Ночка

Вовка тотчас же заподозрил недоброе, едва услыхал в боковой улочке стрекот мотоцикла. И верно: дядя Иван Трофимов это, оказалось, вырулил из проулка к их дому. «За Ночкой?!» — сообразил Вовка. Эх, этак-то уж сколь раз было, что прикатит-примчит, в дом зайдет, там же перво-наперво закурит, ну и разговоры после обязательно заведет про коров да про хозяйство вообще, свою станет, значит, «агитацию гнуть», как папка-то говорит: это чтобы они, словом, Ночку свою в стадо совхозное продавали.

В груди у Вовки заколотилось, и оттого даже дух перехватило. Он поспешно, безо всякого аппетиту доел репу и, поднявшись на коленки, отряхнул с рубашки приставшие к груди и на пузе травинки.

— А ты чего?! Куда ты это, Вовка? — заспрашивали ребята.

Вовка поглядел на сваленные в траву репы, которые успешно удалось нынче «настрадовать» с совхозовских полей. Реп несъеденных еще немало было. Большие и не очень — в спешке все же выдирали-то! — все они вместе лежали теперь ладным буртиком, все с одинаково серенькими от землицы мышиными хвостами корешков, в ожидании справедливой на всю артель дележки.

— Эх, позабыл я, — в штаны рубаху заправляя и шмыгая осопливевшим от волнения носом, сказал Вовка с притворным равнодушием. — Мамка мене наказывала быть нонече как раз в это время в дому.

— Ну, гляди! Мы тебя ждать долго не будем! — «обнадежили» его тотчас «пайщики», намекая, что без него добычу делить начнут, и не обижаясь, что он уходить вздумал, а даже как бы и радуясь такому обстоятельству.

«А задавитеся! — подумал Вовка и встал с коленок вовсе решительно. — Да у нас и у самих в огороде-то такого добра, да еще и послаже которые, так навалом!» Однако он еще разок оглядел-ошарил артельные репы и просто так, из воспитанности и благородства будто, что, дескать, никак не брезгует плодами совместного озорства — ну да ведь и заслужил свое-то! — взял одну репку еще с собой. Оборвал ботву, а саму репу укромно в карман штанов сунул: «Ночке отдам!»

— А и не ждите! — пообещал, как пригрозил, друзьям-артельщикам и, как бы беспечно, припустил к дому.

У ворот отдышался сперва, чтобы дома родители чего не подумали. Вернее, чтобы подумали, что он просто так воротился: ну, что захотел вот домой и пришел вольно. Затем, тихо проскользнув во двор, Вовка еще тише прокрался по крыльцу, далее — через сенки и явился наконец в избу.

Так и есть — основательно уже, на табуретке, сидел у порога кухни он сам, дядя Иван Трофимов, облаченный в неразлучный брезентовый дождевик, в яловых сапогах, с тугой военной сумкой через плечо, водрузив на колени черную свою флотскую фуражку-мичманку. Ну и ясно, уж накурив вокруг невпроворот!

— Здравствуйте! — вежливо и тихо возникнув здесь для всех неожиданно, поприветствовал для начала Вовка.

Дядя Иван кивнул — здравствуй, мол.

— Ишь, заявился! — сразу удивилась мамка. — Натворил где чего? До ночи ведь в избу не загнать, а тут — и верно, что здрасьте!

Папка же только поглядел, но не молвил ничего пока.

— Исть хочу, — находчиво соврал Вовка.

— Супу налить? — предложила мамка.

«Уж сразу и супу!» — нахмурился Вовка, а вслух вздохнул:

— Я бы лучше, конечно, хлебушка какого с сахарком поел и молока попил…

— Вот садись и ешь, чего наложат! — всякий спор-препираловку прекратил папка.

И тут Вовка сообразил, что — пропал. И потому пропал, что придется теперь хлебать этот постылый суп, и потому, что при нем, при Вовке-то, ничего такого важного говориться, разумеется, не будет. «Эх-ха! Видать, надо было просто в сенках затаиться! Там-от все слыхать…» — подосадовал он на себя крепенько, бредя к умывальнику, оборудованному в уголочке кухоньки.

Пока же хлебал он этот свой постылый суп, взрослые и верно ничего не обсуждали. Папка сидел тоже на табуретке, как и дядя Иван, еще в заводских, рабочих штанах с мазутными коленками, но уже босой и в майке. Покуривал только да поглядывал, как он, Вовка-то, ест — ладно ли? «Ну, вот чего глядит-замечает? Ведь ем, ем же!» — злился меж тем Вовка, нарочно отворачиваясь к окну, чтоб лица у него видно не было. И мамка в это время, притулясь к печке, тоже больше на него, на Вовку, глядела. Только отчего-то как и не в себе сейчас была. Будто не дядя Иван, а вот она сама в своем дому, да в гостях находилась: стеснялась все чего-то, под фартук руки прятала, то и дело волосы поправляла, на дядю Ивана этого зыркая. А дядя-то Иван, ишь — тоже наблюдатель! Ясно, за ним одним, за Вовкой, и наблюдает. Локтями уперся в коленки, темный да коричневый, все исподлобья этак глядит-поглядывает своими серыми, на постоянном солнце выгоревшими будто глазами. «Ага, а как репу в штанах у меня углядел? — строил свои догадки Вовка. — Ну да, вона она и выставляется! Эх, помене следовало ухватить репу-то. А то схватил, будто сроду добра такого не видывал…»

Был дядя Иван Трофимов вообще-то из тех взрослых, которые и не поймешь сразу, чем они занимаются. Работал-то он, конечно, известно где — на подсобном. Правда, подсобное там раньше было, в войну, от Уралмаша, кажется. Нынче это оно стало вдруг совхозовским отделением. И от такого еще совхоза-то, который и не знаешь, где он такой сам находится. Далеко, говорят, находится где-то, километров за двадцать отсюда… Ну а если еще и должность-то его, дяди Ивана, в толк взять, так и вовсе ничего понятного нету: директор не директор, а только какой-то управляющий. Вроде, значит, и главный, а вроде как и нет. Но вот что всякий для него пацан — прямо-таки наивреднейший человек, так это уж точно. И вообще, он, дядя-то Иван, отчаянный какой-то. Вон когда мерина Гришку у Фалея зарезали, так ведь именно он за главного и верховодил. Направо и налево команды свои разные подавал. В мичманке этой своей морской. Капитан какой, да и только, каких по кину показывают! Что и говорить, не любил Вовка дядю Ивана. Ну, и боялся, конечно.

«И чего это ему всего надо, всего мало и всего жалко? Будто обедняет все его казенное отделенье, если с десяток всего какой-нибудь репок у него надерут! Во всех-то полях вокруг их же видимо-невидимо…» — все фыркал энергично про себя Вовка, краснея, однако, под пристальным взглядом серых глаз дяди Ивана. Но вот беда, пока он, Вовка-то, строил такие всякие свои домыслы и догадки, взрослые меж собою завели какой-то разговор, а вот с чего он начался и про что, Вовка как-то неосмотрительно не услушал.

— …Сорванец! — услыхал он внезапно, как дядя Иван вдруг заключил какое-то свое размышление. А ведь надо полагать, что про него, про Вовку, размышление-то? Про кого ж еще так? И произнес-то, выговорил как: то ли одобрял, то ли осудил за что неведомое?! Эх, у него всегда, у дяди-то Ивана, по-двойному выходить: ведь никак одного точно не понять!..

— И не говорите! — тотчас же мамка поспешила откликнуться, и с поддержкою как бы. О фартук руки снова завытирала, уж раз десяток до того вытертые, однако. Поддержать-то поддержала, а ведь тоже не поняла, верно: хают его, Вовку, нет ли?

«Ну, никто его не просит, а он всегда выставится-сунется! — подосадовал Вовка на дяди Ивановы слова. — Эх и совало! Какое, однакова, совало нашлось!»

— А чего? — со спокойствием вступая в разговор, откликнулся папка. — Учится — и ладно. Трояков пока из школы не притаскивает. А если другое что имеешь в виду, так он у нас шустряк! Ничего, как-нибудь ладом воспитается. Мишка-от у нас этак же поначалу шел.

«А папка — он ничего, — одобрительно заключил Вовка. — Вот только все невозможного хотит. — И вздохнул: это как-то поздним вечером, когда уж спать легли, слыхал он некоторый на этот счет мамкин с папкой разговор, что папка, оказывается, хочет, чтобы он, Вовка-то, ходил чинненький и гладенький, еще и в коротких штанишках да в матроске, как нового директора завода сын Игорь… — Все они, взрослые, — усмехнулся Вовка, — не так, однако, понимают. Им зачем-то надо, чтоб по-ихнему только было, чтоб жить по-ихнему. А если этого, по-ихнему-то, не хочется и не получается?»

Но, пока он про все это думал так, мамка и папка нарочно для дяди Ивана завели уже речь далее про брата Мишку. И что он, мол, такой умный, и хороший-пригожий такой, и то да се… Некуда и хвалиться дальше! Чего тут: Вовка ведь тоже любил Мишку. А конечно, любил! Учился Мишка в техникуме, приезжал домой раз в месяц, а то и чаще. По-городскому брюки каждый день гладил и курил, как достойный и взрослый, при папке с мамкой открыто. Когда папка с мамкой заговаривали с посторонними про Мишку, Вовке неловко даже за них становилось. И стыдно тоже: точно они тогда, папка с мамкою, вдруг переставали быть взрослыми. И с Мишкой, кстати-то сказать, с самим разговаривали они уже порою будто с Игоревым отцом-директором или же точно он, Мишка, становился для них вроде школьного, все по-грамотному понимающего учителя…

— Эх, неправильно, неправильно у нас это все поставлено! — чего-то свое заканючил теперь дядя Иван Трофимов, и снова Вовка прослушал, про что дядя Иван навострился говорить. Да и все равно, всегда ведь рассуждал он о непонятном, дядя-то Иван. По-умному. Может, оттого все его всегда плохо и расслышивали. А может, и привыкли, что он всегда так по-непонятному говорит-рассуждает? Да ведь и кто он вообще-то? Дядя-то Иван? Чтобы его слушать-прислушиваться? Учитель школьный? Директор заводской? Ровня он, а она, ровня-то, всегда ровней и есть… «Ишь, речь завел! Ну и выставляется же, будто все знает! — заехидничал Вовка. — Нет, все же какое совало во все человеческие дела отыскалось!» А дядя Иван рассуждал тем временем уже дальше: — Вот на прошлой неделе, слыхал я по радио, выступала в передаче Анка Козлова. Сварщика Козлова дочь, который в заводе у вас работает…

— Ну-ну? — с готовностью слушать быстро поддакнул папка.

