Сегодня день моего рождения. В подарок от мамы я получил эту тетрадь. На вид она совсем обыкновенная, только очень толстая. Но на самом деле это не простая тетрадь: ее завещал мне папа. То есть это я говорю «завещал» потому, что папа погиб в бою у Витебска, а он просто сказал маме, когда уходил на фронт, чтобы она отдала мне тетрадь, когда мне будет двенадцать лет и я стану «сознательный». И сказал еще, что и ему в двенадцать лет мой дедушка, а его отец, подарил такую же тетрадь.
Вот папа и начал описывать в тетради свою гимназию, товарищей, разные случаи из их жизни. И получилось так интересно, что потом его тетрадь ходила по всей гимназии и один учитель даже попросил ее у папы в подарок, потому что он сочинял книгу о гимназистах и хотел у папы что-то списать.
И я тоже решил делать, как папа. Я решил записывать здесь все, что увижу или услышу. Конечно, не чепуху какую-нибудь, вроде того что Паша Воронов напутал в диктанте, а Лешу Винтика разрисовали на перемене мелком. Нет, я буду записывать только важное и то, что меня интересует. Я буду писать о наших ребятах в школе и ничего не стану сочинять: пусть все будет такое, как на самом деле.
Сегодня первый день ученья, и я решил его описать в моей новой тетради.
Я пришел в школу очень рано, задолго до начала уроков, но оказалось, что многие ребята пришли еще раньше меня — так всем хотелось поскорей опять увидеть нашу школу. Мы прямо не узнали ее — такая она стала нарядная, красивая. Все классы голубые и светлые, парты совсем как новые и вкусно пахнут краской, всюду развешаны новые карты, и по всему сразу видно, что война кончилась и наступил мир.
Мы бегали по всем этажам, заглядывали во все классы, во все кабинеты, даже в учительскую забегали, хотя там уже собрались учителя. И преподаватели тоже все были нарядные: наша классная руководительница Ольга Петровна пришла в синем шелковом платье, почти таком же красивом, как у мамы. А Николай Митрофанович, географ, надел все свои боевые ордена: Красную Звезду, орден Отечественной войны второй степени и четыре медали.
В этом году мы будем заниматься в новом классе, на втором этаже. Это очень большая комната с тремя окнами в сад. Все ребята сейчас же захотели сесть поближе к окну, и из-за этого подняли шум. Наверное, я за лето отвык от школы, потому что у меня в голове загудело от такого крика. Все здоровались друг с другом, рассказывали, как кто провел время, разглядывали разные редкости. Сережа Балашов принес горох со своего огорода, а Тоська Алейников мигом смастерил рогатку — и давай стрелять в ребят.
Конечно, сейчас же в это дело вмешался Леша Винтик: он не может усидеть спокойно, когда что-нибудь такое затевается. Если собралась кучка ребят и балуется, там уж непременно вертится Винтик, что-то вынюхивает маленьким носиком и всюду хочет успеть.
Винтик нарисовал на бумаге круги и развесил их на доске.
— Расстояние десять и пятнадцать шагов. Стрельба только по целям, — объявил он. — Школа снайперской стрельбы открыта!
Но тут прибежал Паша Воронов — в военной гимнастерке с подшитым белым воротничком. Глаза у Паши очень зоркие; он у нас председатель совета отряда и всегда все замечает.
— Это что за снайперство в классе?! Кто хочет стрелять, пусть отправляется во двор, — сказал он.
Но никому не хотелось уходить из школы. К тому же раздался звонок, и все, построившись по классам, пошли в зал.
Мы начинаем учиться в год Победы. Весь мир мы освободили от фашистов. Теперь все смотрят в нашу сторону: что это за страна такая — поборола врагов, которых никто не мог побороть. Конечно, смотрят, как теперь мы работаем, как строим, смотрят, какая у нас молодежь, какие ребята. И мы должны показать, что мы тоже можем сделать очень много для своей страны, что мы можем работать и учиться не хуже взрослых.
Это сказал в своей речи Петр Кузьмич, наш директор. Мы его между собой зовем просто «Кузьмич». Он, когда говорил, все время поправлял галстук — значит, волновался. Когда он волнуется, он всегда галстук поправляет — это у него привычка такая.
Потом выступали Ольга Петровна, наша классная руководительница, и географ Николай Митрофанович.
Николай Митрофанович сказал, что мы должны брать пример с бойцов Советской Армии и так же побеждать в ученье, как они побеждали в боях. И еще он сказал, что сегодня, в первый день занятий, мы должны вспомнить своих отцов и братьев, которые добыли своей кровью Победу. Им мы обязаны тем, что сегодня пришли в такую нарядную школу и никто нам не будет теперь мешать учиться и жить.
И когда он это сказал, в зале стало так тихо, что слышно было, как кто-то вздохнул. Многие ребята вспомнили про своих родных, которые погибли на войне. И я тоже вспомнил папу и что он никогда не вернется, и мне стало сразу очень холодно и плохо. Так славно было бы прийти сегодня из школы домой и рассказать ему и маме про все!
Я стоял и думал об этом, когда кто-то тронул меня за рукав. Оказывается, Винтик. Он смотрел на меня, и глаза у него были такие добрые, что мне сразу сделалось легче.
Потом все мы хором запели гимн. Даже самые маленькие ребята и те пели, и получалось очень торжественно. Окна были открыты, и видно было, как люди на улице останавливаются и слушают.
Все ребята у нас прямо помешались на игре «любит — не любит». В переменку дежурные не могут никого выгнать из класса. Дело в том, что для этой игры нужны доска и мел. Один из ребят уходит из класса. Доску делят чертой пополам. На одной стороне написано «любит», на другой — «не любит». И нужно, чтоб несколько ребят написали, что они любят, а что не любят. Например, на стороне «любит»: «Читать про войну, мороженое, путешествовать, волейбол» и т. п. А на стороне «не любит» — все, чего они не любят. Отвечать надо по-честному, только настоящую правду. Когда все напишут, зовут того, который в коридоре, и он должен угадать, кто что написал. Сколько он угадает, столько очков ему записывают.
Пока впереди всех идет Паша Воронов, а после него — я. Паша прямо всех отгадывает и называет без ошибки.
Конечно, на половине «не любит» все ребята пишут первым делом — фашистов. Это обязательно, а потом уже все остальное. Я написал в «любит»: ходить в кино, собирать марки, собак, снарядную гимнастику, драться, приключенческие романы, а в «не любит» — математику, девчонок, молочные пенки, лечить зубы. Конечно, это еще не все, что я люблю и не люблю, а только такое, что не стыдно было написать. Никто, например, не написал на стороне «любит» маму и папу, а ведь все их обязательно любят, только перед ребятами чего-то неудобно. Я тоже ничего такого особенного не написал, но Паша Воронов все-таки сразу определил:
— Это Сазонов Андрюшка! Это он драться любит и ненавидит пенки в молоке!
Пришлось ему и за меня поставить балл. Зато я отгадал и его, и Винтика, и Тоську Алейникова, и Зимелева Игоря.
Как я увидел в «любит» ракетные двигатели, межпланетные путешествия, книги о героях, а в «не любит» — мыть посуду, ходить в магазин, я сразу показал на Винтика.
Тоська Алейников, конечно, написал про футбол и про то, что он не любит плакс и франтиков.
А Игорь Зимелев, наоборот, перечислил свои любимые брюки-гольф, галстуки, пластинку из «Трех мушкетеров», а на стороне «не любит» оказалось: учить уроки и вообще читать книги. Не только я, но и все другие ребята сейчас же угадали, чья это надпись, и начали смеяться над Игорем. Он, конечно, сейчас же надулся.
Это очень интересная игра, и все к ней относятся совсем по-серьезному. Никто на себя не выдумывает, потому что другие ребята сейчас же поймают и скажут: «Это враки! Он вовсе не такой. Он вовсе не то любит, а другое. Пусть не хвастает!»
Ведь мы друг друга хорошо знаем — недаром учимся столько лет вместе. Один Степа Гулин, мальчик из Смоленска, у нас новенький, но, когда он написал в «не любит» фашистов, фашистов и еще раз фашистов, его тоже сейчас же отгадали.
Дома я рассказал маме про эту игру и предложил поиграть, — конечно, не для отгадывания, а просто так. Она засмеялась и говорит:
— Я заранее тебе могу сказать, что в графе «любит» я напишу: «Моего Андрюшу». А ты что напишешь в этой графе?
Ну, я тут стал к ней приставать, бороться и так ничего ей не ответил.
Под нами в квартире — новые жильцы. Когда они переехали, я не знаю, только сегодня прихожу с Винтиком из школы и вижу — во дворе новая девчонка. Высокая, косы на ватник выпустила и колет дрова. С одним поленом чуть не полчаса возится, пыхтит, совсем как медведь в басне Крылова.
Мы с Винтиком смотрим, как она с дровами управляется. Вдруг девчонка рассердилась:
— Ну, чего смотрите?! Чего не видали?!
Сердитая. Глаза, как чернила, черные.
Я на топор показываю:
— В школе у вас, видно, этого не проходят?
Она ничего не сказала, замахнулась изо всей силы топором да как тяпнет по полену — во все стороны щепки полетели. Ну, одна щепка, видно, ей по пальцу ударила. Она сунула палец в рот, покраснела вся, а все-таки держится, не ревет.
Винтик говорит:
— Эх ты, ловкачка! Дай-ка сюда топор. — И мигает мне: — Давай покажем ей, как по-настоящему работают. А то она своими щепками все стекла в доме перебьет.
И зачем это Винтику понадобилось? Ужасно я девчонок не люблю.
— Брось, — говорю Винтику, — охота тебе… Может, еще в кино билеты достанем…
А девчонка еще больше покраснела, подскочила к нам:
— Отдайте мой топор! Слышите? Что за безобразие!
Тут я нарочно, чтобы только ее подразнить, взял у Винтика топор и сам давай колоть дрова, а Винтик стал их аккуратно складывать.
Порядочную кучку накололи. Я спрашиваю:
— Ну, куда нести, говори.
Думаете, черненькая подобрела от нашей работы? Ничуть не бывало!
— Во-первых, — говорит, — сию минуту отдай мой топор, а во-вторых, я сама дрова отнесу. Не суйтесь, раз вас не просят.
Пожалуйста!
Мы стояли и смотрели, как она собирала дрова, только она никак не могла собрать охапку, и поленья у нее все время вываливались из рук.
— Славка-а! Домой! — закричала она на весь двор.
Голос у нее громкий-прегромкий.
Смотрим — вылез откуда-то карапуз лет двух, измазанный весь, подбежал к ней, стал ныть:
— Соня, хочу на ручки…
— Видишь, у меня дрова? Не могу я взять тебя на ручки, — сказала ему Сонька.
Мальчишка захныкал.
— Да возьми ты его, а мы дрова отнесем, — сказал я, потому что мне ужасно надоело смотреть, как эта Сонька возится.
Делать нечего, пришлось ей отдать дрова и взять Славку.
Они живут как раз под нами, в одиннадцатом номере. В комнате у них так странно, что мы, как вошли, так даже о дровах забыли. Стоим, держим их в охапке, а сами смотрим, что это за жилье такое.
Вся комната заставлена какими-то серебряными столиками и табуретами с красной бахромой. В углу на шесте привязан огромный букет бумажных цветов. По стенам висят разноцветные блестящие обручи, а к какой-то штуке, вроде вешалки, прикреплены зеленые, красные и голубые бутылки. Но самое удивительное — посреди комнаты: там стоит большая, тоже очень блестящая плита, и на ней лежат две огромные рыбины.
