На все 100 процентов солидаризуюсь с Советским Союзом в его военном отпоре фашистской агрессии. Народ Советского Союза своей борьбой защищает все народы, сопротивляющиеся фашистскому порабощению.
Эрнест Хемингуэй.
24 года дисциплины и труда во имя победы создали вечную славу, имя которой — Красная Армия. Каждый, кто любит свободу, находится в таком долгу у Красной Армии, который он никогда не сможет оплатить. Но мы можем заявить, что Советский Союз получит оружие, деньги и продовольствие, в которых он нуждается.
Всякий, кто хочет разгромить Гитлера, должен считать Красную Армию героическим образцом, которому необходимо подражать.
1942 г., февраль
Эта книга не научит вас, как надо умирать. Кто-нибудь из воинственных крикунов всегда сумеет тиснуть брошюрку о том, как в конце жизни наилучшим образом справиться с этим маленьким, но неизбежным делом. Быть может, Р.М.[36] уже опубликовала нечто подобное в иллюстрированном воскресном выпуске. Они могли бы даже издать такую брошюрку приложением к изданию, которое я прочел в ноябре 1941 года под названием «Как мы можем разгромить Японию за шестьдесят дней».
Нет, эта книга не научит вас, как надо умирать. Зато она расскажет вам, как с незапамятных времен сражались и умирали мужчины. Прочитав ее, вы поймете: самое страшное, что может случиться с человеком, уже выпадало на его долю в прошлом.
Из описания крестового похода Людовика IX Святого вы поймете, что ни одно экспедиционное войско не могло оказаться в худших условиях, чем эти крестоносцы. Мы должны лишь сражаться так же хорошо, как стояли и сражались воины при Шилоа[37]. Не надо драться лучше. Лучше, наверное, и нельзя этого сделать. И нет ничего страшнее, нежели артобстрел, перенесенный солдатами на западном фронте в 1916 и 1917 годах. Самые гнусные генералы, которых только можно вырастить за тысячу лет путем специального отбора, все равно не сумеют устроить бойню хуже, чем Пашендаэль или Галлиполи[38]. И все же мы выиграли ту войну, должны выиграть и эту.
Составитель этой антологии сам был участником той войны и получил тогда ранения; сражавшийся ради прекращения войн вообще, он ненавидит войну, а заодно и всех политиков, чья бездарность, легковерие, жадность, эгоизм и амбиции привели к этой войне и сделали ее неизбежной. Но раз уж мы втянуты в войну, нам остается только одно. Надо победить.
Эта война была развязана потому, что демократические государства шаг за шагом предавали те немногие страны, которые боролись или готовы были бороться ради предотвращения войны. Невзирая на это, нам остается только одно. Мы должны победить. Любой ценой и как можно быстрее. Мы должны победить, не забывая ни на минуту, ради чего мы сражаемся, чтобы, воюя против фашизма, не скатиться к приятию его идей и идеалов.
Немало лет многие американцы расхваливали Муссолини за то, что он заставил итальянские поезда ходить по расписанию. Им ни разу не пришло в голову, что регулярное железнодорожное сообщение в Америке удалось наладить без фашизма.
Германия учла уроки предыдущей войны. Немецкое командование начисто отвергло саму военную доктрину той эпохи, когда и они и их противники четыре года топтались на месте, покуда части Людендорфа не прорвали фронт британской пятом армии в марте 1918 года. Для этой войны немцы заставили все поезда ходить по расписанию. Они завели своего рода новые поезда и правят ими с жестким и холодным профессиональным блеском, присущим новой германской армии, которая усвоила уроки прошлой войны и использовала Испанию и Польшу как свои полигоны.
Но все то, чего они достигли и что опробовали, пригодится и нам. А мы не похожи на французов, которые вовсе отказывались учиться из-за иллюзии, будто они выиграли прошлую войну, меж тем как на самом деле они были в моральном отношении разбиты весной 1917 года и не сумели оправиться от этого поражения. Правда о бунтах во французской армии после провала наступления при Шмен-де-Дам ранней весной 1917 года так и не прозвучала.
В Испании я провел немало времени вместе с французскими наблюдателями; немцы отрабатывали там свое наземное оружие, самолеты и тактические установки. Во время испанской войны оказалось, что французские, итальянские, русские и немецкие танки не выдерживали огня противотанковых 45-мм орудий или пушек большого калибра. А огонь 37-мм орудий выдерживала броня любого танка, кроме легких итальянских и безнадежно устаревших французских танкеток Рено. Тогда стало ясно, что накануне приближающейся войны с Германией полагаться на 37-мм противотанковое орудие так же глупо, как стрелять из дробовика 410-го калибра по гусям. Тем не менее отчеты французских наблюдателей не возымели ни малейшего результата, и, когда разразилась война, французские 37-мм орудия палили по немецким большим и средним танкам с таким же успехом, как если бы мальчишки стреляли горохом.
В Испании немцы разобрались в недостатках своих танков. Когда же Чемберлен и Даладье преподнесли им на блюдечке Чехословакию, где заводы Шкода тогда производили лучшие танки в мире, немцы не стали тратить время на перестройку собственной промышленности, а наладили вместо этого массовое производство танков в Чехословакии. Все, чего Германии не хватало или в чем она страшно нуждалась, чтоб успешно воевать, отдали ей Даладье и Чемберлен, когда они добились «Мира для Нашей Эпохи», предоставив немцам внушительную промышленную базу Чехословакии.
Сейчас последний урок в ведении противотанковой войны должны были получить британцы в Ливии. Мы, конечно, учли эти уроки, в то время как англичане предпочитают их игнорировать. Мы обязаны нынче усвоить, что бомбардировщики и танки действуют согласованно, как боевая команда, и замораживать развитие калибров и систем противотанкового оружия столь же неразумно, как останавливаться в развитии скоростей, взлетных возможностей и огневой мощи у истребителей. Следует производить противотанковые орудия, увеличивая их калибры и скорости в прямой зависимости от изменения брони, огневой мощи и скорости бронированных машин, которым эти орудия противостоят.
Вот самый простой урок из тех, что преподали нам немцы. И мы можем изучить эти уроки, не будучи фашистами, если только сумеем непредвзято относиться к делу. Нам нужен лишь здравый смысл — качество, недостаток которого очень остро ощущается среди генералов, но когда-то наша Гражданская война породила великих мастеров здравого смысла. Мы можем, и не становясь фашистами, разбить немцев. Мы способны вести тотальную войну, не превращаясь в тоталитарное государство, если только не станем упорствовать в своих ошибках и замалчивать их — ошибках в военной, военно-морской и политической областях. И если будем учиться у победителей, а не копировать методы побежденных, из-за которых они так давно проигрывают.
Книга эта сможет помочь нам победить в этой войне, представив сведения о прошлых войнах.
Когда мальчишкой идешь воевать, тобой владеет великое заблуждение, будто ты бессмертен. Погибнуть могут другие, но не ты. Это может случиться с остальными, но не с тобой. А потом, когда тебя впервые тяжело ранят, ты теряешь эту иллюзию и осознаешь, что это может случиться и с тобой. После тяжелого ранения, полученного за две недели до того, как мне исполнилось девятнадцать лет, мне пришлось очень туго, пока я не сообразил, что со мной не может случиться ничего такого, чего бы не пережили уже люди прежде. Все, что приходилось делать мне, уже совершили другие. Если сумели они, сумею и я, так что лучше об этом не беспокоиться.
В свои девятнадцать лет я был изрядным невеждой и читал мало, но мне не забыть ощущения внезапного счастья — как будто мне достался навсегда спасительный талисман, — когда в госпитале молодой английский офицер записал мне на память такие строки: «Честное слово, мне все нипочем: человек умирает однажды Мы все в руках бога… И пусть все идет так, как идет. Тот, кому суждено умереть сегодня, застрахован от смерти завтра».
Весьма вероятно, это лучше всей антологии, и с одной только этой истиной человек может неплохо прожить. А я тогда отдал бы любые сокровища за книгу вроде такой антологии, которая показала бы мне, как иные люди со сходной судьбой прошли через все и как они с этим справились…
За полных четыре года, что тянулась прошлая война, о ней не появилось ни одной хорошей книги. Настоящая литература о войне дошла до нас только в стихах. Первое тому объяснение, что поэтов арестовывают не столь поспешно, как прозаиков, пишущих критически, ибо если они — хорошие прозаики, то гневный смысл их книг чересчур ясен. Прошлая война, с 1915 года по 1918-й, была величайшей, безжалостнейшей и бездарнейшей бойней в истории. И если кто-то скажет о ней иначе, он просто лгун. Писатели занимались тогда либо пропагандой, либо молчали, либо шли воевать. Из тех, кто попал на фронт, многие погибли, и нам уже не узнать, какие замечательные писатели могли из них получиться после войны.
Только в дни мира стали выходить хорошие и правдивые книги о войне. Почти все они созданы писателями, которые до того ничего не успели написать или опубликовать. Авторы, создавшие себе имя в предвоенную пору, едва ли не все продали свое перо пропаганде, а по окончании военных действий почти никто из них не сумел стать честным вновь. Потихоньку и репутации их потускнели, потому что писатель — по честности и неподкупности — не смеет уступать служителям бога. Он либо честен, либо — нет; как девушка — либо невинна, либо нет. Написавши однажды бесчестную книгу, писателю уже не стать самим собой.
Работа писателя — говорить правду. Его верность правде должна быть такой беззаветной, что вымышленное им на основе опыта событие отольется в описание, куда более правдивое, нежели фактический отчет о чем-либо подобном. Факты могут быть освещены неверно, а настоящий писатель использует время и талант, чтобы достичь в произведении совершенной истинности. Если во время войны условия таковы, что писатель не в состоянии печатать правду из опасения повредить собственной стране, ему следует писать, но не печататься. Если ему не на что жить, пусть зарабатывает чем-то еще, помимо литературы. Но если он хоть раз — по каким угодно патриотическим причинам — напишет что-то, внутренне сознавая свою лживость, тогда ему конец. После войны люди не захотят его читать, поскольку он, чей долг говорить правду, солгал им. Да и внутреннего равновесия ему не восстановить, потому что он нарушил высочайшее свое обязательство.
Бывает, потеря доброго имени не ощущается при жизни писателя оттого, что такие же, как он, продавшиеся во время войны критики создают ему (а заодно и себе) рекламу, пока это в их силах. Но когда такой писатель умирает или на сцену выходит следующее поколение критиков, вся его слава летит к черту…
Единственная толковая книга о прошлой войне — «Огонь» — принадлежит Анри Барбюсу. Он первый показал нам, мальчишкам, отправившимся на фронт после школы или колледжа, что можно — и не только в стихах — выразить свой протест против гигантской бессмысленной бойни и позорного недомыслия генералов, которое характеризовало все боевые действия войск Антанты между 1915 и 1918 годами. Книга Барбюса была протестом, и в ней отчетливо видна позиция автора. Позиция его заключалась в том, что он ненавидел войну. Но если перечитать эту книгу, стараясь уловить в ней нечто вечное, увидеть в ней некий образец, «Огонь» не выдерживает испытания.
Самое главное в книге Барбюса — мужество ее автора, проявленное в то время, когда она была написана. Однако после него многие писали еще лучше и правдивей. Писатели научились говорить правду без воплей. Конечно, вопли необходимы в свое время: они привлекают внимание людей, но спустя несколько лет в литературе воспринимаются плохо.
Мне хотелось включить в антологию отрывок из «Трех солдат» Джона Дос Пассоса: написанная под влиянием Барбюса, эта книга была первой попыткой в американской литературе создать реалистическую картину войны. Но несмотря на большие достоинства этой первооткрывательской книги, при перечитывании она проигрывает.
Откройте ее заново и вы поймете, что я имею в виду. Диалоги кажутся фальшивыми, а описания боев — крайне неубедительными. Есть много книг вроде этой; они звучат так же захватывающе, как хорошая новая пьеса, в момент публикации, а через несколько лет они так же мертвы, как декорации от той пьесы, попавшиеся вам на театральном складе.
Всегда трудно понять, почему определенного рода литература устаревает и становится хуже. Мне кажется, это объясняется наравне с иными причинами еще и тем, что авторы неуместно используют слэнг. От века в языке есть разряд слов непечатных, но необходимых. И именно ими на протяжении столетий изъясняются люди, оказавшись в трудном положении. Но если заменить эти вечные слова слэнгом, а слэнг умирает в языке по крайней мере каждые три года, то это портит написанное и произведение гибнет вместе со смертью очередного жаргона…
О нашей Гражданской войне ничего стоящего не было написано, если не считать забытую вещь Де Фореста[39] «Мисс Равенель уходит к северянам», до тех пор, пока Стивен Крейн не выпустил «Алый знак мужества». В нашей антологии мы даем эту книгу полностью и без сокращений. Крейн написал ее прежде, чем увидел какую бы то ни было войну. Но он прочел все воспоминания современников тех событий, прослушал множество историй от старых солдат (а они тогда были не так уж и стары), но главное — он внимательно изучил великолепные фотографии Мэтью Брэйди. Создавая на основе этих материалов свою книгу, он описал представление взрослых мальчишек о войне, которое ближе к истинной войне, чем все, что пришлось увидеть позднее на полях сражений самому автору «Алого знака мужества». Это одна из лучших книг в нашей литературе, и я включил ее целиком, потому что по цельности книга Крейна не уступает великим поэмам.
Если вам хочется понять, насколько совершенна та или иная проза, попробуйте сократить ее, чтобы включить в какую-либо антологию. Я не имею в виду, хороша книга или нет. Лучше Толстого о войне все равно никто не писал, но его произведение столь велико и всеохватывающе, что любое число страниц о битвах можно вырезать из целого: они все равно сохранят достоверность и литературные достоинства, а вы даже не почувствуете себя при этом преступником. И на самом деле, Война и мир» только выиграла бы, если б ее сократили; Конечно, не за счет основного действия, а за счет тех фрагментов, где Толстой подгоняет истину под свои выводы. А вот крейновская книга вовсе не поддается сокращению. Я уверен, что автор сам выкинул из нее все, что было можно, добившись совершенства, какое встречаешь лишь в стихах…
В прошлом году издатели нового перевода «Войны и мира» предложили мне написать предисловие к нему с тем, чтобы показать сходство между двумя вторжениями в Россию — наполеоновским и гитлеровским. Я обнаружил столько несоответствий в точке зрения, согласно которой эти вторжения следует сравнивать и что результаты их одинаковы, что от предисловия отказался. Я люблю «Войну и мир», люблю за изумительные, проникновенные и правдивые описания войны и людей, но я никогда не преклонялся перед философией великого графа. И мне жаль, что возле него не нашлось никого, кто, пользуясь его доверием и с его разрешения, устранил бы самые неудачные и тяжелые примеры его философских размышлений, оставив ему только путь подлинного художника. Толстой мог придумывать по глубине проникновения и правдивости несравненные вещи. Но его громоздкая мессианская философия была ничуть не лучше, чем откровения любого евангелистского профессора истории, и у Толстого я научился не доверять своей собственной философии и старался писать так достоверно, прямо, объективно и скромно, насколько это в моих силах.
Рассказ об арьергардном бое Багратиона в «Войне и мире» — самое тонкое и проникновенное описание сражений, которое мне когда-либо приходилось читать; и поскольку все там изображено в малом масштабе, картина становится особенно ясной и дает полное представление о том, что такое бой; лучше Толстого никто не сумел этого сделать. Я предпочитаю этот фрагмент грандиозному описанию Бородинской битвы. Из «Войны и мира» мы еще включили в антологию замечательный рассказ о первом бое и гибели юного Пети Ростова… В этом рассказе ощущаешь все счастье, свежесть и благородство первого столкновения мальчика с ремеслом войны, и описано это столь же достоверно, как и в «Алом знаке мужества», хотя между героями мало общего — разве только их молодость, да еще то, что они впервые сталкиваются с вещами, которые не знает никто, кроме самих солдат…
Лучший рассказ о том, как ведут себя люди в моменты всемирных потрясений, принадлежит Стендалю: портрет юного Фабрицио при Ватерлоо. Рассказ куда больше похож на настоящую войну и куда меньше на ту чепуху, которая о войне пишется. Однажды прочитав стендалевское описание, вы словно сами побываете при Ватерлоо, и никто уже не в силах отнять у вас этот опыт. Вам нужно прочесть описание того же сражения у Виктора Гюго — точная, величественная, четкая картина всей трагедии, и тогда вы поймете, что вы уже, собственно, повидали все вместе с Фабрицио и на самом деле уже видели поле при Ватерлоо, поняли вы это или нет. Стендаль показал нам малую часть войны так близко и с такой ясностью, с какой это не удавалось раньше никому. У него дано классическое описание побежденной армии, и рядом с этим все нагромождение деталей в «Разгроме» Золя представляется мертвым и неубедительным, как гравюра на стали. Стендаль служил в наполеоновской армии и повидал несколько величайших битв в истории. Однако о войне он написал только один длинный эпизод в «Пармской обители», который мы целиком включили в антологию.
