Тростинка на ветру

1

За бревенчатой стеной дома шумно всполошился петух. Раздалось хлопанье крыльев, и на всю улицу разнесся хриплый крик:

— Ку-ку-реа-кккуу!

Закудахтали курицы, суетясь, кинулись из тесного нашестья в курятнике на просторный двор. Промычала где-то корова. Затявкала у соседей собачонка, будя и тревожа покой псов, присмиревших перед рассветом. Перебрех покатился по всей деревне из конца в конец.

Варя, растирая лицо горячими ладошками, соскочила с кровати в одной сорочке, шлепая босыми ногами по крашеным половицам, подошла к окну, отогнула занавеску, посмотрела сквозь запотевшее стекло.

Рассветало. Утренняя зорька весело играла красными бликами над темным загадочным лесом. Гасли в серой наволочи неба последние звезды. Над рекой поднимались копны белого тумана.

У Вари все было наготове: на стуле в углу комнаты чемоданчик с вещами, узелок с едой, брючки и блузка, разглаженные с вечера. На коврике возле кровати — разношенные, удобные, на микропоровой мягкой подошве коричневые туфли.

Быстро-быстро Варя оделась, ополоснула под рукомойником руки и лицо и заспешила к холодильнику. Тут в стеклянной банке молоко, на блюдце творог, в чайной чашке сметана. Спасибо бабушке — позаботилась о Варе на совесть. Знает: путь до города неблизкий. Не поешь крепко — засосет под ложечкой, закружится голова. Мука!

Вскоре загремел замок входной двери, взвизгнула на железных болтах просевшая калитка, и Варина голова с короткой мальчишеской стрижкой замелькала по проулку, между бань и покосившихся изгородей.

Минут десять спустя, размахивая чемоданчиком, бежала Варя через широкую травянистую луговину, потемневшую от обильной росы, к берегу реки, вдоль которой прямой лентой лежал отсыревший за ночь асфальт тракта.

На обочине дороги Варя остановилась, положила чемоданчик на землю, присела на бугорок, намереваясь дождаться попутной машины. Ждать пришлось недолго. Освещенная лучами солнца, стоявшего уже над заречным лесом, машина засверкала стеклами, фарами, глянцевыми зелеными бортами. Приближался грузовик с прицепом. «Моя персональная идет. Если шофер невредный — захватит», — улыбнулась Варя и вышла на край асфальта, вытянула руку.

Шофер, видимо, издали заметил Варю и подъехал к ней осторожно, заранее сбросив скорость.

— Куда, детушка, путь держишь? — спросил шофер, приоткрывая дверцу грузовика.

— На станцию, дядечка, тороплюсь. К поезду успеть надо. Подбрось, пожалуйста, — не скрывая просительной нотки в голосе, сказала Варя.

— Чё в город улепетываешь? Надоела зажиточная колхозная жизнь? Садись, садись!.. Перевозил я вашего брата видимо-невидимо. И куда только в городах вас девают?! Тучами прямо, как птицы в осенний перелет, летите. Неба не видно! — сдвигаясь на скрипящих пружинах, насмешливо сказал шофер.

— Нет, дядечка, нет. Я временно, — поднимаясь в кабину и устраивая чемоданчик в ногах, отвела упрек Варя.

— Знаю я вас! Все вы поначалу удираете временно… А потом хвать — в деревне хоть шаром покати.

— Честное пионерское, дядечка, временно, — без смущения и твердо сказала Варя, а про себя подумала: «Ну попала, кажется, на зубы черту-дьяволу. Начнет рашпилем пилить, раньше времени из кабины сиганешь».

Варя скосила глаза, осмотрела шофера. Это был пожилой мужчина с глубокими складками на лбу и щеках. Голова круглая, как арбуз, коричневая от загара, лысая, выбритая на затылке и на висках. Шея крепкая, в мелких морщинках, вросшая в плечи. Глаза скрыты под сильными, нависшими бровями, которые сердито торчат, как топоры: «Не тронь, зарублю!» А вот сами глаза большие, ласковые, с затаенной усмешкой и светятся умом, опытом и пронзительным знанием человеков, будто говорят: «Таись — не таись, дружище, а от меня ничего не утаишь. Уж как знаю эту жизнь-жестянку!» Усы у шофера тоже добряцкие: пышные, с проседью, с рыжеватыми, обожженными концами. Подбородок упрямый, голый, тщательно выбритый, с рубцами от давних порезов, а может быть, и ранений.

Шофер уловил Варин изучающий взгляд, понимающе усмехнулся, сказал:

— Будем знакомиться, детушка. Прохор Федосеич Никоноркин — сто лет шоферю в колхозе «Родина». А прожил всего годов двести, не меньше…

— Ох и мастер на побаски, дядечка Прохор Федосеич. Мало ему сто… двести придумал… — залилась веселым смехом Варя.

Шофер замотал головой, надул щеки и тоже увлеченно засмеялся, довольный своей придумкой.

Терпеливо дождавшись, когда Варя окончательно усядется на проношенном до дыр сиденье грузовика, шофер вытащил из бокового кармана выцветшей гимнастерки пачку сигарет, всерьез предложил:

— Ну, что, подымим, чё ли?

— Что вы, Прохор Федосеич? Некурящая я. — Варя замахала руками и чуть подалась в угол кабины.

— Не обучилась или не по нраву? Сейчас вон в городе все девчонки дымокурят. Пуще парней. Прям страм смотреть, скажу тебе.

— Ну так то в городе. Я ж деревенская…

— Они и деревенские кое в чем теперь почище городских. Тех хоть насчет учения приневоливают. На заводах как? Хочешь иметь заработок, жилье хорошее — бейся за разряд. И заводу выгода и тебе. Раз разряд, то и качество. Нонче крепко за это спрашивают. Ну и платят хорошо, не по-сиротски… А деревенские-то наши только и знают под гармошку землю пятками толочь.

— Уж так уж и землю толочь! А кто за скотом ходит, кто по домашности все справляет?.. Больно строго рассуждаете, дядечка Прохор Федосеич, — не согласилась Варя.

— Женщин не хулю. Про девок мы заговорили. Ты говоришь, кто за скотом ходит, кто по домашности все справляет? Старухи! Вот кто! И еще те, у кого года к той черте подходят. Нет, девка, не заступайся. У меня у самого две внучки — две невесты. А на ферму жена с дочерью бегают…

— Многие сейчас из молодежи на селе стали оставаться. Вот у нас в «Партизане» второй год выпускники школы на фермы уходят работать, — не уступала Варя.

— Уходить-то уходят, а вот сколько при скоте осталось?! Поначалу в газетах и по радио потрезвонят на всю область, а то и до Москвы дозвонятся. «Идем по собственному сознанию и добровольно», а на поверку глядь, там опять же одни старики и старухи.

— Случается, конечно, бывает и так. А все ж, — слегка уступила Варя и неодобрительно покосилась на шофера: «Ну ворчун! Дай вот таким грызунам волю, они современную молодежь с костями съедят».

— Нет, детушка, много непорядков. Не спорь! Ты чё? Ты еще маковка зеленая. А вот я старый пень. Помню, как было. Кулак почему справно жил? Или середний крестьянин? Люди были, детушка! Хозяин на обухе спал, чтоб зорю не проспать, поднять работников пораньше. А теперь? Встанут после коров, собьются возле правления и ждут-пождут, когда им Прохор Федосеич грузовик подгонит… Да везешь их, а они в кабину стучат, чтоб не тряско вез. Видишь ли, песенный стих обуял. Ревут на все ноля, будто, прости господи, не на работу едут, а свадьбу справляют…

«Сбегу я от него, ей-богу, сбегу! Контрик прямо какой-то! Все ему не так, все не этак. Про кулаков вспомнил! А что в «Истории партии» говорится?.. Самые лютые, самые озверелые эксплуататоры бедняцкого крестьянства. Вот сейчас доедем до Лоскутовки, скажу, что раздумала сегодня на станцию ехать, у тетки денек-другой погостюю. Пусть себе других попутчиков, старый пень, ищет», — решила Варя.

Ворча мотором и поскрипывая рессорами на крутом, разбитом в дожди, с вывороченными кусками битума подъеме, грузовик выкатился из лесистого лога, и перед Варей открылась даль неохватная, безбрежье пшеничной пашни и приречных лугов. От горизонта до горизонта зеленым огнем полыхала земля. Варя от такой рьяной зелени даже зажмурилась на миг. Завел под мохнатые брови свои глаза и шофер. Ни на одну секунду не терял он настороженности и, случалось, смотрел навстречу солнцу упрямо, не сгибая головы, а тут не выдержал такого горючего кипения зелени, наклонился.

Варя с минуту сидела с закрытыми глазами, а когда открыла их, грузовик плавно катился по асфальту, серой лентой рассекавшему это зеленое-презеленое царство.

«Пустыня Сахара, наверное, такая же пустынная и безлюдная, только вместо зелени желтизна песков», — подумала Варя, припоминая сочинение какого-то европейского путешественника, читанное еще в пятом классе.

Но насчет безлюдия в степи Варя ошиблась, взора не хватало ей, чтоб приметить сразу все подробности, которые существовали здесь на фоне слитности земли и неба.

Когда она, слегка изогнувшись, попыталась всмотреться в просторы, она увидела слева от себя самолет, который скользил в голубизне неба, пронизанной солнечными лучами. Он шел низко над землей, и казалось, что самолет то прикасается к полю, то, подпрыгивая, зависает на одном месте, как у стрекозы дрожат его крылья.

«Подкормка зерновых», — догадалась Варя. Она хотела обратить внимание шофера на самолет, сказать ему: вот какой работой занимается молодежь, которую он только что поносил. Летчик наверняка из молодых парней! Но шофер опередил ее.

— Глянь, детушка, глянь! — воскликнул он, толкнув ее локтем в бок.

Варя оторвала взгляд от самолета и стала смотреть вправо, куда была обращена рука Прохора Федосеевича.

— Видишь, нет ли? Глянь, скорее глянь! Ах, дьяволы, что придумали! Ах, что сотворяют!

Без особого труда Варя увидела в небе два вертолета. Под ними на невидимых из-за дальности тросах висели какие-то строительные конструкции, в несколько раз по размеру превышающие кургузые туловища машин. Вертолеты не спеша выгибали в небе кривую, тихо снижаясь и оглашая округу натужным рокотом.

— Чё это они подцепили, дядечка Прохор Федосеич? Прям чудеса, тащут по такой махине, — вытянув шею и не спуская глаз с вертолетов, сказала Варя.

— А кто ж их знает? Может, стройку какую затевают здесь, а может, еще что… — протянул шофер, и по голосу его Варя поняла, что он и сам всем этим и удивлен и озадачен не меньше ее.

К счастью, откуда-то со стороны, из-за взлобка, на тракт выскочил бензовоз. Увидев его, шофер засигналил, сбросил скорость, резко притормаживая.

— Стой, земляк! — закричал он, видя, что бензовоз не склонен терять время на остановку. Шофер бензовоза высунул голову, все-таки нажал на педаль тормоза, подымая с обочины тучку пыли.

— Чё тебе, Прохор, святая душа?! Чё белый свет баламутишь? — закричал шофер бензовоза, оказавшийся старым знакомым Никоноркина.

— Вертолеты-то, черти их уходи, они что, с ума спятили? Прут какую тяжесть! Чё они тут задумали, слышь, Андрюха?

— А ты чё, не слышал? В Лоскутовке животноводческий комплекс садят. Из центра приказ: сдать к зиме, на тысячу пятьсот коров!

Шофер бензовоза давнул на газ и помчался дальше, не желая больше тратить время на передачу новостей, о которых знала уже вся область.

— На тысячу пятьсот коров! Фю-фю-фю! — присвистнул Никоноркин. — Их надо, детушка, коров-то, собрать.

Он настолько был ошарашен этим сообщением, что минуту-две сидел не двигаясь, сняв руки с руля.

В колхозе «Родина» Никоноркин считался самым осведомленным человеком. Все главные новости привозил первым он. В районном центре на базе Сельхозтехники обиталось немало всякого люда. Заглядывали сюда и областные руководители, наведывались ответственные работники из Москвы. Однажды Никоноркин, въехав на обширный двор базы, увидел толпу людей, окружившую какого-то человека. Никоноркин примкнул к толпе. Вскоре он понял, что человек в добротном пальто с бобровым воротником и в ондатровой шапке — сам министр!

Часа два министр ходил по мастерским и складам, указывал на упущения, хмурился, когда видел непорядок, наставлял, требовал. И все по делу! Многое такое услышал Никоноркин, что и в газетах не вычитаешь! Приехал тогда Никоноркин в колхоз, и случись же как раз в тот день отчетно-выборное партийное собрание. Наслушавшись рассуждений министра о сельскохозяйственной политике партии, Никоноркин такую речь выдал, что первый секретарь райкома, участвовавший в собрании, не утерпел, воскликнул:

— Вот она, старая гвардия! Вот она, большевистская закваска! Не будь тебе, Прохор Федосеич, семьдесят, выдвинул бы тебя председателем в колхоз Ворошилова! Поднял бы!

Вспоминая сейчас об этом случае, Никоноркин недовольно покрякивал: «Поднял бы! Какой там поднял бы! О делах, которые творятся под носом, узнает, когда их уже видит каждый зрячий, а что, если и в самом деле пришлось бы покрупнее задачи решать…»

Варя догадалась, что Никоноркину почему-то не по себе. «Устал, годы у него большие», — подумала она.

— Чё, дядечка Прохор Федосеич, притомился? Может, вылезешь разомнешься или на травке полежишь? — сказала она сочувственным тоном.

Никоноркина словно укололи. Он крепче схватился за руль, сердито пробурчал:

— Ты чё, детушка! Я еще здоровее самого здорового. Коренным можно запрягать…

Он погнал грузовик с такой силой, что за дверцами кабины ветер засвистел.

Долго ехали молча. Встречных машин не было, логов и сильных выбоин тоже не встречалось, и грузовик с прицепом мчался как по воздуху.

Никоноркин продолжал молчать. «Ну и хорошо. О себе рассказал, а что про меня не успел расспросить, то невелика беда, к лучшему», — думала Варя.

Но подумала она так напрасно. Никоноркин заворочался, снова запыхал сигареткой и, будто их разговор не прерывался, сказал:

— А ты чья, девка, будешь в «Партизане»?

— Березкина я, дядечка. Может, знаете: Анастасия Прокопьевна, агрономша, моя мама. А папка мой Дорофей Петрович Березкин…

— Вот ты чья? Березкина! Да я твоих родителей с малых лет знаю и деда твоего знал. И бабку знаю… Олимпиаду Захаровну. — Никоноркин расплылся в улыбке, его пышные усы задвигались, и Варя почувствовала, что стала она для старого шофера и ближе и роднее.

— С дедом твоим, детушка… А как тебя кличут-то? А то я все детушка да детушка, а ты вон и соседка и внучка однополчанина. Неудобственно, Прохор Федосеич, у тебя получилось, — упрекнул он сам себя вполне серьезно, без улыбки.

— Варвара я. Варей все зовут.

— Варвара! Да у меня у самого дочка Варвара. Видишь, вот как. Разберись потоньше, так, может, мы с тобой еще родней окажемся, — усмехнулся Никоноркин.

— А все может быть. Моя родова вся из этих мест.

— И моя тоже, Варварушка!.. Так вот: с твоим дедом Петром Тимофеичем, как началась война, в армию нас в одночасье призвали. По-военному были мы с ним, конечно, неровня. Он как-никак председатель, а я что — крути, Гаврила, баранкой. Как появились в деревне в тридцать четвертом году автомобили, сел я после шоферской школы за руль и с тех пор как пришился к нему. Дар, видать, у меня к этому! И в армии, на фронте, тоже при машине был. Боеприпасы, горючку, вещевое и продуктовое довольствие подвозил. Столько, Варюшка, перевозил, что, если б сложить все на одном месте, гора б сделалась. Ну не об том хочу сказать. Про Петра Тимофеича, твоего деда, начал. Доскажу.

Как пошла в лютые морозы сорок первого года наша дивизия в бои с фашистами под Москвой, Петр Тимофеич стал политруком роты. А случилось то, что в бою случается завсяк просто: пал командир. Тут и принял на себя команду политрук. А через день и он пал: будто пал не насмерть, а с тяжелым ранением. Погоревали мы. Земляк. А пуще оттого, что и с нами такое может получиться.

Никоноркин замолчал, почмокивая губами о мундштук сигаретки, и вдруг воскликнул:

— А ты смотри, Варвара, вертолеты-то сделали свое. Вон, вон они пошли! Без всего, чистенькие! Опять, видать, за грузом направились…

— Вижу, Прохор Федосеич, — довольно равнодушно, с сожалением сказала Варя. Рассказ шофера о деде захватил ее. Все, что касалось его жизни, интересовало девушку, как ничто другое. Кому же не интересно узнать, от каких корней ты пошел, что за люди были твои предки, какие черты ты от них унаследовал?