— Ну, чего стали? Чего смотрите? — сердито сказала Сонька. — Положите дрова — и прощайте.
Пожалуйста! Мы с Винтиком стали складывать дрова у плиты, но Сонька замахала руками:
— Куда кладете? Не видите, что ли? Эта плита бутафорская! Это наш реквизит.
Что такое? Мы с Винтиком ничего понять не можем. Ре-кви-зит? Бутафорская? Никогда мы с ним таких слов не слышали.
А Сонька посмотрела на нас, плечи подняла:
— Не понимаете? Это плита не настоящая. Поняли теперь? Вон печка, которую мы топим.
И она показала нам маленькую печурку у окна.
Ладно, нам все равно! Мы начали складывать дрова у печурки. Но тут опять заплакал Славка:
— Кушать! Хочу кушать!
— Горе ты мое! Замолчи! Погоди, сейчас печку затоплю, сварю чего-нибудь, — сказала ему Сонька.
— Не «чего-нибудь», а рыбы ему свари. Вон у вас сколько рыбы, — показал Винтик.
Винтик ужасно любит всем давать советы.
— Эх ты, умник! Не видишь, что ли, — ведь рыбы-то резиновые! — засмеялась Сонька.
Тут мы окончательно вытаращили глаза: что же это такое за комната? Куда ни посмотришь, все не настоящее.
Сонька посадила Славку на постель, а сама — к печке.
Положила туда поленья, бумагу, спички. Копается, а печка горит плохо.
Мне прямо досадно было на нее смотреть.
— Дай-ка мне ножик, — сказал я.
Она нехотя отдала мне ножик. Я настругал щепок посуше, мы с Винтиком подложили их под дрова в печку, и огонь так и пошел плясать.
— Можешь теперь варить, чего тебе надо, — сказал я.
Сонька ничего мне не ответила. Она раздевала Славку.
— Что это у вас за обручи? — спросил Винтик.
— Не смей их трогать! — опять рассердилась Сонька, и даже косы у нее запрыгали. — Оставь их в покое!
Мы посмотрели на нее, засмеялись как можно обиднее и ушли.
Сегодня, когда я шел из школы, я вдруг услышал — кто-то плачет. Плакал мальчишка на трамвайной остановке. Я подошел поближе и узнал Славку из одиннадцатой квартиры. Он держался за руку Соньки и уж не плакал, а просто ревел так, что кругом собирался народ.
— Чего это он у тебя? — спросил я.
У Соньки был расстегнут ватник и лицо на этот раз было не сердитое, а скучное. Она и виду не подала, что узнала меня.
— А тебе что? Не твоя забота.
— Ну и пусть ревет, — сказал я и хотел уйти.
Тогда она сказала:
— Он просит подарить ему семнадцатый номер.
— Что такое? — я даже не понял.
— Славка хочет, чтобы я подарила ему трамвай семнадцатый номер. Ему понравился этот трамвай — такой большой голубой вагон… А как я могу подарить трамвай? Сам подумай…
— Чего тут думать? — говорю я. — Подари ему этот семнадцатый номер — и все.
— Как?
— А вот как…
Как раз в эту минуту подошел голубой семнадцатый номер. Я говорю Славке:
— Перестань. Вот твой трамвай. Бери его себе на здоровье. Мы его тебе дарим.
Славка на минуту прекратил рев, посмотрел одним глазом на трамвай.
— Скорей, — тороплю я его, — садись, Славка, вези нас на своем трамвае.
Славка заторопился ужасно. Мы полезли в трамвай. Сонька уже сообразила, в чем дело, и спрашивает:
— Славка, а мне можно на твоем трамвае покататься?
А Славка серьезно так отвечает:
— Мозно.
Трамвай трогается, я говорю:
— Славка, раз тебе подарили трамвай, ты должен следить, чтобы все пассажиры брали билеты.
Все услыхали наш разговор, начали смеяться. А Славка и думать забыл плакать и кричит:
— Билеты! Билеты! Берите билеты!
Сонька тоже стала смеяться. Когда она смеется, она на белку похожа: зубы мелкие, белые, глаза черные, вроде ежевики. Ну, мы, конечно, немного поездили, потом я сказал:
— Ты, Славка, отправь свой трамвай отдыхать. Ему пора отдохнуть, да и нам нужно обедать.
Славка услыхал слово «обедать» и сейчас же закричал:
— Мой трамвай едет отдыхать, а я — кушать…
Мы сошли с трамвая, и Славка важно махнул рукой водителю: можете отправляться.
Сонька мне тихонько сказала:
— Ты здорово это придумал насчет трамвая. А у меня он бы до завтра не унялся. Ты молодец!
Она пошла со Славкой домой, а я еще долго ходил по двору.
Я теперь уже все узнал про Соньку и вообще про жильцов из одиннадцатой квартиры. Фамилия их Зингер, и это те самые Зингер, которые выступают в цирке жонглерами. Мать Соньки — самый главный жонглер, я ее видел: она большая, тоже черная и очень раздражительная — часто ворчит на детей. А отец — маленький, веселый, все шутит, и Сонька говорит, что он умеет играть на шести разных инструментах. Комната у них такая странная потому, что они только недавно приехали из Киева. Там у них была квартира, но немцы ее сожгли, и они теперь все свои цирковые вещи держат в одной комнате.
Бутылки, которые мы у них видели, называются по-цирковому булавами, и Сонька умеет ими жонглировать. Только она ни за что не хочет быть циркачкой. У нее есть мечта, но она мне ее еще не открыла.
— Может быть, открою когда-нибудь, — сказала она мне вчера.
Я теперь иногда к ним хожу, когда их мать и отец в цирке. У них интересно. Сонька всегда чего-нибудь представляет: или как кошки на крыше ссорятся, или как один старый клоун по имени Пуцци сам себе на ноги наступает, сердится и сам перед собой извиняется. Славка сидит на матраце и хлопает в ладоши, аплодирует, как зрители в цирке. И я тоже аплодирую, и мы играем в публику.
Соня, когда не сердится, почти совсем хорошая и даже нисколько на девчонку не похожа. Она сейчас не ходит в школу, потому что не на кого оставить Славку. В Киеве у них была бабушка, и Соня училась, а теперь бабушка умерла, и Славка на Сониных руках. Его скоро отведут в детский сад, и Соня опять поступит в школу. Она очень без школы соскучилась.
— Ты счастливый, учишься, — сказала она мне, — а я, наверно, даже считать разучилась.
Она отвернулась и стала тереть глаза. Я сидел и молчал и ломал голову, что бы такое придумать, чтобы она не плакала.
Но так ничего и не придумал.
Соня интересно рассказывала про то, как они жили на Украине. Оказывается, ее отец родом из села Батурина. Он был очень хороший гимнаст-физкультурник и поступил в цирк сначала акробатом, а потом уже выучился и сделался жонглером. А Сонины дедушка и бабушка и сейчас живут в Батурине, и Соня туда к ним ездила.
Красивое это село Батурин! На горках фруктовые сады, белые хатки, а внизу, под обрывом, течет река Сейм — чистая, голубая. По берегам очень много белого песку, отмелей, и купаться замечательно. А еще в этом Сейме водятся сомы, и Соня ездила с ребятами их ловить.
Нужно влезть в воду и идти вдоль берега. Как начнется обрывистый берег, с корягами и подмытыми корнями, так тут и нужно искать сома. Водятся сомы в ямках, вымытых водой в берегах. Забьется сом в такую пещерку и сидит, и тут его надо прямо руками нащупывать. Ребята в Батурине ловят их просто руками, только иногда сомы здорово кусаются.
— А ты поймала когда-нибудь сома? — спросил я Соню.
Она немножко помолчала. Может быть, ей хотелось мне сказать, что поймала, но все-таки она не соврала.
— Нет, мне не удалось, — сказала она. — Я боялась, что он меня укусит, когда я суну руку в пещерку.
Молодец все-таки эта Сонька! Мне бы, наверное, не удержаться: я бы, наверное, обязательно похвалился, что сам ловил сомов. Ведь никто же не может проверить! А она — нет. Она правду сказала и даже не скрыла, что боялась.
Еще она рассказывала, что на берегу реки стоит дворец Кирилла Разумовского — очень старинный и весь в развалинах. Этот Разумовский был придворный царицы Елизаветы, про которую в учебнике написано мелкими буквами и учить не нужно. Все ребята батуринские бегают к развалинам играть в войну. И когда я слушал про Батурин, мне захотелось туда поехать и самому все это посмотреть.
Вот. Я придумал. Придумал, как сделать, чтобы Соня училась. Это было вчера.
Вчера я собрал все свои учебники, просмотрел все тетрадки с начала ученья и пошел к Зингерам. Я думал, родителей нет дома, открыл дверь и вижу — на постели сидит со Славкой отец. Увидал меня и говорит:
— Здравствуй, пионер-миллионер. Очень приятно с таким богачом познакомиться.
Я стою — не понимаю.
— Что же ты молчишь? Разве ты не пионер? — спрашивает он опять.
— Пионер, — говорю я.
— Ну вот, пионер, а подарки покупаешь, как миллионер: моему сыну целый трамвай подарил…
Тут я понял, что он шутит, и засмеялся. И он тоже начал смеяться, а потом серьезно говорит:
— Это хорошо, пионер, что ты с моей дочкой подружился. Она у меня гарнесенька дивчина, хозяйка. Такая хлопотунья — не присядет. А раньше мы с ней все книжки читали, очень мы книжки любим…
— Вот я как раз принес ей книжки, — сказал я.
Тут прибежала Соня; она, оказывается, ходила к соседям занимать кастрюлю.
Соня увидала книжки.
— Что это у тебя?
— Это мои учебники и тетради. Если хочешь, я тебе покажу, что мы проходили.
Она ужасно обрадовалась:
— Конечно, хочу!
Мы с ней сели у окошка, и я ей многое объяснил.
— Теперь я каждый день буду учиться, а ты меня спрашивай, — попросила Соня.
Она стала стряпать обед, и я ей опять затопил печку. Отец играл со Славкой в разноцветные жонглерские шарики. Вдруг раздался шум в коридоре.
— Это мама, — шепотом сказала Соня.
Отец и Славка бросили играть. Соня торопливо заплетала косы. Дверь открылась, и в комнату быстро вошла ее мать.
— Безобразие! — закричала она. — Грязь! Беспорядок! Мусор в комнате!
Лицо у нее было усталое и не злое, а нервное. Она сняла свое клетчатое пальто и сейчас же стала все прибирать и чистить. На Сониного отца она рассердилась, а потом стала его кормить обедом и ворчать, что он мало ест.
— Когда же ты едешь? — спросила она его.
— Наверное, завтра. Мы всей бригадой едем, будем выступать по городам Молдавии. Там еще тепло, виноград еще есть, — сказал он.
— Слышите, дети? Папа привезет нам винограду! — Она засмеялась и сразу стала совсем молодая и добрая. — Ты там дыши воздухом побольше, а то вон ты какой бледный стал, — сказала она мужу.
— Не знаю, как вы тут без меня управитесь? — отец посмотрел на всех. — Может быть, возьмете пока партнером старика Андриадзе?
— А я на что? — так и вскочила вдруг Соня. — Пожалуйста, не надо никаких Андриадзе. Я сама буду с мамой работать!
Отец посмотрел на меня.
— Бачишь, яка гарна у мене донька? — гордо сказал он. — Бачишь, пионер?
Я не знал, как отвечать, хотя и понял, что он говорит.
— Надо сказать «бачу» — значит, вижу, — сказала мне Соня. — У нас папа, когда доволен, всегда говорит на своей родной украинской мове.
