ЖИЗНЬ, ИСКУССТВО И АМЕРИКА

Я не претендую на то, чтобы дать исторический или социологический анализ моральных, а следовательно, и критических взглядов американцев, хотя, быть может, имею некоторое представление о том, как они сложились; одно только для меня несомненно: взгляды эти, независимо от того, что их породило, никак не согласуются с теми жизненными фактами, которые я имел возможность наблюдать. С моей точки зрения, средний или, так сказать, стандартный, американец — это странный, однобоко развившийся характер: во всем, что касается материальной стороны жизни, он сметлив и напорист — он хороший механик, хороший организатор, но внутреннего мира у него нет, он не знает по-настоящему ни истории, ни литературы, ни искусства и совершенно запутался и духовно погряз в великом множестве чисто материальных проблем.

Моя юность протекала в небольшом городишке на Среднем Западе, и в те годы у меня не было ни малейшей возможности составить себе правильное или хотя бы приблизительно правильное представление о том, что может быть названо элементарными основами всякой интеллектуальной жизни. Я совершенно не знал истории, а в тех учебных заведениях, которые мне приходилось посещать, ни в одном из так называемых научных трудов — будь то по истории, естествознанию или искусству — не содержалось и намека на правильное толкование вопроса, во всяком случае на такое толкование, которое я впоследствии мог признать хотя бы относительно правильным или приемлемым для себя. Насколько я помню, в учебнике истории, написанном неким Суинтоном, поражению Наполеона — отнюдь не его деятельности — приписывалось огромное моральное и чуть ли даже не религиозное значение. Выходило так, что именно своею смертью на острове Святой Елены, а вовсе не своим кодексом или необычайно продуманной расстановкой материальных сил, принес Наполеон пользу обществу! Совершенно так же жизнь Сократа и его смерть рассматривались почти исключительно с точки зрения религиозной — если не христианской — морали. Автор не усмотрел связи между высокими нравственными убеждениями Сократа и его смертью, а увидел в ней только результат его низких поступков в личной жизни. О подлинном значении этого человека, вытекающем из дошедших до нас фактов его биографии, не было сказано ни слова.

Поскольку мой отец был католиком, меня крестили по католическому обряду, и я должен был принять все догматы и все вымыслы этой церкви на веру. А вокруг себя я видел методистов, баптистов, братьев во Христе, католиков, конгрегационалистов — всех и не перечесть, — и каждое из этих учений, по словам его последователей, давало единственно правильное, правдивое и исторически точное объяснение жизни и мира. Четырнадцати-пятнадцатилетним мальчиком я слушал проповеди, из которых узнавал, что такое ад, где именно он находится и какие там применяют пытки. А за мое хорошее якобы поведение меня награждали цветными открытками с самым точным изображением рая! В каждой когда-либо прочитанной мной газете я неизменно находил и все еще нахожу моральные рецепты на все случаи жизни, пользуясь которыми любой человек может мгновенно и безошибочно отличить Хорошего Человека от Плохого Человека и тем спасти себя от происков последнего! Книги, которые меня заставляли читать и за пренебрежение к которым меня пробирали, были, что называется, чистыми, то есть самого наивного свойства. Читать полагалось только хорошие книги — значит, такие, в которых прежде всего не содержалось ни единого намека на плотскую любовь; само собой разумеется, что в них не было ни правдивых жизненных характеров, ни живых человеческих страстей.

Изображение обнаженного или полуобнаженного женского тела считалось греховным — как в живописи, так и в скульптуре. Танцы в нашем доме, как и вообще в нашем городе, находились под запретом. Театр был объявлен рассадником преступлений, пивная — средоточием низменных, скотских пороков. Наличие таких существ, как заблудшие или падшие женщины, не говоря уже о домах терпимости, также рассматривалось как пагубное зло, как факт, о котором не пристало даже упоминать. Существовали установленные нормы приличия и поведения, которыми мы должны были пользоваться примерно так, как пользуемся одеждой. По воскресеньям, хочешь или нет, надлежало посещать церковь. Быть членом той или иной церковной организации считалось полезным для дела, а эта торгашеская религиозность, в свою очередь, возводилась в высшую добродетель. Нам настойчиво вбивали в голову, что мы должны избегать соприкосновения со многими сторонами жизни, представляющими опасность для тела и для души. Чем меньше ты знаешь о жизни, тем лучше; чем больше ты знаешь о вымышленном рае и аде — тем опять-таки лучше. И люди жили в состоянии какого-то странного привычного отупения, одурманенные или одурманившие себя немыслимыми и ложными представлениями о поведении человека, представлениями, которые возникли неизвестно как и где и словно ядовитым туманом окутали всю Америку, если не весь мир.

Мне в сущности не было бы до всего этого дела, не будь это столь глупо, столь нелепо. Можно было подумать, что на земле не существует ни одного сколько-нибудь дурного человека, пороки которого не были бы известны всему миру, или во всяком случае не подвергались бы очень быстро разоблачению и что хорошие люди тотчас полной мерой вознаграждаются за славные свои дела. Успех, обыкновенный деловой успех, служил в те дни синонимом душевного величия. Клянусь вам, до семнадцати-восемнадцати лет я был уверен, что ни один человек не способен таить в себе такие греховные, такие порочные мысли, как те, что порой мелькали у меня в голове.

Тогда я только начинал подозревать, что кое-какие истины, преподанные мне теми или другими авторитетами, неверны. Я замечал, что далеко не все так называемые хорошие люди непременно хороши и не все плохие люди безнадежно плохи. Мало-помалу я начал понимать, что не везде господствуют те доктрины, которые проповедуются в нашем городишке, и не все люди по своим воззрениям похожи на тех, среди которых я вырос. Уже тогда я сделал открытие, что моя мать, как бы я ею ни восхищался, всего-навсего обыкновенная женщина, а вовсе не ангел во плоти; а мой отец и подавно — самый обыкновенный человек, и притом с причудами. Мои братья и сестры мало чем отличались от чьих-то других братьев и сестер: они были такие же люди, как все те, кто бороздил вокруг бурные воды житейского моря, а вовсе не избранные натуры, далекие от жизни и счастливые взаимным созерцанием своих совершенств. Короче говоря, я уже начал постигать, что мир — это бурная, кипучая, жестокая, веселая, многообещающая и губительная стихия и что сильным и хитрым, коварным и ловким суждено быть победителями, а слабым и простодушным, невежественным и тупым предуготована незавидная доля, и притом — отнюдь не в силу каких-то врожденных пороков, а просто в силу некоторых мешающих им недостатков, избавиться от которых не в их власти.