Еще в восьмом классе Варя стала активной участницей исторического кружка, которым руководил учитель истории. Учитель был инвалид Отечественной войны, и, может быть, поэтому он направил все интересы ребят на изучение материалов разгрома фашизма в целом, а в частности кружок решил собрать данные о всех фронтовиках из «Партизана». О всех. О погибших, умерших после войны, живущих и поныне.

Набралось несколько папок писем фронтовиков, фотографий (все это охотно отдали родственники), записей рассказов участников боев. На втором этаже школьного здания была развернута выставка, на которую в день ее открытия в тридцатилетие Победы пришло народу нисколько не меньше, чем к братской могиле героев революции и труда, где проходил митинг. Пришлось пускать партиями, чтоб лестницу не обломили.

Тогда-то вот, в сущности, по-настоящему впервые Варя и окунулась в ту эпоху дедовской жизни, которая ей, родившейся после сорокалетия Октября, казалась бесконечно далекой-далекой, почти как каменный век, но загадочной, как завтрашний день, и увлекающий, как собственная жизнь.

— Вот были люди, так люди! Боролись, сражались, шли вперед! Каждый миг опасность, и каждый миг геройство, — говорили между собой ребята, увлеченные своей работой.

И учитель, тут же возле стола прыгавший на жестком протезе, ничем не сбавлял этого пыла, не старался уравновешивать то время с нашим временем: «Ясно, мол, и теперь тоже есть люди…» Нет, говорил в подтверждение суждений ребят убежденно и категорически…

— Непостижимое время! И люди непостижимые! Действительно!

Он мотал контуженой головой, умолкал, и его глаза с обожженными огнем горящего танка веками и иссеченными надбровными дугами, чудом уцелевшие глава героя того времени, становились вдруг влажными, мечтательными и до поразительности доверчивыми, как у ребенка, и тут все понимающе замолкали.

— И как там было дальше, Прохор Федосеич? — с неутоленным любопытством в голосе напомнила о прерванном рассказе Варя.

— А так и было, Варварушка. Поначалу лупили они нас и в хвост и в гриву. Огрызались мы, конечно. А уж потом пошел верх наш.

И, скажи на милость, снова выпал мне случай повидаться с твоим дедом Петром Тимофеичем.

Гнали мы в ту пору фашистов назад. В одном месте дело застопорилось. Такой они против нас огонь открыли — ужасть! Начали наши подтягивать из тылов артиллерию. А моя работа одна: вози, Прохор, снаряды, вози как можно больше.

Вот раз приезжаю, слышу какой-то шумок возле наших позиций. Один голос явственно различаю: «Вы, так вашу разэтак, долго нас на голодном пайке будете держать? Разве мы опрокинем таким нажимом оборону немцев?!

Слышу голос и чую: знакомый он мне. А вот чей, вспомнить не могу.

Подхожу поближе. Смотрю, стоит Тимофеич и кроет изо всех силушек нашего начальника боепитания.

Ну, он офицер, капитан, а я солдат. А все ж не удержался я, кинулся к нему. Земляк тоже не малое звание. И он обрадовался, схватил мою руку, жмет, в глаза заглядывает. «Какие вести, Федосеич, из дому? Какая жизнь боевая?» — «Видишь, говорю: служим Советскому Союзу. А из дому случаются письмишки. Нужду терпят, а повеление одно: добивайте врага скорее!»

Может, и подольше поговорили бы, вспомнили бы кое-что про мирную жизнь. А они, немцы-то, язви их, как двинули на нас самолеты. «Воздух!» — кричат со всех сторон. Тут уж, Варюшка, не до разговора. Сыпанули все кто мог в укрытия: кто в блиндажи, кто в окопы, кто забился в кусты…

А когда налет отгремел, помчался я опять на станцию, на армейский склад за снарядами.

Приезжаю оттуда со своим грузом, слышу-послышу, говорят: много убитых в налет. А старший лейтенант, начальник боепитания говорит: «И земляк твой, капитан, командир первого дивизиона тоже убитый. Кричал, говорит, на меня, с кулаками кидался и не знал, что до обрыва пять шагов». Война, Варюшка, война, будь она трижды проклятая…

Варя много раз читала у бабушки Олимпиады Захаровны пожелтевшую бумагу, которая звучала хотя и торжественно, но воспринималась как-то отдаленно, по поверхности сознания. «Сообщаю, что ваш муж капитан Березкин Петр Тимофеевич пал смертью храбрых в битве за освобождение нашей Родины от фашистских оккупантов».

Никоноркин своим коротким воспоминанием будто погрузил ее в ту тревожную и жестокую жизнь, и ей живо представилась, как наяву, и эта перепалка командиров, и радость, с какой один из них встретил нежданно-негаданно земляка, и весь этот простой и суровый разговор: «Кричал… с кулаками кидался… не знал, что до обрыва пять шагов».

— Непостижимое время! И непостижимые люди! — вслух произнесла Варя слова учителя.

— Чё ты, Варварушка? Чё говоришь? — на миг не понял Никоноркин, но тут же смысл ее слов открылся ему в полном их значении, и он поспешил со своим выводом:

— Вот уж точно, Варварушка. Оглядываешься, вроде там не мы, другие были и не такие, как мы. А все ж мы были!

Варе думалось, что Никоноркин в своих расспросах поставит теперь точку. Ей самой захотелось посидеть молча, подумать, побыть в состоянии тихой кручины, которая поднялась в ее душе после того, как услышала она о смерти далекого и близкого деда, услышала подробности, вероятно, неизвестные даже бабушке, а может быть, уже забытые ею.

Но тут душевный настрой у них не совпал. Никоноркин не только не хотел молчать — он не мог молчать. Воспоминания о фронте, о тех днях, затаенное ощущение неизбывной радости оттого, что тех вот нет, а он живет, движется, работает, а мог бы ведь, как и они, лежать в сырой земле, будоражили его неукротимый интерес к нынешней жизни, к людям, которые окружали его.

— Значит, ты как же теперь, при ком жительствуешь? — осторожно, чуть скосив на Варю глаза, спросил Никоноркин.

Варя мгновенно поняла, куда он клонит. С год тому назад в семье у Березкиных произошел распад. Варины отец и мать разошлись. Мать вскоре вышла замуж за колхозника Степана Богатырева, а отец вслед за этим женился на враче участковой больницы Елизавете Валерьяновне Чистяковой.

— С бабушкой я осталась. Живу с ней, с Олимпиадой Захаровной, — торопливо сказала Варя.

Тема, на которую поворачивался их разговор, не была простой для Вари. Она избегала не только говорить с кем-либо об этом, но старалась и не думать о поступке родителей. Они прожили, по мнению окружающих, душа в душу без малого двадцать семь лет, и вот на тебе — разошлись. Мать отринула отца, ровесника по возрасту, зоотехника по профессии, ставшего ее избранником еще в студенческие годы, и решила найти счастье с мужчиной моложе себя на десять лет, не владевшим, в сущности, никакой сложной специальностью, кроме умения всюду всех заменять. Отец же, напротив, женился на женщине на семь лет старше себя. Вот и пойми людей в их поступках!

Никоноркин заговорил об этом, недоумевая, вспомнил, сколько вызвало это судов-пересудов не только в «Партизане», но и у них в «Родине», по всему району.

— Не мне судить их, дядечка Прохор Федосеич, — стараясь побыстрее завершить этот разговор, сказала Варя. — Выходит, так им лучше, а раз лучше им, то и мне хорошо. Живу с бабулей, не хуже мне с ней. А маму с папкой тоже часто встречаю. Все ж я им дочь как-никак…

— Ты смотри, как ты рассуждаешь! Ай, умница! Бабуля-то твоя — женщина! Обучилась ты от нее. Твое ли дело родителей осуждать? Чужая жизнь, Варюшка, потемки, лес дремучий. И не осуждай… Конечно, любовь и все такое — да. А все-таки как повезет. Иному мужику ангел выпадет, а иному дьявол в юбке. То же и про женское сословие скажу: у одной не муж — сам господь в супругах, а у другой гад, дубина беспонятная, изгалятель над телом и душой. Чем так-то жить, Варюшка, разве не лучше разрубить кол пополам: вот тебе конец, а вот тебе. Иди ищи, авось найдешь свое…

— Да нет, они особо не ругались…

— Все ж сознательные. А вот и у сознательных не сложилось. Не поймешь…

— Не поймешь, дядечка Прохор Федосеич.

— А вон и город, Варюшка. Быстро мы с тобой в беседе-то домчались. Два часа промахнуло, как одна минута. Премного благодарен за компанию.

— Ну что вы! Вам спасибо, Прохор Федосеич.

Никоноркин довез Варю до самого вокзала, и, когда она хотела отдать ему рубль, он шумно зафыркал в пышные усы, закрутил лысой головой, выставив палец, грозно сказал:

— Ты что ж это, Варвара, в конфуз-то меня вгоняешь?! Или все рассказанное тебе про твоего деда так себе, плевое дело?! Ну и ну!

Варя поспешила спрятать рубль и, покрасневшая до макушки, выскочила из кабины грузовика.

А с половины дня, когда Варя уже сидела в вагоне, день переменился, помрачнел. Солнце погасло. Казалось, что оно запуталось в клочковатых, чумазых облаках, напомнивших Варе мокрые сети, расстеленные рыбаками на чистом желтом песке деревенской курьи.

Вагон вздрагивал, постукивали колеса на стыках рельсов. Покачивало влево-вправо. Брызнули на стекла крупные дождинки. Остервенело ударили порывы ветра.

Почему-то эти редкие капельки на сиреватом стекле и этот заунывный свист ветра навеяла на Варю тоску. Захотелось немедля, вот сейчас же на первой остановке выскочить из вагона и, не оглядываясь, бежать и бежать этими широкими полями к родному дому, в котором осталась бабушка Олимпиада Захаровна.

2

Надя и Валерий встретили Варю истинно по-родственному. Они бесцеремонно, как трехлетнюю, крутили Варю, поворачивали к себе то грудью, то спиной, гладили по голове с короткой мальчишеской стрижкой, рассматривали, удивлялись:

— Варька, да ты же совсем взрослой стала. Батюшки, какая девица оформилась! Ты посмотри, Валерка, посмотри! — чуть не всхлипывала от восторга Надя. Из-под очков поблескивали ее большие близорукие глаза со слезинками умиления.

— Варь, правда! Ты не Варька, ты тростинка, — говорил Валерий, хлопая девушку по гладкой сухощавой спине и слегка прижимая к себе.

— Точно Валерка сказал: тростинка! Надо же! А я все полнею и полнею, и за что на меня такая напасть! — Надя оставила сестру в покое, быстро прошлась по комнате, поглядывая на свое отражение в трюмо, неодобрительно при этом покачивая головой с модной завивкой.

— Ну будет тебе мельтешить-то, дурочка ты моя ненаглядная, — остановил ее Валерий.

— Тебе что, тебе хорошо! Тебя хоть маслом ежедневно заливай, ты все равно не пополнеешь. А я вон с бабушкиного меда за неделю на двести граммов прибавила. — Надя одергивала на себе короткое платьице, довольно плотно обтянувшее ее полные бедра и выпиравшую грудь.

— Что ты на себя наговариваешь-то?! Да ты знаешь, что при твоей конституции некрасиво быть худой. Чеслово, Надя! — постаралась утешить сестру Варя, сказав очевидную неправду. «Что-то ее в самом деле распирает. Живот круглый, упругий. Может, она того… беременная?» — про себя подумала Варя.

— Давай, моя ненаглядная толстушечка, накормим чем-нибудь твою сестренку и попутно бедненького мужа твоего, — скорчив страдальческую мину, сказал Валерий.

— Ох же и хитер ты стал, товарищ Кондратьев, — отшутилась Надя и ушла в другую комнату, кинув на ходу: — Обряжусь в халат, а ты, Валерий, зажги плиту и поставь чайник на огонь.

Вскоре уселись за круглый стол.

Надя вытащила из холодильника все, что припасла утром при посещении магазина: полукопченую колбасу, сыр, масло, свой любимый хлеб — батон за двадцать восемь копеек.

— Ну, как там бабушка-то? — принялась расспрашивать Надя, присев к сестренке близко-близко, то и дело касаясь ее худенького плечика своим круглым полным плечом. И ей самой и Варе почему-то приятно было от этих прикосновений. Ведь когда-то Надя нянчила Варю.

— Мед качает. Полтонны уже сдала, а всего обязалась две тонны сдать, — с гордецой в голосе сказала Варя. — Днюет и ночует на пасеке. Даже меня проводить не приехала.

— Вот житушка на селе, старухе, и той нет пощады! Небось не сама обязалась, а председатель подсчитал, — критикнула Надя.

Но Варя отвела ее критику:

— Да что ты, Надюша — «председатель подсчитал»! Ей сильно-то не подсчитаешь. Бабушка сама в председателях ходила. Если б не годы, и теперь делами правила бы. По сию пору многие жалеют, что уступили ей, пенсию вырешили, а Толмачева вместо нее выбрали.

— Любишь ты, между прочим, спешить с выводами, — упрекнул жену Валерий и посмотрел на Варю благодарным взглядом.

— Винюсь, товарищ Кондратьев. — Надя шутливо хлопнула мягкой ладошкой по руке мужа и вновь обратилась к сестре: — Ну, Варь, а тех-то видишь? Что хоть они говорят-то? Я тут три ночи не спала, все за них переживала… Подумать только: на старости лет в любовь вздумали играть…

— Почему играть, Надюша? Зачем так легкомысленно судить о сложных вещах? — Валерий насупился, подчеркнуто громко начал дуть на блюдце с горячим чаем. И Варе тоже был неприятен тон сестры.

«Тех» — это маму с папой. Всего лишь. У Вари с ними связано все лучшее в жизни. Она опустила стриженую голову, помолчала, заговорила, преодолевая какое-то внутреннее сопротивление, сжимавшее горло:

— Маму видела позавчера… Шла с полей проулком, а я навстречу. Заплакала, сказала: «Не осуждайте меня с Надюшей». Я тоже заплакала, спрашиваю: «Ты хоть довольна?» Она не ответила, сказала про другое: «Потом поймете!» Я хотела спросить: «Когда потом?» Не успела. И она побежала, раз оглянулась. Вся, вся в слезах… — Варя сама чуть не расплакалась, замолчала, сглотнула слюну.

— Ну а того видела? — по-прежнему жестоковато спросила Надя, подчеркнув слово «того».

— Папку-то? Ну конечно. В одной ведь деревне живем-то, Надюш! Корма подвозят на ферму. Ну а он тут днюет всегда со скотом…

— Что ж он, веселый, довольный?

— Не знаю, Надюш. Сказал свое, как любил говорить мне маленькой: «Варварушка-лапушка, приходи ко мне».

— Хм, «Варварушка-лапушка»… Невообразимо, — закрутила головой с модной прической Надя. — Что угодно говорите — невообразимо!

Варя угрюмо отмолчалась. Возможно, и невообразимо все, что произошло между родителями, но говорить об этом для нее — свыше сил. Валерий также отмолчался. И ему этот разговор пока был недоступен. Надя вопросительно взглянула на Варю, перевела свой пристальный взгляд из-под очков на мужа и притихла. Пользуясь наступившей паузой, Валерий сказал:

— Хотел бы я тебя, Тростинка, познакомить с городом. Раз в неделю объезжаю я наиболее важные объекты, смотрю, знакомлюсь с людьми. Помогаю решать вопросы. А их немало натекает. Знай только поворачивайся. Как ты, хочешь поехать со мной? Потом, когда начнутся экзамены, труднее будет. А?

— Обязательно съезди, Варюша! Не представляешь, как интересно. Валерка как-то раз целый день меня возил. Под конец я взмолилась.

— А что же, я согласна! Хоть завтра.

— Вот и хорошо. У меня по плану как раз завтра такая поездка, — закивал Валерий. — Выезд ровно в десять утра.

3

Варе не спалось. Лежала, смотрела в окно с прозрачной шторкой, сквозь которую падал на полированный книжный шкаф отблеск фар пробегающих по улице автомашин. Странно было ей видеть эти отблески глубокой ночью. «Не спят!.. Город… Чтоб напоить, накормить такую прорву людей, сколько надо за ночь-то выпечь хлеба, подвезти молока, мяса… И сахар нужен и крупы… Много-много всего надо…»

Думалось и о деревне… Вспомнилась размолвка с Мишкой Огурцовым.

Сидели в кино, шел какой-то длинный и нудный фильм. На просторе дожди, размытые дороги, засевшие в грязи грузовики, а в избе художник, с усиками обладателя страстного сердца, без удержу в постели, на деревенской кровати, ласкает и так и этак молодую деву, которую он умыкнул у престарелого мужа. У девы глаза закрыты челкой, поблескивали лишь зубы, она ползала на четвереньках по кровати. Не то она человек, не то она животное, думала Варя. Почему-то Варю поташнивало от этой любви, которая по всему угадывалась такой же нестойкой и переменчивой, как дождь: сейчас идет, а глядь, перестал.

Вдруг Мишкина горячая рука легла на Варину шею. И вот задвигалась, поползла под лифчик. Варя ошалела от Мишкиной наглости. А он, поощряемый ее молчанием, схватил ее грудь, зажал в широкой шершавой ладони и сладко зачмокал губами, слегка прижимаясь к Вариному плечу.

