1

Грелка

Холодно, ах как холодно! Ледяной ветер гуляет по итальянской деревушке, ледяной дождь сыплется на спины ребят, которые бегут в школу. Но и в школе не теплее. Дождь и ветер свободно проникают сквозь щели в крыше и в стенах и хозяйничают в классе. Да разве можно назвать классом этот сырой, полутемный сарай, где Кастро хранил раньше свои дрова и уголь?! И, однако, он, этот торговец и самый богатый человек в деревне, еще требовал, чтобы люди благодарили его: ведь он отдал под школу свой собственный сарай.

Настоящая-то школа уплыла два года назад, когда Беппо Альди был еще маленький и не учился. Да, да, уплыла! Вместе со всеми скамейками, партами и даже кафедрой учителя! Это случилось, когда разлилась и вышла из берегов большая река, возле которой стоит деревня Беппо. Многие дома тогда уплыли по реке, и люди остались без крова. Беппо помнит, как мать ночью вытащила его из постели, завернула с головой в платок и с плачем унесла куда-то. А когда она развязала платок, то оказалось, что их дом стоит на месте, но похож на дырявую лодку: протекает от малейшего дождя и насквозь продувается ветром. Эх, если бы жив был отец Беппо — столяр Альди! Он бы живо починил дом! Но отца вместе с другими партизанами убили фашисты. А мать простудилась в ту весну, когда разлилась река, и вот уже полгода кашляет и почти не может двигаться.

Беппо спрашивает:

— Мама, нужно тебе что-нибудь?

— Ничего мне не нужно, Беппо, мальчик, у меня все есть.

Беппо знает: мать говорит неправду. Ничего у них нет. А соседка Джанина твердит, что маме нужно есть побольше мяса и масла, жить в сухом, теплом доме, держать ноги в тепле, укрываться толстым одеялом. Да где же взять все это? Они и так задолжали Кастро за крупу и уголь, задолжали, как все другие бедняки в деревне. Все боятся этого сухого, черного как жук человека с острыми глазами. Даже учитель синьор Белли боится Кастро, потому что и он задолжал торговцу за разные товары, и ставит его сыну — Марсилио хорошие отметки.

Когда Беппо приходит в лавку Кастро, тот вызывает сына:

— Погляди, Марсилио, на этого попрошайку. А ведь отец его был гордец, воротил нос от меня, не хотел даже знаться.

Марсилио, долговязый, неряшливый мальчишка, спрашивает:

— Когда же ты расплатишься с нами?

— Я скоро буду работать, — бормочет Беппо, — вот только поучусь еще год…

Марсилио хохочет:

— Да кто же возьмет на работу такого заморыша?! Ты только посмотри на себя!

Но Беппо незачем смотреть на себя. Он и так знает, что мал ростом и так худ, что мальчишки дразнят его «ножиком».

Кастро пересыпает между пальцами белый рис, похожий на жемчуг.

— Да, твой отец был гордец, — говорит он. — Голь, а не желал даже шапку снимать передо мной…

Беппо понимает, что ему больше нечего ждать.

Сегодня в школе холоднее, чем всегда. А может быть, это только кажется Беппо?

Вот Марсилио тепло. У него и у других мальчиков побогаче в ногах стоят принесенные из дому круглые железные грелки. В грелках — полным-полно горячих углей. Беппо тоже принес в школу грелку. Холодная и пустая, стоит она под скамейкой, и Беппо кажется, что ноги его ощущают холод железа. Вот если бы хоть немного углей… Одна такая грелка могла бы согреть мать, прекратить этот страшный кашель… И Беппо, думая об этом, почти не обращая внимания на гримасы Марсилио.

Дребезжащий колокольчик прозвонил перемену. Мальчишки бросаются наружу, чтобы побегать и поразмяться. Беппо осторожно оглядывается. Никого. Даже учитель вышел из класса. Тогда Беппо подцепляет ногой свою грелку и ловко пододвигает ее к грелке Марсилио. Эта самая большая грелка. Беппо очень торопится. Он становится на колени и, обжигая пальцы, открывает крышку. Ух, сколько пылающих, золотых углей, как они перемигиваются, каким славным жаром пышет от них!

Круглые ручки почти раскалены, но мальчик все-таки хватается за них, и угольки, как золотые монеты, сыплются в его черную грелочку.

— А, так вот чем ты занимаешься, тихоня? Воровством! — раздается над ним торжествующий голос Марсилио. — Полюбуйтесь на него!

Беппо поднимается. Щеки у него пылают, как будто их опалил жар углей.

Марсилио зовет учителя:

— Синьор Белли, у нас в школе завелся воришка. Он хотел обокрасть меня. Вы накажете его или сказать отцу?

— Нет, нет! Незачем беспокоить синьора Кастро, — поспешно говорит учитель. — Мальчик будет примерно наказан.

И он тут же пишет и пришпиливает на грудь Беппо большой лист бумаги, на котором выведено крупными буквами слово «вор».

— Садись посреди класса и не смей уходить, пока все не увидят, кто ты такой, — говорит учитель Беппо.

— И потом пусть идет с этой надписью по деревне, — подхватывает Марсилио. — Пускай все увидят, что за мальчишка у их героя Альди.

Беппо сидит посреди класса. Теперь каждый, кто входит, сразу замечает мальчика и надпись у него на груди: «Вор». Беппо кажется, что надпись прожигает ему кожу до самых костей. У него кружится голова, и он не смеет взглянуть туда, где осталась его грелка. Высыпали оттуда угли или нет?

Марсилио зовет мальчишек в класс: ему не терпится показать им Беппо с надписью и рассказать, как тот обокрал его.

— Ты понимаешь, я вхожу и вижу: он крадет мои угли… — говорит он каждому.

Одни школьники молчат, другие — из компании Марсилио — прыгают перед Беппо, высовывают языки, щиплют его:

— Вор! Воришка! Хотел обокрасть, да не вышло! Попался, воришка!

Даже синьор Белли находит, что это слишком. Но он боится, до смерти боится Кастро и не смеет отшпилить надпись. Он только раньше обычного кончает урок и велит школьникам расходиться по домам. Беппо все еще сидит посреди класса.

— Ты тоже можешь уходить, — сурово говорит ему учитель. — Только не смей снимать бумажку, иначе синьор Кастро накажет тебя еще сильнее.

Но Беппо все еще медлит.

— Чего же ты ждешь? — спрашивает учитель. — Я сказал: ты можешь идти. Ах, ты, верно, боишься, что тебя увидят на деревне?! Не бойся, на улице дождь, ты никого не встретишь, — добавляет он великодушно.

— Нет, я не боюсь, — говорит Беппо тихо. — Я… я хотел бы взять… грелку.

Учитель, видимо, поражен.

— Ты хочешь взять грелку с теми углями, что ты украл? — переспрашивает он.

Беппо кивает.

— Для матери, синьор. Она очень кашляет, синьор. А синьор Кастро…

Беппо не договаривает.

Теперь краснеет учитель. Он так краснеет, как будто и на него падает отблеск украденных углей.

Торопливыми пальцами он срывает с куртки мальчика позорную надпись. И сам подает Беппо его грелку.

— Беги скорее, пока она еще теплая, — говорит он.

_____

Стеклянный букет

Чезарину Нонни знал весь завод в Мурано. Когда ее крепкая, пряменькая фигурка появлялась во дворе или в цехах, не было человека, который не улыбнулся бы ей, не окликнул:

— Доброе утро, Чезарина!

— Чеза, как дела?

— Зайди ко мне после обеда, Чезарина. Я сделал для твоего брата свистульку.

Всем было приятно видеть круглое серьезное лицо девочки, ее спокойные черные глаза и толстые косички за спиной.

Завод в Мурано давно славился своими стеклянными изделиями. Из Венеции на остров Мурано приезжают иностранцы специально для того, чтобы купить голубые переливчатые вазы в виде дельфинов или морских коньков, прозрачные стеклянные раковины, тонкие бокалы, напоминающие диковинные водоросли, флаконы, отсвечивающие золотом и лазурью, зеркала, украшенные гирляндами стеклянных цветов.

Все эти вещи делают знаменитые на весь мир муранские стеклодувы.

Отец Чезарины, Паоло Нонни, был лучшим стеклодувом, которым гордился весь завод. Когда Паоло брал своими длинными коричневыми пальцами стеклянную трубку, нагревал ее на синеватом огне и начинал дуть в нее, трубка волшебно превращалась то в зеленоглазого осьминога, то в диковинную, стоящую на хвосте рыбу, то в мутно-белый морской коралл.

Управляющий заводом, синьор Казали, очень кичился тем, что у него работает такой искусный, известный далеко за пределами завода стеклодув. Он даже позволял Паоло то, чего ни за что не разрешал другим рабочим: брать стеклянную массу и выдувать в свободное время все что ему вздумается. Часто после работы Паоло оставался на заводе и делал подарок для своей жены — большой букет стеклянных цветов.

Долго-долго работал Нонни над своим букетом и когда, наконец, показал его товарищам, в стеклодувном цехе все стихло. Люди стояли тесной кучкой и, затаив дыхание, разглядывали стеклянные цветы.

Бледно-зеленые стеклянные листья обвивались вокруг молочно-белых лилий, в глубине которых искрились и дрожали золотые тычинки. Капли росы блестели на лепестках лилий. Рядом алели рубиново-красные маки с черными, точно уголь, сердцевинами. Голубовато-прозрачный дельфин, отливающий золотым и розовым на плавниках и на хвосте, держал цветы в разинутой пасти.

— Паоло, ты большой художник. Ты даже сам не понимаешь, парень, какой ты большой мастер! — сказал старый стеклодув, дядя Алатри. — Сколько лет я живу на свете, а еще не видел такой работы…

Прибежал взволнованный синьор Казали: ему уже сообщили о букете.

— Ты, конечно, продашь его мне. Скоро юбилей владельцев завода, и я поднесу им твой букет, — обратился он к Паоло.

— Букет не продается. Я сделал его в подарок моей жене Лючии, — сказал Паоло.

— Послушай, на что твоей жене такая вещь? Ведь вы живете в лачуге, на канале, я знаю. Ей даже некуда поставить твой букет, — пытался его уговорить управляющий.

Но на все уговоры стеклодув только упрямо качал головой. Он бережно отнес букет в шкафчик, где хранились образцы работ цеха.

Лючии не пришлось получить подарок Паоло. Фашистское правительство Италии решило помочь в войне немецким фашистам. Рабочих на заводе заставили выделывать аптекарскую посуду и стекла для самолетов. А Лючия целыми днями стояла в очереди за хлебом. Никто не думал в эти дни о стеклянном букете.