— Так, так, — закивал отец и вдруг запел:
Коло млина ясенина
Были бы полена,
А у нашей доньки Соньки
Нос аж по колена.
Все мы засмеялись, а Славка начал просить:
— Папа, еще. Еще спой, папа!
Но мать сказала, что больше петь некогда.
— Будешь со мной работать на булавах и на тарелочках, — сказала она Соне. — И папа нам поможет.
Они все очень быстро пообедали, потом сдвинули стол и стулья в сторону, и мать дала Соне три красные тарелочки.
Раньше, когда я смотрел на жонглеров в цирке, я всегда думал, что это легкое, совсем простое дело. Они так весело выступали, так просто, казалось, им было поставить на голову три шарика, один на другой, или сразу перекидывать пять тарелок из рук в руки. А теперь я видел, что это очень трудная работа. Соня по тридцать раз, наверное, повторяла одно упражнение, а мать все говорила:
— Плохо. Грязно. Мажешь.
Соня очень старалась, и когда мать так говорила, я видел, ей было неприятно. Зато, когда отец кивал ей: «Молодец, доню, добре працюешь», — Соня от радости делалась вся красная и смотрела на меня очень гордо: слышал ли я, как отец ее хвалит?
Потом мать стала учить Соню перебрасывать резиновую рыбу для номера, который у них в программе называется «Веселые повара». Это был трудный номер, но Соня обязательно хотела его выучить. Я ушел, а они продолжали работать.
У меня вышла одна неприятность. Мне даже не очень хочется писать здесь про это, но я все-таки напишу. И потом, папа еще говорил, что в дневнике скрывать ничего нельзя.
Сегодня мы шли большой компанией из школы: Тоська Алейников, Паша Воронов, Сережка Балашов и несколько ребят из шестого «Б». По дороге в снежки играли. Повернули к нашему дому, и вдруг навстречу — Соня с авоськой. А в авоське — хлеб, соленые огурцы — в общем, все хозяйственное.
Мы с Соней все праздники не виделись, потому что у нас в школе готовились к вечеру, а она выступала в цирке и мать ее никуда не пускала. Она увидела меня и обрадовалась. Руками машет и зовет:
— Андрюша, ты куда пропал?
Ребята наши насторожили уши: им ведь только попадись — сейчас засмеют, прямо в землю закопают.
Тоська Алейников спрашивает:
— Сазонов, это тебя зовут?
Я иду, стараюсь не смотреть в Сонькину сторону. Такое зло меня на нее взяло, что она при ребятах ко мне пристает! А Тоська не унимается:
— Сазонов, что ж ты не идешь, когда приглашают?
Я так обозлился, прямо ужас! Так бы и стукнул Соньку. Теперь из-за нее еще обзовут меня «девчатником», а хуже этого прозвища нет. Самое стыдное оно у нас считается.
А Сонька все ближе и все зовет:
— Андрюша, иди. Что я тебе скажу! Что у нас делается!
Я плечом дернул, говорю:
— Это вовсе не меня. Я эту девчонку даже не видал никогда.
Поравнялись мы с ней, вижу — она смотрит на меня, глаза большие — видно, удивляется. Ну, я взял и отвернулся и прошел мимо, как будто я ее не знаю. Наверное, она поняла что-нибудь, потому что ничего больше не сказала.
Теперь я сижу дома и знаю, что я поступил подло. Только уж поправить это нельзя. Теперь я уже никогда в жизни не смогу пойти к Зингерам.
Сегодня мама подошла ко мне и стала спрашивать:
— Андрюша, ты что какой скучный? Болит у тебя что-нибудь?
Я отвернулся:
— Ничего не болит. Оставь, пожалуйста!
Конечно, она сейчас же отошла. Она обижается, когда я такой. Но не могу же я ей про все говорить!
Вчера Винтик принес мне «Трех мушкетеров». Я давно хотел прочитать эту книгу, только в библиотеке ее никак не застанешь.
Конечно, как только мама ушла, я сейчас же пошел к дивану, лег на живот и стал читать. Наверное, книга эта очень интересная, она вся стала уже, как лапша, мягкая и бахромчатая; видно, что ее читала, может, тысяча человек. Когда мне попадается такая книга, я про все на свете забываю, пока ее не кончу. Недавно вот читал «Подводные робинзоны», так я два дня не обедал — все читал.
Я думал, что и с «Тремя мушкетерами» будет то же. Но мне вдруг показалось неловко лежать на животе, я перевернулся на спину и опять стал читать. Прочел первые две страницы — ничего, интересно. Только я все-таки не стал лежать, а сел. Но мне, как назло, лезло в голову разное другое. Про то, что сейчас делает Соня да как у них дома.
Я положил книгу и стал ходить по комнате. Если смотреть из нашего окна, видны угол дома и окно той нижней квартиры, где живут Зингеры. Там у них кухня и за стеклами растет в ящике что-то зеленое. Окно у них очень грязное, да и у нас тоже какое-то мутное. Я решил протереть наше окно, стал тереть его тряпкой, и вдруг, не знаю, как это случилось, стекло из форточки вылетело и разбилось.
До чего мне стало досадно! Хорошо, что никого в комнате не было! Подобрал осколки, покидал в помойное ведро. Теперь надо будет искать стекольщика, а то из форточки сильно дует.
Двойка по истории! А я сижу совсем спокойный, хотя все ребята у нас в классе чуть не попадали с парт, когда Сазонов, вместо того чтобы отвечать Николаю Митрофановичу урок о том, как в Римской империи произошла революция, стоял чуть не полчаса и молчал, как немой. А Николай Митрофанович покраснел и спрашивает:
— Может быть, ты все-таки объяснишь, что с тобой такое? Отчего не выучен урок? Ведь до сих пор Сазонов был у меня лучшим учеником по истории!
Лучший ученик молчал. Тогда Николай Митрофанович покраснел еще больше и нагнулся над классным журналом. Все наши вытянули шеи, и передние громко зашептали:
— Двойка! Двойка!
Потом был звонок, и ребята окружили меня и спрашивали, как это я так завалился на истории.
— Наверное, он «Трех мушкетеров» читал все эти дни. Я ему только что дал. Правда, Андрюха? — сказал Винтик.
Тут подошел очень сердитый Паша Воронов:
— Придется тебе объяснить на совете отряда твое поведение, Сазонов, — сказал он. — Ты своей двойкой всех подводишь…
Но я все время был совсем спокойный и никому ничего не отвечал. Потом пошел домой, хотел по привычке постучать в дверь к Соне, рассказать про двойку, но вспомнил, что теперь этого нельзя. Так и прошел мимо.
Ура! Ура! Все поправилось, все стало по-старому, по-хорошему! Я опять могу ходить к Зингерам, и Соня не сердится на меня! Это все сегодня случилось.
Дело в том, что я эти дни ходил такой, что мама даже забеспокоилась. Вчера вечером я делал вид, будто учу уроки, а сам просто так сидел. Но маму не проведешь. Она подсела ко мне, взяла меня за голову.
— Ну, выкладывай, — говорит, — что у тебя случилось? Что ты нос повесил?
Тут уж не знаю, как вышло, только я выложил ей все про это дело с Соней. Как я встретил ее и побоялся перед ребятами ее признать. И как двойку по истории получил. И как мне теперь противно про это даже думать.
Мама выслушала, подумала и сказала:
— Отвратительно, что и говорить. Но поправить это можно.
— Как? — спросил я.
Я очень надеялся, что мама придумает.
— Ты должен пойти к Соне и рассказать ей все так, как рассказал мне, и попросить у нее прощения. Думаю, что она тебя простит.
— Не пойду! — сказал я. — Не могу! И не уговаривай меня!
— Как хочешь. Я тебя не уговариваю, — сказала мама.
Мы легли спать, но я не мог заснуть почти всю ночь. И когда пошел в школу, опять сидел, как связанный, и все уроки плохо слушал. А потом, когда я вошел в наш подъезд и стал подыматься по лестнице и шел мимо двери Зингеров, я вдруг взял и постучал.
Даже сам не знаю, как это у меня получилось.
Мне открыла дверь сама Соня. Стоит в дверях и молчит. Я тогда говорю:
— Можно мне опять к вам, Соня? Я знаю, Соня, как ты плохо обо мне думаешь. Только я про себя еще хуже думаю. Честное слово даю. Давай будем опять дружить? Ладно?
Соня посмотрела на меня, потом засмеялась.
— Ладно, — говорит, — входи, дурной такой… Я на тебя больше не сержусь.
Мы с Лешей Винтиком дружим с первого класса. Ничего, что у него смешная фамилия и что он немножко воображает о себе: вдруг ему покажется, что он все лучше всех знает или что он самый сильный. Конечно, он сейчас же начинает нос задирать, но это у него скоро проходит.
Наша классная руководительница Ольга Петровна называет Лешу «неуравновешенным». А ребята смеются: просто, говорят, у большого Винтика маленькие винтики не в порядке. Но, в общем, Леша очень хороший, и мы с ним всегда вместе ходим домой.
Отец Леши — майор, орденоносец (он теперь где-то в командировке), а мать — чертежница. Какую она подарила Леше линейку! Желтую, лакированную, с делениями. Я потом эту линейку даже во сне видел.
Только Винтик все-таки ссорится с матерью. Он обязательно решил стать героем, как отец, совершать подвиги, а мать на это не обращает внимания: просит сходить в керосиновую лавку или там за хлебом. Конечно, Лешке это неинтересно, он или отказывается, или просто грубит.
Вчера все началось еще с утра.
Винтик пришел в школу сердитый, меня даже по спине не стукнул, а это значит, что с матерью у него опять неприятности. Потом на географии Николай Митрофанович вызвал Винтика и велел ему показать на немой карте Дунай. Винтик учится вообще хорошо, но в этот день ему ужас как не везло. Он взял указку и, не подумавши, показал прямо на Сену. Мы все ахнули, а Николай Митрофанович нахмурился.
— Стыдно вам, Винтик, — говорит: — ваш отец сражался на Дунае, а вы даже не знаете, где этот Дунай находится.
Ну, Винтик закусил губу, пошел на место и всю перемену молчал. А когда кончились уроки, он мне вдруг говорит:
— Давай пойдем домой по бульвару — погода хорошая.
Я посмотрел в окно. Погода самая дрянная: слякоть, лужи, под ногами — кофейная гуща. Ну, я понял, что Леше не хочется домой показываться после ссоры.
Пошли мы с ним по бульвару. Винтик вздумал вдруг по лужам землей кидать.
— Давай, кидай! — говорит. — У кого выше вода подымется?
Взял он комок глины, смял его и — бац в самую середку большой лужи.
— Батарея, к бою! — кричит. — Огонь!
Во все стороны полетела желтая грязная вода. И много брызг попало на пальто старухи, которая сидела тут же, на скамейке. Сначала мы ее не заметили — маленькая такая, в пуховом платке, в черном пальто. Но тут, когда Винтик ее забрызгал, она встала, отряхнулась и сказала:
— Ты бы, голубчик, поаккуратнее. Целишь по лужам, а попадаешь в человека!
Винтик еще с утра был сердитый, а теперь он совсем обозлился, покраснел и так скривил рот, что даже смотреть на него стало неприятно.
— А что вы тут сидите? — говорит он. — Вы же видите, это моя батарея? Идите себе на другую скамейку.
И — бац! — опять грязью в лужу. Брызги — фонтаном вверх: и на меня и на старуху. Я начал дергать Винтика за рукав, знаки ему подаю: «Уйдем отсюда, нехорошо!» А он уже занесся, ничего не слушает.
