Когда в хозяйстве работает такой преданный бухгалтер, как Симха Кушнир, можно спать спокойно и не опасаться, что смета где-то не сойдется или нужно ожидать неприятностей при ревизии.
В самом деле, такой бухгалтер руководителю может только сниться.
Не бухгалтер, а клад!
Но тут не мешает заметить, что Симха Кушнир никогда не мечтал о карьере финансового деятеля. Ему и не снилось, что придется когда-нибудь возиться с бухгалтерскими книгами, разными квитанциями, расчетами и прочим кредитом-дебетом…
Очень рано он остался круглым сиротой, перебивался, что называется, с хлеба на квас, питался у соседей, у дальних родственников. Осенью и зимой добросовестно учился в трудшколе, а весной и летом был неизменным ездовым у Гедальи Сантоса на плантации. Сидя на повозке, он мечтал о дальних странствиях и без памяти любил читать книги. Притом читал подряд, не перебирая, все, что попадалось под руку. Какой-нибудь замызганный роман о несчастной любви графини к нищему — хорошо. Описание ловли тигров в джунглях — еще лучше! Инструкция по рациональному кормлению свиней — отлично! Справочник по уходу за новорожденными — подойдет.
Когда он забегал в кооператив купить селедку или колбасу на завтрак, ему было совершенно безразлично, что и сколько, продавщица завернет, главное, чтобы бумага была из книжки, газеты или журнала, чтобы было что читать во время еды.
В школе он редко готовил уроки, но когда его вызывали к доске, знал все назубок, чем несказанно удивлял учителей.
— Поразительный мальчишка. Светлая голова.
Однако главным в жизни для него были книги. Больше его ничто не интересовало. Он мог, если попадалась интересная книга, по двое, по трое суток напролет не есть, не спать. Даже когда он возил с плантации корзины и ящики с виноградом, лошади шли у него самостоятельно: Симха Кушнир был занят чтением.
Однажды, холодным зимним утром, когда Ружица была занесена снежными сугробами, Симха Кушнир лежал на санях, зарывшись в солому; цыганский пот прошибал его, но это его не смущало, он проглатывал какую-то очередную сентиментальную историю. Лошади, почувствовав, что ездовой чем-то увлечен, свернули к реке. Тонкий лед на берегу треснул, и сани провалились в ледяную воду. Лошадям это зимнее купание не повредило, а ездового отправили в больницу, и он провалялся там целых три месяца, чуть не отдав богу душу.
С тех пор он не переставал кашлять, терять в весе, и когда его призвали, комиссия военкомата единодушно решила:
— Не годен…
Это его пришибло. Он понял, что не сбудется его мечта о дальних странствиях, не суждено ему служить на подводных лодках, как мечталось, не сможет он летать на бомбардировщиках, мчаться по полям и дорогам на танке.
Вернулся он из больницы, но его уже к лошадям и близко не подпускали, тяжелой работы не поручали, люди его берегли и жалели, и он так и остался между небом и землей.
К тому же его постигло еще одно несчастье: то, что он с детства увлекался чтением, читал, можно сказать, днем и ночью, сидя у керосинки или у коптилки, значительно испортило зрение, и ему пришлось прибегнуть к очкам.
Старый бухгалтер артели стал присматриваться к очкастому молодому человеку, который как тень бродил по поселку, не зная куда применить себя, и однажды позвал его в бухгалтерию, усадил рядом с собой, достал целую пачку счетов, показал, что с ними делать, как их обрабатывать; Симха Кушнир удивительно быстро разобрался в этих документах, и дело у него пошло на лад.
Было это в начале зимы. В доме у Симхи было холодно и неуютно, а в бухгалтерии жарко топилась печь, можно было спокойно, не торопясь, просматривать бумаги, греться и безошибочно считать на счетах.
Что бы парню ни предлагали, какую работу ни подбрасывали, все у него получалось. Прошло немного времени, и все убедились, что в артели вырос отличный счетовод.
Симху Кушнира зачислили в штат бухгалтером, и он остался здесь надолго.
Здесь его все почитали и жалели, следя за тем, чтобы он окреп здоровьем, не знал лишений. Он заслужил уважение. Да иначе и не могло быть: за что человек ни возьмется, у него все отлично получается, лучше и быть не может! Все у него шло ладно, как в песне. И люди удивлялись, глядя на этого рослого, но худого парня, не понимая, откуда он так хорошо во всем умеет разобраться и все понять.
Бухгалтер — житель Винницы — был перелетной птицей: одной ногой стоял в Ружице, другой в Виннице, где жила его семья. Довольно часто отлучался он из конторы. Вместо него оставался Симха Кушнир уже в роли главного. И справлялся совсем неплохо. У него и порядка было больше, чем у винничанина.
Так как у нашего счетовода не было других забот, кроме бухгалтерских, да еще книг (писание стихов к каждому празднику и занесение в заветную книжицу важнейших событий в Ружице в счет не идет), то он в конторе, что называется, дневал и ночевал. Здесь он работал, спал на стульях у печки, варил себе обед в маленьком чугунке, кипятил чай, кое-как утоляя голод и жажду. Здесь у него были свои книги, которые он неизменно читал по ночам, а больше, собственно, он ни в чем и не нуждался.
Так проходила в конторе его жизнь. Так уходили годы.
Однажды весной он влюбился в девушку и решил на ней жениться. Но все время происходили какие-то несуразности. Она, скажем, ждала его у волшебного родника, а он, увлекшись книгой, начисто забывал о назначенном свидании и вспоминал об этом только под утро, когда девушка, возмущенная и обозленная, уже лежала в своей постели под теплым одеялом и про себя ругала неудачливого ухажера. Кончилось тем, что она ему назло вышла замуж, а он, разочаровавшись в своих чувствах, решил больше не влюбляться…
В поселке даже не заметили, когда и как старый винницкий бухгалтер уступил место своему выученнику Симхе Кушниру и тот стал главным бухгалтером артели. И дело у него пошло куда лучше, чем при старом финансисте, вечно стремившемся в свой родной город.
Так как на него свалилась гора работы, Симха Кушнир вконец позабыл о невестах и о женитьбе вообще.
Однажды осенью свалился на голову бухгалтера какой-то мрачный инспектор из района и стал проводить ревизию. Молодой, суховатый бухгалтер у контролера не вызвал особенного доверия, и он стал с пристрастием копаться в бумагах. Но как ни старался найти что-нибудь плохое в работе Кушнира, ему это не удавалось. Все сходилось — копейка в копеечку. Ни одной ошибки, ни единого нарушения. Все дела в полном соответствии, куда более четком, нежели при старом бухгалтере.
Инспектор понял, что не к чему придраться, и помрачнел. Нечего было записать в акте ревизии. А приедешь с чистым актом, в районе могут подумать, что недобросовестно провел ревизию, а между тем, скажут, сидел три недели в ружичанской артели, лакомился виноградом и запивал хорошим вином, посему, мол, и ошибок не обнаружено в бухгалтерии, чего не бывает вообще или же бывает очень редко.
Покончив с бухгалтерским отчетом, инспектор взялся за самого бухгалтера, вернее, за его личность:
— Где вы учились бухгалтерии и что кончали, какие учебные заведения?
Симха Кушнир с удивлением посмотрел сквозь толстые стекла очков на контролера и ответил:
— Где я учился бухгалтерии? Раньше в стойле, возле лошадей, когда был ездовым на винограднике, а потом вот здесь, где вы сидите, возле печки…
Финансовому деятелю такой ответ не понравился, и он сказал недовольно:
— Наше дело шуток не терпит, товарищ Кушнир. Я спрашиваю вполне серьезно о вашем образовании. Мне в акт надо занести… Где вы учились?
Симха Кушнир не поленился, вытащил из шкафчика большую пачку книг, зачитанных до дыр, — это были труды по вопросам экономики, бухгалтерии, учета и прочее, — и сказал:
— Вот, потрудитесь, товарищ контролер, изучить как следует эти фолианты, и вы тоже все поймете в непонятных делах.
Инспектор почувствовал себя неловко и заявил, что, хотя никаких нарушений и отклонений в работе бухгалтерии им за время ревизии не обнаружено и все ведется здесь на высоком профессиональном уровне, все же в таком образцовом хозяйстве, которое славится во всей области, должен сидеть бухгалтер с дипломом. И никак не меньше.
Что и было записано в акте ревизии.
Председатель артели ломал себе голову, не зная, как быть. Там, в районе, чего доброго, найдутся перестраховщики, которые, не разобравшись как следует, могут постановить, чтобы бухгалтера отстранили от занимаемой должности. Доказывай потом, кто плох, кто хорош. Он советовался с членами правления, но никто не мог сказать ничего путного.
Так нежданно-негаданно собрались тучи над бухгалтерией артели, и все пошло вверх тормашками. Узнав об этом, Симха Кушнир ничуть не расстроился. Был, как всегда, спокоен и полон достоинства. Он человек не гордый. Если надо, сегодня же уступит свой пост другому, а сам пойдет к своим лошадкам и снова будет ездовым на плантации.
Легко сказать — Симха Кушнир кому-то уступит свою должность! Теперь никто в Ружице не представлял себе бухгалтерию без этого вечно озабоченного, очень забавного, честного, преданного делу и людям человека! Поднялся страшный шум: не отпустят его — и дело с концом. Нужно иметь в бухгалтерии своего, местного человека, а не такого, который живет где-то в Виннице, а здесь чувствует себя гостем.
Одним словом, пришли к тому, что Симху Кушнира не променяют на десятерых дипломированных бухгалтеров.
Но как же быть? Нужно ведь найти выход из положения, а не расточать похвалы в адрес земляка.
И члены правления сошлись на том, что его следует отправить на учебу за счет артели. Пусть несколько лет поучится, получит диплом и вернется сюда.
Но бухгалтеру нашему это вовсе не понравилось. Он был польщен, что все к нему так душевно относятся и так им дорожат, но иждивенцем артели принципиально не станет! Никогда он еще не ел даровой хлеб и теперь не станет этого делать! Кроме всего, он умрет со скуки, если в его-то годы доведется сесть на несколько лет за студенческую скамью. И если уж дело идет о дипломе, то он сам кое-что придумает.
Попросив на несколько дней отпуск, он отправился, никому ничего не сказав, в Харьков и, выдержав экзамен на заочное отделение экономического института, вернулся домой и сразу погрузился в пауки. Трудно было ему расставаться с книгами — романами, стихами и повестями. Ночи напролет просиживал он над заданиями, учился.
Прошло три года вместо положенных пяти, и он привез диплом. И не обычный, а с отличием.
Симха Кушнир был на коне. Никто больше не смог упрекнуть его, что он работает без диплома. Он вернулся из Харькова, зашел к Перецу Мазуру, положил на стол новенький диплом и сказал:
— Ну вот, а ты беспокоился, Перец… Получай… И передай, пожалуйста, тем чиновникам-контролерам, чтобы они тебе больше не морочили голову. Им нужен диплом — покажи им его и еще передай: если они вздумают потребовать, чтобы я пошел учиться в академию, этого не будет. С меня хватит. Уже ученый!
Мазур смотрел на этого добродушного волевого человека, не представляя себе, как это ему удалось: и учиться, и работать, и написать дипломную работу, и защитить ее. С такими способностями человек мог бы ого как преуспеть, если бы не подводило здоровье.
При этом бухгалтере председатель себя чувствовал как за каменной стеной. В бухгалтерии был полный порядок, полная ясность… Сколько комиссий, сколько контролеров ни приезжало сюда, никто не мог придраться к бухгалтерским и отчетным делам. Хозяева соседних артелей завидовали, приходили к бухгалтеру за советами, за помощью, и он с удовольствием всем им помогал.
Однако не подумайте, что между бухгалтером и председателем царила тишь и гладь. Отнюдь нет!
Бывало, они отчаянно ссорились. Перец Мазур по природе своей был человек горячий и очень вспыльчивый. Бывали такие моменты, когда председатель, разозлясь на бухгалтера, который отказывался ему подчиниться или что-то подписать, швырял на стол печать и кричал:
— Что ж, если ты, Симха Кушнир, здесь более моего хозяин, то вот тебе мои причиндалы, а там у крыльца стоит моя лошадь. Возьми садись и сам командуй хозяйством!
— Ну, это ты уже слишком, — спокойно отвечал Симха Кушнир, уловив момент, когда злость оставляла председателя и он истрачивал весь свой порох. — Мы оба отвечаем за артельное хозяйство. И обоих ждет одна и та же кара, если отклонимся от закона… — Он неторопливо достает из шкафа пожелтевшую директиву и доказывает, что Перец Мазур не прав.
Председатель теряет весь свой пыл, дар речи, разводит руками, и на мужественном, загорелом его лице появляется смущенная улыбка.
— Ах ты ж разбойник! — обнимает Кушнира Мазур. — Так ты же истый мудрец, Симха! А ведь я начисто позабыл об этой инструкции. Красиво бы я выглядел, если б не посоветовался с тобою.
— Вот видишь, начальник! Запомни: когда тебе хочется покричать на кого-нибудь, прикуси язык и подумай прежде хорошенько. Не забудь, что у меня отличная память и вообще нюх относительно всяких директив и инструкций… Не забудь, что в свою работу я вкладываю душу. А коли так, то прошу тебя — не швыряй в меня круглую печать и не предлагай мне свою лошадь. С меня хватает мороки и без тебя. Сядь в мое седло, тогда поймешь, что мне не легче, чем тебе.
То, что в бухгалтерии заведен железный порядок, где каждая копейка на учете, не так-то легко далось бухгалтеру и его помощникам. Добрый-то он добрый, и у пего отзывчивое сердце, но если со стороны своих помощников он обнаружит какую-нибудь оплошность, или неточность, или, чего доброго, злонамеренность, то готов такого человека растерзать. «Если тебе, — говорит он, — доверили люди, то будь честен, порядочен и трудись на совесть. Ты сидишь тут в тепле, а люди на винограднике, в подвалах, на поле терпят много лишений, трудятся в поте лица. У нас должен быть железный учет и порядок. Каждый человек может быть спокоен и уверен, что его труд не пропадет даром. И вообще, если тебе что-то поручено, ты это должен сделать как человек, а не как холодный портач. Совесть. Вот что главное!»
И он вправду вложил душу в работу, все свои молодые годы отдал ей. Не успел пожить как следует, не успел оглядеться, как голова поседела и спина согнулась. Весь свой век он до того был погружен в свои дела, что так и не женился, не обзавелся семьей. Остался бобылем.
Вся его маленькая квартирка завалена была книгами, но там он редко бывал. И теперь, когда стал знаменитым на всю округу финансистом, все равно днюет и ночует в бухгалтерии.
По-прежнему его единственная отрада — это книги. И еще одна слабость у него: сочинять стихи и к каждому празднику помещать их в стенгазете артели. Кроме того, как уже было сказано, все происходящие в поселке события он аккуратно заносит в свою книгу и собирает всякие сведения, все, что только узнает, об истории этого отдаленного местечка в назидание будущим потомкам.
И еще одним он увлекается — лекциями. Он любит, когда приезжает знающий человек из города или района, когда собирает людей в клубе и читает им лекцию о международном положении. Хочется знать, что происходит на свете. Симка Кушнир ждет с нетерпением, когда наступит мировая революция и на земле рассчитаются раз и навсегда с проклятым капитализмом. Он точно высчитал, что мировая революция наступит еще при его жизни и тогда будет всем несравнимо легче. Незачем тратить миллиарды на вооружение, люди будут жить спокойно и счастливо. Быстро скрутят голову всем фашистам и всякой прочей гидре. Не будет войн. Подумать только, весь мир бушует нынче и кипит, как могучий вулкан. Рабочие и крестьяне борются с эксплуатацией. В Англии и Франции бесконечные забастовки, в Греции полиция разгоняет рабочие демонстрации, неспокойно в Парагвае и Бразилии. И просто удивительно, что до сих пор не сбросили там буржуазию и не вспыхнула эта самая мировая революция. И еще более удивительно, что рабочий класс до сих пор еще не сверг фашистский строй в Италии и не убил этого маньяка Муссолини… А где были глаза рабочих и крестьян Германии, когда они допустили к власти бесноватого ефрейтора?
Бывает, что мысли так одолевают Симху Кушнира, что он ночи напролет спать не может. Иногда вскакивает с постели и садится сочинять стихи. Послать бы эти стихи, скажем, рабочим Франции, чтобы они скорее взялись за оружие и уничтожили там, у себя, капиталистов. Конечно, он, Симха Кушнир, не имеет права им указывать. Это их личное дело, но, если б они прочитали его стихи, он убежден, что сердца у них дрогнули бы и они ускорили дело.
Написав несколько строк французским рабочим, Симха Кушнир заканчивает такими строками:
Братья, вперед, разбейте тиранов!
Братья, вперед, не смотрите на раны!
Выше наш стяг, греми, барабан,
Смелее вперед! Будет свергнут тиран!
Заклеив конверт, бухгалтер с большим нетерпением стал ждать прибытия почтальона Рейзл. Он вручит ей письмо, и пусть она его немедленно отправит заказной почтой. Французы бастуют, требуют повышения зарплаты, и если, думал Симха Кушнир, вовремя прибудет к пим этот боевой клич, тогда все будет в полном порядке. Письмо его может не так сильно подействовать, как именно эти стихи. Тут, решил он, написано все ясно и четко, без лишних слов. Прочитают французы этот клич и сразу начнут действовать. А это будет еще один шаг к мировой революции…
Он стоял у распахнутого окна и высматривал, не идет ли почтальон. Подумать только, когда Рейзл не нужна, опа торчит здесь целыми часами, палкой не выгонишь, а когда есть срочное дело, ее нет и нет!
Однако долго злиться на почтальона не довелось. Только взошло солнце и осветило пустые еще улочки поселка, она появилась. Неторопливо шагала Рейзл с полной сумкой через плечо и что-то жевала, — видно, не успела позавтракать.
Он обрадовался, увидев ее, стал звать, а она насмерть перепугалась, не зная, что случилось.
Бухгалтер был необычно возбужден. Волосы на голове взъерошены, рубаха расстегнута, близорукие глаза горели от нетерпения.
— Что с тобой, Симха? Почему не спишь? У тебя что, годовой отчет? — Рейзл подбежала к окну.
— Нет, хуже, Рейзл! Слушай внимательно, только молча. Срочное дело. Очень срочное! Возьми это письмо, паклей марки и отправь заказным. Очень важное письмо. Поняла?
— Поняла… Что, я первое твое письмо отправляю? — сказала она, удивленно осматривая конверт и необычный адрес, написанный на каком-то непонятном языке. Опа хотела еще что-то спросить, но Симха ее торопил. Спрятав конверт в сумку, она повернулась и быстро пошла в сторону почты.
Свернув с главной улицы, она остановилась, попыталась прочесть адрес, но не смогла.
С большим трудом она все же разобрала и просияла:
— Ого, глянь-ка, куда его занесло! В самый Париж! Что общего у этого чудака с французами?
Она постояла с минуту в нерешительности и снова вернулась к бухгалтеру:
— Послушай, Симха, что тебе малограмотная баба посоветует. Какие такие у тебя завелись дела с Парижем и французами? На что тебе сдалась эта заграница? Пусть, дипломаты с иностранцами имеют дело, а не простой бухгалтер…
Симха Кушнир сердито взглянул на почтальона:
— Это что еще за штучки? Хочешь, чтобы тебя сняли с работы, Рейзл? Какое тебе дело, куда кто пишет? Наклей марки, как полагается, и отправь письмо…
— Но ведь ты в Париж пишешь, французам?
— Хоть и туркам — в какой мере это тебя касается?
— Конечно, это не мое дело, но мы ведь свои люди, и я имею право тебе сказать слово…
— Ты мне уже сегодня сказала сто слов, а письмо важное, нужно срочно отправить… Ясно?
— Ясно. Но интересно знать, что это за такая срочность? Может, ты нашел там богатую тетку, которая отдала богу душу и тебе оставила большое наследство?
— Ну, видали вы такого человека? — сокрушался бухгалтер. — Ты ей ясно говоришь, Что срочное письмо, а она — знай свое. Тетка… Наследство… Морочишь зря голову. Это не твоего ума дело, прошу тебя отправить письмо…
— Ладно, Симха, пусть будет по-твоему… Ты ведь знаешь, что тебя я уважаю и немедленно отправлю письмо… Ты человек хороший. Были бы все люди на свете такими, как ты, давным-давно была б уже, как ты выражаешься, мировая революция… По моему понятию, нечего тебе писать письма в Париж… У тебя хватает мороки в здешней артели, зачем тебе еще Париж?.. Но если уж ты так хочешь, я сейчас отправлю письмо…
И, спрятав конверт в сумку, она поспешила на почту. Но свернула она домой. Ее разбирало любопытство: что Симха мог писать французам? Через несколько минут опа уже сидела у окна и читала письмо. Читая его, она обливалась слезами. Подумать только, все время она думала, что он мастак только в бухгалтерских делах, отлично разбирается в кредитах и дебетах… А он, оказывается, пишет так, что его слова могут камень растопить.
В своем письме он обращается к французам, чтобы они поскорее сбросили с себя гнет эксплуататоров и стали свободными гражданами.
«А стихи каковы! Надо ведь иметь какую голову, чтобы такое составить! Молодчина!» — подумала Рейзл, перечитывая письмо.
К вечеру она явилась в контору и вернула бухгалтеру конверт.
— Что случилось? Почему не отправила?
— Не горячись, — успокоила она его. — Я тебе должна сказать, дорогой, что письмо написано очень толково, с душой, особенно стихи. Я плакала, читая их. Здорово написано! А почерк просто божественный, по… Никуда не годится… конечно, по моему понятию…
— Почему не годится, Рейзл? — недоумевающе уставился он на нее. — И как ты вообще посмела читать мое письмо?
— Тихо, Симха, не горячись. Спокойно… — осадила она его. — Ты мне должен сказать спасибо, что я его не отправила…
— Почему?
— Не забудь, что Париж — это тебе не Ярмолинец, не Ружица и не Лукашивка… Как ты посмел? Кто тебе дал право вмешиваться во внутренние дела Парижа? Французы могут нам прислать поту протеста… Я побежала с твоим письмом к Перецу Мазуру и узнала его мнение… Он сидит как раз дома и чувствует себя неважно… И я не поленилась, показала ему письмо…
— Боже мой, как ты посмела? Кто тебя просил? — возмутился бухгалтер. — Ты просто ненормальная!
— Тихо, не кричи! Дай слово сказать… Короче говоря, Перец Мазур прочел письмо внимательно, с толком…
— Ну, ну, короче, и что ж он сказал?
— Тихо, дай слово сказать, не перебивай! Мы ведь свои люди. Сейчас ты услышишь, что он мне сказал… — На ее лице промелькнула лукавая усмешка. — Он сказал, что тебя нужно срочно женить, тогда, сказал он, у тебя не будет свободного времени сидеть по ночам и писать всякие глупости…
Симха Кушнир опешил. Он не представлял себе, что так бесславно кончится его желание бескорыстно помочь бастующим французам. Но хуже было то, что теперь о его письме узнает вся Ружица. Теперь ему проходу не дадут.
Больше всего мучило ого то, что письмо не попадет в руки адресата, никто его не прочитает, никто не узнает о его стихотворении и, видимо, мировая революция будет отложена на неопределенное время.
И только из-за того, что он хотел воспользоваться услугами местного почтальона, только из-за этой беспонятливой Рейзл!
Следующий раз, если он напишет еще такое же удачное письмо и удачное стихотворение, то уже сам отправит его, не прибегая к услугам этого почтальона…
Да, Симха понял, что мировую революцию он своим письмом уже не ускорит. После такого конфуза он решил, что больше заниматься мировыми проблемами не станет. Пусть это делают другие. Отныне он будет заниматься лишь своими бухгалтерскими делами. Если его попросят, он напишет стихи для стенгазеты — и больше ничего! Стихи будет писать только по большим праздникам…
…На заседании правления шел разговор о строительстве нового помещения для детских яслей. Потом попросил слово Симха Кушнир и стал доказывать, что настала пора использовать отходы винограда после того, как продукция проходит через прессы. Можно было бы, к примеру, из этих отходов вырабатывать крепкие напитки, для хозяйства — это чистая прибыль. Как известно, от прибыли голова еще ни у кого не болела.
Перец Мазур, который сидел как очумелый от дум, не знал, где достать материалы для стройки детских яслей, с минуту непонимающе глядел на вдохновенное лицо бухгалтера, отстаивавшего с таким жаром свое предложение. Председатель не сразу уловил, о чем речь, а когда понял, то поднялся с места, жестом остановил бухгалтера и сказал:
— Послушай, дорогой, при чем тут отходы винограда? Ты еще не придумал, что нам крайне необходимо построить чулочную фабрику или смолокурню? Мне бы твои заботы! С мировой революцией ты уже, слава богу, справился, теперь тебе не хватает только крепких напитков?.. У меня сохнет голова, не знаю, где достать тару, чтобы собрать весь урожай винограда, а ты со своими планами об отходах!.. Тебе нравятся крепкие напитки, закажи себе самогонный аппарат, чтобы милиция не знала, и гони, сколько твоей душе угодно. Только пас оставь в покое со своими прожектами. У тебя много свободного времени, так лови рыбу, играй в футбол с ребятами, ходи в клуб на танцы, влюбляйся, глянь, какие у нас красотки скучают, а ты занимаешься черт знает чем! Одним словом, делай что хочешь, только оставь нас в покое!
Симха Кушнир вылетел в коридор как ошпаренный. Опять попал пальцем в небо, и над ним снова будут подшучивать.
Да, хватит! Больше он не станет вносить никаких предложений. Будет тихонько сидеть в бухгалтерии, а остальное — не его дело.
Правда, у Симхи Кушнира был еще один проект. Он уже давно задумал, что необходимо создать цех по переработке камней. Из этих скал можно производить неплохие жернова для мельниц, точильные камни, а из известняка — гасить известь для новостроек. А все это для артели — чистейшая прибыль. Но если на него так обрушиваются, то пусть все планы пропадут пропадом. Больше новых предложений у него не возникнет. Зачем ему эти неприятности?
Два дня он ходил как в воду опущенный, был зол, уже не бормотал во время работы, как обычно. Не напевал. Углублялся в свои дела и ни на кого не обращал внимания.
Никогда еще не видели Симху Кушнира таким мрачным и сердитым.
И кто знает, сколько б это тянулось, если бы не новость, которая облетела весь поселок.
Из района вдруг прибыла для бухгалтера путевка в Ессентуки. Еще в прошлом году Кушнира премировали за образцово составленный годовой отчет. И теперь эта путевка обрушилась на него как снег на голову. У него было еще множество неосуществленных планов, а тут надо собираться в дорогу…
Люди радовались, что человек поедет отдохнуть, подлечиться. Кто же здесь работает больше, чем он? Он никогда не отдыхал, не знает, что такое выходные дни. А теперь поедет на Кавказ, побудет там месяц, попьет водички, поправится, а то ведь он так похудел и осунулся, что на него страшно смотреть… Всякие там планы да проекты до добра не доведут. Короче говоря, выпроводили человека общими силами. Думали, что побродит там в горах, подлечится, приведет себя в порядок и забудет о своих планах. Но как бы не так!
Не прошло и десяти дней, как курортник вернулся домой. Что случилось? Почему он не досидел до положенного срока?
Его окружили односельчане, стали засыпать вопросами:
— Что же ты, друг? Может, тебя за плохое поведение выписали досрочно?
— Наверное, не выдержал режима?
— Ты там, видать, влюбился, Симха?..
— Не сушите себе голову, — сказал он, — я уехал по собственному желанию. Надоели эти врачи… Они меня чуть не замучили своими порошками, уколами, анализами… Прописали воду «Ессентуки», выдали чашечку и сказали: «Иди к источнику и пей сколько влезет!»
— Так это же хорошо!..
— Где там хорошо! Вода из нашего источника в тысячу раз вкуснее, чем та… Зачем же мне там сидеть? К тому же я придумал отличный план…
— Опять план?!
— Конечно! Наша вода куда лучше, куда вкуснее той! И я подсчитал, что мы теряем миллионы! Нам нужно срочно что-то делать с нашей водой. Она может принести артели огромную прибыль! Я уже даже там, в Ессентуках, составил смету. Поставим вопрос на правлении… Возле белой скалы надо построить завод, такой же, как там, в Ессентуках. Наливать будем нашу воду в бутылки. Надо только ее газировать. Но это не сложно. Я узнал, как там они все делают. Такой родник, как у нас, не должен пропадать. Сколько драгоценной воды уходит в Днестр! А могла ведь эта водичка лечить людям желудки. Можно было бы построить возле родника большой курорт, и сюда приезжали бы больные люди лечиться, как на Кавказ. Вы представляете, во что можно было бы превратить наш край? Так вот, я вас спрашиваю, мог я там сидеть спокойно, когда у нас пропадает водичка во сто крат вкуснее, чем ессентуковская?
Узнав о неожиданном возвращении с курорта бухгалтера, Перец Мазур вызвал его, усадил рядом с собой и сказал:
— Послушай, мой дорогой друг. Опять ты со своими планами? Так вот что: хоть ты там мало высидел, на курорте, но все же вижу, что свежих сил набрался. Я советую тебе взять палку и выбить из своей головы эти глупости. И пусть уже будет тихо. С пас хватит винограда, вина, яблок, орехов и груш. Твои стихи мы еще готовы терпеть, но все твои планы с водой и прочее тебе придется забыть. Или в крайнем случае отложить на более подходящие времена. У нас достаточно мороки в хозяйстве. Обойдемся без камней и жерновов из них и без бутылок с водой…
Симха Кушнир немного приуныл, выслушав председателя. Пожал плечами и ответил:
— Что я с тобой могу поделать? Ты хозяин. Твоя воля. Нот так нет. Но напрасно ты смеешься над этим. Люди когда-нибудь еще скажут, что Симха Кушнир был прав…
И, не прощаясь, он медленно вышел из кабинета председателя.
Знал бы он, что в такие штыки встретят его новый план, разве бросил бы досрочно такой чудесный курорт? Но что поделаешь? Говорят ведь, что после драки кулаками не машут… Он наберется терпения. Время покажет, кто прав…
Дом Переца Мазура стоял в стороне от поселка, на отшибе, на крутой горе и одной стеной выходил к Лукашивке. Над самым яром стоит его дом и днем и ночью слушает, как журчит внизу, в каменных берегах, пенистый поток.
Почему забрались Мазуры на самую окраину поселка, трудно сказать. Не иначе как прадед Переца, строивший этот дом после возвращения с сибирской каторги, был не в ладах с хозяевами поселка и решил от них отдалиться.