Наконец Италия совсем изнемогла в этой войне и прекратила военные действия. Для всего народа и для Паоло и его жены это было счастливое время: Паоло снова вернулся к любимой работе, а Лючия могла заняться домом и детьми — Чезариной и Беппо.

Приближался день рождения жены, и Паоло заботливо обтер запылившийся букет, который так и простоял все это время в шкафу на заводе. Но в день рождения Лючии черные фашистские самолеты закрыли ясное летнее небо. Фашистская Германия мстила своей бывшей союзнице Италии за то, что она вышла из войны.

Остров задрожал от грохота бомб. Запылали дома. Чезарина и ее братишка Беппо, игравшие на улице, с плачем побежали домой.

— Мама, мама! Где ты? — отчаянно звала Чезарина.

Дети не нашли ни дома, ни матери: Лючия погибла под развалинами.

В тот же вечер Паоло Нонни отвел детей к старому дяде Алатри, а сам ушел бойцом в партизанский отряд. Отважные итальянские патриоты боролись с немецкими фашистами и со всеми, кто поддерживал фашистов в Италии.

Вскоре почти все молодые рабочие ушли воевать. На заводе остались только самые старые стеклодувы во главе с дядей Алатри. Старик заботился о детях Нонни, как о собственных внучатах. Приходя с работы, он всегда находил время заняться с Чезариной чтением и письмом. Он сам варил детям луковую похлебку, чинил игрушки Беппо и латал ботинки девочки.

Проходили месяцы, а о Нонни все не было вестей. Только ходили слухи, что где-то на севере с отчаянным мужеством сражается против фашистов партизанский отряд, в котором есть командир — храбрец и умница, по кличке Стеклодув.

Наступил конец войны. Многие рабочие вернулись на завод. Но между ними не было Паоло Нонни. Партизанский командир Стеклодув остался лежать под свежим холмом далеко от родного Мурано.

Старый дядя Алатри сам сказал Чезарине о гибели отца. Девочка не заплакала. Она взяла на руки малыша Беппо, унесла его куда-то за дом и долго-долго сидела там, спрятавшись и не отзываясь на зов старика. Вечером она вернулась и подошла к дяде Алатри.

— Дядя, возьмите меня на завод, — сказала она, и старику показалось, что за этот день Чезарина выросла. — Теперь я — старшая, и я хочу научиться работать.

Чезарину поставили подносчицей в стеклодувный цех: она должна была подносить мастерам стеклянную массу, разжигать огонь и, кроме того, подметать и убирать цех. К вечеру все тело девочки ныло от усталости, но она была счастлива: ведь теперь она сама, на собственное жалованье, могла кормить Беппо!

Только управляющего она боялась и старалась не попадаться ему на глаза. Однажды синьор Казали явился в цех и прямо направился к шкафчику с образцами, где все еще стоял букет Паоло. Ведь в каморке Алатри негде было его поместить.

— Теперь, когда стеклодува Нонни нет, его работа принадлежит заводу, — объявил он, неловко вытаскивая из шкафа стеклянный букет.

Хрупкие лилии и маки в его руке задрожали и зазвенели, точно жаловались на грубое обращение.

Раздался ропот. Рабочие не скрывали негодования.

Седой дядя Алатри, похожий на старого сокола, подошел к управляющему.

— Прошу прощенья, синьор. Теперь, когда нашего Нонни с нами нет, работа принадлежит его детям и больше никому, — сказал он тихо, но так, что все его услышали.

Он взял из рук ошеломленного управляющего цветы и протянул их тоненькой черноглазой девочке:

— Возьми их, Чезарина, и поставь на место. А когда ты научишься работать, ты заберешь этот букет домой и, глядя на него, будешь вспоминать своего отца.

Синьору Казали очень хотелось придраться к чему-нибудь, накричать, показать свою власть. Однако ни отобрать букет, ни прогнать Чезарину он не решился: очень уж мрачно поглядывали на него стеклодувы.

Вообще после войны Казали растерялся. Раньше ему достаточно было прикрикнуть на рабочих, пригрозить увольнением — и все перед ним смирялись. А теперь на заводе появились коммунисты и комсомольцы, на стене завода кто-то нарисовал углем огромные серп и молот, и синьор Казали предпочитал пока не ссориться с рабочими.

Он ушел из цеха, бормоча что-то злобное, и стеклодувы торжественно поставили букет в шкаф.

— Не бойся, Чезарина. Казали ничего тебе не сделает, — успокаивали они девочку.

…Наступило лето, знойное, душное. Даже с моря не веяло прохладой. В заводских цехах, особенно в стеклодувном, стояла удушающая жара. С лиц стеклодувов, наклоненных над горелками, градом стекал пот.

В эти жаркие дни Чезарина раньше обычного приходила в цех, поливала водой пол, чтобы было прохладнее, и старательно протирала его шваброй. Однажды, когда она собиралась взять свою швабру, к ней подошел дядя Алатри.

— Сегодня ты попробуешь выдувать стекло. Пора тебе приниматься за настоящую работу, — сказал он и подвел девочку к месту, за которым — она это знала — работал ее отец.

Старик показал Чезарине, как разогревать трубку, как дуть в нее. Впервые в жизни Чезарине удалось выдуть стеклянный, весь искрящийся на солнце шарик, похожий на мыльный пузырь. Она понесла показать дяде Алатри свою первую работу.

— Молодец, девочка! — сказал Алатри и созвал остальных стеклодувов: — Смотрите, люди, как работают эти маленькие пальчики… Я всегда говорил, что из Чезарины будет толк.

Какой это был торжественный день! Смуглые щеки Чезарины пылали. Не помня себя от радости, она возвратилась к своему табурету, взяла новую трубку. А что, если она попробует выдуть цветок? Конечно, это только мечта… Но попытаться-то она может?..

Девочка попросила у начальника цеха ключ от шкафа, бережно вынула стеклянный букет в вазе-дельфине и поставила его на столик возле себя. В лучах солнца, бившего в окна, маки и лилии заиграли и заискрились, как драгоценные камни. Чезарина, трепеща, смотрела на цветы: сумеет ли она когда-нибудь сделать что-нибудь похожее? Сможет ли она работать, как отец?! Хватит ли у нее сил, терпения, таланта?

Но в ту минуту, когда она взяла стеклянную массу, раздались голоса и в цех вошел синьор Казали с иностранцами. Управляющий сопровождал высокого вылощенного господина и угловатую нарядную девочку в очках.

— О, какие здесь делают красивые вещи! — воскликнула девочка, оглядываясь. — Па, мы здесь накупим подарков для всех моих друзей! Хорошо? — И она по-хозяйски зашныряла по цеху, разглядывая стеклодувов, их разгоряченные жарой лица.

Рабочие с угрюмой насмешкой косились на развязную девочку в очках. Дядя Алатри, на которого она уставилась, не выдержал и сказал:

— Проходите, проходите, вы здесь мешаете, мисс.

Мисс, которую звали Флоренс, не поняла слов, зато поняла выразительный жест дяди Алатри и шмыгнула дальше. На глаза ей попалась Чезарина.

— Па, посмотри! Здесь работает девочка, — позвала она отца.

Вдруг взгляд ее упал на букет. Стеклянные цветы, пронизанные солнцем, казались живыми.

— Отец! — возбужденно закричала Флоренс. — Отец, иди скорей сюда! Купи для меня этот букет. Нет, уж я его никому не подарю! Я возьму его себе! И, пожалуйста, поскорей, а то здесь так жарко — ужас!

Чезарина давно уже тревожно следила за иностранцами. Она не понимала, о чем они говорят, но сразу почувствовала к ним неприязнь. И вдруг она увидела руку девочки, протянутую к букету, и господина, который вынимал бумажник.

— Не продается! — не своим голосом вскрикнула Чезарина и стала перед столиком, заслоняя собой букет. — Эти цветы не продаются!

Маленькая иностранка взглянула сквозь очки на управляющего.

— Что говорит девочка? — спросила она. — Я не понимаю.

Сконфуженный и злой, синьор Казали пробормотал:

— Девочка говорит, что не хочет продавать букет… Видите ли, мисс, это работа ее отца, который погиб.

Господин насмешливо скривил губы:

— Странно, — сказал он, ни к кому не обращаясь. — Неужели администрация не может заставить девчонку? Сказать ей, что она будет выброшена с завода, если не продаст свой букет, — и дело с концом…

Синьор Казали пугливо озирался. Он видел, каким огнем горят глаза рабочих.

Понемногу все в цехе бросили работу и окружили управляющего и иностранцев. Между тем Флоренс теребила отца.

— Дай мне денег, па, я сама договорюсь с девчонкой, — сказала она. — Видишь? — Она раскрыла ладонь и показала Чезарине бумажки. — Вот они — деньги. Бери их и отдай мне букет.

Чезарина покачала головой. Девочка вспыхнула:

— Вот бестолковая! Понимаешь, деньги, на них можно купить все, что хочешь! — Она насильно принялась засовывать в карман фартука Чезарины зеленые бумажки.

Чезарина отбивалась, отталкивала ее, но Флоренс удалось-таки сунуть в карман девочки свои доллары.

— Теперь цветы мои! — с торжеством закричала она и потянулась за букетом.

Чезарина кинулась к вазе. Столик качнулся. Раздался мелодичный звон — и во все стороны брызнули осколки. Великолепное произведение искусства Паоло Нонни лежало в тысячах цветных стеклышек на цементном полу.

Кто-то громко ахнул. Стеклодувы бросились к Чезарине. Девочка опустилась на колени, машинально подбирая осколки.

— Букет! — прорыдала она. — Папин букет!

Флоренс на секунду растерялась. Однако она тотчас же вздернула голову и громко сказала:

— Девчонка сама виновата — зачем упрямилась? Во всяком случае, мы можем не беспокоиться, ведь мы заплатили за букет.

Подошел дядя Алатри — грозный, взлохмаченный, похожий на старого сильного сокола. За ним темной стеной встали рабочие. И столько ненависти, столько грозной силы было в глазах людей, что иностранец поспешно увлек дочь к дверям. За ними мелкой трусцой семенил синьор Казали.

