II

Пестрые толпы народа, вереница кибиток, арбы с сеном, кавалькада верховых вышли за станицу. Остановились. Разбились кругами, сели на сырой земле, чуть-чуть ощетинившейся первой весенней травкой, и опять стали выпивать, высказывать пожелания и напутствия, — словно жаль было сразу расстаться с родной станицей. Поднимались по временам снова, передвигались на сотню шагов и опять садились выпивать и закусывать.

Провожавшие казаки составили складчину, и казалось, не будет конца всем этим здравицам и пожеланиям. Чтобы не обидеть, приходилось принимать стакан от каждого подносившего и выпивать.

Андрей пил. А разъедающая тоска держала в тисках его сердце. Уйти бы куда-нибудь, остаться одному и поплакать вволю… Кругом него глухо гудел и дробился говор, звучали песни. Никому, по-видимому, не грустно: все напились, все шумят, поют, говорят разом, не слушая друг друга.

— Командир у нас был… фон Ерия, — говорит Никашка, близко наклоняясь к Андрею и глядя на него остеклевшим, неморгающим взглядом пьяных, затуманенных глаз. — Ну, такой хороший господин… отцов родных мало! У меня вон отец — и то иной раз взволдыряет, расходится, как грязь в проруби, ничем не уговоришь! А этот — чисто отец родной, не начальник! Бывало, придет к нам — всего… и водки, и всего!.. «Донцы, донцы! — говорит. — Милые люди! Я в ведомостях много читал про них, а теперь вот Бог привел командовать ими…» Тысячу рублей в месяц получал… вот, брат! «Бог вас, — говорит, — мне послал…» А после, как узнал нас получше: «И черт мне вас дал, — говорит, — сукиных сынов!..»

Народ пестрел по степи. Джигитовали пьяные казаки. Ребятишки гонялись друг за другом… вон и Агапка бегает. Женские группы рассыпались неподалеку от кругов. Как все празднично-нарядно, пестро, весело и многолюдно…

А песня грустную повесть рассказывала:

Вдоль по морюшку, вдоль по синему сера утица плывет.

Вдоль по бережку, вдоль по крутому родная матушка идет.

Все зовет она, все кричит она громким голосом своим:

«Ты вернись, мое чадо милое, воротись, простись со мной…»

— Душа-человек был! — слышался над ухом Андрея голос Никашки. — Ну, таких господ и на свете мало. «Все бы, — говорит, — хорошо, да вот, ребята, недостаточек… вы знаете…» — Есть, ваше благородие! — «Ну?..» — Ей-Богу, есть! — «Ну, достаньте, а уж я ни за чем не постою…» И была у нас в сотне одна мамзеля… Верка. Вот мы убрали ее получше, привели. Заночевал он с ней ночь, заночевал другую. «А ведь дело-то доброе, ребята…» Оставил ее у себя, одел барыней, и стала она Верой Васильевной. Ну, нечего сказать, никак не забылась и, как была с нами, с казаками, просто, так и осталась. Командир, бывало, за что-нибудь взыскивает с казака, — уж она всегда заступится…

Низко опустилось солнце. Длинные тени протянулись по голой степи от курганов, ветряков и гумен. Просторнее стала она и наряднее. Даль заиграла зелеными переливами и теплым золотом на разрытой соломе.

— Ты какие слова возразил?! Какие ты слова сказал, мой милый?.. — слышался Андрею пьяный, тонкий, впивающийся голос с другой стороны.

— Митрий, сядь! — успокоительно рычал новый голос. — Оставь… не нарушай!

— Нет, я не оставлю! У меня его слова карандашиком затесаны!.. Галдели пьяные голоса, звонкие и глухие, рычащие, угрожающие и умиленные, елейно-тягучие, поющие и кручинные. Слова мешались. Трудно было разобрать что-нибудь. Иногда угрожающие крики, выделяясь и выплывая наверх, на минутку покрывали плещущие волны беспорядочно толпящегося говора и снова тонули в нем, дикие, задорно-звонкие и возбужденные. Начиналась ссора — обычное явление при общих казацких попойках. И опытное ухо уже чувствовало в воздухе грядущую драку. Урядник Попков, из нестроевых, наседал на артиллериста Короткова Сергея, который вскакивал с своего места и явственно выражал готовность перейти от слов к самому энергическому рукоприкладству. Но за Попкова была целая партия обиженных в разное время Коротковым, большим ходоком по женской части. Из этой партии выделялся ростом и силой казак в голубой фуражке атаманского полка Ефим Ольгин.