Мазуры причисляли себя к деражнянским каторжанам, тем самым, которые ковали для повстанцев Устима Кармалюка оружие и жестоко поплатились за это.
Несколько поколений Мазуров были знаменитыми кузнецами в Деражнянской округе. Правда, отец Переца Мазура Мейлех изменил родовой профессии. Он стал плотником и столяром и в поселке возвел немало изб. Правда, не только этим славился старый Мейлех. Долгие годы он работал с Сантосами на плантациях. И хоть не происходил его род от знаменитых виноградарей, все же он любил возиться с виноградными лозами.
Но и это было еще не все. Мейлех Мазур был мастер на все руки. Кроме всего, он умел шить добротные сапоги, чинить швейные машинки фирмы «Зингер и К⁰», чинить часы, исправлять всевозможные замки, подковывать лошадей, а если в местной маленькой синагоге не было кому отслужить субботнюю службу, он мог натянуть на себя ермолку и талес и стать к амвону…
Он был большим любителем песнопений, этот старый Мейлех. «Псалмы Давида» у него шли как по маслу. А еще лучше он пел, когда забирался в чайную или в подвальчик и в хорошей компании опорожнял сулею доброго вина.
О старике говорили в Ружице:
— Добрый человек, дай ему бог здоровья и сто двадцать лет жизни. Хороший мужик, только отец ему дал много профессий. А кому не известно, что у кого много профессий, у того мало счастья…
И в самом деле, не было такой профессии, которой бы он не владел. Мейлех Мазур редко оставался без дела. Редко грелся на солнце, сидя на завалинке. День и ночь он что-то выстругивал, шил, клеил, мастерил. И весь поселок бегал к нему за подмогой. Едва только у кого-нибудь испортится что-нибудь — сразу к нему! И несмотря на все это, он был всегда бедняком, и жена частенько укоряла его, что он больше занят тем, чтобы у соседки хорошо грел самовар, пекла духовка, не скрипела бы дверь, чем добыванием хлеба для своей детворы.
Восемь детей было у него, и они в самом деле не переедали. Лишней рубахи не имели. Но он этого не принимал близко к сердцу. По природе был веселым, жизнерадостным, добродушным и отзывчивым и больше ценил веселую шутку или хорошую песню, чем лишнюю копейку.
Он каждому что-нибудь чинил, мастерил, и все были уверены, что работа будет сделана вовремя и аккуратно, да и плату за работу Мейлех Мазур не очень-то требовал. Ему можно было заплатить позже, а это «позже» могло длиться годами… Можно было и вовсе не платить. Он никогда на такие мелочи не обижался.
Хотя ему уже бог знает сколько лет от роду, это еще вовсе не означает, что он стар. Еще и сейчас он может осилить, побороть самого сильного парня. Еще и теперь, если возьмет под уздечку коня, тот не вырвется. А если пожмет вам руку, ладонь и пальцы тут же онемеют…
Крепко сбитый старик, с темными умными глазами, спрятанными под седыми клочковатыми бровями, он был красив. Сухощавое, коричневое от загара, мужественное, всегда выбритое лицо и седоватые усы молодили его, а добродушная усмешка придавала ему какое-то обаяние. Он шагал твердым солдатским шагом, чуть вразвалку.
Попробуйте спросить у него, как он дожил до такого почтенного возраста и продолжает чувствовать себя таким бодрым и крепким, Мейлех хитро поведет бровями и ответит:
— А почему вы у меня спрашиваете?
Старик затягивается едким самосадом, дым от которого, пожалуй, может убить быка, задумывается на минутку и тут же продолжает:
— Очень легкую жизнь прожил старый Мейлех Мазур, потому-то он такой сильный!.. Досталось мне, особенно на фронте, при царе-императоре. Да… Есть такие людишки, которые меряют всех на один аршин и стригут всех под одну гребенку. Они выдумывают о нас всякие небылицы… Льют грязь на нас — да еще как! А за что, спрашиваю?! За что?.. Вот взгляните только на один наш поселок, на Ружицу. Не очень много у нас народу. Правда? И что же? Старый Меер Шпигель потерял ногу в Порт-Артуре еще в русско-японскую войну. Лейбуш, наш портной, вернулся из Восточной Пруссии без обеих рук. Да разве всех перечислишь?! А я разве мало гнил в окопах в Пруссии, а потом в мерзких болотах, обливаясь кровью? И только чудом остался жив. Сколько их у нас, солдат-калек, которые, когда их призвали, защищали отечество? А сколько ребят было у Буденного, Котовского, Примакова!
Да… Чурай, этот забулдыга и вор, когда напивается, как сатана, начинает орать… Мы ему, видите ли, не нравимся… Ну, поди поговори с ним, с таким, когда в его жилах течет не кровь, а самогон-первак. Докажи ему, что на этой земле трудились еще наши прадеды, эту землю мы своей кровью и потом оросили и она нам дороже жизни… Но что ты с таким будешь толковать, когда он света божьего не видит за бутылкой… Даже к родной матери, к жене относится, как самый последний негодник… Именно такие, как Степан, нужны кровопийцам и провокаторам, тем, кто тянет жилы из трудового народа. Царю и его сатрапам нужны были идиоты, для которых нет ничего святого, и они жгли, грабили, мучили и еврея, и украинца, и русского, и татарина — простого человека, труженика…
Да… Вот революция принесла нам, как и всем людям разных народов, свободу, и мы стали равноправными гражданами. А сколько драгоценных жизней ушло за эту свободу! Сколько настоящих борцов было сослано в Сибирь, замучено в царских казематах! Четверо сыновей было у меня, четверо богатырей, и они, и я с ними, были на фронтах. Трое моих орлов сложили головы за нашу советскую власть. Остался один Перец, долгие ему годы жизни…
Старик долго и задумчиво качает головой, на его добром морщинистом лице вспыхивает грустная улыбка, и он продолжает тем же размеренным тоном:
— Как сегодня помню, пришел я новобранцем на сборный пункт. А народу там видимо-невидимо. Все молодые ребята, а я уже семейный, к тому же успел прослужить в армии. Меня призвали по новой мобилизации. Помню, приехал к нам на фаэтоне генерал Гудкевич. Маленький такой, худосочный, с быстрыми светлыми глазами. Из помещиков будто. Ну, сам он низенький такой, квелый, кажется, подуешь — и его ветром сдует. А злобы в нем — как на богатыря.
Построил нас, новобранцев, этот самый пан Гудкевич. Шагает со своей свитой вдоль строя и каждому новобранцу заглядывает в лицо, смотрит на плечи — себе подбирает солдат.
И вот он остановился возле меня, хлопает по плечу, заглядывает в зубы, как цыган на базаре старой лошади. Смотрит на меня с противной улыбочкой на губах и спрашивает:
— Как тебя звать и откуда ты?
— Мейлех Иоселевич Мазур! — отвечаю по всем правилам. — Мужик, крестьянин из Подольской губернии, села Ружицы у Днестра, ваше высокое…
Генерал расхохотался, прямо живот надрывает:
— Мейлех Иоселевич Мазур — мужик, крестьянин? Что-то не упомню, чтобы еврей крестьянином был и возился в навозе…
Я ему хотел ответить, но сдержался. Молчу: думаю, пес с тобой.
— Ну, скажи, Мейлех Иоселевич, — сверлит он меня глазами, — на войне стреляют, а ты не будешь бояться? Не будет тебе страшно?
— Господин генерал, — отвечаю с достоинством, — только дураку не страшно, когда стреляют. А человеку всегда страшно. Но что поделаешь, нужно держать себя в руках, думать не о смерти, а о победе над врагом… Нужно защищать отечество и царя-батюшку…
— Вот это правильно. Молодец, Иоселевич, — говорит он. — А ты знаешь, за кого надо воевать?
— А как же, господин генерал! За веру, царя и отечество…
— Молодец… Понимаешь дело, хоть и жид, — смеется генерал. — Ну, Мейлех Иоселевич, скажи: когда тебе прикажут стрелять, ты с перепугу не зажмуришься и не выстрелишь в небо?
Тут меня уже совсем распирает от злости. Хотелось развернуться и дать ему этой вот рукой по башке, чтобы спустилась к нему его прабабка с того света. Но я молчу. Не хочется каторги отведать из-за такого недоноска. Пусть, думаю, моя обида пройдет…
По моим глазам он прочитал, что я о нем думаю, и ехидно смеется, подмигивает своей свите: мол, сейчас я устрою с этим Мейлехом Йоселевичем красивую комедию.
И генерал приказывает мне взять винтовку, три патрона, ведет на стрельбище и указывает на чучело:
— А ну-ка покажи, как ты стреляешь… Попадешь — получишь рубль серебром. Не попадешь — десять пинков в задницу…
Новобранцы возмутились, но молчат, только пьяная свита генерала хохочет.
Лег я на землю, вспомнил старую пауку, которую приобрел еще на срочной службе, и всадил все три пули в яблочко. Как в копеечку!
Гудкевич сделал кислую мину, покачал головой, похлопал по плечу и подводит меня к другому чучелу:
— А ну-ка, Иоселевич, коли штыком и прикладом бей!
Эта наука мне тоже знакома, и я колю штыком, ударяю прикладом. И снова генерал опешил. Позвал своего адъютанта и что-то ему сказал тихонько. И вот мне объявляют, что я зачислен рядовым Сербско-Карельского его величества Петра Первого гвардейского стрелкового полка. Отменную шапку мне надели. Но пока я научился правильно произносить «Сербско-Карельского его величества Петра Первого» и так далее полка, думал, что выверну себе язык. Надо было иметь на плечах голову Симхи Кушнира, его блестящую память, дабы запомнить эти слова.
Через пару недель я уже был наряжен в мундир гвардейца и отправлен в крепость, как она там называется, ага, вспомнил: Ломжа. Вот видите, куда угодил Мейлех и кем он был при царе Миколке!
Ну, долго в этой крепости нам не довелось сидеть. Немцы наступали, в бой бросали лучшие полки. И жребий пал также на наш Сербско-Карельский… и так далее полк. В первых же боях мы сильно ударили по пруссакам, остановили их натиск, и наш полк перебросили сразу в Восточную Пруссию, в Мазурские болота. Воевать в болотах… Что может быть ужаснее? Стоит тебе отойти на несколько шагов в сторону от дороги, как ты проваливаешься по грудь в болото, а то и вовсе тебя всасывает трясина, и никто не знает, куда ты девался. Тут во всем своем блеске показал себя наш знаменитый вояка генерал Гудкевич. Завел полк в такой ад, где пруссаки долбали пас без всяких помех. Ни снарядов, ни патронов, ни пищи — ничего нельзя подвезти, а смерть косит и косит, аж в глазах темно.
Мы погибаем, а генерал Гудкевич где-то в тылу пьет-гуляет, о пас ему и думать некогда…
А неподалеку дрался 16-й Императорский драгунский Ладожский гвардейский полк. Тем было еще хуже. Куда как бедовали в этих клятых болотах! А пруссаки знай свое: засыпают нас снарядами, пули свистят — головы не поднять.
И вот в такой момент — дело было к вечеру, солнце давно скрылось — меня отправили в штаб полка с донесением. Пробираюсь по кочкам, по рытвинам, где пригнувшись в три погибели, а где по-пластунски. Пули свистят — головы не поднять.
И вдруг доносится слабый стон:
— Браток, пожалей, погибаю… Спаси, браток…
Я подполз к раненому, а на нем лица нет. Кровища так и хлещет. Нашел в кармане бинт, перевязал его кое-как и тащу к дороге, может, на повозку наскочу, в санроту отправлю несчастного солдата.
Холод собачий. Солдат дрожит как осиновый лист. Снимаю с себя видавшую виды шинельку, набрасываю на него и опять тащу.
— Погибаю… Погибаю… — шепчет он мне. — Запиши адрес жилки… Подольская губерния. Село Лукашивка… Ксении Матяш… Напиши жинке, что ее Кузьма помер от ран… В болотах кончился… Напиши, браток…
Услыхав эти слова, я чуть сам не помер. Слушаю — ушам не верю. Всматриваюсь в бледное, бескровное лицо этого солдата — и дух захватывает, не могу слова вымолвить… Боже мой, так ведь это же наш добрый сосед, пасечник Кузьма Матяш… Я уже был солдатом в летах, а Кузьма — совсем еще молод… Недавно прибыл на фронт… Это был его первый и последний бой… Немного привел его в чувство, дал глотнуть из фляги и тащу дальше, в лазарет… Вы можете спросить Кузьму Матяша, он вам скажет, как я с ним тогда намучился, пока вытащил из-под огня…
Ползу по траве, тащу безжизненное тело, а головы поднять нельзя. Немцы простреливают всю дорогу. Тащу Кузьму на себе и тормошу его каждую минуту, чтобы крепился, взял себя в руки, иначе худо нам обоим придется. Пока мы дотащились да нашли лазарет, ночь и прошла. Передал врачам на попечение раненого соседа, попрощались, как братья, и я поплелся дальше искать наш штаб полка. То была страшная ночь. Как мы с Кузьмой выкарабкались — по сей день не пойму. Видать, солдатское счастье нам сопутствовало. Суждено было воротиться домой, вот и вернулись. Правда, израненные, залатанные, но воротились. Спасибо и за это. Могло быть хуже. Да еще и поныне, когда мы с Кузьмой присаживаемся за кружечкой вина и начинаем вспоминать Восточную Пруссию, Ломжу, Мазурские болота и ту незабываемую ночь, еще и теперь охватывает нас ужас. Мало людей уцелело там, в болотах, после тех боев страшных. Большинство осталось. Вырвались счастливцы…
Мейлех Мазур переводит взор на Днестр, растирает между пальцами потухший окурок, бросает его в сторону и продолжает свое повествование так же неторопливо и размеренно, а окружающие сидят и стоят вокруг и, как бы ни были заняты, все равно внимательно дослушают до конца.
— Так вы, может, интересуетесь, чем все это кончилось, куда девался наш Сербско-Карельский его величества и так далее гвардейский полк и 16-й Императорский драгунский и так далее полк? Так наберитесь еще немного терпения, слушайте. Мы были страшно потрепаны. Пополнения ждать неоткуда, мы голодали, погибали от холода, болезней. А немцы бросили против нас свой знаменитый прусско-баварский конный корпус. День и ночь не прекращались бои. Мы отбивались из последних сил. Не было ни снарядов, ни патронов. Помощь не приходила. Море крови проливалось на тех болотах. Поредели наши полки. Обессиленных, измученных, израненных, окружили нас, живых, и взяли в плен. Спасибо генералу Гудкевичу! Это после его командования нас окружили и захватили в плен. Сам генерал бежал куда-то…
Пруссаки построили пас, а у кого были кресты и медали на груди, тех поставили впереди, чтобы немцы, которые выбежали на дорогу смотреть на нас, видели, что не простых пленных ведут.
Два дня нас гнали под проливным дождем. Гнали через села и местечки, выставляя напоказ, и наконец привели в какой-то лагерь. Это был огромный, захламленный двор бывшего кирпичного завода, опутанный колючей проволокой. Рассказать вам, где мы спали, и на чем, и что ели, — все равно не поверите. Это был ад, где погибали честные солдаты с голодухи, мерли от стужи и болезней. За короткое время там, за колючей проволокой, выросло огромное кладбище. На нас сгнили рубахи. Мы неимоверно мучились, но кресты и медали никто из пас не снял. И я тоже не снял свои железки — два Георгия и медаль «За храбрость». Мы это нарочно носили: пусть, мол, прусские гады, мучители проклятые, видят, что мы честно сражались за свое отечество, и не наша вина, что такие проходимцы, как генерал Гудкевич и ему подобные, довели нас до гибели.
Да, с первого часа, как только нас загнали за колючую проволоку, мы стали думать об одном: как бежать из этого ада. Долго готовились и однажды ночью — у немцев был какой-то праздник — мы напали на постовых, перебили их и, забрав оружие, вырвались на волю. В одиночку и группами мы ушли в болота и леса. Многие из нас добрались до белорусских лесов, а оттуда уже попали домой… И я, как видите, выдюжил, вернулся…
Да, так о чем мы? Интересуетесь, как я дожил до такого почтенного возраста? Я вам могу на это ответить одно: наверное, всевышний решил, что я тоже приду к нему из нашего болотного ада, заранее и вычеркнул меня из списка живых. В этом, вероятно, и есть причина того, что я еще живу. Можете мне поверить, что тот, кто испробовал сладкую жизнь в немецком лагере военнопленных, может быть уверен, что проживет много лет не старея душой…
Вернулся домой… Короткие слова… А сколько за ними горестей, страха, трудностей!
Мейлех Мазур хлебнул горя, пока добрался тогда домой. Исходил немало, в тифозных теплушках ехал. Однажды в вагоне он заболел сыпняком, и его высадили из вагона на какой-то станции. Несколько недель он провалялся в лазарете, высох весь от голода, но выжил. А как выжил — и по сей день не представляет. Солдатское счастье помогло, не иначе…
А дома его уже давно похоронили и оплакали. Последний привет от Мейлеха Мазура принес с фронта Кузьма Матяш, который тоже чудом выжил. Рассказал тогда солдат во всех подробностях, как они встретились на войне, как сосед случайно нашел его и спас от гибели.
Трое сыновей Мейлеха Мазура, как мы уже говорили, пали в боях, и остался дома лишь один, младший, Перец. Один как перст. Это был очень расторопный паренек, но страшно непослушный. Ни матери не слушался, ни вернувшегося с фронта отца. Малыш рос как горох при дороге, слыл дикарем, непоседой и своенравным. В школу ходил, когда ему заблагорассудится, уроки почти никогда не готовил. По целым дням как ошпаренный носился по улицам городка с оравой таких же сорванцов, как сам, гонял собак, выдирал из конских грив волосы и мастерил ловушки для птиц, болтался целыми днями в Днестре. И не один. С ним был его лучший дружок Петя Гатчинский. Петя жил по другую сторону яра, как раз напротив дома Мазуров, где оба берега сходятся почти вплотную и соединены узкой кладкой. Кладка была почти на самом дне яра, там, где среди мшистых камней извивался пенистый поток. Петя точно так же долго рос без отца, который был на войне, а больная мать не могла сладить с непутевым сынком…
Мать Переца с возвращением мужа ожила. Ее радовало и то, что теперь Мейлех возьмется за воспитание озорника сына, на которого она вовсе утратила всякое влияние. От отца, однако, мальчуган окончательно и безнадежно отвык и совершенно его ни во что не ставил. За время войны, и особенно плена, Мейлех тоже потерял навыки и умение воспитывать и держать сына хотя бы в минимальной строгости. Он позабыл, как можно накричать на забавного малыша, как можно сиять ремень и наказать его. А мать сокрушалась, не представляя, что вырастет из такого мальчишки. Наверно, совсем непутевый босяк! Ей уже надоело ссориться со всей улицей из-за его проказ. В самом деле, не проходит и дня, чтобы он не набедокурил. То разобьет рогаткой окно у соседа, то гоняет чужих голубей, то пробирается на плантацию к Сантосам и крадет виноград, то пристает к детям, возвращающимся из школы…
— Ну что ты за человек, Мейлех? — убивалась она. — Что ты за отец, скажи на милость, если единственного сына не можешь проучить, всыпать ему? Не узнаю тебя. Ты стал бесхарактерным. Иной отец возьмет хорошую палку и проучит драчуна как следует, чтобы неповадно было.
Но Мейлех сына так ни разу и не проучил. Возможно, потому, что в его летах сам был не лучше его, а может, и хуже, и его мать точно так же укоряла отца за неумение воспитывать… И зачем он будет его бить — такая тяжелая жизнь выпала на долю мальчика! Недоедал, в куске хлеба нуждался, бегал оборванцем, так его еще надо бить? И, кроме того, когда Мейлех Мазур после таких страшных мытарств уже мог взять топор в руки, что-то тесать, мастерить, ходить работать на плантацию, он себя чувствовал на седьмом небе и ему больше ничего не было нужно.
То, что отец был к Перецу добр и не придирался, как мать, малышу нравилось. Нравилось еще и то, что на земле было очень тревожно и творилось что-то непонятное. Ему нравилось, что здесь был отряд самообороны и по ночам ходили с винтовками Данило Савчук, Гедалья Сантос, Кузьма Матяш, бондарь Менаша и многие другие. Они охраняли поселок и село от банд, которые бродили вокруг, грабя и убивая. Часто слышалась стрельба. Это дружинники отгоняли непрошеных гостей, вступая с ними в бой.
Мальчики сокрушались, что они еще не могут воевать наравне со старшими, что им не дают даже потрогать винтовку.
И в отместку за это Перец Мазур и Петя Гатчинский организовали заговор. Ничего, что они еще маленькие и не могут воевать, как взрослые, орудуя настоящими винтовками. Они смастерили себе ружья и сабли из досок, собрали кучу камней, вырыли недалеко от школы окопы, и когда школьники спешили после уроков домой, Перец Мазур и Петя Гатчинский напали на них, забросали камнями, стреляли из мнимых ружей и настоящих рогаток.
И грянул бой. Пошли в ход палки, сумки, камни, бутылки, в результате чего немало окон в поселке было выбито.
Матерям пришлось не на шутку взяться за сорванцов. Мазуру и Пете Гатчинскому досталось на орехи. Обоих в тот же день заперли на замок и не выпускали из дому.
Петю Гатчинского мать «амнистировала» на следующий же день: некому было пасти козу. Перецу разрешили выходить на улицу на день позже. Но оба друга чувствовали себя оскорбленными. Подумать только — так наказать и кого? Им было стыдно показаться перед ребятами, которых они записали в свой отряд «красных». Условились отомстить своим матерям за такой позор. Ребята решили, что встанут ранним утром и убегут в город, что в тридцати верстах отсюда. А там стоят котовцы — они хорошие. Они выдадут им новые шинели, сапоги, оружие и возьмут с собой на фронт. Ничего, для них найдется работа у котовцев — в крайнем случае смогут пасти лошадей по ночам на привалах… Даром хлеб есть не станут!
И когда все было договорено, Петя Гатчинский спохватился, что не так-то просто отправиться в такую даль. Необходимо взять с собой что-нибудь поесть на дорогу. Но где ты хлеба возьмешь и хоть что-нибудь к хлебу, когда ни у Переца в доме, ни у Пети сухой корки не сыщешь?
Чуть было не расстроился весь план!
Приуныли было неудачливые беглецы, но тут же подумали, что выход из положения все же можно найти — котовцы так легко не сдаются.
Они придумали новый план и ожили.
Поздно ночью Перец Мазур и Петя Гатчинский выскользнули из дому и огородами, закоулками направились к Днестру, где с вечера рыбаки забросили сети. Ребята осторожно вытащили большую сеть и обрадовались, увидев рыбу. Чего там только не было — и жирные караси, и щучки, и лещики…
Высыпав аккуратно добычу в мешочек, они отправились осуществить вторую столь же немаловажную операцию — выменять за рыбу хлеб, лук и соль.
Парнишки, пугливо оглядываясь по сторонам, шагали, прикидывая, где бы обменять свое добро.
Но вот их заметила Рейзл, которая всегда встает раньше всех петухов в поселке. Увидев ребят, она удивилась, затем подошла к ним и, позвав их в дом, стала допытываться, куда они так рано собрались.
Тут же состоялся обмен. Она дала мальчишкам буханку хлеба, немного лука, кусок брынзы и вдобавок еще напоила их чаем с вареньем.
Ребята были на седьмом небе.
Все шло, казалось, по намеченному плану. Хлеб и лук были в мешочках, и они собирались уже покинуть гостеприимный дом доброй тети. Но Рейзл ведь хорошая лиса: она стала допытываться, куда они собираются и что задумали, зачем им нужна провизия и куда они так спешат.
Отбиться от нее было невозможно, и они по строжайшему секрету открылись ей, сказав, что отправляются в город к котовцам. Хотят стать солдатами и воевать против белых бандитов. Рассказали ей все с условием, что опа никому не посмеет и заикнуться об этом. И Рейзл обещала, что и птица об их побеге не узнает. Попрощались. Беглецы — в город, Рейзл — к соседкам.
Однако Перец Мазур и Петя Гатчинский не успели дойти до противоположного конца поселка, как матери их догнали, вырвали мешочки с провизией надавали тумаков и повели домой. Там с них сняли штанишки, всыпали как положено, замерли их одежду на замок.
Трое суток беглецы сидели взаперти, обливаясь горькими слезами и проклиная в душе Рейзл, а также и себя за неосмотрительность. Но план уже был нарушен. Котовцев, видимо, из них не получится.
А их противники, мальчишки, ликовали. Подбегали к оконцам, за которыми сидели мрачные, полуголые «арестанты», и дразнили их, насмехались.
Но что можно было сделать, когда их постигла такая неудача? Не суждено, значит, стать солдатами. Григорий Котовский, видать, уже без них разгромит белых, контрреволюцию, буржуев и кулаков, а Перец Мазур и Петя Гатчинский будут сидеть дома без штанишек и рубашек и недруги будут над ними потешаться.
Лето стояло золотое и ясное. Злость нарастала. Через младшую сестренку Перец передал Пете записку, где было сказано, что в воскресенье на рассвете он должен во что бы то ни стало вырваться из неволи и быть на околице Ружицы, у моста, на берегу яра. На сей раз они уже рыбу красть не станут — будь она неладна, а заодно и языкастая Рейзл. Они пойдут налегке. Ничего, с голоду не помрут, везде найдутся добрые люди.
Сказано — сделано.
В воскресенье, ранним утром, друзья выбрались из своих домов и огородами, яром, чтобы никто не увидел, отправились в неведомую дорогу. С большими мытарствами добрались наконец в город, где стояла воинская часть Котовского.
В то самое время, когда обе мамы — Пети и Переца — обливались слезами по своим пропавшим сыновьям, голые, босые, запыленные и измученные беглецы стояли перед бравым командиром и, перебивая друг друга, не очень складно рассказывали о своей несчастной жизни… И получилось вроде того, что оба они сироты бездомные и у них одна просьба: взять их к себе. Они хотят воевать против белых банд…
Ответственных постов Пете и Перецу не доверили, но лошадей ребята довольно аккуратно пасли по ночам на привалах, купали их, кормили.
И конники полюбили этих забавных мальчишек, делились с ними куском хлеба, одели их в солдатскую одежду. Мальчики были в восторге. Кто мог теперь с ними сравниться?
Так у Котовского в корпусе началась жизнь этих двух беглецов.
С обозом оба они прошли большой путь, побывали во многих городах и селах и видели, как восторженно встречали толпы людей воинов Котовского.
Около двух лет ребята находились у Котовского, аккуратно выполняя свои обязанности. А когда кончились бои и настал мир, решено было мальчуганов отправить в детский дом. Но тут раскрылась их великая тайна — и ребят отправили по домам.
Домой пришли они в полном обмундировании, как бывалые солдаты, и люди не могли ими налюбоваться. Радостно встретили здесь так долго отсутствовавших беглецов.
И снова плакали матери. На сей раз — от радости.
С тех пор друзья никогда не расставались. После окончания школы оба уехали учиться и вернулись домой агрономами. А позже, спустя несколько лет, когда в Ружице и Лукашивке образовались артели, их избрали председателями.
Прошли годы. Перец Мазур со своей семьей жил там же, в старом доме отца, на горе над крутым яром, а Петя Гатчинский — по другую сторону яра, в Лукашивке. Как раз напротив дома своего друга детства он поставил новую хату. Узкий мостик соединил навеки оба берега, а вытоптанная тропа — два дома, два двора, которые казались одним…
На рассвете, перед восходом солнца, оба друга часто вместе спускались к потоку, к той старой дубовой кладке, которую перебросили и закрепили они когда-то над мшистыми скалами, наскоро умывались ледяной водой и зачастую присаживались там покурить, и, конечно, заводили разговор о делах своей артели…
А сегодня они спустились к потоку ни свет ни заря. Умылись, окатили себя ледяной водой, присели на дубовой кладке, закурили, и Перец Мазур сурово глянул на соседа:
— Скажи мне, Петрусь, по-хорошему: с каких это пор ты стал оккупантом-захватчиком? Откуда у тебя взялись империалистические замашки?
Тот удивленно уставился на приятеля:
— А что случилось?
— Не прикидывайся незнайкой! Забираешь у меня лучших ребят…
— Каких ребят?
— Идут слухи, что собираешься забрать у меня Шмулика, сына Сантоса…
Петро Гатчинский громко рассмеялся:
— А я уже подумал бог знает что… При чем здесь я? Все претензии адресуй к Лесе. Она у тебя забирает парня, а не я… — И, подумав немного, добавил: — Да это и не страшно, будем сватами. Готовься к свадьбе…
— Но ты нас режешь без ножа! — продолжал Мазур. — Уйдет от пас Шмулик, мы останемся без электрика, без киномеханика, без мастера на все руки…
— А я тебе, Перец, давно говорил: пора готовить новые кадры… К тому же он не уезжает за тридевять земель. Перейдет через кладку — вот вам и электрик и киномеханик!
— Нет, Петрусь, гости нам не нужны. Нам нужен свой механик! Пусть Леся переходит к нам. Ее школа ведь на нашей территории.
— Давай, Перец, не будем ссориться. Отгуляем свадьбу, потом будем вести переговоры, кто куда пойдет… Этот конфликт так просто мы не разрешим.
Том временем к потоку собрались люди с обеих сторон яра. Они прислушивались к спору двух председателей и посмеивались.
— Ну ладно, отложим разбор дела на потом, а сейчас давай решать, где справлять свадьбу: у нас или у вас?..
— Это вопрос несложный, — сказал Петро Гатчинский. — У пас в этом деле имеется большой опыт. Думаю, что начнем в Лукашивке, в саду Кузьмы, а завершим у нас — в ружицком клубе. И никто не останется внакладе…
Симха Кушнир, который пришел сюда, чтобы Мазур подписал чеки в банк, услыхав, о чем идет спор, тут же вмешался.
— Опять свадьба? — уставился он на председателя, а затем перевел вопросительный взгляд на Гатчинского. — Интересно, за чей счет будете справлять свадьбу? Две свадьбы на моей шее уже висят с осени, и я не знаю, как выкрутиться…
Перец Мазур с улыбкой взглянул на бухгалтера, подписал чеки и вернул ему книжку.
— Ай-яй-яй, Симха! Ты у пас в артели, можно сказать, министр финансов. А задаешь детские вопросы. Ничего, что-нибудь придумаешь, чтобы к нам не придирались контролеры… А чтобы на тебя не наседали, пригласи их на свадьбу… Не засиживаться же нашим девчатам и хлопцам до седины. Пусть играют свадьбы. Пусть женятся, замуж выходят…
Не успел еще Перец Мазур договорить, как откуда ни возьмись появилась Рейзл с толстой сумкой, набитой письмами и газетами. На сей раз она пришла без обычного шума, тихонько, почти на цыпочках и даже позабыла поздороваться. Глаза ее были красны: видимо, этой ночью мало спала, не иначе как читала письма, которые теперь разносит.