_____

Николай и Николо

Николай Дремин оглянулся, наморщил лоб. Где он видел уже такой вот белый домик, прилепившийся к скале, каменную изгородь виноградника, горбатые спины гор на заднем плане? Так знакомы ему и эти деревья, раскидистые, с тяжелой круглой кроной, и пенистая горная речка, прыгающая по темным, обточенным камням… Где же? Где он видел все это? И тут он вспомнил картину в тоненькой золоченой раме, висевшую над письменным столом отца. Сколько раз в детстве он рассматривал картину, расспрашивал отца, где находится домик и кто в нем живет. И отец, попыхивая своей вечной трубочкой, говорил, что в домике живут итальянцы и деревушка находится в Италии — есть такая теплая, красивая страна. Но когда маленький Николай требовал подробностей, всегда оказывалось, что отцу некогда, что его ждут больные в госпитале, и он уходил, так и не досказав, чем занимаются люди в домике и как их зовут. И вдруг все, чем жил когда-то Николай: дом, выходящий окнами на Неву, желтое здание Медицинской академии, товарищи-медики, лекции в большой аудитории, весенние балы в парке на островах — все-все вдруг привиделось Николаю, все встало перед ним. И этот последний мирный день, когда он вернулся с экзамена и отец спросил его по привычке:

— Хорошо отвечал? Отлично? Ну, спасибо, брат! Не посрамил нашу старую медицинскую семью!

— Эй, что стоишь, выпучив глаза? Работай, черт тебя возьми! — раздался грубый окрик.

И ленинградца Дремина разом швырнуло с берегов Невы в эту затерянную в горах итальянскую деревушку. Сейчас сорок четвертый год, он военнопленный, и его возят с походной мастерской, где он ремонтирует автомобили и танки гитлеровцев. Раздраженный часовой еще раз повторяет окрик и тыкает Николая прикладом:

— Ну, сколько раз тебе нужно повторять! Работай!

Николай с ненавистью взглянул на фашиста и снова застучал молотком по согнутому крылу офицерской машины. Наскочили, видите ли, на дерево, когда были пьяны, и теперь торопят Николая, чтоб начальство не увидело и не устроило дознания. Вот уже два дня, как они приехали сюда, в эту полуразрушенную бомбежками деревушку — тридцать гитлеровцев и пятнадцать военнопленных — в большинстве французов. Гитлеровцы заняли все уцелевшие дома в деревне, выставили часовых и теперь носа не показывали на улицах. Бомбежки с воздуха, какие-то таинственные нападения на горных дорогах, обстрелы — все это навело панику на фашистов. А Николай, едва увидев вблизи горы, задрожал от волнения. Может быть, здесь, наконец, удастся бежать! Бежать туда, на эти поросшие темным лесом склоны, найти партизан, снова взять в руки оружие… С тех пор, как Николая подбили, когда он спускался на парашюте в расположении неприятеля, и, раненного, взяли в плен, он только и мечтал о том, чтобы убежать. Но ремонтная мастерская до сих пор ездила по ровным, просматриваемым со всех сторон местам, за пленными был постоянный надзор и подходящего случая не было.

Италия… Когда-то Николай мечтал побывать здесь. А сейчас вид этих домишек среди гор вызывал в нем щемящую грусть. Все это было теперь занято фашистами, и даже природа выглядела здесь запущенной и угнетенной. Вон торчат сухие виноградные лозы, вон заросшее сорняками поле — видно, некому за ним ходить. А люди… Они ходят в лохмотьях, шарахаются от фашистов и сидят, притаясь, в домах. Только ребятишки бесстрашно бегают по дорогам, толпятся вокруг солдат и машин и даже не боятся, когда ревут сирены воздушной тревоги.

Николай обтер концами замасленные руки и выпрямил натруженную спину. Ух, да сколько же кругом детворы! И откуда только она набежала! С любопытством заглядывают внутрь машины, в мотор, глазеют на него, что-то быстро-быстро говорят на своем певучем языке.

Впрочем, не только ребята собрались вокруг ремонтной мастерской, здесь есть и взрослые. Женщины, закутанные почти до глаз в темные шали, и два-три старика с крючковатыми палками тоже смотрели на пленных и тихонько переговаривались между собой.

— Как ты думаешь, Пепе, что это за люди?

— Вон те, в беретах, — французы. Я знаю несколько французских слов и слышу, как они говорят по-своему.

— А вот тот, голубоглазый?

— Тот — не знаю…

— Тетя Анжелика, я сейчас его спрошу, — вмешался круглоголовый, коротко остриженный мальчуган с широким приплюснутым носом, который смешно подергивался, когда его обладатель говорил.

— Ну, спроси, спроси, племянничек.

Мальчик оглянулся, не смотрят ли часовые, и приблизился к Николаю.

— Послушай, ты кто? — спросил он. — Француз?.. Франчезе?

Николай покачал головой.

— Нет, — сказал он, — я русский. — Он вспомнил свою медицинскую латынь. — Руссо…

Среди итальянцев произошло движение. Придвинулись ближе, и Николаю показалось, что лица оживились и потеплели. Какой-то старик, почти с такой же кривой трубочкой, как у Дремина-отца, спросил шамкая:

— Со-виет?

Николай кивнул:

— Со-вет…

На этот раз в глазах людей он ясно увидел участие и восхищение. Мальчик доверчиво притронулся к его руке и что-то спросил. Николай с сожалением пожал плечами:

— Не понял.

Тогда мальчик ударил себя в грудь и сказал громко, как глухому:

— Николо! Николо!

И все кругом стали показывать пальцами на мальчика, повторяя:

— Николо, Николо.

Николай улыбнулся, тоже ударил себя в грудь:

— А я — Николай.

Это произвело необыкновенное впечатление. Все, кто окружал Николая, засмеялись радостно и удивленно, все начали повторять на разные лады:

— Ты — Николай, он — Николо.

— Николай, Николо!

И пользуясь тем, что часовой не смотрел в их сторону, люди торопились пожать руку пленного русского Николая.

С этого дня между двумя тезками завязалась дружба. Правда, русский студент и итальянский мальчик не могли вести длинные разговоры, но кое-что они все-таки друг другу рассказали. Например, Николо знал теперь, что Николай из Ленинграда и что там у него остался старый папа — доктор. А Николай понял, что у Николо нет ни отца, ни матери, только один старший брат.

— А где он? Здесь? — Николай показал на деревню.

Николо покачал головой.

— Тогда где же? На войне? — Николай показал, как стреляют из винтовки.

Николо кивнул, нагнулся к уху своего нового друга и что-то зашептал. Николай уловил слово «партижиано».

— Поклянись, что не выдашь! — Николо поцеловал скрещенные пальцы обеих рук и сложил так же пальцы Николая. — Ну, клянись же!

Николай повиновался.

— Марио — там. Там — партизаны. — И Николо показал на темно-синие в вечерний час горы.

Так Николай узнал, что в горах есть люди, к которым он стремился сейчас.

Прошло несколько дней. Николай продолжал работать вместе с другими пленными, исправляя машины гитлеровцев. Николо почти каждый день подбирался к нему и то говорил что-нибудь ласковое, то совал кусок хлеба, сигарету или ломтик сыра. Однажды часовой увидел, как мальчик что-то передает русскому. С искаженным лицом он подскочил, ударил мальчика прикладом:

— Убирайся отсюда, проклятый щенок! Увижу еще раз, — пристрелю!

Николо, хромая, заковылял по дороге — удар пришелся мальчику по ноге. Николай с трудом сдержался: ему хотелось броситься на часового, схватить за горло, задушить. И он мучился, что ничего не может сделать для маленького друга.

Между тем у гитлеровцев происходила какая-то суета. Пленных торопили с ремонтом. Сначала Николай думал, как и остальные пленные, что их перебрасывают в другое место, но из разговора конвойных вдруг понял, что готовится облава на партизан. В селение прибыли еще три машины. В них приехали итальянские фашисты в черных рубашках. Очевидно, они должны были, как местные, принимать участие в облаве.

Николай лихорадочно ждал Николо — необходимо через мальчика предупредить партизан. Про себя Николай твердо решил: если мальчик не придет, он убежит и попробует сам пробраться к людям в лесу. В сопровождении часового он несколько раз ездил к реке, якобы мыть машины, а сам между тем старался высмотреть, где можно перейти реку вброд, как ближе подобраться к горе и где кустарник подходит к воде. Теперь он почти ничего не ел и прятал весь хлеб и консервы на дорогу.

Ночь и утро следующего дня прошли в напряжении. Николаю и остальным пленным велели приготовить и заправить горючим все машины. Еще две машины прибыли с боеприпасами. В доме, где поселились офицеры, очевидно, совещались, потому что туда явились и чернорубашечники. Николай то и дело смотрел на белую, пыльную ленту дороги. От дороги исходил сухой жар, воздух плавился и до боли в ушах пели цикады.

Прошла какая-то женщина. Николай хотел спросить ее о Николо, знаками объяснить, что мальчик очень нужен, но рядом стоял часовой, и сделать это было невозможно.

И вдруг далеко на дороге глаза Николая различили маленькую черную фигурку, которая приближалась очень медленно, припадая на одну ногу. Николо?! Да, это был маленький друг Николая.

Мальчик остановился у дорожного знака — указателя поворота. Очевидно, он боялся часового. Знаками он объяснил Николаю, что не приходил оттого, что сильно распухла нога. Руками он показал, какой толщины была его лодыжка: «Совсем, как у буйвола», — и он кивнул на двух буйволов, которые паслись в редких кустах у дороги.

Николаю надо было во что бы то ни стало сказать мальчику об облаве. Но как?

Он начал с того, что показал мальчику спрятанный узелок с хлебом и банкой консервов. Николо подошел ближе: он во что бы то ни стало хотел понять русского и даже забыл о часовом. К тому же и часовой в эту минуту что-то приказывал пленному французу.

— Ты хочешь бежать? — спросил Николо и быстро-быстро пробежал пальцами маленькой руки по земле. Николай радостно закивал.

— Но я не одного себя хочу вызволить, — зашептал он, как будто мальчик мог его понять. — Я хочу сказать партизанам, твоему Марио, что фашисты идут на них облавой.

Мальчик пристально смотрел ему на губы. Николай еще раз повторил шепотом: «фашисто», «партизано», «бум-бум» — и показал жестами, как стреляют из пулемета.

— Ио каписко! Ио каписко! Я понимаю! Понимаю! — возбужденно зашептал Николо. — Подожди меня. Я приду — и мы вместе уйдем к партизанам. Мы им все скажем… — Он показал на солнце и, прижав руку к щеке, закрыл глаза.

Николай понял: ага, когда солнце ляжет спать, что-то должно произойти. Значит, надо ждать.

Он нарочно долго возился с машинами — ему хотелось дотянуть до темноты. Вот уже и солнце ушло за горы, уже вечерняя дымка окутала селение, а Николо все нет. Значит, надо решаться и идти одному.

Быстро смеркалось. Николай взял крыло офицерского автомобиля, сунул под него узелок с едой и, взяв под мышку, направился в сторону реки.

— Эй, куда? — окликнул его часовой, который в эту минуту прикуривал у другого часового и о чем-то с ним болтал.

Николай поцарапал ногтем грязь на крыле и знаком показал, что хочет его отмыть.

