Сказать следует прежде всего, что был Гранат молодым гончим псом. Обыкновенно вислоухим, крепкобедрым, с увлекающимся чистым и звонким гоном, прослушав который в гулком, обнажившемся осеннем лесу еще в первый для Граната охотницкий сезон, многие со знаньем дела предсказывали ему добычливое будущее: «Во дает… во дает, артист! Козловский какой, да и только!..» В общем, чего тут долго-то говорить, гон у Граната народился и верно лихой, ровный, высокий. Впрямь что песня. К тому же на втором году жизни к столь рано обнадежившей мощи и чистоте голоса присовокупился у него еще и природный талант в поиске: оказался Гранат вынослив, жаден до работы и послушен в ней да быстр и ловок, как добрая, в нынешних, небогатых весьма охотах уже порядком охитревшая собака. А впрочем-то, вымахал он в обыкновеннейшего гончака, у которого все этакие высочайшие промысловые достоинства подразумеваются само собой. Худых собак в наших местах не держат: коль сразу не пошла — пристреливают. Так что Гранат попросту удался на славу и не обманул ожиданий.
Но во вторую осень, когда пошел он уже по-взрослому твердо и, полагать надо, раскрыл далеко, конечно, еще не все свои таланты, Витька недолго успел поохотиться с ним, распаляясь до истинного, до обжигающего душу азарта, до острого замирания духа перед выстрелом по зверю, будто летящему через лаз в болотном густяке, когда кажется, что ничего лучшего в мире, чем охота с гончей, и не сыскать, — в октябре пришла из военкомата повестка. Пришла, когда уже и до праздников-то рукой подать было, когда, по правде-то говоря, домашние и ждать перестали ее вовсе, когда и сам Витька уж уверовал, что еще с годок отпускается ему вольно казаковать…
Несколько вечеров не гас в доме свет, не смолкали аккордеон и гитара, песни и бабий визг.
Витькин отец в эти дни ничего не хозяевал по усадьбе и не ходил в завод вахтерить. В выпущенной поверх «парадьних» штанов косоворотке вываливался он время от времени из избы, на мгновение выпуская во двор из жилья жаркий человеческий говор. Придерживаясь коричневыми пальцами за бревна избы, устраивался он на завалинке, доставал кисет и трубку и, закуривая, рассыпал самосад на острые коленки.
Схоронившись в конуру, Гранат наблюдал за ним настороженно: молчаливого этого, узколицего старика с тонким красным носом и седыми щеками побаивался он и трезвого-то. Но в эти дни старик не задирался, как обычно. Только то и дело посасывал трубку, попыхивая едким дымом, на все вокруг роняя искры и по-удалому не туша их нисколечко, что по обыкновению всегда раньше спешил исполнить. Насосавшись табаку до сипов в горле, он из трубки выколачивал в снег пепел, глухо, с клекотом в груди, кашлял, поднося ко рту кулак и раздувая седые щеки, и снова придерживаясь за бревна стены, скрывался в доме, где не прекращалась гулянка.
А мать Витькина, старуха еще крепкая, находившаяся уже в тех покойных годах, когда кажется, будто человек совершенно не меняется и так никогда молодым словно бы не был, нынче тоже ничего почти не хлопотала по хозяйству. С утра пораньше засыпав курам зерна, она лишь два раза в день выносила скотине пойло и давала сена. Доила скоро и неловко, так что, всегда смирная, корова вдруг необычно взбрыкивала в хлеву.
А во дворе стоял переполох, с утра и до вечера.
То и дело приходили и уходили всякие чужие люди. Иногда же невидимая и корежащая сила из избы выхлестывала на морозный воздух молодых пошатывающихся парней, Витькиных годков и товарищей, кое-кто из которых был, в точности как и Витька сам нынче, острижен наголо.
Вечерами, когда меньше становилось в избе народу и размокавший днем снег начинал затвердевать и поскрипывать под ходом, Гранат подбегал к окошку в горницу, ставил на завалинку передние лапы и, вытягиваясь, через желтое, снизу инеем покрывшееся стекло заглядывал в щелку меж цветастыми занавесками. И сколько он этак ни заглядывал, за сдвинутыми друг к дружке столами все сидели гости. Закрыв глаза и опустив к мехам распаренное до поту, мокрое лицо, играл, точно в беспамятстве, аккордеонист, и посередь избы отчаянные девки дробно отстукивали по половицам веселыми крепкими ногами, и взметались легкие подолы их нарядных платьев, и под лапами у Граната подрагивала завалинка.
Изредка на улицу выходил и Витька.
С радостным визгом Гранат кидался к нему навстречу, оставляя на хозяйской нарядной одежде снежные следы быстрых и радостных от возбуждения лап и норовя лизнуть Витьку в сморщившийся от веселья нос, в оттопырившиеся, улыбающиеся губы. Лизаться Витька не давал, но и не отгонял прочь сразу, да и не сердился вообще, как часто прежде, за такие-то проделки. Добродушный и общительный, Витька весело теребил Граната за ушами и говорил непонятное:
— Служить, пес, едем! Служи-ить! — Небольно при этом щелкал по морде и говорил снова: — Так-то вот, псина! Эх, предки наши — обезьяны…
Так проходили эти дни, суматошные и по-человеческому шумные, визгливые, когда востро следовало держать ухо — больно много шлялось всякого народу. Но и по ночам Гранату не было долгого сна и доброго отдыха: в избе допоздна не умолкали и не выключали лампочек, и луч света падал на конуру, слепя взгляд, и как Гранат ни мостился, свет, озаряя конуру через лаз, мешал все равно. Словом, несмотря даже на обилие праздничной еды, Гранат все эти дни томился и уставал, как никогда не уставал раньше.
Но вот наступила ночь, когда потушили свет рано, как поступали и всегда-то прежде, до гулянки.
Уже ко сну устраиваясь, Гранат услыхал, как тайно будто бы скрипнула дверь избы и следом крадучись прошел кто-то по двору на огороды. По запаху он определил, что это Витька, и успокоился. Однако через некоторое время сквозь дрему различил он даже подозрительный отчего-то шум в той стороне, куда прошел Витька. Недовольно порычал, высунув морду в лаз конуры. Прислушался и услыхал на этот раз уже и тихие два голоса, один из которых был чужим. Выбравшись во двор, Гранат сладко потянулся, скребанув когтями, и заторопился за стайку. Морозец выдался хоть и невелик, да из тех, первых, пусть и по-настоящему уже зимних, но какие еще с непривычки в приятность. Луна над крышами ровным и тихим светом озаряла свежий наст, легший на усадьбу мерцающими голубыми блестками. Зарод вдалеке у изгороди и сама изгородь из длинных и крепких жердей, покрытых инеем, отбрасывали на снег долгие тени. Звуки человеческой речи возникали там, где стояло сено, и Гранат осторожно устремился по свежей тропинке к зароду, чутко прислушиваясь и нюхом трогая воздух.
— Кто-то идет, Витя! Пусти… — разобрал он шепот.
Гранат замер тотчас, удержав на весу переднюю лапу, и тихо скульнул.
— Гранат это! — ответил Витька, выглянув из-за сена. — Пес мой, не бойся…
Сбежав с тропинки, Гранат по целине обогнул зарод, окуная в снег лапы. Витька, привалив к зароду, целовал девушку, а она неловко сопротивлялась. Услыхав, как Гранат визгнул позади, Витька обернулся строго и с досадой сказал:
— Место, Гранат! Место, пес, слышишь?!
Из предосторожности Гранат отпрыгнул шага на три, чтоб нельзя было ухватить его за ошейник, и снова с любопытством остановился, склонив морду набок. Витька словно забыл о нем тотчас и отвернулся к девушке. Раза два тявкнув, но убедившись, что ничего здесь особого за зародом не совершается, Гранат выбежал на тропинку и, когда уже возвращался в конуру, косясь на свою огромную черную тень, что бежала теперь по снегу рядом и чуть впереди, услыхал слабый девушкин голосок:
— Не надо, Витя! Витенька… Боюсь я, о-ох… — И заплакали там, кажется…
На следующее утро, еще в рассветных сумерках, Витьку и его дружков-одногодков провожали на станцию.