Мало-помалу передо мной выявлялись такие стороны жизни, о каких я прежде и не подозревал. В гонках побеждает быстрый, в битве — сильный. Я приходил к убеждению, что всяким значительным успехом люди в той или иной мере обязаны своим дарованиям, а это противоречило учению тех, кто проповедовал моральное самоусовершенствование и торговал добродетелью. Художниками, певцами, актерами, политиками, государственными деятелями, полководцами родятся, а не делаются. Школьные прописи, за самым редким исключением, ни к чему неприменимы. То, что мы слышим по воскресеньям в церквах и проповедуем в лоне своей семьи или в гостиных, имеет очень малое применение в реальной жизни; да и то только по принуждению, особенно если дело касается торговли или биржевых сделок. Заметьте: «только по принуждению». Я признаю существование могущественного принуждения, которое не имеет ничего общего с личными желаниями, вкусами, стремлениями человека. Это принуждение возникает в процессе уравновешивания тех сил, сущность которых нам еще не ясна, управлять которыми мы не можем и находясь во власти которых мы уподобляемся песчинкам, гонимым туда и сюда с неведомой для них целью. Политика, как я установил, работая в газетах, довольно грязное занятие; религия со всеми ее догматами — мрачный вымысел тех, кто их проповедует: тут «много и шума и страстей, а смысла нет»; торговля — беспощадная схватка, в которой менее хитрые или менее ловкие и сильные погибают, а верх одерживают более коварные; труд людей свободных профессий построен на купле и продаже — тому, кто дороже заплатит, а те, кто торгует этим трудом, в большинстве своем безвольны, посредственны или корыстолюбивы.

Каждый человек, как я убедился, стремится к одному: быть как можно счастливее. У жизни же другие задачи, во всяком случае ей очень мало дела до благополучия отдельных личностей. Ты можешь жить, можешь умереть; можешь быть сыт, можешь быть голоден; можешь случайно или преднамеренно попасть в русло преуспеяния или же, в силу врожденных особенностей характера, неспособности или неудачи, быть обречен на прозябание; ты можешь быть слаб, можешь быть силен; можешь быть умен, или туп, или ограничен. Жизни, то есть той борьбе, которая кипит вокруг нас, нет до тебя дела. Почему так много неудачников? — снова и снова задаю я себе вопрос. Так много безвременных смертей, несчастных случаев, необъяснимых и жестоких? Так много пожаров, циклонов, губительных эпидемий? Почему так часто люди внезапно теряют здоровье или состояние — то вследствие какого-либо порока или преступления, то просто в результате преклонного возраста или упадка духа? Так много тех, кто уже ушел в небытие или, потерпев крах, был предан забвению, и так мало тех, кто завоевал высокое положение, к чему стремятся все, и теперь одинок в своем превосходстве? Почему, почему все это? — неустанно спрашиваю я себя. И я еще не нашел ответа ни в одном действующем своде наших моральных или этических правил, ни в одном религиозном учении.

А если вы зададите этот вопрос методисту или баптисту, пресвитерианцу или лютеранину, — или же любому представителю различных существующих в Америке сект, вы убедитесь (в наши дни это уже стало правилом без исключения), что все его представления о мире ограничиваются тем, чему его научили в школе или в церкви, да еще теми предрассудками, которыми пичкали его в родном городе. (В его родном городе! Великий боже!) И хотя мир накопил бесчисленные сокровища знаний в области химии, социологии, истории, философии, однако миллионы людей, которых мы видим на улицах и в магазинах, на шоссе и на проселочных дорогах, в поле и в домах, не имеют ни малейшего представления об этих сокровищах — вообще ни о чем, что может быть отнесено к так называемой «интеллектуальной сфере». Они живут различными теориями и доктринами, подчиняясь законам, установленным церковью, государством или общественным порядком, а законы эти ни в какой мере не ставят себе целью развитие естественных духовных запросов человека. Самая темная сторона демократии, так же как и автократии, в том, что она позволяет отдельным сильным личностям, если они достаточно беспринципны и коварны и вместе с тем обладают известным личным обаянием, толкать широкие массы не столько даже к непосредственной гибели, сколько к отказу от своих естественных прав и тех идеалов, которые они должны были бы исповедовать, если бы способны были размышлять, и в то же время позволяет притеснять, а в некоторых случаях даже истреблять тех, кому дороги подлинные духовные интересы нации. Вспомним Джордано Бруно! Савонаролу! Тома Пейна! Уолта Уитмена! Эдгара Аллана По!

В конце концов главное в жизни и главное в познании — это сама жизнь. Мы приходим в мир, как я это понимаю, не просто мечтать и произрастать; не мешает нам и поразмыслить немного над тем, что с нами здесь происходит, или хотя бы попытаться это сделать. А чтобы прийти к каким-то самостоятельным выводам, мы имеем право, вопреки всем философам, доктринерам и попам, обращаться вглубь, к истокам познания, то есть — к видимому миру, к поступкам и мыслям людей, к явлениям природы, к ее физическим и химическим процессам. Именно это должно быть главным занятием человека в тех случаях, когда борьба за существование и умеренная доза развлечений или чувственных радостей не поглощают его времени целиком. Он должен стараться проникнуть в глубь вещей, познать то, что видит вокруг себя, — не отдельные явления, а все в целом, — и, стоя в центре этого исполненного противоречий неистового вихря, именуемого жизнью, доискиваться до смысла ее и назначения. Иначе зачем дан ему ум? Если бы кто-то открыл хотя бы сравнительно небольшой части людей эту возможность задуматься над жизнью и выработать свой индивидуальный взгляд на вещи или убедил их в необходимости это сделать, насколько свободней, независимей, интересней стало бы наше существование! Мы жалуемся, что жизнь скучна. Если это так, то причина в том, что мы еще не научились как следует мыслить. Но требовать от людей в массе, с их несовершенным, недостаточно развитым интеллектом, чтобы они мыслили, были личностями — да разве это возможно! С таким же успехом можно требовать от скалы, чтобы она сдвинулась с места, или от дерева, чтобы оно полетело.

У нас в Америке — стране, имеющей конституцию, построенную на отвлеченных идеалах и являющуюся скорее произведением искусства, нежели реально действующим законом, мы видим нацию, торжественно объявившую себя свободной в так называемом интеллектуальном и духовном смысле, фактически же ушедшую с головой в собирание, накапливание, распределение и использование чисто материальных благ. Несмотря на все громогласные заявления о нашей преданности высоким идеалам (заимствованным, кстати сказать, преимущественно у Англии), в мире не существует нации, чей философский, художественный и духовный вклад в дело развития человеческого интеллекта был бы столь ничтожен. Правда, мы изобрели немало различных вещей, которые должны освободить человека от непосильной тяжести изнурительного физического труда, и это, быть может, и есть та единственная миссия, которую призвана выполнить Америка на земле и во вселенной, — ее назначение, ее конечная цель. Лично я считаю, что это не так уж плохо; подводная лодка, или самолет, или дредноут, или швейная машина, или жнейка, или хлопкоочистительная машина, или сноповязалка, или кассовый аппарат, или трамвай, или хотя бы телефон могут в конечном счете сыграть, а быть может, уже сыграли, не менее важную роль в раскрепощении человека от физического и духовного рабства, чем что-либо другое. Не знаю.