— Ты чё? Ты чё-нибудь там оставил? Шаришься, как в своем кармане, — загораясь негодованием, громко сказала Варя и, выхватив Мишкину руку, поднялась.

— Варя, Варюша, я понарошке потрогал. Ей-ей, больше не буду, — залепетал Мишка и заспешил за Варей, наступая на ноги зрителей и не отвечая на их ругань и тычки в спину.

Когда Мишка выскочил наконец из кинотеатра, Варя скрылась на извилистых дорожках парка, окружавшего Дом культуры со всех сторон… Пойти домой к Варе сейчас же Мишка не рискнул. Знал он Варину неуступчивость. А виноватым он себя не считал. Нет, не считал. Давно уже Варя позволяла брать ее тонкую руку и держать ее, гладить и пожимать весь сеанс. Мишка знал, что его рука наверняка менее приятна, чем Варина. Он работал в кормоцехе, часто голыми руками подсыпал в запарочный котел и овес, и кукурузу, и рубленое сено, и уж тут, как ни оберегайся, все равно в ладонь навтыкаются упругие, игольчатые травинки, овсяные и кукурузные оставья. Мишка перед каждой встречей с Варей булавкой выколупывал из ладони мельчайшие занозки, выпросив у матери кусочек сливочного масла, упрямо втирал его в жесткие ладони. Но напрасно Мишка страдал за свои руки. Варе они нравились, даже очень нравились. Сухие, горячие, сильные, они были ласковыми, доверчивыми и какими-то надежными, вселявшими в Варино сердечко спокойствие.

И все же Мишкин поступок обидел ее.

Она и сама догадывалась, что придет час и дружба, которая связывала их все школьные годы, обретет что-то совсем новое. Жизнь несла их по своей вечной орбите. Сегодня Варя свободно доверяет ему руки, завтра сольются в поцелуе их губы, а там… Варя старалась не думать об этом: от старших она слышала, что у любви свои пути и законы, что надо, то она и продиктует. Но пока, по ее представлениям, Мишка не имел права на свой поступок, по крайней мере, все, что он сделал, не должно было быть таким неожиданным. Все ж ко всему есть свой подход.

И вот Варя уехала, а он даже и не проводил ее. А вдруг на этом и кончится их дружба, уже никогда он не будет толочь поскрипывающий снег под окнами ее дома или высвистывать соловьиные трели…

Раздумывая обо всем этом в тишине городской квартиры, Варя чувствовала холодок в груди, тревогу и, может быть, даже раскаяние. Ну разве что-нибудь случилось с ней драматического оттого, что Мишка потрогал ее грудь? Ничего подобного. Жива-здорова, ест хлеб-соль с аппетитом. Ведь все равно когда-то это должно было случиться. А вот друга может она лишиться. Разве есть на свете другой такой лохмач-бедолага, как Мишка Огурцов, весельчак, говорун, знатный артист в районе, мастер на все руки — от балалайки до баяна и саксофона? За Мишкой девчонки и старше и младше его гужом шьют.

Может быть, черкануть ему короткую записку? Так и так, мол, Миша, хоть обидел, замахнулся на девичью честь, но на первый случай прощаю и дружбу нашу не хочу рушить.

Эта мысль показалась Варе приемлемой. Насильно она в друзья не напрашивается, но и приносить в жертву их многолетнюю дружбу ради ложной гордости тоже не хочет.

Она мысленно принялась составлять письмо Мишке. Вверху поставила число, место написания, оставила отдельную строку для обращения. Но как к нему обратиться? Если написать просто «Здравствуй, Мишка», это как-то простовато и несолидно… Назвать его дорогим или милым больше подошло бы по правде ее чувства к нему, но не слишком ли это откровенно? Может еще подумать, что она заискивает перед ним, ищет примирения любой ценой.

Варя стала вспоминать прочитанные книги, в которых были образцы переписки: «Любезный Иван Сергеевич», «Ваше сиятельство Лев Николаевич», «Высокочтимый Антон Павлович», «Ваша светлость Софья Андреевна» — приходили на ум запомнившиеся обращения, но все это не подходило к данному случаю.

«Ладно, когда начну писать, тогда и придумаю, как обратиться к Мишке… А напишу после экзаменов, сообщу о самом главном. Вот и повод удачный… чтоб не подумал, дурак, что шибко он мне нужен».

Придя к этому решению, Варя успокоилась, а через минуту сон сморил ее, и она безмятежно проспала до утра, пока Надя не закричала над ее ухом:

— Тростинка! Ты что же это, неладная, дрыхнешь до сей поры?! Вставай скорее, завтрак на столе, автомобиль у подъезда…

4

Валерий и Варя вернулись под вечер. Надя уже пришла с работы, подогрела обед и сидела за столом, перелистывая свежий номер анатомического журнала и поглядывая в окно.

Варя ворвалась в дом возбужденная, еще больше загоревшая, с шелковой цветистой косынкой на плечах. В глазах и на щеках пламя. И мальчиковая стрижка, которую Надя поначалу признала неудачной, так подходила ей. Короткое простенькое платьице с пояском делало ее стройной, изящной, будто выточенной. «Будет, кажется, у нас Варька красавицей», — не без зависти подумала Надя.

— Ой, Надюш, такая поездка! Знаменито, чеслово! Чуть не целый день ездила, а все равно кой-куда не поспели, — восторженно заговорила Варя.

— Ну, брат, и сестрица у тебя, Надюша, — ласково посматривая на Варю, сказал Валерий, устраивая на круглую вешалку синий плащ и соломенную шляпу. — Почемучка! Куда ни кинет взгляд, давай объясняй, что к чему… мозоль на языке набил…

— Живо мойте руки — и за стол! Я с утра ничего не ела, — приказным тоном сказала Надя.

— А мы с Валерой перехватили… На инструментальном заводе как раз обеденный перерыв объявили. Вкуснота, Надюш! Неплохо, скажу тебе, рабочих питают, — не утрачивая восторженности и продолжая сиять своим глазастым и скуластеньким лицом, сказала Варя.

— «Неплохо рабочих питают!» — передразнила Надя сестру. — Пташка ты еще, Тростинка! Ты что же, думаешь, секретарю горкома из общего котла подали?..

Варя обескураженно замолчала, не понимая, что скрыто за этими словами сестры.

— А что же? Разве они успели б сварить особо? — развела руками Варя, и вид ее сразу поблек.

— Сварить особо не успели, а зачерпнули с донышка котла и подали вам кусочки пожирнее, — язвительно сказала Надя.

Это была такая неправда, что Варе захотелось прикрикнуть на сестру. На самом деле было так: они с Валерием вошли в столовую в разгар перерыва, когда в огромном зале за столами сидели уже сотни людей. Они подошли к длинной стойке, отделанной ослепительно белой плиткой, взяли сами подносы и сами же поставили на эти подносы круглые из нержавеющей стали прикрытые крышками миски с первым, металлические тарелки, наглухо закрытые колпаками, со вторым. Блюда медленно двигались по широкой ленте, соединявшей стойку с кухней. Официантка в белом халате и белом высоком колпаке кнопкой регулировала это движение. Скапливалось людей больше — лента двигалась быстрее. Народ иссякал — лента останавливалась. Подсунуть секретарю горкома при этом порядке раздачи пищи «обед пожирнее» не смог бы даже самый хитроумный подхалим.

Варя не успела рассеять подозрения Нади: послышался громкий смех Валерия, и он с веселым добродушием сказал:

— Ты не удивляйся, Тростинка! Она у нас хоть и ученая, но обывательница. Правда, пока еще незакоренелая. А обыватели судят так, как, помнишь, рассуждал мужик-хохол. Когда его спросили, что бы он стал делать, если б вдруг стал царем, он ответил: ел бы сало с салом и на соломе спал…

Валерий захохотал, Надя тоже закатилась в смехе, подпирая своими прелестными полными ручками в кольцах и перстнях выразительные бедра. Варя, поначалу воспринявшая упрек сестры всерьез, внимательно посмотрела на Валерия, на Надю и принялась смеяться звонко-звонко, на весь дом.

И этот смех снова всех сдружил.

— Если вы сейчас у меня будете плохо есть, я вам на ужин ничего не дам, — расставляя на круглом столе посуду и грозно посматривая через очки на мужа и сестру, сказала Надя.

— Покажем ей, Тростинка, волчий аппетит! Правда? — энергично взмахнув рукой, воскликнул Валерий, подмигивая Варе.

— Не сомневайся, Надюш! Будешь довольна, — прищелкнула языком Варя.

Когда обед потек по самым лучшим семейным правилам тихо, мирно, деловито, Варя рассказала об осмотре домостроительного комбината, о городском водопроводе, сооруженном по последнему слову техники, об ажурном мосте через реку, украсившем старый город и даже придавшем ему более крупный масштаб.

Но особенный восторг девушки вызвал паропровод. На окраине города размещался большой химический завод. Он поглощал огромное количество воды, для чего были сооружены мощные водосборы. Затем отработанная, кипящая вода вместе с массой пара по специальным стокам сбрасывалась снова в реку. Не только летом, но даже зимой здесь на обширном пространстве белели нагромождения облаков и кипели буруны воды, до конца не потерявшей в трубах разбуженной энергии. От этого тепла не замерзал ни в какие даже самые сильные морозы прямой, как стрела, плес реки длиной не меньше двух километров.

Старый город рос, раздвигая свои границы, и неподалеку от завода возник жилой массив на сорок тысяч населения.

Этот массив, поразивший Варю широкими, нарядными проспектами, добротными домами, ухоженными площадками с зеленью сибирской растительности и фонтанами, с детскими городками, заставленными качалками, избушками на курьих ножках, с медведями и лисицами, вырубленными из цельных кусков лиственницы, квадратными и круглыми песочницами, имел свою историю.

Дома заселяли в разгар весны, как всегда это бывает у нас. Заселение проходило дружно, радостно, с деловитой суетой. Многие люди настрадались, живя в тесноте, в домах барачного типа, честно отработавших по два срока, в общежитиях, где на одну газовую конфорку в кухне приходилось по нескольку хозяек, и переживали переезд в новые квартиры как праздник.

К началу лета новоселья отшумели, и все затихло, потекло своим чередом.

Промелькнуло и лето: жаркое, солнечное, но с ливнями, с росными ночами, с урожаем на все — от хлеба до ягод и грибов.

А когда утренние заморозки напомнили, что на дальних подступах постукивает уже своим неумолимым посохом дед-мороз, оказалось, что с отоплением микрорайона катастрофа.

Знающие люди объясняли положение так: отстало строительство электростанции, в проектную мощность которой было заложено снабжение паром нового микрорайона. Почему отстало? А потому отстало, что была нарушена комплектность при снабжении стройки некоторыми стройматериалами. А почему была нарушена комплектность? А потому, что поставщик каких-то важных деталей, от которых зависело плановое производство готовых панелей и узлов, своевременно не справился с заданиями. Вот и пошло-поехало наперекос. Что ж, такое случается и при плановом хозяйстве. И случается порой не из-за отсутствия прилежания или безответственности, но и по причинам куда более сложным. Например, поступила новая техника, в производство должна войти новая технология. Расчет на ее освоение (дело-то неиспытанное!) оказался приблизительным, нереальным. Полетели сроки, напрягся весь цикл работ, затрещал по швам план, рассчитанный экономистами до секунд.

Бывает! К сожалению, случается. Но по какой бы причине это ни происходило, людям-то не легче. Батареи в квартирах может согреть лишь горячая вода или пар, а чтобы их произвести, а потом разогнать по трубопроводам, необходима энергия, много энергии, а ее едва-едва хватает на другие нужды.

Валерий Кондратьев никогда в жиани не забудет тех дней и ночей, когда катастрофа надвигалась с неотвратимостью землетрясения…

Бюро горкома и горисполком заседали и днем и ночью. Лучшие инженеры и экономисты сели за новейшие счетно-математические устройства, без конца пересчитывая запасы электроэнергии в городе и шкалу ее потребления. Но, как говорится, из одного два не сделаешь, из топора борща не сваришь. Замелькали проекты: срочно в микрорайон подвезти дрова и уголь и каждую квартиру оснастить железной печкой. Недостатки дымоходов или их отсутствие преодолеть простым способом: трубы вывести в окна. Опыт блокадного Ленинграда… Правда, фашизм опрокинут и разбит навсегда, время мирное… Ну а что делать? Переселять людей в прежние старые квартиры? Так многие уже заняты, а иные дома разрушены. Или развозить людей по общежитиям, занимая для этого школы, клубы, другие общественные здания? Не бросать же жильцов на произвол судьбы? Ведь этого они сами не позволят, а раньше их поступить так не позволит советская власть.

И вот в самый критический момент, когда казалось, что чрезвычайные меры неизбежны, у одного человека мелькнула мысль: забрать у химзавода избыток пара, который он за ненадобностью сбрасывает в реку, и по трубам большого сечения, проложенным по поверхности, погнать его — той же силой давления, которой он выбрасывается, — в приемники для распределения в микрорайоне.

Проект требовал минимум затрат, минимум стройматериалов, а самое главное, минимум времени для его осуществления. Автором проекта был секретарь горкома партии инженер Валерий Кондратьев…

Проект просчитали со всех позиций, подвергли научно-технической экспертизе и доложили в Центр. Правительство ответило: приступайте к делу немедленно, излишка труб, к сожалению, в стране нет, но, учитывая сложившееся положение, трубы вам поставят с двух ближайших объектов Мингазнефтестроя в счет общегосударственного резерва…

— А ты знаешь, Тростинка, кто предложил проект такого теплоснабжения? — спросила Надя, когда Варя после живописного отчета о поездке на паротрубопровод застучала ложкой, дохлебывая куриный супчик с лапшой.

— Нет, Надюш.

— Ты почему ей не сказал, что это твой проект? Все скромничаешь! — кинув на Валерия строгий взгляд, сказала Надя и повернулась к сестре: — Другие на этом деле, Тростинка, хорошо заработали бы: и новые оклады и звания лауреатов, а наш товарищ Кондратьев даже не хотел, чтоб на Центральной распределительной была вывешена таблична с указанием: сооружено по проекту инженера Кондратьева.

— Ой, ой, ну и голова у тебя, Валера! Вон какие штуки ты можешь вытворять! — с искренним восхищением сказала Варя и перевела глаза на Валерия. А он почему-то сморщился от Надиных слов и опустил голову. Видимо, разговор этот затевался у супругов не первый раз и чем-то был неприятен Валерию.

— Это действительно большое дело! Ты подумай, Тростинка: отвести катастрофу, обеспечить людям спокойную жизнь… — заученным тоном продолжала Надя, слегка размахивая своей розовой ручкой и посверкивая дорогими каменьями перстеньков.

— Еще бы! Это же подвиг, Валер! Чеслово! — загораясь от этих слов, воскликнула Варя.

— Именно подвиг! — хлопнула своей сдобной ладошечкой по столу Надя.

И тут Валерий поднял черноволосую голову с полукруглыми залысинками на лбу, внимательно и серьезно посмотрел Варе в глаза и спокойно, с подчеркнутым желанием быть непременно понятым, сказал:

— Надя не совсем права, Тростинка. Будь я обыкновенный инженер, ну, может быть, я мог бы претендовать на какое-то исключительное внимание к моей особе. Но я же секретарь горкома. Я за все в ответе, буквально за все. И за то, кстати, в ответе, что новая электростанция не подоспела в срок. О чем тут нужно говорить?

— Подожди, милый, подожди, — бурно запротестовала Надя. — Во-первых, не бери чужой грех на свою душу, вроде так говорили в старину. Электростанция не подоспела не по твоей вине. Вначале чесались проектировщики, потом копались подрядчики, потом дремали субподрядчики, потом уточняли заказчики, потом собирались с силами строители…

— Ты смотри, Тростинка, как она овладела! А? — щурясь, засмеялся Валерий, приглаживая буйные черные волосы.

— С кем поведешься, от того и наберешься, — огрызнулась Надя и выразительным взмахом руки потребовала выслушать ее.

— Говори, Надюш, говори! — закивала опрятной головкой Варя. Разговор ей казался очень интересным именно потому, что Валерий и Надя по-разному рассуждали об одном и том же. «Молодец Надюшка, не смотрит Валерке в рот. Свой котелок варит», — думала девушка с затаенным восхищением сестрой.

— Во-вторых, — несколько лекционным тоном продолжала Надя, — выдвигать технические проекты секретарь горкома не обязан. Убеждена, что сотни секретарей горкомов имеют к технике самое отдаленное отношение. А вот в данном случае редкое и счастливое совпадение: секретарь горкома не только секретарь горкома, он автор проекта…

— Вот уж да! Прямо я не знаю, как удачно! — согласилась Варя и два-три раза хлопнула в ладоши.

— Сестры! Если пойдет так же дальше, то через пять минут вы поставите меня на божницу, как икону, — молитвенно складывая руки на груди и обретая покорный вид, засмеялся Валерий.