Часа за два до того, как выходить к поезду, в избу снова набралось множество всяческого народу. К Витькиной матери пришли старухи в таких же точно, что и она, шалях, накинутых поверх белых платков, низко на глаза повязанных. Старухи эти с такими же, что и у Витькиной матери, темными лицами, никогда словно бы не бывшими девическими, тихо и словно само собой плакали, утирая глаза кончиками платков. К Витькиному же отцу-старику тоже дружки нынче пожаловали, и под стать такие же седые или плешивые. Но они не плакали, как их старухи, а даже бойко хорохорились.
В суматохе проводов двери в избу почти не закрывались, и Гранат однажды проскользнул в горницу. За двумя по-прежнему друг к дружке придвинутыми столами сидели такие же, как и во все прошлые дни, возбужденные и распаренные гости. Многие из них — лишь шапки с голов постаскивав — в пальто и в телогрейках.
Но вот засобирались все и вышли на улицу.
Парень с аккордеоном на груди играть продолжал и на морозе. Вокруг него собравшиеся смеялись и пели, и от людей дружно валил пар. Процессия растянулась, окружив Витьку и еще несколько парней, таких же, что и Витька, с котомками за плечами и одетых, в отличие ото всех, не в мало-мальски нарядное, а наоборот — в рабочее. Потешные старики все норовили шумно напутствовать парней, время от времени восклицая что-то громко и по-пустому потрясая в воздухе коричневыми руками с огромными, точно когти какие, желтыми прокуренными ногтями на узластых, корявых пальцах.
Сам Витька не переставая бренчал на гитаре, а перед ним полукружьем отступали девушки, которые и все прошлые дни гуляли и ликовали в избе. Они с подвизгом подпевали Витьке время от времени, глаз не спуская с одной своей подружки в коротеньких, с меховою оторочкою сапожках, совсем еще худенькой, узколицей девчонки, почти что школьницы, которая в этом людском кругу отплясывала очень бойко по утоптанному свежему насту первой зимней дороги. Чуть румяная от морозца, худенькая девчонка эта выглядела решившейся вдруг точно бы на все, да только бог весть на что и отчего — тоже. И молодые серые глаза ее отчаянно поблескивали, и пела она озорно, подстраиваясь под гитару, на которой Витька от вдохновения чуть ли не рвал струны:
Мы тоже люди,
Мы тоже любим,
Хоть кожа черная у нас!..
Заскочив в круг, Гранат метнулся к девушке, от которой шибанули в него вчерашние запахи той молодой женщины, с какою Витька целовался вчера у зарода. Отчего-то обрадовался он всем этим запахам, радостно рванулся было девушке на грудь, чуть ли не лизнуть ее норовя в расчудесное, слегка румяное личико, как девушка вскрикнула вдруг, схватилась руками у горла, и тогда подружки ее закричали, замахали руками дружно и прогнали его с дороги, мигом забросав снежками. Витька, однако, приказал им что-то, и кидать снежки они перестали. Следом Витька позвал его к себе, чтоб успокоить, но подбегать Гранат не решился. Заскулил он только, закружил на месте, будто жалуясь: что, мол, и рад бы был мордою ткнуться в хозяйские руки, да боязно шибко. И до самой станции бежал он уже на предусмотрительном отдалении от людей, по тропинке обок дороги, ну и девушка, между прочим уже тоже ничего не отплясывала отдельно, а шла вместе со всеми своими подружками. И все это время Гранат крутился подле людей, не сводя с Витьки взгляда.
Но вот Витька заметно обеспокоился, огляделся и наконец позвал его к себе, да и сам еще шагнул навстречу. Привычно вскинувшись на задние лапы, Гранат ткнулся хозяину в грудь, поскуливая, и розовым горячим языком лизнул Витькино ухо, распахнутое под мороз здоровое Витькино горло, весело сморщившийся Витькин нос.
— Жди меня, и я вернусь! — улыбнулся Витька, сладко почесав ему за ушами. — Ну, будя-будя, псина!
И после этих ласк опять ушел он к своим людям, к друзьям и девушкам, к отцу с матерью. И сказал родителям громко:
— Берегите пса!
Прикатил серый, заиндевелый поезд, от которого разило углем, смазкой и человеческим потом. Витька и его товарищи скрылись в отворившихся дверях вагонов, окутавшись плотными клубами пара. Паровоз прогудел, всколыхнув стоячий, будто пристывший утренний воздух, и поезд стронулся и покатил все бойчее и бойчее, постукивая на стыках колесами и взметая легкий, еще не успевший толком улежаться на междупутьях снег, и в этой, самим-то собою поднятой, метели скоро скрылся из виду, мигнув на прощание красным треугольником сигнальных фонарей последнего вагона…
На усадьбу воротился Гранат с задов. Сиганул меж жердями изгороди и ткнулся тотчас в зарод возле того его места, где вчера застал Витьку с девушкой. Натоптано было здесь вокруг и насорено сеном, а в боку зарода прорыта как бы нора. Гранат уловил запах человеческого тела, поскреб лапой и выворотил из трухи зелененькую вязаную рукавичку.
Вернулись в дом старики и старухи, чтобы доедать и допивать.
Витькин отец по малой нужде отошел за стайки и услыхал, что ли, как он, Гранат-то, балуется у зарода с рукавичкой, окликнул:
— Грана-ат?
Гранат вывернул из-за зарода горячий и веселый от забавы.
Старик прошагал к зароду. Наклонясь, поднял рукавичку, которую Гранат почему-то сообразил на снег бросить при приближении старика.
— Та-ак! — сказал вдруг старик, осмотревшись. — Чо с зародом-от натворили, чо наделали, кобеля!
С рукавичкой этою подошел он к стайке со стороны поленницы. Старуха, на время тоже оставив гостей в избе одних, чего-то, слыхать это было, хлопотала со скотиной. Старик подошел к отворенному окошку, через которое обычно выкидывали на огород теплый, парной назем, и позвал старуху:
— Гляди-ко, ма-ать, чего пес наш у зарода добыл! — И показал старухе рукавичку.
— Ну дак чо? — откликнулась на это старуха, выставляясь в окошко, моргая и сморщившись от яростного снежного света улицы, шибанувшего ей теперь в глаза.
Широко расставив лапы, Гранат издали наблюдал за стариком и старухой, чуть склоняя набок вислоухую свою, любопытную морду.
— Бабья! — сказал старик. — Вота чо!
— Ну дак чо, говорю? — снова повторила старуха.
— Чо, да не чо! — передразнил ее старик. — А как Витька наш?
— Рано ему, — осадила мужа старуха. — Обжимаются ишшо просто! Да и почем ты знаешь, что это Витька наш? И гостей чужих лишку было, да и девки всяки счас: мигни только — сама, поди подол задирать станет!
— Пес у нас, дура! — разозлился старик. — Он чужому-то на усадьбе баловством заняться не даст!
— Ну и чо? — снова заявила старуха. — Ну и чо, дак Витька? Его теперь дело мужчинское…
— Дура! — Старик распалился еще более. — Не мужик он никак покедова, а всего — парень! И с Ликою это трофимовской. Знаю! Девка скромная, а нынче все в избе шарилась, как искала чего-то, как чего-то забыла. Вот, оказывается, варежку. Я у ей такие именно вспоминаю.
— Пожалел-те кого? Скромная, как же! От отцов-то каторжников не иначе как скромные больно дочеря плодятся…
— А как и верно обидел ее Витька? И заженить скоро, да и вообще до скандалу недолго. Сама посуди, куда ж ему зажениваться пока?
— Болташь много! — не сразу ответила на это старуха и сурово захлопнула окошко.
К вечеру выпроводили гостей, и дальше сразу вроде бы направилась тихая и обыкновенная, да уж теперь в чем-то неуловимо не прежняя жизнь.
Граната никогда не держали на цепи, кроме как в ночь перед днем охоты. С вечера выходил Витька из дому с поводком, свистал ласково, и он прибегал к нему, покорный, запыхавшийся, с дрожащими от возбуждения боками, и подставлялся сам под ошейник. Это уж ясно было, что на охоту с утра. Но случалось такое лишь во время гона зайца, с сентября и до глубоких снегов. Каких-нибудь полтора… ну, два месяца продолжалось это. Теперь же, когда Витька укатил, до Граната и вовсе как бы никому никакого дела не стало. Раз в сутки вытаскивала только старуха во двор остатки щец, хлеб да труху от селедок. Хоть и была еда не всегда сытна и обильна, да зато была она надежно всякий день, а одно это уже кое-что значило.
Гранат перешел исключительно на ночной образ жизни.