Знаю только, что Америка увязла во всем этом до такой степени, что другое ее уже не интересует. У американцев нет времени, а пожалуй, даже и желания, рассматривать жизнь в целом, с философской точки зрения или с точки зрения искусства. Но ведь в конце-то концов, когда все машины для облегчения труда человека будут изобретены и все возможные меры для продления его жизни приняты, а быть может, и парализованы теми силами, перед которыми бессильны все наши механические измышления, — разве строчка стихов, фраза, отрывок из давно забытой трагедии не окажутся тогда единственным, что останется от мира материальных вещей, которые представляются нам сейчас столь совершенными? Разве не одна только мысль пережила все другие прославленные и могучие творения человека, исчезнувшие навсегда, — мысль, донесенная чаще всего в произведениях искусства?

Однако не следует слишком далеко забираться в дебри отвлеченных рассуждений о высоком значении искусства как такового. Я в сущности хочу сказать только одно: в стране, которая так глубоко погрязла в практицизме, — забыв о провозглашенном ею в конституции служении идеалам, — свободная мысль и искусство не могут не находиться в положении безусловно ненормальном. Торговец и монополист, то есть тот, кто явно задает сейчас тон в Америке, не имеет ни малейшего представления об основных умственных и духовных запросах человека, которые находят свое выражение в искусстве, да и нимало ими не интересуется. Если вы мне не верите, посмотрите вокруг и убедитесь, как расходуют прибыль от своих капиталов все самые богатые и влиятельные люди Америки. Неприветливые, безвкусные дома, заполненные неприветливой и безвкусной старинной мебелью; сейфы, набитые ценными бумагами, — словом, лишь приобретение и накопление чисто материальных ценностей. Правда, в Америке существует около двух с половиной тысяч колледжей, школ и прочих учебных заведений всякого рода, опекаемых преимущественно американскими денежными тузами, и все эти учебные заведения ставят своей целью (так во всяком случае нам говорят) духовное развитие человека. Однако почти все они с железным упорством противятся всякому подлинно научному исследованию, всякой передовой мысли или новаторству, всякому истинному искусству. Сами педагоги так называемых высших учебных заведений вкупе с ректорами открыто заявляют, что истинная цель и сфера их деятельности — насаждение нравственности и патриотизма, а вовсе не передача знаний ради знаний, независимо от того, насколько они патриотичны.

В самом деле, вопреки американской конституции и пышным речам, произносимым по самым разнообразным поводам, любая обычная американская школа, любой колледж или университет столь же враждебен свободному развитию личности в подлинном значении этого слова, как всякая религия или секта. Им нужна не личность, им нужен механический слепок с какого-то не существующего в природе образца добродетелей, созданного то ли у нас в Америке, то ли еще где-то, в соответствии с канонами христианского учения или какой-либо другой религиозной догмы. Если вы со мной не согласны, ознакомьтесь с проспектом или обращением, в котором излагаются цели и принципы того или иного американского колледжа или университета. Ни одно из этих учебных заведений не стремится воспитать личность; они хотят вырастить по заданному наперед шаблону ряд или серию индивидуумов, похожих друг на друга и на них самих. Каков же этот шаблон? Вот, слушайте. Знакомый мне профессор одного из самых процветающих американских государственных университетов следующим образом отозвался о студентах, из года в год кончавших на его глазах это учебное заведение: «Они могут вполне удовлетворительно, наподобие машин, производить различные материальные блага и пользоваться теми или иными профессиональными навыками, — на это они пригодны; однако не ждите от них ни живой самостоятельной мысли, ни творческих дерзаний, ни естественных человеческих страстей и порывов. Все они на один лад — не люди, а машины, созданные по образцам и маркам своего колледжа. Они не мыслят; они не способны на это, потому что скованы по рукам и ногам железными кандалами условностей. Они боятся думать. Все это — нравственные юноши, богобоязненные, образцовые, но они не люди, ибо ничего не созидают, и подавляющее большинство из них будет изо дня в день тянуть лямку в каком-нибудь акционерном обществе, если случай или необходимость не рассеет косных теорий и предрассудков, навязанных им воспитанием и средой, и не превратит их в свободных, независимых, самостоятельно мыслящих людей».

В связи с этим я считаю уместным упомянуть об одном американском колледже — весьма привилегированном учебном заведении, — из стен которого со дня его основания было выпущено в свет немало питомиц; всем им предстояло бороться на свой страх и риск с жизнью, чтобы добиться высокого положения или, на худой конец, скромного достатка. Предполагается, что все это — личности, способные самостоятельно мыслить и действовать, свободно развиваться и созидать. Однако никто из них не занялся подлинно творческой работой в какой-либо области. Никто. (Если вас интересует, о каком колледже идет речь, напишите, я вам сообщу.) Ни одна из них не сделалась более или менее заметным химиком или физиологом, ботаником или историком, философом или художником. Ни одна. Все они работают секретарями в акционерных компаниях, библиотекарями в колледжах, занимаются педагогической или миссионерской деятельностью, наконец выступают в роли «просветителей» во всех разнообразных смыслах, не всегда по праву присвоенных этому слову, которым так любят злоупотреблять. Некоторые из них стали хранителями музеев, директорами, надзирателями. Они не являются личностями в подлинном смысле этого слова. Их не обучили мыслить, они не свободны. Они не изобретают, никого не ведут за собой, ничего не создают; они либо копируют что-то, сделанное другими, либо что-то оберегают. Однако все они — питомицы вышеупомянутого колледжа и сторонницы проповедуемых в нем идей, в большинстве своем ультракосных или, еще хуже, мертворожденных. Они рады носить свою мантию и побрякивать цепями навязанных им принципов и идеалов; они — автоматы, занявшие отведенное им место в той социальной системе, которая со всеми подробностями была преподана им в аудиториях их alma mater. Таково одно из проявлений свободы личности в Америке, довольно занятное на мой взгляд.

Но все это лишь деталь общей картины или хроники интеллектуальной жизни Соединенных Штатов Америки. Обратимся теперь, если хотите, к сфере законодательства и юриспруденции, то есть к тем высоким сферам, в которых, как принято думать, действуют лишь государственные мужи и ученые законники — специалисты по экономическим и социальным вопросам. Что же мы там увидим?

