по тогдашним драконовским законам нам, бывшим заключенным, въезд в Киев и Ленинград и проживание там были запрещены.

Между тем, мы жили в хорошей благоустроенной квартире, в тепле, были материально обеспечены, ни в чем не нуждались. И мы решили оставаться в Канске и работать до лета будущего года.

Я руководил оркестрами уже вторую зиму. Кадры музыкантов закрепились, репертуар исполняемых произведений усложнялся и расширялся, и ни один концерт не обходился без участия оркестра. Положение мое в клубах упрочилось. Я работал спокойно, но мысли об отъезде стали неотступными. Куда же все-таки ехать, в какой город и у кого из родственников поселиться? Оставался только один шанс — ехать в Золотоношу Черкасской области к родной сестре Оксаны Насте. У нее был хоть и неважный старый, но просторный дом, в котором она могла бы предоставить нам для жилья одну комнату. В ответ на нашу просьбу о желательности поселения у нее она написала, что будет счастлива принять нас у себя и с большим нетерпением ждет нашего приезда.

Но и здесь не обошлось без временного затруднения. Золотоноша находится внутри стокилометровой зоны вокруг областного центра — города Черкасс, в сорока километрах от него. А в пределах стокилометровой зоны вокруг областных центров селиться бывшим заключенным запрещалось. Посылаем новый запрос Насте — узнать, как посмотрят на наш приезд в Золотоношу местные власти. Вопреки ожиданиям ответ пришел положительный: «Уз — навали, органы МВД не возражают, приезжайте!»

Оставалось последнее — взять расчет на работе и собираться в дорогу. К счастью, атмосфера новых политических перемен в стране и тут подготовила почву для моего безболезненного ухода с работы.


М. И., О. В. Ильяшуки с дочерью Еленой (г. Киев, 1966 г.)


Пока ссылка была бессрочной, огромная армия культурных работников, загнанная из европейской части Советского Союза в Сибирь на вечное поселение, принимала большое участие в развитии искусства вообще и художественной самодеятельности в частности во многих городах Сибири, в том числе и в Канске. Именно благодаря им, этим ссыльным, художественная самодеятельность в клубах при заводах, предприятиях, учреждениях достигла своего наивысшего расцвета. Но, как только бессрочная ссылка была отменена, очень многих руководителей и рядовых участников художественной самодеятельности потянуло на родину. Они массами стали покидать места ссылки, и культурно-просветительная деятельность в клубах стала приходить в упадок. Этого процесса не избежали и клубы гидролизного и текстильного комбинатов — в связи с уходом основных руководителей кружки художественной самодеятельности стали распадаться, в лучшем случае влачили жалкое существование. Готовился к отъезду художественный руководитель и режиссер Абих, подобравший прекрасную труппу театрального кружка и хорошо организовавший его работу. Ушла Дизендорф, руководительница хора, слава которого гремела по всему Красноярскому краю. У всех было ликвидаторское настроение. Губинский повесил нос на квинту и тоже помышлял об уходе. И когда я подал ему заявление об уходе, он подписал его без всяких возражений, махнув на все рукой. Также без затруднений мне удалось уволиться и из клуба текстильного комбината. Говорили, что завклубом Щукин намеревался перекочевывать в Харьков.

Комната, которую занимали мы с Оксаной, досталась нашим соседям по квартире — Ивану Капитоновичу с женой. Они давно мечтали о добавочной площади и были счастливы, что ее получили. В благодарность за услугу, которую мы им оказали, они приняли большое участие в подготовке нашего отъезда и проводах.

За неделю до отъезда я заказал билеты до Москвы. Оставалось только три дня до отбытия, как вдруг сердечный приступ свалил меня с ног, и я слег. Бедной Оксане самой пришлось укладывать наш, хоть и нехитрый, багаж и сдавать его на вокзале. К счастью, через два дня мне стало легче.


М. И., О. В. Ильяшуки с сыном Юрой (г. Киев, 1961 г.)


Наконец 30 июня 1955 года в пять часов утра в сопровождении Ивана Капитоновича и его жены, помогавших нести вещи, мы двинулись по шпалам железнодорожной ветки до самой станции. Было чудесное утро. Ярко светило солнце. На небе ни облачка. В душе праздничное настроение. Четырнадцать (!) лет тяжелой, подневольной, унизительной жизни в тюрьме, лагерях и ссылке остались позади. Перед нами раскрывалась новая страница жизни. Мы бодро шагали по шпалам, душа ликовала, пела, переполненная счастьем. Хотелось обнять весь мир.

Пришли на станцию. Наш вагон одиноко стоял на путях далеко от вокзала. Это был специальный вагон для пассажиров из Канска. Его должны были прицепить к поезду «Владивосток-Москва», как только он прибудет в Канск.

Мы расположились на своих местах и распрощались с милыми соседями. Часа через два подошел поезд, нас прицепили, и мы покатили на запад.

Прощай, Сибирь! Прощай, край униженных и оскорбленных! Прощай, богатый край, превращенный царскими, а затем сталинскими палачами в тюрьму народов!


Киев, ноябрь 1971 — март 1972



Документы о реабилитации М. И. и О. В. Ильяшуков

Загрузка...