Днем он отлеживался в конуре, наблюдая за жизнью двора из-под чутко полуприкрытых век, а ночью исчезал на волю через зады усадьбы, пробегая мимо зарода, который теперь, крепкой-то зимой, с каждым днем как бы на глазах таял, и тропка к нему, присыпанная сенной трухой, становилась все глубже и глубже. Он носился по сонным улочкам поселка, испугивая редких прохожих, возвращавшихся из города с ночными поездами. Фонари не отключали до утра, и улицы всегда были светлы даже в безлунные часы и в пасмурные погоды.
В одну из ночей Гранат встретился с черной низкорослой сукой с быстрыми и дикими глазами… А были то всё долгие, пустынные, прекрасные зимние ночи! С матово тронутыми морозом штакетниками, с отсверкивающими в темноте стеклами окон, с хрустом к утру леденеющих изнутри деревьев. Долгие зимние ночи, за которые успеешь обежать все дворы в округе возле двухэтажных коммунальных домов. Нет, действительно были это всё прекрасные ночи, полные множества запахов и звуков, когда люди упрятывались в черные провалы подъездов и за высокие, глухие ворота усадеб с крохотными палисадниками перед избами; ночи, когда остаешься один посреди всей этой стылой огромности поселка — ловкий, сильный, осторожный, мгновенно готовый драться за свое право пробегать по ночной улице, ни перед кем не сворачивая, выпуская на мороз жаркое, властное дыхание…
Уж перед самой весной, когда солнце нагревало днем доски конуры и оголялись от снега скаты крыш, когда от бревен и назема повалил прелый пар, а мягкий, повсюду проникающий ветер не переставая стал доносить отовсюду запахи талого снега даже хрусткими, звонкими ночами, что, вымораживая лужи, сменяли теперь дни, к Витькиным родителям стала наведываться та самая девушка, с которою в последний вечер перед уездом на службу Витька хоронился за зародом. Гранат узнавал ее по ласковым запахам, сохраненным памятью, но подошел к ней не сразу, а когда наконец решился на это, то девушка нисколько его не испугалась и не отогнала от себя, как тогда, по дороге на станцию, а погладила, почти как Витька прежде.
В дом, однако, старуха девушку не впускала, а всегда сама выносила на улицу какие-то листки. Притулясь к завалинке и подставляя листки эти под свет, падавший из окна, — а приходила она всегда почему-то в сумерках, когда мало встречаешь на улицах людей, — девушка подолгу их разглядывала, эти листки, вытирая глаза скомканным платочком. В такие-то ее приходы старуха принималась вдруг громыхать по двору ведрами или шебаршить метлой, делая вид, будто занята сильно, но в действительности — так краешком глаза зорко послеживая, как листает девушка поданные бумажки да как лицо промокает платочком.
С каждым своим приходом девушка становилась толще, как бы пухла, а старуха при ее появлениях все больше чернела лицом, все громче позвякивала ведрами и поругивалась на него, на Граната, то и дело угоняя его на место, будто он так уж особенно ей мешал… он, всегда из предусмотрительности старухи сторожившийся.
Но вот за стайкою, раскидав назем, вспахали огороды, и первою зеленью опушило долгие, глянцево заблестевшие прутья малин. И тогда девушка пришла вдруг еще засветло, с вздувшимся к грудям животом, с переставленными на плаще пуговками, совсем на лицо подурневшая. Вот уж на этот раз старуха неожиданно провела ее в избу, и Гранат через полуотворенную в сенки дверь видел, как Витькина мать усадила девушку на табурет посреди кухни.
— Это чо, ветерком-от тебе надуло? — сказала старуха первая, кивнув на огромный девушкин живот.
— Почему вы так грубы со мной? — взмолилась девушка, закрыв лицо руками.
— Дак уж как умею, так и разговариваю! — ответствовала на это старуха с усмешкою.
— Прошу вас, хоть теперь дайте мне Витин адрес, — снова взмолилась девушка. — Ни разу я у вас его не просила, а нынче не могу никак… прошу вас.
— Да на чо он тебе! — прищурилась старуха. — Адресок-от на что?
— Теперь я просто обязана написать Виктору. Он поймет…
— Ишь чего-о! — вскрикнула старуха. — Да не шибко ли многого хотишь! Он служит, и спокой его надо всем берегчи! Он там со всяким орудием, может быть, дело имет, так кто знает, чего с им станет, когда он письмецо-от твое получит, — и она снова уставилась на девушкин живот, — с таким-от известьицем…
Девушка со стонами расплакалась после этих слов старухи, и выставившийся из-под расстегнутого плаща ее огромный живот заколыхался.
— Ты все письма читала, — заявила тогда старуха. — Разве о тебе он поминает? Может, еще и при твоем-от пузе ни при чем, а?
Вот уж после этих слов поднялась девушка тихо и, придерживаясь за стену, из избы вышла.
— Стер-рва! — из горницы заорал вдруг старик. — Стерва! — И выскочил на кухню в исподнем. — Сама баба, а жалости к другим в тебе никакой нету!
— Жа-алости, да? А ты сообрази лучше, что от каторжников каторжное семя только и пойдет!
— А заткнись, дура! Такими, как Иван, каторжниками-то любой стать могет! От тюрьмы да сумы, известно, не зарекайся! Ведь разобрались и выпустили… Ка-аторжник! Тьфу… А девка чем виноватая! Сама смекни лучше: вдруг как и верно, если от Вити нашего ждет дитя? Да от всех твоих таких-то криков на мать еще и уродом каким сделается, а?
— Жа-алостливый какой! — нисколько старика своего не страшась, сощурилась старуха. — Ишь, жалостливый какой сыскался! Когда сам не могешь, тогда жалешь? А мог, так девка не девка — на всяку без разбору ки́дался! Эх, сколь слез я через тебя, варнака, сглотала…
— Конверт давай! — загромыхал старик, затрясся и стал весь красным, даже под белою щетиною на щеках.
— Не дам! — И старуху затрясло тоже.
Но уж тут старик сам вырвал из рук у нее конверт, выбежал, как и был, в исподнем, на двор, а Витькина мать, вскинув руки, повалилась на лавку и завыла.
Девушка все еще сидела на завалинке, не в силах домой двинуться и закрывая лицо ладошками. Старик подошел к ней, тронул ее за плечико, протянул конверт. Мокрыми глазами взглянула на него девушка, головой покачала и, оправив на коленках платьишко, трудно поднялась, в завалинку упершись руками, а затем, не став и глядеть конверт, прошла со двора прочь.
Гранат выбежал за девушкой следом и сопроводил до самого ее дома, ласкаясь в пути, общительно виляя хвостом и поскуливая, утешая точно бы. На скамеечке возле своего палисадника девушка посидела немного, поласкала его, Граната-то, а как в дом к себе уходить, махнула рукой, чтоб и он убегал прочь.
С того дня стал он часто прибегать к ее дому, такому же, что и все дома в этих окраинных улочках, — с высокими, глухими воротами, со скамеечками перед воротами подле штакетника палисадников, с малинниками и огородами, выходящими к полям и болотам. Чаще всего в малиннике и заставал он ее на аккуратной лавочке перед самодельным же, в землю вкопанным столиком. И всякий раз каким-нибудь, да занята она была делом. Читала книжки либо вязала, и тогда ворошился у нее на коленках яркий клубок толстых ниток. Но чаще всего девушка стрекотала на швейной машинке, устроенной на столике, разрезая и вымеривая при этом белую и сухую материю. И всегда припасала она для него какие-нибудь лакомства, а уж кости, так непременно. Это все так было похоже на прежнюю жизнь с Витькой — обилием ласки и спокойствия. На прежнюю жизнь, когда рядом всегда оказывался человек, которого не следовало остерегаться…
Иногда заходил к девушке в малинник ее отец, неизменно в черной фуражке, в брезентовом, как правило, дождевике. Говорили они друг с другом обычно тихо и добро. Девушка, правда, иногда начинала от этих разговоров поплакивать, и в такие моменты отец, утешая, гладил ее и говорил обязательно, как бы обнадеживая на будущее:
— Я, ты знаешь, Лика, что исключительно реализьм вещей исповедываю и тебе того же советую. Так что… вот так!
Однажды, много дней загуляв кряду, Гранат долго не прибегал к ней, а как примчал, то никого отчего-то не застал в малиннике. Он подал голос, зовя, но девушка ниоткуда не откликнулась, как Гранат ни прислушивался. Сев и от волнения запереступав лапами, Гранат тихо провыл, перемежая вой с тонким коротким взлаем.