А эта бабушка вытерлась чистым носовым платком и спокойно так говорит:
— Ай да молодец! Должно быть, радуешь ты свою мамашу. Интересно, что за человек получится из тебя?
Винтик губу выпятил, засмеялся:
— Не беспокойтесь! Может и герой получится: я это давно уже задумал.
Старуха посмотрела на него:
— Нет, мальчик, не выйдет из тебя героя. Не такие они…
— А вы откуда знаете, какие герои бывают? Вы же их никогда не видели? — с насмешкой сказал Винтик.
Старуха хотела ему что-то ответить, но тут ее окликнул военный. Подошел он сзади, и мы его увидали, когда он очутился уже у самой скамейки. Смотрим — капитан, молодой, веселый, на груди блестит звезда Героя. И вот этот капитан улыбнулся, вытянулся перед старушкой и давай ей рапортовать по-военному:
— Разрешите доложить вам, товарищ мама: гвардии капитан Новиков с задания явился в четырнадцать ноль-ноль. Согласно вашему приказанию задание выполнено: хлеб куплен, валенки отданы в починку, письма отправлены…
Он засмеялся, козырнул старушке и вдруг ахнул:
— Мама! Это кто же вам так пальто измазал? Смотрите, у вас весь подол мокрый!
— Никто меня не измазал, Коля, — сказала старушка, — это я сама оступилась и попала в воду.
Я чувствовал, что в это время она смотрит на Винтика. Но мы оба не подымали глаз. Капитан взял мать под руку и, осторожно обходя лужи, повел ее по бульвару.
Мы стояли и молчали. Винтик отвернул от меня лицо, но я видел, что оно у него совсем несчастное.
— Ладно, — сказал я, — идем домой.
И он вдруг ужасно заторопился.
— Да-да, идем скорее! — сказал он.
Я рассказал Соне историю с Винтиком, и она говорит, что это на него очень хорошо повлияет. Теперь мы с Соней обо всем говорим. Она открыла мне свою мечту: Соня хочет быть поэтом. Дело в том, что она давно уже пишет поэмы и стихотворения. Соня давала мне читать много своих стихов — это прямо замечательные стихи, и я сказал, что она обязательно будет знаменитым поэтом.
Мне ее стихи так понравились, что я даже некоторые списал. Вот стих под заглавием «Укротитель»:
В черном фраке идет укротитель,
Хищников диких он покоритель.
Входит он в клетку тигров и львов.
За ним запирают железный засов,
Но не боится он ничего,
Звери послушны взгляду его.
Вот льву положил он голову в пасть.
Чует зверь человека, его силу и власть.
Я этот стих запомнил наизусть и сегодня в школе сказал его Паше Воронову. И ему понравилось. Тогда я решился:
— Этот стих написала та девочка с авоськой, которая звала меня, когда мы вместе шли по улице. Помнишь?
— Помню, — ответил Паша. — Только ведь ты тогда говорил, что не знаешь ее. Врал, значит?
— Врал, — сказал я. — Я думал, вы дразниться будете. Эта девочка — циркачка, и мы с ней дружим.
И когда я так сказал, мне сразу стало весело.
А Паша сказал:
— Ты попроси у нее пропуск в цирк и возьми меня с собой.
Я пообещал ему. Соня давно хотела, чтобы я пошел посмотреть, как она выступает.
Выписываю еще один ее стих, который мне тоже очень нравится:
Я солнце зеркальцем поймала
И крепко в доме заперла.
Зимой у нас весна настала —
Так много света и тепла.
Теперь нам солнечного зайку
Придется долго приручать,
Чтоб он у нас совсем остался
И вдруг не вздумал убежать.
Я очень радуюсь, что у моего друга такой талант. Жалко только, что у меня нет никаких талантов, потому что Соня, когда вырастет и станет знаменитой, наверное не захочет со мной дружить.
Я сказал ей об этом, а она даже рассердилась и сказала, что такая дружба, как наша, будет жить, пока мы сами не умрем.
В классе у нас крик, шум, все переменки мы совещаемся, совет отряда бегает к старшему пионервожатому — в общем, большое волнение происходит. А все оттого, что к Паше Воронову приехал в отпуск из Будапешта его брат-летчик. Я уже писал, какой Паша. Он у нас самый серьезный и спокойный, поэтому его ребята всегда всюду выбирают, и сейчас он председатель совета отряда, кроме того, — старшина на военных занятиях, ассистент при физическом кабинете. Словом, Паша Воронов у нас всюду первый. Ходит Паша в военной гимнастерке с подшитым чистым воротничком и очень гордится тем, что вся семья у него военная. Про своего брата-летчика он нам еще давно рассказывал: как он летал в тыл к немцам, как помогал партизанам перебираться на Большую землю и как потом его самого подбили и он скрывался десять дней в каких-то болотах.
Ну, конечно, когда мы услыхали, что он приехал, мы сейчас же пристали к Пашке:
— Пригласи к нам своего брата, пускай он нам расскажет про свои боевые дела.
А Паша говорит:
— Приглашайте его сами, меня он не послушает. Он все ходит — Москвой любуется.
Тогда мы решили, что созовем сбор отряда и на этот сбор пригласим майора Воронова. Пускай посмотрит, какая у нас пионерская дисциплина, как мы рапортуем. В общем, пускай посмотрит на наших ребят и сам расскажет о своих приключениях.
Ребята поручили мне позвонить Вороновым по телефону и пригласить Пашиного брата.
Я не очень-то хорошо это сделал: путался, бормотал что-то в телефон. Но майор все-таки меня понял, сказал, что он нас уже немножко знает по рассказам Паши, будет очень рад познакомиться и непременно придет на сбор. Голос у него очень похож на пароходный гудок — густой такой и мягкий. Вот интересно, если у Пашки будет такой голос!
Конечно, мы подготовились к сбору, выпустили даже специальный номер отрядной газеты, где было все рассказано про нас: как мы учимся, что читаем, как ходим на лыжные вылазки. На меня Сережка Балашов нарисовал карикатуру: как я читаю «Трех мушкетеров», а потом стою д’Артаньяном перед доской, а на доске — двойка.
Все равно, пускай лучше думают, что двойку я получил из-за «Мушкетеров». Мне и на совете отряда за это выговаривали, и я обещал, что больше не подведу класс.
Много было у нас шуму и разговоров из-за того, кому приветствовать майора. Сначала мы все по привычке сказали:
— Воронов! Пусть Паша Воронов приветствует!
Но Паша руками замахал:
— Что вы, ребята! Родного брата приветствовать! Да мы уж дома наприветствовались. А тут я, как начну речь говорить, обязательно засмеюсь…
Ну, когда он это сказал и мы представили себе, как он выйдет родному брату речь говорить, так все тоже стали смеяться. Тогда выступил Тоська Алейников:
— Давайте, ребята, я буду приветствовать. Я очень хорошо знаю, как надо такие речи говорить. У моей сестры в школе недавно был Герой Советского Союза, так они специально написали приветствие, а потом сестра заучивала. Я у нее попрошу эту речь списать и тоже выучу, чтобы не сбиться.
Мы сначала не хотели, чтобы Тоська приветствовал, но никто не знал хорошенько, как и что говорить, а у Тоськиной сестры уже готова была такая речь. В общем, решили, пускай приветствует Алейников, только пускай хорошенько выучит речь, чтобы не провалить весь сбор.
Тоська под честным пионерским обещал не подвести. Он очень гордился, что ему поручили такое дело, а потом спрашивает:
— А что мы поднесем нашему гостю?
Мы сначала не поняли.
— Когда кончаешь приветствовать, обязательно надо что-нибудь подносить, — сказал Тоська. — Девочки в школе у сестры поднесли Герою букет цветов.
— Так ведь то девчонки! — закричали некоторые ребята. — А у нас мужская школа! Нам цветы ни к чему!
Но тут другие ребята стали говорить, что это очень хорошо и красиво — подарить майору букет и что непременно надо кончить речь букетом. В общем, шум начался опять, и победили те ребята, которые сказали, что нужны цветы. Тут опять стали выбирать, кому ехать за цветами, и опять к Паше:
— Поезжай ты покупать. Ты хорошо умеешь.
— Ребята, да что с вами? — удивился Паша. — Чтоб я стал родному брату цветы подносить!.. — И он расхохотался.
Нам тоже стало смешно. В конце концов решили, что за цветами поедут трое: Тоська Алейников, Сенька Громов и я.
Отправились мы вчера уже перед самым вечером, чтобы цветы не завяли. Купили замечательные — целый букет больших хризантем — и поскорее поехали в школу. В трамвае было очень тесно, Тоська держал букет над самой головой, и все его спрашивали, куда мы едем и кому купили букет.
Мы даже не успели показать ребятам как следует наш букет, потому что прибежали дежурные и сказали, что пришел майор Воронов.
Лицом майор нисколько не похож на Пашу: он темнее, глаза у него тоже темные, и он, конечно, гораздо выше Паши. Но по походке, по тому, как он держит руки и встряхивает головой, сейчас же видно, что они братья. Майор был в парадном кителе, с орденами и медалями. Паша сидел вместе с нами, хотя ему полагалось рапортовать майору и подавать команду. Но на этот раз все это делал Пашин заместитель — Сережа Балашов.
— От имени отряда приветствует майора Воронова Алейников Анатолий, — сказал Сережа.
Тоська выступил на середину класса. Но смотрел он не на майора, а на нас. Букет у него в руках ходил ходуном от волнения.
— Мы приветствуем в стенах нашей школы одного из храбрых защитников нашей Родины, майора Воронова, — начал он деревянным голосом. — Подвиги славного танкиста, Героя Советского Союза знают во всех уголках нашей страны…
Мы замерли. Какой танкист? Какой Герой Советского Союза? Что это порет Тоська! У майора было четыре ордена на кителе, но Золотой Звезды не было.
А Тоська несся дальше:
— Такие героические примеры учат нас жить и работать. И мы, как будущие советские женщины…
Тут мы не выдержали. Мы прямо с парт попадали от хохота. Все поняли: это Тоська зазубрил речь, которую девочки приготовили для своего гостя, Героя Советского Союза. А майор Воронов хоть и не понимал ничего, но тоже очень смеялся. Только потом мы ему все объяснили.
Так наша торжественная часть и не вышла. Но это ничего не значило: майор скоро с нами подружился и стал нам рассказывать о своих боевых делах. Как он летал на истребителе и как его немцы подбили и ему пришлось влезть в воду с головой, чтоб немцы его не обнаружили, и дышать через тростниковую трубочку.
А потом все ребята пошли провожать майора до трамвая. И теперь у нас Пашу стали уважать еще больше за то, что у него такой героический брат.
Вчера я отпросился у мамы и пошел с Пашей Вороновым в цирк. Билеты нам дала Сонина мать — очень хорошие билеты, в четвертом ряду, оттуда все замечательно видно.
Соня мне, наверное, раз десять сказала:
— Ты на меня не очень пристально смотри, а то я спутаюсь и что-нибудь не так сделаю.
Она уже второй месяц заменяет отца в цирке. Отец ее все еще выступает в Молдавии, и часто пишет оттуда, и даже прислал как-то красивые открытки с видами Кишинева.
Я в цирке последний раз был с папой еще до войны, поэтому, когда я пришел и сел на свое место, мне стало вдруг внутри совсем не весело. Паша что-то болтал, смотрел на циркачей в красных куртках, а я ни на что не смотрел. Вспоминал, как мы тогда с папой видели знаменитого фокусника Кио, и еще дрессированных лошадей, и маленького пони по имени Тутти-Фрутти. Потом папа угощал меня мороженым, и сам ел очень много «эскимо», и говорил, что у него в животе разведутся белые медведи, так там стало холодно. И мы оба тогда очень смеялись.