Услышав, о чем спор, она скептически махнула рукой:
— Эт! Вам, видать, больше нечего делать, так вы глупостями занимаетесь… Какие теперь свадьбы? Что вам только приходит в голову?
Все недоуменно уставились на нее.
— Послушай, Рейзл, дорогая, что случилось? Почему ты такая мрачная, скажи скорее, душу не выматывай, — сказал Перец Мазур. — На всех свадьбах ты ведь самая почетная гостья…
— Да… Была когда-то, не теперь… — удрученно ответила она. — Теперь, кажется, будут у нас свадьбы без женихов…
— Что за вздор ты мелешь? Говори толком, Рейзл, что случилось? Почему у тебя на глазах слезы? Говори уже. То болтаешь целыми часами, остановить невозможно, а сейчас из тебя слова не выдавишь!
— Ну, не терзай душу, скажи, что произошло?
— Ой, и не спрашивайте! — стала она вытирать слезы, катившиеся по щекам.
Немного успокоившись, она присела на камни. Перелистывая какие-то бумажки, сказала:
— Видите, тащу ребятам целую кучу повесток. В военкомат вызывают. Берут наших хлопцев в армию… Из Ружицы и Лукашивки… Что-то не к добру… — Взглянув на Гедалью Сантоса, который спускался сюда, добавила: — И вашего сына призывают… Вот повестку передайте… И даже сыну Менаши, сержанту, прислали повестку, хоть он только недавно вернулся со службы… И многим хлопцам из Лукашивки… Никогда еще я столько повесток не разносила…
Люди притихли, глядя на пачку повесток, которые держала в руках Рейзл. Несколько минут все ошеломленно молчали. Напряженную тишину нарушил Симха Кушнир:
— Что ты за человек, Рейзл? Вечно ты любишь подымать панику. Подумаешь, принесли ребятам повестки… Ну что тут такого? Идут утки босиком или гуси без подштанников? А может, зовут ребят на какие-то сборы?.. Пару месяцев послужат, а потом вернутся…
— Ой, не говори, Симха! — перебила его Рейзл. — В такое время, когда весна и на поле и на плантациях не оберешься работы, зря не вызовут на сборы. Неспроста это. Здесь что-то другое. Вот не сойти мне с места, но мне кажется, что на свете очень плохие дела. Мое сердце недоброе чует…
Обычно, когда Рейзл начинала говорить, это вызывало шутки, смех. Теперь окружающие слушали ее молча, удрученно смотрели на повестки в ее руках. В этот ранний час молчало все вокруг. Листва, кусты, деревья. Молчали и шумливые обычно дети, сбежавшиеся сюда со всех сторон. Увидев озабоченные лица взрослых, слезы на глазах тети Рейзл, они застыли на месте. Только не переставал журчать, разбиваясь о каменные берега, поток, устремляя свои буйные чистые воды вниз, к мутным волнам Днестра.
— Да… А мы здесь спорим о свадьбе… — нарушил кто-то напряженную тишину. — Пожалуй, свадьбы и вообще веселье придется отложить…
— И кто знает, на сколько времени… — вставила Рейзл. — А тут мне еще приснился страшный сон, и я всю ночь проплакала, никак не могла заснуть…
— Какой сон? — спросил кто-то из женщин.
— Очень плохой… Будто родник там, у белой скалы, вдруг помутнел, а затем появилась в нем красная вода, как кровь… И лупа ночью была красная, как раскаленное железо. Кровь… Это к войне. Лучше бы мои слова не сбылись… Боюсь войны…
— Послушай, Рейзл, не говори глупостей, — оборвал ее пожилой мужчина.
— И никогда не рассказывай людям дурных снов…
Еще тогда, в сентябре тридцать девятого года, когда гитлеровские полчища обрушились на Польшу и в считанные дни оккупировали большую ее часть, Симха Кушнир понял, что страшная опасность надвигается на весь мир и мировая революция, как он считал, отодвигается на неопределенное время…
С тех пор прошло меньше года, и вот Симха Кушнир примчался ни жив ни мертв к дому Мазуров и застал бывалого солдата Мейлеха сидящим на завалинке и греющимся на солнце.
В отличие от своего вездесущего и неспокойного, вечно озабоченного сына, который неизменно подтрунивал над бухгалтером, старик всегда охотно беседовал с Кушниром.
— С добрым вас вечером, реб Мейлех! — взволнованно воскликнул Кушнир, глядя на заходящее солнце, и опустился рядом со стариком на завалинку. — Глядите, какая чудесная весна — одно удовольствие! Да что с того, если мир превращается в ад…
— Что ж, — в тон ответил старик, затягиваясь терпким дымком чубука, — а почему бы весне быть плохой? Мало мы намерзлись нынешней зимой? Вот господь и послал нам немного солнца… Морозы уже отморозили мне печенку!.. — И Мейлех взглянул на собеседника, как бы стараясь попять, чем он так удручен. — Правда, — продолжал Мейлех, — один старый цыган когда-то клялся, что он не отдал бы одного лета за десяток зим…
— Я не об этом… — перебил его Симха Кушнир. — Я хочу сказать, что не понимаю, что происходит с нашей планетой. С ума она сошла или черт знает что с ней? Подумать только, что на свете творится! Какой-то маньяк, ничтожество, садист Адольф Гитлер решил завоевать весь мир. Мало того, что превратил Германию в сумасшедший дом, он грозится захватить всю землю.
Старик помолчал, затем поднял с земли острую стамеску, взял кусок доски и принялся стругать.
— Ничего, допляшется, гад, — промолвил наконец он. — Всему свету известны повадки немецкой военщины. Завоеватели напичканы спесью, наглостью, как пес блохами… Знаю я их еще с прошлой войны. Сломает Гитлер себе шею, да еще как… Есть правда на земле!..
— Ой, реб Мейлех, вашими устами да мед пить! Давно известно, что вы мудрец и оптимист…
К ним подъехал на подводе Тарас Моргун, невысокий, полный человек с несколько одутловатым лицом, рыжеватой бородкой и густыми светлыми бровями, нависшими над серыми глазами. Он опустился рядом с Мейлехом и закурил толстую цигарку.
Бухгалтер усмехнулся, глядя на ездового из Лукашивки, который когда-то был бригадиром, заместителем председателя артели, а после того как его сняли с этих должностей, стал ездовым, правда, без особого энтузиазма; теперь он всем недоволен, ворчит по любому поводу, зол на себя и на весь мир, ходит по селу туча тучей, ни с кем не согласен, с каждым в спор вступает.
Несколько минут Симха следил за ним, затем легонько толкнул его локтем в бок.
— Скажи-ка, Тарас, как ты смотришь на пруссаков?
— На каких? — вместо ответа спросил тот после длительной паузы. — На тех, которые на печи ползают, или на немецких вояк? Нехай они околеют! Погибель на их голову!.. Я бы тебе ответил, да никто Тараса не спрашивает. Тарас Моргун простой ездовой в артели. Пусть за него говорит Петро Гатчинский. Снял меня с должности и сунул кнут в руки, будто Тарас больше ни на что не годен! — Он кивнул на кнут, торчавший из-за голенища кирзового сапога, сплюнул. — А ты думаешь, я не смог быть председателем? Ну, да ничего, он еще пожалеет…
— Чудак ты человек! — сказал Симха Кушнир. — У тебя нынче хорошая работа, спокойная. Я бы с тобой поменялся. Ездишь себе помаленьку — цоб-цобе — и дышишь свежим воздухом. Голова у тебя не пухнет из-за хозяйства, как у Петра… Но не время теперь, браток, для обид. Ей-богу, незачем глупостями заниматься… Разве не видишь, что на свете творится? Гитлер уже поляков поработил, австрийцев, чехов оккупировал… По Франции разгуливает. Не исключено, что и на пас сунется, сукин сын!..
— Не сунется!.. Кишка тонка!.. — ответил Тарас. — А вообще-то я политикой уже не занимаюсь. Пусть Петро Гатчинский. У него большая голова, ему и карты в руки… А я теперича человек маленький…
— Эх, Тарас, от тебя я такого не ожидал, — возмутился Симха, но, увидев на тропе идущих рядом Шмулика Сантоса и Лесю Матяш, обрадовался и поспешил им на встречу. Поздоровавшись, сказал: — С ними разговор не получается. Ничего-то они не понимают. Я им толкую, что гроза надвигается, а Мейлех молча орудует стамеской. Тарас же Моргун только об одном и говорит, как его заставили взять в руки кнут и стать ездовым. У него и мысли нет, что немцы могут повернуть дышло в пашу сторону… Тогда солоно придется.
Леся вскинула на бухгалтера затуманенные грустью глаза, не понимая, что он говорит и чего от них хочет. Утром любимый уходит, и кто знает, когда вернется. Ей теперь ничего не нужно. Ничего она больше не желает — только бы ее оставили наедине с любимым. Больше она ни о чем не могла думать, а Симха все болтает и болтает, не замечая, что мешает им.
Леся шагала молча, опустив голову. Солнце плавно катилось к закату — огромное, багровое, занавешивая полнеба необъятным красным полотнищем и отражаясь на поверхности Днестра.
Легкий ветерок трепал льняные волосы девушки. Она искоса взглянула на спутника, поправила легкую, вышитую яркими узорами блузку, покраснела, поймав на себе его нежный, влюбленный взгляд, и чуть заметно улыбнулась.
Молодой Сантос тоже не произносил ни слова. Он не прислушивался к тому, что говорил бухгалтер, несмотря на его взволнованный топ. Парень так же, как и его подруга, не мог дождаться, когда Симха уйдет. А тот не унимался, все что-то говорил, и Сантос кивал головой: мол, я со всем согласен, но конечно же не слушал его. Мысли парня были заняты другим. Он прощается сегодня с Лесей — и одно только это его волнует.
Между тем Симха Кушнир доказывал, что если бы прислушались к его советам, все выглядело бы совсем иначе. Намного лучше. Но что поделаешь, если никто к его советам не желает прислушиваться. Он не понимает ныне, почему местное начальство не соберет митинг на площади и не сообщит людям о надвигающейся опасности.
Шмулик Сантос продолжал кивать головой: мол, все правильно, только пощади, дорогой, оставь нас со своими советами. Не до этого нам.
Должно быть, мысли парня все же наконец дошли до бухгалтера, и он неожиданно замолк. Симха окинул быстрым взглядом стройную девушку, ее красивые ноги, пышные волосы, которые трепал ветер, и его лицо озарилось доброй улыбкой. Совсем некстати странные мысли пришли ему в голову, он смутился и чуть покраснел. Словно прирос к месту: стоял неподвижно на извилистой тропе, ведущей к лесу и волшебному роднику, и мечтательно смотрел вслед жениху и невесте.
До него только теперь дошло, как неосмотрительно и даже по-стариковски глупо он надоедал парню и девушке своей неуместной болтовней. Ругал себя за то, что так некстати пристал к людям. В самом деле, до политики ли им теперь?
И Симха Кушнир, по натуре человек не завистливый, все же невольно позавидовал этому вихрастому черноглазому парню.
Он издали махнул им вслед рукой и прошептал тихонько:
— Будьте счастливы, ребята! Пусть вам стелется светлая дорога. Какой же все-таки я чудак. Целую жизнь прожил на земле, ужо с ярмарки возвращаюсь, а никогда не испытывал такого счастья, какое сын Гедальи испытывает. Не суждено, видно, было, вот и остался бобылем…
Затуманенными грустью глазами он глядел вслед удаляющейся паре. А заходящее солнце делало свое дело — перекрашивало в бордовый, красный и оранжевый цвет небо, словно старалось навсегда оставить на нем свои пышные краски.
Вымытыми казались небеса, такой свежей и нежной сверкали они голубизной. На фоне этой кристальной чистоты вырисовывались две удаляющиеся фигуры, которые как бы плыли в ту сторону, где вспыхнул багровым закатом лес, белая скала и манящий к себе родник.
Леся и Шмулик оглянулись, засмеялись и ускорили шаг, словно боясь, что Симха Кушнир снова их догонит…
Мысленно они были совсем на другой планете… И ничего другого, как остаться наедине среди неповторимой красоты этого изумительного предвечерья, им не было нужно.
Радостные, счастливые, с трудом переводя дыхание после быстрой ходьбы, они остановились у волшебного родника, не в силах отвести глаз от зеркальной глади, озаренной закатом. Лучи заходящего солнца пробились сквозь гущу листвы и мягко погрузились в прозрачную изумрудную воду. Казалось, после большого жаркого труда лучи окунулись в студеную влагу да так и остались там.
— Смотри, родной, вода похожа на доброе вино. Ведь правда? Нет, что ни говори, а наш родник в самом деле зачарован…
Она склонилась над широкой выемкой, зачерпнула руками холодной чистой воды и жадно стала пить.
— Какая прелесть!
Она снова поймала на себе пристальный взгляд парня, перескочила на мшистый камень, нагнулась, зачерпнула в ладони воды и поднесла к его губам:
— Пей… Это в самом деле настоящее вино!.. И я уже, кажется, чуточку пьяна.
Он неторопливо стал пить из ее ладоней холодную воду и вдруг обнял ее и крепко поцеловал.
Леся пыталась высвободиться из его цепких объятий, но поняла, что это не так просто. Затаила дыхание и почувствовала, как голова закружилась, как ноги вдруг стали неустойчивыми…
— Отпусти… Ты меня задушишь… — Она с трудом вырвалась из его рук. — Я не знала, что ты такой сильный…
Она отступила от него на несколько шагов и, вскинув голову, посмотрела на белую скалу:
— Тебе не стыдно? Посмотри, сколько глаз обращено на нас!
Шмулик запрокинул вверх голову и увидел, как из гнезд на деревьях глядели на них птицы.
— Вижу… Это им просто завидно… И знаешь, Леся, если б на нас сейчас глядел весь мир, это меня ничуть не трогало бы. Ты такая хорошая. Не знаю даже, как тебе сказать!..
— И хорошо, что не знаешь! — перебила она его. — Ничего не надо говорить… — И, подумав немного, добавила:-Ты еще можешь глупостей наболтать… И вообще, мне кажется, что у родника нужно стоять и молчать… Пусть говорит родник… Слышишь, как он бормочет, как мелодично журчит, точно живой…
Шмулик перескочил на высокий мшистый камень. Глаза девушки были печальны. Она, должно быть, подумала в это мгновенье о разлуке. Сердце сжалось. Накипали слезы. Она не думала, что так скоро придется расставаться. И сколько же им суждено быть друг без друга? Леся тряхнула головой, как бы желая отогнать от себя тревожные мысли. Не надо печалиться. Надо верить, что расставанье будет недолгим. Он должен уехать в хорошем настроении. Тогда все будет хорошо и незаметно пролетит время.
Леся минутку молчала, глядя на приунывшего парня, потом взяла его за руку, и они медленно стали подыматься по широкой тропе, ведущей на белую скалу, все выше и выше…
Через несколько минут они вскарабкались на вершину крутой белой скалы, покрытой густым мягким мхом. Внизу лежала Широкая панорама зеленеющих холмов и долин, раскинувшихся по ту сторону Днестра. Перед глазами во всей красе открывался широкий чарующий простор, и не хотелось думать, что где-то идет война, льется кровь, города превращаются в руины — рушится такая красивая жизнь. Всюду, где бесчинствуют фашистские изверги, где ни ступит их кровавый сапог, появляются лагерные бараки и опутывается земля колючей проволокой… Но Лесе и Шмулику не хотелось думать в эти минуты о человеческой подлости, о злодеяниях, муках и смерти. Так мало времени им сегодня отпущено! Хотелось думать о жизни, об окружающей их благодати. Хотелось верить, что счастье, несмотря ни на что, никогда не отвернется от них. Ведь оба только начинают жизнь. Неужели их счастье может так неожиданно и жестоко оборваться?
Но почему поет сердце, почему тревожно на душе и какие-то тяжелые предчувствия томят?
Шмулик почувствовал, как Леся вся вздрогнула в его объятиях; сняв с себя курточку, он набросил ее девушке на плечи и еще крепче привлек к себе. Теперь она его уже не отталкивала, а доверчиво прильнула к его плечу.
Леся еще никогда не переживала подобных минут. Годы учебы как-то быстро промелькнули. Целыми днями она была на лекциях в институте, до глубокой ночи готовилась к занятиям. Не оставалось времени ни на театр, ни на концерты, редко ходила в кино. Но писала ему часто, как бы занята ни была, и с нетерпением ждала дня, когда она сможет поехать в родное село, чтобы встретиться с любимым, которому была верна и предана всем сердцем.
И вот теперь, стоя с ним на белой скале, Леся чувствовала себя счастливой от сознания, что сохранила любовь и верность. Ведь столько парней за эти годы тянулись к ней. Иногда, быть может, наивно, но ей всегда казалось, что она пришла в этот мир именно к нему — и ей никто больше не нужен. Чувство святой верности любимому как бы придавало ей сил, которые питали светлую надежду.
Они не заметили, как небо над ними стало похожим на синий бархат, на нем сверкали крупные звезды, излучая серебряный свет.
Лунный диск медленно плыл между нахлынувшими облачками, то скрываясь, то снова отражаясь в неспокойных водах Днестра. Вокруг царила тишина, и только снизу, с родника, доносилось к ним монотонное журчание. Пряно пахло хвоей, ароматом распустившихся деревьев, влажной свежестью.
Какое счастье, что они вдвоем, а вокруг, насколько хватает глаз, ни единой души. В унисон, в четком ритме бьются их сердца. Тихо вокруг, только родник неугомонно бормочет.
Казалось, это не родник вовсе, а кто-то сидит там рядом и тихо поверяет сокровенные свои тайны. В самом деле, этот родник под призрачным сиянием молодого месяца казался живым волшебным существом.
Но еще более окутаны блаженным волшебством этой ночи были Леся и молодой Сантос.
Перед их глазами раскинулся гористый поселок с безмолвными избами, садами и огородами. Он щедро был залит холодным сиянием месяца и мерцающих звезд, которые в этом краю, казалось, светят совсем по-иному.
На улицах не горели фонари, в окнах не было света по той простой причине, что дежурный по электростанции начисто позабыл о своих обязанностях. Он был увлечен совсем иным — своей любимой, своей светлой мечтой, — до электричества ли было ему в эти минуты? Должно быть, там, возле клуба, уже собрались люди, жаждущие увидеть новый фильм, но не дождутся они сегодня ни фильма, ни механика…
Не без того, что ему здорово влетит. А Перец Мазур, большой любитель кино, обрушится на него… Но нет, не станет Мазур его ругать. Он ведь знает, что Сантоса уже ждут в части. Да и что ему упреки по сравнению с этой незабываемой ночью? По сравнению с Лесиными нежными поцелуями, лаской ее глаз, ее верной любовью? И если бы сказали ему, Сантосу, что за лишнюю минуту счастья он должен перепрыгнуть через реку, полететь на край света, разве он задумался бы? Он теперь почувствовал в себе силу богатыря, который на все способен.
Они стояли, крепко обнявшись, молчаливые и взволнованные. Леся была на целую голову ниже его и казалась в его объятиях подростком. Она смотрела на него доверчиво и нежно.
Возможно, внешне Леся и не такая уж красавица, но сейчас она была прекрасна. Так, по крайней мере, казалось Сантосу. Он почувствовал, что все больше теряет голову… Подняв Лесю на руки, он стал осыпать поцелуями ее губы, глаза, лицо, шею…
— Что ты, — испуганно промолвила Леся. — Не надо… Нехорошо так… Я не думала, что ты такой… Отпусти меня…
Она почувствовала, как у нее захватило дыхание. И, уже не думая ни о чем, опустилась на мшистое ложе скалы, хранившей еще тепло солнечных лучей.
…Леся широко раскрыла глаза и увидела над собой огромную красную звезду, висевшую низко над белой скалой. Но звезда вдруг исчезла, ее заменило счастливое лицо друга, его спутанные волосы, спадавшие на глаза. Он нежно обнял ее и снова потянулся к ее губам. Опа уже не отталкивала его. Не отдавая себе отчета, обвила руками его шею, прижала к груди и услышала, как сильно бьется его сердце.
И вот ей показалось, что все замерло, застыло вокруг в напряженном ожидании.
Одинокий сыч, который то и дело отрывисто стонал где-то в глубине леса, вдруг замолк, волшебный родник онемел. Все вокруг — небо и земля, река, лес, деревья — все, казалось, умолкло. Только трепетно стучали два сердца. Кто знает, сколько продолжалась бы эта тишина, но тут вскинулась вдруг ночная птица, зашумела, захлопала крыльями…
Леся встрепенулась, встретилась с сияющим взглядом любимого — и отвернулась.
Он взял ее руку, прижал к губам, но она выпростала свою руку и тихо произнесла, чувствуя, как лицо заливается краской:
— Умоляю тебя, не смотри теперь на меня… Не надо… Вот уже не думала, что я такая слабосильная…
— Что ты, Леся! Ты… ты чудная! Ты… Я сам не знаю, где взять слова, достойные тебя…
— Вот и помолчи, прошу тебя… Мне кажется, что теперь ты меня будешь презирать, даже ненавидеть…
Он громко рассмеялся и крепко прижал ее к себе.
— Глупенькая ты моя… Родная моя…
Он увидел на ее глазах слезы.
— Ну чего ты, Леся, милая моя?.. Скажи, что я для тебя теперь должен сделать? Ну, говори!
Она вскинула на него глаза, и едва заметная улыбка промелькнула на ее лице:
— Не смотри теперь на меня… — После долгой паузы, взглянув на звездное небо, она промолвила: — Я себе не представляла, что так будет. Боже мой, неужели ты сегодня уезжаешь? А как же я? Как жестока судьба! Я повторяю мамин удел: на следующий день после свадьбы отца забрали в солдаты, и мама осталась, как я останусь… Затем родился мой старший брат Славка. Языкастые соседки, встречая маму, говорили с ехидной улыбкой: «Муж Ксени ушел на фронт, а она привела байстрючка…», «Кузьма вернется с войны и застанет в семье прибавление…» Об этом мать мне рассказывала недавно. А зачем рассказывала — только теперь начинаю догадываться…
Леся уткнулась Сантосу в плечо, и на глазах ее вновь сверкнули слезы.
— Что ты, Леся! Зачем думать о плохом? Мы ненадолго расстаемся… Я скоро вернусь. Ничто нас не сможет разлучить… Никогда. Слышишь?..
— Слышу… Но жизнь так сложна… Кто знает, что ждет нас. Такое тревожное время. На рассвете ты уедешь. И я буду солдаткой, как когда-то мать. И что люди скажут, если родится у нас сын?
— Никто ничего не скажет. Ты ведь моя… Неужели не понимаешь, как я люблю тебя? Ты мне давно дороже всего на свете, а отныне дороже жизни. И никто здесь не посмеет обидеть тебя ни единым словом. Не бойся.
— Но я ведь остаюсь одна. И люди не гуляли на нашей свадьбе. Свидетелями у нас были птицы да тот печальный сыч, который стонет и стонет в лесу…
А чем они плохие свидетели? — усмехнулся парень. — Увидишь, я скоро вернусь. Берут на какие-то сборы. Ну, сколько там они продлятся?
Леся тяжко вздохнула:
— Если б это было так…
Она встрепенулась, закрыла лицо руками от страшной догадки, мелькнувшей неожиданно. Чуть не произнесла вслух: не навсегда ли?
Леся резко тряхнула спутанными волосами, словно желая отогнать от себя страшные мысли, и, заметив, как Шмулик вдруг побледнел, тихо промолвила:
— Не сердись на меня. Я, кажется, сказала глупость. Прости. Я верю, ты скоро вернешься… Ты заслужил большого счастья, тебя ждет оно… — И, подумав минутку, добавила: — Такое завертелось на свете… Правда, война далеко от наших границ, но все так тревожно. Вот если б ты со мной остался… Что может быть лучше того, как быть всегда вместе?..
— Это верно… — не сразу ответил Шмулик, — Если бы ты знала, как мне тяжело расставаться с тобой даже на день, на час… С каким нетерпением я буду ждать нашей новой встречи!
— Знаю, родной…
Леся нежно провела рукой по его непокорным волосам, посмотрела на него повлажневшими глазами:
— Знаешь, родной, у меня появилась теперь мечта. Нет… Ты никогда ее не узнаешь… — смутилась она.
— Почему?
— Никогда этого не скажу тебе…
— Но почему?..
— Чтобы ты не сердился на меня и не говорил, что я глупа…
— Я никогда так не скажу! Никогда. Ты ведь у меня умница.
— Ну ладно, скажу… Я мечтаю о том, если у нас родится сын, чтобы он был на тебя похожим. Во всем! Чтоб у него были точно такие же глаза, как у тебя, такие волосы. Чтобы он был таким же сильным, как ты, и обладал таким же добрым сердцем…
Он рассмеялся:
— А если будет дочь, то чтобы она во всем походила на тебя?..
— Нет, нет, что ты! — опа зажала ему рот рукой. — Только не на меня… Мне кажется, что я нехорошая, безвольная… Если дочь, то пусть она будет похожа знаешь на кого? На этот родник…
— Почему? — удивился Сантос.
— С детства, едва только начинают ходить, все бегут сюда пить эту живительную воду, и она никогда не приедается… Наоборот, с каждым днем становится еще вкуснее. И если мне не суждено было стать такой, как этот родник, то пусть хоть наша дочь на него будет похожа…
— Можешь мне поверить, дорогая, ты мне дороже и краше всех родников живительных и прозрачных! — Он умолк, посмотрел на нее грустно и спросил: — Будешь ждать меня?
Леся насупила брови:
— Зачем ты портишь наше расставание глупыми вопросами?..
Сантос опустил голову.
Они сидели молча несколько минут, погрузившись каждый в свои мысли. Леся, запрокинув голову и пристально глядя на звездное небо, первой нарушила молчание:
— Не знаешь, как называется эта большая яркая звезда над нашими головами? Мне кажется, она самая красивая…
— Что ты! — возразил Шмулик. — Это плохая звезда. Жестокая… Марс. Бог войны… Посмотри, какая она багровая, вся словно переливается.
— Разве? — Леся испуганно замахала руками. — Ну да что поделаешь… Я уже загадала… Дала себе зарок — где б мы ни были, но каждый вечер ровно в десять мы с тобой обратим свои взоры на эту звезду и подумаем друг о друге;..
Мягкая улыбка промелькнула по лицу Шмулика.
— Каждый вечер? В десять? Где б мы ни были? Хорошо, — промолвил он тихо, всматриваясь в далекую звезду и снова прижав к груди Лесю.
Оба молчали. Неспокойная тишина охватила всю округу. Где-то далеко-далеко слышался только хриплый собачий лай, ему вторили лягушки на берегу Днестра. Озаренные призрачным сиянием луны, внизу раскинулись поселок и село. Нигде ни огонька. Дома, хатенки давно погрузились в глубокий сон. Не хотелось думать, что скоро пролетит эта короткая ночь, что близится разлука…
Они потеряли счет времени. Не хотелось думать о расставании. Они были счастливы и желали одного: чтоб эта ночь никогда не кончилась.
У подножья скалы забрезжил рассвет. Леся вскочила, отошла от мшистой скалы…
— Что мы натворили? Мы словно ума лишились оба…
— Что ты, родная моя…
— Нет, нет, не говори. Это нехорошо. Как я буду матери, людям смотреть в глаза?
— Как? С высоко поднятой головой!..
— Не говори так. Что ж получается — невенчанная жена? А нашего сына… — Тут Леся осеклась, решительно взглянула в глаза любимому, а после долгой паузы добавила: — Ну да ладно. Пусть называют, как хотят! Я тебя все равно люблю. Ты мой навсегда.
На какое-то мгновение в этом нежном юном облике вспыхнул огонек. Огонек достоинства и решимости женщины, готовой на все во имя своей любви.
Вдруг необычно легко и весело стало на душе. Подняв ее, как ребенка, на руки, парень сбежал что есть духу вниз, летел сломя голову, так, что дыхание захватило.
Он остановился внизу у родника, и она наконец вырвалась из его рук.
— С тобой так страшно, — сказала она и, опасаясь, как бы он снова не подхватил ее на руки, подошла к роднику, от которого пахнуло на нее свежестью и прохладой, опустилась на колени и припала к нему разгоряченными губами.
Рассвет улыбнулся им из-за крутого кургана, который стоял как вечный часовой на восточном краю местечка. Далеко на окоеме сверкнула седая полоса и потянула за собой несколько солнечных лучей.
— Светает! — испуганно сказала Леся. — Мы с тобой совсем обезумели. Что люди скажут, когда увидят пас?
— Пусть! — усмехнулся он, обняв ее. — Пусть смотрят и завидуют!..
— Мне достанется от матери… Впервые в жизни возвращаюсь домой так поздно. Что я ей скажу?
Леся потянула его за руку, и они побежали к околице села. Возле своего дома она испуганно оглянулась, приподнялась на цыпочках, обняла парня и припала к его губам. Оторвавшись, сказала печально:
— Иди домой, отдохни малость. Утром ведь в дорогу. Ступай! Я позже к тебе приду…
— Ты что гонишь меня? Я лучше побуду с тобой…
— Что ты! Дома будут волноваться. Я позже приду…
И, махнув рукой, скрылась за калиткой.
Он еще долго стоял не двигаясь, не хотелось уходить.
…Он шагал неторопливо по извилистой тропинке, обильно увлажненной росой. На деревьях защебетали птицы, радостно встречая наступление нового дня. Шмулик шагнул, чувствуя пьянящую усталость. Он перешел через дубовую кладку, нависшую над крутым яром, свернул к винограднику. Хотелось еще побыть наедине со своими мыслями, со своими мечтами. Предстоит неведомая дорога. Куда-то приведет она его? После этой ночи еще труднее расставаться с Лесей. Ее теперь не хватало больше, чем когда-либо. Казалось, что еще никогда он не любил ее так сильно.
Когда Сантос приблизился к своему дому, он увидел на лавочке под старым кленом сестру Руту и Симона — сына Менаши-бондаря. Они сидели в некотором отдалении друг от друга и молча смотрели в разные стороны. Чтобы не спугнуть их, Шмулик спрятался в густых кустах и ждал, когда они разойдутся, чтобы войти в дом.