Часовой двинулся было за ним, но, видно, ему больше хотелось поболтать с приятелем. Поэтому он только закричал:

— Шнеллер! Шнеллер! Скорее! — и остался на своем месте.

У Николая часто-часто забилось сердце. Скорее к реке!

Над рекой сырой пеленой стоял туман. Здесь казалось гораздо темнее, чем в селении. Николай оглядывался, ища тот переход, который заметил еще несколько дней назад. Вон там, кажется, тот большой камень…

Внезапно он вздрогнул: холодная маленькая рука легла на его руку.

— Это я, — Николо потянул его за собой. — Идем, Николай!

Мальчик уверенно двинулся в темноте к воде. Николай почувствовал под ногой скользкий камень. Вода, журча, обвила его ноги, запрыгала вокруг него. Николаю казалось, что плеск слышен у дороги, что сейчас за ними погонятся, что они подымают страшный шум. Но мальчик все тянул и тянул его за собой — и вот уже они подымаются на противоположный берег и вступают в сочный густой кустарник. Шаг, второй… Кажется, это тропинка… И тропинка, которая круто подымается.

— Эй, где ты там? Куда провалился? — раздался окрик часового.

Вода несла его голос, и казалось, что он где-то совсем рядом. Николай не отозвался. Он и Николо теперь почти бежали вверх, не обращая внимания на сучья, которые били их по лицу.

— Отвечай, а то буду стрелять! — тревожно закричал часовой и, не дожидаясь ответа, пустил очередь из автомата.

Где-то близко застучали пули. Видимо, стрельба всполошила всех гитлеровцев, потому что стрелять начали еще в нескольких местах, и противоположный берег замигал огнями фонариков. Огоньки заметались, вспыхивая то в одном, то в другом месте, то собираясь кучкой, то рассыпаясь по всей линии берега. Видимо, всех подняли на ноги.

— Пренто, пренто… Скорее! — повторял Николо, продираясь сквозь колючие кусты и таща за собой Николая.

К шуму и крикам на том берегу внезапно присоединился и все собой смял вой сирены. Воздушная тревога! Николай успел подумать, что это очень кстати: налет отвлечет от погони, заставит фашистов перенести огонь на самолеты.

Но он ошибался. Испуганные и взбешенные фашисты начали поливать огнем и берег, и реку, и гору, и небо, гудящее еще невидимыми самолетами.

И вдруг итальянская ночь превратилась в ленинградскую белую ночь. Самолеты повесили в небе ракеты, похожие на гигантские лампады, — и гора и лес впереди засветились голубоватым мерцающим светом. Николай и Николо, задыхающиеся, мокрые, бежали все выше, и им казалось, что ни тень кустов, ни листва не закрывают их от взглядов тех, кто летает над ними. Пот ел им глаза, рубашки прилипли к телу. Но вот, наконец, первые деревья. Они остановились, перевели дыхание. Позади гремели и бесновались выстрелы, а здесь только дальнее эхо разносило грохот. Под темным сводом листвы дышалось свежо и свободно. Но эта свежесть и воля длились не больше двух-трех секунд. Где-то совсем рядом с пронзительным свистом разрезала воздух бомба, и несколько деревьев, будто охнув, с треском упали наземь. Николо вскрикнул — тонко и жалобно.

— Что? Что с тобой? — Николай подхватил его на руки.

Он быстро ощупал мальчика. На груди Николо пальцы его попали во что-то горячее и липкое. Николо опять вскрикнул. Задерживаться было невозможно. Николай рванул с себя рубаху, наспех перевязал мальчику грудь и подхватил его на руки.

Вверх, снова вверх, туда, в гору. На своей щеке Николай чувствовал слабое дыхание мальчика. Николо что-то лепетал.

От земли подымались теплые испарения, пахло прелым листом, немного грибами, и казалось немыслимым, что где-то рядом идет война, что кого-то убивают и выслеживают, как диких зверей. Погасли «лампады», стало очень темно, и Николай то и дело оступался и натыкался на деревья. Ему казалось, что он ударяет Николо, и, стараясь уберечь мальчика, он все крепче прижимал его к себе.

Николаю казалось, что идут они уже много ночей подряд и путь их никогда не кончится.

Николо становился все тяжелее, лепетал все несвязнее. Кажется, он уговаривал своего русского друга оставить его, бросить, бежать налегке. Николай все равно не понимал его, даже не слышал. В ушах у него стоял непрерывный ровный гул. Выстрелы, или это его собственная кровь так стучит? Еще шаг, еще…

Все круче гора, все узловатей корни под ногами. Осыпаются камни. Надо идти осторожно, надо нащупывать каждый следующий шаг. Как будто сейчас разорвется грудь, уже нет, кажется, в запасе ни одного вздоха.

И вдруг, когда Николай уже совсем выбился из сил и хотел остановиться, в лицо ему плеснул свет фонарика и негромкий голос спросил по-итальянски:

— Кто идет?

Николай чуть не выронил мальчика. Он стоял и старался рассмотреть того, кто держал фонарик, но это ему не удавалось. Николо задвигался у него на руках.

— Марио! — радостно вскрикнул он. — Марио! Наконец-то я тебя нашел!

— Николо? — удивленно произнес тот, кого он назвал Марио. — Откуда ты явился? И кого это ты привел с собой?

— Это русский. Руссо Николай, — сказал Николо, кладя усталую горячую голову на плечо своего друга. — Я — Николо, он — Николай. Он тебе все скажет… Он…

Марио подхватил брата. Он пристально посмотрел на Николая. Наверное, он все понял, потому что Николай почувствовал, как его руку взяла крепкая, теплая рука, и услышал слова, которые звучали как пароль:

— Руссо Николай.

Человек и собака

1

Тюремный городок вырос на месте старого форта, основанного еще в восемнадцатом столетии. Теперь о старом форте напоминали только искусственная, укрепленная камнями насыпь на берегу реки и общее расположение на холме, у речной излучины. За каменной стеной находились бараки — жилье заключенных, помещения стражи и разные хозяйственные постройки.

Заключенные строили железнодорожный тоннель.

Менялось небо над вырытым котлованом, твердела или размягчалась земля, а Овиедо все возил и возил ту же нагруженную тачку. Сто, двести, триста, тысячу тачек…

Сначала он вел им счет, потом бросил.

Он никогда до тех пор не работал физически, но в первое время мышечная боль, ломота в руках и спине не испугали его. Он был силен, скоро свыкся с этой болью: лишь бы она не мешала ему думать. Испугался он, когда оказалось, что физическая усталость ведет за собой отупение, сон без сновидений, опустошенную, лишенную мыслей голову. Только тогда он понял, что с ним сделали.

Прошел первый, потом второй, потом третий год пребывания Овиедо в лагере. Он очень изменился. Лицо его уже не напоминало сильных и гордых птиц — теперь это было простое и печальное, странно помолодевшее лицо. Такие лица бывают у серьезных, много болевших подростков. Только глаза остались прежними, такие же пронзительные и синие.

Редко-редко получал Овиедо вести из дому. Барбара писала ему, что здорова, что Люсио и Санчес пытаются работать без него, что у них есть заказы. Но сквозь спокойствие ее строк проглядывали растерянность, тоска, любовь.

Товарищи Овиедо — грубоватые парни, почти все моложе его — считали его чудаком, но все-таки не задирали, звали «профессором» и только негодовали на его скрытность.

— Гордец! Не хочет сказать, за что его прихлопнули и посадили на цепочку. Такие старые тихони бывают самыми закоренелыми убийцами, — злился мадридец Виера, сам отбывающий наказание за убийство.

Подбоченившись, он становился перед Овиедо — рябой, с меланхолическими девичьими глазами и волосатыми кулаками.

— Признавайтесь, старый грешник, за что вас к нам прислали? — гремел он. — За какие мокрые дела?

— Право, я и сам этого не знаю, — добродушно отвечал Овиедо. — На суде говорилось, что я-де что-то вроде «адской машины», что от меня вся наша страна может взлететь на воздух.

Виера и остальные смотрели с недоумением. Путает что-то этот «профессор» или он просто псих?

Лейтенант Санчес — самое близкое начальство заключенных, их царь и бог — сразу невзлюбил Овиедо. В его бараке все были шумные, здоровые, понятные каждому ребята, среди которых Овиедо казался инородным телом. И лейтенант, сам такой же здоровый, грубый и примитивный, не знал, как ему обращаться с этим седым вежливым человеком, перед которым втайне он испытывал робость.

До Санчеса дошли смутные слухи о «красных симпатиях» Овиедо и о том, что на суде в его защиту выступал левый адвокат.

Даже самая вежливость «профессора» тоже бесила лейтенанта.

«Задирает нос», — определил он Овиедо и с самых первых дней начал к нему придираться.

То куртка застегнута не на все пуговицы, то недостаточно громко приветствовал начальство, то лениво работает…

2

Однажды тюремный автобус вез арестантов с работы. Стояла осень, река кипела и бесновалась, дорогу развезло. Люди в темном автобусе сидели молча, отупев от работы, покачиваясь и дремля. Вдруг автобус затормозил так, что сидящие столкнулись головами. Раздалась ругань. Отворилась дверца, и шофер кинул внутрь автобуса какой-то темный предмет.

— Чуть не наехали на этого паршивца, — сказал он ворчливо.

Где-то во тьме автобуса послышался жалобный визг. Овиедо встрепенулся:

— Щенок?

Он протянул руки, но щенком уже завладели другие. Кто-то зажег спичку, чтоб разглядеть собачку. При виде огня щенок заворчал: он оказался черным, с крупными желтыми подпалинами возле ушей и на щеках.

— Беспородный! — сказал Виера. — Совсем как мой старый пес Ману, такой же окраски и уши такие же длинные… Песик, ко мне! — засвистел он.

Щенок, неуклюже передвигаясь по коленям сидящих, добрался до Виеры.

— Мал, да удал, Ману, — одобрил его тот. — Придется мне тебя усыновить… Слышите, ребята? Отныне Ману мой пес, — объявил он на весь автобус.

— Неизвестно, позволят ли тебе держать его в бараке, — сказали сразу несколько голосов.

— Ручаюсь, позволят. Я с лейтенантом полажу, пообещаю ему что-нибудь за собаку. Могу из кости брошку вырезать для его жены, — самоуверенно сказал Виера.

Заключенные стали с жаром обсуждать, позволит или нет Санчес держать собаку в тюремном бараке. Составлялись пари, в заклад ставился целый ужин. Маленькое животное, попавшее в этот проклятый мир, как будто вызвало всех к жизни.