— Вот видишь, какой он! И всегда так: ты с ним по-серьезному, а он в дурачка начинает играть. — Надя смотрела на Валерия, сердито надув губы, но глаза ее за очками выдавали ее. Валерия она любила, любила восторженно, преданно, и час по-настоящему серьезных расхождений с ним по жизненным позициям пока был никем не угадан. Мог наступить, а мог и пройти мимо. В юности, когда все впереди, когда чувства кажутся бездонными, размолвки порой делают любовь еще краше.

— Ну а премию-то, Валера, получил? Небось немало? Ишь, какую мебель-то отхватили! — обводя рукой по предметам гарнитура, со вкусом размещенного в столовой, сказала Варя.

— Как бы не так! Валерка и от премии отказался. А на мебель я целых шесть месяцев из зарплаты копила. Валерка твой ни сном ни духом об этом не ведал. — Надя вскинула голову, выставила грудь, и весь ее облик без слов говорил: вот, мол, какая я, хоть жена и хозяйка совсем молодая, а все же не бестолочь. То ли еще будет, тому ли еще научусь…

— Идеалист ты, Валера! Такие, как ты, в двадцатые годы жили… Теперь другое время — все рвут, все приобретают… Да и в самом деле, почему мы должны быть хуже европейцев? А они живут ой-ой… Смотришь — шик-блеск всюду…

Варя явно подражала Наде, даже тоном голоса: чуть ворчливого, чуть наставительного. Она что-то хотела еще сказать, но, взглянув на Валерия, заметила, что он снова сморщился и крутит головой с явным неудовольствием.

— Ну и взяли в резку, сестрицы. Мало было одной пилы — вторая появилась. — Валерий поразительно умел переходить из одного состояния в другое; сидел сумрачный, какой-то нелюдимый, сейчас хохочет, рассыпаются его черные, как вороново крыло, волнистые волосы, большие, с рафинадными белками глаза переполнены веселым лукавством.

— А ты бы, Тростинка, взяла премию на моем месте? — отложив ложку, спросил Валерий.

— А что ж, думаешь, отказалась бы?! С радостью! — с вызовом воскликнула Варя, и сестры засмеялись дружно, слаженно, как в песенном дуэте, звонкими, протяжными голосами.

— А я убежден: не взяла бы! Ни за что не взяла бы! И Надя не взяла бы! — горячо запротестовал Валерий.

— Почему не взяла бы? — спросила Варя. — Раз положено, то что ж, не кража ведь…

— Вот в том-то и дело: «раз положено». А ты подумай, уж так ли положено? Ведь премия-то горкома и горсовета. В горкоме я секретарь, а в горсовете — член исполкома. Значит, премировал сам себя. Поняла?

— А все же, Валера, тебя бы никто не осудил. Все знали о твоей работе. Я тебе говорила об этом сто раз, — не отступала Надя.

— А вот за то, что не получил премии, наверняка тебя, Валера, многие не хвалят, судят как: либо Кондратьев в святого рядится, либо в другом месте лакомый кусок захватил, — поддержала сестру Варя.

— Точно, Варюша! — Надина ручка снова с громким хлопком легла на полированный стол.

— Сестрички, пощадите, отстаньте! Ну что вы, право, грызете меня беспощадно! Я еще пригожусь вам! — Валерий явно блажил. Он вздымал руки, сжимал плечи, пялил глаза, изображая, что он готов — изнурен, растоптан, уничтожен. Однако, когда сестры, внимая его мольбе, чуть примолкли, он, став серьезным и даже строгим, сказал:

— Тут, в этом вопросе, милые сестрички, дело вовсе не в том, кто что скажет. Дело в моей собственной совести. Она верховный судья. Я с ней посоветовался, и она не позволила мне оставить мою фамилию в списке премированных. И вы не представляете, как мне хорошо, легко, просто! И не потому, что кто-то мог упрекнуть меня, а потому прежде всего, что сам я не создал оснований для беспокойств собственной совести…

— Философствуй, Валера! Утешай себя! — усмехнулась Надя и посмотрела на Варю, рассчитывая на ее поддержку. Но Варя не отозвалась. Слова Валерия о совести вдруг поразили ее. Она сама старалась поступать по совести, и, когда это ей удавалось, ей всегда было приятно.

— Вот что, братцы-сестрицы, дискуссия окончена, включаю телевизор. Через пять минут начнется хоккей ЦСКА — «Спартак». — Валерий щелкнул выключателем, по квартире поплыл хрустящий шум нагревающегося телевизора.

5

Ну вот, а дальше у Вари случилась беда. На экзаменах при поступлении в медицинский институт она провалилась. В сочинении Варя такого нагородила, что сама от себя пришла в полное недоумение: да как же она могла приписать известные лермонтовские строки «Скажи-ка, дядя, ведь недаром Москва, спаленная пожаром, французам отдана» Александру Сергеевичу Пушкину, или самые обыкновенные слова «коридор», «эффект», которые она тысячи раз писала правильно, написала через два «р» и одно «ф».

Узнав о результатах экзамена по русскому языку и литературе, Варя, пряча глаза от всех встречных, будто каждый из них знал уже о ее печали, добрела до квартиры сестры и тут, запершись в маленькой комнатке, отведенной ей Надей, задала такого ревака, что вся подушка стала мокрой.

Перед вечером появилась Надя. Первым делом разделась по-спортивному — почти догола, принялась расспрашивать Варю, как и что.

— Ты что, с ума, Варька, спятила? Ты же всегда так грамотно писала, что я твоими письмами перед Валерой выхвалялась… Деревня ты! Звала же тебя заканчивать школу в городе. Нет, не захотела, там у нее, видите ли, друзья. Земля родная… — Надя распекала сестру так, что пыль летела. Но Варе теперь было уже все безразлично. Она сидела за столом, сжав плечи, с сухими глазами, и гневные слова старшей сестры будто не касались ее.

— И что ты, Надюш, взъелась-то? Уеду. Пойду работать на ферму… Не одна я, — попыталась поставить заслон красноречию сестры Варя, но Надя после этого еще больше воспылала, с трудом сдерживая себя от желания перейти на крик.

— Уеду?! На ферму?! Я тебе так уеду, я тебе покажу такую ферму, что ты своих родных не узнаешь! Привыкли в навозе копаться! Хватит! На нас бабушка с дедом, мать с отцом наработали!

Придя в себя после гневной вспышки, Надя заговорила спокойно, участливо поглядывая на сестру:

— Ты подожди, Тростинка, не отчаивайся: скоро приедет Валерий, может быть, он поможет. Ректор медицинского института тоже ведь под его рукой ходит…

И только Надя сказала эти слова, дверь открылась, и вошел Валерий, озабоченный, уставший, еще живущий теми интересами, которые владели им целый день в беспокойном кабинете секретаря горкома партии.

Валерий кинул кожаную папку на диван, повесил плащ и шляпу, шагнув, тут же остановился.

— Вечер добрый, милые сестрицы! — сказал он тихо, без обычного веселья, в одно мгновение поняв, что произошло.

Надя и Варя промолчали. Валерий прошел к окну, присел на ближайший стул.

— На чем посыпалась, Тростинка? — спросил Валерий.

— Сочинение, — чуть слышно ответила Варя, сидевшая за столом, в той же позе — безразличия ко всему.

Надя скороговоркой пересказала ошибки в сочинении Вари и тут же пошла на Валерия в атаку:

— Что ж, товарищ Кондратьев, думаю, не оставишь без помощи родную и единственную сестру жены, если, конечно, жена для тебя что-нибудь стоит. Один твой звонок ректору медицинского института все может изменить. Подумаешь, девушка от волнения ошиблась! А кто не ошибается?.. И есть ли на свете хоть один человек, который писал бы по-русски абсолютно правильно? Нет таких! Даже учителя, и те допускают ошибки, а, казалось бы, уж они-то всю жизнь занимаются языком… Ректор-то небось и сам корову пишет через ять…

Надя не просто говорила, а каждое слово вещала. Придя с работы, она собралась по обыкновению принять душ, но не успела и сейчас была в плавках и бюстгальтере какого-то загадочно-золотистого цвета, напоминавшего одежду циркачек, прислуживающих иллюзионистам или мастерам поднебесных трюков.

Опершись ручками на свои крутые бедра, Надя без тени смущения притопывала обутыми в золоченые туфельки ногами, как бы ставила точки.

— Надя, ты, конечно, очаровательна, — спокойно, очень спокойно, словно в доме ничего не произошло, сказал Валерий. — Варя знает тебя с дней своего детства. Ну и я, твой муж, знаю тебя от пят до макушки. Все родинки могу пересчитать… А все-таки втроем мы уже общество. Прилично ли перед обществом мелькать своим телом? Хорошо ли это? Ты извини, право, неловко как-то.

Надя блеснула из-за очков серыми глазами:

— Святоша ты, Валерка! А чуть отпусти поводок — с радостью побежишь к другой бабе…

— Ну-ну! Не говори глупостей. Пока люблю тебя — не побегу, а разлюблю если — таиться не стану. Прямо скажу.

Надя выставила грудь, прикрытую переливавшимся золотом, заперебирала розовыми стройными ногами с круглыми коленями.

— Не переводи разговор на другое — помоги Варе. А на тело я смотрю как анатом. Оно материал для моей работы!.. — Ее звонкий голос взлетел под потолок. — И учитесь любить тело, как любили его древние греки. Возвышенно! Да, да, возвышенно, не плотски!

— Поучительно, Надя! А все-таки оденься. В одежде ты совсем прекрасна!

— Ну, Валерий, запомню, поплачешь еще над своими словами… Ну, ладно, ладно, уйду, а вы взвесьте с Тростинкой, что делать.

Она скрылась в ванной комнате, и скоро оттуда послышался ровный шум воды.

Может быть, впервые в жизни Варя почувствовала скрытую, неясную неприязнь к сестре и была довольна, что она ушла. Был доволен ее уходом и Валерий. Он представлял, как глубоко потрясена своей неудачей Варя, и ему хотелось поговорить с ней спокойно, без категоричности и амбиций, на которые так была способна Надя. И Варе хотелось того же. В эти тяжкие минуты своей жизни она вдруг ощутила себя бесконечно одинокой и даже покинутой. Будь рядом Мишка Огурцов, он бы понял ее лучше других. Мишка дважды проваливал экзамены в университет, пока наконец не усвоил, что ученого из него не получится, если даже фортуна и улыбнется ему… Но где теперь Мишка? Варя не могла даже написать ему с откровенностью друга… Дернул же ее черт тогда убежать из кино… Ну вытащила его руку, ну съездила бы по мордасам… Но так рвать дружбу непростительно. Могли бы понять ее родители, но где они? Уж кто бы, конечно, понял ее, по-настоящему посочувствовал ей — это бабуля. Упрекнуть упрекнула бы, не без того: гуляла, дескать, много, танцульками без меры увлекалась, читала мало, но пораздумав, тут же бы и успокоила: не кручинься, Варюша, всякое в жизни бывает. Ты еще не в годах, твое к тебе придет… Ах, как жалко, что нет рядом утешительницы бабули, Олимпиады Захаровны…

И вдруг Варя услышала спокойный голос Валерия:

— Ты особо не страдай, Тростинка. Ей-богу, все, что произошло, не смертельно. Ты же еще пташка (Варе вспомнилось, что почти так же ее называл шофер из колхоза «Родина» Прохор Федосеич Никоноркин). Думаю, ошибки твои не от волнения, как говорит Надя, а от непрочности знаний. Ну а знания — дело наживное. Поднажмешь. Правда ведь?

Варя встрепенулась, посмотрев на Валерия с благодарностью, закивала:

— Валера… спасибо… и ты, пожалуйста, не говори с ректором, не слушай Надю. Как-то стыдно мне было бы… Ну, сам посуди: ради чего мне уступка?

— Понимаешь, Варюша, какое дело, — все тем же тихим, раздумчивым голосом продолжал Валерий. — А я и не собирался говорить с ректором. Тут есть свои тонкости. Не собирался говорить по двум причинам. Вот послушай-ка внимательно. Я секретарь горкома. Я должен по долгу, возложенному на меня, во все вносить справедливость. А тут что же? Конечно, я не сомневаюсь, ректор что-нибудь придумал бы. К сожалению, похитрил-повертел бы и как-нибудь сообразил бы. Но чистосердечно говорю тебе: у меня бы на душу лег камень. Это — первое. А второе: ты сама… ты молодец, Варюша. Ты извелась бы… почему тебе действительно такое снисхождение. И учти: это могло остаться на вею жизнь, как глубокая рана. Правда ведь? Ну жила, ходила бы по земле, а совесть точила бы тебя, точила… Сейчас ты пока как тростинка на ветру. Всяк ветер тебя в свою сторону клонит. Не поддавайся. Ты сейчас с каждым днем сил-ума набираешься. Пройдет еще годок, тебя совсем будет трудно согнуть… Правда ведь, Варюш, а?

Варя подняла голову, посмотрела Валерию в его черные, всегда внимательные глаза, и вдруг ей захотелось прижаться к его плечу. Пусть бы он положил свою руку, уверенную, знающую, что делать, на ее голову, в которой опять такая сумятица появилась, хоть снова реви. Варя подавила свое желание, но пылающие щеки, какие-то мятежные движения рук выдали ее. Валерий сам приблизился к ней, прижал ее аккуратную, вылепленную в совершеннейших пропорциях голову к своей груди, сказал, волнуясь:

— А главное, не унывай, Варюша! Знаешь, как я в тебя верю? Не выскажешь даже! Ты человек с характером!

Варя затихла, затаилась, и эти секунды показались столь прекрасными, столь значительными, что она неслышно заплакала, испытывая от этих слез не огорчение, не боль, а сладость, восторженный трепет сердца.

Вошла Надя — в розовом халате, с подобранными волосами, посвежевшая после воды, надушенная, довольная собой. В одно мгновение, летучим взглядом, оценила обстановку.

— Ты что, отказал ей в помощи? Отказал? Валера, ты оглох, что ли? — присматриваясь к Варе, к ее слезам, нетерпеливо спросила Надя.

— Не нуждается она в моей помощи. Такие, Надя, человеки сами себе прокладывают дороги. — Валерий медленно прошелся по комнате, остановился, развел руками, глядя на жену. — Да, да, вот так: сами прокладывают себе дороги.

— Ты сумасшедшая, Варвара! — взвизгнула Надя, и ее холеные ручки сжались в кулаки. — Знай только: Валерий не хочет помочь, я помогу! И говорю тебе как старшая сестра, которая тебя нянчила и воспитывала, назад в деревню я тебя не пущу, не пущу ни под каким видом!

6

Осень… Звонкая, солнечная осень. Кто родился в деревне, кто вырос в объятиях рощ и полей, кого целовали утренние холодные туманы, кто слышал протяжный нескончаемый шелест хрупкой многоцветной листвы, кто глотал сытные запахи спелых конопляников, тот поймет, как тоскливо в эти дни бабьего лета было на душе у Вари.

Надя все-таки добилась своего: Варя осталась в городе. Она работала теперь в факультетской клинике санитаркой и три раза в неделю ходила на вечерние курсы по подготовке в мединститут.

Утром из дому уходила первой Варя. Ее дежурство начиналось с восьми утра. Иногда Варя уходила с Надей: сестра приступала к работе на час позже, но их учреждения были рядом. Валерий жил по своему распорядку. В иные дни он уезжал из дому в шесть утра, чтобы к началу дневных смен попасть на заводы, а иногда отключал телефон и садился писать какие-то бумаги, которые называл «Записки».

Варя обычно выходила из дому с запасом времени. Она не любила спешить, устраивать себе и другим гонку, создавать напряжение, когда стучащее сердце поднимается и становится нечем дышать. Каждое дело должно делаться в свой час. Эту привычку Варя переняла от бабули — Олимпиады Захаровны.

Дорогу к больнице Варя проложила свою, особую. Можно было пройти короче: по главному проспекту три квартала, а потом узким проулком два квартала и триста метров через пустырь, который еще не застраивался. Здесь, в центре города, намечался обширный водоем: пруд, отводные каналы, фонтаны. Пока всюду лежали камни, бетонные плиты, металлические трубы.

Варин путь был гораздо длиннее. Она выходила к реке и берегом, по его кромке, засыпанной хрустящей галькой, между разросшихся кустов акации, рябины, боярышника не спеша шла к продолговатому семиэтажному зданию факультетской клиники.

Пока шла — целых полчаса! — у нее возникало ощущение, что идет она не по городу, а шагает через свои поля, на которых каждую осень школьники трудились на колхоз. Возможно, кому-то эта работа была в тягость, но Варе она нравилась. Ее захватывало веселье, которое не покидало ребят с утра до ночи. Мишка Огурцов, бесенок, в такие дни был неистощим на выдумки, и, хоть старался для всех, Варя чувствовала, что прежде всего он старается для нее.

Варя шагала не торопясь, чтоб насладиться на целый день сиянием реки, плеском ее вод, разбуженных отживающим свой век пароходом, хлопавшим плицами колес и сновавшим от берега к берегу; порханием щебетавших в кустах птичек, тихим и загадочным перешептыванием веток, чутких к порывам утреннего ветерка… Иногда Варя останавливалась и неподвижно стояла минуту-две на самой кромке яра, окидывая прищуренными глазами речную ширь, блекнущую, уже слегка побуревшую зелень холмов, убегавших куда-то далеко-далеко, за синеющий горизонт.