Молчаливый сержант сидел на краю скамейки, глядя в сторону Днестра, на котором переливались первые солнечные лучи. Сержант был в новом костюме, в клетчатой кепке и при галстуке, который явно мешал ему. Он то и дело посматривал на девушку, подбирал для нее слова, но они, видно, не трогали ее. Он говорил совсем не то, что ей хотелось услышать, и она злилась, с досадой поглядывала на него, пыталась даже уйти, но он задерживал ее, собираясь, очевидно, сказать ей что-то очень важное.
Шмулик стоял в кустах. Что же теперь делать? Они увидят его, и получится какая-то ерунда, еще подумают, что он подслушивал. Он не смог бы смотреть соседу и товарищу в глаза, а от Руты ему так попало бы, что только держись. Она никогда не простила бы ему этого. Осталось одно: стоять так и ждать, пока наконец они разойдутся. Ничего другого Шмулик не мог придумать.
Несколько раз Рута порывалась распрощаться с молчаливым своим провожатым, но каждый раз он смотрел на нее такими влюбленными, умоляющими глазами, что ей становилось жалко его и она опять садилась на скамью в надежде на то, что уже на этот раз он ей все же что-нибудь существенное скажет. Ясно, что перед отъездом он захочет сказать что-то очень важное, самое заветное, и опа набиралась терпения и ждала этого «чего-то»…
— Знаешь, Рута, — наконец набрался он решимости, клянусь, что хочу тебе сказать, ну, такое, что сам по знаю, что именно тебе сказать…
Девушка удивленно взглянула на вконец растерявшегося парня и пожала плечами. Она улыбнулась своей чарующей улыбкой и сказала:
— Странно… Это я впервые слышу… Хочешь мне что-то сказать, а что — и сам не знаешь?.. Значит, тебе решительно нечего мне сказать, и мне остается только пожелать тебе всего доброго. Счастливого тебе пути, возвращайся!..
— Что же будет, когда я вернусь?
— Что будет? Ничего не будет! Приедешь домой и будешь дома!
В ее словах сквозила явная насмешка. Видно было, что только из жалости к этому смущенному парню, который растерялся перед Рутой и не знает, что ей сказать на прощанье, она не уходит. Он в самом деле уже хотел было уйти, чтобы не ловить на себе ее насмешливого взгляда, но не находил в себе решимости, не знал, что сказать на прощание.
Наконец, весь красный и мокрый, путаясь и сбиваясь с топа, он сказал:
— Не спеши, Рута… Посиди со мной еще минутку. Собираюсь в далекий путь…
— Это я уже слыхала много раз сегодня… Но, сам видишь, — светает… Люди уже на работу собираются, посмотрят на нас как на ошалелых. А между тем времени у нас было достаточно: всю ночь просидели на этой лавочке, а ты мне так ничего и не сказал…
— Да, Рута, ты права. Но я решил… Я хотел… Я должен у тебя кое-что спросить, только прошу тебя: ответь мне по правде.
— Я, кстати, всегда говорю только правду.
— Да, да, я знаю…
— Так зачем же зря предупреждать?
— Неизвестно, сколько нас задержат там, на сборах… Ты будешь меня ждать? — не глядя в ее сторону, наконец произнес он и отодвинулся подальше, как бы боясь, что она его оттолкнет.
— Не знаю даже, что тебе сказать…
— Ну, а если я тебе письмо напишу, ты мне ответишь?
Она пожала плечами:
— Кто его знает? Это будет зависеть от того, что напишешь. Если напишешь: «Я хочу тебе сказать, ну, такое, что я сам не знаю, что именно тебе сказать…» — я, очевидно, не отвечу…
— Почему?
— Почему, почему! — сердито повторила она. — Если ты не можешь найти нужных слов, то и я ничего не знаю… Значит, мы квиты…
— Зачем же так, Рута, ты ведь отлично чувствуешь, как я тебя… — и опять запнулся.
По ее смуглому, усталому лицу промелькнула насмешливая улыбка. Он опять почувствовал, что попал впросак, и злился на себя, на свой неповоротливый язык. В самом деле, сидит с такой девчонкой дуб дубом и, как на грех, до того растерялся, что начисто перезабыл хорошие слова, которые хотел ей сказать на прощание. Отлично чувствовал, что отдаляется от нее, что не будет она отвечать ему на письма, не будет думать о нем, не станет и ждать.
И кто знает, чем все это окончится.
Рута окончательно убедилась, что больше он ей ничего не скажет. Она резко поднялась и протянула ему руку:
— Ну, Симон, будь здоров, счастливого пути, прощай! Мы очень весело провели с тобой время…
Он уловил иронию и еще больше растерялся.
— Что же, Рута, — ответил он, с трудом преодолевая смущение. — Значит, уходишь? Тебе нехорошо со мной? — Он снял кепку и начал мять ее в руках. — Твердо решила, уходишь?
— Ухожу… — вздохнула она. — Уже светает, а нужно брата готовить в дорогу, Шмулик вместе с тобой ведь уезжает. И еще много ребят…
— Да! — оживился он. — Вместе со мной. Шмулик хороший. Я его очень люблю…
— Так ты это ему скажи, а не мне…
Опять не так! И, заметив, что девушка стоит с протянутой для прощания рукой, Симон осторожно взял эту руку и крепко пожал.
— С тобой, Рута, так хорошо было, если бы ты знала!.. — сказал он тихо. — А ночь такая звездная, такая красивая, уходить не хочется. Ни одной тучки на небе. Кругом звезды.
— Ты мне это уже говорил десять раз, — прервала опа его. — Что еще? Мне пора… Ступай и ты. Поздно уже. Не выспишься…
— Ничего, иной раз по три ночи глаз не смыкал, когда был на действительной…
— И это я уже слыхала раз двадцать…
— Знаю… — сказал он упавшим голосом. — Ну, а ты будешь скучать, когда я уеду?
— И об этом ты меня уже много раз сегодня спрашивал…
Он долго молчал.
— Значит, прощаемся?..
— Если это значит прощаться, стало быть, прощаемся…
— И что же ты мне пожелаешь?
Рута задумалась:
— Что же тебе пожелать? Пожелаю, чтобы на службе ты был смелей, чем…
— Что значит: смелей? — Он удивленно посмотрел прямо в ее смеющиеся глаза. — На службе я был всегда смелым. Много благодарностей и похвал получил от командования…
— Знаю, но я о другом. Как бы тебе это объяснить? Ну, если ты со мной так робок, то будь смелым, когда будешь с винтовкой и пулеметом…
С трудом сдерживая смех, девушка вырвала из его цепких ручищ свою руку и отбежала в сторону.
Симон опешил, услыхав такие слова. Он бросился за ней, попытался обнять ее, но она ловко увернулась, оттолкнув его от себя:
— Нет, нет, не смей! Не подходи! Я рассержусь!
— Почему, дорогая, ведь я тебя так люблю! Неужели и на прощанье ты не позволишь обнять и поцеловать тебя?
— Нельзя! — рассмеялась она, приближаясь к калитке. — Я могу рассердиться… Всю ночь просидели с тобой, и ты не догадался обнять меня… Значит, не любишь…
— Как не люблю? Что ты, Рута, погоди!.. Одну минутку…
Но смуглянка, не переставая улыбаться, открыла калитку и поспешила домой. До него донесся только стук ее каблучков.
Симон подскочил к калитке, попытался открыть ее, но калитка оказалась на запоре.
Он постоял несколько минут и, опустив голову, медленно подался домой.
Шмулик Сантос, все еще скрываясь в кустах, осторожно следил за удрученным сержантом, всей душой сочувствуя ему, жалел его, но ничем не мог помочь. Он знал, что с Рутой не так-то просто сладить… Она не одного парня в поселке часто ставила в затруднительное положение.
После того как проводили из поселка и Лукашивки молодых парней, люди ходили как в воду опущенные.
И не только девушки, тосковавшие по своим любимым и женихам, не только матери, у которых сердца замирали от дурных предчувствий, не только музыканты, которые осознали, что это будет пустая весна и пустое лето — без свадеб, без веселых торжеств, и виноградники, и фермы, и бригады как-то осиротели.
Все скучнее и унылее становилось в Доме культуры. И даже когда вечерами включали огромную радиолу и из ее широко раскрытой пасти вырывались звуки польки, танго, фрейлахса или чардаша — танцплощадка не заполнялась. Некому было танцевать.
Не слышно было задорных, веселых шуток присяжных острословов, не слышно было громкого смеха неугомонных танцоров. Все выглядело совсем иначе, чем несколько дней назад.
Опустел виноградник, вокруг стало как-то пусто, неуютно. Девушки и женщины, пожилые люди и старики ходили возле своих лоз и были чем-то озабочены, опечалены. По дорогам не носились озорные парни на повозках, вожжи держали девушки и женщины, погоняя лошадей, которые их не слушались и сердито косились; почуяв, что нет привычных ездовых, лошади не повиновались погонщикам в юбках и передвигались, как им хотелось.
Машины стояли в хоздворе в гаражах — ушли на службу бравые шоферы и механики. Не ладились дела и на электростанции. То и дело свет гас, капризничали движки, и люди не знали, как помочь беде, новый электрик еще не вошел в курс дела. Нормальный ход жизни в хозяйстве нарушился, и это всех удручало.
Мрачные мысли не оставляли людей. Еще не бывало такого, чтобы в начале весны, в разгар полевых работ на полях, на винограднике, призывали в армию всех молодых ребят. Обычно, когда призывали кое-кого из незаменимых работников на воинскую службу, Перец Мазур или Петро Гатчинский звонили в район, сердились, протестовали: как это, мол, в такую горячую пору забирают механиков, шоферов, бригадиров, звеньевых, и кончалось тем, что доставалось начальникам из районного военкомата. А теперь, когда попытались попросить, чтобы несколько специалистов оставили хотя бы на время весенних полевых работ, председателям ответили очень резко. Что, они газет не читают? Не знают, что международная обстановка напряженнее, чем когда бы то ни было?
После такого ответа и Петро Гатчинский и Перец Мазур совсем приуныли.
Да, никуда не денешься. Становится все более тревожно. Дела, выходит, из рук вон плохи.
Весенними вечерами уже не слышны были песни девчат, умолкли хороводы в Ружице, в Лукашивке. Ребята в школе тоже как-то присмирели, не шумели, как прежде, когда спешили в школу и возвращались оттуда.
Каждое утро Леся шла на уроки с увесистой пачкой детских тетрадок и каждый раз сворачивала до начала занятий к Сантосам — узнать, нет ли каких весточек от солдата, рассказывала, что он ей пишет. А писал он ей почти каждый день. Письма к ней были полны любви, и ей не хотелось их показывать. Леся приходила к Сантосам также и после уроков и просиживала целыми часами. Закатав рукава, она помогала Руте по дому, и здесь уже так привыкли к этой доброй, скромной девушке, что, когда она не могла прийти, с тревогой допытывались, все ли у нее благополучно. Родные с нетерпением ждали возвращения Шмулика, тогда бы сразу начали строить молодым новый дом.
За это время Леся особенно подружилась с Рутой и уже не могла обойтись без нее. Они почти не расставались, дружески делились своими горестями и радостями. В свободное время Леся прибегала в звено подружки, помогала обрабатывать лозы. Девчата и женщины посмеивались — не время ли Лесе бросать своих учеников и перебраться в звено Руты? Предлагали выделить участок, будут записывать ей трудодни, как всем.
Рута внимательно присматривалась к Лесе. С того дня, как брат уехал, она очень изменилась. Рута не могла понять, что произошло с подружкой. Она совсем не такая, какой была перед отъездом брата. Рута и не подозревала, что Леся так любит его, так много думает о нем.
Леся не переставала говорить о Шмулике, и когда Почтовая Рейзл приносила ей новое письмо, она, прыгая от радости, обнимала и целовала почтальона.
Письма она получала хорошие, длинные, и когда читала, то вся сияла от радости, и лицо ее озарялось счастьем.
Не без зависти смотрела на нее Рута. Ее и родителей Шмулик не часто баловал письмами. К тому же они были короткими и скупыми на слова.
«Видно, у них настоящая любовь», — думала Рута, глядя на счастливое лицо подруги. Большая, нежная любовь, о которой она знала больше понаслышке… Должно быть, и здесь нужно иметь счастье. Хоть Рута и считалась в Ружице красивейшей среди красивых и многие добивались ее любви, она еще никого не любила… Кроме молодости и привлекательности, у девушки был недостаток, сильно мешавший ей в жизни: она была смела до резкости и остра на язык. Ее слова ребята боялись, как огня. Метким сравнением она могла ошарашить любого парня. Могла поставить его в смешное и глупое положение перед всеми.
В Ружице люди часто говорили Гедалье Сантосу, что его главной ошибкой было то, что Рута родилась девчонкой. Ей следовало родиться парнем…
После выступлений на сцене в Доме культуры, где ее так восторженно принимали, Руте частенько приходилось одной возвращаться домой, мало кто из ребят решался предложить себя в провожатые. Ее боялись, даже избегали, не решаясь ни пошутить, ни тем более позволить себе какие бы то ни было вольности, хотя, возможно, опа не всегда была бы против…
Девушки куда менее привлекательные, но более доступного характера, охотно соглашавшиеся гулять с ребятами и ходить с ними в лес, к роднику, в конце концов обретали свое счастье и выходили замуж, не без зависти, правда, поглядывая на Руту, с которой их благоверные продолжали не сводить очей.
Для всех подружек Руты тем большей неожиданностью оказался видимый успех Холодного Ангела, как в шутку окрестили сына Менаши-бондаря. И никто не мог себе представить, как он нашел ключ к сердцу этой недоступной девушки.
Вообще-то люди уважали тихого, скромного Симона. Такого работника трудно было найти, но он слишком уж молчалив и скромен, более того, застенчив не по годам, и над ним исподтишка потешались. Он не терпел и не понимал, или делал вид, что не понимает шуток. Бывало, при нем рассказывали смешные истории, анекдоты, от которых иные хватались за животы, а он оставался равнодушным, слушал без тени улыбки. Пожмет плечами — и пройдет мимо. Однако, если над ним подшучивали, не молчал.
Иногда, бывало, как рассердится, только держись. Это был сильный, волевой, несколько внешне нескладный парень, постоянно чем-то озабоченный, будто вся тяжесть земного шара свалилась именно на его плечи.
Хотя голова у него была ясная, наука давалась ему с трудом. В школе засиживался по два года в каждом классе; по этой причине Рута и догнала его, когда-то училась с ним в одном классе. Симон всегда был к ней неравнодушен, терял под ее насмешливым взглядом последние остатки сообразительности. Он смотрел на нее влюбленными глазами, когда она решала за него задачи или подсказывала ему шепотом, когда он стоял у доски с растерянным видом, не имея представления, что следует написать на этой доске, а что ответить учителю…
То, что Симон был в классе самым старшим, удручало, и не так его, как отца. Убедившись, что большого ученого из сына не получится, он посоветовал Симону учиться премудрости бондарного ремесла. Но и эта наука не совсем давалась ему; тогда он пошел в обучение к Гедалье Сантосу, сперва на виноградную плантацию, затем по линии виноделия. Здесь он нашел свое призвание. Возле прессов, где давили виноград, он творил чудеса, работал за троих, и Сантос был от него в восторге. Правда, парень оставался таким же убежденным молчальником, как всегда.
Подчас люди говорили бондарю:
— Послушай, Менаша, мы начинаем подозревать, что это не твой родной сын. Уж не подменили его тебе в свое время?..
— Почему вы так думаете, разве он на меня не похож?
— Нет, похож. Но сходство только внешнее, а вот скажи, как случилось, что он у тебя вырос таким молчаливым и стеснительным? Тебя хлебом не корми, дай только поболтать, а он — все молчит да молчит!
— Ничего. Придет время, и он заговорит! То, что ему нужно сказать, он скажет и без посторонней помощи.
Местных девчат меньше всего трогало то, что Симон молчалив. Они не без интереса присматривались к этому отслужившему сержанту, и их больше тревожило то, что, придя на танцы в клуб, он первое время стоял в сторонке и никого из них не приглашал. Музыка гремела, трудно было устоять на месте, но его это ничуть не трогало: молча смотрел, как танцуют другие.
— Послушай, сержант! — смеялись девчата. — Что же ты стоишь как на часах? Как бы у тебя ноги не срослись.
А он только смущенно улыбался, отмахивался, не вступая в разговор, будто говорил девушкам: «Не мешайте мне смотреть, как другие танцуют. Меня танцы не увлекают».
Бондарь как-то сказал, еще до того, как сын ушел в армию:
— Пусть стесняется. Придет время, он найдет кому голову вскружить. Успеется. Его невеста уже родилась. Недолго ждать!
Но Холодный Ангел оставался по-прежнему недотрогой да таким и ушел два года назад на воинскую службу. На Дальнем Востоке, где он служил, девушек не было, и там он себя сразу почувствовал отлично. Целиком отдался учебе, муштре и стал образцовым, строгим к себе и другим сержантом.
— Ничего, в армии из него человека сделают, — повторял отец и как в воду глядел: вскоре получил письмо от командования части, где бондаря начальство благодарило за то, что воспитал такого дисциплинированного бойца, отличника боевой и политической подготовки.
Тогда Менаша еще не знал в точности, чем это пахнет. Но как ни говори, это было хорошо.
Отслужив три года, Симон, сын бондаря Менаши, возвратился домой возмужалым, повзрослевшим, но еще более молчаливым и сдержанным, чем до этого. Подтянутый и ‘выдержанный, он вернулся не простым солдатом, а с лычками сержанта. На его широкой груди красовалось множество значков. И чего там только не было: и «Ворошиловский стрелок», и «ГТО», и «Отличник боевой и политической подготовки», много разных других. Да еще ко всему — значок парашютиста. Несколько раз Симон прыгал с самолета с парашютом.
Вдобавок он привез несколько Почетных грамот от начальства. Когда Симон шагал по местечку в своем новом мундире со всеми значками на груди, в хромовых, начищенных до зеркального блеска сапогах, все смотрели на него с почтением, и ребятишки толпой бежали за ним, скандируя:
— Ать, два, левой! Левой! Ать, два, левой! Рота — стой!
Менаша был на седьмом небе. Люди глядели на сержанта совсем другими глазами, и никто уже не отваживался даже про себя называть его Холодным Ангелом. И когда девчата проходили мимо его дома, они поправляли волосы и украдкой прихорашивались.
Уже через несколько дней, вернувшись домой, он придирчиво надраил хромовые сапоги, пригладил пышную шевелюру и отправился в клуб на танцы. И не успел оркестр заиграть вальс, как сержант, подтянувшись, смело шагнул к гурьбе смущенных девчонок и одну из них пригласил танцевать. Это была Рута Сантос.
Все пристально наблюдали, как он танцует, и пришли к единодушному выводу, что Холодный Ангел не зря служил три года. Ко всему и танцевать научился. Все поражались, как ловко все это у него получается. Девушку он держал за талию, как держат драгоценный сосуд, когда идут по скользкому полу, а лицо было напряженным, без тени улыбки. Казалось, он замер и не дышит, будто делает какую-то тонкую и чрезвычайно сложную работу.
— Симон, веселее! Не надо быть таким серьезным, это тебе, брат, не винтовку держать! — негромко, но все настойчивее подсказывали ребята, понаторевшие в этих делах. Но сержант не обращал внимания на советы. Он продолжал танцевать как умел, держась от своей партнерши на почтительном расстоянии.
Иные ребята кружились в кругу, стараясь ближе прижать к груди своих избранниц, даже умудрялись на ходу незаметно чмокать их в губы, а то и приподнять на руках и закружить так, чтобы они завизжали. А он, Симон, — упаси господь! Он даже не глядел на свою партнершу.
И тут один из соседей, глядя на сержанта, сказал Менаше:
— Знаете, Менаша, что я вам скажу. Если б ваш сынок обладал вашим язычком, вашей мудростью, Рута Сантос уже давно влюбилась бы в него.
— Как же она может в него влюбиться, — тихонько вставил кто-то, — если он ее боится как огня?.. Держится от нее на расстоянии полукилометра.
— Чего вы хотите? — вмешался Симха Кушнир, наблюдая за танцующей парой. — Он правильно танцует. В армии его так воспитали. Танцевать надо вежливо… Поняли?
Все эти дни Менаша делал все возможное, стараясь, чтобы Гедалья и Нехама заставили дочь не упустить такого чудесного жениха. Как-никак Менаша и Гедалья старые друзья, не один пуд соли съели, испытали и сладкое и горькое, почему же им не породниться? Симон ведь отличнейший парень. Она у него будет жить, как царица, на руках он ее будет носить. А то, что парень немного стеснительный и малоразговорчивый, — невелика беда. Зато Руту языком бог не обидел. Вот и будут дополнять друг друга…
Но родители внимательно выслушивали бондаря и твердили одно: дочь у них уже не маленькая и все зависит от нее и от сержанта. Пусть они сами решают. Право, не стоит вмешиваться в любовные дела. Никто не говорит, что Симон плохой жених, но это уже не дело родителей. К тому же зачем пороть горячку: ребята еще молоды и все у них впереди.
С момента возвращения со службы Симон зачастил в дом Сантосов. Несколько раз даже приглашал Руту в клуб, и они отправлялись туда вместе. Казалось, что все уже пошло на лад. Менаша очень радовался этому… Но не успел сержант еще освоиться с гражданской жизнью, как снова довелось собираться в путь.
А в день перед отъездом на сборы, когда Симон после свидания вернулся на рассвете домой, отец понял, что между ним и Рутой пробежала черная кошка. Видимо, их дружбе конец.
Сколько ни допытывался отец у сына, желая узнать, что произошло, почему он такой мрачный, почему вернулся со свидания такой расстроенный, тот упорно молчал. И уехал, так ничего и не рассказав отцу.
Отец ни о чем другом не думал. Никак не мог попять, что же такое произошло между Рутой и Симоном. Пытался выяснить что-нибудь у Руты, но и это оказалось бесполезным делом. Упрямая и насмешливая, она только пожимала плечами и говорила о чем угодно, только не о том, что произошло между ней и Симоном.
Вскоре девушка получила от Симона письмо, но оно осталось без ответа. Что она могла ему ответить, если он подробно описывал, какие сапоги ему выдали и как его там кормят?
Рута видела, как Леся вся светится от счастья, получая письма от Шмулика, как по нескольку раз их перечитывает, и ее неожиданно охватила зависть, и она еще больше разозлилась на Симона, который не умеет даже толковое письмо написать. Такое письмо, где хотя бы намек на любовь сквозил…
В конце концов Рута постепенно примирилась с мыслью, что счастье от нее отвернулось, и окунулась с головой в работу. Никого из ребят не хотела видеть, никого не хотела знать. Занята она теперь была по горло. Целая гора работы, можно сказать, свалилась на нее и на ее девчат. Не хотелось ударить в грязь лицом, и пришлось выполнять нормы и за мобилизованных ребят, делать такие работы, которые раньше выполняли только парни. Теперь она и ее подруги имели дело с лошадьми, машинами, они качали воду из Днестра, бороновали — и чего только не делали, выполняя много непривычного для девичьих рук. Но что поделаешь, когда столько молодых рабочих ушло из артели!
Однако со всем этим можно было бы мириться, если бы со всего мира не приходили такие тревожные вести. Они никому не давали покоя. Рейзл уже даже не решалась рассказывать, что пишут из разных мест люди, которые должны были приехать этим летом в Ружицу на отдых, в гости, в отпуск к матерям и близким. Не говоря худого слова, они писали, что, в связи с тревожными событиями в мире «и вообще», даже не представляют себе, когда смогут приехать…
Как раз в это тревожное время неожиданно нагрянул из Москвы старший брат Сантоса — Пинхас Сантос. Хотя гость был всего лишь на пять лет старше виноградаря, но голова его уже была совершенно седая, а глаза были скрыты под большими роговыми очками. И это в то время, когда все отлично знали, Сантосы никогда до глубокой старости не носили очков. И вообще этот Пинхас совсем не походил на своих предков…
В отличие от них Пинхас не был виноградарем, как его братья. Он был профессором в крупной московской клинике, и его имя было известно всей стране.
Родился он, правда, как и вся его родня, в Ружице и в юности трудился вместе со всеми на плантациях. Еще совсем молодым он ушел на фронт гражданской войны. Ушел — и как в воду канул. После войны судьба забросила его в Москву, и там он поступил учиться на рабфак. Затем его направили в мединститут.
Узнав о том, что Пинхас учится на врача, изменив тем самым родовой профессии, Гедалья возмутился. Он счел это изменой и не захотел и знать его, редко отвечая брату на его письма. Подумать только! Никогда в семье Сантосов и не пахло врачами, с какой же стати он уехал в большой город и занялся непривычным делом? Что, ему мало места было в поселке? Мало работы на винограднике? Чего его туда понесло?!
И злость на брата не проходила, а, наоборот, разгоралась. Вскоре они вовсе перестали переписываться. «Ну, пусть так, — размышлял Гедалья на досуге, — ты стал врачом. Так приезжай домой, в Ружицу, и лечи здесь людей. Здесь тоже живут люди — и неплохие. Здесь тоже бывают больные, которые нуждаются в помощи. И как-никак ты свой врач! Измерил бы заболевшему температуру, прописал бы какие-нибудь порошки, микстуру, пощупал бы пульс». Правда, Пинхас как-то писал, что он по из тех врачей, которые меряют температуру или щупают пульс. Он невропатолог. Что такое невропатолог, Гедалья не имел ни малейшего представления. Когда кто-то объяснил, что Пинхас лечит больные нервы у людей, Гедалья пришел к выводу, что тот лечит просто сумасшедших…
Да, нечего сказать, хорошенькую профессию избрал себе брат!
Естественно, много работы у Пинхаса здесь не было бы. Сумасшедших здесь, слава богу, нет, если не считать Шому, который разносит по домам воду из родника. Но его, конечно, сам господь бог и то не вылечит; он, кажется, не столько сумасшедший, как притворяется им. А это неизлечимо. Он в этой роли чувствует себя вовсе не плохо. Он крепкий, здоровый парень, который не любит перерабатывать. Принесет хозяйке пару ведер воды из родника, она ему подает добрую миску борща с куском мяса, кружку вина. Он тут же выпивает, пускается на улице в пляс, начинает громко петь. Нет, все-таки Шома сумасшедший! Как уже было сказано, он немного сумасшедший, немного притворщик. Но как бы там ни было, с ним весело. И его кормят, жалеют. Подумать только, какой вид имело бы местечко, не будь здесь своего шута горохового…
Так вот, ради одного Шомы приехать Пинхасу, бросить столицу и поселиться здесь, конечно, нет никакого смысла. Но если б он все же приехал, нашлись бы для него пациенты в округе. Как-никак врач он не простой, а с именем. Профессор! Вот возьмите, например, Почтовую Рейзл. Она одна могла бы дать работу трем лекарям. Вот она недавно решила, что ей были бы к лицу новые зубы, металлические. Что же она сделала? Написала в Киев самому министру трогательное письмо, а он, видимо, вежливый человек и добрый к тому же, поэтому тут же ответил, что она может приехать и ей незамедлительно вставят новые зубы. Из столицы она возвратилась писаной красавицей. Ее трудно было узнать, и весь поселок, все люди сбежались смотреть на ее зубы. Старожилы называли ее отныне «Рейзл с министерскими зубами». Она возвратилась не только с новыми зубами, но и с новой прической, и на эту прическу с завистью смотрели девчата. Ей не давали прохода из-за зубов и прически. И Рейзл сказала, что из-за этого у нее нервы разыгрались и не мешало бы их подлечить. И уже снова подумывала, какое письмо состряпать доброму министру…
Короче говоря, Гедалья теперь думает, что, хотя брат и необычный доктор, но, живя здесь, в Ружице, он бы нашел себе дело. Но нет! Пинхас не хотел слушаться доброго совета. Работал в московской клинике, пока нс стал профессором…
По это все же немного успокоило Гедалью. Покамест в местечке можно обойтись и без профессора. Такой ученый человек, как Пинхас Сантос, обязан иметь дело только с высокопоставленными больными, не с простыми, как Шома-водонос. А такие, конечно, живут только в больших городах.
Раза два Гедалья встречался со своим знаменитым братом в Москве. Это было в те хорошие времена, когда в столице открылась Всесоюзная сельскохозяйственная выставка и Сантоса с делегацией отправили туда. В одном из павильонов красовались его вина и виноград. Несколько раз Рута и Шмулик ездили в Москву в гости к знатному дяде, и тот чуть было и их не свел с праведного пути, едва не уговорив остаться у него и поступить в медицинский институт. Узнав о коварном замысле брата, Гедалья крепко его отчитал в письме и впредь всячески старался препятствовать встречам. Гедалья не представлял себе, как можно постоянно жить в таком огромном городе, где только и думаешь, как бы спастись от машин, от шума, как бы избавиться от пыли, запаха бензина, гари и толпы. Не представлял, как можно не вставать с восходом солнца, не отправляться по росистой траве на плантацию, не дышать днестровским воздухом, не любоваться гроздьями винограда, прозрачным вином!..
Пинхаса забавляли письма брата, и он искренно смеялся над ними. Как-то даже намекнул, что согласен с ним, и сообщил, что, когда его отправят из клиники на покой, он оставит город, переедет в Ружицу и будет ухаживать за виноградными лозами, возиться с пчелами на пасеке… Но, видимо, это будет не так скоро. Пока что у него масса работы, уйма забот — то студенты, то лекции, одно он может обещать: когда немного освободится, непременно приедет погостить; он очень устал, и отдых ему просто необходим. И уедет он в Ружицу, никому не сказав, куда едет и на сколько, чтобы в клинике не узнали, где он, и не могли бы вызвать досрочно…
Годы шли, а Пинхас в гости не приезжал. Вечно осаждали неотложные дела; он заканчивал научные труды, выступал с публичными лекциями перед большой аудиторией, и хотя втайне мечтал о Ружице, соскучившись по брату, по родным, но никак не мог вырваться.
И тут вдруг неожиданно приехал!
Рейзл первая встретила гостя и сердечно приветствовала его. Она его сразу узнала: он как две капли воды похож был на Гедалью. Правда, весь седой и, в отличие от брата, с интеллигентным, не тронутым солнцем лицом. Она долго смотрела на него с испугом, не понимая, почему его принесло сюда в такое тревожное время. Не иначе как следовало бы сумасшедшего Шому вычеркнуть из списка сумасшедших, а этого профессора включить.
Однако это ей вовсе не помешало заявить ему со всей серьезностью, что не позже чем сегодня же, после работы, опа к нему зайдет, чтобы он проверил хорошенько ее нервы. Тут, мол, ходят настойчивые слухи, что он по этим делам незаменимый специалист.
К своим нервам, слава богу, у нее покамест нет никаких претензий, она не жалуется. Но коль профессор ужо приехал, так с ним ничего не случится, если он ее выслушает и посоветует какое-нибудь лечение. Все же местный, свой человек, в детстве вместе гуляли, шалили.