Еще в 1875 году Эрнст Геккель, известный немецкий ученый, жаловался, что современные ему судьи и законодатели Германии обладают «лишь самыми поверхностными представлениями о столь важном и своеобразном объекте их деятельности, как человеческий организм и человеческий интеллект», и что у них решительно ни на что не хватает времени, кроме «упражнений в благородном искусстве фехтования да самого пристального изучения различных сортов вина и пива». Если таков был отзыв об интеллектуальной Германии тех дней, то что же можно сказать о юристе и законодателе современной Америки? Его деятельность! Грязная неразбериха, в которую финансовая и торговая конкуренция превращает наши законы и наши законодательные органы! А интеллектуальный уровень любого рядового политика! А деятельность его приспешников — законодателя и судьи, превратившихся в мальчиков на побегушках у крупных финансистов и в покорных исполнителей религиозно-нравственных, а следовательно, чисто произвольных установлений! А каких жалких невежд видим мы на каждом шагу среди тех, кто издает законы для народа или толкует уже существующие! Геккель с горечью писал об этих вершителях суда и закона в его дни: «Едва ли кто-нибудь скажет, что они стоят на уровне современного прогрессивного познания мира». Но теперь, пятьдесят лет спустя, в Америке не проходит недели без того, чтобы не был опубликован тот или иной указ или судебное решение, узнав о котором мыслящий человек может только вздохнуть. Посмотрите, как рабски исполняется воля заинтересованных, но совершенно некомпетентных лиц, диктующих финансовые мероприятия, моральные и религиозные правила; как наши политики, законодатели и так называемые государственные деятели и судьи мечутся туда-сюда в зависимости от того, что сейчас от них требуется, чтобы на какое-то время удовлетворить или усыпить общественное мнение и сохранить за собой свои тепленькие местечки; как глубоко невежество любого конгрессмена, сенатора, законодателя, судьи или адвоката в самых элементарных вопросах биологии, психологии, социологии, экономики или истории! Вот, например, один наш президент, Теодор Рузвельт, признался, что никак не может разобраться в экономических проблемах. Однако стоит только рядовому студенту, изучающему право в одном из наших колледжей, вызубрить наизусть несколько сот параграфов, и он уже готов предложить свои услуги ближайшей организации, готов писать указы для народа, прибавлять к своей фамилии титул «достопочтенный», словом, готов приняться за дело в качестве судьи или государственного деятеля.

С другой стороны и вопреки всем этим фактам, ни одна страна в мире, насколько мне известно, не проявляет такого необычайного, такого яростного упорства в своем стремлении применять десять заповедей на деле. Наша вера в эти религиозные догмы была бы просто смешна, если бы не была так печальна. Я никак не могу понять — порождено ли это фанатизмом пуритан, высадившихся на Плимут-Рок, или природой самой страны (что сомнительно, если вспомнить индейцев, живших здесь до прихода белых), или духом нашей федеральной конституции, творцами которой были такие идеалисты, как Пейн, Джефферсон, Франклин и их предшественники — все в известной мере религиозные мечтатели от политики. Несомненно только, что ни французы в Канаде, ни голландцы в Нью-Йорке, ни шведы в Нью-Джерси, ни смешанное англо-французское население крайнего Юга и Нового Орлеана не отличались столь крайним идеализмом в вопросах нравственности.

Первый корабль с белыми женщинами, причаливший к берегам Америки, распродавал свой живой груз чуть ли не на вес. Женщин высадили в Джеймстауне. Основой всех крупных состояний, заложенных в Америке, был подкуп — приобретение огромных концессий на континенте за взятки. История наших отношений с американскими индейцами достаточно ярко характеризует финансовую «добропорядочность» и прочие моральные качества первых белых поселенцев этой страны. Мы развращали местное население, потом грабили его и истребляли. Вот единственный вывод, который можно сделать из фактов, рисующих наши взаимоотношения с индейцами так, как они изложены в исторических трудах, достойных этого наименования. Что касается дальнейшего освоения страны, строительства каналов, железных дорог и многочисленных предприятий, обслуживающих наши повседневные нужды, то их история — это нагромождение грабежей, лжесвидетельств, клятвопреступлений, вымогательств, словом, любых преступлений, на которые могут толкнуть человека алчность, корысть, честолюбие. Если вы мне не верите, ознакомьтесь с деятельностью комиссий конгресса, которые, с тех пор как создано наше правительство, в среднем каждые полгода проводят всевозможные расследования, и вы сами в этом убедитесь. Мы, американцы, по своей изворотливости и неразборчивости в средствах можем поспорить с любой нацией в мире, не исключая даже англичан.

Не странно ли, однако, что эти финансовые и социальные преступления так легко уживаются у нас — по крайней мере в теории — с таким ханжеством в вопросах религии и пола, что этому трудно было бы поверить, не будь это вполне достоверно. Я не хочу сказать, что грабители и воры, которые немало потрудились над созданием наших многочисленных коммерческих и общественных предприятий, сами непременно отличались благочестием или пуританским целомудрием (хотя они очень часто старались производить такое впечатление), однако я решительно утверждаю, что в тех самых городах, штатах и государстве, где они расхищали и грабили, принято — всем вместе и врозь — в каждой строчке, в каждой фразе кричать о своей пресловутой нравственности. Почему? Мне кажется, что именно американец англосаксонского происхождения больше всех ратовал за религию и мораль как в печати, так и с трибуны, а вместе с тем, или, быть может, именно вследствие этого, не видел и не желал видеть, насколько его повседневные и вполне естественные для человека поступки противоречат его словам. Был ли он лицемером? Остался ли он им?

Американцы, независимо от происхождения, ни в моральном, ни в умственном отношении (если не касаться, впрочем, нашего уменья наживать капитал и создавать материальные ценности) ничуть не лучше других людей, населяющих землю, будь то турки, китайцы или индийцы, однако по какой-то странной причине мы мним себя выше других. По существу же разница только в том, что наши предки, оказавшись, в силу не зависящих от них условий, изгнанниками, на свое счастье попали в страну молочных рек и кисельных берегов. Природа Америки была (да и по сей день остается) добра к одинокому чужестранцу, прибывшему сюда в поисках средств к существованию, а он, как видно, не замедлил приписать это трем вещам: во-первых — своей врожденной способности распоряжаться и управлять богатством; во-вторых — особому благоволению к нему господа бога; в-третьих — своей нравственности и своему превосходству над другими людьми (проистекающему, разумеется, из обладания богатством). Эта уверенность, поколебать которую еще не представилось случая ни крупному финансовому потрясению, ни какому-либо стихийному бедствию или социальной катастрофе, помогает американцу пребывать в состоянии высокоромантического самообмана. Он продолжает считать себя в нравственном и интеллектуальном отношении существом высшего порядка, неизмеримо более совершенным, чем остальные представители человеческой породы, населяющие другие страны, и разве что какая-нибудь финансовая катастрофа, которая разразится в связи с ростом народонаселения и истощением материальных ресурсов, убедит его в том, что он не прав. Нет сомнения все же, что рано или поздно он в этом убедится. Можете быть спокойным. Предоставим это природе.