Один Овиедо не принимал никакого участия в разговоре. Почувствовав в руках теплое мохнатое тельце, он вдруг ощутил толчок в сердце. Умиление, нежность, желание согреть, утешить, приласкать — все, чего он был так долго лишен, что казалось ему умершим, вдруг с необыкновенной силой воскресло и затопило его. И сейчас он сидел и мучился: момент упущен, щенком завладел Другой, — зависть, какой он никогда не знал, грызла его теперь, не переставая.

— Не отдадите ли вы мне щенка?! — неуверенно попросил он Виеру, когда они приехали «домой» — в узкий, смрадный барак. — Я был бы вам так благодарен…

— Вон чего захотел «профессор»! — фыркнул тот. — Но и мне тоже нужно маленькое развлечение.

— Я мог бы отдавать вам мои завтраки, — сказал Овиедо, глядя на копошащегося у его ног щенка.

— А Ману, что ж, с голоду подохнет? — грубо возразил Виера. — Нет, «профессор», собака остается за мной.

Ах, как завидовал Овиедо мадридцу, когда тот укладывал черного Ману рядом с собой на койку!

Лейтенант, действительно, в первое время отнесся благодушно к просьбе Виеры оставить собаку. Виера был отличный работник, стоивший троих, и до сих пор вел себя примерно.

— Только чтоб не было никакой грязи от твоей собаки! Ты мне за нее отвечаешь, — сказал Санчес, и таким образом щенок был узаконен.

На следующий день выяснилось, что щенок женского рода, и Виера, чертыхнувшись, тут же переименовал его в Манилу.

Отправляясь на работу, Виера привязывал щенка к своей койке и подкладывал ему кое-какое тряпье. За обедом каждый заключенный отделял часть своего пайка и нес его в котелок мадридца. А вечером после целого дня каторжного труда эти люди в полосатых куртках усаживались на корточках в кружок и улыбались и радовались, глядя, как снует розовый язык собачки, как жадно она лакает серую тюремную похлебку и как благодарно машет хвостом.

Потом Виера давал в бараке целое представление: заставлял Манилу служить, прыгать через скамейки, приносить платок, сапоги.

Манила начинала уже проявлять свое отношение к людям: все арестанты — это друзья, стража — безразличные субъекты, тюремное начальство — враги.

Арестанты изумлялись верному инстинкту собаки и с гордостью говорили:

— Своя душа — настоящая, каторжная.

Вскоре, однако, этот «верный» инстинкт чуть не привел к беде. Санчес некоторое время был в отлучке, и Манила успела позабыть о его существовании. И вот как-то вечером, в разгар представления, открылась дверь барака и, бряцая саблей, вошел Санчес.

Манила, стоявшая в этот момент на задних лапах на скамье, вдруг ощерилась, спрыгнула на пол и с неистовым лаем бросилась на Санчеса. Успела ли она куснуть лейтенанта, осталось неизвестным, потому что Санчес изо всей силы ударил ее сапогом и собака с болезненным визгом отскочила и уползла под койки. Наступила угрюмая тишина.

— Виера, я тебя знаю. Это ты подучиваешь собаку бросаться на твоего начальника, — сказал Санчес, стараясь сдержаться. — Завтра отработаешь за это вдвойне.

Виера молча наклонил голову. Он был очень зол и, когда лейтенант вышел, вернулся к койкам и в свою очередь пнул Манилу ногой.

С этого дня Виера заметно охладел к собаке.

Овиедо заметил это и предложил разделить заботы и уборку пополам, с тем чтобы Манила принадлежала также и ему.

— Ладно, не возражаю! — проворчал мадридец.

И с тех пор Манила три дня в неделю принадлежала Овиедо.

3

Понемногу Виера отдал «профессору» все права на собаку. Теперь, возвратясь после работы, Овиедо брал Манилу на руки и выходил с нею во двор.

Вокруг бараков лежало огороженное стеной узкое и ровное поле. Сейчас на поле намело длинные, похожие на дюны снежные сугробы.

Овиедо опускал Манилу на снег. Прикосновение холодной пушистой массы действовало на собаку, как взбадривающий душ. Она прижимала уши, вся как-то собиралась и с отрывистым лаем начинала носиться вокруг хозяина. Нос у нее морщился от смеха, и всем своим видом она приглашала Овиедо побегать.

Овиедо принимал приглашение: он наклонял голову, собака стаскивала с его кудрявой белой головы шапку и, неся в зубах свой трофей, ныряла в снежный сугроб. Снег начинал шевелиться и из отверстия в противоположном конце сугроба, как из тоннеля, показывались запорошенная шапка, а потом веселая, заиндевевшая морда Манилы. Овиедо уже поджидал и делал вид, что хочет ее схватить. Куда там! Манила успевала ловко увернуться от протянутых рук и ныряла с шапкой обратно в тоннель, а Овиедо бежал ей наперерез, чтобы успеть схватить ее у другого выхода. Это была азартнейшая в мире игра, и старый инженер забывал о холодном бараке, где дулись в карты отчаявшиеся люди, о полосатой куртке каторжника, надетой на нем, даже о жене он забывал в эти минуты — о старой, милой женщине, живущей в скучном, злом городишке.

— Наш «профессор» свихнулся, — говорил насмешливо Виера.

Наступили сильные морозы. По ночам ветер с реки дул так, что дребезжали стекла. Морское министерство прислало в тюрьму срочный заказ — проект килевой части сверхмощного линкора: в Овиедо нуждались. Лейтенант скрепя сердце освободил его от тяжелых работ, но зато теперь он должен был до поздней ночи чертить и составлять расчеты. Его огрубевшие руки, привыкшие к тачке, долго не могли освоиться с рейсфедером, с циркулем и бумагой. Линии получались неровные, как у школьника, и это злило Санчеса, самолично следившего за работой.

— Вы думаете не о деле, а о вашей проклятой собаке. Я перевожу собаку во двор, чтобы вы не отвлекались, — объявил он с явным злорадством.

Овиедо ничего не возразил. Да это было бы и бесполезно.

Он сам, своими руками сделал для Манилы хорошую конуру во дворе, но при мысли о том, как холодно спать его любимице, он сам почти не мог заснуть. А вечером, когда он выходил навестить Манилу в ее конуре, как тяжело ему бывало, когда собака хватала его за куртку и тянула в барак, где не свистела стужа и где можно было укрыться от леденящего ветра.

Бесконечно тянулась зима. Разражались морозные бури, жгучей пылью заносило работающих на линии каторжников, утопали в снегу бараки, даже река замерзла, стала железно-серой.

А потом как-то сразу, вдруг, почти без всякого перехода утихло, небо очистилось, и все почувствовали, что близко весна. Очень быстро почернели и осели сугробы, среди двора, там, где лежало дольше всего солнце, проглянул лоскут желтой земли, и днем даже глухая уродливая стена выглядела не так безнадежно.

Прежде всех почуяла весну Манила. Она вылезала из конуры и ложилась как раз посреди солнечного лоскута. Из тюремного окна Овиедо мог видеть собаку. Иногда он стучал пальцем в стекло, и при этом звуке Манила мгновенно вскакивала, подбегала к окну, становилась на задние лапы и всем своим видом умоляла друга выйти к ней.

Но приходил лейтенант, заставал Овиедо врасплох и насмешливо говорил:

— Что за нежности? Что за серенады, синьор «профессор»? Я напишу в морское министерство, что вы забрасываете проект…

Только поздно вечером, после работы, Овиедо мог выйти на воздух и побыть полчаса со своим другом. Теперь они придумали бегать вперегонки вокруг бараков. Сначала Овиедо стеснялся других заключенных и выбирал минуты, когда все уходили на ужин или в умывалку. Но мало-помалу перестал стыдиться товарищей, и часто они устраивали общую веселую возню с собакой.

Как-то вечером, в разгар такой игры, когда все были заняты тем, что ловили удиравшую сломя голову Манилу, караульный скомандовал «Смирно!». Заключенные застыли в том положении, в каком их застала команда. У Овиедо лицо раскраснелось, как у набегавшегося мальчика, он часто дышал, его синие глаза блестели. От караульного помещения шел неспешной походкой лейтенант Санчес.

— Овиедо, вам срочное письмо, — буркнул он, передавая вскрытый конверт и с любопытством косясь на «профессора».

— Благодарю вас, лейтенант, — сказал Овиедо с неостывшим еще оживлением.

Он вытащил из конверта письмо. Тотчас же в глаза ему бросилась траурная кайма. Это было официальное извещение больницы о смерти синьоры Барбары-Марии Овиедо, последовавшей 17 марта в результате пневмонии легких. К извещению была приложена записочка верного Симона. Он совсем растерялся: «И теперь, когда вас и дорогой синьоры не стало, мы не знаем, что будет с нами, со мной и Люсио…»

Овиедо прочел извещение и записку, медленно и аккуратно сложил их и сунул обратно в конверт. Кругом стояла тишина. Заключенные успели уже подглядеть траурную кайму и во все глаза смотрели на «профессора».

Виера выдвинулся вперед, кашлянул:

— Плохие вести, старина?

Овиедо повернул к нему лицо.

— Да. Благодарю вас, — машинально сказал он и, засунув письмо глубоко в карман, пошел вдоль бараков.

Уже стемнело. В отворенной караулке беспрерывно звонил телефон. И этот звон сверлил, и волновал, и не давал остановиться на том, что необходимо было додумать до конца.

В особенности это мешало слышать голос Барбары… Грудной, очень женственный голос с небольшим придыханием…

О, этот звонок! Этот звонок!

Он попытался представить себе лицо жены, каким он его видел при последнем свидании в тюрьме. Но память принесла совсем другое: круглую смеющуюся рожицу девочки с большими любопытными глазами, тоненькой фигуркой и слегка косолапой походкой. Да, такой была Барбара, когда они встретились на школьном пикнике в их родном городе. А как она пела, когда они возвращались всей компанией на пароходе!..

Хоть бы на секунду прекратился этот звонок. Тогда он, может быть, вспомнил бы даже слова тогдашней ее песенки… Как же это? Как же она начиналась, эта песенка? Ах вот, вспомнил!

В дорожный мешок уложу я платок,

и сыра кружок, и вино.

И сердце твое я хотел бы забрать

в дорожный мешок заодно.

Овиедо шел, покачиваясь в такт песенке, бубня себе под нос ему одному слышимый мотив. Он был без шапки, но совершенно забыл об этом. Светлая ночь вставала вокруг него. От бараков на земле лежали резкие тени с желтыми квадратами окон. Он вдруг приблизился к одному освещенному окну и с любопытством, как посторонний, заглянул в него.

Это был чужой барак, но в нем за столом сидели точь-в-точь такие же полосатые, изможденные люди, как его товарищи, как он сам.

