Досточтимому лорду Чарлзу Клиффорду из Лейнзборо[8], и пр

Милорд,

Жизненные перипетии впервые предоставили мне случай письменно обратиться к Вашей светлости, и я безгранично рад воспользоваться им: то, что я пишу, адресовано всем, а значит, позволяет мне выразить (и довести до всеобщего сведения) признательность и уважение, которые я питаю к Вам и силюсь подтвердить делом. Я испытываю настолько сильное стремление быть Вам полезным, что оно избавляет меня от дальнейших уверений в моей преданности: коль скоро тесные узы, связывающие меня с Вашей светлостью и Вашим домом, не разрешают мне публично воздать Вам хвалу, любое выражение моей готовности быть Вашим слугой явилось бы лишь честным, но ненужным признанием моего перед Вами долга и свидетельством моей искренней Вам благодарности.

Порою мне хочется служить Вашей светлости так, чтобы это было для меня менее выгодно, зато более лестно. Мои слова отнюдь не означают, что я жажду перестать быть Вашим должником; они означают только, что я желал бы им стать по своей воле: тогда я получил бы право гордиться тем, что разглядел и нашел человека, у которого счастлив быть в долгу без надежды когда-нибудь расплатиться.

Ваша светлость лишает меня всякой возможности соприкоснуться с Вами и не быть тут же взысканным Вашими щедротами, и хотя, по видимости, я только высказываю здесь свои к Вам чувства (что столь обычно в нашем расчетливом свете), я в то же время невольно преследую собственный интерес: Вашей светлости нельзя воздать должное, не получив при этом выгоды для себя. Конечно, кто не совершает безумств, тот не нуждается и в защитнике; но будь мы чужды ошибок, сила не находила бы себе применения, а добросердечие повода проявиться; там же, где эти достоинства налицо, жаль не воспользоваться ими, если ты все-таки натворил глупости; поэтому, сделав ложный шаг, должно искать зашиты у силы и добросердечия. К этому своего рода поэтическому силлогизму я прибегаю сейчас для того, чтобы склонить Вашу светлость взять под свое покровительство мою пиесу. Она хоть и не первый мой опыт, увидевший свет, но первое мое прегрешение в драматическом жанре, вернее, в поэзии вообще; надеюсь поэтому, что мне ее легче простят. Будь она поставлена тогда же, когда написана, в ее защиту можно было бы сказать больше. Незнание столицы и законов сцены послужило бы начинающему автору оправданием, на которое он уже не вправе уповать после четырех лет литературного труда. Тем не менее я почитаю себя обязанным заявить, что глубоко оценил снисходительность лондонских зрителей, так тепло принявших мою пиесу при всех ее недостатках, которые — не могу не признаться и в этом — были большей частью замаскированы искусной игрой актеров[9]: убежден, что умелое исполнение в высшей степени способствовало раскрытию всех выведенных мною характеров.

Что же до критиков, милорд, я не скажу ни дурного, ни хорошего ни о ком из них — ни о тех, чьи упреки справедливы, ни о тех, кто усматривает промахи там, где их нет. Защищая свою пиесу, я дам им всем один общий ответ (который Эпиктет[10] советует давать каждому хулителю нашего труда), а именно: «Если бы те, кто находят в ней недостатки, знали бы ее так же, как я, они нашли бы куда больше таковых». Разумеется, мне вряд ли следовало делать подобное признание, однако оно может пойти на пользу и мне: отчетливое сознание своих слабостей есть, на мой взгляд, первый шаг к их исправлению.

Итак, я пребываю в надежде, что рано или поздно верну свой долг столице, чего, увы, никогда не смогу сделать по отношению к Вашей светлости, хотя неизменно остаюсь Вашим покорным и смиреннейшим слугой.

У. Конгрив

Загрузка...