Отношение к женщине, особенно в вопросах ее нравственности, ее чистоты, — наиболее примечательная черта нашего пуританства или фарисейства. Я не знаю народа, который бы так выспренне культивировал эротику, как американцы. Быть может, под влиянием легенды о непорочном зачатии (создав себе идола в образе девы Марии) наш добрый американец, способный совершать те грязные финансовые преступления, о которых упоминалось выше, ухитряется вместе с тем смотреть на женщин, особенно на тех, что занимают более высокое, чем он, положение в обществе, как на неземных, ангельских созданий, обладающих добродетелями, не свойственными ни одному живому существу — мужчине, ребенку или животному. Не важно, что в нашей стране, как и во всякой другой, царят обыкновенные земные страсти, что в наших городах и селениях целые, порой довольно обширные, кварталы населены жрицами Эроса и Венеры. Американец, способствуя процветанию домов терпимости, делает вид, что не знает об их существовании или об их назначении. Он сам, его приятели, его сыновья бывают там, но…

Только такая духовно однобокая натура, как англосакс, может исповедовать столь нелепые воззрения. Казалось бы, у нас должно хватить смелости назвать вещи своими именами или хотя бы поменьше кричать о нашей неземной добродетели. Ну, нет. Чистота, святость, самоотречение, кротость американских женщин… все эти совершенства так преувеличиваются, ими так прожужжали нам уши, что теперь любой заурядный пошляк, который способен пойти в публичный дом или взять себе женщину с улицы, вместе с тем имеет какое-то очень извращенное понятие о том, что представляет собой эта женщина; она для него не менее загадочное существо, чем какой-нибудь дикарь африканских дебрей, которого он никогда в жизни не видел. Принцесса, богиня, непорочная мать или созидательное начало… венец всех добродетелей, всех совершенств… никаких пороков, никаких слабостей, никаких заблуждений — из такой вот белиберды составляются представления среднего англосакса, или во всяком случае среднего американца, о средней американской женщине. Я не хочу сказать, что в этом иллюзорном облике нет ничего положительного, однако он слишком хорош, чтобы быть реальным, — это отвлеченная схема, миф! В действительности таких женщин, каких рисует себе рядовой американец, не существует вовсе. Женщина такое же двуногое млекопитающее, как и остальные представители человеческой породы, однако в результате вышеозначенной иллюзии, самое понятие пола в применении к женщине становится недопустимым, ибо оно разрушает миф. Правда, мы появляемся на свет далеко не изысканным способом (зачатые в беззаконии и рожденные во грехе, как говорится в библии), однако уже давно принято приукрашать это обстоятельство или закрывать на него глаза, и, для того чтобы завуалировать насколько возможно его грубую сущность, мужчина обязан ни в делах своих, ни в помышлениях не допускать ничего греховного, избегать всяких нескромных мыслей о женщинах, и даже более того — никогда не затрагивать этой темы публично: ни в речах, ни на страницах печати.

Все это мало-помалу привело к тому, что теперь уже считается не только грехом, но и позором, недопустимым нарушением нравственных устоев изображать женщину — особенно в печатных произведениях или в публичных речах — иначе, как в виде вышеупомянутого идеала. Женщины настолько чисты, а плотские отношения настолько отвратительны, что связывать одно с другим даже в мыслях недопустимо. Предполагается, что между ними не существует никакой связи. Мы должны жить в мире иллюзий или миража, мы должны попирать факты ногами и под видом развития так называемых лучших сторон своей натуры давать волю пустой фантазии. Можно ли сомневаться в том, какое притупляющее влияние оказывает все это на наши творческие способности? И тем не менее именно таково сейчас наше отношение к женщинам и к вопросам пола, и именно этим и объясняется во многом то, что происходит у нас в общественной жизни, в литературе и в искусстве. Представьте себе, что пуританин или моралист вздумает создать что-то в области искусства, которое в свою очередь есть не что иное, как правдивое отражение — интеллектуальное и эмоциональное — глубокого творческого восприятия жизни. Только представьте себе! И сравните интеллектуальную или художественную ограниченность его творений с той свободой и трезвостью суждений, которые проявляются у нас в области коммерции, финансов или земледелия. В практической жизни мы хладнокровны, скептичны, уравновешенны, сметливы, рассудительны и, следовательно, неплохо подготовлены к такого рода деятельности. В интеллектуальной жизни мы отличаемся набожностью, доктринерством, духовной пустотой. В итоге американцы, за исключением отдельных личностей, которые появляются вопреки любым неблагоприятным условиям (и на которых всегда будут косо смотреть), не способны познать, а еще того менее — изобразить жизнь, как она есть. В искусстве, в философии, в умственной жизни — мы немощны: в области финансов и во всех областях коммерческой деятельности — мы преуспеваем. Мы развивались столь однобоко, что в этом отношении стали чуть ли не великанами. Неправдоподобные, почти мифические характеры сложились у нас в результате этого процесса: появились люди, до такой степени лишенные гармоничности, свойственной человеческой натуре, что они похожи на чудовищ — на уродливую гримасу алчности. Я имею в виду Рокфеллера, Гулда, Сейджа, Вандербильта-старшего, К. К. Роджерса, Карнеги, Фрика.

Мне кажется, что Америку лучше всего можно представить себе как царство шекспировского ткача Основы. А Основа, на мой взгляд, — это делец, наживший состояние усердной торговлей румянами или пудрой, молотилками или углем и оказавшийся вследствие этого, а также вследствие случайно выпавших на его долю привилегий, предоставляемых демократией, в положении советчика и даже диктатора, призванного решать вопросы, которые не только не всегда ему по плечу, но в которых он чаще всего ничего не смыслит, как, например, вопросы искусства, науки, философии, морали и общественных отношений. Вы помните, конечно, Основу из «Сна в летнюю ночь»? Основу, который не подозревал, что у него ослиные уши и что он не может изображать льва, ибо для этого недостаточно уметь рычать. У нас, в Америке, он восседает теперь на троне в роли льва и является в каком-то смысле олицетворением англосаксонского характера. Основа чрезвычайно высокого мнения о себе. Он ни на секунду не подозревает о своих ослиных ушах и о том, как мало он пригоден для роли льва или, называя вещи своими именами, — для искусства. В сущности он просто невежественный ткач, превращенный «волшебством сна», некой грезой, именуемой Конституция, в рыкающего льва… в своем собственном воображении. Никто не смеет сказать, что это не так; такой человек будет изгнан из страны, выслан или сослан. Никто не смеет понимать искусство иначе, чем понимает его Основа. А если вы осмелились, — раз, два, и его прихвостень Комсток вместе со всей своей братией живо упрячет вас за решетку. Люди, попадающие к нам из чужих земель (Англия не в счет), бывают поражены ослиными ушами Основы и его притязаниями на роль льва. В действительности же он просто воплощает в себе англосаксонскую натуру. Он убежден, что свобода существует не для Оберона или Душистого Горошка, не для Паутинки или Горчичного Зернышка, а для епископов, представителей власти, оптовых торговцев и для тех, кто нажил огромные состояния, изготовляя томатные консервы или торгуя нефтью. Основа мечтает о том, чтобы у нас у всех отросли длинные ослиные уши и чтобы мы поверили, будто он величайший актер на свете. Он недоволен миром, исполняющим роль Пирама не так, как бы ему хотелось. Айва, Миляга, Дудка, Рыло и Заморыш (вся компания, что явилась вместе с ним на корабле «Мейфлауер») признают его великим актером, но, увы, есть другие, и Основа убежден, что эти другие неправы, когда они пытаются разрушить грезу под названием Американская Конституция, принесшую ему это «волшебство сна» и превратившую его в льва с «восхитительно волосатой мордой» и длинными ушами.