На крылечко вышел отец девушки в черной своей всегдашней фуражке с ремешком, выпущенным под подбородок, в неизменном дождевике. Закурил. Вздохнул чему-то, горько на него, на Граната-то, глядя, и сказал:
— Иди-беги, пес… своей дорогой. И тебе, впрочем, не мешает постигнуть всеобщий реализьм вещей.
Затем, сошедши с крылечка, сел он на мотоцикл, газанул резким сизым дымом и укатил в улицу.
К ночи Гранат снова явился на усадьбу. Обежал весь дом, позаглядывал в окошки, вспрыгивая на завалинку. След девушки обрывался на улице, у колеи дороги, которая хранила лишь запахи стада да автомашин с мотоциклами.
Не стало девушки нигде, как никогда не было.
Тишина стояла. Березы вздыхали листьями. В поселковом клубе уже играла к вечеру далекая музыка. От домов же доносились обычные житейские звуки: подойниками там погромыхивали, калитками хлопали, шумно ворочалась в хлевах скотина. И в то же время со всем вокруг как бы произошло нечто непонятное да еще и непоправимое: как бы изломалось что-то напрочь, не стало словно бы во всем окружающем прежней прочности. Улавливалось во всем теперь что-то неясное и тревожное, что повсюду подстерегает, должно быть, человеческую жизнь и сопровождает ее незримо.
Воротясь домой притихший, усталый, уже ко сну устраиваясь, услыхал Гранат бессловесную какую-то возню в избе и лишь время от времени доносившиеся оттуда непонятные и жалобные вскрики. Он выбрался из конуры, добежал до завалинки и заглянул в окошки.
— На твоей душе грех! Ты жизнь малую загубила! — в голос уже бушевал Витькин отец, худой этот старик с седыми щеками и красным носом.
Старуха стонала, безо всякого движения пластаясь на лавке. Выпив водки, старик тоже присел на лавку, в изголовье жены, свесив с коленок огромные мосластые руки. И тихо, без прежнего крика заключил в сердцах:
— А! Видать, все вы, бабы, стервы! И нет в вас никакой друг к другу жалости…
Лето выгулялось теплое и урожайное.
К старикам приезжали с мужем и детьми старшая их дочь и холостой средний сын-офицер. Старик и старуха на это время перестали вдруг тихо поругиваться меж собою, были со всеми приветливы и порой играли-забавлялись с внучатами, которые, между прочим, и к нему, к Гранату, привязались крепко.
Хозяйская дочь, здоровенная, круглолицая и очкастая тетка с тугим узлом светлых волос на затылке, которая красила губы и курила, все почти дни, скрываясь от солнца, пролеживала в дому, полистывая книжки одну за другою и выходя на воздух лишь по утрам с вечерами, когда жара спадала. Его, Граната, она не боялась нисколько и добилась даже разрешения впускать его в горницу, когда детишкам того очень хотелось. А детишки ее — мальчик и девочка — были потешными и всем интересовались:
— Мама, а деревня — это где одни бабушки и дедушки живут?
О многом, о своем, конечно, детском, но беседовали они и с ним, с Гранатом.
Мужчины обычно проводили дни в рыбалках на болоте и притаскивали домой когда и по целому ведерку тугих и сытых желтых карасиков. Гранат и к этим двум мужчинам привязался, особенно к Витькиному брату, который иногда по вечерам, собираясь в клуб, надевал свой офицерский пиджак с погонами. Он уж и вовсе, гораздо более сестры, напоминал Витьку: и верхняя губа вздергивалась у него этак же, когда он смеялся, и нос в точности так же морщился, да и круглолиц он был так же к тому же…
Дни в дому завершались тихо.
Витькина сестра укладывала своих детишек спать, а сама устраивалась доглядывать телевизор. Мужчины же, как правило, вынося в палисадник бутылочку и летнюю, из свежей зелени закуску, усаживались под освещенным окошком доигрывать в шахматы. И царствовали чудесно вокруг тонкие запахи по горло наработавшейся за день земли.
Несколько дней провели все на покосе в лесу, и Гранат вдоволь набегался за молодняком, по которому никто стрелять и не собирался. Потом все сено свезли из лесу на сером в яблоках мерине, заправлял которым поселковый конюх Фалей. На прошлогоднем месте сметали новый зарод, крепко погуляли, угостив и Фалея, а затем гости разъехались, и вновь потянулись однообразные и долгие-предолгие дни.
Осенью Гранат несколько раз ходил со стариком в лес, гонял зайчишков, но старик оказался то ли уж шибко стар, то ли ленив на гон и вовремя к лазу не поспевал или же поспевал неудачно, в хвойный густяк выходил, и, случалось, прогнав круга по три, Гранат гнать переставал и возвращался к старику, который к этому моменту уже покуривал. Гранат укладывался у его ног, а старик принимался за оправдания:
— Вишь, место здесь какое непутевое, а зайцы-то… Никак взять их, вишь, не могу. Ты вот стараешься, а я, однако, не по делу вот все выступаю. Дурной, дурной заяц-зверь здесь народился…
Наступила и прошла новая зима, но на следующее лето гостевать к старикам никто не приезжал.
Старик со старухой продолжали существовать молчаливо и одиноко, оживляясь только в дни, когда женщина-почтальонша в синей суконной форме с белыми пуговками и большой брезентовой сумкой приносила письма, точно такие же, какие год назад приходила в сумерках прочитывать та ласковая девушка Лика, которой теперь нигде почему-то вокруг не стало.
Много времени ушло на покос: не было помощников, и старик с Гранатом долгонько одни жили в лесном шалаше.
А однажды вечером, когда сено вновь свезено было из лесу и на обычном месте зарод сметан, а старик сидел на своем облюбованном у завалинки местечке, над которым надтреснутые бревна вышоркались за многие года до лакового блеску, и молчаливо покуривал сиплую свою обчерневшую трубку, пришла женщина в синей, как и почтальонша, суконной форме, но без сумки, а с одною бумажкою в руке.
— Примай телеграмму, де-ед! — крикнула она, весело садя кулаком по доскам ворот.
Старик торопливо выбежал к ней, трясущимися руками расписался, где женщина-почтальонша потребовала, и обратно по двору прошаркал в избу. Гранат видел, как зажег он свет в дому, как, надев очки, прочитал бумажку, а потом распахнул окошко и крикнул, растерянный и красный:
— Ма-ать! Витька приезжат!
— Как так? — вроде и не поверила сразу старуха, выскочила из стайки с подоткнутым подолом рабочего платья и, не зная, чего ей от такой вести делать срочного, затопталась на месте.
— Да уж та-ак, мать! Приезжат, и все тут! — тряханул он бумажкой.
— Надолго?
— А вовсе!
— А когда будет, отписал?
— С ночным должен нынче!
Гранат заскулил и забегал у крыльца, а в дому поднялась истинная кутерьма. На чурке, на какой по обыкновению дрова колол, старик забил петушка, и немного погодя Гранату вынесли из избы требушинки.
А уж в полной темноте почти что, когда поселок засыпал, старик, вышедши из дому в шевиотовой кепке, в немятом суконном «парадьнем» костюмишке и в начищенных сапогах, позвал Граната с собою на станцию, где вдвоем и встретили они Витьку, одиноко выпрыгнувшего на перрон из вагона в незнакомых военных одеждах, с новехоньким коричневым чемоданом в блестящих металлических набойках на уголках.
Той ночью старик и Витька долго рассиживали в избе одни, без гостей. Граната впустили даже в горницу, а Витька прямо со стола кидал ему щедро косточки и даже целехонькие куски мяса. Говорила за столом все больше одна старуха. Витька же от счастья и сытости отвечал матери односложно, да и вообще объявилась в нем теперь какая-то сдержанность и строгость. Старик же преимущественно тоже молчал, беспрестанно дымил трубкою и, разглядывая сына то так, то этак — говоря при этом лишь: «Ты ешь, Виктор… ешь, сынок, знай закусывай!» — все подливал ему бражонки, делаясь при этом, однако, на лицо все отчего-то тревожней и мрачнее.
Когда от скуки уже, что они все едят да едят, Гранат, предостаточно набивший брюхо, задремал у порога, мужчины засобирались на улицу и вышли за порог в одних нательных рубахах и в тапочках на босу ногу.