Овиедо отшатнулся от окна; он вдруг все вспомнил, все понял — просто, четко, осязаемо: Барбары нет. Никогда не будет.

Одна фраза из письма Симона пронеслась перед ним: «Когда вас и дорогой синьоры не стало…»

Ну, конечно же, Симон прав: и он и Барбара оба одинаково мертвы. Их обоих не стало.

Овиедо захотелось лечь на землю. И вдруг у ног его закопошилась, заскулила, тоскливо завертелась Манила.

Овиедо неловко, как будто его подшибли, сел, а потом лег на сырую, еще не оттаявшую землю. Сначала Манила испугалась и отскочила — уж очень непривычной была согнутая, как картонная карта, фигура лежащего. Но уже в следующий момент, почувствовав собачьим сердцем человеческую тоску, Манила привалилась к хозяину и стала лизать его мокрое соленое лицо.

4

С неделю Виера и другие заключенные осторожно обходили «профессора», не задирали его, не затевали своих грубых шуток. А потом все пошло по-старому, по-привычному: окрики и придирки лейтенанта, до глубокой ночи расчеты и сиденье за чертежной доской, барак, ставший невыносимо душным и смрадным.

В тени еще тянуло холодом, а из-за стены, на верное, с реки дул влажный теплый ветер, доносил запах воды, мокрого дерева.

Манила стала исчезать. Она убегала, вероятно, еще ночью, когда никто не мог ее задержать, пропадала где-то целый день и возвращалась только к ужину, когда Овиедо имел обыкновение ее кормить. Она подрыла под воротами узкий лаз. Вернувшись, она суетливо и виновато ласкалась к Овиедо, набрасывалась на еду и тут же, устав за день, засыпала, вздрагивая и лая во сне.

Заключенные заметили постоянные исчезновения собаки и зло ругали ее за измену.

— Была своя, тюремная, а как волю почуяла — стала чужая, — с обидой говорили они.

Как-то вечером Манила возвратилась к ужину не одна. За ней, на некотором расстоянии, следовал пушистый пес серой окраски. Очутившись на тюремном дворе, пес стал пугливо озираться и дрожать всем телом: видимо, никогда еще не приходилось ему попадать в такое унылое место. Манила прыгала вокруг Овиедо, ласково визжа, поглядывая на серого и, видимо, приглашая его не бояться и подойти ближе. Овиедо попробовал подозвать его, свистел, похлопывая себя по ноге, но пес все так же испуганно пятился к спасительному лазу в воротах и скоро исчез.

С этого вечера Манила как будто опять стала прежней, она перестала бегать наружу и весь день лежала, развалившись на солнечном местечке во дворе, щуря глаза, дремля, блаженствуя.

Овиедо первый заметил, что у Манилы будут щенята, а за ним обнаружили это и остальные заключенные и начали, дурачась, поздравлять «профессора»: вскоре он будет дедушкой.

Он не обижался и даже сам пошутил, что вот, мол, на старости лет придется нянчить малышей. Он удвоил свои заботы о Маниле, постелил ей в конуру свою единственную «собственную», а не тюремную рубашку и радовался, что щенята родятся летом, и, стало быть, ни им, ни Маниле не грозит опасность замерзнуть.

— А что вы будете делать со щенятами? Куда вы денете весь этот собачник? — допытывался Виера, который с некоторых пор совершенно не грубил Овиедо.

— Подарю тем из наших людей, которые чувствуют себя особенно несчастными, — спокойно, как нечто давно решенное, сказал ему Овиедо.

Мадридец спросил, запинаясь:

— А мне дадите собачку?

— Конечно, дам.

Лейтенанта Санчеса бесконечно раздражала эта возня с собакой, раздражало, что по вечерам все заключенные собираются вокруг конуры, придумывают имена будущим щенкам.

— Не позволю превратить тюрьму в собачник! И так вонь от этой суки, — злобно говорил он дежурным в бараках.


…Наступило лето. Густое, как масло, синее небо день-деньской стояло над бараками. От крыш шел зной. Даже с реки не тянуло прохладой.

В бараках люди по ночам бредили от жары. Каторжники спали голыми, и Овиедо, совершенно лишившийся сна, видел при свете зари раскинувшиеся желтые тела, похожие на мертвецов.

В эти страшные ночи одни только мысли о собаке и ее будущих щенятах были спокойными и приятными, и Овиедо старался не думать ни о чем другом.

Наутро отправлявшиеся на работу люди непременно докладывали ему о Маниле:

— Лежит у четвертого барака.

— Пока все в том же состоянии…

Но вот однажды утром Виера, улыбаясь до ушей, гаркнул на весь барак:

— «Профессор»! Поздравляю с внучатами! Целых четыре штуки, чтоб мне провалиться! Сосут, ползают… Умора!

Овиедо отдал караульному свои часы за позволение выйти в неурочное время на тюремный двор.

В глубине конуры что-то пищало и возилось.

Овиедо присел на корточки.

— Покажи мне твоих детей, Манила.

Он увидел на своей рубашке четыре мохнатых клубка — два серых, два черно-рыжих, как Манила. Они тыкались во все стороны слепыми тупыми мордочками.

Овиедо взял в руки самого толстого, черно-рыжего, и осторожно прижал к себе.

Смешно, конечно, что он весь жар своего старого сердца тратит на животных. Люди? Но люди здесь редко бывают ласковыми. Почти у всех злые, жадные, настороженные глаза… Жадные, цепкие руки…

5

Вечером в бараке был праздник: щенкам давали имена. Церемония была обставлена торжественно. Из скамьи и подушек Овиедо соорудил нечто вроде председательского кресла. Рядом с ним восседала взволнованная и озирающаяся во все стороны Манила.

Овиедо слабо улыбался в ответ на шутки-. Все величали его «дедушкой» и спрашивали его согласия на то или другое предложенное имя.

Двух серых назвали Ромул и Рем, толстого черного, оказавшегося самкой, — Аспазия, а четвертого, которого хотел взять Виера, он сам предложил назвать Рамоном.

В разгар этой церемонии в барак явились дежурные.

— Все на уборку! Живо!

— Что такое?! Какая уборка ночью?! Ополоумели все, что ли? — закричали арестанты.

Все повскакали с коек и негодующе смотрели на своих мучителей.

— Издевательство! Это штучки лейтенанта, я знаю, — ворчал Виера.

Дежурные невозмутимо раздавали людям ведра и щетки.

— Стены, окна, пол — к утру все должно блестеть, как зеркало. Лейтенант сам придет проверять, — говорили они каждому.

— Да что случилось? К чему такая спешка? — тревожились заключенные.

— Как вы не понимаете, кабалеро, к нам прибывают их высочества — сиамские близнецы в сопровождении иностранных журналистов, — острил Виера. — Высокопоставленные носы не привыкли обонять подобные ароматы…

Арестанты ругались и хохотали. Но Виера оказался близок к истине: один из дежурных проговорился, что наутро в тюрьму ждут самого губернатора. Сообщение было передано только час тому назад — вот откуда эта сумасшедшая спешка.

Пока шла раздача ведер и распределение, что кому делать, Овиедо позвал спрятавшуюся под койку Манилу, собрал расползшихся по полу щенят в ведро и, пользуясь общей суматохой, понес их в конуру.

В этот день по небу ходили тучи, рано смерклось, и теперь было совсем темно. Шумела река, двор и стена кругом сливались, и там, где кончалась стена, еще тлел красноватый слабый свет, а внизу, у ног, было черно, как в пропасти.

Но вдруг вспыхнули все лампы, большой прожектор осветил бараки, послышалась команда, забегали люди. Овиедо поспешно сунул щенят в конуру, за ними влезла встревоженная мать.

— Спокойной ночи, ребята! — проговорил, улыбаясь, Овиедо и поспешно вернулся в барак.

Там уже шел дым коромыслом. Все скребли, терли, чистили, окна и стены запотели, пахло едким мылом, какой-то эссенцией.

Овиедо досталось мыть четыре окна. Тщательно, как все, что он делал, он приготовил в тазу мыльную воду, намочил тряпки.

В окно смотрела тяжелая, как сукно, плотная ночь. От суетящихся людей, от горячей воды в бараке становилось жарко, как в бане. Овиедо обливался потом, рот его пересыхал, сердце билось, больно отдаваясь где-то в голове. Он тер и тер одно стекло за другим, не видя перед собой ничего, кроме черноты да отражающегося в стекле лампового света. Овиедо не подозревал, что там, за окнами, в этой черной ночи совершается злое, черное дело.

6

Обходя двор, чтобы отдать распоряжения арестантам, убирающим вокруг бараков, лейтенант Санчес услышал писк.

— Ах да, чуть не забыл: выбросить отсюда всю эту дрянь! — сказал он, сопровождавшему его караульному.

— Куда прикажете девать щенят, синьор? — спросил тот.

— Бросьте этих ублюдков в реку, чтоб долго не возиться…

— Но как быть с матерью?.. — попробовал возразить караульный, которому это дело сильно не нравилось.

— Выгоните ее за ворота и забейте лаз, который она там прорыла. И начальник тюрьмы и губернатор могут справедливо указать на то, что в тюрьме не держат животных, — прибавил Санчес в виде объяснения.

Караульный, ворча что-то под нос, забрал щенят в ведро, как это только что делал Овиедо, и направился к воротам. Манила, тревожно заглядывая ему в лицо и стараясь на ходу лизнуть кого-нибудь из своих детей, побежала за ним.

За воротами белый, яркий фонарь ослепительно светил на кусок зеркально-белого натертого шинами шоссе. Сейчас же за шоссе начинался спуск к реке, откуда доносился шелковистый шелест воды и прохладный, ласково льнущий ветерок. Где-то вдали басисто гудел пароход, шумно треща, прошла полицейская моторка, и от ее фонарей на воде заискрились, заплясали маслянисто-золотые змейки.

Солдат, спотыкаясь, спускался по каменистому откосу к реке. Манила следовала за ним. Навстречу из темноты показалась фигура в такой же форме тюремной стражи.

— Рибера, ты куда? — окликнул встречный, вглядевшись.

— Да вот этот чертов лейтенант приказал утопить щенят, — сказал сердито солдат. — Не хотелось бы мне этим заниматься. Собака вон сама не своя…

Он прибавил нерешительно:

— Может, сунуть их куда-нибудь здесь, на берегу?.. Пусть живут.

— Посмотри назад, глупая голова, — сказал встречный, — ты под наблюдением.

Солдат обернулся. На откосе, весь облитый мертвым белым светом фонарей, стоял Санчес.

— Сволочь! — выругался солдат. — Ему бы только щенят топить. Небось войны и не нюхал!..