Что-то мятежное и мучительно-сладостное поднималось у нее в груди, и почему-то манило, нестерпимо манило домой, и на фоне всего, что видели сейчас ее глаза, причудливо мелькали милые, непередаваемо родные, родные до спазм в горле, лица бабули, мамы, папки, Мишки Огурцова, школьных подруг и приятелей. Порой Варе хотелось повернуться к громадам каменных домов, обращенных к реке сотнями окон и балконов, раскрашенных полощущимся на ветру бельем, крикнуть:

— Прощайте, люди! Живите счастливо! А я ухожу своей дорогой вон за ту синеву, где ждет меня жизнь, начертанная мне судьбой!

Но нет, Варя никуда не уходила, она вздрагивала, обеспокоенно смотрела на часы и ускоряла шаги. В больнице ее ждала работа, она незримо втягивала ее в свой круговорот и несла, несла ее по длинной полосе расписанных в распорядке дел, неотложных обязательств, срочных поручений.

Варя любила труд, любила, чтоб руки ее, хваткие, девичьи руки не томились в безделье, чтоб сильные, уверенные в поступи ноги не затекали от неподвижности, чтоб глаза смотрели и видели и чтоб ум соображал, что к чему. Этот ритм увлекал Варю, и она забывала в суете о своей тоске по родным людям и дорогим местам.

7

Промелькнуло две недели. Варя получила первую зарплату и решила отметить это событие. Она возвращалась домой, нагруженная покупками: в одной руке — коробка с сортом «Мичуринский» (любимый торт Валерия), в другой в матерчатой сумке бутылка грузинского вина «Цинандали» (любимое вино Валерия), свертки с закусками.

Надя уже вернулась с работы, с радостью открыла Варе дверь.

— Т-сс. Есть секрет, Тростинка, — приложив палец к губам, шепотом сказала Надя. — У нас гость: научный сотрудник нашего института, страшно перспективный специалист, наверняка будущий профессор Виссарион Чебурашин… Раздевайся, познакомлю, все тебе веселее будет… Он еще не женат, вольная птица… А это что у тебя? О, вино, торт, закуски. Прекрасно! Ты будто знала, что будет гость. — Надя подхватила Варины покупки на руки, и каблучки ее отстукали расстояние до стола в кухне. — Висса, милый, извини, пожалуйста, что оставила тебя в одиночестве. Варюша пришла. Сейчас мы с ней придем, — Надя говорила в кухне, но ее звонкий голос был, конечно, слышен и там, в кабинете Валерия, где сидел Виссарион, или Висса, как его называла Надя.

Варя сняла пальто, косынку и ушла в ванную поправить прическу. Очень не хотелось ей знакомиться с Надиным сослуживцем, но деваться было некуда. Надя уже объявила гостю о приходе сестры, в свою комнату пути были отрезаны.

Войдя в кабинет Валерия, Варя увидела в качалке молодого человека, с вытянутым, крайне бледным лицом, с редкими светло-русыми волосами на крупной, круглой голове, с белесоватыми беспокойными глазами в рыжих ресницах. Виссарион был одет по самой новейшей моде: в бежевой битловке, в кожаной куртке, в синих джинсах, в коричневых, с красными натеками, туфлях на толстой подошве и высоком каблуке.

— Висса, это моя сестренка Варя. А зовем мы ее Тростинка. Видишь, какая она у нас высоконькая и тонкая, — сказала Надя, за руку подводя Варю к Виссариону. — Совсем не такая, как я, — горько усмехнувшись, добавила Надя.

Виссарион быстро встал и оказался на целую голову выше Вари. В сидячем, так сказать, сжатом состоянии, он не производил впечатление человека высокого роста.

— Здравствуйте, Варя, здравствуйте! Очень точно назвали вас Тростинкой… Но мне позвольте все-таки называть вас Варенькой. Весьма симпатично звучит Ва-ре-нь-ка. Вы согласны, Варенька? — Виссарион слегка пристукнул каблуками своих модных ботинок и в изящном поклоне чуть склонил голову. Варя обратила внимание, что Виссарион каждое слово произносил четко, раздельно, каким-то заранее поставленным голосом.

Варя покраснела под пристальным взглядом Виссариона и, почему-то внутренне протестуя против его заученного тона, небрежно, скороговоркой сказала:

— А, какое это имеет значение?! Зовите, как хотите. Мне абсолютно все равно.

Виссарион не спеша, с большим достоинством пожал Варину руку и пригласил ее присесть в кресло, стоявшее напротив качалки.

— Как, Варенька, ваше самочувствие? Привыкли уже к городским условиям? — усаживаясь на свое прежнее место в качалку, с улыбкой на губах рассматривая Варю, спросил Виссарион.

— Живут и в деревне, — стараясь не смотреть на Виссариона, сказала Варя.

— Да, конечно, живут, но, согласитесь, наш бурный двадцатый век — это век урбанизации, стремительного научно-технического прогресса… Развитие городов, их покоряющее шествие по планете, пожалуй, самая характерная черта нашей эпохи.

— Висса, извини, пожалуйста. Вы беседуйте с Варенькой, а я соберу кое-что закусить и выпить, — сказала Надя, и ее каблучки на этот раз как-то по-особому победоносно прострочили по паркету квартиры.

Минут через десять любопытства ради Надя подскочила к двери кабинета Валерия, прислушалась, о чем говорят Виссарион и Варя.

— Один американский физик, исследуя изначальную сущность ядра… — слышался все тот же четкий, поставленный голос Виссариона. «Что же она-то молчит, Варька? Дурочка, отпугнет будущего профессора своей неотесанностью», — сердясь на сестру, подумала Надя.

А Варя действительно чувствовала себя прескверно. У нее было такое ощущение, что она осиновый чурбак, а перед ней гений. Виссарион обладал странной манерой — он задавал какой-нибудь вопрос и, не получив от собеседника ответа, сам начинал отвечать на него. Он был, конечно, образованный человек, начитанный, поглотивший уйму мудрых книг, но знания, приобретенные им, еще не улеглись, и он чувствовал потребность выговориться. Варя была уже на пределе своего терпения, когда, слава богу, вошла Надя и торжественно провозгласила:

— Все на столе! Прошу заканчивать вашу милую беседу и пройти в столовую.

«Тебе бы такую милую беседу», — с раздражением подумала Варя и заспешила в свою комнатку, чтобы перевести дух от ученого разговора.

А между прочим, за столом Виссарион раскрылся с новой стороны. Он шутил, рассказывал анекдоты и на удивление аппетитно и ел, и выпивал. Ученость и лоск, которые он напускал на себя, сползли, как шкура со змей весенней порой. Он стал проще и приятнее.

Когда приехал с работы Валерий, от Вариного торта «Мичуринский», увы, остались на тарелке лишь яблочные семечки, а в бутылке из-под «Цинандали» бойко резвилась муха. Главная заслуга в этом принадлежала Виссариону, естественно, с участием сестер. Но у Валерия, к удовольствию всех, оказалась в письменном столе «заначка», как он выразился. Он прошел в свой кабинет и вернулся с бутылкой армянского коньяка. Виссарион бурно обрадовался, потер ладонью о ладонь, плотоядно пососав губы, с усмешкой воскликнул:

— Вот это подходящий нарзан!

После ужина смотрели очередной матч хоккея, передававшийся по телевидению из Москвы, и Виссарион засиделся допоздна.

А на другой день был выходной, и Виссарион снова пожаловал.

— Варенька, есть билеты в кино. Идет изумительный фильм «Развод по-итальянски». Двинулись?

Варя заколебалась. Оказаться снова в положении осинового чурбака ей не хотелось, но и упустить такой фильм она не могла. Надя, да и Валерий принялись уговаривать ее.

— Сходи, Тростинка, такие фильмы обычно больше трех дней не показывают.

И Варя пошла.

В кинотеатре было тепло и душно. Вентиляция, вероятно, не работала, а в зале в течение дня состоялось уже пять сеансов. Начинался шестой.

Виссарион зашуршал «молниями» и скинул свою куртку, посоветовав и Варе снять пальто. Почему-то именно теперь Варе припомнился тот памятный сеанс, когда Мишка Огурцов позволил себе непозволительное. Варя скатала свое пальто и, обняв сверток, намертво прижала его к груди. Но тревоги ее были напрасны.

Виссарион поворочался, покряхтел, пошуршал своим заграничным одеянием и успокоился до конца сеанса. Даже ее руку не взял. Сидел как вкопанный.

«Видимо, я ему не интересна, не нравлюсь. И хорошо, и замечательно», — решила про себя Варя. Однако чутье подсказывало, что Виссарион неравнодушен к ней. Да и Надя вчера, проводив Виссариона, с сияющим видом шепнула сестре в ухо, так, чтоб не слышал Валерий: «Ну, Тростинка, жутко ты понравилась! Висса сказал мне: «Очаровательное создание твоя сестренка!»

После сеанса Виссарион пошел провожать Варю. Она попыталась его удержать, потому что от кинотеатра до дома было полтора квартала. Виссарион настоял на своем. Взял Варю под руку и, слегка прижимаясь к ее плечу, повел ее кромкой тротуара.

Самое неожиданное произошло в подъезде. Пользуясь сумраком и тишиной позднего вечера, Виссарион закинул руки на Варины плечи, уставился в ее лицо, зашептал, вращая своими глазами:

— Варенька, вы очаровательное создание. Я рад, что судьба посылает мне величайшее счастье быть с вами… — Голос Виссариона напомнил Варе вчерашнюю беседу: поставленный, заученный тон, истертые слова, манерность позы.

«Небось не мне первой поет свою унылую песню», — пронеслось в голове Вари, и она резко отстранилась от Виссариона.

— Варенька… Варенька… Вы довольны, что мы встретились? — зашептал Виссарион, считая движение Вари обычной девичьей застенчивостью. И тут Варя такое отчубучила, что Виссарион скис, как петух, ошпаренный кипятком.

— Нет, недовольна, Виссарион, или как вас там кличут, Висса, — взволнованно, чуть даже заикаясь, сказала Варя.

— Почему? — вздрогнул Виссарион, сделав полшага в сторону.

— А потому, что люблю я Мишку Огурцова, — с искренним простодушием сказала Варя.

Виссарион переступил с ноги на ногу, в замешательстве помолчал, с язвительностью в голосе спросил:

— Крупная личность?

— Крупная, — выдохнула Варя и отвернулась.

Виссарион зашаркал модными ботинками по бетонным ступенькам, забыв об осторожности, громко хлопнул дверью.

8

Кончилось бабье лето, отшумели последние дожди, и легла снежная, теплая зима. Но не кончилась тоска в душе Вари. Теперь сугробы и метели напоминали любимую сторонку, и воспоминания о жизни в деревне теснились в голове Вари, стоило ей только остаться одной.

А тут пришло письмо от бабули, которое, как землетрясение, встряхнуло Варю, заставило ее ночи напролет задавать себе один и тот же вопрос: «А тот ли я путь выбрала? Ту ли цель поставила?»

Между прочим бабуля сообщала: «Заходил Миша Огурцов, спрашивал твой адрес, сказал: “Бригадиром молодых механизаторов становлюсь, Олимпиада Захаровна. Бригада исключительно из выпускников школы. Не хотит ли Варя поддержать наш почин? Пока местов с избытком, но мóлодежь рвется”. Я дала ему твой адрес и тут же говорю: «Миша, ну когда наконец научишься говорить правильно? Ведь у тебя среднее образование. Смотри, в одной фразе ты сколько ошибок наворотил: не хотит, а хочет, не местов, а мест, не молодежь, а молодёжь. А он хоть бы что, и не унывает. Вот, говорит, потому-то, Олимпиада Захаровна, и закрыл я сам себе путь в науку. А славу свою завоюю. Руками возьму. Руки у меня, Олимпиада Захаровна, “верные”. Прелюбопытный парень. В него хочется верить».

«Хочется верить!» Уж лучше бы не писала этих слов бабуля! Вот и Варя верила, верила без счета, без меры и подорвала себя…

Письмо Мишке Варя так и не написала. Сообщать о провале на экзаменах не хотелось, все-таки была убеждена в другом исходе, когда уезжала из колхоза, а извиняться за размолвку из-за случая в кино почему-то тоже не могла. Не позволяла девичья честь!

Вот если Мишка пришлет письмо, как это вытекает из сообщения бабули, то тут уж Варя в позу не станет и ответит незамедлительно.

А только что ответить? Мишка наверняка будет зазывать в бригаду. Как-никак Варя еще в школе получила права шофера, лето работала на тракторе «Белорусь», а во время уборки хлебов справлялась с обязанностями помощника комбайнера. Не будь у Вари таких знаний и опыта, Мишка не стал бы зазывать ее в свою бригаду. Не такой он дурак, чтобы звать к себе неучей и неумех.

Но шли дни, а письма от Мишки не было. Варю это печалило, хотя порой ей казалось: так лучше. Иначе хочешь не хочешь — отвечай Мишке, да или нет. Да — это значит надо бросить город, уйти из клиники, покинуть курсы. Нанести обиду Наде и Валерию, которые были так внимательны к ней, так радовались, что она с ними, под крышей их дома… А нет — значило навсегда порвать с Мишкой, навечно покинуть родной дом в деревне, никогда-никогда не видеть своих полей, не бродить по берегам реки, не собирать в березняках грибы, а на еланях и в колках ягоды… От одной мысли об этом у Вари навертывались слезы. Нет, это невозможно! А разве мыслимо оставить одну бабулю… которая и живет-то сейчас ради нее одной… мама, папа, Надя — у всех свой путь, только она, Варя, как это сказал Валерий, — «тростинка на ветру». Куда ветер подует, туда и клонит ее.

Не зная, куда деваться от своих дум, Варя стала бояться одиночества и, надо не надо, часами торчала в клинике.

А тут была своя жизнь, здесь обитали тоже люди, и среди них встречались фигуры исключительные, наделенные умом и чувством, обладавшие таким пониманием человеческого существа, что у Вари дух замирал.

Варя работала в терапевтическом отделении. Оно размещалось в крыле главного корпуса, на пятом этаже, состояло из восьми палат: в двух было по пять коек, в остальных шести — по четыре. У самого входа в отделение, справа, размещалась комната санитарок, рядом с ней комната ДС — дежурной сестры, а через коридорчик, ведущий на запасный выход, — святая святых — кабинет врача.

В предвечерний час, когда в больнице затихала дневная суета после всех процедур, осмотров, анализов и консилиумов, Варя любила выйти в коридорчик, встать у окна и наблюдать за жизнью больничного двора.

В этот час из всех подъездов факультетских клиник к автобусной остановке спешили люди. Их скапливалось столько, что белый, занесенный снегом двор покрывался продолговатым черным пятном. Здесь были и врачи, и медицинские сестры, и санитарки, но толпа особенно разрасталась, если в клинике оказывались студенты-медики. Тогда двор оглашался громким говором, смехом и даже песнями. — «Вот ведь какая она разноликая, жизнь, — во дворе смеются, а внизу главного корпуса, в реанимации, кто-нибудь испускает свой последний вздох. И никто ни в чем не виноват. У каждого своя жизнь, своя судьба», — думала Варя, не спуская глаз с неба, которое в этот закатный час играло всеми цветами радуги и, щемя сердце, напоминало деревенские поля, холодные и пустые, но почему-то милые-милые, несказанно дорогие, дороже всех других красот в мире…

9

Вот тут-то, в коридорчике у окна, и заприметил Варю Пахом Васильевич Парамонов. На манер Вари он тоже смолоду любил сумерки. Именно в этот час суток в его душе рождалось труднообъяснимое желание прервать все дела, и уединиться, и подумать неспешно о себе, о людях, о путях житейских…

— Что, Варя, тоска легла на ретивое? — бесшумно подойдя к окну, сказал Пахом Васильич.

Варя вздрогнула от неожиданности, обернулась, отступила на полшага, как бы приглашая Пахома Васильича занять место у окна.

— Да что вы! — попыталась отказаться Варя.

— Да уж вижу! Чего там! — подтвердил свои предположения Пахом Васильич.

Уж чего Варя не могла допустить, так это то самое, что происходило: чужой, посторонний человек прихватил ее в укромном местечке и без всякой ошибки понял ее состояние — тоскует! Может быть, выдала ее задумчивость лица? Слезинки, застывшие в уголках глаз? Но ведь он и лица-то ее по-настоящему не видел, она стояла спиной к нему…

А по спине-то он и догадался, что девушка охвачена печалью: плечи перекошены, опущена голова, руки повисли, как неживые. Варя стремительно выпрямилась, вскинула руки на грудь.

Пахом Васильич не стал больше ни о чем расспрашивать Варю, а, встав с ней рядом, заговорил приглушенным голосом:

— Я вот тоже какой? Шибко чувствительный. А почему, не сразу объяснишь. Думаю, потому, что обижали меня. При случае расскажу. Обиды, как песок в воде: не растворяются, на дно садятся. А когда вот так смотришь в одиночку на землю под снегом, на голые ветки — замутнение в душе происходит. Одно вспомянешь, другое придет на ум, третье за сердце схватит…

— Да кто же это мог обижать вас, Пахом Васильич? По виду вы самостоятельный, — полуобернувшись, сказала Варя, не скрывая недоверчивости в голосе.