— Покурим? — первым предложил старик, ступая с крылечка.
— А давай, батя! — согласился Витька, глубоко в себя вдыхая ночной воздух, пронизанный нутряными, парными запахами назема, тонким, волшебным ароматом свежего сена, рабочим запахом увядающей, усыхающей к осени огородной земли, распираемой затаившимися в ней картошками, репами, луковками. Вволю насладясь молчаливо всеми этими родными приметами доброго, крепко и навечно сробленного дома, Витька, прищурясь, поглядел поверх сарая на темное вызвездившееся небо.
Визгнув от восторга встречи, Гранат ткнулся Витьке в грудь.
— Ну, будя, будя, псина! — знакомо улыбнулся Витька, переставая глядеть на небо.. — Эх, предки наши — обезьяны!
Следом за стариком отцом прошел Витька на задний двор, где старик уже поджидал сына, устроившись на скамеечке у зарода, которую смастерил сам еще в прошлом году.
Лежмя повалился Гранат у их ног на влажную от росы, прохладную землю, выкинув вбок лапы и на земле устроив морду, и прикрыл глаза, жмурясь от удовольствия, что Витька ласково щекочет его за ушами. Старик, чистый, вымытый, прибранный, вовсе сейчас не хлопотный нисколь, а оттого и кажущийся еще и более старым, курил долго и все молчал. Молчал, однако, и Витька, не собираясь заводить речь первым.
— А скажи мне теперь одному, сынок, самую что ни на есть правду, — произнес старик и закашлялся.
— Это какую же, батя? — насторожился Витька, переставая ласкать, и Гранат устроился поудобнее в совершенстве, положив морду на Витькины тапочки, и закрыл глаза, почуяв, что поведут они сейчас меж собою долгий, нескончаемый разговор, один из тех, за какими люди столь любят тратить время.
— А почто же ты раньше-от срока воротился со службы, сыно-ок? — уточнил старик, прокашлявшись.
— Ты не рад, батя?
— Ак как не рад… Рад! Оно конечно.
— Ну так еще чего?
— Да а то, сынок, что я жизнь свою вроде целиком почти что прожил, но только не слыхивал, чтоб кого-либо из армии раньше сроку, если здорового человека, домой отпускивали!
— Да ты что, темный такой? А, батя?
— А каков есть уж! Жизнь прожил, а такого нет, не слыхивал! Это чтоб еще и пораньше законом положенного сроку? Вон Герку Чухонцева в прошлом году раньше домой отослали, так ведь за явное медицинское слабоумие! Да и прежде если когда кой-кого еще отсылали, так ведь всегда за всяко-разные внутренние болезни и нездоровья…
— Эх, батя! Да газетки надо почитывать, а не искуривать! — весело остановил отца Витька. — Там подробно пишут, что увольняют нынче в запас исключительно по сокращению Вооруженных Сил.
— А чего ж других это, с кем ты службу служить уходил, не сокращают-то? Они, поди, все служат, а ты, на-кося, взял сократился, да и был, как говорится, таков! Не нужон, что ли, выходит?
— Выходит, так.
— Да-а… Жизнь прожил, а чего-то не того-то… Не слыхал такого.
— Да теперь, батя, жизнь если другая пошла?
— Вот оно и видать, что другая-то… А может, болезнь у тебя все же, сынок, некая? Да ты только сказывать стесняешься, а? Может, скрыто-порочная, по нашему мужицкому с бабами делу? И от атома нынче, говорят, вполне такое случается-происходит. Ты сам отписывал, будто все строите́ да после взрываете. Ну и от женщинов нынче, конечно, возможно. Сейчас они все, поди, сплошь пошли порченые-переверченные…
— Тьфу ты, ну ты! — приглушенно бормотнул Витька на это. — Я-то вот здоров, а тебе, извини-прости, батя, читать газетки просто-напросто необходимей необходимого! Свой уровень знаний повышать…
— Уж читаю, — усмехнулся отец. — Всю ведь жизнь районную «Знамю» читаю.
— Искуриваешь больше…
— Я ведь трубку курю, сынок.
— Вот что, батя! — решительно тогда заявил Виктор. — Может, раз и навсегда прикончим весь этот разговор-спор, вряд ли кому особо нужный?
— Ну, и так оно все, конечно, решить можно. Только очень уж, сынок, как-то прытко ты сразу по бабам пошел. Вот и беспокойство у меня, значит.
В этот раз Витька долго молчал. После спросил:
— А уж это не про Лику ли Трофимову ты, батя?
— Может, конечно, и про нее.
— Она тут как без меня? Замуж не выпрыгнула?
— Да нет, сынок. Не выпрыгнула.
— Гуляла, нет?
— А ты допросы-те мне не строй! — Старик вдруг возвысил голос.
— Гуляла, что ли?
— Нет. Не гуляла.
— Эх, зря ты так-то… Я ведь речь о ней по-серьезному завел. Потому что первая она у меня. И вот думаю даже я, батя, все равно только на ней жениться! Все эти годы, что в армии служил, себя испытывал. С другой хожу, а ведь только ее одну перед собою вижу… Молчишь? Против…
— Не против, молчу просто… Дай хоть одуматься после таких-то сообщений!
— Мы, кстати, и не писать друг дружке уговаривались, чтобы чувства свои испытать. Так что покурим вот сейчас, и извини-прости, батя, а я к ней сбегаю повидаться.
— Эх, сынок-сынок… — горько отозвался старик теперь не сразу. — Да ведь некуда тебе, сына, бегать нынче, — и договорил таким уже голосом, что Гранат с невольным беспокойством поднялся с земли и стал на старика с Витькой глядеть настороженно.
— Уехала? — прищурившись, с нехорошей догадкой спросил Витька глухо.
— Она дитя от тебя, сопляка, можно сказать, родила… Мертвое дитя-то! Внука, значит, моего, если знать хочешь… Вот и уехала тогда, вовсе уехала. Навсегда из наших-то местов… — С этим старик первым поднялся с лавочки и направился было в избу.
— Куда ж уехала-то? — справился Витька.
— Тоже мне, испытатели чувствов! — обернулся старик все же. — Значит, так и не отписывала тебе? — Но, так как Витька промолчал, он еще досказал: — А-а! Я же ей незадолго и адресок даже твой подсовывал, хотя и мать против стояла. — Да и рукой затем махнул в расстройстве: — Не запомнила, значит…
— А вы-то хороши тоже! — крикнул вдруг Витька. — Ни слова, раз так дело повернулось?
— А пошуми, пошуми, сынок… — вдруг с тихою мудростью отозвался старик на это, — Пообвиняй-ка отца с матерью. Не писали… Дак ведь тебя, дурака такого, жалели, не кого-нибудь. Кто знат, чего все же у тебя с ею было, независимо от того, чем завершилось? То ли несчастное баловство одно, то ли задуманное всерьезное, а? Вокруг же тебя в армии под рукою оружье… Эх! — И теперь уж вовсе решительно потащился старик в избу.
Витька долго еще сидел в одиночестве, прикуривая папироску от папироски. Гранат подлез к его ногам, положил на хозяйские колени морду, напускивая слюней на солдатские Витькины штаны. Но Витька не заругался совсем на это. Он только ласкать его, Граната-то, принялся, вздыхая время от времени…
На следующий день, проспавшись и отзавтракав, Витька взял и его с собой. И прошли они перво-наперво за поселок, к березам, повсюду среди которых накопаны были могилы, означенные крестами или пирамидками со звездочками. У одной из могил, у не такой уж и старой да давней, Витька долго стоял, опершись на оградку, прикуривая, как и ночью, после разговора с отцом, папироску от папироски. Когда же возвращались с кладбища, Витька внезапно как-то, словом — вдруг, остановился и вернулся к одной из скособочившихся пирамидок с давно отпавшей, как листик с дерева, осыпавшейся фанерной звездочкой. Здесь он присел и, усмехнувшись, вслух прочел, пальцем проводя по буквам, выжженным на дереве, на котором никакой краски не сохранилось:
— Здесь… лежит… Музыка… вот так! — И ему, Гранату, рассеянно потеребил за ушами. И вздохнул, вспоминая: — Я со стеклышком это куражился пацаном, а гляди, по правде как все вышло-то… От кого недавнего уж и ни одной буковки памяти не осталось, а он вот… напоминает… Музыка. Уж ведь и от сынка моего, возможно, ничего почти что нету… Да! Все… все теперь погиблое, как не бывало его вовсе! — И вот тут только, у чужой-то могилы, и затрясло его наконец от собственного какого-то горя, как от сухих и беззвучных слез, которые, возникнув в глубине души, так и не докатываются до глаз, чтобы излиться, облегчая…
Опять, проникая в конуру, мешал по ночам свет, и старик время от времени выползал покурить на завалинку. И глухой ночью Гранат опять услыхал возню подле зарода, и прибежал туда, и застал там Витьку с женщиной, но с иною, чем Лика. Женщина совсем не отбивалась от Витьки и не плакала, а только ласково гладила Витькины волосы и сладко стонала…
Витька опять принялся шоферить, но уже не на грузовике, а на легковой машине, на которой возил по поселку в заводскую контору высокого и строгого на лицо человека, подкатывая за ним по утрам к утопающему в зелени огромному одноэтажному дому, где жила старая уже сука-овчарка. Иногда Витька оказывался допоздна занят: в сумерках он весело завозил с базы продукты на дом своему высокому и строгому начальнику, и если Гранат здесь, у дома начальника, его отыскивал, то с ним же и уезжал в гараж, а уж оттуда возвращались они домой пешком.