Именно при Ватерлоо, когда генералу Камбронну предложили сдаться, он — как принято считать — ответил: «Старая гвардия умирает, но не сдается!» На самом же деле Камбронн ответил: «Merde!», и французы по сей день, если не желают произносить это слово, поминают «словечко Камбронна». И у нас тоже есть слово для определения дерьма. Все различие между героическим и реалистическим описаниями войны отражено в различии между двумя этими выражениями. Но сущность того, что человек говорит на настоящей войне, вы найдете у Стендаля.
…Пока идет война, цензура может скрыть заблуждения, грубые ошибки и акты почти преступных решений и халатности руководства. Такое случается во всех войнах. Но по окончании войны за все это придется расплачиваться. Народ сражается, и в конце концов люди узнают, что случилось на самом деле. Несмотря на любую цензуру, народ в конце концов всегда узнает правду, потому что много народу было на войне.
Легче легкого одурачить людей в начале войны и руководить ею келейно. Только потом начинают привозить раненых, и тогда распространяются подлинные сведения. Наконец, когда мы выиграем войну, участники боев возвратятся домой. Миллионы вернувшихся будут знать, как все обстояло на самом деле. Правительство, которое желает сохранить доверие народа после войны или на последних ее этапах, должно доверять народу и сообщать ему все, что допустимо — плохие вести и хорошие, — без риска помочь врагу. Скрывая ошибки, чтобы прикрыть людей, совершивших эти ошибки, правительство добьется того, что потеряет доверие народа, а это, вероятно, одна из самых больших опасностей для нации.
Я уверен, что по ходу войны наше правительство поймет необходимость говорить людям правду, всю правду и ничего, кроме правды, — всегда, когда это не помогает врагу, потому что близится такое время в этой войне, когда правительству будет необходимо полное и совершенное доверие всех граждан, если наша страна собирается выстоять.
Вы спасли мир от сил варварства в 1942 году, оказывая сопротивление одни, почти без помощи.
К концу года были предприняты наши первые усилия в Африке. Это является символом обещания. Каждый способный мужчина в Америке будет работать и сражаться вместе с рабочими и крестьянами Советского Союза за наше общее дело — полное уничтожение фашизма во всем мире и обеспечение свободы, мира и справедливости для всех людей.
Никто теперь не помнит дату библейской битвы при Спломе. Но день, в который мы заняли береговой район Фокс-Грин, известен точно: это было шестое июня, и дул свирепый норд-вест. Когда мы серым утром шли к берегу, крутые зеленые волны вставали вокруг длинных, похожих на стальные гробы десантных барж и обрушивались на каски солдат, сгрудившихся в тесном, напряженном, неловком молчаливом единении людей, идущих на бой. Впереди, в стальном трюме, стояли ящики с тринитротолуолом, обвязанные резиновыми спасательными поясами, чтоб можно было пустить их вплавь по волнам прибоя, и противотанковые ружья в непромокаемых чехлах, напоминающих прозрачные дождевики американских школьниц.
К каждому предмету был тоже прикручен резиновый спасательный пояс, и такие же серые резиновые пояса, застегнутые под мышками, были на всех солдатах.
Когда в баржу ударяла волна, зеленая вода вспенивалась добела и захлестывала людей, оружие и ящики боеприпасов. Впереди виден был берег Франции. Серые глыбы транспортов с целым лесом подъемных стрел остались позади, и море кругом усеяно было десантными судами, ползущими вперед, к Франции.
Когда нашу баржу выносило на гребень волны, мы видели невысокие силуэты крейсеров, вытянувшихся в один ряд, и два больших линкора, стоящих бортом к берегу. Мы видели яркие вспышки орудийных залпов и коричневый дым, который клубился и постепенно таял на ветру.
— Какой у нас курс, штурвальный? — крикнул с кормы лейтенант Роберт Эндерсон из Ронока, штат Виргиния.
— Два двадцать, сэр, — ответил штурвальный Фрэнк Кэрир из Согэса, штат Массачусетс. Это был худенький веснушчатый паренек, не сводивший глаз с компаса.
— Вот и держите два двадцать, черт вас возьми! — сказал Эндерсон. — Нечего кататься по всему океану.
— Я держу два двадцать, сэр, — кротко возразил штурвальный.
— Ну и держите так, — сказал Энди. Он нервничал, но экипаж, впервые совершавший высадку под огнем, знал, что этот офицер водил десантные суда и к африканским берегам, и в Сицилию, и в Салерно, и люди чувствовали доверие к своему командиру.
— Не врежьтесь вон в ту баржу! — крикнул Энди, и мы пронеслись совсем близко от безобразного стального корпуса десантной баржи для танков — по ним хлестали волны, солдаты сгрудились в укрытии.
— Я держу два двадцать, — сказал штурвальный.
— Это не значит, что вы должны натыкаться на все, что плавает по океану, — сказал Энди. Он был красивый молодой человек с впалыми щеками, подчеркнуто военной выправкой и немного нервозный. — Мистер Хемингуэй, будьте добры, вы разглядите в ваш бинокль, какой там флаг?
Я достал из внутреннего кармана маленький цейсовский бинокль, завернутый в шерстяной носок вместе с тряпочкой для протирания стекол, и стал наводить на флаг. Не успел я поймать флаг в фокус, как стекла залило волной.
— Зеленый.
— Значит, мы уже в заминированной зоне, — сказал Энди. — Прекрасно. Штурвальный, что с вами такое? Неужели вы не можете держать курс два двадцать?
Я пытался протереть бинокль, но это было безнадежное дело, и я опять завернул его до поры до времени и стал смотреть, как линкор «Техас» обстреливает берег. Он сейчас находился позади нас, чуть правее, и посылал снаряды через наши головы, пока мы продвигались к французскому берегу, который становился виден все яснее, по курсу два двадцать, а может быть, и нет, смотря по тому, кому верить — Энди или штурвальному Кэриру.
Цепь невысоких скалистых гор кое-где прерывали долины.
Видна была деревня в одной из долин с торчащим над крышами церковным шпилем. Виден был лесок, сбегающий к самому морю. Виден был одинокий дом справа, совсем на берегу. На всех мысах горели заросли дрока, но норд-вест гнал дым низко над землей.
Наши солдаты, кроме тех, которые, позеленев от морской болезни, только о том и думали, как бы сдержать рвоту, пока не доберутся до стального борта баржи, наблюдали за огнем «Техаса» с удивлением и радостью. В своих стальных касках они напоминали средневековых копейщиков, на помощь которым нежданно-негаданно явилось странное, невиданное чудище.
Когда с «Техаса» били четырнадцатидюймовые орудия, вспышка слепила, как при пуске металла из домны, и пламя высоко выносилось вперед. Потом каждый раз заклубится желто-бурый дым, и сила удара докатится до нас. Каски солдат задребезжат от сотрясения. В ушах звон, точно от удара тяжелой боксерской перчаткой.
Потом на зеленом склоне холма, теперь уже ясно видном впереди, взметнутся два высоких черных фонтана земли и дыма.
— Гляди, как они долбают этих немцев, — расслышал я сквозь рев мотора голос одного из солдат. — Небось, перебьют там всех до единого, — добавил он радостно.
Это единственное, что я услышал от наших солдат за все утро. Между собой они изредка переговаривались, но все голоса перекрывал рев серого скоростного дизеля в 225 лошадиных сил. Впрочем, почти все время они стояли молча, и после того, как огонь линкоров остался в стороне, я не увидел на лицах ни одной улыбки. Таинственное чудище, помогавшее им, пропало, и теперь они снова были одни.
Я заметил, что, если открыть рот, как только блеснет вспышка, и не закрывать, покуда не долетит звук, сотрясение чувствуется меньше.
Я рад был, когда мы вышли за пределы выстрелов «Техаса» и «Арканзаса». Весь день вчера над нашими головами летали снаряды с других судов, и от глухих, коротких раскатов артиллерийского огня некуда было уйти. Но теперь, чем ближе мы подходили к берегу, тем дальше оставались тяжелые орудия «Техаса» и «Арканзаса», стрелявшие с таким грохотом, словно целые железнодорожные составы взлетали в воздух. Они перестали быть частью нашего мира, когда мы шли по серому в белых гребешках морю туда, куда, опережая нас, точно по намеченному адресу спешила смерть в надежной, экономной и аккуратной упаковке. Они были словно отголоски грозы, разразившейся где-то не слишком близко, когда вы уверены, что дождь пройдет стороной. Но они выводили из строя береговые батареи, чтобы эсминцы без помехи могли подойти к самому берегу потом, когда придет время прикрывать десант.
Теперь уже ясно было видно, что делается на берегу. Энди раскрыл подробную карту, на которой нанесены были все бухты и все ориентиры местности, а я взял бинокль и, прикрывая его полой своего непромокаемого плаща, стал протирать стекла. Кругом, куда ни глянь, двигались по серому морю десантные суда. Солнце еще не всходило, а дым стлался вдоль всего берега.
Карта, которую Энди развернул у себя на коленях, состояла из десяти отдельных листов, сколотых скрепками, с пометкой вверху: «Приложение I к дополнению А». Если разложить все десять листов по порядку, вышла бы полоса вчетверо длиннее человеческой руки. Когда Энди стал перелистывать ее, вдруг налетел ветер, и те страницы, на которых были районы Дог-Уайт, Фокс-Ред, Фокс-Грин, Дог-Грин, Изи-Ред и часть сектора Чарли, дважды весело кувыркнулись в воздухе и исчезли за бортом.
Я хорошо изучил эту карту и помнил ее чуть не наизусть, но одно дело помнить, а другое — видеть на бумаге, где всегда можно проверить и исключить сомнение.
— У вас маленькой карты нет, Энди? — крикнул я. — Чтобы был один лист, только Фокс-Грин и Изи-Ред?
— Нет и не было, — сказал Энди. А мы уже подходили к французскому берегу, и глядел он на нас все более враждебно.
— Эта была единственная? — спросил я, наклоняясь к его уху.
— Ну да, — ответил Энди. — А теперь и той нет. Ее волной накрыло, она и расползлась. По-вашему, прямо перед нами какой район?
— Это, должно быть, Кольвиль, если судить по церковному шпилю, — сказал я. — А тогда, значит, тут и есть Фокс-Грин. И дом такой тоже показан на карте, а вон и лес спускается по прямой к самой воде, ближе к Изи-Ред.
— Верно, — сказал Энди. — Но мне кажется, мы слишком уклонились влево.
— Все данные совпадают, — сказал я. — Карту я знаю наизусть, только вот скал, по-моему, не должно быть. Скалы начинаются левее Фокс-Грин, ближе к Фокс-Ред. А если так, то Фокс-Грин у нас сейчас должен быть справа.
— Где-то тут ходит диспетчерское судно, — сказал Энди. — Там известно, что это за район.
— Раз тут скалы, значит, это не Фокс-Грин, — сказал я.
— Ладно, — сказал Энди. — Узнаем на диспетчерском судне. Правьте вон на ту баржу, штурвальный. Да нет же, не туда. Разве вы сами не видите? Заходите с той стороны. Так вы его никогда не догоните.
Мы его и не догнали. Мы стали врезаться в волны вместо того, чтобы опускаться и подниматься вместе с ними, и диспетчерское судно ушло от нас. Груз тринитротолуола и тяжесть стальной брони делали нашу баржу неповоротливой, она зарывалась носом, и волны все время заливали ее.
— Ну и черт с ним! — сказал Энди. — Сейчас спросим вон на том бронекатере.
Из всех десантных судов только бронекатера имеют сколько-нибудь морской вид. Они хоть по форме напоминают корабль, тогда как баржа для автотранспорта похожа на железную ванну, а баржа для танков — на плавучую товарную платформу. Все водное пространство вокруг нас было усеяно десантными судами, но лишь немногие из них шли по направлению к берегу. Остальные, пройдя часть пути, поворачивали, описывали полукруг и ложились на обратный курс. На самом берегу, прямо против того места, где мы находились, чернело что-то похожее на танки, но мой бинокль был еще мокрый и в него ничего нельзя было разглядеть.
— Где Фокс-Грин? — Это Энди, сложив ладони рупором, крикнул вверх на мчащийся навстречу нам, перегруженный пехотой бронетанкер.
— Не слышно! — крикнули оттуда. Мегафона у нас не было.
— Какой район? — проорал Энди.
Офицер на бронетанкере покачал головой. Остальные офицеры даже не посмотрели в нашу сторону. Они смотрели через плечо на берег.
— Правьте ближе, штурвальный, — приказал Энди. — Еще ближе, борт к борту.
Мы с ревом подлетели к бронетанкеру и заглушили мотор.
— Где Фокс-Грин? — крикнул Энди, и ветер тут же отнес его слова в сторону.
— Прямо, справа от вас, — крикнули в ответ.
— Спасибо. — Энди оглянулся назад, на две другие баржи и приказал сигнальщику Эду Банкеру: — Пусть подтянутся к нам. Вплотную.
Эд Банкер обернулся и, вытянув указательный палец, помахал рукой от локтя вниз и вверх.
— Подтягиваются, сэр, — сказал он.
Я видел, как две тяжело груженных баржи взбираются на волны, теперь уже зеленые, потому что солнце взошло, и валятся с волны вниз.
— Промокли, сэр? — спросил Энди.
— Насквозь.
— Я тоже, — сказал Энди. — Аж до пупа.
— Все-таки это Фокс-Грин, — сказал я Энди. — Я теперь вижу, где кончаются скалы. А справа уже Фокс-Грин. Вон кольвильская церковь. Вон дом на берегу. Вон, еще правее, долина Рюкэ, значит — Изи-Ред. Фокс-Грин и есть.
— Проверим, когда подойдем ближе, — сказал Энди. — Вы правда думаете, что это Фокс-Грин?
— Иначе быть не может.
Впереди нас десантные суда вели все ту же непонятную игру, устремлялись к берегу, поворачивали и, описав полукруг, возвращались.
— Что-то там неладно, — сказал я Энди. — Видите танки? Стоят вдоль всего берега, у самой воды. Никуда не продвинулись.
В ту же секунду один из танков вспыхнул и загорелся — взметнулся черный дым и желтое пламя. Чуть дальше загорелся второй. Они сидели у воды как большие желтые жабы. На глазах у меня загорелись еще два. Из первых валил теперь густой серый дым, и ветер гнал его низко над берегом. Пока я вглядывался, пытаясь разобрать, есть ли какое-нибудь движение дальше, за линией танков, один из горящих танков взорвался яркой вспышкой в сером дыму.
— Сверимся вот у них, — сказал Энди. — Штурвальный, держите вон на то судно. Да, да, правильно. Правее берите, давайте, давайте.
Это был черный катер, по виду быстроходный, с двумя пулеметами, он вперевалку удалялся от берега на еле работающем моторе.
— Какой это район? — крикнул Энди.
— Дог-Уайт.
— Точно?
— Дог-Уайт, — крикнули с черного катера.
— Проверено? — крикнул Энди.
— Район Дог-Уайт, — прозвучало с катера, и его винт вспенил воду. Он набрал скорость и умчался.
Я совсем приуныл: впереди, на берегу, я видел все ориентиры, которые запомнил для Фокс-Грин и Изи-Ред. Ясно видна была линия скал, отмечавшая левый конец Фокс-Грин. Каждый дом стоял там, где ему полагалось. Шпиль кольвильской церкви находился в точности там же, где и на аэроснимках. Я посвятил целое утро изучению снимков, карт, всех данных о подводных и наземных оборонительных сооружениях и, помнится, еще спросил тогда нашего командира, капитана второго ранка У.-И. Лихи с транспорта «Доротея», будет ли нашей задачей тактическая диверсия.
— Нет, — ответил он. — Ни в коем случае. А почему вы спрашиваете?