Пока я про это вспоминал, заиграла музыка и на арену выбежали танцовщицы. Они потанцевали, а потом вышли две женщины и стали на столе делать разную гимнастику — мост, приставляли ноги к голове — в общем, очень здорово.
Паша смотрел на них и говорил:
— Мостик я тоже могу сделать, и ногу могу класть на голову, и выворачиваться…
— Так чего же ты не поступаешь в цирк, если ты все это можешь? — спросил я.
— Потому что я решил стать военным! Ты же знаешь это, — сказал Паша.
Потом нам показали собачий футбол. Это был такой смешной номер, что мы с Пашей даже устали смеяться.
На арене поставили маленькие футбольные ворота. Вышла громадная женщина и стала кланяться, а за ней циркачи вывели двенадцать бульдогов. На пяти бульдогах были красные трусики, а на пяти — синие. Еще двух бульдогов, страшнее и крупнее других, держали на цепи и посадили в воротах. Это, значит, были вратари. Потом хозяйка бросила бульдогам надувной шар, и они стали носиться с ним по всей арене и рычать и скалить зубы друг на дружку. Вратари прыгали на привязи и кусали тех собак, которые приближались к воротам. На арене стоял шум, лай, у игроков свалились трусики. Мы с Пашей смеялись так, что плакали, и рядом с нами один лейтенант тоже плакал от смеха и вытирался носовым платком. Это был очень хороший номер.
Потом вышел главный распорядитель и объявил, что сейчас будут «Иллюзионные игры» и выступят артисты Зингер.
Я толкнул Пашу, чтобы он не отвлекался, а смотрел.
В первую минуту я даже не узнал Соню. Мне показалось, что она стала гораздо меньше ростом. На Соне и ее матери были красивые черные шелковые плащи. Соня распустила косы, и ее волосы падали на плащ, как меховой воротник.
— Это она пишет стихи? — шепотом спросил Паша.
Я кивнул. Я видел, что Соня повернулась в нашу сторону и нашла меня.
Два циркача сняли с них плащи, и они оказались в шелковых костюмах с блестками, какие были у Тома Кенти, когда он стал принцем.
Мать взяла палочку, насадила на нее тарелку и стала вертеть ее все быстрее и быстрее. Соня подала ей шест, она подставила его под палочку и все выше и выше подымала его, пока тарелка не оказалась, наверное, на высоте третьего этажа. Все стали прикрывать головы, потому что никому не хотелось, чтоб в него попала тарелка, но Сонина мать ничего не боялась и, когда кончила фокус, поймала тарелку прямо в руки.
Потом служители вынесли на арену плиту, которую я видел в комнате Зингеров. Соня и ее мать надели поварские колпаки и фартуки и стали бросать друг другу резиновых рыб, тарелки, ножи, кастрюльки, как будто они готовят обед и при этом танцуют и развлекаются. Это и были «Веселые повара». А в конце было самое интересное: Сонина мать попросила у зрителя газету, сложила ее, а Соня подошла и вдруг вынула из этой газеты целую кучу красных и зеленых ленточек, потом цветы и потом вдруг живую птичку. Я эту птичку у них никогда не видел и очень удивился.
Артистам Зингерам много хлопали, а мы с Пашей громче всех.
— Хорошо, что ты дружишь с этой Зингер, — под конец сказал мне Паша. — У меня есть сестра, так она против Зингер ничего не стоит. Зингер — настоящий талант.
Ну, когда он сказал так, я очень стал гордиться, что дружу с Соней, и совсем перестал стесняться наших ребят.
Каникулы! Писать совершенно некогда! Иду в кино с Соней и Славкой. Завтра Новый год, и у нас будет елка!
Дорогая моя тетрадь! Дорогая моя тетрадь! Как мне рассказать о том, что случилось?! Нужно рассказывать спокойно, связно, а у меня внутри все как будто перевернулось.
Полгода прошло с тех пор, как мама подарила мне тебя. Тогда на первой странице я написал, что мой папа погиб со своим танком у Витебска.
А вчера пришло письмо, что папа жив!
Я пишу это и левой рукой придерживаю правую, чтоб не так прыгало перо. Вот такой я был, когда встал в первый раз после тифа: внутри у меня все дрожало, и всех я видел как будто немного со сна.
Только на маму я сержусь: зачем она все плачет? Как получила этот серый конверт со штемпелем Валдая, так все время плачет или ходит по комнате и трет лоб — это у нее такая привычка, когда она сильно волнуется. Я говорю ей:
— Не плачь. Надо радоваться. Ведь мы думали, что папа умер, а он, оказывается, жив!
А она меня обнимает, и голос у нее совсем охрипший.
— Вчитайся в это письмо, подумай, и ты поймешь, отчего я плачу.
Вот оно, это письмо:
Москва, Б. Кисловский пер., 6, кв. 13,
гр. Сазоновой Елене Александровне.
По поручению директора Валдайского дома инвалидов сообщаем Вам, что Ваш муж Петр Николаевич Сазонов был на излечении в госпитале, а в настоящее время переведен к нам, в дом инвалидов, как находящийся в тяжелом состоянии инвалид 1-й группы. У тов. Сазонова поражены слух и речь, частично зрение, а также ампутированы руки…
Я письмо это столько раз читал и один и с мамой, что выучил наизусть. «Поражены слух и речь, частично зрение» — это значит, что папа теперь не слышит, не говорит и почти ничего не видит. Я стараюсь себе это представить, но передо мной все время стоит папа такой, каким он уезжал на фронт: большой, с карими, очень зоркими и ласковыми глазами. А как он смеялся! Даже стаканы в буфете начинали дребезжать, когда он, бывало, засмеется. Мама его даже унимала: «Потише, смейся, а то из нижней квартиры прибегут». Говорил папа немного на «о», потому что он родом с Волги, из Горького. Мы его этим оканьем дразнили и звали его в шутку «Максим Горький». Я так и слышу, как он говорил: «Хорошо, Ондрюша, урок приготовил, здорово…»
А руки у папы были очень сильные, всегда теплые, так что он даже зимой почти не надевал перчаток…
Я написал о голосе и о руках папы и вдруг заметил, что обо всем у меня написано в прошедшем времени: «был», «говорил»…
Сегодня я уже ничего больше не могу писать…
Только что заходила Соня. Она, наверное, удивилась, что это меня нет, — ведь мы условились на каникулах пойти на каток, и в Кукольный театр, и еще куда-нибудь.
— Что ты дома сидишь? — спрашивает она. — Отчего не заходишь? Даже Славка о тебе спрашивает.
— Я ничего, — говорю.
Тут она подошла поближе.
— Что это у тебя лицо какое? С мамой вышло что-нибудь?
— Нет. Так…
— Ну, не хочешь говорить, не говори. Пожалуйста!
Рассердилась и ушла. А я так ничего ей и не сказал. Не мог.
Вчера мама уехала в Валдай за папой. Два дня мы с ней работали: убирали комнаты, как к празднику, устраивали папе постель поудобнее. Я прибрал все на его письменном столе, положил бумагу, налил чернил в чернильницу, вставил даже новые перья в ручки, как папа раньше любил.
Но тут подошла мама, посмотрела и вдруг опять заплакала: наверное, вспомнила, что папе теперь ничего этого не нужно.
Третьего дня приезжала к нам сестра из того госпиталя, куда сначала привезли папу. Оказывается, папу подобрали у самого нашего охранения. Гимнастерка, брюки — все на нем было разорвано в клочья, и сам он был как мертвый.
— А не попадал к вам в госпиталь сержант по фамилии Коробков? — спросила мама.
— Нет, не помню такого, — ответила сестра. Подумала и еще раз сказала: — Нет, такого не было.
— Значит, погиб, — сказала мама. — Он был водителем танка, которым командовал мой муж, и муж писал, что они с Сережей Коробковым совсем как братья, что Сережа о нем заботится, как родной…
Пока сестра рассказывала, я сидел на одном стуле с мамой и все старался сесть к ней как можно ближе, чтобы она не так дрожала. Но она все-таки никак не могла слушать спокойно, и потому я даже обрадовался, когда сестра, наконец, ушла.
Но потом стало еще хуже. Пришли тетя Оля и Анна Николаевна, мамина знакомая, и они обе начали говорить о том, как брать папу домой.
Тетя Оля все уговаривала маму, что папе гораздо лучше в инвалидном доме, что там за ним хороший уход, а дома он такого обслуживания не может получить.
Тогда я вмешался в разговор и сказал как можно спокойней:
— Обслуживание будет еще лучше: я сам буду за ним ухаживать.
Анна Николаевна засмеялась и говорит:
— Представляю, какой это будет уход! Уйдешь на целый день играть в хоккей или в футбол, вот тебе и уход!..
Ну, я тут не выдержал и закричал:
— Не имеете права так говорить! Вы ничего не знаете!
Мама меня успокаивает, гладит, а сама тоже вся белая. Ну, они видят, что мы их не слушаем, поднялись и ушли.
Вечером я собирал маму в дорогу. Положил ей в чемодан одеяло, полотенце, мыло, пять штук котлет. Она сама непременно что-нибудь позабыла бы: последние дни она все забывает.
Поезд уходил поздно ночью, так что я маму не провожал.
Сегодня был в школе. Там все вспоминают о каникулах: кто был на елке в Доме союзов, кто праздновал в Доме пионеров. Некоторые уезжали к родным за город и ходили на лыжах. Все смеются, все рассказывают, многие принесли с собой разные подарки, полученные к Новому году. Паше Воронову мать подарила старинную звезду, которую получил еще его прадед. На звезде написано золотыми буквами: «За верность знамени» — и Пашка уверяет, что эту звезду носил сам Суворов.
А Леше Винтику мать достала где-то светящийся кораблик. На вид он как будто из белой кости, а подержать его на солнце или у лампы, и он начинает светиться зеленым светом, как светляк. Винтик держит его под курткой, в темноте, и всем показывает, как будто там у него что-то очень таинственное.
Один только я ничего не показывал и не рассказывал. Ребята меня тормошили, а потом бросили, занялись своими делами. Я потихоньку сказал Винтику, что у нас случилось. Винтик прямо побледнел — ведь он знал папу. Но потом он подумал и сказал:
— Если бы с моим папой такое случилось, я бы все равно радовался. Пускай какой угодно инвалид, лишь бы живой остался.
От мамы пришла телеграмма: тринадцатого она приедет вместе с папой.
После школы ребята собрались идти в Парк культуры на каток, звали в кино, но я не пошел. Мне не хотелось. Вообще мне сейчас неинтересно многое из того, что раньше нравилось. Даже марками я не занимаюсь вот уже сколько дней, с самого Нового года.
Все это мне сейчас кажется нестоящей чепухой. Как будто до сих пор я был маленький и играл в игрушки и только сейчас вырос и стал многое понимать.
Мне раньше хотелось поскорей вырасти, а теперь жалко, почему я не маленький: ходил бы себе, играл бы в войну или в рыцарей и ни о чем не думал бы.
Сегодня я тоже играл сам с собой. Только игра эта очень страшная. Я закрыл глаза, заткнул ватой уши и представлял, будто я глухой и слепой, будто у меня нет рук и я не могу ничего говорить. Вот я лег на постель и попробовал встать без рук. Очень трудно. А потом я пошел по комнате с закрытыми глазами, и хоть я очень хорошо знаю нашу комнату, я все-таки все время натыкался то на стулья, то на стены. Потом я попробовал без рук есть и пить, только у меня ничего не получилось, и я пролил чай на колени. Потом я захотел представить, что я немой, но это было очень трудно, и я бросил.