Горе, горе искусству в Америке! Ему предстоит мотыжить твердую, неподатливую землю.

Но я в ссоре с Америкой не потому, что жизнь здесь течет в деловой, деятельной обстановке, способствующей коммерции, а потому, что только этим все и ограничивается и Америка все больше и больше становится нудной, рутинерской, ханжеской страной — миром практицизма, еще более скучным, чем ее названная мать — высокочтимая Англия. Если только внешние признаки нас не обманывают, мы скатываемся прямо в объятия олигархии торгашей, интеллектуальные мерила которых во всем, что выходит за пределы торговли, отличаются такой узостью, что о них едва ли стоит даже говорить. Посмотрите хотя бы, что сталось под владычеством коммерции с нашим знаменем, оплотом наших священных свобод и духовной независимости — с американскими газетами! Загляните в них. У меня нет сейчас возможности разобрать пункт за пунктом многочисленные и в большинстве случаев вполне обоснованные обвинения, которые им предъявляются, — припомните сами, что изо дня в день читаете вы в своей газете. Если вы занимаетесь коммерцией, я спрошу вас: разбирается ли газета, которую вы выписываете, в вопросах торговли? В какой мере можете вы положиться на ее знания или правильность ее суждений? Если вы принадлежите к той или иной профессии, часто ли находите вы в вашей газете вполне достоверные сообщения из интересующей вас области? Если газета публикует мнение или официальное заявление какого-либо специалиста по какому-то важному специальному вопросу, доверитесь ли вы ему целиком без всякой дополнительной проверки?

Вы любите театр; верите ли вы тому, что пишут театральные критики? Вы изучаете литературу; согласны ли вы с высказываниями рецензентов, более того — интересует ли вас их мнение? Вы художник или ценитель искусства; станете ли вы искать в газетах чего-нибудь, кроме простой информации — адресов выставок и т. п.? Сомневаюсь. Что же касается политики, финансов, общественных движений и общественной жизни, то тут вы, верно, согласитесь со мной, что мир еще не знал советчика более пристрастного, злобного, всячески затемняющего и искажающего истину, нежели газета. Все интеллигентные и образованные люди давно уже перестали воспринимать газетные передовицы иначе, как пустую или напыщенную болтовню наемных пособников торгашей, или, еще того хуже, — обыкновенных невежд. Журналист или ничего не знает, или ничего не умеет. Издатель очень этому рад и пользуется недостатком его знаний или способностей в своих интересах. Политики, государственные деятели, владельцы универсальных магазинов, крупные финансисты и прочие влиятельные личности контролируют газеты, используют их в своих интересах, заставляют плясать под свою дудку. Мои слова звучат как суровый приговор всей нашей прессе, но разве это не правда — все от слова до слова?

Вернемся снова к религиозным и коммерческим организациям Америки, которых у нас такое множество и которые распространяют свое влияние чуть ли не на всю нашу жизнь. Какое отношение имеют они к свободному духовному развитию человека, к подлинному пониманию искусства или жизни, ее сущности, ее развития, поэтических или трагических ее сторон? Можете ли вы ждать от методистов или баптистов, от католиков или пресвитериан, чтобы они хоть чем-то содействовали свободному развитию личности, или независимости мысли, или прямоте суждений, или искусству? Разве не требуют они от всех своих последователей отказа от такой свободы во имя завета или заповеди, провозглашенных легендарным, неисторическим, вымышленным лицом, которое якобы правит нашим миром? Подумайте об этом! А ведь эти организации весьма деятельны, они влияют на правительство, — на нынешнее правительство, чтобы быть совершенно точным, — подчиняют его своему контролю, хотя оно как будто призвано охранять свободу личности, — и при этом не только в так называемых вопросах совести, но и во всех проявлениях творческой мысли и искусства.

А наши крупные акционерные компании во главе с так называемыми магнатами индустрии, которые заправляют всем? Какова их роль в таких вопросах, как свобода личности, право человека самостоятельно мыслить, духовно расти? Возьмем, к примеру, хотя бы Табачный трест, Нефтяной трест, Молочный трест, Угольный трест — в какой мере могут они, по-вашему, содействовать нашему духовному росту? Может быть, они деятельно стремятся к установлению более высоких этических принципов, более широких исторических и философских концепций, более тонкого понимания искусства? Или они повседневно и неустанно заняты конкуренцией в ее самых неприкрытых и грубых формах и накоплением капитала, который потом частично высосут из них различные псевдознатоки и собиратели произведений искусства или торговцы старинными фолиантами и так называемыми древностями? Что знают они по-настоящему о жизни, о достижениях человеческого гения? Тем не менее это — демократия. Предполагается, что у нас, как ни в одной другой части света, человеку дана возможность и даже вменено в обязанность всеми доступными ему средствами добиваться духовного совершенствования и материального благополучия. Но уж если говорить об искусстве и интеллектуальном развитии личности, то вся беда нашей демократии в том, что даже самодержавие с его кастой титулованных бездельников открывает больший простор хотя бы для немногих избранников, желающих посвятить свой досуг искусству, а потому там имеется некое ядро или группа лиц, которые покровительствуют искусству, стремятся утвердить за ним, как и за литературой, его неотъемлемые права, отводят свободной человеческой мысли подобающее ей высокое место. Я не утверждаю, что наша демократия не породит когда-нибудь такого ядра или группы. Я верю, что она способна и сумеет это сделать. Вполне возможно, что со временем она докажет свое превосходство над любой формой наследственной автократии. Но я говорю о состоянии искусства, общественных отношений и интеллектуального развития в Америке в наши дни.