— Потому что этот участок основательно укреплен.
— За первые же полчаса все препятствия и мины будут обезврежены, — заверил меня капитан Лихи. — Сквозь них прорежут проходы для десантных частей.
Хотелось бы мне подробно рассказать, что значит провести десантное судно через заминированный пролив — про математическую точность маневрирования, про разработанный до секунды расчет всей операции — от подъема якоря до спуска шлюпок, на которых пехота в реве и вихре прибоя устремится к месту сбора, чтобы влиться затем в атакующий эшелон.
Нужно написать о том, какая слаженная за этим стоит работа, но это была бы целая книга, а я пишу всего лишь отчет о том, как шли дела на одной десантной барже в тот день, когда мы штурмовали Фокс-Грин.
Была минута, когда никто как будто не знал, где этот Фокс-Грин находится. Я был уверен, что он прямо перед нами, но дозорный катер сказал, что это Дог-Уайт, а я считал, что Дог-Уайт от нас справа, в 4295 ярдах.
— Не может это быть Дог-Уайт, Энди, — сказал я. — Вон там, левее, скалы, это уже начинается Фокс-Грин.
— А он говорит, что Дог-Уайт, — сказал Энди.
Из гущи плечом к плечу стоявших солдат на нас смотрел, качая головой, человек с вертикальной белой полоской на виске. У него сильно выдавались скулы, лицо было туповатое, неуверенное.
— Лейтенант говорит, что знает эти места, это Фокс-Грин! — крикнул нам Эд Банкер. Он снова заговорил с лейтенантом, но слов было не разобрать.
Энди что-то крикнул лейтенанту, и тот покивал головой в каске.
— Он говорит, это Фокс-Грин, — сказал Энди.
— Спросите его, где лучше пристать, — сказал я.
Но тут к нам подошел со стороны берега еще один дозорный катер, маленький и черный. На нем было несколько офицеров, и один встал и прокричал в мегафон:
— Есть тут суда седьмого эшелона в район Фокс-Грин?
С ними была одна баржа из этого эшелона, и офицер крикнул, чтобы она шла за катером.
— Это Фокс-Грин? — крикнул Энди.
— Да. Видите вон тот разрушенный дом? Район Фокс-Грин тянется на тысячу сто тридцать пять ярдов вправо от этого дома.
— Пристать там можно?
— Этого не знаю. Справьтесь на диспетчерском судне.
— Где оно?
— Вон в той стороне.
— Мы могли бы войти там, где побывало какое-нибудь десантное судно, — сказал я. — Раз они приставали, значит, там путь свободен. Могли бы к кому-нибудь пристроиться.
— Поищем диспетчерское судно, — сказал Энди, и мы понеслись прочь от берега, в гущу десантных барж и лихтеров.
— Не вижу, — сказал Энди. — Нет его там. Наверно, разминулись. А нам, черт возьми, надо подходить. И так запаздываем. Идем к берегу.
— Спросите его, где лучше пристать, — сказал я.
Энди пошел к лейтенанту. Я видел, как тот шевелит губами, но ничего не слышал, мешал мотор.
— Он говорит, прямо у разрушенного дома, — сказал Энди, вернувшись.
Мы понеслись ко входу в бухту. Когда мы на полном ходу огибали мыс, нас снова нагнал черный дозорный катер.
— Встретили диспетчерское судно? — крикнули оттуда в мегафон.
— Нет.
— Что думаете делать?
— Идти к берегу! — проревел Энди.
— Что ж, пожелаем вам удачи, — сказал мегафон. Слова прозвучали медлительно и торжественно, как реквием. — Пожелаем удачи всем вам.
Это относилось к Томасу Е. Нэшу из Сиэтла, механику, чья добродушная улыбка обнаруживала отсутствие двух передних зубов. Это относилось к Эдварду Ф. Бэнкеру из Бруклина, сигнальщику, и к Лэси Т. Шифлету из Орэнджа, штат Виргиния, который был бы командиром орудийного расчета, если бы у нас нашлось место для орудия. Это относилось к Фрэнку Кэриру из Согэса, штат Массачусетс, штурвальному, и еще это относилось к Энди и ко мне. Зловещий тон этого прощального напутствия сразу дал нам почувствовать, что высадка будет серьезным делом.
Я устроился на корме повыше, чтобы увидеть, что нас ждет. Бинокль мой наконец просох, и можно было обозреть берег. Берег несся на нас с невероятной быстротой, а в бинокль — еще быстрее.
На берегу, слева, там, где не было каменистого обрыва, нависшего сверху естественным прикрытием, лежали люди из первого, второго, третьего, четвертого и пятого эшелонов, и казалось, что на устланной галькой полосе между морем и откосами разбросано множество туго набитых узлов. Справа было открытое пространство, доходившее до того места, где к бухте подходила поросшая лесом долина. Именно здесь немцы надеялись нам напакостить, что несколько позже и сделали.
Правей, на высотке, горели два танка, дым над ними, густой и черно-желтый сразу после взрыва, успел уже стать серым. Когда мы входили в бухту, я заметил два пулеметных гнезда. Один пулемет бил из разрушенного дома справа от маленькой долины. Второй находился ярдов на двести правее и ярдов на четыреста дальше от моря.
Лейтенант, командовавший частями, которые мы везли, просил держать курс прямо на разрушенный дом.
— Прямо туда, — повторял он. — Прямо.
— Энди, — сказал я, — весь этот участок простреливается пулеметным огнем. Вот только сейчас они дали две очереди по тому поврежденному судну.
Среди свай пьяно покачивалась пехотная баржа — протекшая стальная ванна. Пули летели у самой кромки воды и высекали из волн острые фонтанчики.
— Он говорит, ему туда и нужно, — сказал Энди. — Значит, туда мы его и доставим.
— Нет смысла, — сказал я. — Оба пулемета ведут огонь, я сам видел.
— А ему нужно туда, — сказал Энди. — Так что полный вперед. — Он повернулся к корме и просигналил остальным баржам — вверх и вниз рукой с вытянутым указательным пальцем.
— Давай сюда, ребята, — произнес он неслышно: мотор ревел, как самолет при взлете. — Давай, давай, не мешкая. Штурвальный, вперед и до места!
Мы вошли в поле обстрела обоих пулеметов, и я весь съежился от оглушительного треска над головой. Потом нырнул под кормовой брезент, в нишу, где стоял бы артиллерист, если б у нас была артиллерия. Пулеметный огонь обливал водой поврежденную баржу, одна противотанковая граната окатила водой и нас.
Лейтенант что-то говорил, я не слышал, только Энди, пригнувшись к самому его рту, расслышал и заорал:
— Штурвальный, уходите отсюда к черту! Уходим отсюда! Как только мы повернулись на собственной оси и отошли, пулеметный огонь прекратился. Но пули снайперов еще свистели над головой или плюхались в воду. Я не без усилия распрямился и опять стал смотреть на берег.
— И мины не были убраны, — сказал Энди. — Вон сколько их висело на сваях.
— Пройдемся вдоль берега, — сказал я, — поищем хорошего места, где их высадить. Если не будем соваться под пулеметы, едва ли они станут стрелять в нас из орудий. Мы ведь всего-навсего баржа, а у них есть мишени и поважнее.
— Поищем места, — сказал Энди.
— Что ему еще нужно? — спросил я Энди.
Губы лейтенанта опять шевелились — очень медленно и словно без всякой связи с ним или с его лицом.
Энди сходил к нему и вернулся ко мне на корму.
— Хочет подойти к одной барже, там его командир.
— Можно ссадить его подальше, где начинается Изи-Грин.
— Он хочет поговорить со своим командиром. Те люди на черном судне из его части.
Неподалеку на волнах переваливалась с боку на бок пехотная баржа, и, подходя к ней, я увидел в ее стальной броне, впереди рубки, рваную пробоину от 88-миллиметрового немецкого снаряда. При каждом наклоне баржи с блестящих краев пробоины стекала в море кровь. Борта были заляпаны следами морской болезни, убитые сложены впереди рубки. Наш лейтенант побеседовал с другим офицером, пока мы вздымались и падали в волны у черного корпуса, после чего мы отошли.
Энди прошел на нос, поговорил с лейтенантом, вернулся, и мы уселись на корме и смотрели, как от восточных участков берега к нам движутся два эсминца, стреляя из орудий по целям, расположенным на мысах, на травянистых склонах.
— Он говорит, ему приказали пока не причаливать, — сказал Энди. — Подождать. Пропустим-ка этот эсминец.
— И сколько он собирается ждать?
— Он говорит, ему приставать рано. Еще не высадились другие части, которые должны были пройти до него. Ему велено ждать.
— Подойдем где-нибудь, откуда будет видно, — сказал я. — Вот, берите бинокль и глядите на тот участок, только не говорите, что там увидели.
Энди поглядел, вернул мне бинокль и покачал головой.
— Пройдемся вправо, посмотрим, как дела на том конце, — сказал я. — Сдается мне, что там мы сумеем причалить, когда он захочет. Вы уверены, что он получил приказ ждать?
— Я с его слов говорю.
— Проверьте-ка еще раз. Энди вернулся.
— Он говорит, сейчас не время. Там, видите ли, убирают мины, чтобы могли пройти танки, и для высадки еще ничего не готово. Говорит, ему сказали, что произошла неувязка и приказали ждать.
Эсминец стрелял в упор по бетонному доту, который обстрелял нас при первом заходе в бухту, и слышны были разрывы и видно было, как вздрагивала земля и почти одновременно пустые латунные гильзы со звоном падали на стальную палубу. Пятидюймовые орудия эсминца били по разрушенному дому в начале узкой долины, откуда вел тогда огонь второй пулемет.
— Вот теперь, когда эта посудина прошла, можно и подыскать удобное местечко, — сказал Энди.
— Эта посудина убрала там какое-то препятствие, — сказал я. — Уже видно, пехота полезла по лощине вверх. Вот, держите бинокль.
Медленно, с натугой, словно каждый из них был Атлантом, поддерживающим на своих плечах вселенную, шли солдаты вверх по долине, справа от нас. Они не стреляли. Они только медленно поднимались в гору, точно вьючный обоз, под конец рабочего дня ползущий устало в противоположную от дома сторону.
— Пехота подходит к перевалу в том конце долины, — крикнул я лейтенанту.
— Мы им пока не нужны, — сказал он. — Было ясно сказано, что мы им не нужны.
— Дайте-ка я посмотрю в бинокль или Хемингуэй, — сказал Энди. Потом вернул мне бинокль. — Вон там кто-то сигналит желтым флагом и какое-то судно вроде терпит бедствие. Штурвальный, держите прямо на берег.
Мы полным ходом шли к берегу. Эд Бэнкер оглянулся и сказал:
— Мистер Эндерсон, другие баржи уже входят в бухту.
— Верните их, — сказал Энди. — Верните их!
Бэнкер прошел на корму и стал сигналить. Сигнал был принят не сразу, но наконец его поняли, ибо баржи замедлили ход и отстали.
— Вернули? — спросил Энди, продолжая смотреть вперед. Там, среди заминированных свай, застряла полузатонувшая баржа.
— Да, сэр, — сказал Эд Бэнкер.
Прямо навстречу нам шел бронекатер, возвращающийся с берега. Когда он поравнялся с нами, какой-то человек крикнул оттуда в мегафон:
— На той барже есть раненые, а она идет ко дну.
— А подойти к ней можно?
Ветер отнес ответ в сторону, и мы успели разобрать только слова «пулеметное гнездо».
— Что такое они сказали про пулеметное гнездо? — спросил Энди.
— Не расслышал.
— Догоните их, штурвальный, — сказал Энди. — Подойдите к ним вплотную.
— Эй, что вы там говорили про пулеметное гнездо? — прокричал Энди.
Офицер с мегафоном перегнулся за борт.
— Их обстреляли из пулеметного гнезда. Они идут ко дну.
— Штурвальный, правьте на берег, — скомандовал Энди. Это была нелегкая задача. Приходилось лавировать между свай, опущенных на дно в качестве заградительного сооружения и соединенных с ударными минами, похожими на большие круглые блюда, сложенные попарно, дном наружу. Они были неопределенного безобразного желто-серого цвета, как все почти вещи на войне.
Когда мы видели перед собой такую сваю, мы отталкивались от нее руками. О других сваях, которые оставались под нами в глубине, мы не знали и не думали, продолжая подвигаться к тонущей барже.
Нелегко оказалось поднять на борт солдата, раненного в низ живота, — в тесноте среди свай некуда было спустить трап.
Не знаю, почему немцы по нам не стреляли, разве что линкор подавил пулеметные гнезда. А может, они ждали, когда мы подорвемся на минах. Ставить эти мины, несомненно, было кропотливой работой, и немцам, естественно, хотелось посмотреть их в действии. Мы находились в пределах досягаемости противотанковой пушки, которая обстреляла нас раньше, и все время, что мы маневрировали и работали среди свай, я ждал, что она вот-вот откроет огонь.
Когда мы все же спустили трап, стоя впритык к поврежденной барже, и еще до того, как она затонула, я увидел, как по прибрежной полосе очень медленно продвигаются три танка. Немцы дали им пересечь открытое место при выходе из долины, где они представляли собой идеальную мишень, а потом над головным танком, чуть сбоку от него, взметнулся фонтан воды. Потом из головного танка, дальнего от нас, вырвался дым, и я увидел, как два танкиста выскочили из башни и шлепнулись ничком на береговую гальку. Я даже видел их лица, но за ними никто не последовал, а танк тут же запылал.
К тому времени мы успели взять на борт раненого и всех уцелевших, убрали трап и стали отходить, петляя между свай. Когда последняя свая осталась позади и Кэрир дал полный ход, уже и другой танк загорелся.
Мы доставили раненого на линкор. Его подняли на борт в особой металлической корзине, забрали и уцелевших. Линкоры тем временем подошли почти к самому берегу и своими пятидюймовыми снарядами выковыривали из земли дот за дотом. При одном из разрывов высоко и плавно вознесся в воздух кусок немца фута в три длиной. Это напомнило мне сцену из «Петрушки».
Пехота уже одолела подъем и скрылась за перевалом. Можно было больше не дожидаться. Мы подошли к удобному местечку, которое облюбовали еще раньше, и солдаты высадились на берег вместе со своим тринитротолуолом, своими ПТР и своим лейтенантом. Дело было сделано.
Немцы все еще вели огонь из противотанковых пушек, поворачивая их по долине и тщательно пристреливаясь к выбранной цели. Минометы еще стреляли по берегу. Отступая, немцы оставили на берегу снайперов, и ясно было, что они будут продолжать стрельбу по крайней мере до темноты.
Теперь перегруженные транспорты один за другим подходили к берегу. Пресловутые проходы, прорезанные среди мин в первые же полчаса, все еще оставались мифом, а сейчас, когда прилив накрывал сваи, приставать было еще опаснее.
Из двадцати четырех барж нашего эшелона мы недосчитывались шести, но могло случиться, что экипажи их подобрали другие суда. Это была лобовая атака среди бела дня в заминированном районе, обороняемом всеми средствами, какие только способна изобрести военная мысль. Оборона берега велась с упорством и с толком. Но наша десантная флотилия сумела доставить на место людей и грузы. Мы потеряли несколько барж, но ни одна из них не погибла по вине команды. Это были потери, причиненные огнем противника. И мы взяли Фокс-Грин.
Обо многом еще я не написал. Пиши хоть неделю, все равно не отдашь должного всем, кто действовал тогда на участке берега длиной в тысячу сто тридцать пять ярдов. Настоящая война совсем не такая, как на бумаге, и читать о ней — не то, что видеть своими глазами. Но если вам интересно узнать, как оно было на одной десантной барже 6 июня 1944 года, когда мы заняли Фокс-Грин и Изи-Ред, — вот вам самый правдивый отчет об этом, какой я сумел написать.
«Буря» — это большой сухопарый самолет. Это самый быстрый истребитель на свете, упрямый и выносливый, как мул. Скорость его достигает 400 миль в час, и в пике он намного опережает собственный звук. Там, где мы жили, в задачу его входило перехватывать самолеты-снаряды и взрывать их над морем или над открытой местностью, когда они с прерывистым ревом устремлялись к Лондону.