— В Режевском районе нынче живет. До-олго выступала! Не слыхал?

— Нет-нет! — опять скоро сообщил папка.

— Ох до-олго! Все звала подруг и годков ехать на село. — Сплетя пальцы, дядя Иван переставил на коленках локти и стал с серьезностью в пол глядеть. Рано поседевшие его волосы все еще были смяты так, как их флотской фуражкой придавливало весь день. — Дело-то, конечно, очень затеяно хорошее. Да ведь Аня-то про что дольше всего говорила? А мало, говорила, у нас в деревне хватких председателей, бригадиров, инженеров! Эх, точно все, кто на землю вернутся, станут исключительно председателями и бригадирами. Ну как же этакое вслух произносить можно, тем более что по радио? Неправильно, даже вредно у нас это заведено! Ведь и по-всякому уже бывало…

И заводы — хорошо, конечно. Необходимо. Да только ведь и хлебушек нельзя переставать сеять. И молоко в бутылочках всякому городскому человеку, уж о детях — так молчу, желательно — подай. Нет, разве ж это дело: председателевыми постами народ в деревни звать? Земле требуется труженик. Труженика земля требует! Я реализьм вещей исповедывал и исповедывать продолжаю! Так что трудом на землю надо звать. Трудо-ом!

— Как же, трудом ты зазовешь! — разочарованно зевнул папка, притушивая папироску. — Сейчас туда только отдыхом зазвать возможно.

— И не говори! — поддержала его мамка, махнув даже рукой, будто подтверждая, что ничего путного, конечно, от дяди-то Ивана и не услышишь.

— Трудом… — никак не мог успокоиться папка. И еще повторил: — Трудом… Лику-то свою тоже на землю, что ль, спроворил? Нет же!

— Дак она на стройку уехала. Говорит, что по технике пойти дальше в жизни желает. У нее, мол, к математике склонности, — с терпеливым спокойствием разъяснил дядя Иван.

Мамка при этом как-то этак хмыкнула.

А чего, Лику трофимовскую и он, Вовка, очень даже хорошо знал. Мамка всегда отчего-то говорила, что Лика красивая. Но он, Вовка, еще не понимал этого. Чувствовал, что не понимает. А вот еще говорили про нее, старухи в основном, что она, мол, какая-то позорная… замешано тут было что-то тайное и взрослое…

— До института пусть на стройке поработает, — еще сказал дядя Иван. — Математика с техникой — науки строгие. А на земле, как ее ни люби, одна ведь тебе все же математика — гектар! Сколько шагов-метров в ширину, столько в длину — вот и вся здесь тебе высшая математика! Так что надо бы смотреть только на реализьм вещей. Всегда и во всем…

Допив молоко, Вовка уперся ладошками в край табуретки и задрыгал ногами. Обернулась же эта беззаботность, однако, ошибкой неисправимою: полуботинок-то с ноги вдруг сорвался и громко под столом стукнул, и все тогда снова посмотрели на Вовку.

— Ладно! — заключил папка. — Делать, я погляжу, тебе более нечего. Поди-ка на улицу!

— Голова у меня болит по улицам-от бегать! — соврал Вовка.

— А чего другого, противоположного, не болит? — весело справился папка.

Мамка, уж на что человек добрый, ладошку свою ко лбу приложила, в глаза заглянула обеспокоенно, но даже после этого не поверила тоже:

— А не врешь?

— Да болит! — потея от обмана, упрямо отозвался Вовка и отвернулся к окошку.

— Вот чего, — произнес тогда папка. — Устал я с чего-то нынче. Сходи-ка, Вова, на болоты, проверь мордешки! — И папка пошарил в карманах штанов, отцепил от связки заветный ключик. — Это там, которые у проток, больше шарь. Наши все, ты знаешь, с красными поплавками. В общем, чего там долго-то объяснять, и сам, поди, уже ученый…

Вовка так и обмер, и сразу позабыл, зачем в этакую рань, рискуя уличной своей самостоятельностью и независимостью, прискакал в дом: никогда еще папка не доверял ему лодку, чтобы он в полном одиночестве осматривал снасти. Про все потому и позабыл он сразу: про дядю Ивана, про Ночку. Однако сдержался — показалось ему, конечно, что он сдержался, — выказывать свою радость открыто. Он взял ключ из папкиных рук и спросил как бы по-взрослому, как бы о деле исключительно:

— В садок надо сколько садить или же домой нынче всех притаскивать?

— А все, чего наловишь, и тащи, — объяснил папка.

— Вот еще чего… Воропаев же на нас ругается, что мы по болотам, мол, по-пустому шарим, — пользуясь удачным случаем, пожаловался Вовка. — Сказал бы ты ему как-нибудь, что мы ничего ему плохого не делаем. Он же за свои морды-то больше дрожит, а не за общий порядок… — Должно, от серьезности да и важности момента и просьбы у Вовки из носу выскочило.

— Скажу, — улыбнувшись, пообещал папка.

Ну и дядя-то Иван Трофимов тоже зачем-то улыбнулся и стал глядеть на него своими выгоревшими глазами. Даже ободрял точно бы, что, мол, не бойся Воропаева. А по правде-то, так чего его, инвалида Воропаева одноногого, бояться? Это ведь только голос у его громкий, а ни бега, ни сноровки-движенья быстрых нету. Ну, поругает когда, конечно, на все плесо в крик, а так-то чего… брань не смола, высохнет — отстанет! Да и никого еще одноногий Воропаев ни веслом, ни другим чем тяжелым не обидел будто бы…

— Ватник надень! — вдогон, когда он уж в сенках был, крикнула мамка.

Вовка подумал: притворяться, нет ли, что будто бы не расслышал, чтоб ватника не надевать.

— Тепло еще! — откликнулся он все же, хоть и повременив немного.

— А болоты не печка! — приказывая, крикнул папка. — К ночи дело!

— Ладно! — лишь тогда согласно обнадежил Вовка.

Забравшись на кадку — стояла она пуста, выскребана и подготовлена, чтобы капусту квасить осенью, — Вовка сдернул с вешалки ватник, закатал рукава, чтобы короче были и не обмочились случайно. Карманным ножичком отрезал от веревки одну жилку, зацепил ее за петельку в брюках, а к другому кончику привязал ключ от лодки — мало ли, обронишь в воду, ищи тогда поискивай! Сунув в карман ключ, Вовка наткнулся на репу, о которой позабыл. «Ночке отдам!» — решил от тотчас же и спрыгнул с крылечка.

В стайке было прохладно, тихо, пусто. Лишь, важно нахохливаясь, куры на насесте мостились ко сну. Голодные, худые комары, с тонкими, еще прозрачными брюхами, лепились к потолку в ожидании позднего своего хищного часа. И слепней еще не было поблизости нигде, эти-то всегда с Ночкой из лесу налетают. Только, как обычно, зазудели вокруг потревоженно черные навозные мухи. Эти уж всегда: и сыты вроде, а все равно вечно недовольные. «Эх, дак ведь коров еще не приганивали!» — успокаиваясь, что Ночки и быть пока здесь не может, вспомнил вдруг Вовка. Постоял немного, раздумывая, чего с репой сделать. Сунул ее наконец в кормушку — пригонят когда коров, так Ночка догадается, чего с репой делать. Лишь после всего этого он снял с гвоздика на стене бидончик под рыбу и, вывернув за стайку, через огороды устремился к болотам…


Из низины, в которой заброшенные торфоразработки вот уж пяток последних лет обращались в обширные, зарастающие камышом и кустарником болотины, Вовке хорошо, во все стороны видать было холмы, эти болота обступавшие.

С востока и запада подбирался к болотам глухой островерхий хвойняк. С юга же, за огородами, разбитыми по склонам, обращенным к болотам, над макушками холмов, на сухоте полной, за ворохами зелени из тополей, черемух, рябин, краснели крашеным железом и белели шифером крыши поселка, над которыми выше всего выставлялась водонапорная башня. Была она сложена четырехугольником из толстых бревен и казалась издали складной, точно мехи гармошки. В стороне же, на краешке жилья, почти уже на самой нижние, выставлялись вверх долгие железные трубы ремзавода, на котором в литейке работал папка. И из литейной трубы, не то что из отопительной от котлов, из которой ничего сейчас не шло, вовсю буровил в небо желто-розовый дым, а ведь здорово красиво озаренный теперь вечерним, закатным солнцем!

Еще видно было Вовке флажок на водонапорной башне, — пока флажок висит, печи никак топить нельзя. А еще видна была за всем этим — только на макушке уж другого холма, что выставлялся и вовсе за поселком, потому наполовину из-за домов невидимый, — геодезическая вышка, которая нужна, как папка объяснял, для «перенесенья на карту всей окрестности». Но это, по правде-то говоря, папка не сам услыхал, — это Мишка ему рассказывал. Вот уж с той-то, говорят, вышки по утрам, когда солнце далеко светит, видать-разглядеть даже и сам Свердловск. Это, правда, еще самому бы проверить надо, что видать…

А вот с севера, за болотами, в той как раз стороне, куда солнце летом опускается, желтели подсобовские поля среди островков умышленно сохраненного леса и хорошо вырисовывалось и само-то подсобное, а нынче совхозовское отделение — несколько деревянных коробушек-домов и приземистый, под соломою, коровник — все дяди Ивана Трофимова хозяйство-владения.