Если бы мама была дома, она, наверное, накричала бы на меня за это или, может быть, стала бы плакать.
А я все-таки рад, что попробовал. Теперь я знаю, что нужно папе. И я постараюсь быть его руками, глазами, ушами и языком.
Я так устал после всего этого, что не могу больше писать.
Сегодня издали видел, как Соня идет в булочную. Тогда я спрятался в подъезде. Наверное, она думает, что я за что-нибудь сержусь и только не хочу ей говорить.
Мама велела мне спрятать на всякий случай все папины фотографии. Если он все-таки видит хоть немного, ему будет неприятно смотреть и сравнивать, каким он был раньше и каким стал теперь. Я спрятал сегодня к себе в стол все карточки. И ту, на которой папа снят еще студентом у чертежной доски, и ту, где мы все трое и где я совсем еще маленький. И еще мою любимую фотографию: на ней папа снят вместе со своим водителем Сергеем Коробковым. Они оба стоят в расстегнутых шинелях на лесной опушке, а сзади виден папин танк с надписью «Вперед на врага». И у папы и у Коробкова на этой карточке веселые, добрые лица, а глаза так и смотрят на тебя, как будто здороваются и говорят что-то хорошее.
Сейчас уже ночь, все в квартире спят, но я решил все-таки написать про все сегодняшнее, потому что завтра мне, наверное, будет уже некогда.
За дверью в соседней комнате спит папа, и я даже слышу, как он дышит во сне. Я уже два раза подходил к нему, поправлял одеяло, которое сползло, потому что сам он поправить, конечно, не может.
Теперь я уже немного привык к нему. А с утра, когда они только что приехали, я очень испугался.
Я так испугался, что стоял как каменный, и только когда мама сказала: «Андрюша, что же ты? Поди обними папу!», я опомнился и подбежал к ним.
Я думаю, каждый на моем месте испугался бы. Всю жизнь знаешь одного отца, привыкаешь к его лицу, рукам, волосам — и вдруг приходит совсем другой человек, бритый, в очках.
Рост у него был папин и костюм папин — синий в полоску, — но рукава засунуты в карманы. Мама суетилась вокруг, лицо у нее было очень бледное и усталое: наверное, она все эти ночи не спала.
— Что же ты, Андрюша? — опять сказала она. — Ты, верно, испугался очков?
Она сняла с него очки, и тогда я стал обнимать папу и прятать лицо, потому что не мог на него спокойно смотреть. Глаза у него прежние, темно-карие, но смотрят как будто сквозь меня. Зато пахло от него по-старому — немножко мылом, табаком, кожей от сапог. И когда я узнал этот запах, я стал спокойней и даже смог поцеловать папу. Только он меня как будто не заметил.
Я стал кричать громко:
— Папа! Папа! Это я, Андрюша! Ты узнаешь меня? Посмотри на меня!
А он опять посмотрел мимо меня и вдруг начал что-то бормотать, быстро и непонятно.
Тут мне ужас как захотелось зареветь, но я увидел, что мама чуть не падает от усталости, и стал ее и папу усаживать, побежал за чайником, и, в общем, реветь мне сделалось некогда.
Потом я умывал папу с дороги, поил чаем из чашки, давал бутерброды с маслом. Папа всегда раньше курил после еды. И потому я, вынул из его старого портсигара папиросу, сам ее зажег и вложил ему в рот. И он затянулся, а потом опять заговорил свое.
Может быть, ему понравилось, что я угадал его желание.
Мама посуетилась-посуетилась, а потом села вдруг и руки опустила, как будто и она такая же, как папа. Пришлось мне ее насильно кормить и поить. Она сначала ничего не хотела, потом выпила горячего чаю и немножко отдохнула. Начала мне рассказывать, что ей сказали про папу в Доме инвалидов.
Папа, оказывается, видит, но плохо понимает. У него «затуманенное сознание», и врачи думают, что он еще может поправиться, если за ним будет хороший уход. Он получил сильную контузию и от этого не слышит и не говорит. Врачи не могли сказать, когда он выздоровеет, но маму уверяли, что надежда не потеряна.
Мне было странно так громко разговаривать о папе, когда он сидит тут же, за столом. Но он не обращал на нас никакого внимания.
— Он все время такой. И со мной так же встретился. Видно, не узнает, — сказала мама.
Она положила голову на стол. Я подошел и стал гладить ее по волосам. А папа сидел и говорил непонятное…
Сейчас, когда я хотел уже сложить тетрадь, ко мне подошла мама. Я думал, что она станет сердиться на меня, что я так поздно не сплю, но она меня нисколько не ругала. Положила только мне на плечо руку и сказала:
— Держись, Андрюша. Помни, что мы с тобой взяли на себя заботу о человеке — об отце. Это очень важная забота. Держись, Андрюша.
— Пойдем, — сказал я, — я уложу тебя спать.
И в эту ночь не мама укладывала меня, а я маму.
Я не могу спать. Совсем не могу, ни минуточки. Сейчас, наверное, два часа ночи, а я еще и не засыпал. Я все лежал и все думал. Что теперь с нами будет? Как мы будем жить? Может, врачи нарочно сказали маме, что папа еще поправится? Может, он даже никогда не поправится?! Всегда будет таким…
Почему я не взрослый? Почему я еще мальчик?! Если бы я был сейчас взрослый, у меня была бы такая сила, что я все мог бы выдержать, всем бы помогал — и маме и папе — и ничего бы не боялся.
Вот в прошлом году я читал про Героя Советского Союза Юрия Смирнова, как его фашисты живого распяли. Они хотели добиться от него, куда пошли наши танки и где осталась свободная дорога, чтоб им удрать. Но Юрий Смирнов ничего не сказал, ни слова, и фашисты прибили его живого большими гвоздями к стене.
А ведь он был только на пять лет старше меня! Неужели я не могу быть, как Смирнов, — такой же сильный, железный даже, чтобы всякие муки выдерживать и смотреть спокойно на самое страшное?! Ведь сначала этот Смирнов был совсем простой, обыкновенный, вроде меня. И ничем не выделялся: в кино ходил, на речку купаться. И Зоя Космодемьянская, и Матросов, и Покрышкин, который теперь три раза Герой, тоже ведь были когда-то простыми ребятами!..
Сазонов Андрей, двойка за поведение! Скорей, скорей надо погасить свет, а то мама зашевелилась!
Что нам делать? Что нам делать?!
Мы с мамой решили чередоваться: утром, до школы, я буду с папой и буду все для него делать, а потом мама меня сменяет. А когда я приду из школы, мы уже оба будем при папе. Мама поговорила у себя в институте, рассказала о папе, и там все очень заволновались, сразу дали маме работу на дом, сказали, что придут с доктором.
Как только я встаю, я первым делом даю папе в постель папиросу и чай. Потом я помогаю ему подняться, умываю его, одеваю и даже брею. В первые два раза у меня плохо шло дело с бритьем и оставалось много корявых мест, а сегодня мама сказала, что я брею, как настоящий парикмахер. Бритва безопасная, и можно не бояться, что я порежу папу.
Все дела мне теперь приходится делать два раза. Два раза вставать, два раза умываться, есть, ложиться спать — за себя и за папу. И мама тоже почти все делает дважды, потому что и она действует за себя и за папу. Мы оба разговариваем с папой, как будто он слышит и может отвечать. Так нам легче. Вот и сейчас я пишу и слышу, как мама уговаривает папу:
— Поешь, Петя. Это картофельный пирог с мясом. Очень вкусно.
Сегодня я зашел к Соне. Она сначала не хотела со мной даже разговаривать, а потом, как узнала, что у нас случилось, охнула и на постель села. Конечно, она сейчас же стала разговаривать и сейчас же сказала, что тоже будет помогать ухаживать за папой. Оказывается, ее отец уже неделю, как вернулся, выступает опять в цирке, и Соня теперь весь день дома, готовится к школе.
— А ребята в отряде знают про твоего папу? — сразу спросила она меня.
— Нет еще, — сказал я.
— Что же ты им не сказал? Ведь они сейчас же прибегут — помогут. А пока они не знают, я буду к вам по утрам приходить — помогать тебе.
Я посмотрел в окно, а потом сказал, что мы с мамой очень хорошо сами справляемся. Я не хотел, чтобы Соня видела папу. Не знаю, отчего мне не хочется никому папу показывать, то есть, конечно, знаю, только не могу сказать это словами. В общем, Соня, наверное, что-то сообразила. Спрашивает:
— Ты не хочешь, чтобы я приходила к вам?
Я промычал что-то.
— Ладно, — говорит Соня, — тогда ты сам приходи, когда сможешь.
Потом посмотрела на меня:
— Помни: я твой друг, что бы ни случилось…
— Помню, — сказал я и поскорей ушел.
Только что приходили наши из школы. Вот я удивился, когда открыл дверь, а там стоят трое: Ольга Петровна, Паша Воронов и третий, маленький, я его даже не сразу признал, — Степан Гулин.
Оказывается, мама позвонила Петру Кузьмичу предупредить, что я, может быть, несколько дней не приду в школу, и сказала ему причину. Петр Кузьмич, конечно, все сейчас же передал Ольге Петровне, а она вызвала к себе Пашу как самого доверенного и председателя совета отряда и предложила пойти к нам — навестить.
— А уж я сам потащил к тебе Степана, — сказал Паша.
Он был очень тихий и серьезный, да и Степа, видно, робел и стеснялся и все поглядывал на Пашу, как будто боялся сказать что-нибудь не так.
— Наши уже все знают? — спросил я.
— Нет, никто еще ничего не знает, а то все, наверное, примчались бы сюда, — сказал Паша. — Ты ведь знаешь наших: они чуть что — лезут со своей помощью и советами. Нет, я решил раньше сам прийти, узнать, что тебе нужно, а потом уж сговориться в отряде с ребятами.
Ольга Петровна разговаривала с мамой, они не могли нас слышать.
— Спасибо, ребята, только нам ничего не нужно. Мы сами хорошо справляемся, — сказал я. — И… вот что, ребята… Вы там, у нас, ничего не говорите пока… Ладно?
Паша и Степа во все глаза смотрели на меня. Степан первый кивнул головой.
— Правильно, — сказал он, — мы ничего не скажем. — Он еще раз посмотрел на меня и кивнул: — Я тоже про свою хромую ногу зря не болтаю. Неохота.
— И… ребята, Ольгу Петровну попросите, чтоб не говорила. — Я даже весь вспотел, пока просил.
— Ладно, попросим, — сказал Паша.
Мы отошли к окну.
— А правда, что твой папа так контужен, что никого не узнает? — спросил Паша.
— Правда, — сказал я.
Степан Гулин сжал кулак:
— Ух, гады фашисты! Как бы я их уничтожил всех, до одного!
— А правда… — опять начал было Паша.
Но Степан перебил его:
— Ну что ты заладил: «правда» да «правда»! Давай лучше покажем Андрюшке, что нам задали вчера и позавчера.
И Паша Воронов, наш председатель, который сам всеми командует, послушался Степана, ничего не сказал и вынул учебники. Потом мы смотрели уроки, и Паша все объяснял:
— Ты, Сазонов, ни о чем теперь не беспокойся, — сказал он: — мы со Степаном будем по очереди заходить к тебе и объяснять, что задано, что проходили. И вообще, можешь на нас надеяться.
— Можешь положиться — не подведем, — сказал и Степан.
Ольга Петровна поцеловала маму и подошла ко мне:
— Андрюша, я предложила маме, пока вам трудно, чтоб ты не ходил в школу. Я буду сама приходить сюда и заниматься с тобой.