Эскадрилья летала с четырех часов утра до полуночи. Все время несколько пилотов сидели в кабинах, готовые взлететь по сигналу Вери, и несколько машин все время патрулировало в воздухе. Самое короткое время, которое я засек от вспышки сигнального пистолета, бросавшей двойную световую дугу из двери барака связи в сторону стоянки машин, и до взлета, было 57 секунд. Хлопает пистолет — и тут же слышится сухой лай стартового заряда, нарастающий вой мотора, и большие голодные длинноногие птицы, споткнувшись и подпрыгнув, взмывают ввысь с таким воем, словно двести циркулярных пил вгрызаются в бревно красного дерева. Они взлетают по ветру, против ветра, как угодно, зацепляются за какой-то кусок неба и лезут в него, подбирая под себя свои длинные тонкие ноги.
Многих и многое в жизни начинаешь любить, когда поживешь рядом, но ни одна женщина, ни одна лошадь и, уж конечно, ничто другое не вызывает такой любви, как большой самолет, и люди, которые их любят, остаются им верны, даже когда покидают их и уходят к другим. Летчик-истребитель только раз теряет девственность, и, если он теряет ее с достойной машиной, значит, сердце его отдано навеки. А П-51, безусловно, пленяет сердца.
«Мустанг» — грубое, хорошее название для норовистого, грубого, хриплого, сердитого самолета, который мог бы подружиться с Гарри Гребом, если бы у Греба был мотор вместо сердца. «Буря» — сентиментальное название из Шекспира. Шекспир, конечно, великий человек, но название-то дали самолету, представляющему собой помесь из Броненосца и Таллулы в их лучшие годы. А это были неплохие годы, и не один человек попался на удочку букмекера, потому что смотрел на трехлетку с такой же шеей, как у Рыжего, а на другие стати не обратил внимания. И хриплых голосов с тех пор было сколько угодно, но ни одного такого, который был бы слышен через весь Западный океан.
Так вот, поговорим об эскадрилье «Бурь». Давая им название, кто-то явно напрашивался на метеорологические неприятности. И изо дня в день с утра до ночи они сбивают это безымянное новое оружие. Командир эскадрильи — очень привлекательный человек, рослый, немногословный, со светло-коричневыми подглазинами и лиловым от ожогов лицом, и историю своего подвига он рассказал мне очень спокойно и правдиво, стоя возле дощатого стола в столовой летного состава.
Он знал, что говорит правду, и я это знал, и он очень точно помнил, как все было, потому что это был один из первых самолетов-снарядов, которые он расстрелял, и он очень точно описал все подробности. О себе он говорил неохотно, но хвалить самолет ему не казалось зазорным. Потом он рассказал мне о другом способе с ними расправляться. Если не удается взорвать их в воздухе, их сбивают.
— Из них поднимается такой огромный пузырь, — сказал он. Слово было смелое, оно придало ему бодрости, и он попробовал дать еще другое определение:
— Скорее как будто вырастает эдакий исполинский цветок. Это было выражено так четко, что мы оба смутились, но пока я представлял себе, как расцветает этот гигантский пузырь, один американец из той же эскадрильи рассеял всякое напряжение, сказав:
— Я сегодня сшиб один на парники, стекло взлетело прямо вверх, на миллион футов. Что я скажу владельцу парников, когда мы вечером пойдем в пивную?
— В точности просто невозможно определить, куда он упадет, — сказал командир эскадрильи, сказал робко, терпеливо, но очень настойчиво, из-под лиловой маски, которую он теперь всегда будет носить вместо лица. — Они ведь летят очень быстро.
Вошел командир авиаполка, рассерженный, но довольный. Он был маленького роста и здорово форсил и сквернословил. Позже я узнал, что ему 26 лет. Я как-то видел его, когда он выходил из самолета, но не знал, что он и есть командир полка. Тогда это не бросалось в глаза, да и теперь, когда он заговорил, тоже. Единственное, по чему можно было понять, что он командир полка, было то, каким тоном другие летчики говорили ему «сэр». Они говорили «сэр» и обоим командирам эскадрилий, из которых один был крепкий бельгиец, похожий на гонщика-велосипедиста, а другой — тот самый тихий, привлекательный человек с обожженным лицом. Но «сэр», обращенное к командиру полка, было чуть-чуть другое, и командир полка никак не отвечал на это обращение, даже не показывал виду, что заметил его.
Цензура в военное время — вещь необходимая. Особенно она необходима во всем, что касается авиации: пока новый тип самолета не попал в руки противника, нельзя публиковать никаких сведений относительно его скорости, размеров, летных данных и вооружения, поскольку все эти сведения важны и нужны противнику.
Самолет любят как раз за его внешний вид и летные качества, и только правдивое его описание и могло бы вдохнуть чувство в посвященную ему статью. В этой корреспонденции ничего такого нет. Я надеюсь, что противник не собьет ни одной «Бури», что «Буря» навсегда останется в секретном списке и все, что я о ней знаю и за что ее люблю, можно будет опубликовать только после войны.
Не пишу я ничего и о тактике, которая применяется при уничтожении самолетов-снарядов, и о тех разговорах, из которых вам стало бы ясно, как чувствуют себя те, кто эту тактику применяет. Потому что нельзя дать разговор и умолчать о тактике. Так что в этой корреспонденции нет почти ничего, кроме любви человека к самолету.
Написана она грубым языком, потому что и разговоры в я той воинской части звучали, как правило, грубые. Единственным исключением был тот командир эскадрильи, несколько слов которого я привел выше. В иных частях Королевского воздушного флота очень распускают языки, в других же выражаются изящно и правильно, как в фильме «Цель на сегодня». Мне нравится («нравится» — очень слабое слово для испытываемых мною чувств) как тот, так и другой стиль, и когда-нибудь, если настанет такое время, когда можно будет написать что-нибудь интересное, что цензор найдет возможным пропустить, мне хотелось бы попытаться изобразить обе эти крайности. А пока довольствуйтесь тем, что есть.
В военное время без цензуры не обойтись, и мы сами опускаем все, что, по нашему мнению, могло бы заинтересовать противника. Но когда пишешь о войне в воздухе, пытаясь все же вместить и колорит, и подробности, и эмоции, в этом есть известная аналогия с работой спортивного обозревателя.
Чем-то это напоминает прежние дни, когда ты в девять часов утра заставал Гарри Греба в постели за завтраком из яичницы с ветчиной и жареной картошки в день его встречи с Микки Уокером. Весил он в то утро ровно на двенадцать фунтов больше, чем те 162, которые ему полагалось весить в два часа дня. Теперь представьте себе, что вы видели, как этот лишний вес сгоняют с него массажем, обстукиванием и прочими способами, а потом тащат его на весы, ослабевшим до того, что он не в состоянии сам идти и почти не в состоянии ругаться.
Дальше предположим, что вы видели, сколько он съел, и видели, как он вышел на ринг, причем вес его был точно такой же, как когда он утром встал с постели. И предположим, вы видели, какой он дал великолепный, с жестокими крюками, джембами и свингами, гнусный, кровавый, чудесный бой, — и все это вам нужно изложить в таких словах: «По имеющимся сведениям, один из наших боксеров, по фамилии Греб, чьи качества неизвестны, встретился вчера с неким М. Уокером. Дальнейшие подробности будут опубликованы в свое время».
Если моя корреспонденция покажется вам несколько бредовой, вспомните, что по небу во всякое время суток летят самолеты-снаряды, которые в полете выглядят как уродливые металлические дротики с добела раскаленной пастью, покрывают 400 миль в час, несут в голове по 2200 фунтов взрывчатых веществ, шум производят как некий супермотоцикл и как раз сейчас проносятся над тем местом, где пишутся эти строки.
В Нью-Йорке один мой очень уважаемый коллега сказал мне, что не намерен возвращаться на европейский театр военных действий, потому что не сможет написать ничего, кроме повторения уже написанного. Пользуюсь случаем заверить моего уважаемого коллегу, что опасность повториться в корреспонденции — отнюдь не самая серьезная из тех, которым сейчас подвергаются его бывшие товарищи по работе.
Итак, если вы читаете внимательно — сам я, надо сказать, немного отвлекся из-за неполадок с оконными стеклами, — вы помните, что мы находимся где-то на юге Англии, где группа летчиков, летающих на «Бурях», за семь дней сбили положенное им количество самолетов-снарядов. Это оружие называют и бомба-робот, и самострел, и жужжалка, и всякими другими именами, рожденными в изобретательных умах молодчиков с Флит-стрит, но я никогда не слышал, чтобы боксеры называли Джо Луиса Тутси. Поэтому в данной корреспонденции мы будем по-прежнему называть это оружие самолетом-снарядом, а вы можете называть его любым оригинальным или ласкательным именем, но только, пожалуйста, про себя.
Накануне того дня, когда ваш референт по самолетам-снарядам приступил к изучению угла перехвата, он, или я (скорее всего, я, хотя порой мне кажется, что я тут не на месте и, пожалуй, следует бросить все это дело и вернуться к писанию книг в жестких переплетах), летал на одном из сорока восьми бомбардировщиков «Митчелл» — восемь треугольников по шесть самолетов — бомбить одну из баз, с которых запускают самолеты-снаряды.
Любой новичок с легкостью определит местоположение этих баз по количеству валяющихся вокруг них старых «Митчеллов», а также потому, что, когда к ним приближаешься, рядом с твоей машиной появляются большие черные кольца дыма. Эти черные кольца дыма называются флак или зенитный огонь, и этот самый флак породил всем известную формулу умолчания — «два наших самолета на базу не вернулись».
Так вот, мы (вернее, командир авиаполка Линн, человек, с которым хорошо летать и который отвечает бомбардиру Кису, когда тот, зайдя на цель, докладывает в переговорную трубку: «Раз… два… три… четыре», таким же ровным, обыденным голосом, каким говорит на земле) разбомбили эту базу точно, как по нотам. Я хорошо разглядел ее — огромное бетонное сооружение, которое лежало то на боку, то на брюхе (в зависимости от того, видишь ли его перед заходом на цель или после) в лесу, со всех сторон окруженном воронками от бомб. Над ним висело два облачка, отнюдь не казавшихся одинокими, как те, про которые написано в стихах: «Подобно облаку, бродил я, одинок».
Те самые кольца черного дыма в большом количестве поднимались к нам, возникали все в ряд, внутри треугольника, между нами и соседним «Митчеллом» справа от нас, очень похожим на изображение «Митчелла» на рекламе фирмы. И пока рядом возникали кольца дыма, брюхо машины раскрылось и с силой оттолкнуло воздух — прямо как в кино, — и из нее косо выпали все бомбы, точно она в спешке разродилась восемью длинными металлическими котятами.
Все мы одновременно проделывали тоже самое, но видна нам была только одна эта машина. Потом мы все полетели домой как можно быстрее. Вот это и есть бомбежка. В отличие от многих других случаев жизни приятнее всего бывает после. Пожалуй, это немного напоминает пребывание в университете.
Главное не то, много или мало ты выучишь. Главное — каких чудесных людей узнаешь.
Ваш референт по самолетам-снарядам никогда не учился в университете, поэтому теперь он поступил в Королевские воздушные силы, и главный предмет его учебной программы — научиться понимать англичан по радиотелефону. Лицом к лицу с англичанином я понимаю почти все, что он говорит. Я вполне прилично говорю, читаю и пишу по-канадски, немножко знаком с шотландским и знаю несколько слов по-новозеландски. Австралийский я знаю достаточно для того, чтобы перекинуться в карты, заказать выпивку и протиснуться к стойке, если бар переполнен. Разговорным южноафриканским языком владею почти так же хорошо, как языком басков. Но английский по радиотелефону остается для меня тайной.
На близком расстоянии по переговорному устройству в бомбардировщике я улавливаю почти все. Надавишь кнопку на ручке управления, чтобы было слышно только то, что говорится в кабине, и начинаются долгие интимные беседы, вроде: «Какой это сукин сын там разговаривает?» — и ты отвечаешь: «Не знаю. Наверно, тот же фриц, который в день вторжения все твердил: «Назад, назад, операцию отменили!» — «И как он умудрился поймать нашу волну?»
Пожимаешь плечами и снимаешь палец с кнопки. Такой разговор мне доступен, но когда настоящие англичане начинают переговариваться по-английски с самолета на самолет или с носа на хвост, я вслушиваюсь изо всех сил, точно готовлю домашний урок, да притом по чужому учебнику высшей математики, когда сам не одолел еще и планиметрии.
Я и по обыкновенному-то телефону понимаю английский еще неважно и поэтому, усвоив правила добрососедской политики, всегда отвечаю «да» и только прошу повторить, в котором часу завтра утром придет машина, чтобы вести нас на тот аэродром, откуда нам предстоит взлететь.
Этим объясняется участие вашего референта по самолетам-снарядам во многих любопытных вылазках. Он вовсе не из тех, кого вечно тянет искать опасности в небе или бросать вызов законам земного притяжения; просто он, не всегда ясно понимая, что именно ему предлагают по телефону, раз за разом оказывается вовлеченным в уничтожение этих чудовищ в их жутких логовах или в попытки перехватить их на прелестном, развивающем скорость до 400 миль в час самолете «Москит».
В настоящее время ваш референт по самолетам-снарядам прекратил какие бы то ни было телефонные разговоры, чтобы подогнать свои записи — не то кто-нибудь, чего доброго, великодушно предложит ему что-нибудь столь захватывающее по части воздушных операций, что он не выполнит своего долга по отношению к этой великой книге. Впрочем, до того, как разговоры были прекращены, поступило два-три заманчивых предложения, и, насколько мне известно, в некоторых кругах не стесняются высказывать мнения вроде следующих:
— Эрни — трус. Мог бы летать на черт знает какие интересные задания, а он заперся в своей комнате — и знаешь, что делает?
— Что?! (В голосе ужас.)
— Пишет!
— Ну и ну! Долетался, бедняга!
19 августа я в сопровождении рядового Арчи Пелки из Кантона, Штат Нью-Йорк, заехал на КП пехотного полка дивизии, расположенный в лесу близ Ментенона, чтобы получить информацию об участке фронта, который удерживал этот полк. Начальник разведки и начальник оперативного отдела показали мне, где стоят их батальоны, и сообщили, что самый передовой отряд боевого охранения находится в пункте сразу за Эперноном, на дороге в Рамбуйе (23 мили к юго-западу от Парижа), где расположены летняя резиденция и охотничий домик президента Франции. Мне сказали также, что под Рамбуйе идут тяжелые бои. Я хорошо знал местность и дороги в районе Эпернона, Рамбуйе, Траппа и Версаля, потому что много лет путешествовал по этой части Франции пешком, на велосипеде и в машине. Лучше всего знакомишься с какой-нибудь местностью, путешествуя на велосипеде, потому что в гору пыхтишь, а под гору можно ехать на свободном ходу.
Вот так и запоминаешь весь рельеф, а из машины успеваешь заметить только какую-нибудь высокую гору, и подробности ускользают — не то что на велосипеде. В боевом охранении полка мы застали нескольких французов, только что прикативших на велосипедах из Рамбуйе. Кроме меня, никто из наших военных не говорил по-французски. Они рассказали мне, что последние немцы ушли из Рамбуйе в три часа ночи, но дороги, ведущие в город, заминированы.
С этими сведениями я двинулся было обратно в штаб полка, но, проехав немного, сообразил, что лучше вернуться и забрать французов с собой, чтобы их самих допросили и получили более полные данные. Когда я снова прибыл в сторожевое охранение, там оказались две машины, полные французских партизан, по большей части голых до пояса. Они были вооружены пистолетами и двумя автоматами «стэн», которые мы сбросили с парашютом. Они только что прибыли из Рамбуйе, и их рассказ об о уходе немцев совпадал с тем, что сообщили другие французы.
Мы с рядовым Пелки доставили их в штаб полка — наш Шип шел впереди, а их две машины следом, — и там я перевел соответствующему начальству их рассказ о положении в городе и состоянии дорог.
Потом мы вернулись в боевое охранение, чтобы дождаться отряда разминирования и разведотряда, которые должны были туда прибыть. Мы ждали довольно долго, и французские партизаны стали терять терпение. Выходило, что нужно ехать до первого минного поля и поставить там охрану, чтобы на мины не нарвались какие-нибудь американские машины, которые могли там оказаться.