Все эти картины окружающие наблюдал Вовка множество раз, но все многие разы виды эти ему не надоедали, несмотря на то что его никак не переставало манить в город, в котором в техникуме учился Мишка и о котором редко кто из взрослых помнил плохо. Всегда они, взрослые, когда говорили, что кто-то стал очень уж счастливый, подчеркивали, что счастливый этот живет теперь в городе и что ему даже, мол, квартиру там дали «со всем удобством». Но эти болота вокруг поселочка с заводскими трубами и водонапорной башней, подсобовские поля и низкий, соломою крытый коровник обладали в своей совокупности каким-то собственным, прочным и неистребимым притяжением. Всего десять лет от роду было Вовке, и не знал он еще, не догадывался толком, что это все есть такое. Не мог он еще покудова знать то, что тайна эта откроется ему лишь через много-много трудных лет, когда заметит он вдруг, что в тяжкие или возвышенные мгновенья жизни при слове «Родина» не представится ему вдруг некая могучая бескрайность, а припомнит он сперва вот эти именно все крыши, трубы, башни, эти вот подсобовские дальние дома-коробушки, коровник, крытый давешнею, забуревшею от дождей соломою, и поля вокруг островков умышленно сохраненного леса, и уж потом только — исходящую вдаль ото всего этого конкретного, как от изначала, всю безбрежность и незыблемость голубой по горизонту земли…

Стоя в лодке и загребая легоньким веселком то с правого, то с левого борта, Вовка тихо скользил по протокам, отыскивая поплавки, помеченные красными тряпочками. Вечерняя вода стояла гладью, жарко в лицо отсверкивая и стеклянно отражая в себе облака и затаившиеся по краям проток камыши да худые болотные березки над этими камышами. Первые отпавшие уже листья, сухо скоробившись, лежали на этой глади, как на чем-то твердом. Там же, где в воде ничего не отражалось, видно было растущие из дна, почти что как-нибудь по-африканскому диковинных видов колыхающиеся водоросли и дружные стайки мальков, шныряющие меж ними, тоже будто фантастические существа.

Вовка зацепливал поплавки крючочком, приделанным к рукоятке веселка, хватал ловко тросик и наверх выволакивал из няши самодельные, сплетенные из проволоки морды с забитыми торфом ячеями. Кое-кто в поселке звал эти морды «фитилями», и Вовке отчего-то тоже больше нравилось звать морды так. Карасей вываливал он прямо в лодку, выкидывая обратно, какую успевал заметить, мелочевку, и переставлял «фитиль» на новое место. Как бы исподтишка, с надеждою во взгляде осматривался он вокруг: не замечает ли его кто из случайных взрослых при этом? Но не было взрослых в этот час на болотах почему-то нынче. И вообще как будто бы никого не было, и ребят тоже, одногодков. И все потому досаднее становилось Вовке, что никто не видит, как уже доверено ему отцом в полной самостоятельности обшаривать «фитили» эти.

Лишь под конец рыбалки заметил Вовка все же одного взрослого. Взрослый этот был, однако, из городских, потому как сидел с безнадежной удочкой. Неожиданно для самого себя Вовка отвернул вдруг в сторонку, издали еще этого удочника углядев, и, потея от волненья-испуга, во всю мочь заплескал веселком, удаляясь прочь по укромной протоке. «Эх, мало ли чего! — подумал он, прислушиваясь к гулкому в груди стуку и оправдывая в душе свое малодушие. — Как еще начнет прицепливаться, что все, мол, местные не рыбачиют, а хищничают, не на удочки раз ловют».

И только примкнув лодку к вбитому в землю рельсу и принявшись перекладывать карасей в бидон, Вовка опять храбро засожалел, что никто из взрослых его не видел нынче.

Карасиков в бидоне вышло четверти на три посудины. Присев на взмокший от вечерней росы травянистый бережок, Вовка запустил в бидон руку, перебирая скользкие рыбьи тельца. Солнце село и светило уже откуда-то из-за края земли высоко вверх. Но было еще достаточно светло. От поселка неразборчиво доносились голоса. На усадьбе, на которой к зиме спешили достроиться, топор тукал: сруб подгоняли там, должно быть. А в окраинной улице кто-то гонял взад-вперед на мотоцикле.

К ночи от воды уж тянул потихоньку парок и воздух набухал сыростью. Вовка потуже завернулся в ватник: и верно, что «болоты не печка», как папка-то сказал. Вовка решил было еще посидеть так немного, наслаждаясь и нынешней своей рыбацкой самостоятельностью, и храбростью своей пред вечерним одиночеством, как за ближайшим кустом мужики заговорили:

— Эт кто там подъехал-то?

— А Орловых вроде младший. Вовка…

Вовка затаился, дыхание даже задержав, так как по голосам узнал Воропаева и Кудри, тоже постоянных рыбаков. Укромно они хоронились невдалеке, за кустиками возле причалов, и «пировали», как сообразил Вовка, услыхав следом, что там стекло звенькнуло и потом пробулькало — из бутылки разлили. «Ну, цепляться счас начнут!» — решил он, настраиваясь поскорее отсюда смываться и еще раз перепроверяя, не забыл ли чего, обшаривая лодку. Конечно, чего еще доброго от Кудри с Воропаевым дождешься! Воропаев, это ясно, вообще «болотный» законник: говорят, сам малька карасевого сюда запустил, а сейчас переживает, что его все налавливают! А для чего другого еще карась, как не для того, чтоб все его ловили? Про Кудри же тоже чего говорить хорошего… он, как папка-то говорил, давно, сразу после войны где-то, что ли, одного детдомовского чуть не расстрелял, когда в милиции служил, а детдомовский в киоску у завода ночью забрался. И вообще, свирепей, чем Кудри, не вообразишь человека! Кудрявый, рыжий, морда кирпича просит, и росту вроде бы точно два метра. Даже ничего говорить тебе не будет, просто глядишь на него — и уже страшно…

— Ну, и как там у тебя уловишко нынешний, Вовка? — не спросил, а прямо-таки пророкотал из-за кустов Кудри.

— Да худо почему-то сёдни, — вздрогнул Вовка от испуга, хотя и обычный оказался улов — нормальный, средний.

— А как не худо будет? — нехорошо хмыкнул Воропаев. — И малька гребут! Ячейки-то какие плетем на морды? Вообразить и то неудобно самому же! Сантиметр на сантиметр! Разве что одну икру еще оставляем, да и то оттого, поди, что вылавливать ее не научились пока. Но, по всему судя, когда-нибудь и к этому приловчимся, найдутся умельцы… Однако я тебе вот еще что скажу, что даже не с этой стороны надо бы ждать беду-то, а вот если базу построят, как грозятся… тогда всему гибель живому…

— Живому… — хохотнул Кудри. — Ну, рыбе, ну, птице…

— Да и всему! — заспорил Воропаев. — Такой от самолетов гул разведется, что люди из поселка побегут!

«Вот здорово!» — услыхав про базу, Вовка затаился, чтоб получше все расслушать. Папка тоже говорил, что вроде начнут строить у них рядышком такую самолетную базу.

— Побегут, как же! — громоподобно, будто леший, на все болото, опять хохотнул Кудри. — Я сам, да и многие, как мне известно, ждут базы не дождутся! Пойдет строительство, работенка там повыгоднее, глядишь, отыщется. Я вот, например, на сверхсрочную еще там, может, словчусь устроиться. По хозяйству чего-нибудь там, а? По хозяйству ведь не образование требуется, а опыт. Его же у меня не отымешь…

— Эт где ж ты его, такой опыт, как ты говоришь, скопил? В милиции, что ль? Да ведь тебя ж из нее выгнали, если вещи своими именами называть, конечно. Опыт… Это из нагана-то по пьянке в белый свет пулять?

— Дело прошлое! С кем не бывало чудачеств? Однако ведь хотишь не хотишь, а и награды фронтовые имею, «За отвагу».

— Ну, на это нынче уже и не глядят… — Опять за кустиками забулькало. А чуть погодя Воропаев начал «учить»: — Человеку не опыт требуется, а талант! Опыт же… да и пока его приобретешь, причем неведомо какой, скорее — так отрицательный, лучшие годы уйдут! Человеку прежде всего нужен талант, даже пускай для начала какой-нибудь талантишко хотя бы… — И пошло-поехало, зарассуждал о каких-то там «талантах» неведомых Воропаев! Папка его, Воропаева-то, нет-нет да «артистом» и назовет, потому как, говорят, сразу-то после раненья, когда Воропаев вернулся без ноги, его директором клуба назначили…

Вовка без сожаления перестал мужиков слушать и размечтался насчет базы: аэродром построят, самолеты прилетят, а он вдруг словчится убежать из дому и пристроиться к летчикам навроде «сына полка», а? В кожанке, в хромовых сапогах станет в клуб приходить на взрослые, вечерние кино! Пацаны-однокашники просить станут: «Вовка, проведи! С тобой пустят, ты вон — военный!» — «А чего? — замахнулся он столь высоко в своих мечтах и вдруг вспомнил… про Ночку: — Да как же так-то я позабыл про все? Не иначе папка нарочно отослал меня!» — сообразил он и поскорее теперь покинул причалы, «пирующих» Воропаева одноногого и Кудри, свои «летчицкие», пустые и праздные мечты…


Все так же тихо, однако, было в стайке.

Даже еще потише, чем давеча, перед рыбалкою: умаялись, изворчались за день навозные черные мухи, а вот слепней опять не оказалось. Точно бы поняли они, слепни-то, что делать им здесь больше нечего. Правда, занадрывались тонко ожившие к ночи комары, но они не столько звук усилили, сколько даже прибавили тишины.