Я стоял, как немой, не знал, что сказать. Но мне было очень хорошо.
Меня выручила мама.
— Большое, большое вам спасибо, Ольга Петровна, дорогая, — сказала она. — Но я хочу, чтоб он как можно скорей пошел в школу. Наверно, дня через два он придет, и пусть все будет, как обычно.
Потом она подошла к ребятам и каждому крепко пожала руку. Степан и Паша ужасно покраснели, но я видел, что это им понравилось и мама им тоже понравилась.
Вот уже неделю папа живет с нами, и я начинаю совсем привыкать к нему. Мне сейчас даже странно, чего это я так испугался, когда он приехал.
С мамой хуже, она совсем извелась: спит плохо, я слышу, как она встает по ночам, подходит к папе и слушает, как он дышит. Ест она так мало, что я на нее вчера даже заворчал: «Сама, говорю, всякие важные слова мне говорила, а за собой не смотришь! Зеленая совсем стала! Ешь, пожалуйста, как следует!»
Она, как маленькая, послушалась и стала кушать.
Утром сегодня мы с ней написали письмо в папину часть. Написали про то, что капитан Сазонов не погиб, как они там думали, а только сильно ранен и контужен и теперь вернулся к своей семье. Мама описала подробно, в каком состоянии находится папа, хотя мне очень не хотелось, чтоб его товарищи в части знали, что он инвалид. Но когда я сказал об этом маме, она вдруг ужасно на меня рассердилась и сказала, что мы можем только гордиться папиными ранами и увечьями, потому что папа получил их, когда защищал нас и нашу Родину.
— Я заметила, что ты даже Соню и ребят к нам теперь не пускаешь. Неужели это потому, что ты стесняешься своего отца? — спросила она.
Меня точно кипятком облили.
Как?! Я стыжусь папы?! Что она говорит? Как она может так думать?!
Я стоял перед мамой и не мог говорить. Потом взял у нее перо и приписал:
«Дорогие товарищи офицеры, приезжайте к нам, навестите моего папу. Сейчас он еще совсем больной инвалид, но мы думаем его вылечить, и я очень горжусь моим отцом, что он не пожалел себя в бою и так храбро сражался за весь наш народ».
Папин полк сейчас находится где-то на Западе. Я подписался и поставил на конверте номер полевой почты. И когда я опустил конверт в ящик, мне сразу стало легко и хорошо.
Теперь мне редко можно писать, потому что я все время занят. Даже уроки стало трудно готовить, уж не то что гулять или там к Зингерам, или на каток пойти, как раньше. Я опять хожу в школу. Ребята в школе, которые не знают, в чем дело, даже удивляются. «Ты, Андрюшка, — говорят, — наверное, атомную энергию разлагаешь после школы?» Смеются, конечно.
А как я могу уйти на каток, если папе нужно приготовить обед? И я знаю, что он меня ждет.
Да, да, ждет! Здесь, в тетради, я могу открыть эту тайну. Пока я никому не открывал ее, даже маме. Так вот: папа меня узнал. Я в этом совсем, ну, совсем, накрепко уверен. Лицо у него, правда, такое же неподвижное, и глаза тоже, и говорить он, конечно, не может, но когда утром я подхожу к нему здороваться, а вечером возвращаюсь из школы, он теперь поворачивает ко мне голову и быстро-быстро бормочет. И ему приятно, когда я его целую или глажу по голове. Честное слово, я это не выдумываю, только я еще боюсь говорить маме, потому что — а вдруг это мне только кажется?
Я теперь уже знаю, когда папа доволен, а когда нет. Когда хочет курить или ему холодно. Я не могу объяснить, почему я это знаю, но я уже так привык к папе, что он для меня вовсе не немой. Даже мама не может его понимать так хорошо, как я. Она меня иногда зовет:
— Андрюша, поди сюда, спроси папу, чего он хочет. Я что-то не понимаю…
И я прихожу и сразу говорю, что надо папе: носовой платок, или ночные туфли, или папиросу.
Доктора сказали, что физически папа совсем здоров, есть надежда, что вернется сознание, и если пройдет контузия, то, может быть, он сможет опять слышать и говорить. Они обещали заказать папе протезы для рук и выписали ему специальное питание. Вообще доктора были очень славные, особенно один, который сказал, что папа непременно поправится.
В школе только Паша и Степа Гулин, а из учителей Ольга Петровна да наш директор Петр Кузьмич знают, что случилось у нас дома. Степа с Пашей ничего никому не сказали, а Ольга Петровна, наверное, сказала что-нибудь другим учителям, потому что с некоторых пор я замечаю, что все они смотрят на меня как-то особенно ласково. Перед тем, как вызвать, непременно спрашивают:
— Приготовил урок, Сазонов?
Правда, иногда бывает очень трудно заниматься после того, как целый день повозишься с уборкой, с одеванием и кормлением папы, с беготней в булочную и в магазин. Думаешь: «Нет, сегодня ни за что не стану готовить уроки. Когда придет мама, пойду лучше во двор, побегаю с ребятами». Выйдешь во двор — и почему-то вдруг не захочется ни играть, ни бегать. Похожу-похожу и вернусь домой. Мама даже беспокоиться начала:
— Что ты все дома сидишь? Пойди к Паше Воронову или с Лешей в кино сбегайте.
Вот вчера мы и пошли в кино. Показывали картину «Навстречу счастью». Она мне не понравилась. Там все герои больше разговаривают, а никаких приключений не случается.
Я пришел домой скучный и сказал маме, что раз она никуда не ходит, и я больше никуда ходить не стану.
— Чудак, я ведь готовлю диссертацию, — говорит мама… — Это очень важно, и каждая минута у меня на счету.
Я не очень хорошо знаю, что такое «диссертация». Кажется, вроде самого трудного экзамена, после него человек становится «научный работник».
Знаю только, что мама пишет работу о том, как восстанавливать разрушенные немцами города. Это страшно интересная работа, и я хочу, когда вырасту, тоже строить города и огромные стадионы, еще больше «Динамо». В общем, маме не легче, а даже трудней, чем мне, а она пишет же диссертацию?! Значит, и я буду заниматься. Пусть не думают в школе, что я совсем скис только оттого, что дома у нас больной.
Встретил на лестнице Соню. Она шла с мусорным ведром, скучная такая. Сказать правду, я здорово обрадовался, когда ее увидел.
— Зайди к нам, — сказала она.
— Некогда. Сейчас мама должна уходить, я иду ее сменять.
— Жалко, — сказала Соня. — А я одна сижу, занимаюсь. Славку в детский сад отвели.
— Вот хорошо! Значит, теперь ты скоро в школу?
— Да, я уж все твои учебники просмотрела, готовлюсь. Только одной все-таки трудно.
— Так ты приходи к нам. Я тебе все покажу, — забывшись, сказал я.
Тут я вдруг вспомнил, что у нас дома, и прикусил язык, да было поздно. Соня прямо просияла и говорит:
— Так я сейчас же прибегу. Ладно?
Делать нечего, и я пошел домой очень злой на себя.
Только ушла мама и я покормил папу, явилась Соня. Сначала я держал ее в первой комнате и даже дверь закрыл во вторую, чтоб она папу не увидела. Стал ей объяснять все по истории, задачи показывать. Но потом мне стало неприятно: почему это я папу скрываю? Значит, права мама, я стыжусь отца?! Если стыжусь — значит, не люблю! Да как же это может быть? Тут меня опять прямо в жар бросило. Я широко открыл дверь и говорю:
— Вот, Соня, это мой папа. Подойди к нему, не бойся.
Конечно, Соня сначала ужасно испугалась. Я видел, что она даже побледнела.
Потом, смотрю, подошла к папе, погладила его по рукаву.
— А это он чувствует? — спросила она шепотом.
— Конечно, чувствует. Он много чувствует, — сказал я, — может быть, больше, чем мы.
— А почему ты с папой не ходишь гулять? — спросила Соня. — Ему это, наверное, полезно!
Она села рядом с папой. Тогда я понял, что она уже не боится его, и успокоился.
Сегодня очень теплый день, и я решил повести папу гулять. В госпитале ему дали длинную теплую куртку и меховую ушанку. Такая ушанка была у него и раньше, и когда я надел ее на папу, он стал почти совсем похожим на себя до войны. Потом я взял его за рукав куртки и повел на улицу. На улице шел снег, было много народу. Папа стал часто-часто дышать. Я все думал, может быть, улица подействует на папу и глаза у него станут другие. Но он по-прежнему смотрел перед собой как будто ничего не видел.
Мы вошли в трамвай с передней площадки, и какая-то женщина сейчас же сказала:
— Граждане, освободите место инвалиду Отечественной войны.
И другая женщина встала и усадила папу. Все на нас смотрели ласково, и мне от этого стало очень хорошо.
Потом мы сошли с трамвая и пошли в парк. Сейчас весь парк — один сплошной каток. На льду, как мухи на скатерти, вертятся черные фигурки на коньках. Мы долго стояли у самого льда и смотрели, как катаются. Мне, конечно, тоже хотелось пойти и надеть коньки, но я постарался думать о чем-нибудь другом. Одна пара на льду танцевала вальс, и это было очень красиво. А один мальчишка хулиганил, лез ко всем и норовил дать подножку, чтобы повалить. Он увидел нас, сделал вид, что не может удержаться, и с размаху наехал на папу. Ну, тут уж я, конечно, не выдержал. Говорю ему:
— Ты что, сова, не видишь, куда едешь?
А он шапку скинул и раскланивается, как клоун в цирке:
— Извиняюсь, что я вас потревожил…
И опять норовит наехать. Тут я его хорошенько стукнул.
— Смотри, — говорю, — с кем шутишь! Ведь у него даже рук нет тебе взбучку дать!..
Только тогда мальчишка заметил, что у папы пустые рукава в карманах и лицо неподвижное. Растерялся совсем, зашептал мне:
— Я ведь не заметил… Я ведь так… пошутить.
И — шмыг в толпу.
Каждый год 5 февраля у нас в школе бывает праздник. В этот день в школу приходят все ее бывшие ученики. И даже те, кто в это время находится где-нибудь далеко от Москвы, стараются к этому дню непременно приехать или прилететь.
Как раз вчера у нас был этот праздник. Еще давно ходил слух, что в этот день к нам собирается в гости знаменитый авиаконструктор, Герой Социалистического Труда Александр Некрасов. Он тоже окончил нашу школу много лет назад и до войны всегда приезжал 5 февраля повидаться с Петром Кузьмичом, учителями и старыми товарищами.
Мама заметила, что мне очень хочется пойти на праздник, и, ничего мне не говоря, выгладила мои черные брюки, пришила «молнию» на куртку, вынула папин шелковый галстук. Так что когда я надел все эти вещи, то даже сам себе понравился. Пошел показаться папе, но он все так же смотрел мимо меня.
Мама осталась с ним, а я побежал в школу.
На лестнице была постлана красная дорожка, и внизу дежурили два девятиклассника: записывали, кто пришел и в каком году окончил школу. Тут были самые разные года, даже такие, что меня еще на свете не было, когда эти люди уже кончили учиться.
— Некрасов приехал? — первым делом спросил я девятиклассников.
— Приехал, приехал. В свой старый класс пошел.
Я побежал наверх — смотреть на знаменитого конструктора. Еще издали я увидел большую толпу ребят в дверях седьмого «Б». Они так забили дверь, что я еле смог протиснуться в класс. Там за второй партой сидел, немного сутулясь, человек в синем костюме, с золотой звездой на пиджаке. Голова у него была бритая, большая, а глаза маленькие, быстрые, заметливые. Он с удовольствием осматривался по сторонам, разглядывал нас и трогал рукой парту, как будто гладил ее.