— По виду, Варя, лишь по виду. А обижала судьба. Пожил-то я подходяще. Восьмой десяток разменял. Все случалось. Все было.

Варя окинула взглядом Пахома Васильевича, пришедшего сюда в больничном халате, накинутом на худые, острые плечи, в тапках с загнутыми носками, в нижней рубашке из белого полотна, с тесемками вместо пуговиц, и впервые подумала о нем, как о старике. Всегда живой, разговорчивый, с темными волосами без седины, выбритый, с громким, молодым голосом, умеющий по всякому поводу сыпать шутками и прибаутками, Пахом Васильич существовал в сознании Вари вне возраста, просто как пожилой человек, представитель старшего поколения.

— Ты случайно не из сельской местности? — помолчав, спросил Пахом Васильич.

— Деревенская я! — воскликнула Варя.

— Ну вот и я тоже. Стало быть, два сапога пара, — усмехнулся Пахом Васильич.

— А почему вы так подумали? Разве на мне метка какая? — поинтересовалась Варя.

— Глаз у меня приметный. Вижу — стоишь и стоишь ты у окна, к земле присматриваешься, про свое соображаешь. У городской девахи такое в ум не придет. Ни за что не придет!

— То есть как это «не придет»? Почему же? — Варя повернулась к Пахому Васильичу, встала спиной к окну. Какой-то запоздавший яркий лучик, заблудившийся в голых ветках больничного парка, скользнул по худощавому лицу Пахома Васильича и, мгновенно поиграв на стеклах его очков в латунной оправе, загас навсегда. «Может быть, он знахарь. Чужую жизнь может предсказывать, поворожить бы насчет письма от Мишки: будет, не будет?» — подумала Варя и насторожилась, видя, что Пахом Васильич морщит лоб, готовится ответить ей.

— А так, Варя. Природа свое пробьет.

Варя вздохнула. Ждала что-то более ясное и значительное. Пахом Васильич понял, что девушка недовольна его ответом, покашлял в кулак, решил кое-что добавить.

— Ты вот вроде при деле, а в думах у тебя другое. Оно и манит тебя к природе. Хоть через окно, а все ж лес и поля душу согревают. Городской человек, наоборот, в четыре стены тянется.

«Ну в точности он говорит. Наверняка ясновидец», — подумала Варя, испытывая желание кое-что еще разведать о себе у Пахома Васильича. Но старик заспешил в палату — наступила пора приема лекарства.

— А ты почему не на курсах? — обернувшись, спросил Пахом Васильич.

— В ночь уборку назначили. Говорят, вот-вот наше отделение академик посетит.

— Ну-ну. Чтоб чистота с ног валила, — засмеялся Пахом Васильич и зашаркал раненой ногой в коридор, то и дело оглядываясь.

10

Академик не появился в больнице ни через день, ни через два, ни через неделю. Ждали-ждали его и бросили ждать.

За это время Варя еще ближе познакомилась с Пахомом Васильичем. Они снова стояли у окна, в тот же предвечерний час, когда в больнице наступала тишина, а парк растворялся в сумраке, становясь загадочным, навевающим тоску и тревогу.

Пахом Васильич не забыл своего обещания при случае рассказать, как его обижали.

— Парень я был грамотный. В пятой армии партийную школу кончил. В Иркутске дело было. — Голос у Пахома Васильича звонкий, он слегка сдерживал его, и потому все, что он говорил, окрашивалось доверительностью.

Варя слушала в два уха, боясь даже переступить с ноги на ногу.

— Прибыл в родные места, и первый путь в райком. Так и так: вернулся из армии, готов приложить силы к строительству на селе новой жизни! «Хорошо, — говорит секретарь райкома. — Кадры нужны позарез. Будешь, нет по торговой линии работать? Ленин наказывал учиться торговать».

«Купцом, говорю, не собирался быть, по раз советской власти надо, пусть будет по-вашему». — «Вот это большевицкий ответ. Будешь, Парамонов, кооператором. Для этого надо курсы пройти. Дело непростое». Поехал я в Новосибирск, школа была при краевом потребсоюзе. Приехал назад тот, да не тот. В товарах понимаю, бухгалтерию освоил, как подойти к вопросу — тому или другому — обучен. Мне сразу пост: председателем сельпо. А в сельпо четыре лавки и один магазин в районном центре.

Начал я разворачивать дело. Не только себя всего работе отдавал, других не жалел. В иных селах в магазинах пусто, у меня от товаров полки ломятся. Рыскаю по городам, здесь чем-нибудь разживусь, там, глядишь, чего-нибудь прихвачу и все везу, везу. От похвалы проходу нет. «Вот Парамонов — голова! Вот раздувает кадило Пахом Васильич!» Ну, сама знаешь, будь хоть кремень, а замлеет сердечко от такой сладости. А всего более хвалят меня свои же, которые в магазине и по лавкам сидят. Я к ним с полным доверием, думаю, и они той же монетой отплачивают мне. И так я им верил, Варя, как себе. Особо верил тем, которые в райцентре, в магазине сидели: Петру Семибратову (этот по промтоварам был) и Марее Косухиной — продовольствием ведала.

И вдруг ревизия! Да какая! Из самого крайпотребсоюза. За три года все бумаги подняли, все счета и акты перетрясли. И, чую я, примолкли все, кто меня хвалил. Одна только Марея Косухина ерепенится: «Честный Пахом Васильич! Не жулик он! Не угнетайте его подозрением! Хлебной крошки не взял он у меня даром. Все б так берегли народное добро — жили б люди уже в коммунизме». Да только кто ж возьмет ее слова в резон? Млела Марея по мне. Был я тогда холостой. И знали об этом все охочие до чужой жизни.

А вот Петр Семибратов задудел по-другому. «Брал у вас товары Парамонов?» — «Как же, брал многократно». — «Платил?» — «Когда охота была, платил». И такое накрутил Петька на меня — страх подумать. Другие, которые в лавках сидели, кое-что добавили… У самих-то рожи в назьме были, ну а на кого свалить? Председатель!

Долго ли, коротко ли — подоспел суд. Время было суровое — прав ли, виноват ли — отвечай. А главный ответчик я. Мне и отвалили: именем Российской Советской Федеративной Республики пять лет заключения в лагерях. Марее Косухиной год условно, за халатность… Одному из лавки — два года. А Петька Семибратов выкрутился. Даже в торговле оставили его… пусть, дескать, дальше трудится на славном поприще…

— Да как же это можно?! Где же справедливость, Пахом Васильич! — краснея лицом, возбужденно воскликнула Варя. Но Пахом Васильич не остановился, не прервал рассказа, только покашлял в кулак, подышал запаленно.

— Тяжко обидели меня тогда близкие люди. За мое доверие заплатили подлостью. Подал я в краевой суд апелляцию. Писал: сочтете виноватым, отбуду все пять лет, но замените формулировку, не пишите про жульничество и казнокрадство. Ни того, ни другого не было. Напишите: превысил доверие к людям. Превысил! Всякое превышение недопустимо и караемо. Не зря говорится: иная доброта хуже воровства. И представь себе, Варя, пошло дело на доследование. Два года скостили мне. И судья попался чуткий — написал в приговоре, как я просил: Парамонов бездумно доверился, ослеп от лести, передоверил там, где требовалась предельная строгость в отношениях с подчиненными… Вишь, какая она, жизнь: начни не доверять я — дело, пожалуй, не сдвинулось бы, а пе-ре-до-верил — в беду попал.

— Ну а что ж Семибратов, так и остался сухим? — горячим шепотом спросила Варя.

— Спас я его, Варя, — вздохнул Пахом Васильич.

— То есть как спас?

— Натуральным образом.

— И за что же, Пахом Васильич? За подлость его?

— Жизнь, Варя. Жизнь! Ей не прикажешь.

Варя простонала, пораженная сказанным, и затихла, не сводя глаз в сумраке с худощавого лица Пахома Васильича.

— В сорок первом все это было: суд, пересуд. Только доехал я до лагеря — бац, война. Попер Гитлер напролом — страшно вспомнить. Многие у нас в лагере с прошениями к начальству: просим вместо отсидки отправить на фронт. Ну, сама знаешь, среди начальников тоже дураков и трусов немало. Призвали нас, построили, вышел начальник, закинул руки назад, стал отчитывать: «Вы что, подонки, к фашистам захотели перебежать?» Кто-то вякнул робко: «Что ж, мол, не патриоты мы, что ли? Если наказаны, так, по-вашему, сердце из нас вынуто? Разве не больно нам за беду, которая свалилась на Родину?» Ну, где там. Недаром сказано: быка бойся спереди, жеребца сзади, а дурака со всех сторон. Понес начальник такую околесицу, что уши вянут, грозить принялся. Примолкли мы, а сами думаем: нет, не обойдется без нас страна, пробьет и наш час.

Через год примерно война так круто повернула, что и о нас вспомнили. Прибыла в лагерь комиссия. Одного, другого, десятого — в кабинет того же начальника на беседу. Вызвали и меня. «Заявление об отправке на фронт подавал?» — «Так точно». — «Не отказываешься?» — «Готов снова написать». — «Не нужно. Действует старое. Собирайтесь». Пестрый, разновозрастный собрали народец, а стремление у всех святое — постоим за Родину. Привезли нас в военный городок, рассортировали по подразделениям и в поле на учение. Фашиста голыми руками не возьмешь, он сам вооружен до зубов, а у нас с оружием слабовато пока. За три месяца обучились мы строем ходить, цепочкой рассыпаться, окопы отрывать, винтовку и пулемет разбирать и собирать, гранаты и бутылки с горючей смесью под танки бросать.

В одну из ночей — сбор по тревоге. Думали: учебная тревога, в поход или на стрельбище поведут. Но нет. Дело посерьезнее. На станцию, в вагоны — и на фронт! Ехали по графику курьерского поезда. Только чуб свистит. Поняли: действующая армия ждет нас, проволочки со вступлением в бой не будет.

Не успели разгрузиться — воздушная атака. Первые раненые, убитые, контуженные. Горят вагоны, рвутся с грохотом ящики со снарядами, дымят цистерны с соляркой и нефтью. Ад!

Воздушной волной сдернуло меня с повозки, бросило куда-то в кусты и землей присыпало. Очнулся в госпитале. Головой, руками, ногами пошевелил — вроде все цело.

Военфельдшер подошел, ощупал меня, усмехнулся: «Ну, земляк, повезло тебе. От коновода твоего и от лошади мокрого места не осталось».

Полежал я дней пять, отошел, контузия, к счастью, оказалась легкой. Думаю, надо в свой полк подаваться. Сказал военфельдшеру: так и так, хочу обратно к своим, он говорит: «А полка твоего нет, разбит он начисто, а ты пойдешь теперь санитаром в дивизионный госпиталь. Нехватка там людей. Бои такие, братец мой, завязались, что земля стоном стонет, не успеваем раненых и убитых подбирать».

Ну, что ж, думаю, санитаром так санитаром. Где б ни служить Родине, лишь бы служить. На пощаду не надеюсь, выжить в такой беде тоже особо не рассчитываю.

— А как же с Семибратовым-то, Пахом Васильич? — напомнила Варя.

— А вот слушай, подойду и к нему. Близехонько уж.

Бои в самом деле без передыха — и день и ночь. А тут начались еще осенние дожди: мокрота, грязь, темень. Госпиталь забит до отказу. Вечером палатку поставим — к утру воткнуться некуда. И все везут и везут с полковых пунктов.

Вот раз как-то ночью сзывают нас, санитаров, — срочное задание. Два полка дивизии прорвали оборону немцев и гонят фашистов. Надо обработать поле боя. Полковые санитары ушли вперед с подразделениями. Вскочили мы в грузовик, поехали. А ехать-то — километр с небольшим. По воздуху поняли, что прибыли к месту сражения. Жженой землей воняет, раскаленным металлом и угарным дымом взрывчатки. Бросились по траншеям, по огневым точкам, развороченным до основания, до самой колодезной воды.

Убитых и раненых на каждом шагу. Вот одного к машине подтащил, другого. Бегу за третьим. Нагнулся — дышит, от боли или от отчаяния скрежещет зубами. Вытащил я фонарик, посветил и сам себе не поверил. Зажег еще. Точно, он, Петруха Семибратов! Вот где свела судьба! Запустил руку под его голову, приподнял. Чую, что и раненый пришел в себя, забормотал осознанно.

«Спасибо, братуха, спасибо, что подобрал».

«А ты узнал меня, Семибратов, узнал?» — спрашиваю.

«Кто ты? В темноте не различаю».

«Парамонов, — говорю. — Пахом Васильич. Землячок твой». — И зажег фонарик, направил его свет снизу вверх, чтобы увидел Семибратов мое лицо. И он увидел. И так весь затрясся, будто озноб его пронзил.

«Пахом Васильич! Будь человеком, не бросай!» — взмолился Семибратов.

«Не дрожи, ты! Пахом Васильич всегда человеком был, про тебя этого не скажешь, Петруха…»

«Марея Косухина… Из-за нее на тебя наговорил… В жены собирался взять…»

«Ну, говорю, Семибратов, не время счеты сводить. Цепляйся руками за шею, я опущусь рядом с тобой».

И вот, Варя, взвалил я на собственные плечи собственного врага и тащу, надрываю силы. А куда податься? Что сделаешь? Как-никак я брат милосердия и губить человека мне не положено.

— А если б, Пахом Васильич, не были вы санитаром, были бы так просто, как все, человеком только, подобрали бы Семибратова? — затаив дыхание, спросила Варя.

— Беспременно подобрал бы!

— Добрая у вас душа! — воскликнула Варя.

— Совесть повелела! Она команду дала. А уж когда приволок Семибратова к машине, тогда только подумал обо всем спокойно: не просто, мол, земляка спас, не просто человека вытащил из лап смерти, бойца, однополчанина принес, ему жизнь подарил. И поверь, Варя, отступила из души обида. Разве то прошлое сравнишь с тем, что произошло? Там был гад, жадный до наживы доносчик, а тут воин, кровь пролил за Родину. Человек вроде один, а на поверку совсем другой.

Варю очень тронуло это рассуждение Пахома Васильича. Благородно он поступил. Другой бы на его месте не спустил обиды, отомстил. Все бы война списала, свидетель промолчал бы: осенняя ночь безмолвна.

Варе вспомнились занятия исторического кружка в школе, и минутами казалось: нет, не в больнице она, не в городе, вот-вот откроется дверь и дежурный зычно крикнет: «Десятый “А”, на линейку!»

— А сберегся Семибратов до наших дней? — спросила Варя.

— Выжил! Без ног остался, а выжил. В Еланихе же и живет чуть не рядом со мной. После войны поженились они с Мареей Косухиной. Народила она ему трех сыновей… И представь себе, по торговой части работает. У меня же под началом. Я председатель райпотребсоюза, Семибратов — директор центрального магазина, а Марея пищекомбинатом управляет.

— И ничего? Сладилось? Больше не наговаривают на вас? — спросила Варя.

— Сладилось, Варя! Насчет наговоров ни-ни. Урок-то уж больно тяжелый. Небось чему-нибудь научились.

— Видите как! Ваша доброта счастье им принесла, Пахом Васильич.

— Точно, Варя. У доброго дерева и побеги добрые. — Пахом Васильич пожевал губами, помолчал, тихо, чуть слышно добавил: — А впрочем, и у бурьяна так: от белены горох не созреет, от чертополоха яблоня не вырастет. И все ведь по соседству, Варя, все на одной земле.

11

Современную медицину Пахом Васильич покритиковывал. Прибежит Варя в сумерки к окну, начнет рассказывать о прошедшем дне в отделении, о назначениях врачей, о предписанных процедурах, Пахом Васильич молчит-молчит и вдруг вставит:

— Не то, Варя, врачи делают. Эту женщину из четвертой палаты врач-мужчина должен лечить. Женщина-врач результата не добьется.

— Почему так думаете, Пахом Васильич?

— Психология, Варя! Причуды природы человеческой. Больная на редкость дурнуха. А врач Татьяна Петровна и молода и красива. У больной психологический барьер к врачу. Медицина — тонкая штука. Если одолеешь — это дело, Варя, учись думать. Многие врачи разучились сами думать, полагаются на книги. А книги пишутся для думающих, они, как и машины, живой ум заменить не могут.

Или скажет Варя о затруднениях с установлением диагноза у больного из шестой палаты, о том, что даже самые сложные приборы не могут вывести заключения, а Пахом Васильич взглянет на все по-своему.

— Руки нужны этому больному, Варя! Руки врача! Наши доктора привыкли теперь уповать на приборы, а приборы рук не заменят. Руки врача — это и глаза и уши медика, это доверенные его таланта и ума.

Был я в одной больнице, часто по ним скитаюсь, так там молодому врачу прямо сказал: «Если вы врач, не брезгуйте человеческим телом, независимо от того, в расцвете оно или уже увядает. Ощупайте больного умелыми руками, выслушайте его предельно… А если не умеете — учитесь этому, если не хотите, что совсем худо, ищите себе новую профессию».