— Первосортная сволочь! — отозвался второй и прибавил, с жалостью глядя на Манилу: — Как лижет щенят… Чует беду материнское сердце…

— Ну ладно, будешь тут еще ныть! — раздраженно рванулся Рибера. — Иди своей дорогой.

И, преувеличенно громко топая по камням, он пошел вниз, к самой воде. Вдруг он нагнулся за камнем:

— Убирайся отсюда, шелудивая! — закричал он злым, плачущим голосом и швырнул в Манилу камень. — Что ты на меня смотришь, проклятая сука?!

Манила взвизгнула и отбежала на несколько шагов. Солдат швырнул еще и еще камень. Каждый раз собака отпрыгивала еще чуточку, но не уходила и упорно следила за солдатом.

Рибера сжал зубы и, не глядя, сунул руку в ведро. Пушистое теплое тельце…

— Эй, Рибера, скоро вы там перестанете копаться? — раздался сверху окрик.

— Иду, синьор! — сказал солдат.

Четыре раза он сильно размахивался. Четыре раза где-то в черноте всплескивалась вода. Больше — ни звука. Через минуту солдат бежал вверх по откосу, стараясь усиленным движением занять себя. И снова за ним бежала Манила, обнюхивая ведро, следы его ног, его руки…

— Пошла! Пошла! — хрипло крикнул он. Он боялся теперь этой собаки, как своей совести.

7

Наступило утро. Еще с рассвета все население бараков было выстроено на тюремном дворе. Арестантов заставили побриться, выдали им новые полосатые куртки и холщовые штаны. Тюремное начальство, отупев от бессонной хлопотливой ночи, было раздражено и придиралось к малейшей неисправности. То одного, то другого арестанта выгоняли из строя, заставляли подтянуть пояс, довести до блеска ботинки, умыться еще раз. Овиедо еле держался на ногах. Арестанты с рассветом обнаружили исчезновение щенят, и, ослабевший от ночной работы, он терзался беспокойством.

Он попытался было спросить самого вежливого из конвойных, но тот неожиданно зло оборвал его.

— Не до ваших собак! Станьте в строй!

Лейтенант Санчес в парадной форме в последний раз прошелся вдоль строя.

— Овиедо, стоите, как мешок с сеном! Смотреть веселей! Виера, выровняться, поправить шапку!

В караулке зазвонил телефон.

— Выехали, — доложил выбежавший дежурный.

Во дворе появились другие офицеры охраны. Все нервно охорашивались, осматривали друг друга. Санчес велел дежурному подобрать с земли окурок. Ноги арестантов затекли от долгого стояния, перед глазами Овиедо мелькали какие-то черные точки.

Распахнулись с лязгом тюремные ворота, пропуская полицейский автомобиль. Все замерло.

Первым из автомобиля вышел знакомый всем тучный начальник тюрьмы. Он услужливо придержал дверцу и помог выйти губернатору.

Тюремный оркестр, состоящий из каторжников, заиграл гимн.

Губернатор снял шляпу. Овиедо увидел широкое старое лицо, грубые, как свалявшаяся шерсть, рыжие волосы. Он удивился, устало перебрал в памяти какие-то спутавшиеся образы, полузабытые картины, и вдруг другое лицо — милое, с дрожащими бровями, лицо Барбары — напомнило ему, где он видел губернатора. Ну, конечно, он был прокурором тогда, на суде. Это он требовал тогда казни для бунтовщика, республиканца Овиедо. Вот кем он стал теперь.

Губернатор заговорил:

— Друзья мои, — сказал он, осклабившись и выказывая золотые коронки на передних зубах. — Друзья мои, я с удовольствием вижу, что все вы здесь здоровы и бодры. Ваши начальники сказали мне, что вы прилежно работаете и регулярно молитесь богу. Это показывает, что вы раскаиваетесь в совершенных вами ошибках и хотите снова встать в ряды достойнейших сыновей родины.

— Проклятый болтун! — прошипел Виера.

— Вспомните, что сказал Христос… — продолжал губернатор.

Мимо ног губернатора, обрызгав его светло-жемчужные брюки, пробежала мокрая черная собака. Шерсть на ней слиплась от воды и лежала неровными полосами на впавших боках, к мокрым лапам пристала серо-желтая глина.

У самой земли, в зубах собаки моталось что-то, принятое сначала всеми за темную тряпку.

— Манила, — чуть слышно вымолвил Овиедо.

— Манила… — как шелест пронеслось по рядам арестантов.

Собака пробежала вдоль всего полосатого строя каторжников и остановилась перед Овидо. К его ногам положила она свою ношу — мертвого черного щенка. Кажется, это была Аспазия, но теперь уже трудно было разобрать сходство в этом мокром черном комочке с повисшей на тоненькой шее головой.

Собака посмотрела на Овиедо: что же он? Почему не приласкает ее щенка, не сделает так, чтобы он снова стал ползать, сосать, повизгивать?! Ведь она безгранично верила в могущество этого человека…

Манила лизнула жарко начищенные ботинки хозяина, потом щенка: они были все так же неподвижны. Тогда она подняла голову к небу и стала громко жаловаться на жестоких, страшных людей…

Истошный вой вторгнулся в складную речь губернатора, прервал ее на полуслове.

— Что это? — с недоумением посмотрел губернатор и сморщился. — О, дохлятина какая-то?!. Почему вы не уберете? Это же негигиенично…

Начальник тюрьмы шевельнул бровями. По знаку этих бровей застывший было Санчес ожил и бросился к полосатой шеренге.

Двумя пальцами в белых перчатках он поднял в воздух мертвого щенка и брезгливо понес его куда-то за бараки.

Манила побежала было за ним.

— Убрать! — сквозь зубы скомандовал он страже.

Собаку схватили крепко: у стражников была сноровка. Недаром они служили в тюрьме. Они поволокли Манилу за ворота. Она пыталась вырваться, но ей сдавили горло, и все дальнейшее совершилось в полной тишине.

— Гм… так на чем же я остановился… — начал было губернатор, но в этот миг увидел перед самым своим лицом бледное и напряженное лицо седого каторжника.

Губернатор не успел узнать своего старого знакомца: он уже хрипел, когда Овиедо оторвали от него. Овиедо пытался вырваться, но у стражников была сноровка — недаром они служили в тюрьме, — и все дальнейшее совершилось в полной тишине.

_____

Бежал из тюрьмы

Холодным осенним утром по улице небольшого города в Западной Германии шел человек. Несмотря на холод, он был без пальто. Человек сильно горбился, волочил ноги, и по походке всякий принял бы его за старика. На самом деле это был совсем еще молодой человек, но он пробыл три года в тюрьме, и там его сильно били.

Звали этого человека Петер Краус, он был коммунист, и на рассвете этого дня ему удалось бежать из тюрьмы.

Краус и сам не понимал, как это ему так повезло. В тюрьме ждали начальство. Арестантов заставили мыть и скрести все камеры и железные коридоры. Стража сбилась с ног, грозя, понукая, наказывая тех, кто работал недостаточно быстро и старательно. И среди общей суеты Краусу удалось ускользнуть.

Он должен был как можно скорей уехать из своего города, где его могли узнать и выдать властям. Конечно, приметы Крауса были известны всем здешним шпикам. Как за ним охотились три года назад! Как старались заманить его в западню! Дом Крауса, его жена Марта, его сынишка Курт были под беспрерывным наблюдением. И однажды ночью его выследили.

С тех пор прошло три года. И вот Краус на свободе. Он снова может бороться за справедливость, за мир, за единую, свободную от фашистов Германию.

Теперь он торопился выбраться как можно скорей на шоссе и попроситься в попутную машину. В тюрьме у Крауса отросли усы, это немного меняло его внешность, но шпикам он был известен и с усами.

«Скорей, скорей надо уходить!» — подгонял он самого себя.

Дорога к шоссе лежала мимо его дома. Разумеется, войти туда, повидать Марту и мальчика он не сможет: это верная гибель, провал всего дела. Но хоть издали, хоть мимоходом взглянуть на знакомую дверь, на калитку палисадника.

«Только взглянуть…» — повторял он про себя. Он шел и не узнавал родного города. Тихие когда-то улицы теперь выглядели беспокойными, шумными. Оглушительно сигналя, проносились военные автомобили и мотоциклы, маршировали солдаты, и несколько раз навстречу Краусу попались американские офицеры. Беглец точно попал в чужую страну. Он с ненавистью смотрел на иностранцев.

«Захватили Германию и ведут себя, как хозяева!» — с негодованием думал он.

Одна улица, другая, третья… Громоздкие рекламы американских папирос, подвязок, яичного порошка. Но вот замелькали домишки рабочей окраины. Краус повернул за угол, и сердце у него заколотилось так, что стало трудно дышать: он увидел свой дом.

Беглец пошел медленно, как только позволяла осторожность. Напротив, у крыльца здания, где раньше была школа, он заметил полицейского — следует быть начеку!

Затаив дыхание, Краус разглядывал свой домишко. Серый, под черепичной кровлей, он словно тоже сгорбился за эти годы. Рядом с дверью — окошко. Там, бывало, на подоконнике Курт расставлял свое деревянное войско и строил из кубиков высокую красную башню. Рядом — окно Марты: там у нее всегда стояли цветы.

Однако сейчас ни цветов, ни красной башни не было — домик казался вымершим. Даже палисадник — гордость Курта, — и тот выглядел заброшенным.

«Где же Марта и мальчик? Наверное, их тоже забрали?» — тревожно подумал Краус.

Он подошел к самой калитке. Полицейский с удивлением уставился на прохожего, который стоял, несмотря на холод, в одном костюме.

«Надо уходить!» — приказал самому себе Краус.

Не отрывая глаз от дома, он медленно двинулся вниз по улице, к шоссе. В это мгновение щелкнул замок, дверь дома открылась, и в палисадник вышел мальчик.

Он был высокий и тоненький, без шапки. Белокурые вихры топорщились над его крутым лбом. Одет мальчик был в старое, короткое пальто, из которого давно вырос. Краус сейчас же узнал это пальто: он сам покупал его когда-то сыну. Беглец жадно разглядывал мальчика: так вот каким стал его маленький Курт! Совсем взрослый!

Курт оглянулся и свистнул. Сейчас же послышался лай, и из дома выбежал крупный, в серых подпалинах пес, похожий на волка. Пес гордо вез маленькую тележку.

«Вольф! — ахнул про себя Краус. — Наш старый верный Вольф!»

В самом деле, как это он до сих пор не вспомнил о Вольфе? Еще когда Курт был крошкой, Вольф оберегал его колясочку и свирепо рычал на всех чужих. А когда Курт пошел в школу, Вольф каждое утро провожал его и носил в зубах сумку с учебниками. Это Вольф однажды спас Марту, когда она тонула в реке. Да, Вольф был верным другом семьи.