Но в дни, когда приходил домой рано, Витька наскоро переодевался в костюм, скидывая пропахшую машиной кожаную тужурку, и норовил тотчас исчезнуть из дому. Ко всему в доме он как бы охладел и оравнодушел и в такие ранние возвращения после работы совсем его, Граната, не замечал, хотя Гранат так и вился подле его ног, вымаливая ласку.
Несколько раз, держась в отдалении, Гранат сопровождал Витьку до клуба. По дороге Витька все хотел прогнать его домой, но Гранат лишь пятился, мялся на месте, а переждав, когда Витьке надоест командовать, следовал за ним дальше.
На клубном крылечке Витьку всегда уже поджидала та худая, с накрашенным ртом женщина, с которою Витька ласкался за огородами во время последней гулянки.
И они входили в клуб.
За глухой стеной, с заложенными кирпичом окнами, сперва звонили несколько раз, а потом начинала играть музыка и раздавались громкие голоса незнакомых мужчин и женщин… А как-то, обшаривая ночной поселок, услыхал Гранат в сквере возле стадиона слабые шорохи и различил следом родимый Витькин дух. Продравшись же сквозь заросли акаций, он верно наткнулся на Витьку и все ту же раскрашенную женщину. Не услыхали они оба его сперва-то. И не увидели. И Гранат возбужденно подал свой радостный голос, чтобы привлечь их внимание. Вот тогда-то женщина испуганно вскрикнула, а Витька заругался:
— Прочь пошел! Пошел, слышишь!
И, пошарив по земле вокруг, схватил под руку подвернувшийся камень.
Камень остро ударил по бедру, Гранат визгнул и, прихрамывая, продрался из сквера через кусты акаций, подальше от камней, летевших ему вслед. Воротившись домой, забрался он в конуру, свернулся и закрыл глаза. Боль прошла, но вместо нее возникло нечто иное, отчего стало и еще-то побольнее, тоскливее, безнадежнее: вдруг исчез в хозяйских поступках тот привычный, давно уж им, Гранатом, постигнутый смысл, когда знаешь, за что хвалят и за что — бьют.
Старуха и старик относились к нему как и прежде. Регулярно вытаскивали миску с едой, но во всем остальном точно бы не замечали. Впрочем, и раньше-то когда они относились к нему, в сущности, по-иному и дружелюбнее? Все дело теперь в одном Витьке: стал он зол, жесток, раздражителен. Но выслеживать его Гранат продолжал по-прежнему, всякий вечер. С нетерпением ожидал он, что вдруг, что вот-вот, с мгновенья на мгновенье, Витька переменится, потребует его к себе прежним, веселым голосом. Но мгновенья за мгновеньями проходили, однако, слагались в долгие ночи и в дни, а Витька все оставался будто чужим.
Несколько раз, когда ему еще удавалось подкарауливать Витьку в стадионовском скверике и если Витька и эта, всегда рядом с ним оказывавшаяся худая, с накрашенным ртом женщина угадывали его присутствие, женщина принималась громко выговаривать Витьке, и Витька затем начинал строго командовать, в безликую темноту иногда кидая камни и палки, чтоб отогнать его. Но оба они — и Витька, и его женщина — были всего лишь людьми, и стоило Гранату чуть поосторожничать, чуть притаиться, как уже это их обманывало и они думали, что он им подчинился и убрел прочь.
Два раза случайно встречал Гранат на улице эту женщину, когда оказывалась она одна. И оба раза она почему-то до крика пугалась этих встреч, хотя Гранат только рычал от недоверия, припоминая тотчас удары камней и палок, не приближаясь к ней даже. И каждый раз вслед за этими случайными встречами Витька выволакивал его за ошейник из конуры и, точно провинившегося, отхлестывал тонким цепным поводком, которым никогда раньше не наказывал. И оба раза в разгар порки выкатывал из избы на крыльцо старик и, попыхивая трубкой, говорил, темно на сына взглядывая:
— Э-эх, Витя! Почто бьешь? С ним, оно конечно, очень строго бы надо для его же и своей пользы, да ведь и бить-то — испортишь. Не просто же собачонок, а еще охотник.
— Моёго это ума дело, батя! — отзывался Витька, пороть переставая однако.
— Твоёго не твоёго, а зря все равно так-то. Ни к чему ж доброму не научишь, а отучишь только.
— Ладно, ладно, батя, — отирал Витька злое и мокрое лицо и приказывал: — Место!
Иссеченный, Гранат беззвучно забирался в конуру. И там снова страдал ото всех тайно не от болей в теле, а от другого, что всегда мучительнее переносить, чем видимые раны…
А приближались охоты.
На холмы за поселком, на ярко-желтые поля прикатили машины. Они прошли по полям, и стали поля серыми, а на них под ярким, но прохладным светом осеннего солнца выросли огромные стога. Пустели леса. Опадали листья, и шорохи их становились далеко слышимы в гулкой прозрачности деревьев. Но Витька не замечал словно бы и всего этого. Не замечал, как Гранат все более беспокоен от возбуждения, как все чаще выбегает он за зарод на задах усадьбы и останавливается навстречу ветру, ловя влажные и тревожные запахи в пору вызревшего к охотам леса.
— Эх, зовет пес! — произнес однажды старик, приласкав Граната. — Испортишь его так-то, Виктор.
Но Витька, сплюнув, вдавил в землю окурок и ушел в клуб.
Теперь каждый вечер Гранат поджидал Витьку дома, на дворе. Ему чудилось, что Витька, придя домой, вот-вот непременно посадит его на поводок, чтобы не искать утром перед охотой. Но идти в лес Витька как будто бы никак все не собирался…
Однажды, правда… хоть и в утреннем, да в позднем все же часу, когда Гранат как раз только-только из ночных по поселку своих бегов воротился, Витька вышел из дому на крылечко с ружьем. Гранат восторженно к нему бросился, но Виктор тихо, даже с какой-то ровно бы усталостью осадил его:
— Будя, будя… раньше-то времени! А пошли пока, однако…
И направился сперва вовсе не в лес, а через поселок в заводской гараж. Затем, в машине оба, они подкатили к знакомо утопавшему в зелени дому строгого человека, забрали начальника с собой, и едва выехали по своротке к шоссе, проложенному через лес, как здесь остановились и подсадили еще в машину невысоконькую аккуратную женщину, видимо, давно ожидавшую их скрытно на опушечке — на пеньке за кустишками она хоронилась.
Немного погодя съехав с шоссе, долго добирались лесною дорогой к укромному и глухому озерку со свежесрубленною на бережку охотничьей избушкою. Здесь Гранат потянул было тотчас в лес, но Витька, захватив ружье, уплыл на лодке сети ставить. Гранат понял, что ему и здесь суждено одиночество, а не охота, сперва за лодкой кинулся, но Витька грозно пугнул, чтоб не смел увязываться, и Гранат заскулил на берегу.
За время, пока Витька отсутствовал, Гранат прилежно обшарил всю округу, к озеру примыкавшую, но не учуял ни одного зайца. Он слыхал, как на озере за это время несколько раз стреляли, а когда примчал к избушке и встретил Виктора, то обнаружил, что кроме рыбы щуки привез он еще и пару чирков в придачу. После обеда на воздухе, у костерка, на котором ушицу сваривали, Витька опять один уплыл и вернулся теперь уже в полных сумерках.