Мы продвигались в сторону Рамбуйе, когда к нам присоединился офицер противотанковой роты пехотного полка лейтенант Ирвинг Кригер из Ист-Оренджа, штат Нью-Джерси. Лейтенант Кригер был низенький, коренастый, донельзя грубый и очень веселый. Я сразу заметил, что партизанам он понравился, а стоило им увидеть, как он находит и извлекает мины, — и они прониклись к нему полным доверием. Когда работаешь с иррегулярными частями, единственная дисциплина — это дисциплина личного примера. Пока они в тебя верят, они будут драться. Перестав верить в тебя или в необходимость порученного им дела, они тотчас исчезают.
Военным корреспондентам запрещено командовать войсками, и этих партизан я просто доставил в штаб пехотного полка, чтобы они там рассказали, что знают. Как бы то ни было, этот день начался замечательно, а потом, приближаясь к Рамбуйе по ровной, черной, обсаженной большими платанами дороге, вдоль которой слева тянулась стена парка, мы увидели впереди завал.
Во-первых, слева лежал разбитый джип. Затем две германские танкетки — они их используют как противотанковые торпеды. Одна расположилась на дороге и смотрела прямо нам навстречу, когда мы ехали под гору к завалу из срубленных деревьев. Другая стояла справа от обочины. В каждой было по двести фунтов тринитротолуола, а подключенные к ним провода уходили на заднюю сторону завала. Если бы на дороге появилась колонна танков, одну их этих самоходок можно было выпустить прямо ей в лоб. Если бы машины свернули правее, а ничего другого им бы не оставалось, поскольку слева тянулась стена, вторую танкетку можно было пустить им во фланг. Они сидели на дороге, как две мерзкие жабы. Перед самым завалом находился еще один разбитый джип и большой грузовик, тоже разбитый.
Лейтенант Кригер нырнул в минное заграждение, поставленное вокруг двух больших, брошенных поперек дороги деревьев, как мальчишка, которому не терпится найти свое имя на пакетах с подарками, сложенных под рождественской елкой. Под его руководством рядовой Пелки и партизаны стали складывать мины на стенку у обочины. От французов мы узнали, что в этом месте немцы расстреляли американский разведывательный патруль. Броневик, который шел впереди, они пропустили в Рамбуйе, а грузовик и оба джипа обстреляли из противотанковых ружей и пулеметов и убили семь человек. А потом достали из грузовика американские мины и заминировали дорогу.
Французы похоронили американцев в поле, близ дороги, где они попали в засаду, и, пока мы убирали мины, пришли несколько французских женщин, положили на могилы цветы и помолились о погибших. Разведотряд так и не появился, но прибыли люди лейтенанта Кригера, и он наладил радиосвязь с полком.
Я отправился в город с патрулем французских партизан, и мы узнали, на какое расстояние отошли немцы и какова их численность. Эти сведения я сообщил лейтенанту Кригеру, и поскольку между нами и немцами не было никакого заслона, а у немцев, как мы выяснили, сейчас же за городом имелось не меньше десяти танков, было решено восстановить минное заграждение на случай, если немцы вздумают вернуться, и оставить возле него охрану. К счастью, в эту минуту подошла разведывательная рота под командованием лейтенанта Питерсона из Кливленда, штат Огайо, и одной заботой у нас стало меньше.
Вечером наши французские партизаны выставили патрули на главных дорогах, ведущих из Рамбуйе, чтобы оградить разведроту лейтенанта Питерсона, расположившуюся в центре города. Ночью лил дождь, и к утру французы промокли и устали. Накануне днем они облачились в комплекты полевой формы, оставшиеся в грузовике, в котором тех американцев перебили из засады.
Когда мы входили в город в первый раз, все они, кроме двух, были голые до пояса, и население при виде их не выказало никакого восторга. Во второй раз они все уже были в форме, и нам досталась изрядная доля приветствий. Когда мы проходили по улицам в третий раз, все были в касках, и нас встречали оглушительными криками, душили в объятиях и поили шампанским и мы устроили свой штаб в отеле «Гран Венер», где имелся превосходный винный погреб.
На второй день утром я вернулся на КП пехотного полка, чтобы доложить о положении в Рамбуйе и о том, какие силы немцев действуют между Рамбуйе и Версалем. Люди из французской жандармерии и партизаны в жандармских мундирах то и дело заглядывали в Версаль, и чуть ли не каждый час поступали сведения от французских групп Сопротивления. У нас были точные данные о передвижении немецких танков, огневых позициях, зенитных батареях, о численности и расположении немецких войск.
Сведения эти все время уточнялись и дополнялись. Командир пехотного полка попросил меня проехать в штаб дивизии, и там я доложил обстановку в Рамбуйе и его окрестностях, и для о I рядов французского Сопротивления было получено кое-какое оружие из запасов трофейного имущества в Шартре.
Когда я вернулся в Рамбуйе, оказалось, что лейтенант Питерсон немного продвинул свою роту по дороге к Версалю и что в поддержку ему прибыл еще один разведотряд с танками. Приятно было видеть в городе войска и знать, что между нами и немцами не пустое пространство, — ведь нам теперь было известно, что среди пятнадцати немецких танков, действующих в районе севернее Рамбуйе, есть три «тигра».
Во второй половине дня в город наехало много народу. Здесь собрались офицеры разведки, английской и американской, вернувшиеся с задания или отбывающие на задания, несколько корреспондентов, полковник из Нью-Йорка — старше его американских офицеров не было — и капитан-лейтенант Лестер Армор из резерва военно-морских сил США, и вдруг оба бронетанковых разведотряда получили приказ, гласящий, что все задания отменяются, и с указанием пункта, куда им надлежит отойти.
С их уходом между городом и немцами не осталось никаких войсковых частей. Мы теперь точно знали и численность немцев, и их тактику. Они гоняли свои танки в районе между Траппом и Ноф-ле-Вье, блокируя дорогу в Версаль из Гудона. Время от времени они то тут, то там высылали танки по боковым дорогам на главное шоссе между Рамбуйе и Версалем, а район к востоку от Шеврез и Сен-Реми-ле-Шеврез патрулировали их легкие танки и мотоциклисты.
К ночи, когда американские разведотряды прошли, оборону Рамбуйе составляли только смешанные патрули из регулярных войск и партизан, вооруженные противотанковыми гранатами и стрелковым оружием. Всю ночь лил дождь, и часть этой ночи между двумя и шестью часами, была, кажется, самой тоскливой в моей жизни. Не знаю, поймете ли вы, что это значит — только что впереди у вас были свои части, а потом их отвели, и у вас на руках остался город, большой, красивый город, совершенно не пострадавший и полный хороших людей. В книжке, которую раздали корреспондентам в виде руководства во всех тонкостях военного дела, не было ничего применяемого в такой ситуации; поэтому было решено по возможности прикрыть город, а если немцы, обнаружив отход американских частей, пожелают установить с нами соприкосновение, в этом желании им не отказывать. В таком духе мы и действовали.
В последующие дни немецкие танки бродили впереди нас по всем дорогам. Они брали заложников в деревнях. Хватали людей из отрядов Сопротивления и расстреливали их. Совались куда хотели. Но все это время по пятам за ними следовали французские партизаны на велосипедах, доставлявшие точные данные об их передвижениях.
Человек не должен был появляться в каком-то месте больше одного раза, если только у него не было законного предлога для езды туда и обратно. Иначе немцы заподозрили бы его и пристрелили. Людей, знавших, как нас мало, по возвращении с задания держали под арестом, чтобы лишить их возможности вернуться на захваченную немцами территорию, где их могли схватить и заставить отвечать на вопросы.
Из одной германской танковой части, расположенной впереди нас, дезертировал совсем юный поляк. Свой мундир и автомат он закопал в землю и пробрался к нам в нижнем белье и в брюках, которые нашел в каком-то разбомбленном доме. Он принес полезные сведения, и мы отправили его работать в кухне отеля.
Секретная служба у нас была отнюдь не на должной высоте, поскольку все, кто носил оружие, были заняты в патрулях, но я помню, как шокирован был полковник, когда повар, явившись в столовую, служившую командным пунктом, попросил разрешения послать пленного одного в пекарню за хлебом. Полковник был вынужден отклонить эту просьбу. Позже пленный как-то попросил меня послать его под конвоем откопать мундир и автомат, чтобы он мог сражаться. Эту просьбу тоже пришлось скрепя сердце отклонить.
В этот период войны без правил немецкий танк подобрался однажды на расстояние в три мили от города и убил очень симпатичного полисмена, стоявшего в дозоре, и одного из наших местных партизан. Все, кто видел это, нырнули в канаву и стали стрелять по танку, а он удалился. Немцы в то время проявляли прискорбную склонность воевать строго по уставу. Если бы они послали устав к черту, они могли бы войти в город и распивать превосходные вина в отеле «Гран Венер» и даже вытащить из кухни своего поляка и либо расстрелять его, либо опять нарядить в мундир.
Странно протекала в те дни жизнь в отеле «Гран Венер». Один старик, которого я видел за неделю до того при взятии Шартра и подвез на своем джипе до Эпернона, потом явился ко мне и заявил, что, по его мнению, в лесу под Рамбуйе можно собрать много интересных сведений. Я сказал ему, что я корреспондент и что это не мое собачье дело. И вот теперь я встречаю его на какой-то дороге в шести милях к северу от города, и он выкладывает мне полные данные относительно минного поля и противотанковой батареи на шоссе сейчас же за Траппом. Послали проверить его сведения, они подтвердились. После этого пришлось взять старика под стражу, потому что он хотел опять отправиться за информацией, а он слишком много знал о нашем положении, нельзя было рисковать, что его сцапают немцы. И он оказался под арестом вместе с юным поляком.
Всем этим должна была заниматься контрразведка. Но у нас таковой не было, как не было и отдела связи с местным населением. Помню, полковник как-то сказал: «Эх, Эрни, если бы у нас было хоть немножко Си-Ай-Си, хоть самый паршивый отдел связи с населением! Передоверьте все это французам». Все приходилось передоверять французам. Обычно, хоть и не всегда, все без промедления передоверялось обратно нам.
В эти дни партизаны величали меня «капитан». Для человека сорока пяти лет это очень низкий чин, поэтому при посторонних они обычно называли меня «полковник». Но мой низкий чин немного огорчал их и тревожил, и как-то один из них, который до этого целый год занимался тем, что перетаскивал мины и взрывал германские грузовики с боеприпасами и штабные машины, доверительно спросил меня:
— Мой капитан, как случилось, что вы в вашем возрасте после, несомненно, долгих лет службы и при явных ранениях (это я в Лондоне налетел на ни в чем не повинную цистерну с водой) до сих пор всего лишь капитан?
— Молодой человек, — отвечал я ему, — я не мог получить более высокого чина, потому что не обучен грамоте.
В конце концов прибыла другая американская разведчасть и расположилась на дороге в Версаль. Таким образом, город оказался прикрыт, и мы могли посвятить все свое время засылке патрулей на территорию немцев и сбору подробных сведений об их обороне, с тем чтобы, когда начнется наступление на Париж, части, осуществляющие это наступление, могли опираться на точные данные.
О самых ярких из запомнившихся мне моментов (если не считать того, что много раз я пережил сильный испуг) сейчас еще нельзя писать. Мне бы, например, очень хотелось рассказать о том, как проводил время полковник и днем и ночью. Но публиковать это рано.
Вот как выглядел в то время так называемый фронт. Спускаешься по шоссе к деревне с заправочной станцией и кафе. Деревня маленькая, напротив кафе — церковный шпиль. С этого места виден длинный подъем шоссе позади и длинный кусок шоссе впереди. Два человека стоят на дороге с биноклями. Один просматривает дорогу в северном направлении, другой — в южном.
Это необходимо, потому что немцы есть и впереди нас, и в тылу. Две девушки идут по дороге к городу, занятому немцами. Девушки хорошенькие, в туфлях на красных каблуках. Подходит партизан и говорит:
— Эти спали с немцами, когда те стояли здесь. Теперь идут к немецким позициям, могут чего-нибудь наболтать.
— Задержать их, — говорит кто-то.
Тут раздается крик:
— Машина! Машина!
— Их или наша?
— Ихняя.
Все, у кого есть винтовки или автоматы, прячутся за кафе и заправочной станцией, а несколько осторожных граждан удирают в поле. Приближается крошечный немецкий джип и с дороги напротив заправочной станции открывает огонь из 20-миллиметровой пушки. Все по нему стреляют, и он разворачивается и уходит, откуда пришел. Вслед ему стреляют осторожные граждане — убедившись, что джип уходит, они очень расхрабрились. Всего потерь: два энтузиаста, которые со стаканами в руках упали на пол в кафе и слегка порезались.
Обеих девиц, которые, как выясняется, не только питали симпатии к немцам, но и говорят по-немецки, вытаскивают из канавы и запирают на замок, чтобы потом отослать в тыл. Одна из них уверяет, что только ходила с немцами купаться.
— Голая? — спрашивает партизан.
— Нет, мосье, — отвечает она. — Они всегда держались очень прилично.
В сумочках у них находят много адресов, написанных по-немецки, и других предметов, не вызывающих к ним любви местного населения, и их отсылают обратно в Рамбуйе. Никаких истерик, их не бьют, не пытаются остричь им волосы. Немцы еще слишком близко.
В двух милях отсюда, левее, немецкий танк входит в деревню, и танкисты узнают трех партизан, которые несколько раз попадались им на глаза, когда следили за их передвижениями.
Одного из этих партизан я как-то спросил, видел ли он танк своими глазами, и он ответил: «Капитан, я до него дотронулся». Немцы пристреливают партизан и трупы их оставляют у дороги. Через час эту новость сообщает нам другой партизан, прибывший из этой деревни. Люди качают головами, и теперь немцев, которых все время вылавливают в лесах — это остатки частей, успевших спастись из Шартра, — будет труднее отправлять живыми в тыл для допроса.
Появляется какой-то старик и говорит, что его жена держит под дулом револьвера пятерых немцев. Револьвер ему дали вчера вечером, когда он рассказал, что немцы заходят из лесу в его дом просить еды. Это не те организованные немцы, что воюют впереди нас, а остатки разгромленных частей, прячущиеся в лесу. Некоторые из них пытаются найти свою армию и воевать дальше. Другие мечтают сдаться в плен, если додумаются, как это сделать и притом не быть убитыми.
Посылаем машину за пятью немцами, которых держит на мушке старуха.
— Убить их можно? — спрашивает боец из патруля.
— Только если они эсесовцы, — отвечает один из партизан.
— Давайте их сюда, допросим и переправим в штаб дивизии, — говорю я, и машина отъезжает.
Тот юный поляк — лицом он похож на Джеки Купера в детстве — протирает стаканы в столовой отеля, а старик курит трубку и размышляет, когда его выпустят отсюда и он снова пойдет на задание.
— Мой капитан, — говорит старик, — почему мне не разрешали делать нужное дело, вместо того чтобы отдыхать здесь, в саду отеля, когда на карту поставлен Париж?
— Вы слишком много знаете, — отвечаю я. — Нельзя рисковать, что вы попадете к немцам.
— Мы с полячком могли бы выполнить полезное задание, а если он попробует сбежать, я его убью.
— Он не может идти на полезное задание, — говорю я. — Его можно только включить в какую-нибудь часть.
— Он говорит, что вернется в мундире и доставит любые нужные сведения.
— Хватит рассказывать сказки, — говорю я старику. — А стеречь полячка здесь некому, значит, вы за него отвечаете.
Тут доставили множество всякой информации, которую нужно было проанализировать, оценить и отпечатать на машинке, и мне пришлось уехать в Сен-Реми-ле-Шеврез. Поступило сообщение, что к Рамбуйе подходит французская Вторая бронетанковая дивизия генерала Леклерка, следующая на Париж, и нам нужно было подготовить для нее все данные о расположении немцев.
Нет слов, чтобы описать чувства, которые я испытал, когда к юго-востоку от Парижа появилась бронетанковая колонна генерала Леклерка. Я только что вернулся из района, где действовал наш патруль, где я пережил минуты смертельного страха и где нас перецеловали все подонки городка, вообразившего, что, случайно оказавшись там, мы его освободили, и вдруг мне говорят, что сам генерал находится на подступах к Рамбуйе и желает нас видеть. Вместе с одним из крупных командиров Сопротивления и с полковником Б., который к тому времени был известен всему Рамбуйе как доблестный офицер и важная персона и который, как нам казалось, командовал в городе с незапамятных времен, мы не без торжественности приблизились к генералу. Его приветствие — абсолютно непечатное — будет звучать у меня в ушах, пока я жив.