Нежданный гость из Москвы вызвал целую сенсацию в местечке. Дверь в доме Сантоса не закрывалась до глубокой ночи. Каждому хотелось взглянуть на знатного профессора. Особенно ему обрадовались старожилы Ружицы бондарь Менаша и Мейлех Мазур. Кто-кто, но они его хорошо помнят еще с той поры, когда вместе уходили на фронт… Тогда ему еще и не спилось стать профессором.
Симха Кушнир, главбух, глядел с завистью на оживленного, веселого гостя, который своим приездом внес в дом радость и веселье. Правда, то, что этот человек приехал сюда в такое тревожное время, навлекло на Симху ряд размышлении, которые он не замедлил высказать:
— Знаете, люди добрые, что я вам скажу? Если бы профессор, который в Москве стоит близко к высокому начальству, знал, что теперь не время ездить в гости, он остался бы дома. Калачом бы не заманили его сюда. Видно, не так страшен черт, как его малюют. Бог даст, все уладится и никакой войны не будет…
Не такого мнения придерживалась Рейзл, которая прибежала показать профессору свои нервы. Однако, застав столько оживленных и смеющихся людей, соседей, поняла, что надо повременить. Она придвинула стул и села, вслушиваясь в разговор. Ей ведь тоже хотелось узнать, что скажет важный гость. Не каждый день сюда приезжают профессора!
Она ласково смотрела на бухгалтера. Ей очень понравились его высказывания по поводу войны. Как-никак человек много читает газет и все знает. Если он говорит, что будет спокойно, то он не выдумал это из головы, а почерпнул из газет. И, в конце концов, какая, право, разница, откуда это он взял? Лишь бы тихо было на свете! И она прошептала:
— Твоими бы устами да мед пить!.,
Оглушительный грохот тяжелых бомбардировщиков разбудил поселок. Люди, сладко спавшие после субботних гуляний, вскочили с постелей в этот воскресный теплый рассвет и выбежали полураздетые на улицу.
С западной стороны Днестра низко над землей шли самолеты, будто на парад, и широкие их тени ложились на поля, сады, плантации, наводя на людей страх.
— Послушай, Гедалья. Ты видишь, какая туча идет сюда? — не своим голосом кричал с порога бондарь Менаша. — Я так и думал, что будут большие маневры наших войск. Поэтому и ребят наших взяли на службу… Значит, маневры уже начались…
— Не морочь голову! — крикнул со своего порога Гедалья Сантос. — Самолеты не похожи на наши…
— Как это не похожи? — вмешался прибежавший сюда Симха Кушнир. — Только наши… Ишь как идут!..
— Боже мой! — высунула из окна голову Нехама Сантос. — Ну конечно, не наши! Откуда у наших черные кресты на крыльях? Ты что, ослеп, не видишь?
— Какие кресты? Это тебе приснилось, Нехама!
— Лучше б я ошиблась, но мне кажется…
Бухгалтер закинул голову, поправляя на носу очки, и крикнул:
— Ой, кажется, права Нехама!.. Я вижу кресты… Немцы!.. Погибель на их голову!
— Какие могут быть здесь немцы, ты со вчерашнего дня еще пьян, Симха…
— Тише, люди, не подымайте паники… — сказал Менаша. — Ну, а если и немцы, так что? Пинхас Сантос нам вчера рассказывал, что у нас есть договор с немцами, чтобы не нападать друг на друга…
— Да замолчи! — рассердился Гедалья. — Ты что, не знаешь, кто такие фашисты? Договор для них — пустая бумажка. Они уже половину Европы захватили, и со всеми у них были договора… Лезут сюда, гады!
Нарастающий гул моторов заглушил последние слова Гедальи. Черные тени бомбовозов надвигались грозною темною тучей на холмы, на дома, на плантации. И Сантос только успел крикнуть соседям, чтоб легли на землю, как в разных концах Ружицы и Лукашивки раздались взрывы и взвились столбы дыма, земли, кустов. С самолетов застрочили пулеметы, и испуганные люди бежали в панике в разные стороны, падали среди камней, кричали, плакали.
Гедалья Сантос прижался к скале, следя за стервятниками. Он проклинал их неслышными в этом грохоте проклятиями. Ему казалось, что все это снится. Но тучи дыма и огня на околице, мечущиеся в панике женщины и дети вернули его к действительности, и он понял, что это не сон…
Симха Кушнир стоял посреди улицы, задрав высоко голову и одной рукой придерживая щеку, по которой текла кровь. Где-то в стороне звали на помощь раненые, и никто нс представлял себе, что произошло и что надо делать.
Самолеты были уже далеко, они ушли в сторону железной дороги, к городу, но все еще грохотал их бешеный гул, долетала пулеметная дробь.
Люди постепенно стали выбираться из своих укрытий, смотрели друг на друга, не представляя себе, что это и есть война, одного упоминания которой они так боялись, что стряслось что-то невообразимое, а главное — непоправимое.
Пинхас Сантос выскочил из дому с белой рубахой в руках, которую рвал на полосы. Он перевязал Симхе Кушниру рану, велел собрать раненых в одно место и поискать марлю и белое полотно. Он сказал, что только окажет первую помощь здесь и поспешит к другим раненым. Вокруг все шумело. Плакали, голосили женщины, притаились в страхе дети. Некоторые спешили на окраину тушить пожары.
— Боже мой, неужели это война? Какое горе!
— Что же с нами будет? Куда нам деваться?
— Спокойно, зачем этот галдеж? — отозвался Симха Кушнир, и лицо его искривилось от боли. — Мне кажется, что это какое-то недоразумение… Летчики ошиблись и сбросили невзначай бомбы. Немец не отважится напасть на Советский Союз, тут ему могила! Он это хорошо знает… Есть договор у нас с ними, где черным по белому сказано…
— Дурень! — обрушилась на него испуганная Рейзл. — Ты посмотри на свою щеку, на эти пожары! Тогда поймешь, что означают для Гитлера договоры…
А в это время Перец Мазур и Петро Гатчинский уже обрывали телефон в канцелярии, пытаясь дозвониться в район, узнать, что произошло и как дальше быть, что делать. Но телефон молчал.
Не успели люди погасить пожары, а Пинхас Сантос — перевязать всех раненых, как снова послышался раздирающий душу рев. Это возвращались бомбовозы с черными крестами. Теперь они уже шли на большой высоте. Люди быстро рассыпались кто куда, укрылись где попало и со страхом следили за грозными самолетами.
Перец Мазур и Петро Гатчинский по-прежнему сидели в канцелярии, все еще надеясь на чудо, но телефон упорно молчал. Только теперь они заметили, что выбиты все стекла. Весь пол был усеян густым слоем осколков. Телефон безмолвствовал, и они оказались оторванными от всех и вся. Это было страшнее всего. Поняв, что с телефоном ничего не выйдет, они велели конюхам не мешкая оседлать копей. В районе они все узнают.
С крутой горы спускался, тяжело опираясь на свою суковатую палку, старый Мейлех Мазур. Вид у него был грозный и мрачный.
Повсюду стояли кучки людей, они спорили, что-то доказывали и плакали. Увидев бывалого солдата, почтительно расступились.
— Чего собрались? — закричал он. — Чего вы ждете? Милости от фашистских извергов? Видали, как эти гады стреляли по мирным жителям, по женщинам и детям, как бросали бомбы на наши хаты?.. Беда обрушилась на всех нас. Надо что-то предпринимать.
— Что же нам делать, реб Мейлех? Ведь вы старый солдат и все знаете…
— Оттого, что будете болтать и плакать, толку по ждите.
— А что же прикажете делать? Вот съездят в район Перец и Петро Гатчинский, там им дадут указания…
— Какие могут быть указания? Видимо, немец напал на нас неожиданно. Без объявления войны. И в районе знают не больше нашего.
— А где же наш москвич Пинхас, может, он что-то знает?
— Сантос побежал в медпункт, раненых перевязывает. Вот и все, что он знает.
— Да… Положение, скажу я вам! А все же мне кажется, что прежде всего надо всем взяться за лопаты и рыть на огородах окопы, ямы, щели. Если немцы снова налетят, чтобы было куда укрываться…
— Что ж это получается: немец бомбы будет швырять на наши головы, а мы в могилах будем сидеть?
— В могилах будут фашистские гадюки! — совсем рассердился старик. — Нужно укрываться в окопах от осколков… И не до шуток теперь!..
— Мне кажется, что Мейлех прав, — поддержал старика Симха Кушнир, придерживая рукой повязку на щеке, — надо рыть окопы. А в район надо передать, чтобы пас снабдили оружием. Тут вокруг горы, и мы не пропустим немцев. Встретим огнем…
— Симха, дорогой, — сказал Гедалья Сантос, — ты со своей щекой пошел бы лучше домой, Тут без тебя обойдемся. Ты, конечно, большой стратег, но не болтай глупостей. Ты что же, не видел, какая туча двигалась на нашу землю? Что тебе даст винтовка? Это тебе не гражданка, когда и обрез много значил. Тут нужны пушки.
— Ничего, винтовкой тоже можно досадить немало… — не унимался бухгалтер.
Симха Кушнир удивленно глядел на виноградаря. Кажется, никогда он с ним не разговаривал столь сердито, как сейчас. Но Симха не злился на него. Гедалья убит горем. Кто знает, может, сын уже где-то сражается против врага, может, парни, недавно ушедшие на сборы, уже проливают свою кровь…
Удрученный, весь черный, устало шагал с летнего табора, где пасется артельный гурт, Данило Савчук. Он размашисто хлестал кнутовищем по пыльным бурьянам, торчащим у края дороги. Он безбожно ругался, костил отборными проклятиями немецких варваров.
Заметив людей, толпившихся возле дома Сантоса, Данило свернул туда.
— Ну, видали, что творит эта сволочь Гитлер? Погибель на его проклятую голову! — сказал старший пастух из Лукашивки. Глаза его были подернуты слезами. — Лежу это я в курене и вдруг слышу оглушительный гул. Взглянул на небо, и страх меня охватил. Самолеты с крестами на крыльях. Немцы! Они, гадюки, над самой головой пронеслись, и вся отара, весь гурт бросился врассыпную. А те из пулеметов давай палить. Сколько забили! Все поле в крови! Шесть лучших коров, десять телят, тридцать овец погибло… Двух доярок ранило. И я чудом жив остался. Что это за подлость воевать с коровами и телятами! Неслыханное варварство! Не встречали нашего хозяина, Петра Гатчинского? Что мне делать с битым скотом? Пусть подводы пришлет в табор…
— Спросите чего-нибудь полегче, Данило. Сами не знаем, на каком мы свете.
— Он с Мазуром поскакал верхом в район, узнать, что случилось…
— А что же другое случилось? — удивился пастух. — Немцы на нас напали. Вот это и случилось… Началась война…
— А ты, Данило, часом не видал с твоей верхотуры, куда летали бомбовозы? — спросил Гедалья.
— Как же не видал? Я вылез на высокий дуб и смотрел. Проклятые летели на узловую станцию. Там долго все гудело и рвалось. Оттуда, из моего куреня, видно, как все охвачено дымом и пламенем. Подожгли, наверное, нефтебазу. Черный дым стоит до неба… И станция, видимо, уже разбита…
Услыхав эти слова, Гедалья Сантос почувствовал, как его охватил неуемный озноб. Он подумал о сыне. Последнее письмо он получил из-под Смоленска. Очевидно, часть направлялась в Белоруссию, на границу. Неужели и там уже началось и так же бомбят вражеские самолеты? Он невольно подумал о брате, который так не вовремя приехал в гости. Сколько лет собирался, и вот когда наконец выбрался, завертелось светопреставление. Попал в ад. Как же он выберется теперь из этого кошмара? Если железнодорожная станция ужо разрушена, если линия повреждена, стало быть, и не выедешь. Но как бы там ни было, надо его непременно отправить домой.
А Пинхас тем временем уже побывал в медпункте и перевязывал там раненых, которых доставляли с разных сторон. Люди тушили пожары, разбирали развалины на окраинах, искали пострадавших живых и мертвых. Не умолкали проклятья, слышался плач, стопы.
— Да, нечего сказать, славно погостил брат… — сокрушался Гедалья Сантос. — Сегодня же придется что-то придумать, чтобы его отправить. Нечего ему здесь сидеть. Война… Как он потом уедет!
Мозг работал напряженно. Тревожные мысли не давали покоя. Он не представлял себе, за что надо браться прежде всего; мучило и то, что над родной землей летают вражеские самолеты, бросают бомбы, калечат людей, сжигают и губят все вокруг.
На улицах стоял невообразимый шум, все метались, с опаской поглядывали на небо, прислушивались, не летят ли снова зловещие кресты. Притихшие ребятишки толпились возле пепелищ и с ужасом глядели на раненых, на полуживых, которых извлекали из-под развалин и относили к медпункту, где профессор Сантос в белом халате без передышки перевязывал, оперировал, спасая людей.
Ребята побежали к зданию школы. В это воскресное утро Лося должна была повести их в лес, на прогулку, но никакой прогулки, конечно, не будет. Они стояли группками, о чем-то переговаривались. То, что детвора этим утром наблюдала, потрясло их, и многие про себя думали, что надо немедленно всем побежать туда, где идет война, чтобы помочь нашим солдатам отомстить врагам, всех до единого перебить, чтоб знали, как лезть к нам. Ничего, что они еще не выросли. Все они по нескольку раз смотрели в клубе кино «Чапаев» и знают, как надо бить врага. Разве забудешь, как Анка косила беляков из пулемета? А Петька, лучший помощник Чапаева! Прежде всего надо не спать, когда стоишь на посту, ибо враг может подобраться и всех перерезать… Главное, надо только раздобыть пулемет и побольше патронов. Нужно засесть на белой скале, укрыться, а когда враги сюда сунутся, сразу начать их косить, как Анка. Правда, теперь, по всем признакам, будет посложнее, самолеты ведь… Но ничего, с той горы можно будет стрелять и по самолетам, сбивая одного за другим…
Много планов возникало в это утро у ребят, фантазия которых не знала предела. Спорили, рассуждали, пока не пришла Леся Матяш. Все притихли, окружив тесным кольцом учительницу, надеясь, что она им все объяснит и рассеет их сомнения. Но Леся сама была убита горем, опа даже внешне изменилась.
Ребята засыпали ее вопросами, а она не знала, что отвечать.
Что она им могла сказать, когда сама, не веря глазам своим, была потрясена, ошарашена том, что сегодня случилось увидеть.
«Так вот в чем причина, — думала она, — вот почему в последнее время я не получала писем от любимого». Он, правда, намекал ей, чтоб не беспокоилась, если не получит весточки от него. Это будет означать, что совершенно невозможно писать, ни минуты свободной.
Перед тем как прийти в школу, Леся забежала к Руте и застала ее в саду, на лавочке. Девушка плакала. Леся попыталась успокоить ее, но и сама не смогла сдержать слез. Так они и сидели обнявшись… Обе поняли, что произошло что-то непоправимое, роковое. Поняли, с какой целью призвали парней… Война! И теперь призывники, видимо, находятся уже где-то в самом пекле и сражаются с врагом далеко отсюда, возможно, на границе…
Хотя Перец Мазур и Петро Гатчинский поехали в район, чтоб узнать, что случилось и как быть дальше, каждому было уже ясно, что произошло. Великое горе обрушилось на страну, и кто знает, чем это все может окончиться!
Леся была уверена, что Рута не чувствовала любви к Симону, всегда подшучивала над ним, поднимала на смех, но теперь девушка о нем говорила с ей самой непонятной теплотою. Видно было, как она сожалеет, что столь сурово и неласково с ним простилась и вообще вела себя так грубо и глупо.
Тревожные мысли терзали Лесю. Сердце ныло. О чем бы теперь ни подумала, перед глазами возникал он, Самуил. Стоило прижмуриться, как она его видела в огне, в бою… Он то возникал в ее воображении тяжело раненным на поле боя, то звал ее, Лесю, а она не могла к нему пробраться…
«Что бы со мной ни случилось, но если это настоящая война, — думала она, — непременно уйду на фронт и разыщу любимого. Быть рядом — больше мне ничего но нужно». Как бы тяжело и страшно ни приходилось, они будут вместе, и тогда никакая смерть не страшна. Чем больше времени проходило с тех пор, как они расстались после незабываемой ночи на белой скале, тем сильнее она любила его.
Немного легче ей становилось, когда она приходила к его родным, где все дышало им, начиная от его уголка в большой комнате, где на этажерке стояли его любимые книги, где висел в небольшой рамочке его портрет, вплоть до прихожей, где на вешалке висела его куртка, которую он накинул ей тогда на плечи…
Неужели долго продлится разлука, неужели не скоро суждено им встретиться?
Нет, она не допускала такой страшной мысли… Уверена, что бы ни случилось, они вскоре встретятся и будут счастливы, у них ведь вся жизнь впереди.
Школьники окружили ее в это утро тесной гурьбой и, перебивая друг друга, рассказывали о виденном, делились своей заветной мечтой — попасть на войну. Если им дадут винтовки и хотя бы один пулемет, они перебьют фашистов — и тогда войне конец.
А Леся вслушивалась в их болтовню и никак не могла понять, о чем они толкуют и что от нее хотят.
Не представляла себе, зачем она вообще сюда пришла, оставив Руту одну в саду. Столько еще нужно ей рассказать!
Леся встрепенулась. Она вспомнила, что сегодня должна была отправиться с учениками в лес. Как же им получше объяснить, что не до прогулок теперь?
Часа три спустя по радио передали о внезапном нападении фашистских орд на нашу страну, о тяжелых боях на земле и в воздухе…
Звуки радио заглушались отдаленными разрывами.
Люди прислушивались к этому грохоту, затаив дыхание. Какое-то странное чувство овладело всеми. До сознания никак не могло дойти, что началась война. Ведь это полное безумие! Сколько забот у каждого, а тут вдруг ни с того ни с сего — война. Чудовищно. Сон это, что ли? Кошмар в сновиденьях? Но вот уже прискакали на взмыленных конях Мазур и Гатчинский. На площади возле Дома культуры они спешились. К ним ринулась толпа — стар и млад. По лицам приехавших можно было догадаться, что произошло нечто невероятное. И, кроме всего прочего, они рассказали, что действительно станцию и большую нефтебазу поблизости вокзала начисто разбомбили.
Шум, плач, споры, которые возникали то тут, то там, вдруг неожиданно оборвались. Люди притихли. Стояли неподвижно.
Взоры были обращены в ту сторону, откуда донесся приглушенный грохот моторов. Там, на западе, что-то происходило. Было такое впечатление, что все рушилось. Земля слегка вздрагивала, будто во время землетрясения… Клубы дыма постепенно заслоняли чистую линию горизонта…
Леся и Рута стояли в стороне от толпы. Они растерянно смотрели на почерневших от горя председателей, на взмокших, загнанных лошадей, которые паслись на обочине дороги.
— Беда обрушилась на нас… — прошептала Леся, — страшная беда…
Рута взглянула на подругу затуманенным взором и тихонько ответила:
— Не надо падать духом, родная, не надо терять надежды… Не может долго длиться война. Наши не позволят этим гадам ползать по советской земле…
— Я тоже так думаю, Рута, — сказала Леся, — ты права, надо крепиться, не терять надежды. Но от тяжести никуда не денешься…
— А кто говорит, что это легко?
Люди утверждают, что добрые дела начинаются с утра, когда голова свежа и ты знаешь, что должен сделать…
На сей раз все было не так.
С утра люди начинали необычные, тяжелые дела, от которых сердце рвалось на части.
Топорами, ломами, лопатами разбивали все, что нельзя было с собой увезти.
Впервые сюда ворвалось необычное слово, давившее на мозг, слово, которого до сих пор, кажется, никто и не слыхал:
— Эвакуация…
Горели подожженные кладовые с зерном, разрушались новые, недавно возведенные здания, которыми все гордились. Разнесли помещение электростанции — теперь это никому не нужно! Если враг ворвется, пусть застанет мрак, развалины, пустошь…
Уже разбили здание винодельни и завалили винные подвалы, порубили огромные чаны, над которыми Менаша-бондарь столько трудился, выкатили бочки с вином и вылили его в овраг. Красное как кровь, текло оно к реке, к крутому яру…
Причитали женщины, убивались, плакали дети. Люди со слезами прощались с родной землей, щедро окропленной потом и кровью дедов и прадедов, прощались с родными очагами, где родились и выросли целые поколения виноградарей, где познали радость и горечь. Со всем этим пришла пора расставаться…
Над Ружицей, над Лукашивкой стояла черная завеса дыма, никто не тушил пожары. Своими руками разрушали то, что было добыто.
Столько труда было сюда вложено! Теперь нужно все это сжечь, уничтожить, чтобы зола, пепел и головешки достались клятым захватчикам, чтобы они захлебнулись в дыму. Эта земля встретит ненавистного врага пустыми коробками домов.
Вот уже выгнали на дорогу стадо. Над округой поднялась туча пыли, которая выедала глаза, вызывая слезы.
Повсюду нагружали возы, фургоны и кибитки домашним скарбом. Коров и коз привязывали к задкам подвод. Старые люди, больные и дети устраивались на узлах и мешках, проклиная лиходея, который нарушил мирную, спокойную жизнь, неся с собою ужас и горе.
Ничего не понимающая детвора мчалась по улицам, шумела, играла в войну…
Необычный денек выдался, что и говорить. Надолго останется он в памяти людей, собравшихся в далекий неизвестный путь. Гибнет такое хозяйство, пропадает, предается огню все нажитое за долгие годы честного труда. Все приходится бросать на произвол судьбы, и кто знает, когда они смогут вернуться на родную землю.
Ответственный за колонну Гедалья Сантос ходил по дворам и торопил людей. Время не терпит, надо спешить. Дорога предстоит дальняя, тяжелая, надо добраться до областного города, может, они успеют погрузиться на поезд и тогда выедут в глубь страны со всем своим добром. Как бы не опоздать. Враг рвется сюда. Его сдерживают на границе, но кто знает, сумеют ли сдержать наши бойцы напор фашистских полчищ. Опасность надвигается неумолимо. Необходимо как можно скорее вырваться отсюда, чтоб не попасть в ловушку.
— Живее, поторапливайтесь, дорогие мои! — повторял Гедалья, помогая одним связывать узлы, другим выносить свое имущество. — Давайте, давайте…
Как он ни старался бодриться, не подавать вида, что глухая тоска разъедает ему душу, это не очень удавалось. За эти дни он заметно изменился, поседел и спина еще больше согнулась. От бессонных ночей черные круги легли под глазами. Но более всего терзали его мысли о сыне. Где он теперь? Жив ли? Когда и куда придет весточка от Самуила, если со всем семейством и односельчанами он пускается в неведомый путь, кто знает, где они найдут прибежище. Судьба неумолимо разлучает их, и Рейзл уже давненько никому писем не носит. Вот она суетится между нагруженными подводами, помогает людям, почтовая сумка по-прежнему висит на ее плече, но в сумке ни писем, ни газет. Рейзл сложила туда свой утлый скарб, и так в видавшей виды форменной куртке она и пойдет вслед за подводами…
Ко всем бедам Гедалью мучило еще и то, что он перед собой видит развалины, разбитые подвалы винодельни и виноградник, который засохнет, порастет бурьяном… От всего этого сердце разрывается на части. Пора было обработать листву медным купоросом от вредителей, но у кого это было в голове?
Гедалью Сантоса еще убивало и то, что он ничего не знал о судьбе брата, который отправился наконец несколько дней тому назад на ближайшую станцию. Ни он, ни ездовой, отвозивший его к вокзалу, не возвратились… Доехали ль они? Кто знает. Ведь все время туда летали бомбардировщики и бомбили городок, станцию, мост через Днестр. Там бушуют пожары, и черный дым окутал все небо от края до края.
Удалось ли брату вырваться из этого ада? Лучше б действительно он остался здесь и они вместе выбирались бы. Где людей купа, не болит возле пупа, — гласит пословица. Вместе всегда легче. Но поди угадай, что теперь лучше и где спокойнее!
Людей очень удивило, что Гедалья Сантос, который никогда не любил командовать, теперь оказался старшим над колонной эвакуирующихся. В Лукашивке эту же роль выполнял такой же скромный человек — пасечник Кузьма Матяш. Чем же заняты Перец Мазур и Гатчинский и где они вообще?
Мало кто догадывался, что Перец и Петро только выпроводят людей к станции, усадят в вагоны, распрощаются со всеми, а сами останутся, заберутся лишь в более отдаленный район, где их никто не знает. Еще в тот день, когда они ускакали верхом в Яшполь, им было приказано в случае эвакуации отправить людей, хозяйство, скот, а самим остаться в подполье. Еще тогда они получили явки, куда прибыть после отправки людей, с кем связаться и чем заниматься в тылу оккупантов.
Теперь очень много забот выпало на долю каждого, и они упросили Гедалью Сантоса и Кузьму Матяша возглавить этот трудный и ответственный поход.
Тяжело было представить себе, что дня через два-три Мазуру и Гатчинскому придется на отдаленном вокзале распрощаться с родными, с друзьями и приступить к необычному и рискованному делу.
Но таково было задание партии, и они обязаны его выполнить.
И теперь оба руководителя опустевшего хозяйства, стараясь держаться твердо и мужественно, следили за тем, как люди собираются, как Гедалья Сантос и Кузьма Матяш справляются с порученным делом.
Эти двое с болью в сердце глядели на то, как изменился облик родных мест, — казалось, ураган пронесся здесь и все перевернул вверх ногами. Жгли душу горящие развалины, опустевшие очаги. Но что поделаешь — война, горе обрушилось на эту землю. Скорее бы поднять людей и выбраться на дорогу. Каждый знал, что предстоит дальний и тяжелый путь, но и каждый понимал, что это неизбежно. Главное, надо торопиться, напрячь все силы, всю волю — и двигаться как можно быстрее по знойной дороге. Нельзя задерживаться. Время нынче решает все. Время и воля людей, которых сдружила, объединила, как никогда, опасность, нависшая над всеми, ненависть к врагу, стремление поскорее окунуться в напряженную работу для помощи фронту, бойцам, отстаивающим родную землю в боях с фашистскими извергами.
Первые солнечные лучи озарили золотым сиянием поверхность Днестра совсем как в мирные дни…
Издалека доносились разрывы снарядов, грохот моторов, и гул этот все нарастал.
Фронт приближался. Тяжелое дыхание войны наводило ужас на людей и одновременно заставляло двигаться быстрее.
По крутой гористой дороге вытянулся длинный обоз, позади которого шло стадо. Пастухи подхлестывали непослушных коров, которые неохотно переставляли ноги. Слышался плач женщин, оставивших родные места бог знает на какое время.
Гедалья Сантос, опустив голову, шагал в стороне с бичом в руках. Он не хотел, чтобы люди видели непрошеные слезы, катившиеся по его заросшим, давно не бритым щекам. Тяжело и больно было оглядываться назад, на свою давно обретенную землю, на брошенные дома, и еще труднее было слушать вопли и плач детей и женщин, думать о стариках, не пожелавших бросить свои очаги. Те немногие стояли у обочины дороги, провожая обоз унылым укоряющим взглядом.
Эти люди не могли еще сообразить, правильно ли поступают, оставаясь на месте, не пожалеют ли. Одно всем было ясно: надолго, а может, и навсегда, разбита жизнь.
Длинная колонна быстро двигалась в сторону областного города, в сторону большого железнодорожного узла, и чем больше она отдалялась от родного берега, тем горше ныло сердце, тяжелее становилось на душе.
Люди молча шли за подводами, стараясь не смотреть друг другу в глаза. Оглядывались украдкой, если уж очень оглушал рвавшийся вдалеке снаряд. Странное дело. Какая непонятная война! Каждый раз грохот доносится с другой стороны. Казалось, куда ни глянь — всюду немцы и ты находишься в плотном кольце. А где же фронт? Не идут ли они черту в пасть? Кажется, гул уже доносится с той стороны, куда держит путь колонна. Где враг, а где наши? Что случилось? Что же это за война? Просто какое-то страшное нашествие на нашу землю.
Тысячи вопросов возникали, и никто не мог дать на них ответа. И это приводило людей в отчаяние.
Симха Кушнир, который еще недавно толковал, что во всем этом есть какой-то чисто военный смысл, — не иначе как тут замешана какая-то наша стратегия или тактика: заманить врага глубже на свою территорию, а затем ударить по нему, — теперь окончательно растерялся. Враг занимает наши города, сжигает все на своем пути, уничтожает наших людей.
Да, теперь главбух уже помалкивает, словно воды в рот набрал. Он перестал размышлять вслух о наших неудачах. Ходит как в воду опущенный, то и дело поправляет перевязку на щеке. Большой рюкзак на плече — все захваченное его добро — натирает спину. И люди на него смотрят с удивлением. Странный человек! Захватил бы лучше с собой одежду, какие-нибудь нужные вещи, так нет же — всего одну пару белья взял, несколько рубашек, а остальное — бухгалтерские книги разные записи, собственные стихи да собранные за много лет документы по истории родной Ружицы.
Сколько его ни уговаривали положить это добро на подводу — все же легче будет, он отказывался наотрез. Он может остаться без костюма, без пиджака — это дело наживное, но что касается документации — никогда! Это самое драгоценное, что он захватил с собой в дорогу. Это — клад. Трижды проклятые палачи могут их уничтожить, вычеркнуть из истории, чтобы и следа после них не осталось, но — нет! Мир еще увидит, от кого следа не останется на земле. А история — это очень серьезная штука. Она все ставит на свои места.
Стало жарко. Каменистая дорога то вилась вверх, то опускалась вниз. Пыль поднималась высоко, и не видно было солнца. Шла бесконечная колонна, а за ней тянулось стадо. Казалось, все живое поднялось с насиженных мест и двинулось на восток. Только бы не видеть проклятых фашистов, только бы не попасть под их страшное иго!
Данило Савчук шагал за большой отарой. Он за эти трудные километры совсем выбился из сил. Длинным бичом подхлестывал непослушных своих питомцев, а они на него косились, будто удивляясь, почему он сегодня так строг. Дома они за ним этого не замечали. А старший пастух умолял их, разговаривал с ними по-хорошему и по-плохому, чтобы они двигались быстрее и не расползались по полям, по пашне, но они его не слушались. Правда, он понимает, что теперь для них настало полное раздолье, по обочинам шляха стоят пышные хлеба — жуйте, сколько вашей душе угодно, топчите все, никто вам за это теперь худого слова не скажет, наоборот, все уничтожьте, чтобы хлеб не достался врагу, но времени ведь в обрез. Нечего останавливаться, созерцая прекрасный мир.