То же повторилось и на другой день, так что к новому вечеру Гранат совсем извелся от безделья и одиночества и с радостью потому, готовно забрался в машину, запахи которой переносил, однако, худо, с Витькой рядом устроившись, когда все они засобирались уезжать.
У своротки с шоссе перед поселком остановились снова, высадили женщину и в поселок вернулись вдвоем — Витька и его строгий начальник, перебравшийся, едва невысоконькая аккуратная женщина машину покинула, тотчас на переднее сиденье к Виктору. Совсем немного отъехали, как начальник, махнув на прощанье высаженной женщине, сказал:
— А ведь она, Нина-то, все еще Гогу своего помнит. Любит, хотя и обратное утверждает… я же чувствую. Кстати, помнишь его?
— Признаться, так не шибко, — ответил готовно Витька. — Я же тогда всего пацаном был… Это ведь когда областные соревнования у нас здесь проходили и он судьей к нам приезжал?
— Он самый, — подтвердил начальник. — Погиб он. Умер… От ран, Нина говорит. Вот потому и вернулась… Слушай, Виктор, я как по-твоему, страшный, нет человек?
— Ну, наверное, кому как, Иван Николаевич! — почему-то весело улыбнулся Виктор.
— Н-да. А пожалуй, я самому себе в первую очередь страшный! — усмехнулся вдруг Иван Николаевич. — Между прочим, верно она мне сказала: опасно живешь, Ваня… по головам, мол, ходишь, оступишься, потеряешь равновесие и шею свернешь! Что ж, пожалуй. Ей виднее, сама была акробаткой, — видимо, пошутил он при этом. — Она ведь в цирке работала, слыхал?
— Да говорили про нее разное…
— Послушай, Виктор, а ты мне случаем не завидуешь?
— Да что вы, Иван Николаевич! — Виктор не удивился.
— Ну-ну… — И Иван Николаевич разговор прекратил.
Лишь когда подъехали к его дому, сказал на прощание почему-то серьезно и грустно:
— Ты вот что, Виктор… С женитьбой своей все же поспешай. Чтоб я успел квартирку тебе отхлопотать, пока в силе. Неровен час, устойчивость-то потеряю, по головам-то ходить — оступиться просто. Верно Нина говорит…
Здесь, возле утонувшего в зелени дома своего начальника, Витька тоже Граната высадил, приказал домой бежать, но Гранат преданно сопроводил его все же до гаража, дождался у вахтерской будочки и культурно, с хозяином, вернулся на усадьбу…
Дни стали пасмурными. Занялись долгие, с утра и до позднего вечера, дожди, в природу вошло уныние, однако в доме как раз началась снова шумная гулянка, и гостей на этот раз было гораздо больше, чем в прошлые пиры.
Привычно с завалинки заглядывая в окошки, Гранат видел, как во главе столов, друг к другу сдвинутых, сидит в черном костюме Витька, красный и неподвижный, и рядом с ним устроилась та его новая женщина, теперь с высоко уложенными над головой желтыми волосами и с кокошником на этих волосах, с прикрепленной к кокошнику длинною, чуть ли не до самого полу, прозрачной и настолько летучей материей, что она взметывалась всякий раз, когда кто-нибудь проходил мимо.
Старик в этот день был отчего-то откровенно даже хмур, когда, выбираясь уединенно на свою завалинку, вытирал глаза костяшками пальцев и набивал трубку, рассыпая самосад на острые колени. А поздним вечером вышел он из дому с Витькой и провел сына к зароду. Гранат побежал за ними. Выставившись из-за зарода, он видел, как отец с сыном присели рядышком на скамеечку и закурили.
— А чего, Виктор, делать-то теперь станем? — первым заговорил отец, кашляя в кулак и раздувая седые щеки.
— Ты это про что, отец?
— Да разве ж девка она?
— Во-он чего?! — вначале вроде бы разозлился Витька даже, но сдержался. Поглядел в землю долго, прежде чем сказать: — Я, батя, с человеком в этот раз твердо жизнь жить собрался. Да и чем она, по-твоему, не жена? Врачиха. С высшим образованием. Старше меня? Так ведь зато бабьему делу в совершенстве обученная. Ну и у меня к ней, возможно, редкая и навек любовь!
— Любовь, оно конечно, зла: полюбишь и козла, как говорится, — вздохнул старик. — Да не про то я… Чего мы все же делать-то будем нынче, а? Жить-то и верно вам одним, да ведь только очень и ее сродичи-матушка беспокоятся. И так, знаешь, разговоров…
— А! — маханул рукой Витька и ушел в избу, где гуляли и где буйствовала лихая музыка.
На другой день все родственники невесты гуляли уже с красными бантами.
Но вот отшумели и дожди.
По утрам уж частенько укрывал землю первый, сырой снег, а от болот и из лесу долетали все более частые раскаты далеких выстрелов и тревожная, радостная музыка чужого гона. Теперь Витька никуда не уходил вечерами. Женщина перешла жить к ним в дом, а старик со старухой как бы и вовсе целиком переселились на кухоньку.
Однажды, в темный час, уже случайно набежав на Витькину женщину, Гранат — так уж получилось — обрызгал ее грязью. Да и сама женщина, как всегда, слишком его перепугавшись, оступилась вдруг и в новом своем пальто упала на раскисшую в ненастье обочину.
Когда Гранат объявился дома, мокрый и весь в репьях от бегов по поселку и болотам, Витька вышел во двор вдруг с поводком. Гранат боком прибился к завалинке, присел, попятился под крылечко, лег на брюхо и заскулил в ожидании порки, но Витька, прицепив поводок к ошейнику, просто отвел его, упирающегося, к конуре, а затем вынес еды, чего уж давно не делал сам. И даже рядом на корточки присел. Покурил, пока он, Гранат, благодарно, шумно и жадно ел, в миску окуная морду, выхватывая из хлебова лакомые кусочки и сладко при этом облизываясь.
Задолго до рассвета Витька вышел во двор во всем охотничьем, в плаще и в телогрейке. С рюкзаком и ружьем в чехле. Гранат визгнул от восторга, но Витька был отменно на лицо сейчас строг и не улыбнулся.
Они прошли на станцию по спящим, тихим улочкам поселка. Утренник выдался морозен, клочья мертвой травы скованы инеем, и Витькины шаги по стылой земле отдавались далеко и гулко, точно шел он по асфальту.
В пригородном поезде, который прибывал из города в этакую рань лишь затем, чтоб на обратном своем пути подобрать из деревень и поселочков рабочих людей и успеть свезти их всех в город к началу заводского дня, народу почти не было, и они с Витькой забрались в темный вагон. Облюбовали пустое купе, и, привязав его, Граната, к стойке лавки, Витька отвалился в угол и сдвинул на глаза шапку.
Взобравшись на лавку напротив и в столик упершись лапами, Гранат выглянул в окно. Поезд тронулся. Мимо проплыли станционные фонари, и свет от них скользнул по купе. Но вот их не стало, и с обеих сторон пути сплошняком пошел худой, болотный лес, в котором невозможно было пока различить отдельные деревья. И Гранат задремал.
Только на остановках он, кладя на столик лапы, смотрел теперь, что за окном происходит. Но за окном вагона все стояла ночь и ничего особого не происходило. Лишь одинокие дежурные встречали на перронах поезд, затем поднимали сигнальные свои флажки, подавая команды ехать дальше, и паровоз исполнительно гудел, стравливая пар, и вагоны сдвигались с места. Сквозь клубы пара и дыма купе некоторое время еще освещали пристанционные фонари, и снова становилось темно, пусто, тревожно, лишь перестук колес заполнял гулкий порожний вагон и поскрипывали деревянные, по-старинному еще масляной краской крашенные лавки…
Когда приехали на нужный перегон, Витька быстро собрался, расчехлив ружье и изготовив его к охоте. За все утро не сказал он ни слова, кроме как когда покупал билеты. Ни разу не назвал его даже по имени — Гранатом.
Здесь, куда они прибыли, укрывал землю мокрый снег, вероятно выпавший с вечера. У леса, слабо освещенные пристанционными фонарями, поблескивали темными окошками в землю вросшие избы. Витька отстегнул поводок, и они тотчас зашагали прямиком через пустырь к тем избам, проследовали мимо них и вступили в лес.