— Катитесь отсюда, такие-растакие, — вот что произнес доблестный генерал тихо, почти шепотом, после чего полковник Б., король Сопротивления и ваш референт по бронетанковым операциям удалились.
Позже начальник разведки дивизии пригласил нас на обед, и уже на следующий день они действовали, опираясь на данные, которые собрал для них полковник Б. Но для вашего корреспондента описанная встреча была кульминационной точкой наступления на Париж.
Военный опыт убедил меня в том, что грубый генерал — это генерал, который нервничает. В то время я не сделал такого вывода, а поспешил снова уехать в патруль, где мог надежно держать собственные нервы в джипе, а мои друзья могли попытаться выяснить, какого рода сопротивление мы встретим на следующий день между Туссю-ле-Ноблем и Ле-Крист-де-Сакле.
Выяснив, каково будет это сопротивление, мы возвратились в отель «Гран Венер» в Рамбуйе и провели беспокойную ночь. Я уже точно не помню, что породило это беспокойство — возможно, то, что в доме было слишком много народу, включая одно время даже двух военных полицейских. А может, оно объяснялось тем, что мы ушли слишком далеко вперед от своих запасов витамина В и под действием алкоголя расшатались нервы даже у самых стойких партизан, которые освободили слишком много городов в слишком короткий срок. Так или иначе, я был неспокоен, и едва ли будет преувеличением сказать, что те, кого мы с полковником Б. к тому времени привыкли называть «наши люди», тоже были неспокойны.
Начальник партизан, фактически командовавший «нашими людьми», говорил:
— Мы хотим в Париж. К чему эти чертовы проволочки?
— Никаких проволочек, начальник, — отвечал я. — Все это — часть грандиозной операции. Имейте терпение, завтра мы войдем в Париж.
— Надеюсь, — сказал начальник партизан. — Меня там уже давно жена дожидается. Я, черт возьми, желаю войти в Париж и повидаться с женой и не понимаю, зачем это мы должны ждать, пока подойдут какие-то части.
— Потерпите, — сказал я ему.
В ту знаменательную ночь мы спали. Пусть ночь знаменательная, но завтра, конечно же, будет еще более знаменательный день. Я уже предвкушал назавтра настоящий хороший бой, но меня ждало разочарование: среди ночи в отель явился партизан, разбудил меня и сообщил, что все немцы, какие в состоянии двигаться, уходят из Парижа. Боев назавтра было не миновать, судя по заслону, который оставила германская армия. Но ничего серьезного мы не ждали, поскольку немецкие расположения были нам известны и мы могли либо атаковать их, либо обойти, и я заверил своих партизан, что если они наберутся терпения, то при вступлении в Париж регулярные части будут впереди нас, а не позади, что, конечно, предпочтительнее.
Однако они не оценили этого преимущества. Правда, один из подпольных командиров был со мной согласен и заявил, что простая вежливость требует пропустить войска вперед, а к тому времени, как мы достигли Туссю-ле-Нобля, где произошел короткий, но ожесточенный бой, был получен приказ, запрещающий как партизанам, так и корреспондентам двигаться вперед, пока не пройдет вся колонна.
В тот день, когда мы наступали на Париж, шел сильный дождь, и через час после выхода из Рамбуйе все промокли до нитки. Мы двигались через Шеврез к Сен-Реми-ле-Шеврез, где до того разъезжали наши патрули и где нас хорошо знали местные жители, у которых мы собирали сведения и с которыми распили не один стакан арманьяка, чтобы заглушить недовольство наших партизан, уже тогда бредивших Парижем. В те дни я убедился, что единственный способ прекратить спор — это выставить бутылку все равно чего, было бы крепко.
Пройдя через Сен-Реми-ле-Шеврез, где нас восторженно приветствовал местный мясник, участвовавший в предыдущих операциях и с тех пор бывший немного не в себе, мы допустили небольшую ошибку — оказались раньше главной колонны в деревне Курсель. Там нам сообщили, что впереди нас нет ни одной машины, и, к великому возмущению наших людей, которые желали идти, как им казалось, кратчайшим путем в Париж, мы возвратились в Сен-Реми-ле-Шеврез на соединение с бронетанковой колонной, следовавшей на Шатофор. Местного мясника наше возвращение сильно встревожило. Но когда мы объяснили ему ситуацию, он опять стал восторженно нас приветствовать, и мы, наскоро выпив по маленькой, решительно двинулись к Туссю-ле-Ноблю, где, как я знал, колонне предстояло сражаться.
Я знал, что здесь немцы окажут сопротивление — и прямо впереди, и справа от нас, у Ле-Крист-де-Сакле. У них был подготовлен ряд оборонительных огневых точек между Шатофором и Туссю-ле-Ноблем, а также дальше, за развилкой дорог. За аэродромом, ближе к Бюку, стояли их 88-миллиметровые орудия, державшие под обстрелом весь этот участок дороги. По мере приближения к Траппу, где действовали танки, беспокойство мое нарастало.
Французские бронечасти действовали превосходно. Не доходя Туссю-ле-Нобля, где, как мы знали, немцы с пулеметами прятались в копнах пшеницы, танки развернулись и прикрыли нас с обоих флангов, и нам было видно, как они катят вперед по сжатому пшеничному полю, точно на маневрах. Немцев никто не видел до тех пор, пока они уже после прихода танков не стали выходить из своих укрытий с поднятыми руками. Вот как надо использовать бронесилы, тактика которых вызывает столько споров. И зрелище это было великолепное.
И против тех самых танков и четырех 88-миллиметровых орудий, которые были у немцев за аэродромом, французы тоже хорошо себя показали. Их артиллерия находилась позади, на другом поле, и, когда германские орудия — четыре из них подвезли только ночью и оставили без всякого укрытия — стали обстреливать колонну, на них обрушилась французская механизированная артиллерия. В грохоте германских снарядов, 20-миллиметровок и пулеметного огня не слышно было собственного голоса, но командир партизан, тот, что обрабатывал данные о расположении немцев, крикнул мне по-французски прямо в ухо: «Соприкосновение прекрасное. В точности там, где мы указали. Прекрасно!»
На мой вкус, это было даже слишком прекрасно — я вообще не любитель соприкосновения, — к тому же, когда у самой дороги разорвался 88-миллиметровый снаряд, меня сбило с ног. Соприкосновение — дело очень шумное. Поскольку наша колонна здесь задержалась, наиболее энергичные из партизан стали помогать ремонтировать дорогу, которую бронемашины размесили в кашу, и это отвлекло их внимание от окружающего концерта. Они засыпали ямы кирпичом и черепицей от разрушенного дома, передавали по цепи куски бетона и обломки стен. Дождь лил не переставая, и к тому времени, когда соприкосновение кончилось, в колонне было двое убитых и пять раненых, один танк сгорел, а из семи вражеских танков мы вывели из строя два и подавили все их 88-миллиметровые пушки.
— C'est un bel accrochage! — ликовал командир партизан.
Это значит приблизительно «здорово мы с ними схлестнулись» или «знатно мы их прижали», а технически употребляется в тех случаях, когда две машины сцепятся бамперами.
Я крикнул:
— Здорово, здорово!
Услышав это, молоденький французский лейтенант, который, судя по его виду, не успел принять участия в особенно многих accrochages, но мог иметь их на счету и сотни, сказал мне:
— А вы, черт возьми, кто такой и что вы тут делаете в нашей колонне?
— Я военный корреспондент, мосье, — ответил я.
Лейтенант заорал:
— Не пропускать никаких военных корреспондентов, пока не пройдет колонна! А главное — не пропускать вот этого.
— Есть, мой лейтенант, — сказал военный полицейский. — Я за ним послежу.
— И этот партизанский сброд задержите, — приказал лейтенант. — Ни одного из них не пропускать, пока не пройдет вся колонна.
— Мой лейтенант, — сказал я, — весь сброд будет убран с глаз долой, как только закончится этот небольшой accrochage и колонна двинется дальше.
— Какой еще небольшой accrochage? — вопросил он, и в голосе его мне определенно послышалась неприязнь.
Тут, поскольку обогнать колонну нам все равно бы не разрешили, я избрал тактику ускользания и зашлепал по мокрой дороге в какой-то трактир. Там сидело множество партизан, они орали песни и развлекались с прелестной молодой испанкой из Бильбао, которую я в последний раз видел на знаменитом пропускном пункте возле города Коньер. Это тот город, который мы брали у немцев всякий раз, как из него уходил один из их танков, а стоило нам отойти с дороги, как они брали его обратно. Испанка эта с пятнадцати лет следовала за войсками и предшествовала войскам, и ни она, ни партизаны не обращали на accrochage ни малейшего внимания.
Один партизанский командир по имени К предложил: «Выпейте этого превосходного белого вина». Я как следует потянул из бутылки, а в ней оказался невероятно крепкий ликер, отдающий апельсинами и называемый «Гран Марнье».
Мимо окна пронесли носилки с раненым.
— Вот, глядите, — сказал один партизан, — воинские части все время допускают потери. Почему нам не разрешают пройти вперед как разумным людям?
— Ладно, ладно, — сказал другой партизан в американской полевой форме и с нарукавной повязкой французских сил Сопротивления. — А тех товарищей, что были убиты вчера на дороге, ты забыл?
Еще кто-то сказал:
— Все равно сегодня войдем в Париж.
— Давайте немного вернемся и попытаем счастья через Ле-Крист-де-Сакле, — сказал я. — Здесь понаехало много начальства, нас не пропустят вперед ни на шаг, пока не пройдет колонна. И дороги разворочены. Легковые машины мы бы еще могли протолкнуть, но грузовик завязнет, тогда что делать?
— Можно пробраться по одной из боковых дорог, — сказал командир партизан К. — Что это за новая мода — плестись в хвосте колонны?
— По-моему, лучше вернуться в Шатофор, — сказал я. — Так получится намного быстрее.
На перекрестке у Шатофора мы встретились с полковником Б. и командиром А., которые отделились от нас еще до того, как мы попали в accrochage, и рассказали им, какое замечательное получилось соприкосновение. В поле все еще стреляла артиллерия, и наши два доблестных офицера успели позавтракать на какой-то ферме. Французские солдаты из колонны жгли ящики от снарядов, использованных артиллерией, и мы сняли мокрую одежду и посушили ее у костров. Подходили немецкие пленные, и офицер из колонны попросил нас послать партизан туда, где только что сдалась в плен группа немцев, прятавшихся в копнах пшеницы. Партизаны доставили их шикарно, по-военному, живыми и невредимыми.
— Но ведь это идиотство, мой капитан, — сказал старший из конвоя. — Теперь кому-то придется их кормить.
Пленные сказали, что работали в Париже в разных учреждениях, а сюда их привезли только вчера, в час ночи.
— И вы верите в эту чепуху? — спросил старший из партизан.
— Это возможно. Вчера днем их здесь не было, — отвечал я.
— Претит мне эта армейская канитель, — сказал старший из партизан. Ему был сорок один год, у него было худое, острое лицо с ясными голубыми глазами и редкая, но очень хорошая улыбка. — Эти немцы замучили и расстреляли одиннадцать человек из нашего отряда. Меня они били и пинали ногами и расстреляли бы, если бы знали, кто я. А теперь нам предлагается охранять их бережно и уважительно.
— Они не ваши пленные, — объяснил я. — Их захватила армия.
Дождь превратился в легкий подвижный туман, потом небо расчистилось. Немцев отправили в Рамбуйе на большом немецком грузовике, который партизанскому начальству хотелось — и не без основания — на время убрать из отряда. Сообщив поенному полицейскому на перекрестке, где грузовик может нас снова найти, мы поехали за колонной дальше.
Мы нагнали танки на одной из боковых дорог, идущих параллельно магистрали Версаль−Париж, и вместе с ними спустились в лесистую долину, а потом выехали в зеленые поля, среди которых высился старинный замок. Здесь танки снова развернулись, как овчарки, охватывающие с боков отару овец. Пока мы возвращались посмотреть, свободна ли дорога через Ле-Крист-де-Сакле, они уже побывали в деле, и мы проехали мимо сожженного танка и трех немецких трупов. Один из немцев попал под гусеницы и расплющился так, что ни у кого не могло остаться сомнения в мощи бронесил при надлежащем их использовании.
На шоссе Версаль−Виллакубле колонна проследовала мимо разбитого аэродрома Виллакубле к развилке на Порт-Кламар. Здесь колонна задержалась, и какой-то француз, подбежав к нам, сообщил, что на дороге, ведущей в лес, появился небольшой германский танк. Я стал просматривать дорогу в бинокль, но ничего не увидел. Тем временем германская машина, которая оказалась не танком, а джипом, защищенным легкой броней, на котором были установлены пулемет и 20-миллиметровая пушка, развернулась в лесу и на полной скорости помчалась в нашу сторону, стреляя по развилке.
Все стали по ней палить, но она снова развернулась и умчалась в лес. Арчи Пелки, мой шофер, выстрелил по ней два раза, но не был уверен, что попал. Двое людей были ранены, их отнесли под прикрытие углового дома для оказания первой помощи. Теперь, когда снова началась стрельба, партизаны воспрянули духом.
— Работы еще хватит. Еще будет работка, — сказал партизан с острым лицом и голубыми глазами. — Хорошо хоть немножко этой сволочи здесь пока осталось.
— Вы как думаете, придется нам еще воевать? — спросил меня партизан К.
— Без сомнения, — ответил я. — Их и в самом Париже еще достаточно.
Для меня лично военной задачей в это время было попасть в Париж живым. Достаточно мы подставляли головы под пули. Париж вот-вот будет взят. Теперь во время уличных боев я искал укрытия — как можно более надежного и чтобы знать, что кто-то прикрывает меня с лестницы, если я стою в дверях фермы или в подъезде квартирного дома.
Колонна теперь наступала так, что любо-дорого было смотреть. Вот впереди завал из срубленных деревьев. Танки обходят их или раскидывают, как слоны, разбирающие бревна. А не то вгрызаются в баррикаду из старых автомобилей и мчатся дальше, волоча за собой какую-нибудь развалюху, зацепившуюся за гусеницы. Танки, столь уязвимые и робкие в тесных, пересеченных изгородями районах, где с ними легко расправляются и противотанковые пушки, и базуки, и всякий, кто их не боится, здесь крушили все вокруг, как стадо пьяных слонов в туземной деревне.
Впереди нас, слева, горел немецкий склад боеприпасов, разноцветные зенитные снаряды рвались в несмолкаемом стуке и хлопанье 20-миллиметровых. Когда жар еще увеличился, стали рваться самые крупные снаряды, создавая впечатление бомбардировки. Я потерял из виду Арчи Пелки, но потом оказалось, что он двинулся к горящему складу, вообразив, что там идет бой.
— Там никого нет, Папа, — сказал он. — Просто горят какие-то боеприпасы.
— Никуда один не ходи, — сказал я. — Прикажешь тебя искать? А если бы нужно было трогаться?
— Хорошо, Папа. Виноват, Папа. Понятно, Папа. Только я, мистер Хемингуэй, пошел туда с frere, с моим братом, потому что он сказал, что там идет бой.
— О, черт, — сказал я. — Вконец испортили тебя партизаны. Мы на большой скорости проехали по дороге, где рвался склад боеприпасов, и Арчи, у которого ярко-рыжие волосы, шесть лет службы в армии, четыре французских слова в запасе, выбитый передний зуб и frere из партизанского отряда, весело смеялся над тем, как громко взлетало в небо все это имущество.
— Ох, и хлопает, Папа! — кричал он. Его веснушчатое лицо сияло от радости. — А Париж, говорят, город что надо. Вы там бывали?
— Бывал.
Теперь мы ехали под гору, и я знал это место и знал, что мы увидим за следующим поворотом.
— Мне frere кое-что о нем порассказал, пока колонна стояла, — сказал Арчи, — только я не совсем понял. Одно понял ясно: город — во! И что-то он еще толковал насчет того, что едет в Панаму. Ведь к Панаме Париж не имеет отношения?
— Нет, Арчи, — сказал я, — французы называют его Paname, когда очень его любят.
— Понятно, — сказал Арчи. — Compris. Все равно как девушку можно назвать не по имени, а еще как-нибудь. Верно?
— Верно.
— А я-то все думаю, что это frere мне толкует. Это выходит вроде как они меня зовут Джим. Меня в части все называют Джим, а имя-то мое Арчи.
— Может быть, они тебя любят, — сказал я.