«Да, прекрасный мир! — думал старый пастух. — А вот людям, даже скотинке, нет нынче покоя. Бросили все, что нажито, оставляют родной кров и куда-то идут — черт его знает куда! Надо спасаться. А за какие грехи? За что?»
То и дело подымался невероятный галдеж — люди подталкивали на подъемы, когда дорога круто вздымалась вверх, тяжело груженные подводы, сгоняли с них детвору, чтобы коням было легче; тяжело приходилось четвероногим труженикам, которые уже выбились из сил. Лошади силились двигаться быстрее, не выводить погонщиков из терпения, но что поделаешь, когда стоит жара невыносимая и томит жажда — нечем дышать.
Спустя несколько часов пути оживленная детвора немного угомонилась, а затем и вовсе присмирела, даже как-то пала духом. Дети становились все молчаливее и печальнее. Прекратились озорные шутки, смех. Какая-то странная, мерзкая война! Не из тех войн, какие ребята часто наблюдали в кино. Там все выглядело совсем иначе. Бывало, ворвется банда Махно, Петлюры в местечко, в селение, напьется и устраивает грабежи, таскает из домов кожухи и всякое добро, готовясь бить коммунистов и всех борцов за правое дело. Тогда подымались отряды самообороны, партизаны, а то врывался Чапаев с обнаженным клинком, Котовский или Буденный — и давай саблями кромсать бандитов! И снова устанавливалась советская власть, опять собирались митинги, шли колонны демонстрантов. И не слышно было тогда, чтобы людям случалось бросать дома, гнать куда-то коров и овец, идти бог знает куда. А тут еще самолеты летают, и приходится каждый раз прятаться в высоких хлебах…
«Ужасная война! — толковали малыши. — И на войну-то не похожа. Как жаль, что нет уже ни Чапаева, ни Котовского. Они быстро покончили бы с фашистами, и незачем было бы идти этой мучительной дорогой!»
В самом деле, что же это такое? Из аэропланов палят по мирным людям, которые спешат к поезду; убивают маленьких детей, коров, овец; швыряют бомбы прямо на дорогу… А почему не воюют там, на фронте, с нашими самолетами и танками?.. На это ребята не в силах были найти ответ. И все же они непоколебимо верили, что скоро наши как ударят по фашистским гадам, те так драпанут отсюда, что пятки замелькают! Наши воины отомстят варварам за все!
Ребята окружили свою учительницу Лесю. Она не успевала отвечать ученикам на вопросы. Да и сама не представляла себе, что творится и что будет дальше. Хотелось одного: найти колодец, утолить жажду, вытянуться на траве, на колосьях, где угодно, и уснуть хотя бы на короткое время, забыть об ужасах войны, о горестях и об этой трудной и мучительной дороге.
Однако об отдыхе, даже о короткой передышке помогло быть и речи. Петро Гатчинский и Мазур, которые шли запыленные, сразу постаревшие, как могли, подбадривали людей. Надо было спешить, чтобы поспеть на станцию. Оба прислушивались к нарастающему гулу орудий и с отчаянием думали о том, что война идет сюда семимильными шагами, опасность близится. Не перерезана ли уже линия? Впереди, там, куда они держат путь, все небо покрыто черным дымом. Не прекращается несмолкаемый рев бомбардировщиков.
Лесе жалко было глядеть, как мучаются ее питомцы, как изнывают от жары и жажды. Она глазами поискала подругу. Хотелось с ней поговорить, излить душу. И Леся ускорила шаг, догнала ее. Теперь они пошли рядом.
Обеих подруг удивило то, что Гатчинский и Мазур держатся поодаль, о чем-то шепчутся всю дорогу. Что-то здесь неладно. Они, видимо, не собираются выезжать в глубокий тыл вместе со всеми. Неужели председатели решили выпроводить всех, а сами останутся здесь, чтобы пробиться к партизанам? А почему бы так не поступить Лесе и Руте? Ведь на фронте нужны медсестры, санитарки, просто пулеметчицы… Они смогут воевать наравне с Мазуром и Гатчинским. Надо, правда, это сделать очень осторожно, чтоб не заподозрили родители. Сразу поднимут шум и не пустят. А в самом деле, зачем тащиться куда-то за тридевять земель, когда лучше всего попасть на фронт, может, они найдут там своих милых, Самуила и Симона.
И эта идея преобразила подруг. Они не выпускали из виду председателей, решив, что если те свернут в сторону, уйдут в лес, то сразу же последуют за ними.
В своем воображении девушки строили воздушные замки, а когда смотрели на измученных людей, тянувшихся за подводами и арбами, на удрученных матерей, их одолевало сомнение, и они не знали твердо, как быть. Рассказать о своих планах или смолчать и идти вот так вместе со всеми? Но они все же решили наблюдать за Гатчинским и Мазуром. Если они свернут в сторону, куда-то подадутся, девушки пойдут за ними!
— Да, страшное время настало, Рута…
— Тяжелая участь выпала на нашу долю… — ответила подруга.
Это уже все понимали — и стар и млад. И, напрягая силы, шагали дальше по знойной пыльной дороге.
Как ни спешили, но к крупному железнодорожному узлу добрались только к рассвету следующего дня. За слоями густого черного дыма не видно было неба. Ночью грохот немного приутих, но с рассветом снова загремел со страшной силой.
Бесконечный обоз вошел в лес. Остановились. Надо было выждать. Гатчинский и Мазур сели на двуколку и поехали в город, на станцию, разведать, что там и можно ли еще будет погрузить людей и имущество в вагоны.
Люди падали на траву, тут же засыпали, и казалось — никакая сила не разбудит их. Вопреки мучившей их жажде хотелось только одного: вытянуться, поспать, дать ногам покой хоть на час. Невольно надеялись, что миссия Гатчинского и Мазура затянется. Спустя несколько минут люди уже спали как убитые, позабыв о войне, об опасности, грозящей им, о коварном враге, который был совсем близко.
Хотя брезжил рассвет, на небе еще плыл месяц. Он как бы повис над лесом и со страхом глядел на измученных тяжкой дорогой странников.
Ходоки не задержались. Впрочем, до станции они и не доехали. Оба сидели на опушке леса, прислонившись к стволам деревьев. То, что они увидели на окраине города, потрясло их до глубины души. Фашисты лавиной двигались с запада, неся смерть и разрушение. А по окраине города тянулись беженцы. В этой молчаливой толпе, в этом потоке; брели наши солдаты, неся на носилках раненых и искалеченных… Все двигалось куда-то, словно какая-то неведомая сила гнала живое и движимое.
— Как же теперь быть? — спросил Мазур. — Надо срочно решать. Не сидеть же здесь и ждать, пока нагрянут фашисты и перестреляют нас…
— Что ж делать? — тяжело вздохнул Гатчинский. — У нас один выход… Фашисты двигаются по главной магистрали, а нам надо повернуть и проселками пробираться домой.
— Да, иного выхода нет. Надо только торопиться. Народ, правда, смертельно устал, но что поделаешь.
Мазур швырнул в сторону погасший окурок, помог другу подняться, и они направились к своим.
Спустя несколько минут все уже были на ногах и смотрели в ту сторону, где полыхали пожары. Им нечего было объяснять. Все и так было ясно.
Гробовое молчание стояло над сбившейся в кучу толпой. Все понимали: нужно как можно скорее добраться домой. Но там ведь уже все разбито, разрушено. Там, должно быть, уже хозяйничают немцы. Куда же идти, куда деваться? Из огня да в полымя?
Петро Гатчинский, преодолевая волнение, рассказал, что он увидел на окраине города. В это время смолк вдали грохот орудий. Люди насторожились. Может, что-то изменилось, может, остановили врага и нужно все же двигаться дальше?
Леся Матяш подошла к председателю и решительно сказала:
— Мне кажется, что полями и балками мы сможем добраться до следующей станции и там сесть на поезд…
— Леся права! — крикнула Рута Сантос. — Надо пробиваться к своим. В Ружице и Лукашивке, наверное, уже немцы. Возможно, перешли через Днестр… Бессмысленно возвращаться домой… Я ни за что не вернусь назад!
— И я!.. И я тоже!.. Я не пойду! — послышались взволнованные голоса с разных сторон. — Что же вы нас, хозяева, притащили сюда, чтобы мы выбились из сил, а теперь тянете назад к развалинам, к пепелищам?
— И я думаю, что некуда возвращаться… — вмешался Данило Савчук. — Не будет нам житья. Там, где фашисты, жить мы не можем!.. Надо гнать скот дальше, может, бог даст, и вырвемся из этого ада…
— Зачем так говорить? — прервала его Ксения Матяш. — Если умереть, то лучше на своей земле… И никуда мы не пойдем. Повернули! Иначе фашисты перебьют пас, как кроликов…
— Только домой! Дети не могут больше мучиться… Все уже выбились из сил, пропадут от жары и жажды!..
— А вы не видите, что лошади и скот уже падают?.. Женщины зашумели, поднялся невообразимый галдеж. Подобно туману дымился зной. Сколько времени прошло, никто не знал. Невозможно было утихомирить людей.
Вдруг все замолчали, притихли. Высоко в небе завыли тяжелые бомбовозы. Спустя несколько минут земля вздрогнула от разрывов бомб. В той стороне, куда собирались двигаться, поднялись огромные клубы дыма, пламени.
— Ну вот, — сказал Симха Кушнир, — начинается… Как же нам туда идти? Черту на рога? Может, в самом деле повернуть дышло?..
— Конечно, домой, только домой! И чем быстрее, тем лучше!..
Споры незаметно оборвались. Глядя в ту сторону, где все горело и куда лежал путь к ближайшей станции, люди пришли к единственному выводу: необходимо немедленно поворачивать домой.
Необычно быстро ездовые запрягли лошадей, пастухи подняли и выгнали на дорогу скот. Все словно сбросили с себя усталость. Опасность и страх подгоняли, как бы придавая сил. И вскоре по пыльной полевой дороге, извивающейся вдоль леса, вытянулась колонна. Неизвестно, откуда взялись силы, но в обратный путь шли куда быстрее. И старый бондарь, поравнявшись со своим другом Данилой Савчуком, сказал, пряча горькую усмешку:
— Видал, Данило, когда конь чует запах стойла, он бежит быстрее… Так и с нашими людьми…
— Может, бог даст, доберемся до своего стойла… — угрюмо ответил старший пастух, дымя цигаркой. — Все же у себя дома — это но посреди поля… И умереть там веселее, чем здесь…
— Ты что, сдурел?! — сердито уставился на него бондарь. — Ты чего это о смерти?.. Жить надо, а фашистская гадина найдет себе могилу не здесь, то в другом месте…
Солнце уже было в зените, жара стояла невообразимая, когда необычная колонна спустилась в глубокую балку, где поблескивало небольшое озерко.
Этот укромный уголок казался именно таким местом, где можно отдохнуть, собраться с силами и затем двигаться дальше, к оставленным жилищам. Покоя жаждали все. Не успели задние подводы расположиться на отдых, как вдруг поблизости послышался шум грузовиков. На проселочной дороге взвились густые облака пыли. Люди насторожились, глядя в ту сторону и не представляя себе, что это значит, откуда здесь взялись машины. Это были длинные, с высокими бортами грузовики, выкрашенные в мышиный цвет, крытые брезентом.
Все поднялись со своих мест.
Грузовики остановились. Из кузова передней машины выскочили несколько автоматчиков. Они были без пилоток, с расстегнутыми воротниками. Рукава засучены. Солдаты постояли на дороге, окинув брезгливым взглядом запыленных, обросших и измученных людей, о чем-то поговорили между собой. Затем выстроились цепочкой, держа наизготове автоматы, словно собирались вот-вот двинуться в атаку на безоружных людей.
Из кабины грузовика выполз длинный сутулый офицер в каске и очках; он выпрямился, шумно зевнул и пренебрежительно смерил толпу, сбившуюся возле подвод.
— Откуда и куда, русише швайн?! — пробасил он, закурив сигару. — Куда едете?.. — повторил на корявом русском языке. — Что, смерть ищет?
Все молчали. Никто не искал смерти. Никто себя не чувствовал швайном.
Он двумя пальцами поправил рыжеватые усы, подошел ближе к испуганным людям, всматриваясь в их напряженные лица.
— Немецкий официр не любит пофторят два раз ферфлюхте швайн!.. Немецкий официр дольжен знать, куда ехаль публика…
Все по-прежнему молчали, только черно-белая корова, которая уткнула морду в повозку со свежим сеном, вдруг повернула голову к чужеземцу и протяжно заревела: му-у-у-у!
Офицер ухмыльнулся. Но тут же его бритое, холеное лицо окаменело. Серые глаза запрыгали под стеклами роговых очков и остановились на Петре Гатчинском.
— Фы все русские, переодетые солдаты-большефики? Это фы бегаль от немецких фойск?
— Мы никуда не бегали… — грубо, в тон ему ответил Петр. — Разве вы не видите, что здесь женщины, дети, старики?.. Какие же это солдаты? Крестьяне… Возвращаемся с окопов… Посылали нас окопы рыть…
— Окопы рыть… — передразнил немец Гатчинского и едко усмехнулся. — Ну, а окопы ошень помогал большефикам? Армия фюрера идет фперед!.. Нах остен… Прафда?..
— Что ж, — пожал плечами Гатчинский и весь побагровел от ярости, — у нас говорят: цыплят по осени… — и умолк.
— Что? Что ты сказаль? — вскипел гневом немец, швырнув на землю окурок сигары.
— Я, пан, говорю, что с окопов люди идут… С окопов…
— Яволь… Гут… — промямлил офицер и кивнул своим солдатам.
Те бросились к подводам и стали рыться, сбрасывать наземь узлы.
Солдаты быстро и ловко отбирали меховые вещи и все новое, отбрасывали в кучу, а офицер достал коробку, взял еще сигару.
Женщины, которые еще несколько минут назад стояли, насмерть перепуганные, увидев, как солдаты грабят, расшумелись и бросились к подводам, вырывая у автоматчиков награбленное. Но те увернулись и наставили на них автоматы.
— Век, век, швайн! Капут!.. — заорали они угрожающе.
Женщины еще больше расшумелись, дети заплакали.
Офицер задымил и ухмылялся, глядя, как его солдаты отбиваются от наседающих баб.
Данило Савчук взял свой длинный бич под мышку, сделал несколько шагов к офицеру, облокотившемуся на крыло машины, и укоризненно покачал головой:
— Что ж это получается, пан офицер, на что это похоже? У бедных людей последнюю рубаху отнимают?
— Молчать, хам ферфлюхте! Они заслужили!.. Они хозяин Россия!.. Поняль?
Офицер ударил пастуха носком сапога в живот.
Савчук охнул и упал на землю, корчась от боли. Заметив, как офицер взялся за кобуру, проговорил:
— Ежели нельзя вам, пан, слово сказать, не надо. Буду молчать… — И еле слышно добавил: — Все возьмите и подавитесь!
Солдаты орудовали у подвод, быстро вытаскивали представляющие ценность вещи, остальное швыряли на землю.
Офицер следил за работой своих подчиненных, одобрительно кивая головой.
Солдаты притащили к машинам ворох вещей. А офицер окинул быстрым взором коров.
— Гей, швайн! — кинул он Гатчинскому. — А скотина тоже был на окопах? — насмешливо спросил он. — Кто хозяин? Назад гнать! Цюрюк! — указал он в сторону пылающего города. — За нефыполнение приказа — смерть… Капут… Поняль?
— Поняль… — процедил Гатчинский, глядя на разбросанные вещи.
Офицер заметил у Симхи Кушнира рюкзак, с которым тот не расставался.
— Что там мешок, швайн?..
Он попытался сорвать с его плеч рюкзак, но бухгалтер отскочил в сторону.
— Ничего, пан, у меня нет… Мелочи… — ответил Кушнир, прячась за подводами.
— Ферфлюхте швайн! — заорал не своим голосом офицер и бросился к бухгалтеру, сорвал с ремней рюкзак, стал рыться в нем.
Оказывается, по части грабежа он ненамного отстал от своих солдат. Даже делал это более ловко, более толково и умело. Добравшись до книг и блокнотов, офицер разочаровался. Наверное, думал, что в мешке драгоценности, золото, а там — всякий бумажный хлам. Он в сердцах сплюнул и ногой отшвырнул мешок, погрозив бухгалтеру кулаком.
Направившись к машине, на ходу кинул, взглянув на стадо:
— Поняль мой приказ? Скот гнать цюрюк… Туда!..
Ксеня Матяш подбежала к офицеру, стала умолять, ломать руки:
— Пан, это вся наша жизнь!.. Как же нам без коров?.. У нас дети…
— Век, век! Капут! Русланд капут. Не надо короф, но надо детей, не надо млеко… Капут!..
— Вы не люди, звери! — не сдержалась Ксения и зарыдала.
Он оттолкнул ее и выхватил парабеллум из кобуры.
— Мама! Матуся! — бросилась к ней Леся, обхватив ее обеими руками, заслоняя от разгневанного палача. Леся почувствовала на себе холод черного глазка револьвера, и мурашки поползли по телу.
— Мама, матуся… Палачи!.. За что же, за что?
Заметив, как офицер целится, старик Мейлех Мазур бросился к нему. Ветер раздувал его седую бороду и волосы на обнаженной голове.
— Бога, бога побойтесь, пан! — крикнул он, шагая прямо на офицера, — Как же так, за что убиваете женщин? Я тоже был солдатом… В Германии был, но мирных жителей не трогал… Бога побойтесь!.. С женщинами ведете войну? Грабители вы, а не солдаты! Торбохваты!..
Ставшие огромными, глаза старика горели гневом. И люди застыли в испуге. Никто с места не тронулся. Не представляли, что задумал старый Мазур. Он был страшен в своей ярости, и немец вдруг опешил от неожиданности. Он побледнел, поймав на себе насмешливые взгляды солдат, весь побагровел, сделал шаг к старику, сверля его глазами.
— Юде, хальт, юде! — заревел он сорвавшимся голосом. — Век, век, капут!..
— «Век, капут!» — старая ваша песенка! — насмешливо повторил Мейлех Мазур. — Это все, чему вас научили, — вести войну с бабами и узлами?.. Ты, твои грабители, фюреры, палачи, все вы будете прокляты, и земля выкинет ваши кости, на ваши могилы люди будут по нужде ходить, плевать… Вы захлебнетесь в своей черной крови…
— Молчат, фюрфлюхте юде! — взревел немец и от гнева весь затрясся. — Молчат, юде!
— Я — еврей! А вот ты Иуда! — И он рванул на груди рубашку. — Ты проклят всеми… За тридцать сребреников ты продал свою честь, совесть, человеческий облик… Ты, ты Иуда! Зверь ты! Выпустили тебя из клетки, и ты не можешь насытиться человеческой кровью, гадина!
Мейлех Мазур медленно приближался к разъяренному офицеру, осыпая его проклятиями.
Два солдата бросились к старику, вырвали из его рук палку и сломали ее на нем, скрутили ему руки назад, а Мазур, избитый, окровавленный, вырвавшись из их цепких лап, проклинал офицера:
— Вонючая тварь, чтоб тебя, гада, земля не приняла в свое лоно! Иуда проклятый!
Офицер кивнул солдатам, и те отошли в сторону. Сделав два шага к старику, он выстрелил в упор из парабеллума.
Люди в ужасе застыли. Детвора, видя, как дед упал с распростертыми руками на землю, словно пытаясь обнять ее, заплакала. Зарыдали женщины. Перец Мазур бросился к старику, опустился на колени, приподнял его седую голову, хотел что-то сказать, но отец был уже мертв.
Слезы душили сына, но он старался сдержать себя, чтобы палачи не видели их. Он хотел было броситься на немца, убившего отца, но увидел, как солдаты направили на него автоматы. Сердце чуть не разорвалось от страшной мысли, что он безоружен и не может отомстить за кровь отца.
— Хальт, швайн! И ты юде? — уставился на Переца Мазура офицер.
Мазур поднял на немца полные ненависти глаза, почувствовал, как холод прошел по всему телу. Хотелось вскочить, ринуться на палача, задавить его, если уж погибнуть, то вместе с ним! Но тут увидел, как подбежал к нему Петро Гатчинский и заслонил его своим телом.
— Пан офицер, не стреляйте!.. — закричал он. — Не убивайте! Это чудесный человек… Мой лучший друг… Это… Не стреляйте!
— Кого ты просишь, глупец? Разве фашист обладает милосердием? — крикнул Мазур.
В это мгновение он увидел в двух шагах от себя багрового от ярости офицера.
— Твой друг, швайн? Хороший человек? Таких хороших надо стреляйт, капут!.. Ты тоже юде, большефик, коммунист?
Петро Гатчинский расправил широкие плечи, уставился с гневом на немца, кивнул в сторону убитого старика и ответил:
— Дед тебе уже сказал, кто Иуда… Ты… Кроме того, ты — палач! Какая мать родила такого зверя?.. Я по национальности украинец, они все, — Петро кивнул на толпу, сбившуюся в ужасе у подвод, — мои лучшие друзья, это настоящие люди. А ты, твои солдаты — звери, палачи, изверги! Будьте вы прокляты!
В это мгновенье раздалась автоматная очередь, и возле трупа старого Мейлеха Мазура упали, сраженные пулями, Мазур и Петр Гатчинский.
Неистовые крики, плач женщин и детей захлестнули долину. Люди бросились к убитым, окружили их, стали тормошить… надеясь, что они еще живы.
Офицер взглянул на толпу, хотел было отдать приказ стрелять, но, выругавшись, взмахнув парабеллумом, велел солдатам занять места в кузовах, и машины повернули в сторону пылающего города.
Все окружили тесной толпой убитых друзей, склонили обнаженные головы над тремя трупами, обливаясь слезами.
Гедалья Сантос надвинул на глаза картуз, чтобы люди не видели его слез, и срывающимся голосом сказал:
— Что же мы тут будем стоять? Они приедут опять и всех перебьют… Ведь мы безоружны, с голыми руками… Давайте, может, бог нам поможет, и мы доберемся к своим очагам…
— Что? Домой? — отозвался Симха Кушнир, поправляя на плече ремни рюкзака. — А разве их там нет, этих проклятых зверей? Они как саранча налетели на нашу землю, и нет от них спасения…
Долгую минуту Гедалья Сантос молчал и, придя немного в себя, сказал:
— Да, там они уже, наверно, есть… Но там свои стены. А свои стены иногда помогают…
— Если б это было так, Гедалья! — вмешалась все это время молчавшая Рейзл, — Из твоих уст да господу богу в уши…
Зашумели люди. Колонна и стадо двинулись в обратный путь. Загрохотали колеса.
На первой подводе лежали накрытые простынями трупы старого Мазура, его сына и Петра Гатчинского. Держась за задок подводы, шкандыбал, корчась от боли, Данило Савчук, возле него с поникшей головой шел Симха Кушнир. Кажется, все забыли об усталости. Только бы поскорее уйти от этого ада, только бы скорее вернуться к своим избам.
Это место, славившееся еще так недавно своей красотой и привлекательностью, теперь совсем утратило прежний вид.
Казалось, какой-то страшный смерч пронесся по тихим зеленым улочкам и тупикам, превратил дома и постройки в, развалины.
Здесь уже прошел немец…
Они ворвались сюда и успели обшарить все дома, перебить все, что осталось, разграбить все, что давалось, разломать, предать огню все горящее и податься дальше.
Хорошо, что жители поселка в это время были в пути. Те, которые оставались, с трудом успели скрыться кто в подвалах, кто в лесу, а кто в прибрежных оврагах и ярах.
Возвратившиеся жители почернели, исхудали, на людей уже были не похожи. Пережитое ими в пути за все эти мучительные дни наложило страшную печать на их лица. Исчезли улыбки с уст жизнерадостных девушек, приуныли самые озорные ребята. Страх и ужас овладели людьми.
«Что же будет с нами? Как жить дальше и стоит ли жить вообще?» — эти вопросы терзали всех.
После того как здесь похозяйничали фашистские молодчики и очистили все, что осталось, на селения налетели бомбардировщики. Причиной этому было, по-видимому, то, что некоторые скалы с воздуха выглядят как доты, укрепления, и фашистские летчики обрушили на них бомбы. Ружица и Лукашивка превратились в груду развалин… Чудом уцелела незначительная часть домиков, хат, построек, да и то с вывороченными стенами, оторванными окнами, дверьми. Люди на скорую руку поправили свои убежища, чтобы укрыться от дождей и зноя.
Бомбы не пощадили и виноградную плантацию, выкорчевали с корнями лозы, спутали провода, по которым вились растения, а остальное довершили вредители, которых не успели обезвредить купоросом.
Громадные ореховые деревья стояли теперь обнаженные, без веток и листвы. Осколки бомб начисто искромсали их. Всюду, на каждом шагу, чернели воронки…
Мертвая тишина царила на виноградной плантации, напоминая что-то кладбищенское…
Люди сидели в своих норах и не могли прийти в себя после мучительной дороги, после всех ужасов, выпавших на их долю. Предали земле трех героев-односельчан. Ружица и Лукашивка горько оплакивали их.
Пустынно было вокруг. Никто не выходил на работу. Да и куда выходить? Оторванные от всего мира, люди, казалось, поселились на необитаемом острове, куда никогда ничего не дойдет.
Хотя новое здание винодельни и подвалы лежали в руинах, их верный страж Меер Шпигель по нескольку раз на день приходил сюда. Бродил вокруг по мощеной улочке, стуча костылями по истертым гранитным камням. Он, как известно, наотрез отказался уходить из поселка вместе со всеми и оставался здесь с небольшой группкой стариков. «Какая разница! — думал он. — Смерть не щадит никого, а всевышний все равно собирается вскорости меня к себе позвать. Зачем же бежать куда-то, если я давненько выбрал себе хорошее местечко на старом кладбище, рядом со своими друзьями, потомками деражнянских бунтовщиков…»
Соседям он говорил:
— Уж если умереть, то, пожалуй, лучше всего у себя на кровати.
Но кровать вместе с избой сгорела. Сгорели перины и подушки. Пришлось переселиться в подвал. Там, кстати, куда спокойнее. Хотя и нет окон, но зато когда бомбежка, к старику в подвал и грохот не доходит. Отличное жилище! Все, кто живет в больших городах, над которыми летают фашистские бомбардировщики, должны ему, Мееру Шпигелю, завидовать…
Сквозь маленькое смотровое оконце подвала, что в конце двора, Меер Шпигель наблюдал новых «хозяев» — немецких солдат. Обыкновенные воры и грабители должны были бы обидеться, если б их сравнили с этими оккупантами. Чего только они не таскали из домов! А что не могли с собой забрать, со злости разбивали ногами, прикладами. Пробежит курица по двору — они палили по ней из автомата, а свиней тащили за ноги, и несчастные так визжали, что их крик, наверное, было слышно в самом Берлине, где восседал сумасшедший фюрер. Если после бомбардировки старый Меер Шпигель еще живет на свете, значит, всевышний определил ему своей щедрой рукой жизни не меньше, как сто двадцать лет. Хотя такая жизнь ему совершенно не нужна, старому сторожу. Зачем она ему? Но ведь живым в гроб не ляжешь! Да и очень уж хочется дожить до того, как загонят этого Гитлера и всех его бандитов живьем в землю. Тогда старик спокойно на своих костылях сможет отправиться прямо на старое кладбище к своей могиле под старым кленом. И там он обретет долгожданный покой.
Дни, когда Меер Шпигель сидел у себя в подвале и живого существа не видел, кроме фашистских мародеров, тянулись как вечность. Голод он утолял сухарями, огурцами, найденными на огороде, луком. Иногда ночью пробирался в одну из хибарок, где еще оставались люди, и ему давали миску супу.
За эти дни он оброс щетиной, изморился от безделья. Но спасало то, что под руку попалась библия, и он при коптилке дни и ночи читал ее, пытаясь узнать, было ли уже когда-нибудь такое страшное нашествие, приходили ли в чужую страну ироды, которые, подобно фашистам, жгли, грабили, убивали? Историю о всемирном потопе и Ное Меер Шпигель в библии нашел. О том, как пророк Моисей вывел евреев из Египта, тоже прочитал, многое он там обнаружил для себя в этом толстом фолианте! Но о таком изверге, как Гитлер, там и слова не было! И старый сторож — в который раз! — стал нараспев читать славную «Песнь песней», вспоминая при этом свою молодость и солдатские шалости во время срочной службы при Николае Романове. Эти воспоминания несколько помогли забыть все ужасы, постигшие людей, перенестись в далекое прошлое, когда он был бравым солдатом и мог, как сам Соломон, одним кивком пленить красивую девушку, забраться с ней в какой-нибудь лесок и развлекаться до третьих петухов, пока горн не звал его в казарму…
— Ах, годы молодые, куда же вы девались? — размышлял старый Меер Шпигель, сидя в своей живой могиле.
Если бы не горе, что обрушилось на страну, он снова женился бы и привел в дом молодуху, и она смотрела бы за ним, ухаживала… Он уже был совсем близок к этому, но война спутала все карты, разбила жизнь. Не судьба, значит…
И каждый раз, когда его одолевали подобные мысли, врывался в подвал «полосатый черт», как он называл сумасшедшего Шому, и нарушал покой в его тихом пристанище.
Шома напялил на голову немецкую каску, порванные штаны, длинный белый пиджак и повязал шею галстуком. Он неустанно хихикал, строил дикие рожи, шевелил плечами и, заикаясь, то и дело выкрикивал:
— Граждане односельчане, я уезжаю, я покидаю вас! Ищите себе нового водоноса! Хай Гитлер!
— Послушай, сатана, куда ты уезжаешь? — укоризненно смотрел на него старик. — Куда ты поедешь в этой нелепой униформе?
— Как это куда, реб Меер? Поеду прямо на Берлин!
— А что ты там будешь делать?
— Говорят, что Гитлер тоже сумасшедший, так мы оба будем разносить воду по домам.
— Ну, если так, то езжай хоть сейчас!
— Аминь! Граждане, я от вас уезжаю, ищите нового водоноса! — подпрыгивал Шома, напевая бравурный марш.
— Чудак, поезжай хоть к черту на рога, но зачем ты орешь «Хайль Гитлер!»? Стыд и срам так кричать!..
— Так вы, реб Меер, меня не поняли! — хохотал Шома. — Разве я кричу «Хайль Гитлер!»? Я ведь кричу «Хай Гитлер!», что по-украински значит хай сдохнет Гитлер!.. Немцы меня хотели расстрелять, но когда я им закричал «Хай Гитлер!», они подумали, что я хвалю их фюрера, и отпустили меня с богом…
Это была правда. Быть бы Шоме уже на том свете, не задобри он своими танцами и возгласами немцев! За то, что он прославлял фюрера, ему напялили на голову каску, надели длинный белый пиджак и дали штаны, с которыми он не расстается.