Светать начинало.
Но они все продолжали идти просекою до полного света, пока не показалось ненадолго и само солнце, вскоре вновь, однако, скрывшееся за облаками, затянувшими небо на весь день. Было мягко, влажно, и снег стаял на плешинах и косогорах, и с деревьев срывались повсюду тяжелые, громкие капли.
Наконец взошли на холм, поросший лиственничным густяком, с полянами меж густяка и папоротников, где в камнях залегали на дневки зайцы. Вдалеке с высокой и одинокой листвянки снялся глухарь и потянул в сторону высоко над лесом, старинный и огромный, как дирижабль.
С этого холма открылись взгляду и другие бесконечные холмы, у подножий своих затянутые по низинам болотистыми лесами, которые, смыкаясь меж собою, тянулись как бы беспредельно, не нарушаемые никаким жильем, пока не сливались неразличимо в единое целое с туманным и серым горизонтом.
Не прошли и двух десятков шагов, как подняли зайца. Он снялся среди камней, в несколько отчаянных прыжков достиг низкого густяка и скрылся в нем.
— Гранат! — от волнения и азарта хрипло вскрикнул Витька. — Грана-ат!..
И, залившись свежим и радостным лаем, Гранат тотчас и легко взял след. Гон оказался недолгим, как, впрочем, и всякий первый. Вскоре услыхал Гранат и близкий выстрел, затем почти тотчас — другой, и, выскочив на ту же поляну, с какой потянул след только что, Гранат увидел Витьку. Присев на камень, закуривал он уже, и подле его ног лежал на боку еще теплый косой, закинув за спину морду и мертво оскаливая желтые резцы, по которым на слежавшиеся листья стекала свежая кровушка.
Витька разрешил Гранату помять слегка тушку, а затем сунул добычу в рюкзак.
Через густяк перешли они на другую поляну, с которой подняли еще зайца. Витька и его сшиб тоже на первом кругу.
Затем они еще не раз поднимали зверей с лежек, и Гранат вел их подолгу, по нескольку кругов, но выстрелов не раздавалось все, и постепенно песня становилась у него все более тяжела и хрипла. Наконец, самовольно бросив в болоте очередной гон, Гранат возвратился к месту, откуда они с Витькой этот последний начали. Витьки на месте не оказалось, и Гранат, передохнув немного на мху возле камней и уняв тем возбуждение гона, прислушался, не слыхать ли поискового Витькиного посвиста. Но лес стоял вокруг затаенно тих.
Сделав круг, Гранат отыскал Витькин след и помчал вдогон.
Нагнал он Витьку уже почти возле самого поселка, когда в просветы меж деревьями замаячило здание станции. Гранат залился было счастливым лаем, но Витька обернулся резко, схватясь почему-то за ружейный ремень. А следом отпрыгнул вдруг за сосну у дороги и вскинул стволы. Первый заряд прошел мимо, ворохнув на земле слежалые листья. Гранат взвизгнул от недоумения и испуга, тут же услыхал и второй выстрел и метнулся тогда в сторону, волоча простреленные лапы, и скрылся, по счастью, в болотнике. Он слыхал позади щелк перезаряжаемого ружья и еще два выстрела, в угон друг за другом сделанные, слышал, как на излете прошли над ним заряды, сшибая с сосенок хвою. И забился-затих меж кочами, слившись потаенно с пожухлой болотной травой своею бурою шерстью. Прислушался, как Витька устремляется за ним.
Но Витька пробежал в стороне мимо, держа ружье наизготове, красный, злой, мокрый… Не было снега, стаял он за день вовсе, а без снега редкий человек умеет понимать в лесу следы, и, покружив вдалеке, Витька убрел, видно, на станцию, торопясь к поезду. Гранат, ткнувшись в траву мордой, завыл тогда от неутихаемой, непереставаемой боли в перешибленных лапах, которая пришла к нему тотчас, едва миновала опасность погони…
Он попробовал ползти к жилью, запахи которого его достигали, но сил не было. Он слабел, проваливаясь временами в короткую дрему, а очнувшись, принимался выть от бессилия, следя за перелетавшими вокруг него с дерева на дерево воронами и сороками, которых становилось миг от мига все больше.
В сущности, он уже подыхал, когда набрел на него человек в черной железнодорожной шинели и с такими же, что и у Витькиного отца, седыми щеками. Прежде всего дал он Гранату хлеба, а Гранат, испугавшись, что человек вот-вот уйдет и опять его одного бросит, подтянувшись из последних сил, лизнул сапоги незнакомца.
Но человек этот не бросил его. Он, напротив, оттащил его на руках к себе, в одну из тех заветных изб на краю леса, мимо которых с пригородных поездов охотники проходили к далеким холмам…
Так началась для Граната иная, новая жизнь, в которой все обрело снова стройность, прочность и постоянство, в которой вновь окружили его столь же понятные люди, какими он привык видеть их с детства.
Подобравший его человек в черной железнодорожной шинели выхаживал его и выходил под конец лишь где-то к середке зимы. Звал он, правда, Граната другим именем, но привыкнуть к этому его чудачеству оказалось не столь уж и трудным делом.
Выправившись, Гранат повсюду теперь сопровождал этого человека. Когда тот уходил на станцию, Гранат убегал с ним и всегда верно дожидался его в коридоре служебки, через который входили и выходили проездные с поездов люди. А всякий раз, когда этот старый человек с белой, серебристой щетиной на щеках, в черной шинели и в казенной фуражке с красным верхом, какую надевал он только на службе, выходил встречать и провожать поезда, Гранат непременно следовал за ним. На перроне усаживался он подле его ног и со вниманием поглядывал на поезда, на черные железные и сильные машины, с грохотом проносившиеся мимо…
Когда начались новые охоты, старик и Гранат стали ходить по утрам на заброшенные торфоразработки стрелять уток.
Занимались мягкие, сырые утра, когда густые и вязкие туманы падали на плесы, заволакивая островки и низкий болотный лес, и лишь огромные черные сосны криво, точно гигантские, огнившие на корню грибы, выставлялись тогда из туманов по окоему болот, превосходно заметные в словно бы дымном рассветном небе. Гранат поднимал иногда из камышей уток и выгонял из крепи подранков, а старик экономно и с толком, чтоб пала добыча непременно ближе к сухому, метко бил эту сытую и сладкую птицу.
А когда оголился лес, наступило и самое расчудесное время — гон зайца по черной тропе.
И стали они уходить по просекам к тем самым, к далеким холмам с густяком и камнями, в которых зайцы залегали на дневки. Новый хозяин и здесь оказался ловок, как и в стрельбе по птице, — он всегда почти что выходил точно если не на первый, так на второй круг непременно и бил уверенно, с одного в большинстве выстрела.
И однажды на этих-то камнях Граната вдруг знакомо окликнули:
— Грана-ат?!
Гранат замер посередь гона — его уж давненько никто не окликал так.
На краю густяка стоял Витька.
Гранат уловил уж напрочь почти что позабытые запахи, но, увидев-узнав в руках у Витьки ружье, зарычал, широко расставив лапы, готовый скрыться в кустарнике в любое мгновение. Витька опустил ружье на землю и вышел навстречу. Гранат подпустил его к себе, и Витька, опустившись на коленки, принялся вдруг ласкаться, как ласкал всегда, когда был прежним Витькой, веселым и добрым, как до службы.
Он кусал губы и отводил взгляд, но, улучив момент, Гранат из предосторожности выскользнул все же у него из-под рук и помчал прочь.
— Гранат, Грана-ат?! — долго еще раздавалось по лесу сперва лишь позади, а потом и в разных сторонах вокруг, то тут, то там, — искал его Витька.
Гранат выбежал к новому своему хозяину с по-виновному, что самовольно сошел, мол, с круга, поджатым хвостом. Но старик нисколько не засердился. Он поглядел только на Граната и, точно поняв, что случилось с ним нечто серьезное, огромное, за что никогда не след ругаться, присел и стал доставать еду. Запыхавшийся, взволнованный и благодарный за понимание, Гранат вытянулся у его ног.
Они ели, а Витька все кружил по лесу, и звал, и посвистывал условно, но не было нынче снега в лесу с пожухлой осенней травой, а без снега редкий человек способен прочитывать следы, и Витькин зов все слабел и слабел вдалеке: уходил Витька вовсе не в ту сторону…