— Они хорошие ребята, — сказал Арчи. — В такой хорошей части я еще никогда не служил. Дисциплины никакой. Это точно. Пьют без передыху. Это точно. Но ребята боевые. Убьют не убьют — им наплевать. Compris?
— Да, — сказал я. Больше я в ту минуту ничего не мог сказать: в горле у меня запершило, и пришлось протереть очки, потому что впереди, внизу, жемчужно-серый и, как всегда, прекрасный, раскинулся город, который я люблю больше всех городов в мире.
Пшеница созрела, но сейчас здесь некому было ее убирать. След гусениц танка пролег через поле к борозде, где в кустах стояли танки и откуда были видны лесистая местность и холм, который им предстояло взять завтра. В этой лесистой местности и на холме не было ни души между нами и немцами. Мы знали, что у них здесь есть пехота и от пятнадцати до сорока танков. Но дивизия продвигалась так быстро, что оторвалась от остальной колонны, и вся местность, расстилавшаяся перед нами, с ее мирными холмами, долиной, крестьянскими домиками, с полями и фруктовыми садами вокруг, и город с серыми стенами, шиферными крышами зданий и остроконечным шпилем колокольни представляли собой открытый левый фланг. И все это было смертоносно.
Дивизия не продвинулась дальше своей цели. Она дошла до нее, до этой высоты, где мы теперь стояли, точно в срок, когда ей и следовало дойти. Она брала ее день за днем, а потом неделя за неделей, и вот уже месяц, как она наступала. Никто не различал больше отдельных дней, и история, свершающаяся ежедневно, уже для нас не существовала. Все расплылось в усталости и пыли, в трупном запахе скота, запахе только что взрытой толом земли, скрежете танков и бульдозеров, стрельбе автоматических винтовок и пулеметов, в прерывистой сухой болтовне немецких автоматов, в торопливой дроби немецких ручных пулеметов и в вечном ожидании, чтобы подтянулись остальные.
Все в памяти слилось в одно сражение на смертоносной низине, поросшей кустарником, которое потом перешло на высоту и через лес опять на равнину, минуя города, одни разрушенные и другие совсем не пострадавшие от обстрела, а потом опять наверх на эту пересеченную лесистую сельскую местность, где мы сейчас находились.
Теперь история — это старые консервные банки из продовольственного пайка, заброшенные доты, сухие листья на ветках, нарезанных для маскировки. Это — сожженные немецкие машины, сожженные танки «шерман», много сожженных немецких «пантер» и мало сожженных «тигров», мертвые немцы на дорогах, в кустах и садах, немецкое снаряжение, разбросанное повсюду, немецкие лошади, бродившие по полям, и наши раненые и наши мертвые, которых везли нам навстречу связанными по двое на крышах эвакуационных джипов. История — это дойти до места назначения вовремя и ждать там, когда подтянутся остальные.
Сейчас в этот ясный летний день мы стояли и смотрели туда, где завтра дивизия будет драться. Это был один из первых дней по-настоящему хорошей погоды. Небо было высокое и голубое, а впереди, слева от нас, наши самолеты бомбили немецкие танки. Сверкая серебром на солнце, крошечные П-47 шли пара за парой высоко в небе и описывали круги, прежде чем, перевернувшись через крыло, начать бомбить с пикирования. Когда они снижались, становясь большеголовыми и громоздкими в пике, появлялись вспышки с дымом и раздавался тяжелый грохот. А П-47 взмывали и кружили, идя на новый заход, а потом пикировали впереди дыма, стлавшегося за ними, который оставляли их пушки. Над островком леса, на который пикировали самолеты, взметнулось яркое пламя, за ним столб черного дыма, а самолеты продолжали бомбить и бомбить.
— Это они ударили по фрицевскому танку, — сказал танкист. — В один из наименее…
— Вы видите его в бинокль? — спросил танкист в шлеме. Я сказал:
— С нашей стороны его закрывают деревья.
— Ага, деревья, — сказал танкист. — Если бы мы пользовались прикрытием, как эти проклятые колбасники, гораздо больше парней дошло бы до Парижа или Берлина, или куда мы там идем.
— Домой, — сказал другой танкист, — вот куда я иду. Во всяком случае, я иду туда. Во все остальные места вход нам воспрещен. Мы никогда не входим в города.
— Легче, — сказал высокий боец. — Всему свое время.
— Скажи, корреспондент, — обратился ко мне другой танкист. — Никак не могу понять. Ответишь, а? Что ты делаешь здесь, ведь тебе здесь не положено быть? Ты делаешь это ради денег?
— Конечно, — ответил я, — ради больших денег. Колоссальных.
— Мне это не понятно, — сказал он серьезно. — Я понимаю, что это можно делать, потому что ты должен это делать. Но ради денег — не понятно. Нет таких денег, за которые я стал бы делать это.
Немецкий снаряд с дистанционным взрывателем щелкнул над нами и приземлился где-то справа от нас, оставив в воздухе клуб черного дыма.
— Эти гады колбасники пускают свои штучки слишком высоко, — сказал боец, который не стал бы делать этого за деньги. В этот момент немецкая артиллерия ударила по холму за городом, слева от нас, где залег один из батальонов первого из трех пехотных полков дивизии. Склон холма запрыгал в воздухе взвивающимися темными фонтанами от бесчисленных взрывов.
— Теперь мы на очереди, — сказал один из танкистов. — Они нащупали нас.
— Если они начнут стрелять, ложись под танк с задней стороны, — сказал высокий танкист, который говорил другому, что всему свое время. — Это самое надежное место.
— Эта махина выглядит несколько тяжеловато, — сказал я ему. — А вдруг ты начнешь отступать в спешке?
— Я крикну тебе, — осклабился он.
Наши 105-миллиметровые орудия открыли ответный огонь, и немцы прекратили обстрел. Аэростат медленно кружил над нами. Другой отнесло правее.
— Они не любят стрелять, когда эти штучки в воздухе, — сказал высокий танкист, — потому что они засекают их огневые точки, а потом наша артиллерия и авиация задают им жару.
Мы пробыли здесь некоторое время, но немецкая артиллерия только изредка постреливала по холму, который удерживал батальон. Мы так и не начали атаку.
— Вернемся назад и посмотрим, где остальные, — предложил я.
— О'кей, — сказал Кимбраф, который вел мотоцикл, захваченный у немцев. На нем мы с ним и разъезжали. — Пошли.
Мы попрощались с танкистами, повернули назад, пересекли пшеничное поле, сели на мотоцикл (я на заднее сиденье) и выехали на пыльную дорогу, взбитую танками в густые облака серого порошка. В коляске мотоцикла лежали боеприпасы, фотопринадлежности, запчасти, захваченные у немцев, бутылки с бензином, ручные гранаты, несколько автоматов. Все это принадлежало ефрейтору (теперь сержанту) Джону Кимбрафу из Литл-Рока, штат Арканзас.
Содержимое коляски могло бы иллюстрировать фантастическое представление о хорошо вооруженном партизане, и я часто думал, как Ким собирается развернуться, если в одной из наших поездок по территории, неизвестно кому принадлежащей, нам не удастся предпринять обходной маневр. Хотя Ким многосторонний человек и я уважаю его способность к импровизации, все-таки на меня находил страх при мысли, что он начнет отстреливаться тремя автоматами, несколькими пистолетами, карабином и еще немецким ручным пулеметом одновременно, не рассеивая при этом достаточно огня. Но потом я решил, что он собирается вооружать местное население по мере нашего продвижения по неприятельской территории. Это оказалось вполне реальным на один случай. Мне за мое предвидение полагалась бы еще одна нашивка и, думаю, этому несколько перевооруженному парню — тоже.
Мы поехали по дороге назад к городу, который взяли в тот день, и остановились у кафе напротив церкви. По дороге с лязгом и скрежетом проходили танки, и шум удалявшегося танка тонул в нарастающем гуле следующего за ним. У танков были открыты башни, и бойцы небрежно отвечали на приветствия деревенских мальчишек, махавших рукой каждой машине. Старый француз в черной фетровой шляпе, накрахмаленной рубахе, в черном галстуке и в пыльном черном костюме с букетом цветов в правой руке стоял у входа в церковь и церемонно приветствовал каждый танк, поднимая свой букет.
— Кто этот человек? — спросил я хозяйку кафе, когда мы стояли в дверях кафе, пропуская танки.
— Он немного не в себе, — сказала она, — но он — исключительный патриот. Он здесь с самого утра, с того времени, когда вы вошли в город. Он ничего не ел с тех пор. Дважды родные приходили за ним, но он остался здесь.
— Он и немцев приветствовал?
— О нет, — сказала хозяйка. — Он человек огромного патриотизма, но с некоторых пор, понимаете, несколько помешался.
В кафе сидели три солдата перед опорожненным наполовину графином сидра и с тремя стаканами на столике.
— Этот кровопиец, — сказал один из них, небритый, высокий, худой и несколько захмелевший парень, — этот проклятый кровопиец сидит в шестидесяти милях от фронта. Он всех нас угробит.
— О ком это ты говоришь? — спросил Ким солдата.
— У, этот кровопиец! Генерал!
— Как далеко, ты говоришь, он находится? — спросил Ким.
— В шестидесяти милях и ни на дюйм ближе. В шестидесяти милях, на которых мы проливали кровь. Мы все мертвы. Разве он знает об этом? Разве ему есть до этого дело?
— Знаешь, где он сейчас находится? В трех тысячах ярдов отсюда, — сказал Кимбраф. — Может быть, он уже прошел вперед. Мы встретили его по дороге, когда ехали сюда.
— Ты дурак, — сказал небритый солдат. — Что ты знаешь о войне? Этот кровопиец в шестидесяти милях отсюда и ни на дюйм ближе. Посмотри на меня! Я когда-то пел, выступал с очень хорошими оркестрами, да, очень, очень хорошими. А моя жена мне изменяет. Мне не надо даже проверять. Она мне сама сказала. А вот там все, во что я верю.
И он показал рукой на противоположную сторону дороги, где пожилой француз все еще поднимал свои цветы, приветствуя проходящие танки. Священник в черном шел по кладбищу позади церкви.
— В кого ты веришь? В этого француза? — спросил другой солдат.
— Нет. Я не верю в этого француза, — сказал солдат, который выступал с хорошими оркестрами. — Я верю в то, что представляет священник. Я верю в церковь. А моя жена была неверна мне больше чем один раз, много раз. Я не дам ей развода, потому что я верю в это. Вот почему она не захотела подписать мои документы. Вот почему я не унтер-офицер артиллерии. Я закончил унтер-офицерскую школу, а она не подписала документов, а в эту самую минуту она изменяет мне.
— Он и петь может, — сказал мне другой американский солдат. — Я слышал однажды ночью, как он поет. Здорово поет.
— Не могу сказать, что ненавижу свою жену, — сказал солдат, который выступал с хорошими оркестрами. — Она изменяет мне сейчас, сию минуту, а мы здесь и только что взяли этот город. Не могу сказать, что я ненавижу ее, хотя она испортила мне жизнь, и из-за нее я не унтер-офицер. Но я ненавижу генерала. Я ненавижу этого бездушного кровопийцу.
— Пусть поплачет, — сказал другой солдат. — Это ему помогает.
— Послушай, — сказал третий солдат. — У него трагедия дома, у него личные неприятности. Но послушай, что я тебе скажу. Это — первый город, в который я вошел. Пехота берет их, а чаще проходит мимо, а потом, когда мы возвращаемся назад, оказывается, что в город вход воспрещен и он наводнен военной полицией. Здесь, в этом городе, нет ни одного полицейского. Это несправедливо, что мы не может войти в город.
— Позже… — начал я. Солдат, который выступал с очень хорошими оркестрами, влез в разговор.
— Здесь не может быть никаких позже, — сказал он, — этот кровопиец убьет нас всех. И делает он это все для того, чтобы прославиться, и потому, что он не понимает, что солдаты — люди.
— Он не может сказать ничего, кроме того, что мы на передовой, а я могу, — сказал Ким. — Ты же не знаешь, что делает дивизионный и получает ли он приказы, как ты и я.
— Хорошо. Тогда ты отпусти нас с передовой. Если ты все знаешь, отпусти нас. Я хочу домой. Если бы я был дома, может быть, ничего бы не произошло. Может быть, моя жена никогда бы мне не изменила. Правда, мне теперь наплевать на все. Мне на все наплевать.
— Почему же ты тогда не заткнешься? — спросил Кимбраф.
— Я заткнусь, — сказал эстрадный певец. — И не произнесу ни слова о генерале, который убивает меня каждый день.
В ту ночь мы поздно добрались до продвинувшегося вперед штаба дивизии. Оставив солдат в кафе в только что взятом городе, мы последовали за танками до того места, где они были остановлены минами, завалом на дороге и сильным огнем противотанковых орудий.
В дивизии кто-то сказал:
— Генерал хочет тебя видеть.
— Я пойду помоюсь.
— Нет. Иди сейчас же. Он беспокоился о тебе. Генерал лежал в прицепе в старом сером шерстяном белье.
Его лицо, все еще красивое, когда он отдохнет, было серым, осунувшимся и бесконечно усталым. Только глаза были веселые, и он произнес своим добрым, ласковым голосом:
— Я беспокоился о тебе. Что тебя так задержало?
— Мы напоролись на танки, и я вернулся окружным путем.
— Каким?
Я сказал ему.
— Расскажи, что ты видел сегодня там-то и там-то. — И он назвал подразделения пехоты.
Я рассказал ему.
— Люди очень устали, Эрни, — сказал он. — Им надо отдохнуть. Даже одной ночи хорошего отдыха было бы достаточно. Если бы они могли отдохнуть четыре дня… только четыре дня. Но это все старая песня.
— Ты сам устал, — сказал я. — Поспи. Я пойду. Тебе надо поспать.
— Генерал не должен быть усталым, — сказал он. — И уж конечно, больным. Я не так устал, как они.
В этот момент зазвонил телефон, он поднял трубку и назвал пароль.
— Да, — сказал он. — Да. Как ты там, Джим? Нет. Я всех их уложил спать на эту ночь. Я хочу, чтобы они немного поспали. Нет. Я атакую утром, но на штурм не пойду. Я собираюсь пройти город. Ты же знаешь, что я не верю в штурм городов. Тебе следовало бы уже это знать. Нет. Я выйду ниже… Да, правильно.
Он вылез из-под одеяла и подошел к огромной карте, держа трубку в руке, и я смотрел на его подтянутую фигуру в сером шерстяном белье, вспоминая, каким он был блестящим генералом до того, как дивизия побывала в действии.
Он продолжал говорить по телефону: «Джим?.. Да. У тебя будет тяжелый участок. Придется потрудиться. Ты же знаешь, что были кой-какие разговоры. Да. Понимаю. Когда ты соединишься со мной, я дам тебе свою артиллерию, если понадобится… Да. Безусловно. Совершенно верно… Конечно, нет. Я это и имею в виду, иначе бы не стал говорить… Точно. Хорошо… Спокойной ночи».
Он повесил трубку. Его лицо было серым от усталости.
— Эта дивизия — наш левый фланг. Они хорошо дрались, но очень долго пробирались через лес. Когда они соединятся с нами и пройдут вперед, я думаю, у нас будет четырехдневный отдых. Пехоте он очень нужен. Я рад, что люди отдохнут.
— Теперь тебе надо было бы поспать, — сказал я.
— Я должен работать сейчас. Остерегайся ты этих уединенных дорог и береги себя.
— Спокойной ночи, сэр, — сказал я. — Зайду рано утром.
Все думали, что у дивизии будет четырехдневный отдых, и на следующий день много было разговоров о душе, о красивых девушках из Красного Креста и о Витней Борн, которая играла в фильме «Преступление без страсти», и мы всё были так обрадованы предстоящим отдыхом, что не обратили внимания на то, что этот фильм был очень старый. Но все вышло иначе. Немцы устроили сильное контрнаступление, и сейчас, когда я нишу эту статью, дивизия все еще находится на передовой.
Многие будут вам рассказывать, как они первыми оказались в Германии и первыми прорвали «линию Зигфрида», — и многие ошибутся. Эту корреспонденцию цензура не станет задерживать, пока там разбираются со всеми претензиями. Мы ни на что не претендуем. Никаких претензий, понятно? Абсолютно никаких. Пусть себе решают, а тогда посмотрим, кто пришел туда первым. Я имею в виду — какие части, а не какие именно люди.