Относительно лекарств Пахом Васильич тоже рассуждал по-своему:

— Травят людей лекарствами. Медицина распочковалась на отрасли. А человек не перестал быть единым. Пять врачей смотрели меня здесь, к примеру, и каждый прописал лекарства. Не убежден, что эти лекарства где-то в конечном итоге не образовывают соединения, вредные для организма. А больные всякие есть. На прошлой неделе был случайным свидетелем такой сцены: женщина грубо выговаривала врачу за то, что он мало прописал ей лекарств, особо же сокрушало ее то, что среди назначенных лекарств не было импортных. «Вон Дарье Прокопьевне ее врач Сергей Сергеич прописывает и французские лекарства, и английские, и японские. За что же меня-то обижаете?» Врач попытался объяснить, что, мол, все индивидуально, но куда там… Разобиделась женщина не на шутку. Врач помычал, поахал, понял, что случай нелегкий: выписал новые лекарства, числом поболе.

Если одолеешь, Варя, все преграды на своем пути, учись человека видеть целиком… Он неделим. Отсюда идут многие ошибки нынешних медиков.

Варя привыкла уже «сумерничать» у окна с Пахомом Васильичем и все, что он говорил, воспринимала не иначе как советы старшего. А Пахом Васильич об этом не думал. Варя нравилась ему прежде всего своим отношением к делу. Уж если она прибирала палату, то все было сделано на совесть. «Совестливая девушка», — думал о ней Пахом Васильич, и в его представлении это было высшей человеческой мерой.

Варя давно уже обратила внимание на одну подробность: чуть коснувшись медицинского будущего Вари, Пахом Васильич непременно употреблял слово «если». «Если вдруг станешь врачом», «если пройдешь все преграды на задуманном пути», «если достигнешь» и т. д.

Однажды Варя решила спросить у Пахома Васильича, почему он непременно прибавляет «если», что, может быть, не доверяет ей, думает, что не хватит у нее настойчивости добиться цели.

Пахом Васильич сморщил лоб, пожевал губами, молчаливо опустил голову. Варя увидела, что задала старику трудный вопрос, хотя, как ей казалось, обычный, естественный.

— Немало на твоем пути, Варя, будет еще крутых перевалов. И главный из них — смерть.

— Как это смерть, Пахом Васильич? — с дрожью в голосе спросила Варя.

— А так: смерть человека. Смерть так может потрясти, что себя не соберешь. Многие, которые избирают медицину, на этом и подрываются. Все, конец, никакими доводами не вернуть расположения к этой профессии.

Варя до сей минуты об этом как-то и не думала. А ведь действительно это большое испытание! Вот Надя привыкла. По целым дням в анатомичке. А привыкнет ли она, хватит ли у нее сил? Варя притихла, задумалась. Пахом Васильич заметил это, поспешил сказать:

— Ну, об этом пока не размышляй. Зря я тебя расстраиваю. Жизнь покажет. А только знай — врач всегда со смертью рядом.

Они разошлись в этот вечер скорее обычного: Пахом Васильич в палату принимать лекарства, а Варя на курсы, в соседний корпус. Разошлись, ни о чем не подозревая, ничего худого не предчувствуя.

12

Март на исходе. Небо выше, синее, чем в феврале. Морозец по ночам за двадцать, а днем пригревает. Сыплются с крыш ядреные капли, неподатливо оседают сугробы, на белом снегу то там, то здесь темнеют проталины. В сумраке проталины, как черные горностаевые хвосты на воротнике маминого выходного пальто.

Варя бежит из больницы домой, под ногами хрустит ледок, ветер с реки бьет в лицо резкой свежестью. Варя не отворачивается: хлещи, бей по щекам — ничуть не больно, зато запах-то в ветре какой? Наш, деревенский — не сразу различишь, на чем он замешен. Вот напахнуло сухой соломой, будто кто-то невидимый вытолкнул все затычки в овине, набитом снопами, а вот потянуло откуда-то парным молоком, будто где-то корова пронесла свое отяжелевшее, сочащееся молоком, тугое-претугое вымя, а вот дунул порыв, и запахло, явственно запахло банным дымком. Так пахнет по всей деревне к вечеру по субботам. А может быть, и запахов-то никаких не было, просто Варе казалось все это. С приближением весны тоска по родной сторонке все чаще и чаще подступала к горлу, минутами хотелось плакать, назойливо возникали сценки из прошлой счастливой жизни: бабуля, папка с мамой, Надя — все вместе, за единым столом… Разговор, смех, веселье. А под окнами маячит долговязый Мишка Огурцов… Почему же все-таки нет обещанного письма? Неужели Мишка забыл ее, отринул на веки вечные?

В квартире на четвертом этаже все окна освещены. Выходит, все в сборе: и Надя и Валерий… Неужели и этот Висса приперся? И что в нем хорошего нашла Надя? Зачем ей надо, чтобы Варя обязательно сдружилась с ним? Неужели всерьез рассчитывает, что Висса будет желанен ей? А тот тоже хорош гусь! Ведь ясно же сказала: Мишка Огурцов завладел моим сердцем. Так нет, все-таки лезет: «Ва-ре-нька! Ва-ре-нька!» Ученый автомат: так и сыплет, так и сыплет мудреными словечками из книжек…

Варя своим ключиком открыла дверь, вошла в квартиру и попятилась к порогу от удивления. На середине прихожей с тряпкой в руках, с всклокоченными волосами, красный и потный, с голыми ногами, в засученных штанах до самых колен, стоял Валерий.

— Валер, ты чё это за уборку-то принялся? Хоть бы меня дождался. А Надя не пришла еще? — Варя быстро расстегнула пальто, скинула с плеч, повесила на вешалку, готовая сию же минуту помогать Валерию. Но когда она обернулась от вешалки, Валерий, приложив палец к губам, выразительно вращая глазами, кивал головой на дверь спальни. «Видно, поссорились, — догадалась Варя и улыбнулась — ненадолго! Надя хотя и вспыльчивая, но отходчивая. А Валера тем более… Славный муж Валера. Секретарь горкома, а не заносится, простой… Вон с тряпкой, с ведром», — подумала Варя.

— Варвара, не смей ему помогать! Когда заведешь собственного мужа, тогда и распоряжайся, — послышался Надин капризный голос из спальни.

Варя даже вздрогнула. Что это она? Неужели сестренка уже надоела ей? Чужого она не ест, все, что получает в больнице, все до копейки отдает.

— Капризуленька ты моя сладкая! Что ты? Что с тобой случилось? — останавливаясь возле двери в спальню, сказала Варя. Не раз уж так бывало: Надя раскапризничается, раскричится, а Варя к ней этак ласково: «Сестреночка моя, нянюшка моя золотая». Смотришь, а Надя уже не та, разговаривает, сама же над собой смеется: «Ну, и сумасбродная баба! Ну, стервоза!»

Варя хотела войти в спальню, приласкать сестру, успокоить, но та услышала ее шаги, закричала еще громче:

— Не смей входить! Оставьте меня в покое со своим Кондратьевым!

— «Со своим Кондратьевым»?! — повторила Варя и вся красная до корней волос повернулась к Валерию: — Валер, она что, в своем уме?

— Вполне, Варя. И более того: когда успокоится, поймет всю свою ужасную неправоту. — Валерий говорил без всякого надрыва, выжимая тряпку над ведром, скручивая ее в упругий жгут.

— «Ужасную неправоту»? Расскажи хоть, о чем идет речь? — Варя отошла от двери спальной, чувствуя, что сегодня ее обычный прием в отношении сестры не будет иметь успеха.

— О чем речь? О тебе, Тростинка, о тебе, — с усмешкой посматривая на Варю, спокойно сказал Валерий.

— Провинилась? — тревожно спросила Варя, и в глазах ее сверкнули мятежные огоньки.

— Ябеда ты! Ябедник, ябедник! — снова послышался крик Нади.

— Да перестань ты, Надюша! Варя сама все поймет, — раздражаясь, сказал Валерий.

Вдруг Надя вскочила с дивана, хлопнула дверью, чтобы не слышать того, что неизбежно должно было произойти.

— Понимаешь, Тростинка, вот уже под вечер тебе принесли письмо из деревни. Привез его шофер председателя колхоза, который вызван на какое-то совещание в область, — начал рассказывать Валерий.

— Шофер не назвался?

— Нет. Попросил только обязательно передать тебе письмо. Даже упрекнул почту: с попутчиком послали, чтобы не затеряли где-нибудь почтовики. С тем и ушел.

Надя схватила письмо, разорвала конверт и стала ругать какого-то Мишку Огурцова, который якобы встал поперек твоей дороги и во что бы то ни стало хочет вернуть тебя назад в деревню. И вот видишь, что стало с письмом? — Валерий извлек из кармана скомканный и разорванный на несколько частей лист бумаги и самодельный конверт. — И, как ты понимаешь, пришлось вмешаться мне. Письмо я выхватил из ее руки и сказал: что бы там ни было написано, от кого бы оно ни пришло, Надя не имеет права не отдать его тебе. Такая опека унизительна и вредна. Надя заговорила о своем: она в ответе за тебя, как старшая, она устроила тебя на курсы и не допустит, чтоб кто-нибудь из посторонних мешал тебе идти к цели… Ну вот, Тростинка, суть дела. А остальное ты сама видела и слышала…

Варя верила и не верила его словам: неужели Надя в самом деле до такой степени эгоистична и самоуверенна? Ведь, в конце концов, Варя самостоятельный человек, и ей недалеко уже до восемнадцати лет!

— А письмо разобрать можно? — спросила Варя.

— Попробуй. — Валерий подал ей скомканные клочья, Варя распрямила их на столе, соединяя по линиям разрыва. В глаза бросились крупные строчки, написанные знакомым до последней запятой округлым почерком Мишки Огурцова. Сердце сразу заколотилось сильными толчками, будто она только что совершила рекордный пробег.

«Варя-Варюша (так он называл ее, как старший, чуть ли не с первого класса, когда еще и сам-то не очень тверд был в произношении буквы “р”), ты что-то шипко зазналась? (“Узнаю Мишку! Ведь наверняка знает, что «шипко» вовсе не “шипко”, а “шибко”, а все-таки пишет”, — подумала Варя, и губы ее дрогнули в улыбке.) Два письма послали: ни ответа, ни привета. Был слух — ты не поступила. Провалили многие ребята: Лена Хвостова, Игорь Пронин, Эмма Иванкина и другие шкеты. Меня вызывали в военкомат. А в армию не взяли, оставили — косина глаз. Тебе, говорит майор, сам бог повелел прославить себя в народном хозяйстве. Возник у нас тут мировой план — объединиться в бригаду молодых механизаторов, поступить осенью на заочный сельскохозяйственного института и попробовать перевернуть судьбину в корне. Райком комсомола категорически “за”. Правление колхоза тоже. Согласна, нет? Отвечай. Желающих будет много, а все-таки ты с практикой. За битых двух небитых дают. Отвечай, не тяни.

Или тебя завлекли городские кавалеры на вечные времена? Тогда прощевай, попутного тебе ветра, Варя-Варюша. Михаил О.».

Варя дочитала письмо до конца, подняла голову и увидела широко открытые, спрашивающие глаза Валерия.

— Шофер не обещал снова зайти? — спросила Варя.

— Разговору не было. А что, срочное дело, Варя? — Валерий отбросил тряпку, озабоченно смотрел на девушку.

— Ну, как тебе сказать… срочное и важное. Хочешь, прочту? — Варя легкими движениями ладоней по столу старалась разгладить клочки письма.

— Прочти, если не секрет.

Варя, сдвигая клочки, прочитала Мишкино письмо. Пока она читала, лицо Валерия светлело и в черных глазах загорелись бегающие огоньки.

— Ах, какой парнишка! Молодец! Одно слово — молодец! Какое славное дело задумал! Ты скажи, Варя, скажи, откуда он такой взялся? Побольше бы нам таких ребят и в городе и на селе. Дела бы наши пошли еще лучше. — Валерий не скрывал своего восхищения Мишкой, руки его двигались, и он, не замечая того, что они после тряпки не очень чистые, увлеченно пятерней зачесывал свои отросшие волнистые волосы.

— Откуда взялся Мишка-то? Да он наш же, деревенский. Отец его, сколько помню, скотником работает, а мать — доярка. Оба трудяги! Медалями награждены, а может быть, уже и ордена имеют. Нынче в деревне, Валера, работающих людей ценят. — Варе приятно было, что Валерий, человек опытный, знающий партийный руководитель, так высоко оценивает Мишкино начинание.

— И правильно это, Варя. Село кормит и поит народ, и мы (наш город имею в виду) многое сейчас делаем, чтоб поддержать колхозы и совхозы.

— Святое это дело, Валера, — воскликнула Варя, словно загораясь от его слов.

И тут дверь спальни раскрылась и показалась Надя. Она была в модном халатике, в нарядных домашних туфлях, и на свежем лице ее, слегка лишь раскрасневшемся от подушки, не было и намека на только что пережитую истерику.

Стремительно, будто ничего не происходило пятью минутами раньше, она подошла к Варе, обняла ее, прижала к себе Варину голову, заговорила:

— Тростинка ты моя, неужели ты уедешь? Ну а я-то как? А Валера? Мы же без тебя… Не знаю… — Голос ее дрогнул, и она всхлипнула.

— Да ты чё, Надюш? Куда ты меня провожаешь? Отрезанный я теперь от деревни ломоть… Променяла я родительское дело… Сама не знаю, на что променяла… Бабушка агроном, мама с папкой аграрии. А кто я буду, одному богу известно… скорее всего городской фифочкой буду — на высоких каблуках, в штанах в обтяжку, в мужской рубашке под названием «батник», с распущенными грудями без бюстгальтера. — Варя разревелась откровенно, не сдерживаясь, вдруг испытывая от слез какое-то странное наслаждение.

— Ну, вот тебе на! Устроили сестрички концерт, прямо по первой программе! — обескураженно разводя руками и не зная, что можно в данном случае предпринять, сказал Валерий.

Он потоптался возле сестер, сидевших в обнимку, взял снова тряпку и ушел на кухню.

— Надумаете — приходите, сестрички, на помощь. Там за неделю грязной посуды накопилось — в грузовик не влезет. — Валерий обернулся от двери, все еще надеясь изменить настроение сестер, но они не шелохнулись, по-прежнему сидя в обнимку.

Когда минут через пять вышел Валерий с мусорным ведром, чтобы на площадке вытряхнуть его в мусоропровод, сестры сидели за столом друг против друга. Варя опустила голову и с понурым видом слушала Надю.

— Я тебе забыла сказать, Варюша: звонил Висса и очень приглашал тебя поехать завтра на экскурсию в какие-то исторические места. Их институт всем коллективом отправляется на поезде, но он думает ехать на собственной машине. Туда прекрасное шоссе. Он надеется, что ты не откажешься, и обещал попозднее вечером позвонить еще раз. — Надя, выжидая, что скажет Варя, пристально посмотрела на нее, и взгляд ее говорил: «Ну, поезжай, поезжай… Разве я тебе пожелаю плохое?..»

Но вместо ответа Варя вскочила и бросилась к Валерию, выхватывая у него мусорное ведро.

— Валер! Ну зачем ты так? Ведь ты все-таки не простой человек… Тебя в доме, как и в городе, все знают… Уж это слишком… Чеслово… Нам же с Надей будет от соседей стыдно…

— Вот он такой… принципиальный, — рассерженно глядя на Варю, втайне негодуя на нее за молчаливый отказ от приглашения Виссариона, сквозь зубы процедила Надя.

— Принципиальный, Надюша. Что верно, то верно. Спасибо тебе, Варя. Бережешь ты мой авторитет. — Валерий охотно уступил ведро Варе, весело крутанулся на пятке и, заметив, что Варя собирается уходить, жестом остановил ее.

— Братцы-сестры! Есть важное сообщение: сегодня в девять тридцать в зале горкома состоится встреча с московскими артистами кино. Пять мастеров! Имена не называю. Поразитесь наповал. Через сорок минут машина нас ждет у подъезда.

— Ой, ой! Бегу скорее вытряхивать мусор! — радостно закричала Варя.

Вскочила и Надя:

— Ну что же ты молчишь, Валерий! Бессовестный! Ведь надо же одеться! Такой случай!

И в квартире секретаря горкома Кондратьева началась такая беготня, какой тут, пожалуй, не было со дня новоселья.

13

Надя и Валерий давно уже спят, а Варя зажгла ночничок, поставила его на стол и сидит, набросив на плечи одеяло. Перед ней развернутый лист бумаги и две самописки. Напишет она строчку, откинется на спинку стула, посмотрит в темный угол, заставленный кадкой с лимонным деревом, и строчит дальше.

«Здравствуй, Михаил Михалыч! Боюсь называть тебя прежним именем Мишка, так как стал ты человеком вполне взрослым и должность заимел солидную — бригадир молодых механизаторов! Обрадовалась твоему письму, как сумасшедшая, даже помокроглазила втихомолку. С письмом твоим было небольшое приключение, могла я и вовсе не узнать о нем, но об этом когда-нибудь расскажу при встрече. Твоих предыдущих писем не получала, хотя бабуля мне сообщила, что ты был у нее и забрал адрес. Может быть, ты мне и писал, тебя ни в чем не обвиняю, но опять же все расскажу по порядку потом».