Через окошко в огороды, куда назем выкидывали, светила теперь красная полоска закатного неба. И было в кормушке пусто, как никогда еще не бывало. Лишь одиноко все так же лежала репка, чуть уже, правда, поклеванная курами. Сами же куры мохнато ерошились на насесте — спали уже теперь. А на стене висели на гвоздике ненужные больше Ночкины веревка, за которую ее водили в стадо, и ботало. И вилы и лопата деревянная, которыми стайку чистили, не стояли более в уголке. Папка, должно, уже забросил их на полок, как вещи лишние. Там было и так набросано много всякого-разного, случайного барахла.

«Все! — понял Вовка, приседая на чурбачишко, на котором папка обычно дрова колол и который обычно в стайку не втаскивал. — Эх, продали Ночку! Меня, значит, на болоты, а ее…»

И стало Вовке столь тоскливо, как может становиться только ребенку, когда он с честностью и добросовестностью пробует постигнуть тот смысл, какой его детскому пониманию еще недоступен совершенно.

А в стайке еще все дышало Ночкою. Теплым ее скотским духом. И до-олго еще этак-то будет. Пока не подсохнет здесь… Вовка всегда всерьез принимал Ночку, огромную ее черную допотопность с выпученными грустными глазами: ему всегда казалось, что думает она и чувствует ровно человек. И тогда представил он вдруг Ночку в подсобовском коровнике, в казенном и на скорую руку разгороженном под стойла. Как стоит она перед кормушкою, куда навалено истасканного, изломанного — да ведь как и все оно и всегда-то, если казенное, — сенца. Как плачет, поди, выпученными своими карими глазищами и есть от горя ничего не может, не понимая никак, отчего это этак обошлись с нею: выхаживали, выкармливали, вылечивали и вдруг взяли да и чужим вовсе отдали, будто раба какого, будто она вещь какая, которая ничего не чувствует. Ну, ясно! Дядя Иван рядышком с ею стоит, ощупывает и со всех сторон оглядывает. А вот и именно, будто эту самую вещь нечувственную. Ровно шифоньер какой приобрел, а не животное живое. Вспотевший, довольный, конечно, дядя-то Иван Трофимов…

«А он и во всем ведь такой, деревяшечный какой-то! — горько и зло подумал Вовка. — Изо всего одну только пользу и выуживает! И не какую-нибудь там видимую, а какую-то общественную… Точно они, коровы-то, и вовсе не живые!»

И следом снова ему вспомнилось, как ловко орудовал дядя Иван, помогая Фалею управляться с серым в яблоках поселковым мерином Гришкою, когда забивали того. И сразу рабы в воображении явились, с которыми все раньше делали, точно бесчувственные они. Читал он маленько про них в Мишкиных книжках, когда книжки, конечно, стаскивать удавалось. Про Спартака, например. И еще даже далее того, что читал, понесло Вовку тотчас воображение и так занесло, что он как-то мгновенно позабыл вдруг и про Ночку, про то, что в бидоне у него карасишки, что поздно уже и что дома его ждут-волнуются, а вот он сидит на чурбачке в опустевшей стайке… Сперва сделал Вовка рабом самого себя, потом всех годков своих, потом уж, верхом на верном и грозном коне-мерине Гришке, сером и в яблоках, и притом новый ударный род войск даже создав, латы на коров приспособив, стал он даже восстание поднимать против императора вроде римского, внешностью точно под дядю Ивана… И вдруг голос мамкин услыхал:

— Да сбегал бы ты на болоты ли, что ли? — корила она папку. — Наш-то долго не вороча́ется чего-то! А?

— Времени сколь? — отозвался папка, никуда бежать, видимо, не собираясь.

— Да уж коло десяти! — ответила мамка.

— Придет, — обнадежил папка. — Сам сейчас прибежит.

— Ну, конечно! — На этот раз мамка разозлилась. — Как вот прирастешь к этим «фитилям» своим, шут бы их побрал, разве оторвешь когда сидело-то свое?

Вовка выскользнул из стайки.

На кухне горел свет, и окошко во двор было открыто. С крылечка Вовка тайно заглянул в окошко. Мамка пласталась у печи, на завтра готовя, — это, значит, уже противопожарный флажок с башни сняли. А папка в уголочке сидел на своей рабочей табуретке с брезентовым, как у сапожников, сиденьем и сплетал очередной «фитиль».

В сенках, вскарабкавшись на кадку, Вовка повесил телогрейку на место и громко спрыгнул на пол.

— Пришел наш Вовка-то, слышь? — тотчас откликнулся за дверью папка, довольный, наверное, что мамка сейчас наконец-то отстанет от него.

Увидев два зеленых огонька, напряженно глазеющих на бидон из угла сенок — это, ясно, Васька поджидал законное свое угощенье! — Вовка вытащил из бидона карасика, поменьше который, конечно, и бросил его Ваське в угол.

— Ну, чего, рыбак? — от плетева своего не отрываясь все же, справился папка, когда Вовка вошел в дом.

— А средне, — по-взрослому солидно сказал Вовка.

— Супу свежего не хочешь? — предложила мамка сразу.

— Ну чего все суп и суп! — не сдержался Вовка. — Утром суп, вечером суп, ну, в обед опять… тем более!

Папка оторвался от работы, поглядел, но ничего не сказал пока что, а стал просто закуривать.

Вовка прошел к столу, выставил бидон и сел. Мамка взяла бидон, вывалила рыбок в таз и, пристроившись к помойному ведерку, изготовилась улов чистить. «Эх, молчат! — усмехнулся Вовка. — Оба помалкивают… Я уж сам все-все знаю, а они все равно скрывают. Как же! Меня, конечно, ничего в доме не касается. Чего они сами хотят, того и делают, будто ты раб для них какой». И Вовка тяжко вздохнул. Да так тяжко, что переусердствовал, и от важности из носу у него опять обильно выскочило. Как тогда, при дяде-то Иване. И ведь всегда так-то, в самый ненужный и даже в самый наивреднейший момент оно выскакивает…

— Ты чего это раздулся-расфуфырился, как косач какой! — тут как тут осведомился папка. — Гляди-и, пузо-от воздухом раздерет!

Вовка обиженно отвернулся, утер сопли и лишь затем дал волю чувствам:

— А я для вас что, раб какой, чтобы все от меня скрывать? Бесчувственный, что ли, да? — очень даже строго сказал он. — Почто все же Ночку продали?

— Че-го, чего-о? — изумился папка и вот уж тут только отложил свой «фитиль» в стороночку, да так, однако, решительно это сделал, что, струхнув даже, Вовка промолчал. — Ра-аб… Эх и ученый же ты, как я погляжу, стал!

— Папка, — тихо попросил Вовка. — Возьми Ночку обратно, а? Ты не хочешь, так я ей сам на всю зиму сенца накошу! Месяц еще почти до школы, а я за день, слабо, мешка четыре надеру… Это же посчитайте, сколь всего-то мешков получится! На день по мешочку ведь! Неужто больше Ночке потребуется? На ден сто двадцать, сто тридцать… на зиму надеру! Хва-атит! А, папка!

— «Сколь мешков, сколь мешков»… — сперва вроде бы просто проворчал папка. — Да где надирать-накашивать их станешь, свои мешки-те? — следом снова заговорил он все еще будто бы тихо, но уж и со знакомой, с нутряной какою-то угрозою и, как и следовало ожидать, далее уже возвысил голос: — Да где же, тебя спрашиваю, накашивать-то станешь эти свои мешочки, а? Негде их накашивать нынче! Тоже мне косильщик сыскался! Было б где, так и я с мамкою без тебя обошелся. Накашиватель, эх… А налог чем платить прикажешь? В город кататься масло покупать, а?

Тут уж и вовсе следовало промолчать, и Вовка лишь тихо перевел дух.

— Раб… — вздохнул ответно и папка, но уже как бы окончательно себя усмиряя.

— Я ж серьезно, папка! — сказал тогда Вовка, сам от чувств чуть не расплакавшись.

— Эх-ха-ха! А я что, сынок? Нарочно, что ль? — тоже исключительно из чувств произнес папка. Но и из воспитательных, наверняка, соображений тотчас и построжал: — Но уж если совсем по-серьезному, так тебе, по-моему, спать пора! — И папка начал новую папиросу закуривать, забыв про старую, которую отложил в пепельницу в начале разговора, и она там все еще затухала, вверх исходя голубым дымком.

Вовка, однако, еще немного посидел на кухне.

Но папка с мамкою больше ни с ним, ни друг с другом не заговаривали, точно его, Вовки, и вовсе в дому не было с ними и будто нынче ничего особого не произошло. Каждый из них своим привычным делом молча занялся, и Вовка, выпив на ночь кружку молока, которого мамка ему подала, — эх, последнего, верно, Ночкиного-то молока! — ушел спать…


Заснул он вроде быстро, да вскоре же и проснулся. Непонятно отчего, однако. Было не так уж чтобы очень поздно, хотя и царствовала за окошком темень: где-то у соседей по улице еще музыка из приемника играла, а папка с мамкой, видно, только что легли, потому как шептались.

— …А телевизор, я думаю, Коленька, нам вовсе ни к чему пока! — Больше шепталась, вероятно, одна мамка. — Вон и Ознобихина Марья, и Воропаевы, да ведь и все, которые их напокупали, говорят теперь, что ни к чему. Лучше в кино сходить. В клуб. А то уж, говорят, позабывали, когда и чистое в последний раз надевали. Все по-домашнему. В чем за скотиной да в огороде на усадьбе, в том и кино-то глядишь. Никакого тебе праздника. Да ведь и больше-то чего показывают? Ведь одно, что всяко-разные беседы. Нет, это сколь же денежек сразу, Ко-оля! С ума сойти можно…

— А в кредит! — будто сквозь зубы подсказал папка.