— Кричит, как все равно порядочный! — энергично снабжая свою речь крепчайшими словами, гремел Сергей. — Чужбинник, сукин сын! Отдай супонь!..

— Как-кой супонь?

— Како-о-й! Забыл?..

— А три пары чириков за что пошиты?.. Честнее себя людей не порочь!

— Вы — люди?! Вы — хуже мухи летящей!..

— Митрий, оставь!., говорю: прекрати ты сам себя… Ведь он — дурак, несовершенного ума… Про государя императора такие слова…

— Дурак? Дурак так не выразит… Это — от большого ума! Попа еланского сына жандармы обыскивали — разных волшебных книг искали, — приедут и к этому… «Вытрескали, глаза, — говорит, — дурачье, идут служить!.. В Маньчжурии уложили триста тысяч и еще столько уложат…»

— Он?!

— А то кто же! У меня эти самые слова карандашиком записаны. «Я, — говорит, — служить не присягал и не буду! Пускай кто хочет на подводном флоте плавает!..»

— За государя императора я горло перерву! — свирепо рычал Ольгин. — Плот потонул? Эка важность! Вброд море перебредем, а врагу не поддадимся!..

— Я, по крайней мере, не мошенник! — выделялся снова резкий голос Короткова. — А ты с купца деньги снял! Привел девочку и… обобрал купца!..

— Драка будет, Никан! — радостно сказал Андрей, потирая руки.

— Будет, — воскликнул Викашка, с удовольствием засучивая рукава, — боевой задор уже охватил его. — Это Митрий… Давно уж он добирается до Сергушки. Митрий Попков. Храпит, что он не он — урядник, всякие законы знает! Как чуть что: «У меня это карандашиком записано…» Птица большая — сова в дровах… Сергея сшибить тоже… груба работа… Сергей в голову не бьет, мозгу не ищет: у него первый предмет — под крыло… Даст — и руки опустишь… Сергей даст!.. Купца он обобрал, Митрий. Это — верно. Пускай он тень не наводит, мы сами не маленькие, давно дубочки стоим… Когда же я сам в Михайловке видал купца этого!.. «Не жалко так, — говорит, — денег, как жалко возжи ременные», — говорит… Хороши дюже возжи были — в два ремня! Новые. «А деньги, — говорит, — заживу как-нибудь: за хозяином моих денег есть…» Да. Девчонку ему привел, она и сняла 130 рублей. Подфортунило же человеку!.. И всего-то ей рупь дал… Попользовался, сукин сын…

— Эти слова тебе не пройдут! — снова впивался в общий гомон тонкий голос урядника Попкова. — За эти слова, милый мой, возьмут в переплет!

— Я с купцов деньги не снимал! А вы — мошенники и людей морите!

— За это, голубь мой, скребанут… дождешься…

— Я, по крайней мере, служил отечеству, а ты в канцелярии подписывал да кровь нашу пил. Паук проклятый!..

— Не бреши!

— Брешут кто? Твово отца дети, — а не я!.. А у нас, по-антиллерицки, вот как!..

Звонкий и гулкий звук удара щелкнул среди общего гомона и был подобен искре. Кто-то крикнул. Взрыв общего, дружного шума закрутился вихрем и пронесся по степи, ширясь и заполняя ее зелено-черный, голый, чуткий простор… Со всех сторон побежали к кругу, столпились, лезли друг на друга. Над головами подымались кулаки, плети. Все неуклюже и беспорядочно завертелось, затолклось на месте, как будто эти люди танцевали новый, неведомый, дикий танец.

Драка сделалась общею.

— За государя императора я горло перерву! — рычал пьяным голосом Ольгин, махая кулаками и заезжая в ухо Андрею, который с засученными рукавами лез в середину толпы и с гордой радостью твердил:

— Море вброд перебредем, а не поддадимся!