Тут Варя задумалась, самописка остановилась, уткнувшись острием в точку. А не стоит ли намекнуть Мишке о причинах неисправностей в их переписке? Все-таки нелишне ему будет узнать, что и здесь, в городе, Варя пользуется успехом… Поразмышляв, Варя застрочила снова:

«Вкратце же история такова: втюрился в меня тут один ученый муж. Сестренка моя (помнишь Надю?) ему подыгрывает, даже письма перехватывает. Нечестно с ее стороны, но она очень-очень меня любит. А насчет самого претендента, то я лично ноль внимания. Чеслово, Мишка, даже прямо сказала: забудьте, я дружу с М.О. Он спросил: крупная личность? Я ответила: очень даже крупная.

Жизнь моя, Мишка, не так уж, не позавидуешь. С утра в больнице, притерпелась, попадаются приятные люди. Сдружиться особо ни с кем не получается. В нашем отделении большинство пожилых, а на курсах много девчат и ребят (особенно девчат), но какие-то все не по мне. Разговорчики больше о том, кто и что приобрел. Есть девчонки всего на год старше меня, но по два раза уже выходили замуж. Ужасно стреляют за молодыми врачами… А вообще, Мишка, тоскливо мне в городе. Небо, что ли, не то.

Один важный человек, когда узнал о твоем деле, хвалил тебя прямо изо всех сил, назвал молодцом, деятелем и выразителем передовых стремлений молодежи. А что, Мишка, задумал ты в самом деле здорово! Все-таки нет большей радости, чем жить на своей земле, особенно теперь. Труд и в городе и в деревне ничем не отличается.

Зато там больше простора, воздуха, природы. Конечно, как кому, а особенно кто где вырос и чем успел заразиться…»

Течение мысли Вари остановилось. Она как бы услышала в тишине Мишкин голос: «Ну все это, Варя-Варюша, так, политграмота прописная, а как ты сама-то, готова поддержать это начинание? Или передумала деревенской оставаться?»

Внутренне, сама перед собой Варя признавалась, что вся душа ее там, в родной сторонке, вместе с Мишкой. Образование она и там получит, и там она будет жить интересно. Кино в колхозе, как в городе, ежедневно. Телевизор — две целые программы. Радио — мало днем, хочешь и ночью слушай. Дом культуры, библиотека не хуже городских. В сельмаге товаров, может быть, и поменьше, чем в Центральном универмаге областного центра, зато никакой толкучки, подходи, бери, наслаждайся перед прилавком, сколько хочешь, никто тебя не отталкивает, не заторопит… Там бабуля… уютно, хорошо с ней. Ну, наконец, и мама там, и папка… Тоже ведь не чужие, хотя и в разводе… Да ведь не прикажешь им жить вместе, если не склеивается. По такому ходу Вариных раздумий ей оставалось написать только две фразы: готова вступить в твой отряд. Жди, выезжаю в ближайшие дни.

Но что-то сдерживало Варю. Что же? Ну, прежде всего Надя. Она действительно души не чает в сестре, и Варя сильно, очень сильно огорчит ее. А огорчать кого-либо Варя еще не научилась, и ей от одной мысли об этом становилось горько.

Честно сказать, жаль было расставаться и с Валерием. Он ее уважает, и она его тоже. Но что важно, Валерий такой человек, пребывание возле которого как-то незримо обогащает. Валерий не любит ни поучать (в отличие от Нади), ни настаивать на своем отношении к людям, событиям, вещам, но влияет на нее, Варю, благотворно самой манерой поведения. У него всего в меру: спокойствия, горячности, серьезности, веселья… И в душе у него есть какой-то очень точный и сложный механизм, который все свойства его характера уравновешивает, отпускает их в дозах целесообразности. Варя думает, что проистекает это от его воли. Он очень волевой человек, собранный, устремленный и, может быть, поэтому решительный и… мягкий, уступчивый. Наде с ним легко и просто, хотя ему, Валерию, с ней совсем наоборот…

Впрочем, Валера умеет строить с ней отношения. Чего-то не замечает, чему-то не придает значения, что-то обращает в шутку, а в чем-то становится неуступчивым и жестким. Уж тут его не свернешь ничем. Повезло Надюшке на мужа, ох, как повезло!

Нелегко было Варе оторвать от сердца и больницу. За эти месяцы появилась привязанность и к ней… Среди врачей, сестер, санитарок немало симпатичных людей, внимательных, ласковых, готовых в любой момент помочь и словом и делом. Но особенно широк и разнообразен круг лиц, поступающих на лечение. Всех прямо глазом не охватишь!

Приметила Варя, что люди больные, страдающие от недугов, гораздо открытее, проще, сердечнее здоровых. То, что здоровый ни за что не поведал бы другому, больной делает с охотой, вероятно, испытывает от своей откровенности какое-то удовольствие или просто облегчение. Варя по молодости, конечно, не знала еще, что исповедальность, потребность к исповеди извечно сопутствовала человеческой жизни в пору ее психофизических напряжений. Довольно часто именно в этом состоянии у человека открывается поразительная проницательность во все человеческое, способность обобщать уроки жизни, и самый обыкновенный житель Земли превращается вдруг в златоуста и философа.

Сколько всего наслушалась Варя! О болезнях и их исцелении, о любви и ненависти, о честности и бесчестии, о правде и лжи, о щедрости и скупости, о вере и безверии, о преданности и предательстве. Обо всем этом говорила, поучала, возносила, обличала каждая из палат терапевтического отделения. Кого-то Варя слушала внимательно, от кого-то старалась вежливо улизнуть, кого-то убеждала успокоиться… И как-то трудно было представить себя без людей, несущих тебе свою откровенность, как чародейство, как бесценный дар… Пахом-то Васильич и был одним из таких любопытных людей, общение с которыми западало в душу.

Мелькнуло в размышлениях Вари и лицо Виссы, Виссариона… Верно, душа к нему не тянулась, но и он был существенным фактом ее городской жизни. Сейчас, взвешивая все перед чистым лицом бумаги, она не могла не подумать о постоянстве его чувства к ней. Давно сказала ему — нет, а он не устает надеяться, значит, есть в нем благородство, которое нельзя не уважать…

И еще одно, может быть, самое решающее: впереди засветилась цель, замаячило будущее. Осенью она поступит в институт непременно. Год работы в больнице будет оцениваться по самой высокой шкале. Через шесть лет она — врач!

Правда, в тайниках души оставались у Вари колебания относительно того, то ли это, что может утолить ее призвание. В мечтах детства ей всегда виделось повторение профессии матери.

Агроном! Что можно поставить рядом с этим занятием? Может быть, только профессию учителя. Человек рожден на земле, и земля его кормит. Агроном холит землю, познает ее тайны, выращивает злаки, чтобы люди могли жить… Не будь Нади, не будь ее настойчивости, нет, не пошла бы Варя в медицинский институт, ни за что не пошла бы…

Но ведь врачи нужны, и живут они тоже ради людей, ради того, чтобы человек на земле был вечен… Город, он не меньше необходим, чем деревня. Попробуй проживи без города в нынешнее время. Дикарем станешь, снова в обезьяну превратишься.

Мысли Вари разлетелись, как стрекозы на голубом неохватном просторе… Одну поймаешь, а другая уже в поднебесной выси.

«Мишка, чертила ты, чудила, задал ты мне задачку… Зачем ты тогда-то не остановил меня? Почему не бросился мне наперекор тропинками сада? Почему не подстерег меня на шоссе возле машины дядечки Прохора Федосеича Никоноркина, служившего с моим дедушкой в армии и знающего, как геройски погиб он в боях с фашистами?»

Самописка выпала из рук Вари, голова опустилась на стол, подминая исписанный лист бумаги.

14

В конце концов на Мишкино письмо Варя ответила телеграммой. Письмо так и осталось недописанным. «Уважаемый Миша (уважаемый она ввернула для придания делу большей серьезности), твое предложение меня очень обрадовало тчк Верю что поведешь ты дело твердо и успешно тчк Однако я ведь на работе зпт сразу меня не освободят тчк Вступаю в переговоры с руководством отделения больницы тчк Варя Березкина».

Естественно, что Варе хотелось написать что-нибудь более трогательное: вроде «твой друг Варя», или «верная тебе Варя», или еще более откровенно «обнимаю и целую, твоя Варя», но она не стала этого писать, чтобы не возникло поводов для судов-пересудов. На почте работали Варины сверстницы, и они не упустили бы случая, чтобы позлословить о Мишкиной и Вариной любви.

Отправляя Мишке Огурцову телеграмму, Варя хитрила и сама себе в этом признавалась: пока там, в колхозе, суд да дело — тут, в городе, тоже что-нибудь прояснится. Узнав о Вариной телеграмме, Мишка конечно же помчится к бабуле. Авось бабуля тоже словечко замолвит. Напишет Наде, намекнет на свое одиночество, на пустоту, которая прочно завладела большим березкинским домом, упрекнет и сына и сноху за непутевость под старость лет. В том, что бабуля будет за возвращение Вари в деревню, сомнений не могло быть. Сорок пять лет бабуля проработала в деревне, прошла через самые трудные испытания, и теперь, когда открылась полоса коренных перемен в сельской жизни, о которых она столько лет мечтала, она не могла изменить своих привязанностей. Хоть и ушла бабуля от горячих колхозных дел, хоть и перешла на тихую и скромную работу заведующей пасекой, все, что происходило в колхозе, в районе, в области, да и в целом в стране, ее живо интересовало. Бывший председатель колхоза, агроном, член райкома партии, она не мыслила своей жизни нигде, кроме деревни.

И Варю она воспитывала в таком же духе. Не случись эта беда с сыном и снохой, Варя не оказалась бы под Надиным крылом. Сын и сноха прошли ее дорогой, должны были этой же дорогой пройти и внучки! Ну, со старшей произошел конфуз. Уехала в город учиться, обещала приехать назад, клялась привезти и мужа, если вдруг им окажется горожанин. А муж-то возьми и окажись руководящим работником крупного масштаба. Такого завсяк просто на рядовую сельскую работу не переведешь. Шуточное дело, ворочает делами огромного города, десятками заводов, научными институтами, вузами, отвечает персонально перед ЦК и правительством и за это, и за то, и за многое другое.

Трудно бабуля свыкалась с мыслью, что Надя выломилась из березкинской родовы. Так выламывается из оконных косяков подносившаяся рама. Стоит-стоит — и хлоп на землю. Одно утешение у бабули: Надя не набросила никакой худой тени на березкинскую родову, училась все годы только отлично и вот на тебе — выдвинута на научную работу.

В мысленных хитросплетениях Варя отводила бабуле во всей этой истории первостепенную роль. Но, как говорится, человек предполагает, а судьба располагает.

Весна повернула на тепло. Быстро зазеленели поляны и бугры, деревья оделись в буйную кипень изумрудной листвы. Голый город с красными кирпичными стенами дореволюционных магазинов и лабазов, с ощерившимся от морозов асфальтом улиц и перекрестков, с однотипными скучноватыми пятиэтажками, вдруг засверкал белыми, розовыми, фиолетовыми, желтыми полотнищами сирени, черемухи, акации. На балконах и лоджиях выстроились продолговатые ящики с нежными побегами цветочной рассады. В парке, на берегу реки, на площади у Дома Советов зашумели хрустальными струями фонтаны. Подслеповатые, пестрые от дождевых потоков весенних дождей корпуса факультетских клиник, окруженные березовой рощей с пихтовыми вкрапленками, будто помолодели.

В городе стало дышать легче, улетучились едкие запахи газовых отходов и нефтяных перегаров. И все ж тоска глаз по простору не проходила. Заборы, строения, палисадники ограничивали полет взгляда, не давали насладиться волшебным слиянием земной зелени с небесной синью. Выйти бы теперь на яр реки, за деревней, за старым кладбищем, встать на самую кромку, рискуя каждую секунду рухнуть в водоворот вместе с кустиком смородины, и смотреть, смотреть на луга, убегающие куда-то к горизонту, в манящую даль, слушать шепот ветра, летящего с широкого плеса реки, и чувствовать позади себя дыхание Мишки Огурцова.

А он снова замолчал. После телеграммы Варя написала подробное письмо, основной мотив которого был один: «Миша, славный мой друг, потерпи, дай уладить все дела по-хорошему».

На самом деле Мишка не отмалчивался. Он ответил Варе на ее телеграмму тоже телеграммой: «Варя-Варюша, устраивай все дела как положено. Весенние полевые работы проведем без тебя, но на уборке нужна как штык».

Мишкина телеграмма преспокойно лежала в одной из многочисленных сумок Нади, запрятанных в одежный шкаф под ключ. Надя не хотела сдавать своих позиций и в последние дни не спускала глаз с Вари. Она уже уговорила Валерия прихватить с собой Тростинку, когда в июле они отправятся отдыхать на юг.

А Варе быть с Надей один на один становилось все труднее. Разговор между ними ограничивался чисто бытовыми темами: что купить из продуктов, когда заняться приборкой, что из вещей положить в чемоданы, когда они отправятся на курорт. Ну, иногда всплывал Висса, Виссарион, но Варя этого разговора не поддерживала, и Надя обиженно умолкала.

Но и Варя пыталась втянуть Надю в круг своих интересов. Она вспоминала о жизни в деревне, когда все были вместе, вспоминала маму, отца, но Надя резко обрывала ее:

— Ну, перестань! Старого не вернешь!

…Хитрая, коварная, мудрая эта штука — жизнь. Самые сложные, запутанные и, казалось бы, неразрешимые противоречия она порой решает со стремительностью молнии, пронзающей темный от непроглядных туч небосклон.

Болезнь Пахома Васильича туго поддавалась лечению. После месячного отсутствия он вновь появился в клинике. Нога его сохла, он с трудом волочил ее, как неживую, и теперь больше лежал, чем ходил.

И все-таки нет-нет, Варя заставала его на их любимом месте в глухом коридорчике, у окна.

И в этот день Варя перед тем, как уйти с дежурства, решила забежать в палату и пожелать Пахому Васильичу доброго вечера и в особенности доброй ночи (Пахом Васильич страдал устойчивой бессонницей).

Однако в палате Пахома Васильича не было. Варя заглянула в комнату ДС (дежурной сестры) и там его не обнаружила. «Небось у окна стоит, размышляет», — подумала Варя и, легко скользя по паркету, покрытому лаком, заторопилась в коридорчик.

Пахом Васильич был здесь. Опираясь на клюку, он увлеченно смотрел в окно, за которым уже синели сумерки. Жалко висел на его худых плечах длинный, просторный халат. Он настолько увлеченно смотрел в окно, что Варя не рискнула сразу прервать его наблюдения. Но, услышав ее шаги, он сам, не торопясь, тяжело повернулся. Варя в одно мгновение заметила, что лицо его не просто бледное, а какое-то мучнисто-серое, подсвеченное к тому же синевой сумерек.

— Как дела, Варюша? — тихо, скорее губами спросил Пахом Васильич. Она знала, о чем он ее спрашивает.

Утром на курсах Варя сдавала экзамен по истории, и накануне у них был разговор об этом.

— Сдала, Пахом Васильич!

— Мо-лодец! — протянул он и, шагнув к ней, рухнул на пол. Клюшка вылетела из его руки, стукнула об стенку и с грохотом покатилась к двери через Варины ноги. Другой рукой Пахом Васильич схватился за свои очки в латунной оправе и сжал их в пальцах. Всклокоченная голова старика гулко ударилась об пол, и звук этого удара пронзил Варины уши. Что-то треснуло и булькнуло в его груди, и все оборвалось.

— Пахом Васильич, что с вами? — судорожно подталкивая ладони под голову старика, спросила Варя. Губы его не шевельнулись. Варя заглянула ему в глаза и с ужасом отринула от него. Из его безмолвных, мученических глаз холодно и отчужденно смотрела смерть, та самая смерть, которая была, по его словам, испытанием живых.

Варя вскочила на ноги, побежала, оглушая всю больницу необузданно диким криком:

— Человек! Человек умирает!

Варю, сотрясавшуюся от рыданий, втолкнули в комнату ДС, приглушая ее вопли, сунули под нос ватку с нашатырным спиртом, сделали укол. Пахома Васильича быстро подобрали и перенесли в реанимацию. Но восстановить жизненные функции не удалось — слишком сильным и точным ударом сразила его смерть. «Самопроизвольный разрыв сердечной мышцы» — так значилось в анатомическом акте.

Только через две недели Варя оправилась от потрясения, вызванного внезапной смертью Пахома Васильича. Все, что произошло в ту минуту в коридорчике, преследовало ее и днем и ночью: стук его головы, остекленевшие глаза и звук его последнего слова: «Молодец!»

Когда все пережитое осталось позади, Варя вернулась домой, в деревню, с твердым и ясным желанием — никогда не уезжать отсюда.

Шел тысяча девятьсот семьдесят седьмой год.

Загрузка...