— Уж что разве так! — как согласилась сперва мамка. Но она всегда ведь так-то, у нее всегда хитрость такая: вначале будто и согласится, но после все равно на свое выгнет. — Только, Коленька, обдумать надо все хорошенько-прехорошенько. Ведь и Мишу нашего уже одевать надо как следует. Шутка ли в городе-то жить? Чем же он у нас других похуже, а? Да и мы сами других, что ли, послабже в чем? А ты погляди, однако, как нынче молодежь одевается? Нет, сам посуди-раскинь, как же он у нас с тобой ходить по городу станет в своем стареньком? Семнадцать лет парню! И ведь перед девчатами-то тоже…

— Эх, хватила! Рано ему перед девчатами еще!

— Так он и будет нас с тобой, отца-то с матерью, спрашивать, пора ему или рано! Тут уж он только себя одного, поверь, способен услушивать. Да-а… А я уж, Коля, даже и пальтишко ему подглядела. Зимнее. На вате. И воротничок черный. Кроличий, правда, но под настоящего котика. И ведь шалкой еще воротничок-то…

— Да сейчас вроде шалкой уже и не носят.

— Теплее зато! Поднял — и грудка вся закрытая.

— Я вообще-то, знаешь, кролику чего-то не особо доверяю. Он ведь через годок-другой, глядишь, и вышоркивается. Ты уж лучше цигейковый подглядывай.

— Да конечно, конечно!.. Вот только где ж его такой подглядишь? Случайно если… Всюду нынче одни кролики. Да-а, а то пальтишечко-то в самый, между прочим, разок! И шапочка у Миши такая же в точности, черная…

— Все это, конечно, дело хорошее, но ведь все и обдумать надо-требуется основательно, — снова, точно сквозь зубы, сказал папка, перебивая мать. — Только телевизор все равно, по-моему, хоть в кредит, а можно. Ты завтра, чем размышлять сейчас попусту, списочек составь лучше. Наметь, что к чему, чего прежде требуется. Сейчас же все получается вокруг да около…

— Нет, но ведь и ты посуди-подумай: дорого же телевизор… А списочек… списочек-то я составлю, составлю! — заторопилась мамка. — Быстро это, чего тут! Но все же… вот и Вовке ведь надо еще обуться! В магазине нашем я ведь и ему подглядела уралобувские полуботиночки. Добрые, микропористые. Восемь рублей. А то уж он жаловался мне, что жмут ему старые… Кстати-то, и Вовке пальтишко совсем никак не помешает. Не дело ведь старое ему носить Мишино. Мал он еще для Мишиного…

— В общем, ты список сначала составь. Так-то, в уме, знаешь, распокупаешься!

— Списочек… оно само собой, Коля, конечно! Это уж я, дура, много просто так, конечно, размечталась… Хочется же всего, чтоб как у людей.

— Но телевизор надо! — все равно заключил папка. — В кредит, конечно. А учитывай. У нас ведь Вовка растет, а там днями-от сплошь, говорят, одни детские передачи пускают. Ему же все это для развития.

— Ой, Коля! Совсем же я позабыла! — спохватилась мамка. — А форму-то? Ведь форму-то Вовке школьную всего необходимей требуется! Говорят, что привезут их не сегодня-завтра, формы-то!

— А старая чего? — усмехнулся папка. — И ему, что ли, за девчонками время приспело?

— Да вырос… вы-ырос он! Рукава уж под самые локотки. Ну и брючки надставлять дальше некуда. Нечем…

— Оно, конечно, с формой — первое дело, тут деваться некуда. Но телевизор как хочешь, а учитывай. Рублей на двести. Типа «Рекорда». Самые, говорят, надежные. В общем, коло двухсот, считай.

— Чего-о!

— Это ж полная стоимость, ты чего раскипятилась? Двести-то, двести десять… В кредит-от сперва одну четверть возьмут.

— Ну, это, Коленька, я и получше тебя знаю.

— Вот и вытянет всего рублей на сорок — пятьдесят. Как получится. Какие, конечно, телевизоры поступят. Лучше бы, чтоб «Рекорды».

— Только так: в кредит. Никак иначе. Ты уж сразу тогда справочку на работе возьми, а, Коль?

— Знаешь… Тебе бы вот справку такую оформить, а?

— Да у меня ж зарплата знаешь какая? Вот такусенькая!

— А сама смекни: насчет базы поговаривают точно! Стройка же там начнется, народу много потребуется, заработки вроде высокие обещаются…

— Так тебя туда и примут! Эх, сколько ловкачей сразу отыщется, что тебя обойдут!

— Не обойдут! Кудри вон говорит, что предпочтенье будет фронтовикам оказываться, как знакомым с военным делом. А я кто?

— Ты… Кудри вот твой кто? Сочиняет он просто все! Всегда ведь на ловкое надеется. Ты вернулся — и в завод. А Кудри твой куда? В милицию? Сам же он, твой Кудри, у нас за столом трепался: я, дескать, работать отвык, я служить привык на всем готовом, спишь, а служба, мол, денежки идут…

— Ладно тебе его мусолить! Он уж давно другой, не служит ни в какой милиции…

Слушать это нисколь не было интересно, и Вовка встал.

Мгновенно и шепоты стихли.

— А ты куда это, сыно-ок? — спросила мамка первою.

— А на двор…

— Ведро в сенках стоит! — уже приказала мамка. — Нечего на дворе делать!

«Эх, уж и Ночку-то всю разделили! — вздохнул Вовка со зла, что ему приказали на двор не выходить, и ничего матери вслух отвечать не стал. Из упрямства решил было идти все же во двор, но про телик вспомнил, и так приятно стало, что самому упрямиться расхотелось. Он постоял в сенках над ведерком, воображая телик, по которому с утра и до вечера гоняют одни футболы да кино. — Ишь, чего решили! Передачи детские… — Хитро усмехнулся: — Пусть телик сперва покупят, а там поглядим!»

— Ты чего это здесь запал? — услыхал Вовка папкин голос и папкины шаги в кухне.

— Папка! — спросил Вовка, когда просунулся в сенки. — А «Рекорды» правда, что самые лучшие?

— Каки таки рекорды-то?

— Да про телики я!

— Спать иди! — строго распорядился на это папка и, пройдя в сенки, вытолкал Вовку на кухню. — Телевизоры он захотел! Еще, может, и легковушку попросишь?

— Вот бы здорово! Только мотики, пап, как у дяди Ивана, лучше! На их ведь всюду проскочишь, да и дешевше они стоят!

Папка затворил дверь, и Вовке не осталось ничего другого, как во всю прыть припустить до постели.

С головою укутался он в одеялко, одно только ухо для разведки выставил и замер. Обождал, когда папка воротится, надеясь, что, может, снова повезет услыхать, о чем они шептаться будут. Но теперь отец с матерью лежали отчего-то тихо. «А не верят, что я сплю!» — сообразил Вовка и чуток прохрапел. Однако папка с мамкой все равно шептаться не начинали. Вовка тогда захрапел бойче.

— Спит, слышь? — поверила наконец мамка.

— Ну да! — про уловку догадался папка. — Как же, спит!

— А чего… За день устряпался!

— Я тебе так сейчас похраплю! — пригрозил папка в полный голос. И у Вовки самопроизвольно дыхание перехватило, и весь он съежился и затих. — Вон, слышь, как он спит! — победно проворчал папка, кашлянул, и кровать под ним скрипнула…


Утром Вовка проснулся хотя и рано, да сразу же понял, что все ушли и он теперь остался в доме один.

Дурачась, скаканул он первым делом на папкину с мамкой постель, застилать которую ему вменялось в обязанность, пока каникулы были. Но вдруг вспомнил ночной разговор про телевизор и лег тихо, оглядывая комнату и стараясь угадать, куда телик поставят, когда его купят. Сам же он определил ему местечко в уголке, так чтобы можно было глядеть передачи с обеих кроватей. «Спишь и видишь!» — едва заключил он, как услыхал под окошком соседкин голос.

— Орловы-те, никак, тоже свою коровенку продали! — кому-то сообщала соседка. — Вон Ночка-то ихняя прикатила. С подсобовского, должно. И у всех так-то, кто попродавал. Прикатывают взад обратно домой первые дни.

— А чего? — согласился другой голос. — Там с утра-то, поди, не кормют, а в лес пораньше гонют, чтоб на дармовщинку. А она, дармовщинка-то, известно какая! Вот которые, кого продали, и прибегают когда!

— Да-а, трав нынче нету. Сушь-сухотка, пожгло все, — согласилась соседка со всем известным. — Вовки-то ихнего дома, что ли, нету? Надо бы, может, к Нинке в столовую сбегать, чтоб обратно уганивали?

В это время и Ночка промычала, свой голос подав.

— А ты ворота́-те, ворота сперва пошевели! — посоветовал другой голос. — Может, и открыты они или поддадутся? На двор бы только впустить, а то скотина — она и есть скотина: убредет или еще куда удевается. Потом-ка ищи-поискивай!

— А и правду, разве что так… — согласная, ответила соседка, и затем Вовка услыхал, как ворота соскрипнули, а следом и Ночка вошла, как тяжелое чего-то во двор въехало.

Во дворе еще немного потоптались и наконец постучали в дверь. Вовка полежал в постели, не отзываясь, поддавшись вдруг хитрому, внезапно придуманному расчету, пока со двора не ушли прочь. Лишь тогда осторожно выглянул он в окошко. Соседка к себе на усадьбу возвращалась, а другую собеседницу, которую Вовка никак по голосу не узнал, нигде что-то видно не было.

«Ночка воротилась!» — вздохнул он тоскливо.