«Линию Зигфрида» прорвала пехота. Прорвала в холодное дождливое утро, когда даже вороны не летали, не говоря уже о самолетах. За два дня до этого, в последний солнечный день, закончился наш парад бронетанковых войск. Парад был замечательный, от Парижа до Ле-Като, с жестоким сражением у Ландреси, которое мало кто видел и в котором почти никто не уцелел. Потом форсировали проходы в Арденнском лесу, где местность напоминает иллюстрации к сказкам братьев Гримм, только гораздо сказочнее и мрачнее.
Потом в холмистой, лесистой местности парад продолжался. Временами мы на полчаса отставали от отступающих мотомехчастей противника. Временами почти, догоняли их. Временами обгоняли, и тогда слышно было, как позади бьют наши 50-миллиметровки и 105-миллиметровые самоходные пушки, и смешанный огонь противника сливался в оглушительный грохот, и поступало сообщение: «Вражеские танки и бронетранспортеры в тылу колонны. Передайте дальше».
А потом внезапно парад кончился, лес остался позади, мы стояли на высокой горе, и все холмы и леса, видные впереди, были Германией. Снизу, со дна глубокой долины, послышался знакомый глухой грохот — взорвали мост, — и было видно черное облако дыма и взлетевших в воздух обломков, а чуть дальше — два вражеских бронетранспортера удирали вверх по белой дороге, ведущей в немецкие горы.
Впереди них снаряды нашей артиллерии вздымали желто-белые облака дыма и дорожной пыли. Один из транспортеров забуксовал, став поперек дороги. Второй, на повороте дороги, два раза дернулся, как раненое животное, и замер. Еще один снаряд поднял фонтан дыма и пыли рядом с поврежденной машиной, и, когда дым рассеялся, на дороге стали видны трупы. Это был конец парада, и мы спустились по лесной дороге к речке и переехали ее вброд по плоским камням и поднялись на другой берег, в Германию.
В тот вечер мы миновали брошенные старые доты, которые многие на свое горе приняли за «линию Зигфрида», и проехали еще хороший кусок в гору. На следующий день миновали вторую линию бетонированных дотов, охранявших развилки дорог и подступы к главному Западному валу, и в тот же вечер достигли высшей точки возвышенности перед Западным валом, с тем чтобы утром начать атаку.
Погода испортилась. Шел дождь, дул ледяной ветер, и впереди нас высилась темная, поросшая лесом гряда Шнее Эйфель, где жил дракон, а позади на ближайшем холме стояла немецкая трибуна, с которой командование наблюдало за маневрами, долженствовавшими доказать, что прорыв Западного вала неосуществим. Мы готовились атаковать его в том самом пункте, который немцы выбрали, чтобы в показном бою подтвердить его неприступность.
Все нижеследующее рассказано словами капитана Хоуорда Блаззарда из Аризоны. Его рассказ даст вам некоторое представление о том, как шли бои.
«С вечера мы ввели в город третью роту. Противника там, в сущности, не было. Шесть фрицев, мы их застрелили. (Речь идет о городке, или, вернее, деревушке, из которой утром, началась наступление — в гору, под обстрелом, по ровному сжатому полю пшеницы, уставленному копнами, на штурм главных укреплении Западного вала, скрытых в густом еловом лесу на горе по ту сторону поля.)
Полковник из Вашингтона, округ Колумбия, вызвал всех трех батальонных командиров, начальника разведки и начальника оперотдела штаба и изложил план завтрашнего прорыва. В пункте, где мы будем прорываться (заметьте стиль — не «попытаемся прорваться», а «будем прорываться»), нам полагалось иметь одну танковую роту и одну роту самоходных противотанковых пушек, но дали нам всего один танковый взвод (пять танков). Самоходок должны были дать двенадцать, а дали девять. Вы помните, как тогда было, а горючего не хватало, и все прочее.
Теперь дело представлялось так (на войне то, как оно представляется и как бывает на самом деле, — очень разные вещи, такие же разные, как то, какой представляется жизнь и какая они есть на самом деле). Третья рота, вступившая в город накануне, наступает на правом фланге и сковывает противника огнем.
Вторая рота выступает рано, еще до 8 утра, она передвигается на танках и самоходках. Пока она подходила, мы ввели самоходки в город и наконец в 12.30 получили свой танковый взвод. Пять штук. Не больше и не меньше.
Первая рота так отстала, что никак не могла подоспеть. Вы помните, что творилось в тот день, (много, много чего творилось!) Поэтому полковник снял одну роту из первого батальона и подкинул ее нам, чтобы у нас было для атаки три роты.
Это было примерно в час дня. Мы с полковником пошли по левой развилине, чтобы слева смотреть, как начнется атака. Началась она отлично. Вторая рота погрузилась на танки и самоходки, они продвинулись под самый гребень и развернулись веером. Все как полагается. И только они достигли гребня, третья рота, на правом фланге, открыла огонь из пулеметов и 60-миллиметровых минометов, чтобы отвлечь внимание от второй.
Танки и самоходки полезли дальше вверх, и тут их встретили огнем зенитки (немецкие зенитные орудия, стреляющие почти так же быстро, как пулеметы, использовались для стрельбы прямой наводкой по наступающим наземным войскам,). Мы знали, что у них там есть и 88-миллиметровые, но те пока молчали. Когда стали стрелять пулеметы и зенитки, наши солдаты соскочили с танков, все как полагается, и пошли дальше, и шли хорошо, пока не оказались на большом голом поле, за которым начинался лес.
И вот тут-то заговорили 88-миллиметровые — это уж вдобавок к зениткам. Одна самоходка наскочила на мину — слева, помните, у той узкой дороги, перед тем как ей войти в лес, — и танки попятились. Один танк и одна самоходка вышли из строя, и все дали задний ход. Знаете, как это бывает, когда они начинают пятиться.
Солдаты стали возвращаться назад через поле, таща несколько раненых, несколько охромевших. Знаете, как они выглядят, когда возвращаются. Потом стали возвращаться танки, и самоходки, и люди прямо толпами. Не могли они удержаться на этом голом поле, и те, что не были ранены, стали звать санитаров для раненых, а вы знаете, как это всех выводит из равновесия.
Мы с полковником сидели возле дома и видели весь бой и как хорошо он начался. Мы уж думали, что они прошли. А потом началась эта петрушка. И вдруг несутся пешком четыре танкиста и орут как оглашенные, что все пропало.
Тут я обратился к полковнику — я служил в третьем батальоне давно — и говорю:
— Сэр, разрешите мне пойти туда, я бы дал этим мерзавцам под зад и захватил цель.
А он говорит:
— Вы — начальник разведки штаба, оставайтесь на месте.
Прищемил мне, значит, хвост. Очень это было досадно.
Посидели мы там еще минут десять-пятнадцать, а раненые все шли, а мы все сидели, и я уж стал подумывать, что мы этот бой проиграем. А потом полковник сказал:
— Пошли. Надо их завести. Не допущу, чтобы это дерьмо сорвало атаку.
И мы двинулись в гору и встречали кучки людей — вы знаете, как они сбиваются в кучки, и можете себе представить, какой вид был у полковника, когда он шагал в гору со своим револьвером сорок пятого калибра. Там наверху, где начинается спуск, есть такой узенький карниз. Под прикрытием этого карниза собрались все танки и самоходки, и вторая рота растянулась там вроде как стрелковой цепью, и все они были как мерные, и атака выдохлась.
Полковник поднялся в гору, стал над карнизом, где они все залегли, и говорит:
— А ну-ка, ударим по этим фрицам. Ну-ка, перебьем эту сволочь. Ну-ка, перевалим на ту сторону и выполним задачу.
Он поднял свою пушку, пальнул раза три в сторону, откуда фрицы вели огонь, и говорит:
— Доберемся до этих треклятых фрицев! Вперед! Чтобы ни одного человека здесь не осталось!
Они тряслись от страха, но он все уговаривал их и убеждал, и скоро сначала несколько человек, а потом и почти все зашевелились. А уж когда они зашевелились, тут полковник, и я, и Смит (сержант Джеймс Дж. Смит из Туллахомы, штат Теннесси) пошли вперед, и атака возобновилась, и мы вошли в лес. В лесу было скверно, но шли они теперь хорошо.
Когда мы вошли в лес (лес этот саженый, еловый, очень густой, снаряды расщепляли и ломали деревья, и обломки пролетали в полумраке леса, как копья, а люди теперь кричали и перекликались, чтобы не поддаться жути лесных потемок, и стреляли, и убивали немцев, и шли все вперед!), танкам там было не пробраться, и они вышли на опушку. Они стали было стрелять в лес, но скоро пришлось это прекратить, потому что вторая рота продвинулась лесом далеко вперед.
Мы с полковником и со Смитом продолжали идти впереди и нашли между деревьями проход, куда можно было ввести самоходку. Продвигались мы теперь хорошим темпом и вдруг увидели рядом с собой блиндаж, и оттуда в нас стали стрелять. Мы решили, что там сидят какие-нибудь фрицы. (Блиндаж этот был полностью замаскирован — обложен дерном и засажен елями. Это был подземный форт, вроде тех, что строили на «линии Мажино», с автоматической вентиляцией, взрывоустойчивыми дверями, койками на глубине пятнадцати футов и запасными выходами на тот случай, чтобы, если противник минует блиндаж, атаковать его с тыла; а находилось в нем пятьдесят эсесовцев с заданием пропустить наступающие части, а потом ударить им в спину.)
Нас там всего и было, что полковник, Смит и Роже, молодой француз, который с нами не расставался с самого Сен-Пуа. Фамилии его я так и не узнал, но это был замечательный француз. Другого такого бойца я не запомню. Так вот, фрицы стали стрелять в нас из блиндажа. Тогда мы пошли вперед, решили их оттуда выгнать.
С нашей стороны у них была амбразура, но ее не было видно, очень густо все кругом было засажено. У меня была всего одна граната, я ведь не думал, что придется заниматься таким делом. Подошли мы к блиндажу ярдов на десять, а амбразуры все не видно. Холмик в лесу — и все.
Стреляли они как-то беспорядочно. Полковник и Смит шли в обход правее. Роже шагал прямо на амбразуру. Огня не было видно.
Я крикнул Роже, чтобы ложился, и тут они в него попали. Тогда только я увидел эту проклятую дыру и швырнул в нее гранату, но края у нее скошенные, сами знаете, и граната ударилась о край и выскочила обратно. Смит схватил француза за ноги и стал оттаскивать его в сторону — он был еще жив. Слева в щели сидел немец, тут он встал, и Смит застрелил его из своего карабина. Как быстро все это произошло — судите по тому, что в эту секунду граната взорвалась, и мы все пригнулись.
Потом нас стали сильно обстреливать с поля — того, которое мы перешли, прежде чем вступить в лес, — и Смит сказал:
— Полковник, вы бы спустились в эту щель, немцы подходят.
Они стреляли из копен пшеницы, что были ближе всего к опушке, и из кустарника, который языком выдавался в поле. Стреляли оттуда, где должен бы быть наш тыл.
Полковник уложил одного фрица из револьвера. Смит — двоих из карабина. Я стоял по другую сторону блиндажа и застрелил того, который был позади нас на дороге, шагах в пятнадцати. Мне пришлось выстрелить три раза, прежде чем он остановился, да и то я его не убил — когда наконец подошла самоходка, он лежал посреди дороги и, увидев самоходку, вроде бы попробовал отползти, но самоходка прошла по нему и расплющила его в блин.
Остальные немцы пустились наутек через поле, с ними особых хлопот не было. Стрельба на дальнюю дистанцию. Троих мы, я знаю, убили и нескольких ранили, только они ушли.
Ручных гранат у нас больше не было, а те сволочи все сидели в блиндаже, сколько мы им ни орали, чтобы выходили. Тогда мы с полковником остались ждать, а Смит пошел влево, нашел самоходку и привел ее — ту самую, что переехала фрица, в которого я три раза стрелял из своего маленького немецкого револьвера.
На разговоры немцы по-прежнему не отвечали, и тогда мы подвели самоходку впритык к стальной двери, которую к тому времени отыскали, и наша пушечка ударила по ней раз шесть и выбила-таки ее к черту, и уж тут им сразу захотелось выйти. Слышали бы вы, как они вопили, и стонали, и стонали, и вопили: «Kamerad!»
Самоходка глядела дулом прямо в дверь, и они стали выходить, и такого вы в жизни не видели. Каждый был ранен в шести-семи местах обломками бетона и стали. Всего их вылезло восемнадцать, а изнутри неслись жалостные крики и стоны, одному обе ноги отрезало стальной дверью. Я спустился туда посмотреть, что там делается, и вытащил чемодан, в котором было несколько кварт виски, три ящика сигар и револьвер для полковника.
Один из пленных, унтер-офицер, был еще ничего, то есть не так чтобы совсем ничего, но ходить мог. Остальные только лежали и стонали.
Унтер-офицер показал нам, где находится следующий блиндаж. Теперь мы уже знали, как они выглядят — могли и сами обнаружить по тому, как над ними возвышается почва. Так что забрали мы свою самоходку и прошли по дороге еще ярдов семьдесят пять до второго блиндажа — вы знаете которого — и приказали этому типу крикнуть им, чтобы сдавались. Поглядели бы вы на этого немца! Он был из вермахта, из регулярной армии, и все повторял: «Битте, СС». Он хотел сказать, что там засели те, самые поганые, и они убьют его, если он велит им сдаваться. Все-таки он крикнул им, чтобы выходили, но они не вышли, даже не ответили. Тогда мы подвели самоходку к задней двери, в точности как в тот раз, и заорали: «Выходи!» — а они не выходят. Тогда мы саданули по двери раз десять, и тут уж они вышли — сколько их осталось. Вид у них был жалкий. Все до одного изранены — смотреть страшно.
Все до одного были эсесовцы. Один за другим они падали на колени посреди дороги — думали, что их тут же расстреляют. Но нам пришлось их разочаровать. Вышло их человек двенадцать. Остальных разорвало в клочья или изранило насмерть. По всему блиндажу валялись руки, ноги, головы.
Пленных у нас набралось много, а стеречь их было некому — только полковник, да я, да Смит, да самоходка, и мы просто сидели и ждали, пока что-нибудь прояснится. Через некоторое время появился санитар и осмотрел того молодого француза Роже. Он так и пролежал там все время, а когда к нему подошли, чтобы перевязать, сказал:
— Mon colonel, je suis content[40]. Я счастлив, что умираю на германской земле.
К нему пришпилили карточку с надписью «Свободная Франция», но я сказал: «К черту!» — и переписал на карточке: «Третья рота».
Как вспомню этого француза, так опять руки чешутся убивать немцев…»
Можно бы рассказывать еще и еще. Но пожалуй, на сегодня хватит — больше вам не выдержать. Я мог бы рассказать вам, как действовала первая рота, как действовали два других батальона. Мог бы рассказать, если б вы могли это выдержать, что было у третьего блиндажа, и у четвертого, и еще у четырнадцати. Все они были взяты.
Если это вас интересует, расспросите кого-нибудь, кто там был. Если захотите и я еще не забуду, я с удовольствием расскажу вам когда-нибудь, каково было в этих лесах в последующие десять дней: о контратаках и о германской артиллерии. Это очень, очень интересно, если только запомнить как следует. Вероятно, в этой истории есть даже эпический элемент. Когда-нибудь вы, безусловно, увидите ее на экране.
Надо полагать, она вполне годится для экранизации, потому что я помню, как полковник сказал мне:
— Эрни, у меня то и дело появлялось такое чувство, будто я смотрю фильм категории Б, и я все говорил себе: «Вот сейчас мой выход».
Единственное, что, вероятно, будет нелегко изобразить в фильме, это эсэсовцев — как они с почерневшими от взрыва лицами стоят на коленях, захлебываясь кровью и держась за живот, или из последних сил отползают с дороги, чтобы не попасть под танк, хотя в кино это, возможно, получится еще более реалистично. Но за такую ситуацию несут вину инженеры — когда они проектировали эту взрывоустойчивую дверь, им в голову не пришло, что к ней снаружи подойдет 105-миллиметровая самоходка и станет стрелять в нее в упор.
При составлении спецификации это не было предусмотрено. И порой, когда я наблюдаю такие печальные картины и вижу, как идут насмарку такие тщательные приготовления, мне начинает казаться, что лучше было бы для Германии, если бы она вообще не начинала этой войны.