Удар на мгновение озадачил его, а потом привел в бешенство. Среди шумного водоворота лиц, затылков, шапок и спутанных волос ему прежде всего бросилась в глаза свежеоцарапанная физиономия урядника Попкова, и он с крепким ругательством крикнул:

— Духу всего один градус, а лезешь…

И с размаху свалил Попкова под ноги толпы, где уже барахтался Никашка, братски обнявшись с Ольгиным. Трудно было разобрать, кто бил, кого били, за что и почему. У многих были самые разнообразные давние счеты, и теперь они всплыли наружу. Давно накипевшее взаимное озлобление разрешилось дракой, в результате которой оказалось несколько увечий. Впоследствии в протоколе местной полиции побоище было объяснено политическим спором, а дознанием жандармского управления было привлечено к ответственности несколько лиц по 103 ст. уголовного уложения.

Тесть, жена и старший брат Антон с большими усилиями вытащили из толпы Андрея. Он вырвался, кричал во все горло непонятные угрозы кому-то и жестикулировал кулаками.

— У меня гляди в оба, чтобы не выскочили из лоба!.. На войну идем! На смертный бой! Бить японцев! Вброд море перебредем, а не поддадимся! Заслужим родине животом-сердцем своим! И не столько животом-сердцем, сколько белою своей грудью!.. Я!.. Я — Андрей Шурупов — заслужу!.. Где мой конь, мой верный товарищ?..

Он отвязал коня от дуги, грубо оттолкнул жену, которая уговаривала его не скакать, зря не мучить лошадь, вскочил в седло и поскакал по степи к станице. Потом круто повернул и направился к кладбищу. Накануне он плакал тут, у подножия старого дубового креста. И теперь он лег на эту поросшую пробивающимся душистым полынком могилку и залился обильными пьяными слезами. Боевой задор вдруг упал и уступил место особому упоению невыплаканной тоски и отчаяния. Он шептал бессвязные слова. Молился, чтобы и ему привел Бог лечь тут, рядом, когда дойдет до него очередь, но не в дальней чужой стороне…

Была странная тишина кругом. Живая человеческая жизнь, шумная, дико-бестолковая и грубая, долетала сюда в смягченных, притихавших звуках, словно робея перед этим местом вечного успокоения. Чары векового молчания, таинственной, безмолвной и важной думы, принявшей в себя невыплаканное горе и скорбь страдания, окутывали здесь душу, измученную и недоумевающую, врачующим облаком глубокого покоя и подчиняли неразгаданной тайне конечного примирения.

Андрей встал, поклонился несколько раз серому кресту, посылая последний привет прощания. Вышел из ворот кладбища, сел на коня, оглянулся и не сразу отыскал его среди других таких же стареньких, погнувшихся крестов. Вдали, за телеграфными столбами, вытянулись в одну линию кибитки и арбы с сеном. Пошли… Теперь больше не остановятся. Вот заедут сейчас за Мечетный байрак, в вершине которого еще белеет снежок, а там спустятся с пригорка в лог, и скроются все эти гумна, домики, сады, кресты над могилами, церковь…

Он поскакал к станице — еще раз взглянуть на родную хату. Улицы были пусты. Народ почти весь провожал служивых. Только кое-где старушки сидели за воротами. Ритмический топот бешеного карьера звонкой трелью оглашал тихие улицы. Комки грязи летели из-под копыт во все стороны. Вот она милая хатка с маленькими окошками, тусклые, зеленоватые глазки которых отливают цветами радуги… Неужели никогда больше он не увидит ее?.. Никогда?..

Назад!

Движущаяся вереница кибиток вилась за Мечетным байраком, и красное низкое солнце золотило ее. К станице возвращались пестрые группы. Встречные махали ему шапками, платочками, а он скакал, глядя вперед затуманенным взглядом и чувствуя в сердце одну едкую кручину.

На мосту через байрак остановил коня, оглянулся.

На крестах и на главах церкви играл теплый и кроткий свет вечернего солнца. Белые стены крайних хаток горели в нем и блестели крошечными стеклами окон. Голуби реяли над гумнами, купаясь в тихом вечернем воздухе. На улицах мелькали еще пестрые, нарядные толпы девчат. И все это сейчас пропадет вот за этим пригорком… Останется на виду одна красноватая кайма голых верб в левадах. Одни вербы…

Станичка, родимая моя, прости!..

Загрузка...