Вышел на крыльцо. Увидев его, Ночка вдруг промычала, дохнув навстречу молочным своим нутром, и, вытягивая морду, ступила вперед. Вовка в чем был с крыльца скатился, пощекотал, поласкал-погладил Ночкино горло, и Ночка, жмурясь, подступила еще ближе и слаже еще вытянулась.

— Но-очка! — тихо произнес Вовка, а Ночка открыла глаз и снова его закрыла тотчас, будто за ласки и добро благодаря и говоря при этом как бы, чтоб он лучше-то всего помалкивал: к чему тут сейчас всяко-разные слова, когда и так про все оно понятно? Вовка почесал на лбу белую Ночкину звездочку, а Ночка низко морду вытянула и промычала вновь.

— А есть хочет! — вслух сообразил Вовка, вспомнив соседкины речи, и в избу заторопился. — Сейчас… сейчас я, Ночка! Потерпи чуток…

Он сразу промчал на кухню. Ведро, в каком обычно-то мамка готовила Ночке пойло, хлебушка кроша, картошки и разной зелени, стояло на печи нынче кверху донышком, уже снаружи отчищенное и изнутри отмытое да отскобленное. Вовка достал хлебца. Полбулки — всего, что и отыскалось-то. В чугунке на припечке оказалось полно сваренных в кожуре картошек для кур, а на подоконнике стояла литровая банка вчерашнего молока. Вовка накрошил в ведро картошек и хлебца, полбанки молока отлил, разбавил все это водой и стремглав явился к Ночке. Она все этак же у крыльца стояла. Он мимо нее промчал в стайку, и Ночка медленно прошла за ним, обмахиваясь метелкой хвоста.

Вовка глядел, как она ест, грузно шевеля крутыми боками, как то и дело подымает от ведра мокрую морду и шевелит губами, с которых обратно стекает, и как сыто-дурными, покойными становятся карие Ночкины глаза. Но вот Ночка все выхлебала, отступила от ведра вбок и, стукаясь мослами, повалилась на пол. Вовка вытащил из кормушки вчерашнюю, курами обклеванную репу и положил ее перед Ночкой. А во влажной прохладности стайки опять зазудели слепни, и Ночка захлесталась хвостом. Вовка тихо погладил Ночку, замечая, что вся шерсть у нее в паутинках нынче, в веточках, в репьях.

«Бежала! — сообразил он. — Через все шла! Потому как домой. Ее продали, разделили всю уже, а она вот не понимает. Не верит ведь, что с нею так смогли обойтися. Ведь никак не верит! Эх, Ночка…»

И так стало ему неловко от этой Ночкиной преданности, что он и сам чуть было не заплакал. А следом и еще представил вдруг Ночку в подсобовском стаде среди высоких, быстрых, потому как вечно голодных, и рогастых казенных коров, которые, накланиваясь, грозятся Ночке, отгоняя ее на исщипанное от сочняка, где сами лакомятся. И Ночка хочет не хочет, а бредет за ними по их лепешкам, по издавленной ихними копытами земельке, с которой после них и обкусывать-то нечего. И шевельнулось тотчас: «А мы-то? Телик купим, ботинки на микропоре… Эх!»

— Сейчас… сейчас я, Ночка! — вспомнив свой хитрый расчет, пробормотал Вовка вслух, замечая, что сам все еще в том, в чем и спал, — в трусах одних. Он быстро поднялся с коленок, измазавшихся в зеленом, будто затравянившихся. И в этот раз сказал уже твердое: — Нет, не отдам! Угоню! Уйдем сейчас, погоди, Ночка. Вовсе уйдем. Я такие места знаю, где никто нас не отыщет… — И Вовка кинулся в дом, сладко обмирая от смелости только что принятого к исполнению решения и гордясь собою, своей решимостью и своею Ночке верностью.

«Не то что все они! Не то что…» — не переставая твердить это про себя, он быстро оделся, захватил три еще остававшихся в чугунке картошки, а в коробку из-под спичек насыпал соли. Поискал еще хлеба, но только его нигде больше не было. Тогда Вовка махнул рукой, все торопясь отчего-то, сдернул в сенках ватник, оборвав в спешке петельку, схватил охотничью папкину сумку и выбежал из дому, на ходу уже запихивая в сумку картошки, соль, несколько печенинок. «Уйдем! Вовсе уйдем отсюдова! Так им и надо… А в лесу жить вдвоем станем! Не пропадем, чего тут…»

В стайке он снял с гвоздика ботало и тоже спрятал его в сумку, а потом вилами — уж больно высоко подвесили — стянул веревку, накинул ее на Ночку и, растолкав Ночку, вышел с нею во двор. Еще раз оглядел все вокруг. Вспомнил про кепку, сбегал за ней в дом и уж после этого направился наконец, намотав на руку веревку, вместе с Ночкою прочь через огороды.

По правой стороне болот, по опушке леса, точечками двигалось подсобовское стадо, и Вовка тотчас же решил идти по болоту, по старым торфяным картам-выработкам, где твердо, далеко влево идти, к островерхому хвойняку на западных склонах холмов. Едва вышли за огороды и завернули влево, с соседской усадьбы криканули:

— Куды гонишь? Гонишь куды, Вовка?!

Вовка заторопил Ночку. Закричали снова:

— Да куды ж ты, паразит такой, гонишь?

Вовка оглянулся — никто, однако, за ними не бежал. Ночка же послушно брела, хлестаясь хвостом. Только уж больно медленно брела, как и все они отчего-то, коровы, бродят.

Теперь Вовка глядел лишь вперед, в решимости сузив влажные от напряжения глаза. Он будто не узнавал теперь всех этих вдоль и поперек исползанных болот и того, что виднелся вдалеке и к которому сейчас шел, хвойняка, тоже насквозь избеганного им с дружками. Все это сейчас представилось ему вдруг неизвестностью, таящей одни опасности и тайны. Запустив руку в карман штанов, Вовка потрогал, тут ли перочинный ножичек. На месте был ножичек…

У опушки хвойняка Вовка остановился подле старого колодца — пить захотелось. Черпанул ведерком и попил. Ночка тоже потянулась к воде, промычала и пожмурилась. Он и ей дал попить и, ополоснув ведерко, повел Ночку дальше, решив двинуться к еланкам, где дикое стало и заброшенное место.

И тихо было вокруг. Одиноко. Опасно. Не как всегда.

Вовка пошел осторожнее, до звона в ушах вслушиваясь и до рези в глазах всматриваясь по сторонам.

На елани пекло. Густой, жаркий шум августовского медного дня обступал со всех сторон, и Вовка решил пока не идти дальше, до самого-то бывшего лагеря, а передохнуть на этой первой же еланке. Он привязал Ночку, нацепил теперь на нее ботало, а себе расстелил в тенечке на траве ватник. Рубашка, пока он добирался по солнцепеку, вся взмокла от пота. Вовка поглядел на солнышко: все так же стояло оно высоко и одиноко и почти что на том же месте. А ему ведь казалось, что брели они с Ночкой долго-предолго.

«Ну и чего тут опасного?» — подумал он теперь, привыкая к лесному одиночеству и успокаиваясь. Вспомнил, что с утра еще ничего не ел, достал картошки и, присыпая солью, съел их все зараз. «А к вечеру на огородах свежих надеру! — находчиво решил он. — Разожгу костерок и испеку».

Ночка тем временем принялась тихо бродить вокруг, ощипывая траву и охлестываясь хвостом. И Вовка даже слышал будто бы, как на Ночкиных зубах, истекая соками, лопается свежая зелень. Ему стало хорошо, сонно. Треск травы успокаивал, и, вытянувшись на ватнике и надвинув на глаза кепку, Вовка задремал: рано встал все же нынче, да ведь еще и притомился от необычных волнений.

Проснулся он от того, что Ночка тревожно мычала. Натянув веревку, она вся подалась туда, откуда они пришли к этой елани. Вовка всполошенно сел на ватнике, теранул глаза кулаками и поглядел на солнышко, ко лбу поднеся руку: солнышко крепко, оказывается, подалось с места, а значит, заснул он взаправду. И в этот самый момент Вовка услыхал вдруг:

— Ночка… Ночка! — звали со стороны болот.

Ночка на этот зов снова ответила.

Сон мгновенно исчез, и, извернувшись, Вовка встал на четвереньки, настороженно глядя в лес. Немного погодя услыхал он треск сушняка и шорохи задеваемых веток чуть левее того места, куда вглядывался. Быстро обернулся в ту сторону и увидал наконец идущих к елани мамку с папкой. Папка во всем был в рабочем: в сапогах, в надетой на голое тело спецовке и в кепке с замасленным, поблескивающим потому козырьком, низко на глаза надвинутым. Мамка же, красная и простоволосая, уж почти бегом бежала, в руках косынку комкая, но папка, от нее в отличие, шел к Ночке твердо и неумолимо, без суеты, от веток не воротясь, точно танк какой. «С работы отпросились?!» — пугаясь еще больше, Вовка схватил с земли ватник и сумку и, оглядываясь, попятился в глубь леса.

— Стой! — приказал папка.

Мамка к нему было тотчас бросилась, но папка и ей приказал:

— Не ходи за ним! — а сам Ночку взялся отвязывать.

Затем мамке в руку сунул конец веревки и лишь теперь шагнул к Вовке навстречу. Остановился шагах в пяти. Вовка молча глядел, как папка долго доставал портсигар, изготавливаясь закуривать. Закурил наконец. Сунул руки в карманы.

Точно сквозь зубы сказал:

— А сейчас отведешь Ночку на подсобное.

— Нет… — прошептал Вовка помимо собственной воли и не сводя с папки взгляда.

— Сам отведешь, — тихо приказал папка снова и, вынув из кармана руку, стряхнул с папироски пепел.