И когда в поселке, казалось, все было мертво, Шома был единственным, кто хоть как-нибудь веселил тех несколько десятков человек, которые оставались здесь. Без него можно было помереть от тоски.
Кого бы он ни встретил, останавливался и орал во всю мочь:
— Граждане односельчане, я от вас уезжаю, ищите себе нового водоноса! Хай Гитлер!.. — И уже потише: — Хай он сдохнет, этот паршивый Гитлер!
В первые дни, когда люди вернулись после неудачной попытки уехать, Шома некоторых еще смешил, а ребятишки толпами бегали за ним по улицам, глядя, как он паясничает и кривляется в немецкой каске. Но вскоре к этому привыкли и перестали обращать на него внимание. Не до шуток было. Жизнь опостылела. По радио немцы сообщали о падении Москвы и Ленинграда. Сообщали, что минуют считанные дни — и они завладеют всей Россией…
Повсюду, значит, они введут «новый порядок», тот самый, с которым люди уже смогли познакомиться за несколько недель войны, за время пути к узловой станции и обратно…
Тянулись мучительные дни. Люди устраивались кое-как в сараях, подвалах — где придется. Перебивались, что называется, с хлеба на квас. Среди бурьянов на огородах находили огурцы, лук, морковь. Впроголодь коротали дни и ночи…
В один из таких дней Гедалья Сантос просил бухгалтера собрать к нему в дом, который чудом уцелел, односельчан на совет. Надо было наконец что-либо придумать. Зима не за горами, и нужно как-то жить, трудиться. Ведь так без дела можно с ума сойти.
Когда начало смеркаться, со всех сторон стали собираться люди к Сантосу. Они были как живые тени.
Сантос, окинув беглым взглядом собравшихся, увидел, что за это время с ними сталось, и у него сердце сжалось от боли.
Дрогнувшим голосом он обратился к товарищам:
— Страшная трагедия обрушилась на нас… Мне все время хотелось вспомнить, за какие грехи мы так жестоко наказаны. Испанская инквизиция… Был Торквемада, костры на площадях Мадрида… Царские погромы, Петлюра, Деникин, Махно… Это было страшно. Но того, что мы переживаем теперь, — история не знала. Так как же нам быть, односельчане? Неужели сидеть и ждать своей участи? Разве мы овцы, которые сбиваются в кучу во время бури и ждут, покорные, своей участи? Мы на своей родной земле и должны бороться… А то встанут из своих могил наши предки-воины и скажут, что мы их не достойны…
Когда зашла речь об истории, тут уж не сдержался Симха Кушнир:
— Гедалья, не нужно забывать, что предки жили в другое время. Тогда не было у врагов танков, бомбовозов и прочих орудий смерти… Виданное ли дело — швыряют на города и села бомбы и все уничтожают? Убивают ни в чем не повинных людей на дорогах!.. Варвары былых времен по сравнению с гитлеровскими палачами — ангелы! Что ты можешь сделать с пустыми руками, когда фашисты вооружены до зубов? Что мы могли сделать там, в балке, когда они на глазах убивали наших товарищей? Молиться? Чудом они не перестреляли всех нас!.. Твой сын Самуил, сын Менаши Симон, сотни парней из Ружицы, из Лукашивки теперь на фронте сражаются с врагом. У них оружие. Они не в западне, как мы… Зачем же говорить — предки!..
— Говорят, что Москва и Ленинград уже у Гитлера в руках… — вмешался Меер Шпигель.
— Этого не может быть! Немцы сами слухи распускают… — прервал его Симха Кушнир.
— Что ты сделаешь, когда мы оторваны от всего мира и ничего не знаем… — заметила Нехама Сантос.
— А вы слыхали, — вмешался бондарь Менаша, — в городе Яшполе, в нашем районе, палачи согнали всех евреев за колючую проволоку, устроили гетто… Люди там умирают от голода и жажды… Всех, даже калек, женщин и старух, гонят строить дороги, рубить камень. Столько людей уже замучили, постреляли!
— Как ты сказал: гетто? — Симха Кушнир вздрогнул. — Да ведь это же средневековье, дикость…
— А ты думал, фашисты — это не дикость? — сказал Меер Шпигель.
— Боже, они ведь и с нами могут так поступить…
— Я не вижу выхода…
— Устроили гетто — настоящий ад… — продолжал бондарь. — Никто не успел оттуда выехать… Люди загнаны за колючую проволоку, многих убивали прямо на улицах…
И без того мрачное лицо Гедальи Сантоса еще больше помрачнело. То, что он услышал о Яшполе, потрясло его. Туда ведь отправился брат Пинхас в надежде, что попадет как-нибудь домой, в Москву. Не иначе как застрял и, наверное, вместе со всеми брошен за колючую проволоку и тоже погибнет вместе со всеми. Боже, какая судьба! В гости поехал к брату первый раз за столько лет…
Это не давало покоя, казалось, ум не выдержит. Такой человек — и попал в ад! Как же узнать о судьбе брата, как помочь ему, если он жив? И чем помочь, ведь он сам в капкане и не может выбраться из Ружицы.
Все молчали. Известие о гетто в Яшполе повергло всех в полное уныние.
Люди ждали, что еще скажет Гедалья, но его мысли были далеко. Судьба брата отнимала у него жизнь. Душа скорбно молчала.
Облокотившись на полуразрушенную печь, стоял в сторонке Кива Бараш — старший кузнец артели. По природе своей малоразговорчивый, он дымил все время толстой цигаркой, то и дело отбрасывая длинный чуб, спадавший на лоб. Вдруг он заговорил своим хрипловатым басом:
— Не знаю, как насчет предков и прочего, но я для себя выковал стальной прут и поставил его возле дверей. Пусть только какой-нибудь подлый фашист попробует переступить мой порог! Смерть ему обещаю на месте.
— Басни рассказывай своей бабушке!.. — махнул рукой Менаша-бондарь. — Не был ты с нами, там, в балке, возле станции. Посмотрел бы на палачей с автоматами. Что бы ты там сделал со своим стальным прутом? Палкой думаешь перебить третий рейх? Пустая болтовня! Убьешь своим прутом одного гада, а они перестреляют всех нас. — Он подумал и продолжал: — Вот если б мы могли организовать отряд самообороны, как в былые времена!.. — И снова махнул рукой: — С кем тут создашь отряд? С Меером Шпигелем, с Шомой, с малышами, со старушками? Да и какой отряд самообороны сможет выступить против танков и самолетов? Вот были бы с нами Перец Мазур, Петро Гатчинский, молодые наши парни, тогда придумали бы что-нибудь, а так…
— В соседних селах и местечках, — вставила Рейзл, — появились какие-то полицаи, из местных предателей и уголовников. Они помогают немцам. Это такие гады — не приведи господи! На той неделе я хотела пробраться в Богдановку, в село, думала разжиться хлебом, так на меня напали эти полицаи, избили. Я убежала, еле живая осталась! Ходят с винтовками, с белыми повязками…
— Да, теперь вся погань повылезает из своих нор… Все черные силы будут служить фашистам… Продажные души!.. — проговорил Гедалья. — Но я верю… этой чуме придет конец. Я о другом. Нужно взяться за работу. Сидеть и ждать нечего. Давайте приведем в порядок наши жилища, огороды… Нельзя опускаться. Приближается осень, а там зима… Жить-то надо. А как жить, если не возьмемся за работу?..
— Это так, Гедалья, но для какого ж черта будем работать? Что-то не видно, чтобы наши возвращались. А немец уже к Донбассу подбирается…
— Не надо терять надежды! — прервал его Гедалья. — Не будем склонять головы… И если палачи придут убить нас, мы сможем достойно умереть, забрав с собой в могилу и убийц…
— Вот это слова! Правильно! — оживился Меер Шпигель. — Я уже стар, но если бандюги ворвутся сюда, я вот этими костылями смогу голову разнести одному, другому…
Уныние охватило всех.
И в эту минуту гнетущей тишины просунулась в разбитое окно голова в каске.
— Что за нечистая сила? — схватился кто-то за дубинку.
Но тут же послышалось знакомое хихиканье:
— Граждане односельчане, я от вас уезжаю! Ищите себе нового водоноса! Хай Гитлер! Хай бы скорее он сдох, проклятый!
И хоть тяжесть давила душу, все невольно засмеялись, увидев перед собой юродивого.
Люди еще не успели прийти в себя, как прибежала Леся с корзиной хлеба, испеченного матерью для соседей. Она еще днем собиралась сюда, зная, что люди сидят без еды, но едва вышла из дому, как увидела нескольких немцев и полицаев. Непрошеные гости ходили по хатам, сзывая всех на сходку. Люди стали разбегаться кто куда. Немцы заявили, что будут стрелять, угрожали расправой, и жители в конце концов направились к конторе артели на площадь, где их уже ждал комендант Яшполя Ганс Шпильке. Он должен был сделать важное сообщение и назначить здесь местную власть — старосту.
Проклиная фашистов и полицаев, мужчины и женщины сходились на площадь. Так идут на кладбище. Кто-то плакал, кто-то проклинал все на свете и ругался.
Леся хотела спрятаться, но полицаи выволокли ее из сарая и погнали к площади.
Теперь, когда все уже было позади и в Лукашивке оказалась своя власть, свой староста, Леся взяла корзину и поспешила огородами к Сантосам, надеясь, что не застанет посторонних. Она растерялась, увидя столько знакомых лиц.
Взглянув на бледную, взволнованную соседку, ее наперебой стали спрашивать, что стряслось.
— Леся, что с тобой, рассказывай скоренько, что случилось? — подбежала к ней Рута. — Что за шум был, или нам показалось?
Леся поставила в сторону корзину с хлебом, не зная, что сказать. Краснела, чувствуя на себе столько выжидающих взглядов.
— Леся, дорогая, присаживайся… — Гедалья Сантос пододвинул ей табуретку. — Может, принесла нам хорошие новости?
— Я так перепугалась, думала, что больше вас не увижу. Только недавно кончилась комедия. Приехал комендант из Яшполя с целой оравой головорезов и установил у нас «новый порядок». Всё так испугались, что до сих пор никто не может прийти в себя…
— Рассказывай, рассказывай, доченька, — подбадривал Гедалья, — что это за «новый порядок»?
И Леся повела свой рассказ:
— Ну, согнали всех к конторе, и комендант лейтенант Ганс Шпильке произнес речь. Он говорил, что за невыполнение его приказов — расстрел. Капут, как он сказал. Если не будут работать и сдавать урожай немцам — опять капут!.. Орал и злился за то, что два часа пришлось ждать, пока явятся на сход. Предупредил, что, если в следующий раз это повторится, село сожгут. Маленький, худой, острое личико с кулачок, в очках, с рыжими усами. Мы бы его раздавили, как таракана, но вокруг него стояли солдаты с автоматами и полицаи… Так страшно было смотреть на него! И этот ублюдок ругал советскую власть! Он сказал, что Москву и Ленинград Гитлер уже взял… Врал — противно было слушать. Но уходить никому не разрешили…
Леся перевела дыхание, поправила растрепанные волосы и продолжала:
— Долго он что-то все говорил, а затем велел выбрать старосту. Тут началось. Все отказывались. Тогда он рассвирепел и заявил, что расстреляет каждого третьего за то, что не хотят служить третьему рейху. Даже те, которые в свое время были обижены на советскую власть, и те отказались быть старостами. Ганс тогда сказал, что если по-хорошему не хотят, то он сам назначит. Несколько минут смотрел на людей — и показал на отца. Отец сказал, что он болен, неграмотен, сердце болит, печень больная, придумал еще двадцать отговорок и с трудом отбоярился.
Комендант ткнул пальцем на бывшего завфермой Ивана Полищука.
«Я, герр комендант, — сказал Полищук, — извините, даже расписаться не умею…»
«Писаря возьмешь!»
Полищук растерялся и сказал:
«Я очень болен… Ногу мне должны отрезать… Руки болят…»
«Тогда будешь полицаем в селе…»
«Побойтесь бога, — умолял его Полищук, — какой же из меня полицай? У вас и так их до беса… Смотрите, какие хлопцы, они рады всех передушить, а какой же из меня начальник?.. Нет, не могу, пан!..»
Когда Иван Полищук стал рассказывать все эти басни, комендант оставил его в покое. Выбрал Данило Савчука. Тот покрутил свои усы и махнул рукой:
«С превеликим удовольствием стал бы я, пан начальник, старостой, но какой из меня староста, когда не могу командовать… И в полицию я тоже не гожусь. У меня слабое сердце, я не могу убивать, мучить людей, издеваться над ними, гнать их на работу… Не могу быть палачом, я верующий, и вера моя не позволяет…»
Тогда подошел к коменданту полицай, пошептал ему на ухо, и тот крикнул:
«Моргун Тарас! Кто здесь Моргун Тарас? Правда, что ты был старшим в артели, а большевики тебя выгнали и в тюрьму посадили?»
«Что было, то было… — проговорил Тарас Моргун, когда его вытолкнули из гущи. — Так что?»
«Так пришло твое время, и можешь показать большевикам и юдам… Мстить будешь, понял? Старостой будешь. Хозяином. Понял? Все будут работать в артели, в колхозе, а ты — подгонять нерадивых. Понял? Плохо работай — капут!»
«Нет, пан, я работаю возле лошадей, так и буду работать. Не справился — и выгнали, а старостой не могу быть. Ноги болят, ревматизм, больной…»
Тут уж комендант совсем рассвирепел, выхватил револьвер и хотел пристрелить Моргуна, но за него вступился полицай: еще, мол, пригодится…
Гедалья ловил каждое Лесино слово. Она так образно рассказывала, что казалось, он сам видит, как комендант выбирает старосту и как никто не хочет им стать. То, что никто в Лукашивке не согласился идти на службу к оккупантам, порадовало Сантоса, как и всех остальных. Появилась надежда, что можно будет с грехом пополам прожить это страшное время и дождаться возвращения наших…
Леся помолчала минутку и закончила:
— Ну и вот… заставили Тараса Моргуна стать старостой… Не мог никак отбиться… Его бы пристрелили на месте…
— Значит, есть уже в Лукашивке власть? Моргун?
— Он не только у нас будет старостой, но и у вас, в Ружице. Комендант заявил, что он будет кустовым старостой. Старшим над всем нашим кустом…
— Но это ужасно! — сказал Симха Кушнир. — Он ведь будет мстить всем…
— Не думаю… — сказала Леся. — Его заставили взять тот пост… Поживем — увидим. Люди меняются в такое тяжелое время. Многие становятся лучше… Посмотрим…
— Да, новая метла, — сказала Рута, — а как она будет мести, поглядим…
Менаша-бондарь поднялся с места, прошелся по комнате и ехидно сказал:
— А мы тут сидим и голову ломаем, кто у нас будет у власти?.. Без нас позаботились. Значит, Моргун… Будет кому нас мордовать…
Надвигалась ночь. Тревога охватила людей. Трудно было предугадать, что принесет завтрашний день.
Нехама Сантос подошла к корзине, вынула свежий хлеб и стала делить:
— Что нам гадать да отчаиваться? Хлеб насущный на сегодня есть, а завтра бог даст или добрые люди поднесут…
Рано-рано, еще не вспыхнул багрянец зари, всех жителей поселка разбудил отдаленный гул летящих самолетов.
Люди выскакивали и прятались в ямах, в щелях, среди скал.
Гедалья Сантос и бондарь Менаша стали под старой акацией, всматриваясь в ту сторону, откуда шли самолеты. Они летели очень высоко, за облаками.
Но странное дело. Раньше самолеты шли с запада, а теперь летели с востока на запад. Это несколько озадачило.
— Слышишь, Гедалья, что я тебе скажу, — отозвался бондарь, — готов поклясться, что это наши…
— Дурень, не высовывайся, — дернул его за полу Гедалья. — Сейчас они сыпанут бомбами, тогда узнаешь — наши или не наши…
Вдруг послышался звонкий голос Руты. Она выскочила из своего укрытия, замахала руками, запрыгала и закричала во всю силу легких:
— Люди! Наши, наши летят!
— Вы гляньте, алые звезды на крыльях! Честное слово — наши!
Все выскочили из своих убежищ, задрав головы, глядели на ровные треугольники самолетов, идущих высоко в предрассветном небе.
Вся округа была наполнена гулом самолетов; люди смеялись, плакали, кричали, восторгались, глядя на красные звезды.
Вдруг из одного самолета какая-то пачка полетела вниз. Приблизившись к земле, она раскрылась, как парашют, и в воздухе замелькали красные, желтые, зеленые листочки, они вихрем кружились над землей и падали на траву, на Днестр, на деревья.
Все бросились бежать к берегу, собирая листовки, а самолеты полетели на запад.
И вот уже люди подняли бережно с земли листовки и стали читать на ходу. Окружили Руту Сантос, которая держала несколько разноцветных листовок и громко, взволнованно читала:
— «Братья и сестры, живущие на временно оккупированной советской территории! Фашистские орды напали на нашу Родину, и всюду, где ступает нога гитлеровских палачей, остаются руины, развалины, горы убитых, замученных, ни в чем не повинных людей. Наша армия ведет тяжелые бои с коварным врагом, который хочет нас превратить в своих рабов, уничтожить. Палачи, убийцы, они, точно саранча, уничтожают все, что мы создали за годы пятилеток…
Братья и сестры, недалек тот день, когда мы вернемся и вызволим вас из фашистской кабалы. Мы им жестоко отомстим за смерть наших людей, за все злодеяния! Не склоняйте голов перед презренными оккупантами! Мстите им беспощадно, как только можете, не верьте их брехне! Москва никогда не будет в неволе! Создавайте боевые группы, партизанские отряды, бейте фашистских гадов где только можно, уничтожайте их полевую связь, сжигайте их склады с боеприпасами, разоблачайте их наглую ложь! Пусть горит земля под ногами коварных врагов! Наше дело правое, победа будет за нами! Смерть немецким оккупантам!»
Из рук в руки переходили листовки, и люди прижимали их к груди, смеялись и плакали от счастья. Казалось, в густом мраке пробился первый солнечный луч и вселил надежду…
Рута жалела, что ей удалось взять всего лишь две-три листовки, остальные улетели далеко, упали в Днестр, волны их подхватили и понесли.
Ее просили читать снова и снова. Но ведь ей надо было пробраться в Лукашивку к Лесе, передать листовку, пусть и она всем читает. Все должны знать, что Родина о них не забыла!
Листовки эти были как первый привет с Большой земли, которая живет, сражается и никогда не покорится вражеским силам. Теперь все в поселке уверены, что наши победят!
И еще решила Рута: они с Лесей заберутся в подвал и от руки, печатными буквами, размножат текст этой листовки и передадут в окрестные села, местечки.
Повсюду толпились люди и говорили о первом важном событии за все это тяжелое время.
Первая ласточка…
Вдруг с окраины Лукашивки послышался громкий крик. Со всех ног бежала сюда Леся, махая листовкой. Девушка плакала, кричала, не в состоянии была говорить. Ей хотелось первой сообщить эту великую новость подруге, соседям. Но, подбежав, она прочитала на их лицах, что они уже знают.
Гедалья Сантос взял Лесю за руку, хотел было ее успокоить, велел быть поосторожнее с этими листовками, не забывать о старосте.
— Что староста? — махнула Леся рукой. — Он сам побежал в поле и поймал эту листовку, читал и просил всем прочитать ее, только осторожно… Он сам счастлив, Моргун…
— Выходит, он свой? — обрадовался Гедалья. — Выходит, новая метла метет по-старому?
— Так вроде получается… — сказал Симха Кушнир. — Поживем — увидим. Есть, однако, старая пословица: не говори гоп, пока не перескочишь…
Еще в те дни, когда фронт страшной лавиной хлынул сюда, к Днестру, Степан Чурай решил, что его время настало.
Вот когда он покажет тем, кто его притеснял и снимал с работы, на что способен Степан Чурай!..
Когда в городке, где он работал в потребительской кооперации, началась паника и люди стали покидать свои дома, эвакуироваться, Степан пробрался в контору, прежде всего очистил кассу, затем в сейфе нашел документы, подтверждающие, что он при советской власти был судим…
— Теперь прощайте, ищите ветра в поле!
Вчитавшись, однако, в свои бумаги, он немного остыл: лучше бы у него были документы о том, что он сидел в тюрьме за что-нибудь другое, а не за неоднократные кражи…
Но ничего, уж как-нибудь Степан Чурай поладит с новыми хозяевами. Главное, покамест надо забраться в какое-нибудь соседнее местечко, где его никто не знает, и там переждать. Он был уверен, что с немцами найдет общий язык.
Вначале подумал о Лукашивке. Там живут мать и жена. Правда, с тех пор как вышел из тюрьмы, он с женой не общается. Теперь он найдет себе красивую молодуху. Но спешить незачем.
Степан понимал, что к интересным мужчинам его причислить никак нельзя: толстый, низенький, голова — плоская, лысая, а нос как у урода. Но он понимал и то, что если мужчина хоть чуточку благообразнее обезьяны, то это нынче ходкий товар. Никто, однако, не скажет, что он глуп или что у него язык плохо подвешен. Так что Чурай может найти себе выгодную службу и неплохую жену.
С деньгами, добытыми в сейфе, он хоть сейчас мог бы стать самым богатым примаком. Каково же будет бабам, когда он вставит себе золотые зубы, отхватит приличный костюм и откроет магазинчик или какое-нибудь другое шикарно заведение?!
Несколько омрачил его радужные планы страх. Больно уж вокруг гудит! Война с каждым днем распаляется все сильнее. Вокруг одни пожарища. Земля содрогается от взрывов бомб. Перед отходом частей Красной Армии советские люди стараются все уничтожить, чтобы ничего не досталось врагу. А что будет, если выгонят немцев и советская власть снова укрепится в их селе? Ясно что — расстрел. Шлепнут, как бездомную собаку. В этом можно не сомневаться: он ведь ко всему еще и дезертир. Степан никак не поймет этих колхозников. Раньше, бывало, некоторые жаловались, что сапог нет в кооперации, что велосипеды только харьковской марки и тех маловато; иногда роптали на начальство: то нехорошо, а это, мол, могло быть и лучше. И вот теперь, когда идут сюда фашисты, эти же самые люди молят бога, дабы оставил им на вечные времена советскую власть! Просто не могут обойтись без нее! И многие все бросают и уезжают на восток. Большинство мужчин ушли в армию, на фронт, а те, которые остались на месте, проклинают оккупантов. Вот и пойми мужиков этих… Сложный это человек: ропщет, ругает — и тут же, в беде, готов, кажется, душу отдать за все это…
Но он, Чурай, по советской власти плакать не станет. Он и при «новом порядке» жить будет, как в раю.
Степан устремился навстречу немцам.
Да, думал он, пора покончить с сельской жизнью. Он отправится в Яшполь, там уж найдет чем поживиться. Там его никто не знает, и там он быстро пристроится. Счастье само придет в руки. Если не сейчас, то когда же? Многие из города выехали, побросав все свое добро, — он подберет себе приличную квартиру с готовой обстановкой, там тебе и меблишка, и одежда, капиталец у него тоже имеется, тужить не приходится.
Главное, чтобы понравиться новым властям…
Но как ни спешил он в Яшполь, ему все же казалось, что он идет слишком медленно и может опоздать, прийти, так сказать, к шапочному разбору. Таких, как он, видимо, найдется немало, и они могут его опередить! Как же быть? И, как назло, ни машин, ни подвод! Он плетется пешком с котомкой за плечами, как пилигрим. В той стороне, где Яшполь, не рассеивается черный дым. Большевики, отступая, наверно, все сожгли, а остальное довершили немецкие самолеты. А там ведь склады, магазины. Наверняка надо спешить, хотя бы что-нибудь ухватить! И тут Степан заметил в поле нескольких лошадей, которые мирно паслись в пшенице. Он свернул с дороги, выбрал хорошего коня, снял с себя ремень и сделал уздечку. Вместо седла накинул пиджак и пустился галопом.
Теперь небось не опоздает! И тут он обратил внимание, что лошадь под ним белая, и невольно рассмеялся: словно победитель, въедет он в побежденный городок на белом коне… Отличное предзнаменование!
Чурай гнал белого коня, выматывая из него все силы. Но въехал в город, когда уже стемнело.
Он немного был разочарован: никто ни о чем даже не спросил его, когда он оказался в местечке. Музыка, безусловно, не играла. В стороне от вокзала рвались снаряды, повсюду дымились руины, а вокруг — ни живой души.
Главной улицы Яшполя уже не существовало, и это удручало Степана. Он как раз думал в самом центре пайти себе дом с балконом, открыть буфет и начать торговать водкой, вином, пивом. Новым хозяевам будет весело, и ему неплохо. Выходит, этот замысел лопнул, как мыльный пузырь. Куда же податься, когда вокруг так мрачно, безлюдно и развалины наводят тоску? Хоть бы какое-нибудь оконце целое, хоть какой-нибудь огонек, он зашел бы. Ни живой души вокруг. Мрак сплошной, как в могиле…
Лошадь он тащил за поводок, осторожно пробираясь между развалинами, и каждый раз, когда на станции, и без того разрушенной, взрывался снаряд, падал на камни, закрывал руками лицо, думая, что это его смерть.
Наконец выбрался на тихую улицу, где тротуар был усеян битым стеклом, оборванными проводами. Осколки трещали под ногами.
Двери, окна домов были распахнуты. Он мог зайти в любой дом, обшарить любые шкафы, но безмолвие и пустота навевали страх.
В конце улицы он увидел добротный кирпичный домик с распахнутыми окнами. Оттуда доносился приятный запах жареного мяса. Степану это напомнило, что он голоден.
Привязав лошадь к стволу уцелевшего дерева, он осторожно, трусливо озираясь, вошел в пустой дом, зажег спичку, нашел на кухне свечу. Хоть и дрожал от страха, все же при свече почувствовал себя увереннее: в кромешной тьме ему казалось, что из мрака того и гляди выбежит кто-то, схватит его за глотку и начнет душить… Только и не хватало Степану, чтобы его задушили и чтобы родная мать никогда не узнала, где его кости лежат.
Со свечой в руке он ходил по пустым комнатам, мимоходом перерыл белье и одежду, валявшуюся всюду. Увидев зеленую шляпу, он сбросил с головы мятую кепку с поломанным козырьком и надел эту, зеленую… Посмотрев на себя в зеркало, Степан рассмеялся. Теперь он выглядел вроде бы образованным человеком, а не каким-то замухрышкой. Затем он подобрал себе пару белых штанов и влез в них. Тоже неплохо. Штаны были ему велики, но он туже затянул пояс, получилось вполне прилично. Длинный пиджак доходил до колен, но не брать — жалко, слишком добротное сукно. Пригодится! Хороший материал он умел ценить.
Спустя несколько минут Чурай уже был одет с ног до головы. Совсем не тот Степан, что был еще полчаса тому назад! В шляпе, в этой одежде, считал он, можно предстать не то что перед каким-нибудь паршивеньким немецким офицериком, но даже перед самим Гитлером!
Кроме одежды Чурай набрал целую кучу всякого хлама, сложил все это в огромную корзину, перевязал и с облегчением вздохнул: большую работу проделал!
Он уже хотел было взять корзину и отправиться в соседний дом, но голод давал о себе знать — и не столько голод, сколько жажда. Эх, найти бы бутылочку горячительного! Тогда бы он мог даже завалиться на одной из этих широких кроватей и проспать до утра, а утро вечера мудренее…
Зайдя на кухню, он ухмыльнулся.
«Отличные хозяева, видимо, жили здесь», — размышлял он. На окне увидел большую сулею с наливкой. Но это еще не все. На столе стояла бутылка недопитой водки, лежали колбаса, сыр, лук и что-то еще. В открытой духовке стояли кастрюли с борщом и жареным мясом. Маленькие глазки Степана перебегали с предмета на предмет, не зная, на чем остановиться.
Присев к столу, опрокинул полный стакан казенки, запил сладкой вишневкой и почувствовал, что на свете не так уж плохо жить. Стал закусывать, уписывал за обе щеки, как бы боясь, что кто-нибудь помешает. Снова выпил водки. Блаженное тепло разлилось по всему телу, он тут же решил, что лучшего дома ему не сыскать. Здесь он останется жить до конца своих дней. Опять наполнил стакан вишневкой, выпил и — чуть было душу не отдал!
В комнате вдруг раздалось: «Ку-ку! Ку-ку!» С перепугу Степан залез под стол ни живой ни мертвый. И замер. Лишь спустя несколько минут опомнился, выполз из-под стола и на цыпочках, держа высоко над головой свечу, вышел в большую комнату. Там увидел на стене ходики. Это из отверстия в ходиках выскакивала кукушка, будто живая, кивала головой и кричала: «Ку-ку! Ку-ку!»
Степан в сердцах обложил кукушку отборной руганью, сплюнул, затем снял часы с гвоздя и сунул в корзину. Теперь, после такого испуга, сам бог велел выпить, и он снова приложился к бутылке, выпил и съел все, что было на столе.
После этого осоловел. Что-то случилось с головой… Он еле добрел до кровати, свалился на перину и тут же отдал все, что выпил и съел, вывалялся в своей собственной блевотине и вскоре заснул, храпя так, что можно было разбудить мертвых.
Проснулся Степан с невыносимой головной болью. Ему казалось, что голова раскалывается на части. Он оглядывался, как во сне, не представляя, где находится и каким образом его сюда занесло. За окном уже светлел ясный день. Откуда-то доносился грохот танков, рев тяжело груженных автомашин.
Протерев грязной рукой глаза, он пытался сообразить, что это за грохот, но сообразить-то ничего не мог.
Наконец пришел немного в себя, и его словно ошпарило: «Дубина, — подумал он, — чего же ты мешкаешь? Твои новые хозяева, наверное, уже входят в город, а ты нежишься на перинах!»
Нахлобучив на голову зеленую шляпу, имевшую довольно плачевный вид, обувшись в стоявшие в углу резиновые сапоги, он бросился на улицу…
Но во дворе он остановился, вспомнив, что не лишне захватить с собой корзину, так как новые хозяева, подобно ему, так же сразу бросятся по домам и его богатство может улетучиться. Кроме того, он должен встречать немцев, как приличествует встречать важных гостей — с хлебом-солью. Он воротился на кухню, нашел полотенце, буханку черствого хлеба, солонку с солью, взял на плечи тяжелую корзину и, ведя под уздечку своего коня, отправился на улицу, откуда доносился шум. Выйдя на широкую улицу, Степан сразу увидел немцев. Они шагали, запыленные, грязные, с закатанными рукавами, без касок и пилоток, и нестройно горланили какую-то песню. Увидав человека с корзиной, в таком странном одеянии, с неоседланной лошадью, солдаты стали хохотать и тыкать в него пальцами. Несмотря на то что он им дружелюбно махал рукой, предлагая хлеб-соль, никто не останавливался.