Мне хочется и смеяться и плакать, когда я об этом думаю: сто двадцать миллионов американцев, баснословно богатых (многие из них во всяком случае), и почти ни одного поэта, прозаика, певца, актера, музыканта, о котором стоило бы упомянуть. Сто сорок лет (почти двести даже, если считать и колониальный период) страна развивалась при самых благоприятных общественных условиях, какие только можно себе вообразить: великолепная плодородная почва; неисчислимые залежи золота, серебра, драгоценных металлов и полезных ископаемых, запасы топлива всякого рода; природа, изумляющая своим богатством, своими горами, реками, своими зелеными долинами; могучие силы ее, обогащающие человека; и, наконец, огромные города и широкие возможности для передвижения и торговли. И что же? Артисты, поэты, мыслители — где они? Породила ли эта страна хоть одного крупного философа — Спенсера, Ницше, Шопенгауэра, Канта? Кажется, кто-то хочет поставить с ними вровень Эмерсона? Или, может быть, Джеймса? Породила ли она хоть одного историка, не уступающего по силе Маколею, или Гроту, или Гиббону? Хоть одного писателя, которого можно было бы упомянуть наряду с Тургеневым, Мопассаном, Флобером? Ученого типа Крукса, Рентгена или Пастера? Критика такой глубины и силы, как Тэн, Сент-Бев или Гонкуры? Драматурга, равного Ибсену, Чехову, Шоу, Гауптману, Брийе? Актера — после Бутса — равного Коклену, или Зонненталю, или Форбс-Робертсону, или Сарре Бернар? После Уитмена у нас был только один поэт — Эдгар Ли Мастерс. В живописи — Уистлер, Иннес, Сарджент. Кто же еще? (А двое из них навсегда покинули наши берега.) Изобретатели? Да; их можно насчитать сотни, быть может, даже тысячи. И некоторые из них поистине замечательны, имена их завоевали мировую известность и останутся в веках. Но имеют ли они хоть какое-нибудь отношение к искусству, к подлинной свободе человеческой мысли?

Наиболее примечательным и, на мой взгляд, наиболее тревожным явлением в общественной жизни современной Америки следует считать распространение еще более узких и еще более пуританских воззрений, чем даже те, что укоренились в прошлом. Меня не перестают приводить в изумление тысячи мужчин, чрезвычайно способных в области механики или в каких-либо других узкотехнических областях, но обладающих вместе с тем мышлением ребенка во всем, что касается отвлеченных философских проблем. Мы, как нация, с полной наивностью принимаем на веру самые невероятные вещи. Я имею в виду не только основные догматы всех религий, которые в сущности ни на чем не основаны и которые тем не менее безоговорочно принимаются миллионами американцев, как и наиболее угнетенными классами других стран, но я думаю еще и о тех суровых истинах, которым учит нас сама жизнь: я думаю о неустойчивости человеческой натуры, о беспощадных ударах судьбы, разрушающих все наши самые светлые мечты, о том, что человек в целом не плох и не хорош, а соединяет в себе и то и другое. Американец вследствие какой-то странной шутки, которую сыграл с ним, по-видимому, атавизм, заимствовал или унаследовал от английского мелкобуржуазного пуританства все его вздорные представления о возможности исправления человеческой натуры путем указа или декрета — то есть того священного писания, без которого не обходится ни одна религия. И вот, хотя нам удалось с помощью самых грубых и жестоких средств построить одну из наиболее примечательных деспотических олигархий мира, однако мы совершенно не отдаем себе в этом отчета.

По мнению не привыкшего мыслить американца, все люди по-прежнему свободны и равны. Они от рождения наделены какими-то неотъемлемыми правами, хотя, если вы попытаетесь установить, в чем состоят эти права, никто на свете не сможет вам этого объяснить. Жизнь у нас, так же как и везде, сводится в конечном счете к крайне грубым проявлениям законов природы. Богатый притесняет бедного на каждом шагу; бедный защищается и всеми средствами, какие диктует ему тяжелая необходимость, борется за существование. Никакие неотъемлемые права человека не могут воспрепятствовать неуклонному вздорожанию жизни, в то время как заработная плата наших идиллически настроенных американцев почти никогда не повышается. Никакие неотъемлемые права ни разу еще не помешали сильным запугивать или обманывать слабых. И хотя мало-помалу средний американец начинает все отчетливее постигать, какая острая борьба за существование идет вокруг него, его вера в нелепые идеалы остается незыблемой. Господь бог спасет доброго американца и посадит его одесную на Золотом Престоле.

И вот наш наивный американец, присваивая и подавляя со всею грубостью своих природных инстинктов, в то же самое время пишет восторженные пошлости насчет братской любви, добродетели, нравственности, истины и прочее и тому подобное. И обе эти стороны его натуры, в зависимости от обстоятельств, находят отчасти свое выражение в неустанном стремлении всех американцев искоренять и улучшать. Ни одна страна в мире, не исключая даже Англии — прародительницы всех самых нелепых реформ, — не проявляет такой изобретательности в различных бессмысленных начинаниях, как наше отечество. У нас проводились поочередно кампании по обращению атеистов, по исправлению алкоголиков, развратников, падших женщин, финансовых громил, наркоманов, танцовщиц, театралов, читателей романов, декольтированных женщин и женщин, злоупотребляющих ношением драгоценностей, — словом, мы обрушивались на каждую слабость и каждое пристрастие, как только они начинали проявляться с недюжинной, а потому интересной с точки зрения человеческого характера, силой. В основе всех этих мероприятий лежит такая идея: человек, чтобы достичь совершенства, должен быть бесцветным, худосочным созданием, не способным ни на какой проступок или порок. А бурные воды житейского моря кипят вокруг, и грохот их отдается у него в ушах! Вор, развратник, пьяница, падшая женщина, стяжатель, честолюбец чредой проходят мимо его порога, как было во все времена, и сколько бы ни предпринималось походов во имя их спасения, число их никогда не уменьшается. Другими словами, человеческая натура всегда остается человеческой натурой, но нас, американцев, невозможно в этом убедить.

Я не в ладах с Америкой потому, что она не в ладах с независимой мыслью. Мне больно видеть, как наши так называемые реформаторы, словно новоиспеченные Дон-Кихоты, сражаются с ветряными мельницами фактов. Нам не разрешается иметь картины, кроме тех, что получили одобрение наших пуритан и рутинеров. Нам запрещаются спектакли, фильмы, книги, выставки любого сорта, даже публичные речи, которые в чем-то противоречат их ограниченному кругозору. Наконец мы сподобились даже иметь президента, которому предписывалось не вести больше войн! Несколько лет назад был предан анафеме простой трактирщик, и собственность его подверглась уничтожению посредством топора, факела и ручной гранаты. А позже, с ростом городов, стали на каждом шагу появляться целые кварталы, посвященные культу Венеры. Но вот народился новый крестоносец — Каратель Греха, и нашим взорам предстают толпы выгнанных на улицу женщин, которые прежде населяли эти кварталы, а теперь вынуждены промышлять в одиночку. Затем появляется м-р Комсток, непоколебимый, мстительный и с таким пристрастием и нюхом ко всему нечестивому и эротическому, какими не обладал до него еще ни один смертный. Картины, книги, театр, танцы, мастерские художников — ничто не ускользает от его бдительного ока. Сей господин благодаря своим тупым нападкам на то, в чем он ничего не смыслил, был на протяжении двадцати — тридцати лет своей деятельности в качестве государственного инспектора министерства почт Соединенных Штатов Америки в центре внимания всей общественности, чего, собственно, он и жаждал. Сегодня под удар попадали творения Бальзака или Мопассана, завтра — роман Д’Аннунцио, обнаруженный в полумраке какой-нибудь убогой букинистической лавчонки. Бедного фотографа, рискнувшего сфотографировать обнаженное тело; живописца, позволившего своему преклонению перед Рафаэлем завести его слишком далеко; поэта, сделавшего попытку воскресить Дон Жуана в современных ямбах, немедленно хватали и тащили в суд, где невежественный судья признавал его виновным в нарушении закона и приговаривал к соответствующему штрафу. И все это повторяется снова и снова и со все большим пылом.