— Нет, папка! — уже всем нутром своим крохотным противясь жестокому приказу, прошептал Вовка и вдруг заплакал, сам же своим слезам сопротивляясь, и попятился дальше, натыкаясь на ветки, пока не запнулся и не упал. — Нет, нет! — полузакричал он следом. — Не я, не я, папка! Сами уводите! Нет. Нет… — Поднялся, но упал почти тотчас снова, уже не споткнувшись ни за что, а просто от одного волнения. Опять встал. И еще раза два падал и вставал, ломая сушняк, пока наконец не побежал, проваливаясь в глубину леса.

— Да стой ты, Вовка! — уже глухо послышался позади строгий папкин зов.

Мамка же переполох целый подняла:

— За ним… за ним беги! Ведь заблудится!

— Нечего ходить! — ответил папка. — Никуда не денется. Пусть дурь получше выветрится…


— Нет, нет, нет! Папа, папка… — хотя уже никто не мог его слышать, все шептал Вовка, кусая губы и уходя все дальше. Он не переставал при этом сухо всхлипывать, чувствуя острую, горькую постоянную боль в горле, точно его только что по шее боем били.

Он домчал до новой елани и, упав на траву грудью, пережидая всхлипы, прислушался: не идут ли за ним? Нет, никто не шел. Он полежал так, затихая. Услыхал, как промычала Ночка, но теперь уже гораздо дальше того места, где он ее оставил. Уводили Ночку-то… Вовка утер мокрое лицо, размазывая грязь от паутинок, нацепившихся, пока продирался он чащей. Отдышался. Слезы прошли, и подступила изнутри гулкая неожиданная икота. Он поднялся с земли и побрел тогда к опушке, сторонясь все же елани, на которой мамка и папка застигли его с Ночкой. На опушке же, не выходя предусмотрительно из лесу, убедился, хоронясь за ветками: папка с мамкой уже далеко были, на кружной к поселку дороге. Ночку мамка вела, а папка шагал следом.

Вовка крадучись, хотя папка с мамкой нисколько не оглядывались, перебежал к болоту по старым, иван-чаем заросшим дамбам, добрался к причалам, где стояли лодки. После выплаканных слез стало на душе как-то пусто и звонко. Однако, присев на бережку, он вдруг подумал совсем не то, чего ему уже хотелось. «А вот возьму и утоплюсь! — подумал он, как бы всему вокруг решительно угрожая. — Назло утоплюсь!» Но по-настоящему-то ему хотелось теперь только есть, и Вовка вскоре же и позабыл как-то, что топиться желал…

Долго просидел он на бережку этак совершенно безо всякой цели, как услыхал вдруг, что по дамбе со стороны поселка стрекочет мотоцикл. Дядя Иван Трофимов всегда на свое подсобное этой самой дорогою ездил, но о том, что это он и может сейчас явиться-оказаться, Вовка подумал с равнодушием от усталости и высматривать даже не стал, кто это там такой по дамбе-то катит. Не обернулся он и тогда, когда мотоцикл осторожненько заглох у него за спиной.

— А здравствуй, Владимир! — немного погодя сказал вдруг и верно что сам дядя Иван, называя вовсе по-взрослому, как еще никто и никогда Вовку не называл, полным именем.

Вовка вяло обернулся, думая, однако, что лучше, может, ему сейчас резко вскочить на ноги, настороженно и зло, точно к драке изготавливаясь. Но и это соображение, как и недавняя мысль, чтоб назло утопиться, было вовсе не тем, чего в действительности хотелось, и Вовка остался сидеть, обхватывая коленки руками.

Долго, однако, стоял дядя Иван над душою этак, раздумывая, что ли: проезжать ли мимо, сказать ли еще чего или же оставаться здесь, чтоб передохнуть маленько. Наконец услыхал Вовка, как дядя Иван Трофимов слез с мотоцикла. Краешком глаза Вовка проследил, что с ним, с Вовкою, рядком решил дядя Иван Трофимов пристраиваться на траве.

Присев, дядя Иван молча глядел некоторое время на жарко отсверкивающую воду, покойно вытянув перед собою ноги в пропыленных яловых сапогах. Жара стояла добрая, но дядя Иван был облачен в свой обычный брезентовый дождевик. Прогревшись хорошенько, видно, дядя Иван расстегнул ворот серой косоворотки, открыв на груди треугольничек неразлучного флотского тельника, какие вообще-то и не понять даже, где он здесь, на Урале-то, доставал постоянно, и снял затем свою флотскую фуражку, сцепив с подбородка лаковый ремешок, который всегда при езде выпускал, чтобы фуражку не сдунуло. После всех этих действий с тою же самою неторопливостью начал дядя Иван разобуваться.

— Дядя Иван, — незнамо отчего устав, скорее, от безмолвных переживаний и сегодняшних приключений, — осмелел вдруг Вовка, едва дядя Иван Трофимов стащил сапог с правой ноги, даже не успев еще и портянку-то ладом смотать. — А вот почему ты по дворам ходишь и у всех коров забираешь?

Дядя Иван взглянул на него сперва не без удивленья, но вот улыбнулся и, протянув руку, доверительно потрепал Вовкины вихры:

— Во-она чего! А ведь, наверное, потому, Владимир, — вздохнул он теперь, опять же совершенно по-взрослому величая его, пацана, полным именем, — что я реализьм вещей исповедывал, исповедую и из упрямства помру, видать, с тем.

И вдруг дальше он, необычно для себя вроде, говорить ничего не стал. Стянул другой сапог. Пока не сматывая портянок, вытянул ноги перед собою, задвигал издавленными, верно, в сапогах-то, упревшими ступнями. За спиной опершись о землю руками, принялся он с сосредоточенностью глядеть на сверкающие под солнцем плесы, и жаркие отблески заскользили по темному его лицу, тревожным отчего-то его сделав. Вовке уж совсем стало неинтересно все это глубоко мудреное молчание, как дядя Иван заговорил все же дальше, собравшись как бы с мыслями («Эх, да как же, замолчит он, что ли, упустит разве случай такой, чтоб не поразмышлять?» — сперва отметил про себя Вовка).

— Видишь ли, я их, коровок-то твоих, не отбираю. Я сохраняю их. Понимаешь, нет? Не отбираю. Потому как единственно, на что полагаюсь, так это исключительно на всеобщий реализьм вещей, — как всегда, очень по-своему зарассуждал он, словно не ему, не Вовке, говорил это, а то ли самому себе, то ли еще кому другому, взрослому, с кем постоянно и вечно спорил. — Сейчас вот, видишь ли, вдруг приказывают не держать в рабочих поселках коровок. Ну, не то чтобы приказывают, а вот покосы, допустим, перестают правильно нарезать. Ну, чем же тогда скотину кормить прикажешь, а, Владимир? Куда же ее, скотину-то, девать? Под ножик, что ли? Таких-то коров да и под топорик с ножичком? А не выйдет! Не дам! Своей силою, какая она никакая, а не дам! Они же каждая в нашей здешней округе литров по двадцать приносит. Разве иных кто и станет держать в личном, как говорится, пользовании? И чтобы за так, за здорово, можно сказать, живешь всех их, молочных, на мясо до единой перевести? Да мыслимое ли это, Владимир, дело? Ясно, что немыслимое… Вот их я и сохраню! Не всех. Но в большинстве самых надойных. В землю через них костьми лягу, а сохраню! И свое общественное хозяйство подыму круто. Хоть кровью через то харкать мне придется! А окупится все, да и по-скорому окупится. Город-то рядом, куда молоко сбыть мгновенно — есть. Да-а… Ну а пройдет немного времени, даст бог счастья, и снова станет рабочим возможность, кто захочет, скотину держать. Коровки же нынешние к тому моменту уж и телок мне наносят. Эх, еще, поди, и получше, чем их мамаши. Так-то. Да. Вот тебе, Владимир, и весь в том мой реализьм вещей, который многим по недомыслию даже диким иногда кажется…

Чего тут, и всегда-то его ученое тревожило, непостигнутое, дядю-то Ивана. Однако скучное это все — «реализьм» его — было, а вот рассказывали же про него в поселке разное и даже загадочное, что жизнь у него, мол, с приключениями вышла, и, вспомнив сейчас, что слух ходил такой по поселку, будто дядя Иван в плену был, а потом и судили его даже, и оттого, дескать, из родной деревни он в здешние места перебрался, Вовка, от собственной храбрости холодея, все же спросил сорвавшимся голосом:

— А это… дядя Иван, правду, нет говорят, что ты будто бы в тюрьме сидел?

— Правду, — вдруг просто подтвердил дядя Иван.

— А за что? — хоть и испугиваясь еще больше своей дерзости, почти шепнул Вовка из любопытства.

— За что?.. Да ведь, наверное, все за этот самый реализьм свой ненаглядный… — даже улыбнулся на этот раз дядя Иван и взялся портянки наконец сматывать. — Я, Владимир, однажды материю должен был наисрочно достать на одно, сказать можно, государственной важности дело. Ну, и распорядился неосторожно агитацию простирнуть…

— Чего-чего, дядя Иван? — не понял Вовка.

— Да материю старую велел отстирать.

— А-а… — все равно не понял Вовка, и само следом сболтнулось: — А я думал, что за плен!

— Ну, дак оно за плен, считай, и вышло, Владимир. Припомнил кое-кто. Да. И плен еще этот прошлый. Все одно к одному и приложилось на первых порах, пока разбирались.

— И ты, значит, во всем виноват, что ли, вышел? — Вовке очень стало жалко дядю Ивана.

— А вот и не знаю! — и на это отчего-то весело улыбнулся дядя Иван. — И сам до сих пор не разберусь. Да ведь и некогда особенно-то разбираться. Это уж, видать, вам самим решать придется, как подрастете. А нам-то воевать больше приходилось да на обыкновенный каждодневный хлебушек зарабатывать, чтобы вас, огольцов-то таких, накормить и на ноги поставить. Вот вы, на ноги-то встав, и решите, виноваты мы, нет ли… ну, и нам, может, на старости-то лет объясните… — после этих слов дядя Иван будто окончательно смолк. Смотал как раз и портянки с сопревших ног, и тут Вовку всего передернуло: ступни-то у дяди Ивана все оказались иссеченными желто-синими рубцами, и видеть их было страшно.