Он злился не только на солдат, но и на своих соплеменников: никто, кроме него, не вышел встречать освободителей.
А солдаты не переставали смеяться над ним, сопровождая насмешки непристойными жестами, будто не человек стоял перед ними, а круглый идиот…
Ну да ладно! Пускай эти солдафоны смеются и валяют дурака, лишь бы видели его, единственного, который вышел их встречать с хлебом-солью!
Кто-то из идущих запустил в Степана гнилым огурцом и попал прямо в лицо. Это еще больше позабавило солдат. Другой швырнул в него сырым яйцом — и еще больше разукрасил Степана. Снова раздался гомерический хохот.
Степана стало возмущать поведение солдат: он хотел было уйти, но боялся повернуться спиной к освободителям, как бы какой-нибудь не выпалил в него!.. Оглянулся и увидел еще более дурацкую картину: белая лошадь, разрази ее гром, оказывается, мордой раскрыла корзину, разбросав по тротуару рубахи, лифчики, женские панталоны, и, не обнаружив ничего съестного, стала грызть корзину…
Чурай хотел было излить на нее весь гнев, но механически продолжал махать шляпой шагающим солдатам и орать:
— Хайль Гитлер! Хайль, хайль!..
Колонна прошла, а единственный представитель местных жителей, который приветствовал немцев, остался стоять с грязным, в потеках, лицом и с хлебом-солью в руках.
Только он собрался побросать свое тряпье в корзину и побежать помыться, как вдруг снова раздался шум моторов и на улице появилась моторизованная пехота.
Поправив съехавшую на глаза шляпу, Степан неистово стал махать рукой и кричать:
— Хайль! Добро пожаловать! Хайль!..
Однако и теперь смеялись солдаты, сидевшие как истуканы на машинах.
Но вот остановился легковой автомобиль, и оттуда вышел маленького роста, сухощавый офицер в больших очках. Над верхней губой у него торчали рыжеватые усики.
— Кто такой будешь?
— Хайль! — ответил Степан и подал офицеру хлеб-соль. — Большевики мучили меня в тюрьме, я ненавижу советскую власть. Могу вам служить, господин начальник, что прикажете, буду делать…
— Яволь! — согласился офицер. — Мы лейтенант Ганс Шпильке, комендант Яшполя… Поняль?
— Понял, пан!..
— Молчат, когда Ганс Шпильке говорит, не перебивайт! Стоят рофно… Смирно, поняйт?
Подумав немного, немец кивнул в сторону, на улицу, где возвышался двухэтажный дом:
— Ступай в комендатуру. Будешь служить полиция Яшполь. Все зависит от тебя. Хорошо будешь служить — хлеб получайт, сало получайт, шнапс получайт. Плохо служить — смерть, пуля.
Чурай вздохнул с облегчением. Уразумел, что отныне будет при деле. И еще уразумел: если хочешь сделаться человеком при новой власти, нужно хорошенько постараться, чтобы немцы были довольны твоей работой.
За первые дни службы в полиции Степан преуспел немало. Ганс Шпильке одобрял его деятельность. Шутка ли, он привел в участок-бацирк больше двадцати подозрительных граждан, которые прятались в подвалах и сараях и весьма нелестно отзывались об оккупантах… Кроме всего, притащил в дом, где ночевал, несколько мешков одежды, обуви, ящики посуды, картины… Теперь, вооруженный карабином, с белой повязкой на рукаве, имея широкие полномочия от коменданта, он орудовал несколько смелее. Лошадь он тоже не оставил на произвол судьбы, словно предчувствуя, что она ему пригодится. Соседний двор заброшенный и пустынный; полицай нюхом учуял, что там кто-то прячется. Он подошел к отдаленному подвалу, стал стучать прикладом в дверь, и оттуда вылез хромой старик с рыжеватой бородой. Он презрительно посмотрел на полицая, на его белую повязку и проговорил;
— Очень извиняюсь, но с кем имею честь? И что за власть в городе? Помню, в гражданскую так ходили махновцы, анархисты…
Этот неприветливый старик возмутил Степана. Вместо ответа, будь его воля, он стукнул бы его прикладом, но должность обязывала, и он с трудом сдержал свой гнев.
— Кто ты, старик, и зачем прячешься? Как звать?
— Звать, как мать нарекла, — важно ответил хромой, подбивая рукой широкую бороду, — а по фамилии Чубенко…
— Та-ак… Ясно… А ты кто же будешь, коммунист, еврей или активист? А может, партизан или комиссар?..
Лишь тогда, когда Чубенко ответил, что он не коммунист, не комиссар, не еврей, а сторож райисполкома, Степан немного успокоился. Правда, старик все же имел какое-то отношение к советской власти и этим был начисто уязвим и опорочен в глазах полицая, его также надлежало бы отвести в комендатуру на допрос, но Степану пришла в голову мысль уговорить старика стать у него, Степана, сторожем и конюхом заодно. Он будет охранять его дом, убирать, сторожить награбленное добро. Чем плохо?
И старик из двух зол выбрал меньшее: «контракт» был тут же заключен…
Полицай сообщил, что он уже в Яшполе при деле и никто пальцем не тронет Чубенко, если, конечно, он будет верой и правдой служить Чураю. Что касается его прежней службы в исполкоме, то это останется тайной для немецкой комендатуры. Многих благ Степан ему не обещает, но кусок хлеба и кулеш он будет получать. Штаны и рубаху получит тоже.
Прежде всего Степан приказал своему сторожу очистить сарай и устроить в нем лошадь, достать для нее сена и овса, хорошо кормить. Затем подмести и убрать в доме, приготовить что-нибудь поесть, конечно со шнапсом…
Лука Чубенко смотрел на хозяина ироническими мутноватыми глазами, чуть с ехидцей. Переспросить, какой пост он занимает в полиции, побоялся, но, как бы там ни было, думал старик, раз на плече карабин, а на рукаве белая повязка и если разговаривает таким тоном, да еще новая власть выделила ему коняку, — стало быть, начальство. И придется молчать и подчиняться.
И старик взялся за работу.
Нельзя, конечно, сказать, что эта работа нравилась старику. В исполкоме он каждый день видел перед собой много хороших и учтивых людей, которые с уважением относились к нему. Сам председатель постоянно здоровался с ним за руку и величал не иначе как Лукой Ивановичем. А этот все время хамит. Но что поделаешь, раз уж не успел выехать со всеми, значит, придется подчиняться этому хаму. Никуда не денешься!
Степан, заложив руки назад, как истый хозяин, ходил взад и вперед по дому, отдавая распоряжения старику.
Что можно сделать, если перед тобой бандит, а ты безоружный и потому безответный?.. По приказу хозяина старик переставил мебель, сжег какие-то бумаги, книги, вымыл полы, привел в порядок сарай для лошади.
А Степан лежал на кровати, задрав ноги, и думал о том, какая чудесная мысль пришла ему тогда в голову — взять к себе старика. Теперь будет кому смотреть за домом, за всем добром, которое он приволок из соседних домов. А там видно будет.
Весь день Лука возился с уборкой и, часто поднимая глаза на пожилого, седого человека, который смотрел прямо на него с большого портрета в дубовой раме, чувствовал, как сердце пронизывает острая боль. В самом деле, кто в Яшполе не знал этого доброго человека, директора десятилетки Натана Исааковича Гросберга, заслуженного учителя республики, который вывел в люди не одно поколение учеников! У него учились оба сына Чубенко, которые в один день ушли на фронт. Старый учитель успел эвакуироваться, бросив все, что было в доме, позабыв даже снять портрет.
Вот она — жизнь! Пришел в чужой дом какой-то подонок, холуй с белой повязкой и расположился в директорской квартире, как у себя дома! Какой хороший человек был этот учитель! Весь город относился к нему с особым уважением, а этот полицай валяется в грязных сапогах на его постели. Награбил, где только можно, и он, Чубенко, должен охранять это добро. С каким удовольствием он стащил бы этого бандита с кровати и размозжил бы его плоскую башку! Подумать только: пока он, Чубенко, мыл полы, Чурай уже три раза смотался в город и притащил еще несколько тюков. И что он собирается делать с этим добром — магазин открыть, в могилу с собой унести? Луке он строго-настрого приказал беречь все до последней нитки, чтобы ничего из награбленного не пропало и чтобы никого не пускал в дом.
Выпив два стакана вишневки, вытерев сапоги шторами и схватив карабин, Степан понесся как ошалелый на службу. Оттуда, со стороны комендатуры, то и дело слышались выстрелы, крики…
Старик стоял у окна и прислушивался к душераздирающим женским воплям, проклиная мерзкого хозяина и горькую свою судьбу… Зачем он дожил до этого дня? Сердце разрывалось, когда видел, как полицаи, такие же шалопаи, как и его хозяин, а с ними — немцы с огромными волкодавами гнали толпы людей в комендатуру. Там их избивали, затравливали собаками. Старик не представлял себе, чем эти люди провинились перед оккупантами. «Придет день, — думал он, — Степану в пьяном виде что-нибудь померещится, и он погонит точно так же на муки меня и мою старуху, которая сидит в подвале и боится выглянуть на свет божий».
Однажды поздно ночью ввалился пьяный Степан, окинул старика блуждающим взором и промычал:
— Подавай к столу, комиссар! Жрать охота! И миску воды нагрей, буду мыться…
Старик молча пошел в кухню, вытащил жбан воды из печи и кивнул хозяину, что он, мол, может идти мыться после трудов праведных.
— Туда! — рявкнул Чурай, показывая на спальню. — Там буду мыться. Возьми мыло, тряпку, будешь мне спину тереть. Да живо, сатана, ты что, оглох? Коль оглох, то я тебе сейчас слух верну! — кивнул он на карабин, стоявший в углу. — Своим большевикам-начальникам ты небось хорошо служил, мочалил им спины, а когда паша власть пришла, так ты оглох, не слышишь? А может, брезгуешь? Скажи мне спасибо, что я тебя взял к себе, а не потащил в комендатуру, чтобы с тебя три шкуры спустили и бросили в подвал, как тех коммунистов и евреев… Может, хочешь, Чтобы я тебя познакомил с Гансом Шпильке, так я это сделаю! Многие из ваших уже там… А ты у меня на службе…
Лука послушно принес полотенце, миску, презрительно и брезгливо взглянул на обнаженную волосатую спину полицая и стал поливать ее водой.
— Что-то не припомню, чтобы коммунисты приказывали мне спины им мыть. Хоть бы постеснялся моих седин… Был сторожем в исполкоме. Отдежурю свои восемь часов — и ухожу домой. А ты, господин начальник, заставляешь меня такое делать!.. — тихо хриплым голосом говорил старик.
— Рассказывай, старый дурень! — перебил его Степан. — Ты, наверно, сам был коммунистом или комиссаром! Прикидываешься! У тебя, наверное, есть красная книжечка… Твое счастье, что я тебя жалею, а то быть бы тебе на том свете… Расстрелял бы тебя комендант Шпильке, как миленького. У него разговор короткий… Сливай, сатана, чего мямлишь? Тебя надо было расстрелять или бросить туда, в подвал, вместе со всеми подпольщиками и комиссарами… Знал бы тогда!
— Что ж я могу сделать: хочешь убивать — убивай, ежели бога нет в душе! Ружье у тебя в руках… — ответил старик, сливая на спину и голову полицая теплую воду.
Степан кряхтел от удовольствия:
— Эх, давно так не мылся! С тех пор как из тюрьмы вышел, не был в такой баньке… Хорошо будешь мне служить — я тебя не выдам немцам… Только смотри мне!
Лука вылил остаток воды на полицая и пошел на кухню готовить ужин.
Полицай, однако, не спешил с ужином. Приказав старику хорошенько занавесить окно, закрыть на засов дверь, он высыпал на кровать содержимое мешков и стал рассматривать и сортировать.
Лука стоял в углу и наблюдал за ним. Он весь кипел от ненависти к нему. На кровати лежали мужские и женские костюмы, детские штанишки, ботиночки. Степан аккуратно, как это делал будучи заведующим конторой по сбору утильсырья, все сортировал. Делал это неторопливо, внимательно рассматривая и взвешивая на руке каждый пиджак, каждую рубаху, словно прицениваясь.
Луку всего перекорежило, когда он увидел, как полицай вытащил из мешка окровавленные детские рубашки, продырявленные пулями мужские пиджаки…
Поймав на себе пристальный взгляд старика, Степан откашлялся, смерил его с головы до ног, достал из мешка рубаху, брюки и швырнул к ногам Луки:
— Возьми себе, комиссар, мне не жалко! Возьми в подарок. Будешь стараться, еще что-нибудь подкину…
— Спасибо за ласку… Мне это без надобности…
— Почему не берешь, ежели дарю?
— Не беру никогда чужого.
— Тебе что, жалко добра коммунистов?
Лука молчал. Степан подошел к столу, выпил стакан вишневки, закусил мясом и рассмеялся:
— Старый дурень! Не думал, что у тебя такое мягкое сердце. Завтра утром я тебя возьму с собой в комендатуру, в подвал, увидишь, как допрашивают ваших… Я тебе дам карабин, и ты своими руками расстреляешь кого-нибудь там… Приобвыкнешь, и сердце станет жестче…
Луку передернуло от этих слов, он еле произнес:
— Иди ешь… Уже поздно, я хочу спать.
— Подойди, сатана, выпей со мной! Спать? А со мной тебе не интересно поговорить? Скажи спасибо, что Степан Чурай желает с тобой разговаривать! У Степана разговор нынче короток: прикладом по голове — и баста!
Лука посмотрел на стакан, наполненный вишневкой, и сказал:
— Пойду в сарай, посмотрю, как там ваша лошадка. Может, сена надо подбросить, напоить…
Он вышел из дому, с трудом сдерживая слезы. За свои семьдесят лет Лука Чубенко еще не испытывал такого унижения, не переживал такого позора.
Рано утром Чубенко вышел на улицу и, оглядываясь со страхом на словно вымерший, пустынный город, лежавший в развалинах, отправился на окраину; может, удастся достать для лошади немного сена.
Страшно было ходить по этим безлюдным улицам. Изредка лишь промелькнет то тут, то там какая-то тень и скроется в руинах. Уцелевшие стены домов и заборы были обклеены приказами военного коменданта, и в каждом выделялось слово, напечатанное большими жирными буквами: расстрел.
Постепенно улицы стали оживать. Промчались немцы на мотоциклах, взревели грузовики с солдатами в касках, с полицаями. Глядя на оккупантов и их приспешников, старик отворачивался с презрением и ненавистью. Хотелось бежать на край света, чтобы не видеть всего этого. Но куда денешься?
На окраине местечка старик остановился, ошарашенный. Немцы и полицаи гнали толпу обреченных, и Лука еле успел вбежать в первый попавшийся двор, укрыться за густыми кустами. Куда гонят столько людей? Здесь были седовласые старцы, женщины с маленькими детьми на руках, инвалиды на костылях, больных вели под руки. Среди конвоиров были и те, с белыми повязками. Они избивали палками и прикладами отстающих. Конвоир бил старуху, с трудом переставлявшую непослушные ноги. Луке неудержимо хотелось ворваться в эту толпу и убить, растоптать палача. И вдруг он обомлел, увидев Степана. Это он так старался, чтобы немцы оценили его усердие.
Старик перекрестился, стоя неподвижно и прислушиваясь к мольбам и рыданиям обреченных.
Длинную колонну вели по закоулкам, и Лука проходными дворами пробирался вслед за ней, чтобы узнать, куда гонят людей. Несколько улиц на окраине уже были опутаны колючей проволокой, за оградой он увидел людей. И вот пригнали туда новых, пропуская их в широкие ворота, у которых стояли часовые.
По эту сторону проволоки собрались сердобольные крестьянки. Они, изловчившись, перебрасывали через ограду хлеб, картошку, огурцы, лук. Плакали, переговаривались с только что загнанными туда женщинами и стариками.
Лука стоял за деревьями, глядя на несчастных. Теперь он вспомнил: кто-то ему уже говорил, что немцы устроили на окраине гетто и загоняют туда еврейское население. Он не верил. Так вот оно, новое изобретение фашистских извергов! Так вот куда пристроился этот продажный холуй!
Лука сочувственно смотрел на женщин, которые подкрадывались к ограде, стараясь, чтобы постовые не заметили, и, вынимая из кошелок хлеб, перебрасывали его голодным, измученным людям.
Одна из старых женщин принесла ведро воды и передала за проволоку, но тут подскочил Чурай, повалил ее и начал топтать ногами, бить. Увидев старика, Степан оставил женщину и подошел к нему:
— И ты здесь, сатана? Может, тоже хочешь туда? Могу тебя сейчас устроить… Чего нюни распустил? Убирайся отсюда, чтоб я тебя не видел!
Старик сказал, что идет искать корм для лошади. Чурай подумал минутку, окинув старика подозрительным взглядом, и велел подождать в подворотне. Вытащив из пустого домика два больших узла, он передал их Луке:
— Возьми, отнесешь домой… Да смотри, чтоб никто не увидел. Быстро!
Лука поймал на себе злобные взгляды крестьянок, толпившихся около колючей проволоки.
— Я не домой, начальник… — ответил Лука. — Мне надо найти корм для вашей лошади…
И старик зашагал, прихрамывая, чувствуя на затылке злобный взгляд Степана, который ему что-то кричал вслед…
Ярость душила Степана. Ему хотелось догнать старика, избить, чтобы знал, как не подчиняться. Он уже готов был броситься за ним, но услышал шум автомобиля.
К воротам подъехал Ганс Шпильке. Солдаты и полицаи выстроились и хором рявкнули: «Хайль Гитлер!» Чурай замешкался, не зная, куда девать узлы, и потому невпопад заорал «хайль Гитлер», когда все уже замолкли.
Комендант свирепо взглянул на полицая, готовый обрушиться на него, но вдруг взглянул на узлы:
— А это что?
Чурай перепугался насмерть. Не знал, что ответить. В душе проклинал сторожа, который так подвел его. Но тут же нашелся, поднял два пальца к шляпе и, сильно заикаясь от волнения, ответил:
— Герр комендант… Старуха, которую мы пригнали в гетто, бросила это здесь… Не могла донести…
Схватив оба узла, Степан швырнул их через колючую проволоку.
Комендант смерил полицая недоверчивым взглядом — это означало, что он разгадал изворотливость холуя, — и перевел взгляд на толпу за колючей изгородью.
Он прошелся вдоль проволочного заграждения, потрогал, крепко ли закреплены столбы. По его злым глазам, мечущим искры, по его жестокой усмешке видно было, что не все он может одобрить. Ему все казалось, что и эта колючая проволока, и уйма охранников не в состоянии удержать здесь многие сотни узников. Поэтому приказал сегодня же натянуть еще несколько рядов колючки, поставить дополнительно две вышки и жестоко карать всех, кто будет перебрасывать через ограду какие-либо продукты или принесет воды… Гетто должно быть изолировано от всего мира, чтобы не проникали сюда сведения о том, что делается за колючей проволокой.
Шпильке еще долго осматривал придирчиво проволочную ограду, зло набрасывался на служащих комендатуры гетто. Он, пожалуй, лучше многих других разбирался, где порядок и где безобразие. Не зря его перебросили сюда из Польши, где он слыл специалистом по таким гетто. Он хорошо знал, как следует обращаться с теми, кто попадает сюда, за колючую проволоку.
Отдав распоряжения, комендант сел в машину и поехал по безлюдным улицам Яшполя.
Озлобленный возвратился Чурай с работы. Он готов был растерзать старика Чубенко. Ведь его, Степана, жизнь сегодня, как говорится, висела на волоске. Если бы он не придумал на ходу, что ответить коменданту на вопрос об этих злополучных узлах, Шпильке выгнал бы его из полиции — и сидеть бы ему в подвале вместе с партизанами и коммунистами. А то и расстрелял бы на месте. Ведь немцы и в мыслях не допускают, чтобы их помощники из местного населения грабили то, на что лишь они, завоеватели, имеют право. Кроме всего прочего, что это за порядки, если денщик не выполнил приказ и выставил его перед комендантом полным дураком?!
Была уже ночь, когда Степану все-таки удалось извлечь из-за колючей проволоки оба узла и притащить на квартиру. В доме было пусто. На столике, в кухне, стоял приготовленный ужин, но старика не было. Бросив на пол тяжелые узлы, Чурай подошел, разъяренный, к двери, ведущей в комнатушку старика, и стал барабанить.
— Эй, старый лентяй, ты чего дрыхнешь? Почему не охраняешь мой дом? Если что-нибудь у меня украдут, шкуру с тебя спущу!
Лука выбежал в исподнем белье, пошкандыбал за Чураем.
— Прости, ради бога!.. Устал я очень. Как-никак старый я, больной, не могу ждать тебя до ночи… Я ведь тоже человек. Насыпал корма коню, приготовил ужин, чего ж еще?
Степан окинул его недобрым взглядом, опустился на кровать и вытянул ноги:
— Поменьше бы болтал! В своем исполкоме небось всласть наболтался… большевистская зараза! Сними с меня сапоги и принеси горячей воды. Ноги мне будешь мыть. Набегался я сегодня, как пес…
Лука не тронулся с места.
— Что стоишь, как дубина! — раскричался Степан. — Чего вытаращил глазищи? Думаешь, что я уже простил тебя за то, что отказался нести домой мои узлы и чуть не подвел меня под расстрел? Своим хозяевам в исполкоме ты хорошо служил, а новую власть презираешь? Я вижу, все вижу!
— Начальник или пан, не знаю, как величать, — сказал Лука, — я тебе уже двадцать раз говорил, что никому не прислуживал. И тебе не буду… Ты просил, чтобы я присматривал за домом учителя и твоей лошадью, так я и делаю, поскольку учитель был хороший человек, дай ему бог здоровья. Он сам себе мыл ноги и спину… Людей не обижал…
Степан помахал перед носом старика кулаком:
— Разговорчики! Дом учителя? Выбей из своей дурацкой башки это! Запомни: этот дом навсегда будет домом Степана Чурая. Понял? И я не просил тебя, чтобы служил у меня, а приказал! Ты бы валялся у меня в подвале, в комендатуре или полицай-бацирке, и полосы бы из твоей шкуры резали… Или в гетто, за колючую проволоку посадил бы тебя, поскольку ты сочувствуешь коммунистам и их единомышленникам.
Старик пожал плечами, подошел к кровати и, кряхтя, мысленно проклиная полицая, брезгливо стал стаскивать с него сапоги.
«Где рождаются такие звери? — думал Лука. — Что это за мать родила и вскормила такого ублюдка? Почему тебя, ирода, земля не поглотила, когда ты только появился на свет божий? Ты такой же убийца и палач, как фашист!..»
— Что ты там бормочешь, старый черт? — уставился на него Степан.
— Молюсь я… Богу молюсь… Благодарю всевышнего, что послал мне хорошего хозяина…
— Вот это другой разговор! — усмехнулся Степан. — А мне казалось, что дуешься, как индюк. Ты мне должен сказать спасибо за то, что я тебя спас…
Старик снял картуз и поклонился до пояса:
— Спасибочко, герр Степан, благодарствую за доброе твое сердце… Иди на кухню, там приготовлен для тебя ужин…
И, бегло окинув полицая полным ненависти взглядом, Чубенко, прихрамывая, пошел к себе.
В ожидании приказа свыше, как он, комендант Яшполя, должен поступить с узниками гетто, Ганс Шпильке — иногда наведывался сюда и предпринимал все меры для того, чтобы ни один человек не мог вырваться оттуда. Его бесило и то, что жители городка, как и соседних сел и хуторов, главным образом женщины, пренебрегая опасностью, прорываются сюда и передают голодающим хлеб, картофель и другие продукты.
Ему, оголтелому расисту, подчас казалось странным и диким, совершенно непонятным, что местные украинцы и русские относятся с сочувствием к мученикам гетто, иноверцам.
Во время работы, целые дни и вечера, узники были на виду у конвоиров. Но как себя вели и что делали, когда их пригоняли обратно, за колючую проволоку, в тесных бараках и трущобах, Шпильке не мог знать.
Taм у них шла своя страшная мучительная жизнь. Однако не было там недремлющего ока оккупантов, а, следовательно, голодные, озлобленные обитатели гетто могут договориться о побеге, диверсиях и еще черт знает о чем.
И Ганс Шпильке подобрал в гетто нескольких подходящих человечков, согласившихся ему помогать, и назначил их полицаями.
Они, правда, не имели права выйти за ворота гетто. Вместо белых повязок на рукавах обязаны были носить желтые, по цвету желтых звезд, которые красовались на лацканах узников гетто. Эти молодчики обязаны были следить за порядком, немедленно доносить коменданту обо всем, что происходит за колючей проволокой…
Старшим этой группки полицаев был назначен высокий и худой, рыжеволосый и веснушчатый Веня Бок, бывший яшпольский мясник, забияка и скандалист, который вечно ходил с расквашенной физиономией и подбитыми глазами.
Он любил в мирные дни, стоя за прилавком, обвешивать покупателей, придираться к людям и частенько за это выслушивал гневные слова и получал пощечины.
Здесь, в этом страшном месте, ему часто удавалось не выходить на развод, на работу, подкупая то одного, то другого конвоира.
Нахал и наглец, потерявший человеческий облик, Веня Бок отбирал у стариков и больных последний кусок гнилой свеклы, краюху хлеба из опилок, что немцы перебрасывали через проволоку обреченным.
Веня Бок первым узнал, кого подыскивают на службу немцы, и сам побежал проситься на должность полицая гетто. Он поклялся, что будет преданно служить комендатуре и аккуратно выполнять все Приказы властей.
И этот угрюмый мрачный детина скоро пришелся ко двору, нацепил желтую повязку и приступил к работе.
Чуть свет, еще задолго до гонга, когда несчастных, голодных, измученных узников поднимали с постелей (если гнилую солому и прелые стружки можно вообще называть постелью), Веня Бок в сопровождении нескольких таких же, как он, с желтыми повязками, бегал по тесным, грязным улочкам и железным прутом стучал в двери и окна, выгоняя людей на развод. Он бил людей, подгонял, никого не щадя, не жалея. Ни женщин, ни стариков, ни больных. Его громовой голос наводил на всех ужас. Он не разговаривал, но истошно орал во всю глотку, дабы его хозяева по ту сторону проволоки слыхали, как он старается.
Его появление на улочках гетто постоянно вызывало бурю негодования. Бока провожали гневными взглядами, тихонько проклиная его:
— Исчадие ада! За сколько ты совесть свою продал палачам?!
— Чтоб ты околел и чтобы собаки растерзали тебя, душегуба проклятого! Какая мать родила такого ублюдка?
— Погибель на твою голову! Погибель на тебя вместе с твоими хозяевами!
— Дай бог, чтобы у тебя выпали все зубы и чтобы один только остался во рту — для зубной боли!..
— Вечное проклятье на твою рыжую голову, гад мерзкий! Чтоб земля наша не приняла тебя в свое лоно и чтобы холера тебя забрала вместе с твоими дружками вонючими!
Разъяренный, слушал он эти проклятья и, как только мог, мстил людям, избивал всех, кто попадался ему под руку.
Но не только проклятьями осыпали люди старшего полицая гетто. В один из ночных обходов, когда он шагал с железным шестом по пустынным улочкам гетто и заглядывал в те домишки, где светились коптилки или лучины, тарахтел в дверь, чертыхался и угрожал, что завтра передаст коменданту жильцов на расправу, — откуда ни возьмись, с какой-то крыши полетел кирпич на голову блюстителя порядка, слегка покалечил голову, но главный удар пришелся по ноге Бока. Обливаясь кровью, он стал звать на помощь, но никто не выходил из домиков. Выскочив на минутку и заметив, кто орет, кто зовет на помощь, люди тут же возвращались, наглухо запирая двери.
Душераздирающие вопли о помощи были услышаны коллегами старшего полицая, и они примчались, не зная, что делать.
Кто-то из них помчался к хижине Пинхаса Сантоса, приволок старика, стал его упрашивать помочь пострадавшему, но профессор наотрез отказался притронуться к Боку: лечить полицаев — это не его призвание…
Пришлось им самим кое-как перевязать раны своего начальника и оттащить его в дежурку.
Около двух недель валялся на тюфяке полицай, и люди, проходившие мимо помещения, где тот лежал, плевались, молили всевышнего, чтобы поскорее принял к себе этого молодчика.
Но, несмотря на все проклятья, Веня Бок поправился, снова появился с железным прутом на улочках гетто, сильно хромая на левую ногу.
Озлобленный до предела, он мстил людям, избивал, мучил, как только мог. Но все-таки поздно уже не отваживался появляться в отдаленных уголках. А в одиночку вообще уже не ходил. Вместе с ним как тень шагал Ньомка Гитис, глухонемой грузный парень с кудрявым чубом, спадавшим на глаза. В его обязанности входила охрана Вени Бока от всяких неожиданностей. Этот телохранитель шагал все время на некотором расстоянии от старшего полицая, не выпуская из рук дубинку, и стоило старшему кивнуть, как глухонемой тут же пускал в ход это свое оружие.
Каждый день чуть свет на территории гетто раздавался истошный звук гонга. То звали мучеников на развод, к воротам строиться. И в эти звуки врывался басистый, громовой голос Вени Бока:
— Живее пошевеливайся! Довольно спать, негодяи!
В сопровождении своего глухонемого телохранителя он ковылял, проверяя все закоулки, не спрятался ли кто-либо, увиливая от работы. Таких он бил прутом до крови, тащил по тротуару, кричал и бесстыдно злословил на всю улицу.
Выпроводив за ворота гетто колонну мучеников, Веня Бок со своими коллегами уходил в помещение участка, где их ждал завтрак, самогонка, принесенные тайком Степаном Чураем. С некоторых пор он подружился с Боком. А дружба эта была построена на чисто коммерческих началах. Взамен продуктов Чурай получал от коллеги всякие вещи, отобранные в лачугах у несчастных узников гетто.
Веня исправно нес службу, старался. Кроме всего прочего, раз в неделю своим корявым почерком писал коменданту донесения, указывая имена и адреса тех, кто увиливал от работы, кто ругал «новый порядок» и режим. И эти недовольные, выявленные Веней Боком, скоро незаметно исчезали из гетто и больше сюда не возвращались после беседы с Гансом Шпильке…
…Ни Веня Бок, ни его коллеги, носящие желтые повязки, не догадывались, что фашисты, готовя «большую акцию» в гетто, в первую очередь думали, как расправиться со своими временными помощниками…