Затем настал день вооруженного похода против белых рабынь, и теперь в Америке не сыщется ни одного города, ни одного самого захолустного поселка, где бы не существовало тех или иных организаций по борьбе с пороком или, на самый худой конец, местного представителя или агента этих организаций, на обязанности которого лежит следить за тем, чтобы искусство, литература, печать и частная жизнь вверенных его попечению лиц соответствовали тому идеальному образцу, который только крайне тупоголовые люди могли измыслить. Когда ярость борьбы с белыми рабынями достигла белого каления, ее идейные основы нашли свое выражение в следующих фактах: все пьесы, в которых автор позволил себе слишком ярко обрисовать характер преступления, подверглись разгрому, а те пьесы, которые апеллировали только к рассудку самих вдохновителей этого похода, были разрешены. В итоге мы были свидетелями того, как по всей стране в битком набитых кинозалах демонстрировался нецензурный, но тем не менее получивший разрешение многометражный фильм, с такими подробностями изображавший сей преступный промысел и самые замысловатые способы поощрения белых рабынь, каких невозможно было обнаружить ни в одном современном произведении; а в это же самое время две куда более интересные в художественном отношении, но не дававшие такой исчерпывающей информации пьесы успешно изгонялись из одного города за другим и в конце концов вовсе исчезли со сцены.

Шекспир был также с позором изгнан из многих школ Соединенных Штатов Америки. В Чикаго разгромили постановку «Антония и Клеопатры». Японские гравюры большой художественной ценности, предназначавшиеся для хранения в частной коллекции, были конфискованы и наиболее совершенные из них уничтожены. Один за другим подверглись нападкам: художественной работы фонтан в Нью-Йорке с изображением Генриха Гейне; передвижные выставки картин в Денвере, Канзас-Сити и других городах; произведения Стивенсона, Джеймса Лейн Аллена, Фрэнсиса X. Бэрнетта. И если на последних обрушилась лишь аллегорическая дубинка закона, то первый погиб под самым обыкновенным увесистым топором. Один известный и не лишенный дарования танцовщик подвергся публичному нападению со стороны карателей порока… за бесстыдное выставление напоказ своего тела! Ни одна пьеса, ни одно художественное полотно, ни одна книга, ни одно общественное или частное празднество не застраховано теперь от нападок, если оно признано порочным.

На мой взгляд, все это — явное проявление тупоумия и свидетельствует лишь о том, как низко пали мы в интеллектуальном отношении. Но хуже всего, когда такие тенденции начинают проявляться и в области серьезной литературы. В Нью-Йорке были и продолжают иметь место попытки подлинно террористических актов. Издателю фрейдовского «Леонардо» — книги, единственный порок которой в том, что она умна и правдива, — пригрозили судебным преследованием, если он выпустит ее в свет. Роман Пшебышевского «Homo Sapiens»[3], который никак нельзя считать порнографическим произведением, был конфискован, едва только он появился на прилавке, а издателей угрозами заставили изъять весь тираж из обращения. Та же судьба постигла и «Агарь Ревелли», и «Тэсс из рода д'Эрбервиллей», и «Сафо», и «Джуда Незаметного», и «Высокочтимую леди», и «Лето в Аркадии», и многие другие произведения. Вообразите себе только — изъять такую книгу, как «Лето в Аркадии», из публичных библиотек! Был наложен запрет даже на «Половой вопрос» Фореля и, разумеется, на все произведения Крафт-Эббинга. (А чтобы приобрести книгу Фрейда или Эллиса, нужно теперь иметь предписание врача — так сказать, получить своего рода рецепт на лекарство для души или ума.) Подумать только — книги такого ученого, как Фрейд!

Подобного рода посягательство на серьезную литературу и науку представляется мне самым вредоносным видом слежки, какой только мог измыслить человеческий разум. Им измеряется глубина нашего невежества и нетерпимости. Если не положить этому конец, мы задушим в зародыше всякую инициативу, всякую живую мысль. Жизнь — это прежде всего то, что нужно наблюдать, изучать, истолковывать. Наши познания о ней не могут быть чрезмерны, так как мы пока еще ровно ничего о ней не знаем. Перед нами огромная область, которую нам предстоит изучить. Предоставим художнику свободу, и тогда мы сможем довериться ему — правильности его наблюдений, умению обобщать и передавать накопленные людьми познания в наиболее выразительной форме. Человек будет продолжать свои поиски и обретет то, что ему нужно, вопреки всем карателям на свете. Никто не читает по принуждению, напротив — за это еще приходится платить. Более того, человек должен обладать врожденным вкусом, чтобы сделать правильный выбор, умом и сердцем, чтобы понять. И когда эти качества будут стоять на страже и каждая страна даст достаточное количество критиков, способных правильно оценивать, порицать или хвалить, — к чему нам тогда цензор или десятки цензоров? Ведь любой из них менее пригоден для своей роли, чем хороший критик, однако стремится навязать нам свои личные пристрастия и предубеждения, а если мы с ними не согласны, тащит нас в суд.

Что касается меня, то я протестую. Это насилие над настоящим искусством, мыслью и умами я считаю преступлением. Я боюсь, что Америка окончательно падет в интеллектуальном смысле, — ведь, сказать по совести, мы и так уже стоим не слишком высоко по сравнению с остальным миром. А тут еще, словно осиный рой, налетают цензоры, чтобы совсем доконать искусство и литературу, которые почти утратили уже способность сопротивляться. По, Готорн, Уитмен и Topo поочередно подвергались насмешкам и глумлению со стороны невежественных американцев, пока мы сами не сделались посмешищем в глазах всего мира. К чему все это приведет? Когда выйдем мы, наконец, из пеленок, в которых держат нас нелепые предрассудки пуритан и их невежественных последователей, и станем взрослыми свободомыслящими людьми? Я думаю, что жизнь познается из книг и произведений искусства, быть может, еще в большей мере, чем из самой жизни. Искусство — это нектар души, собранный в трудах и муках. Позволим ли мы тупицам, эгоистам и честолюбцам закрыть доступ к этому роднику для нашего пытливого ума?

Сб. «Бей, барабан!», 1920 г.

Перевод Т. Озерской

Загрузка...