— Это… — пробормотал Вовка, силясь не глядеть на шрамы, — не на фронте ли тебя так?

— Ну, видишь ли, в плен-то не из тылов все же попадают, — усмехнулся было дядя Иван и опомнился, видно, что при нем, при пацане, уродство свое показал: расположил ноги уже так, чтобы ступни его за сапогами Вовке не больно-то и разглядеть можно было.

Вдруг, вспомнив фильмы про революционных матросов, Вовка еще решил спросить, чтоб этим приятное дяде Ивану сделать:

— А ты случайно не в Кронштадте воевал?

Дядя Иван теперь снова потрепал Вовкины вихры и загадочно ответил словами песни:

— И на Тихом океане свой закончили поход!

— Ну а ордена тебе никакого за войну не дали или медали? — спросил Вовка, и потому, что никаких наград или колодочек у дяди Ивана никогда не видел, да и из все той же спросил жалости, возникшей в нем к дяде Ивану неожиданно.

— А за что? — на это дядя Иван как бы удивился.

— Как это за что… за раненье! Папка говорит, что вон нашему Воропаеву недавно оторванную ногу вспомнили и орден Отечественной войны вручили. Вот и тебе бы могли… Напомнить, может, только надо? — И Вовка пояснил: — За раненье?

— А что, ведь правильно твой папка-то говорит! — Дядя Иван и верно обрадовался вдруг, а от его радости и Вовке приятно тоже стало. — Да я бы, власть моя будь, всех бы инвалидов орденами понаграждал! Ноги-то с руками все же под огнем, а не в штабах отрывает… Однако будет… будет об этом. Я, впрочем, прежде-то всего реализьм вещей привык уважать, так что, Владимир, ты, может, уже проголодался, а?

Вовка хотел было на это ответить, застеснявшись, что нет, есть он покуда не хочет, да как-то самовольно кивнулось.

— Это хорошо! — обстоятельно заключил дядя Иван и взялся из офицерской своей сумки доставать хлеб, огурцы, бутылку молока, заткнутую газетой. Молоко было вареное, и желтые пенки аппетитно забивали горлышко бутылки. Дядя Иван все продолжал дальше рыться в своей сумке, и тогда Вовка предположил:

— Дядя Иван, а ты случаем не соль ли ищешь? Дак у меня же полно ее! — И Вовка достал свою соль и остававшиеся еще сладкие печенинки.

— Совсем это хорошо! — сказал дядя Иван.

И они оба обстоятельно принялись есть, по очереди отпивая молоко из бутылки.

Потом, после еды, дядя Иван долго курил в молчании и глядел на воду, пока Вовка вдруг не вздумал признаться:

— Нет, домой я все равно не пойду!

— Как же это? Пойде-о-шь! — со спокойствием произнес дядя Иван. — Пойдешь домой, Владимир. Потому что привык. Вон ведь и коровам даже от родного-то дома трудно отвыкать сразу, а ты — человек. Да и дитя еще. У человека-то, Владимир, ничего ведь прочнее родного дома и нету! Пройдет немного времени, и сам поймешь-догадаешься, что именно так оно все.

— Ну, в пастухи тогда уйду! — сказал Вовка.

— А вот как раз пастухов-то теперь, хочешь знать, так никаких и нету! — хитро сощурился дядя Иван.

— Кто же есть тогда? — изумился, не поверив, Вовка.

— Кто… не сразу, может, и выговоришь, но животноводы теперь есть, — объяснил дядя Иван.

— Ну, тогда, значит, животноводом, — неловко выговорилось у него, и верно — не враз, непривычное все же слово.

— А что, в летчики, допустим, пойти не желаешь? Аэродром начнут вот вскоре у нас строить, а? — опять с хитростью прищурился дядя Иван. — Ведь возьми в толк, что в кожане и в хромовых сапожках наяривать станешь?

— Я коров если люблю? — возразил Вовка, себя самого, однако, стыдясь, потому что, по правде-то говоря, летчиком здорово ведь хотелось стать!

Дядя Иван добро его погладил, точно поощрял за верность земле и дому, а Вовка покраснел: ведь получилось же, будто соврал он дяде Ивану про свое истинное желание-мечту.

Наконец дядя Иван обулся, собрался, надел мичманку, под подбородок ремешок выпустив, чтоб не сдунуло при езде фуражку, серьезно, за руку, попрощался и укатил на своем «мотике» к себе на подсобное…


Домой воротился Вовка, когда солнце уже по-доброму склонялось к заходу. Папка только-только с завода пришел, а мамка по дому крутилась. Папка на кухне ел и не обернулся даже, когда он в избу вошел, а мамка поглядела так, будто ничего нынче и не произошло.

— Руки мой и садись, суп еще как раз горячий, — сказала она.

Вовка выскочил в сенки, скинул ватник и сумку, залетел обратно, умылся и осторожно присел к столу. Папка к этому мигу уж есть-ужинать покончил и закуривал.

— Ну, хмырь болотный! — сказал папка и улыбнулся, выпуская дым блестящим после еды ртом. — Мне, думаешь, Ночки нашей не жалко? А еще и как! Думаешь, мы с матерью не переживаем? Хм… Только ты в ней одно живое существо углядел, а я еще и помощника привык в Ночке считать. Пользу. А если сена добром накашивать нельзя? Чем кормиться тогда прикажешь?

— Папка, мамка… простите меня… — зашептал Вовка, кусая губы. — Не буду я больше.

Пока Вовка хлебал, папка все чего-то хлопотал в сенках, то и дело в дом прошныривал да и за порог снова. И Вовка с замиранием сердца прислушивался к его хлопотам. Наконец папка объявил:

— Да скоро ты там, нет? Пойдем-ка по болотам пошарим. С молока как-никак, а на уху пора переключаться!

И Вовка окончательно сообразил, что прощен нынче.

Опять, как и вчера он один, до красного, закатного неба ползали теперь они по протокам, по гладкой вечерней воде, на которой, сухо скоробившись, как на чем-то твердом, лежали первые отпавшие от березок листы. Дымила вдали труба литейки, флажок пожарный полоскался на водонапорной башне, а вдалеке к подсобному выгоняли уже из лесу и казенных коров, среди которых была отныне и Ночка. И опять Вовке думалось, что никогда не сможет он променять на город всей этой родной красоты. Хотелось, конечно, и на летчика выучиваться, чтобы ходить в кожаной куртке на молниях и в блестящих хромовых сапогах. Только вот как этого всего добиваться? Чтобы и здесь за коровами ходить, и на самолетах летать выучиться?..

На причалах в полных уж сумраках повстречались они с дядей Иваном, возвращавшимся в поселок на своем «мотике» с подсобного.

— Ну, Николай, сколь живцов нынче выудил? — спросил он папку, с мотоцикла не слезая, а лишь приглушив его малость, газ скинув. И Вовке при этом подмигнул.

— А и верно, что один живец нынче пошел уже! — откликнулся папка. — Все ж проходы мордешками уставлены.

— Эх, я бы… — тотчас на это заразмышлял дядя Иван. — Я бы сперва всю воду спустил и всю эту няшу торфяную подгреб бульдозерами до песку. Сколь же здесь до песку-то всего будет? Метра два-три? Все б выгреб! Лишь после снова пустил воды. За одно лето-сезон залил бы! Я расходы даже за подсобным своим на сливе-спуске из болот в Хвощевку замерял — ведь даже всего трех только месяцев хватит одним ключам с родниками все залить. А если еще и зимнюю да дождевую воду учесть… Ну вот, после лишь напускал бы в эти озера линя, карпа, карася. Кого хочешь! Город опять же рядышком, а сколько же рыбы тогда изо всех бы этих болотин можно было вычерпывать, а? Да на одной только этой рыбке такое ли еще комплексное хозяйство развернуть можно бы было! Сверхсовременное, похлеще еще какого-нибудь американского-то…

— Эх и утопнешь ты так-то когда-нибудь все же! — улыбнулся папка. — Со всеми такими-то своими мечтаньями!

Но уж дядю Ивана не остановить теперь было нисколечко, и пока они барахлишко свое рыбацкое собирали домой идти да лодку примыкали, дядя Иван все рассуждать продолжал. Все по-своему, конечно. Подолгу. И по-непонятну. Всё — кабы не бы, так выросли во рту грибы… А едва собрались они уходить домой с причалов, дядя Иван тихо предупредил папку:

— Завтра приходи. Деньги точно будут, — и мотоциклу газу прибавил, съезжать готовясь.

— Да уж не зазеваюсь! — обнадежил папка, на прощанье пожимая дяде Ивану руку.

«А ведь верняк — за Ночку это деньги-то!» — догадался Вовка. Но, сказать надо, даже не совсем почему-то и грустно догадался.

И, когда дядя Иван уж порядочно отъехал, Вовка спросил у папки:

— А правда, па-ап, он хороший, дядя-то Иван?

— У него, сынок, видишь ли, жизнь выдалась такая, нелегкая, — непонятно разъяснил папка.

— А это хорошо, ага? — догадливо предположил Вовка, забегая вперед и снизу вверх заглядывая в лицо папке.

— Да уж это-то у кого и как получается, — сдержанно вздохнул папка.

Спать лег Вовка раньше всех с мыслью, что в пустой угол, верняк, ставить надо будет телевизор. «Спишь и видишь!» — все мечтал он, не подозревая пока почему-то, что коли спишь, то уж ничего не видишь. О чем в этот вечер шептались папка с мамкою, Вовка не слыхал, потому как уснул, не дождавшись, когда же они лягут-утихомирятся. Чего тут, уж больно долго жились эти нынешние сутки-то.

Загрузка...