Сейчас на тележке у Вольфа были навалены разные домашние вещи и большой голубой кофейник, хорошо знакомый Краусу.

«Наверное, Курт повез вещи чинить к жестянщику. Кофейник еще при мне нуждался в починке», — соображал Краус, с нежностью разглядывая вещи на тележке. Он так углубился в это разглядывание, что не сразу обратил внимание на поведение собаки. А с собакой делалось что-то странное.

Едва выбежав и понюхав воздух, Вольф вдруг завизжал, кубарем скатился с крыльца и понесся к забору. За ним, подпрыгивая и кренясь, летела тележка. Кофейник тут же вывалился.

— Вольф, что с тобой? Назад, Вольф! — закричал мальчик.

Но Вольф точно оглох. Он был уже возле калитки и прыгал как бешеный, стараясь открыть ее или перепрыгнуть через забор. Ему мешала тележка. Он повалил ее набок, чтобы высвободиться из упряжки. Это ему не удавалось, и он все больше неистовствовал.

— Вольф, на место! Вольф, назад! — повторял Курт, вертясь вокруг собаки и норовя схватить ее за ошейник.

Но Вольфу уже удалось открыть калитку. Не обращая внимания на тележку, которая била его по ногам, он бросился вдогонку идущему по улице прохожему.

— Вольф, не сметь! Вольф, ко мне! — вне себя от испуга кричал Курт.

Сейчас Вольф накинется на этого прохожего, напугает его до полусмерти, как напугал на днях американца, и тогда не оберешься неприятностей! А у мамы и так достаточно горя…

Курт выхватил палку из ветхого забора и кинулся вслед за собакой. На помощь ему уже бежали полицейский и два солдата из американского патруля. Крик мальчика и лай собаки взбудоражили улицу. Из окон выглядывали любопытные.

Задыхающийся от волнения Курт настиг собаку, когда она уже набросилась на прохожего. Вольф бесновался и прыгал, норовя достать до самого его лица.

— Палкой! Ударь собаку палкой! Сильнее! — кричали на бегу полицейский и солдаты.

Курт замахнулся, хотел ударить Вольфа, отогнать его — и вдруг палка выпала у него из рук, и он остолбенело уставился на прохожего.

Он увидел, что Вольф беснуется не от злобы, не от желания напасть на врага, а от восторга. Не укусить он хочет, а лизнуть прохожего в самое лицо. И воет он не от свирепости, а от радости, от счастья и бросается на прохожего в неистовой собачьей преданности.

Курт задрожал. Только одного человека на свете встречал так Вольф. Только одному выказывал так бурно свою любовь и преданность.

Мальчик во все глаза смотрел на незнакомца. Нет, конечно, он ошибся… И Вольф тоже обознался… Бледное, чужое лицо, черные усики… Сутулая спина… У папы была совсем прямая, молодая спина и никогда не было усов…

Но в то мгновение, когда Курт оттаскивал собаку от незнакомца и собирался вежливо извиниться, он вдруг увидел карие глаза и улыбку, которую так хорошо помнил.

— Папа! — чуть не вскрикнул мальчик.

— Курт, дорогой… — донесся еле слышный ответ.

Краус сделал короткий, едва уловимый жест, но Курт мгновенно понял: показывать, что он узнал отца, нельзя. Рядом — враги.

Мальчик торопливо схватил Вольфа за ошейник и оттащил его. И вовремя: отовсюду уже сбегались любопытные. И, конечно, одним из первых прибежал вечный неприятель Курта — Мориц, сын их новой соседки — фрау Зейде. Мориц пролез вперед и стал перед Куртом, выпятив щуплую грудь.

— Ага! Я всегда говорил, что твои Вольф — вредная, злющая собака! — с торжеством заявил он так, чтобы все слышали. — Он всегда рвет мне штаны…

— Ты сам их рвешь, а сваливаешь на Вольфа, чтоб тебе не досталось от матери! — с возмущением пробормотал Курт.

Даже в эту минуту он не позволил оболгать Вольфа.

Запыхавшийся полицейский и два американца-патрульные протиснулись сквозь толпу.

— Собака укусила вас? Желаете написать жалобу на владельцев? — обратился полицейский к Краусу.

Краус быстро обдумывал положение. Отказаться от жалобы — это покажется подозрительным: все видели, как собака на него набросилась. А писать жалобу — значит, надо назвать себя, сообщить свой адрес, показать документы, которых у него не было.

Пока он раздумывал об этом, делая вид, что осматривает искусанную руку, толпа расступилась, пропуская вперед худенькую ясноглазую женщину.

— Курт, мальчик, что случилось? — тревожно спрашивала она, еще не видя ни сына, ни мужа.

Соседи успели уже сообщить Марте, что Вольф искусал прохожего. Но вот она подняла глаза — и в тот же миг узнала Крауса.

— Ах! — вырвалось у нее.

— Мама, наш Вольф набросился на этого господина, — торопясь и глотая слова, перебил ее Курт. — Этот господин, мама…

— Да, вот, пожалуйста, полюбуйтесь-ка… — Краус протянул руку и показал темно-красный след полицейской дубинки.

Таких следов было много на его теле — они легко могли сойти за укусы. Толпа подалась вперед — все хотели рассмотреть эти следы.

— Боже мой! — воскликнула Марта. — Это ужасно! Надо немедленно смазать йодом, перевязать, а то это может загноиться… Я сама, я сама перевяжу вас…

— Гм… перевяжете? Что ж, перевяжите. Только поскорей, а то я тороплюсь, — выразительно сказал Краус.

Он смотрел на жену. Как она побледнела! А седая прядка — ее не было раньше!

Видеть жену и Курта хотя бы вот так, на глазах у полицейских, посреди толпы, — и это было счастье. И Марта тоже смотрела и с болью отмечала сутулость Крауса, его легкий костюм, его посиневшие от холода губы…

Она сказала умоляюще:

— Я вас прошу, милостивый государь, не пишите жалобу!.. У меня и так довольно горя. Я сию минуту перевяжу вам руку. А если собака порвала ваш костюм, я вам его заштопаю. Только… только для этого вам придется зайти к нам в дом…

Она быстро переглянулась с сыном. Глаза мальчика засияли: папа придет домой!

— Да-да, мы вас очень, очень просим! — подхватил он. — Я… я даю вам слово, что запру собаку… Никуда не буду ее выпускать.

— Даешь слово? Посмотрю я, как ты его сдержишь, — проворчал Краус, мгновенно поняв хитрость Марты и сына.

И вот Краус дома. Он с восторгом оглядывает кухню, синие язычки газа пляшут над плитой, и тепло охватывает беглеца.

Из чулана доносится вой Вольфа: его заперли, но он скребет лапами дверь и всеми силами хочет прорваться к хозяину.

— Вот злая тварь! — говорит, прислушиваясь, полицейский.

— Следовало бы его пристрелить, чтоб не бросался на людей. Он порвал брюки Дэрку, — говорит американский солдат.

Да, они тоже здесь. Они целой толпой ввалились в дом вслед за Краусом и Мартой. Здесь и Мориц и его мамаша, фрау Зейде, похожая на тощую кошку. Курт готов прибить Морица: этот мальчишка всюду сует нос!

— Да у вас и ниток нет подходящих, фрау Марта! И не сможете вы заштопать костюм так, чтобы было незаметно, — приставал он, вертясь возле Крауса и заглядывая ему в лицо.

Соседка Зейде тоже подавала советы. Маленькая кухня была полна посторонних людей. И под чужими, враждебными взглядами Марта и Курт суетились возле отца. Марта нарочно возилась со штопкой: может, полицейский и патрульные соскучатся и уйдут?

Нет, они не уходили. Они развалились на стульях, им было приятно сидеть у огня, вместо того чтобы дежурить на улице.

— Ну и плохо же вы заштопали, фрау Марта! — воскликнул Мориц. — Костюм господина совсем испорчен!

— Не вмешивайся, это не твое дело, — остановила его мать.

Краус сделал вид, что разглядывает работу. Он промычал что-то неодобрительное и покачал головой.

— Не годится? Ох, только прошу вас, не пишите жалобу! — сказала Марта, искусно разыгрывая испуг. — Если… если это вас устроит, я даже могу дать вам взамен костюма куртку моего мужа.

— Гм… куртку? Я еще посмотрю, что это за куртка, — сварливо сказал Краус. — Мне нужна куртка для дальнего путешествия, а не какое-то ваше старье. Только в этом случае я не стану писать на вас жалобу. Подумать только: испортили мой лучший праздничный костюм!

Марта принесла из спальни его теплую осеннюю куртку.

«Умница! Милая!» — думал Краус.

— Выдумала тоже; отдавать последнее какому-то проходимцу! — сердито глядя на Крауса, ворчала фрау Зейде.

— Молчите, фрау Зейде, я рада отдать ему что угодно, лишь бы он не жаловался в полицию! — громким шепотом, так, чтобы слышал патруль, сказала Марта.

Краус надел свою старую куртку. Какая это была теплая, славная куртка!

— Кажется, впору, — сказал он, напуская на себя самый недовольный вид. — Ну, ваше счастье, хозяйка! А то я ни за что не простил бы вас. Теперь, пожалуй, можно не писать жалобы… А, как вы думаете, сержант? — обратился он к полицейскому.

— Это уж как вы желаете, — отозвался тот, грея руки над плитой.

Краус еще раз с любовью посмотрел на жену и сына и направился к двери.

— Послушайте, господин, а ваш пиджак? — напомнил, подскочив, Мориц.

— Пиджак? Я… скоро пришлю за ним, — ответил Краус.

Он открыл дверь. Сейчас он будет на улице, а через час — уже далеко от города.

— Эй, а документы? — раздался вдруг окрик полицейского.

Краус весь сжался. Он повернул голову, увидел смертельно побледневшую Марту и мальчика, который к ней прижимался.

— Какие документы? — медленно выговорил он, выгадывая время.

— А вот — забыли в пиджаке. Совсем разнежился в этой куртке, — насмешливо добавил полицейский и протянул Краусу его потертый бумажник, в котором лежал только тюремный номерок.

Дверь за Краусом закрылась. Завыл и еще сильнее заскребся лапами Вольф.

— В следующий раз я с ним разделаюсь! — сказал патрульный, стукнув сапогом по стенке чулана. — Пристрелю! Даю слово.

Маленькая кухня опустела. И когда ушел последним несносный Мориц, Курт и его мать выпустили из чулана верного Вольфа.

И никогда еще на долю Вольфа не приходилось столько нежных и горячих слов благодарности за то, что он привел домой отца.

_____

Загрузка...