— Вот за этой самой партой я сидел много лет, — сказал он, ни к кому особенно не обращаясь. — Тогда она мне была как раз по росту, а теперь мне тесновато сидеть, — и он вытянул длинные ноги в начищенных ботинках. — Вообще все стало каким-то маленьким, — прибавил он.
— Это потому, что вы сами выросли, — сказал вдруг я.
Сам не понимаю, как это у меня вырвалось. Мне сразу стало неловко, зачем это я вылез. Я спрятался за ребят, но Некрасов перегнулся через парту и вытянул меня за руку.
— Это ты верно заметил, — сказал он. — Как тебя зовут?
Я сказал.
— А ты хорошо учишься, Сазонов?
— Ничего, — сказал я.
— Неправда, неправда, товарищ Некрасов! Он хорошо учится. На одни пятерки. А по истории и географии у нас первый! — закричали тут ребята.
Некрасов посмотрел на меня и вздохнул.
— А я вот неважно учился, ребята, — сказал он. — Лодырничал. Особенно в математике отставал. А потом так об этом жалел — ужас. Пришлось мне заново все учить. А взрослому это труднее. И вообще, если бы я учился сейчас, в ваше время, я свой первый самолет сделал бы гораздо раньше и лучше!..
— Как это? Почему? Расскажите, товарищ Некрасов! — закричали мы и еще теснее обступили Героя Социалистического Труда.
— Когда я учился, у нас не было ничего, кроме физического кабинета, — начал он. — Меня с детства интересовала авиация — дирижабли, воздушные шары, аэропланы. Но мне не у кого было спросить совета, негде было конструировать те модели, которые я пытался рисовать в тетради. А сейчас, если вас интересует какая-нибудь область, к вашим услугам десятки лабораторий, кабинетов, мастерских, кружков. Ведь, наверное, у вас работает авиамодельный кружок?
— Работает, работает! И при пионерской комнате есть специальная авиалаборатория, — сказали мы.
— А вот ее главный директор, — сказал я и вытолкнул вперед Винтика. — Он у нас, товарищ Некрасов, собирается такой самолет сконструировать, чтобы на Луну полететь.
Некрасов очень серьезно посмотрел на Винтика.
— Это интересно, — сказал он. — Ты мне расскажи, по какому принципу ты конструируешь такой самолет. Может быть, мы что-нибудь вместе сообразим.
Винтик от радости себя не помнил. Сам знаменитый конструктор хочет ему помогать! И он очень деловито начал объяснять Некрасову свою конструкцию.
— Знаешь что? Приходи ко мне на завод, и там мы поработаем с тобой, — предложил ему Некрасов.
Ох, видели бы вы Винтика! Он так раздулся от гордости, что на него было смешно смотреть.
— А пропуск вы закажете? — спросил он солидно.
— Закажу. Давай я запишу твою фамилию. — Некрасов вынул самописку и блокнот.
— Винтик Алексей Степанович, — сказал Винтик.
Некрасов засмеялся:
— Фамилия у тебя, брат, самая техническая. Может быть, ты тот самый винтик, без которого ни одна машина не работает?
Винтик тоже засмеялся, хотел ответить, но тут раздался звонок: это всех приглашали в зал на торжественный вечер.
В зале было уже полным-полно. На сцене в центре сидел наш Кузьмич, а рядом с ним — слепой старик с бородой, бывший директор нашей школы. А слева от старика — Игорь Ильинский, которого все ребята сейчас же узнали: ведь он наш любимый герой в кино, и вот, оказывается, он тоже кончил нашу школу! Еще на сцене сидели два полковника с орденами: один известный ученый-полярник и один инвалид с костылями. Мне после ребята сказали, что он изобретатель и во время войны изобрел какое-то особенное орудие.
И все эти люди окончили нашу школу, все благодарили Кузьмича и целовались со своими старыми учителями.
Александра Некрасова попросили выступить. Он вышел на сцену, погладил свою бритую голову, посмотрел в зал и сказал, что он сегодня на редкость счастливый человек, ему так приятно быть здесь и так это замечательно — учиться в мирной, свободной стране, из которой мы навсегда прогнали врага. Потом он начал рассказывать о своих самолетах, сколько они наделали фашистам неприятностей и как это увлекательно конструировать новый самолет. Он сказал, что каждый раз во время работы так волнуется, что у него даже уши горят, а это для него верный признак, что конструкция удается. Тут ему захлопали так, что задребезжали окна, а Винтик толкнул меня в бок и шепчет:
— И у меня, когда я что-нибудь изобретаю, уши горят… Наверное, это хороший признак.
Некрасов спустился в зал и подошел к нашему старому преподавателю литературы Петру Ивановичу Колосову. У Петра Ивановича голая голова и умные маленькие глазки. Некрасов взял его за обе руки, поцеловал:
— Петр Иванович, узнаете бывшего шалопая?
Петр Иванович сощурился.
— Ага, — говорит, — попался, Саша Некрасов! А где сочинение о русских богатырях, которое вы так и не дописали? Я ведь все помню…
Некрасов засмеялся, затряс ему руки.
— Это сочинение за меня наши летчики дописали в воздухе, — сказал он. — Ох, как я рад вас видеть, Петр Иванович! Как приятно опять почувствовать запах нашей школы! Услышать этот молодой шум!
Мы стояли и слушали и все замечали, и если бы можно было еще больше полюбить нашу школу, мы, наверное, полюбили бы ее в этот вечер.
До сих пор никак не отдышусь. Сердце прямо к горлу прыгает, такая вышла история!
Сегодня возвращаюсь я из школы домой и вдруг вижу — у наших ворот народ. Женщины, ребята, милиционер.
— Что случилось? — спрашиваю.
— Во дворе девочке ногу котлом придавило, — отвечают мне.
Что такое? «Каким котлом?» — думаю. И вдруг вспомнил: у нас еще в середине зимы из котельной вытащили небольшой старый, ржавый котел и положили его во дворе. Ребята, конечно, сейчас же облепили его со всех сторон, стали на него лезть, в прятки играть.
— Снег под котлом подтаял, стоял он непрочно, и когда ребята прислонились к нему, котел покачнулся и придавил ногу девочке, которая стояла рядом, — рассказывала какая-то женщина.
— Какой девочке? — спросил я знакомого мальчишку. — С нашего двора?
— Не знаю, — сказал он. — Я не видел. Говорят, какая-то черная, с косами…
Черная? С косами?!
Я вдруг подумал, что это Соня. «Постой, куда ты?» — закричал мне мальчишка, но я уже бежал по нашей лестнице через три, через четыре ступеньки. У Зингеров на столе сидел Славка и мусолил карандаш.
— А Соня? Где она?
Славка неуклюже сполз со стола.
— Андрюша, нарисуй мне картинку.
— Где Соня?! — повторил я.
— Сони нет. Ушла, — Славка смотрел на меня веселыми глазами и сопел.
Я затряс его:
— Когда ушла? Куда? Говори!
Славка заплакал от страха. Я его никогда так не тряс. Но в эту самую минуту открылась дверь и вошел сам Зингер вместе с Соней.
— Соня! — закричал я. — Соня!
Соня удивилась:
— Что с тобой?
Ее отец подошел и тоже посмотрел на меня.
— Чи ты захворав, Андрий? — спросил он с беспокойством.
— Нет, я ничего… Там… во дворе, девочке ногу придавило. Я думал… я боялся, что это ты… — забормотал я.
Теперь мне самому было странно: чего это я такую кутерьму поднял! Но они — и Соня и ее отец — не смеялись. Они стали расспрашивать меня, а Соне, видно, было приятно, что я за нее так волновался.
Вот уже месяц, как с нами папа. Он очень поздоровел, мы теперь с ним почти каждый день гуляем.
Он хорошо узнает наш дом, комнату. Знает время, когда мы возвращаемся, и если я или мама запаздываем, он начинает сердиться.
Сегодня к нам пришел в гости Винтик. Ко мне сейчас, кроме Степы Гулина и Паши, никто не ходит: я не зову. Винтик, наверное, пришел бы раньше, но у него была корь, и он только два дня как ходит в школу. Я обрадовался ему. Он пришел, вытер хорошенько валенки и говорит:
— Я хочу поздороваться с твоим папой.
Я повел его и очень боялся, что он что-нибудь не то скажет про папу и я перестану после этого с ним дружить. Правда, он даже в лице переменился, когда папу увидел, но потом встряхнул головой и сказал:
— Здравствуйте, Петр Николаевич. Вы очень изменились, но я бы все-таки вас узнал…
Папа, конечно, сидел в кресле и ничего не ответил. Винтик повернулся ко мне.
— Знаешь, — сказал он, — а может быть, врачи ошибаются и твой папа все-таки слышит? Ведь врачи часто ошибаются…
Мне это не приходило в голову, и когда Винтик так сказал, я очень забеспокоился и теперь об этом все время думаю.
С того дня, как Винтик предположил, что папа слышит, я все хожу и проверяю: а может, и правда слышит?
Я и до того часто при папе учил уроки вслух, заучивал наизусть отрывок из «Руслана и Людмилы», когда нам в классе его задали. А теперь вот уже который день я читаю папе и рассказываю ему все, что было в школе. Почему-то мне кажется, что Винтик прав. Третьего дня я читал папе «Песнь о Гайавате». Когда-то папа сам мне ее читал, и у нас с ним было любимое место, где Гайавата изобретает для своего народа письмена.
Я и теперь прочел это место папе:
Из мешка он вынул краски.
Всех цветов он вынул краски.
И на гладкой на бересте
Много сделал тайных знаков,
Дивных и фигур и знаков;
Все они изображали
Наши мысли, наши речи.
Я прочел и посмотрел на папу. Но он сидел на постели, закрыв глаза, и я не мог определить, слышал он меня или нет. Тогда я опять стал читать вслух и после весь вечер разговаривал с ним о всякой всячине. Мамы не было дома, а то я, конечно, не разговаривал бы. Она, наверное, не стала бы надо мной смеяться, но все-таки я бы при ней не разговаривал.
Это я написал вчера утром. А вечером вернулся из школы домой и слышу — за дверью у нас голоса. Прислушался — говорит мама, а с кем, неизвестно. Я еще подумал, что это, наверное, Анна Николаевна пришла или доктор.
И вдруг слышу — мама говорит:
— Я с тобой, Петя, хотела посоветоваться. Мне предложили работать в архитектурной группе, которая занимается восстановлением города. Понимаешь? Там идет уже огромное строительство. Весь город будет построен заново.
Я так привыкла обо всем с тобой советоваться… Вот, посмотри: это город, каким он будет вскоре…
Тут зашуршала бумага. Это мама показывала папе чертеж или рисунок.
Я на цыпочках вышел в переднюю и спустился во двор. Походил там с полчасика, потом вернулся домой и в передней постарался потопать погромче. А когда вошел к нам в комнату, мама уже что-то чертила, а папа лежал на кровати и курил.
Что сегодня случилось! Что сегодня случилось! Постараюсь рассказать все по порядку.
Сегодня утром я, как всегда, убирал комнаты, а папа стоял у печки и грелся. Как раз к печке придвинут мой стол. Я полез в ящик, чтобы достать и вставить в ручку новое перо, и нечаянно вытащил фотографию, ту самую фотографию, на которой папа снят с сержантом Коробковым у своего танка.
Я хотел опять поскорей спрятать фотографию, и вдруг слышу — папа что-то говорит.
Вижу — он стоит у стола и смотрит, смотрит во все глаза на снимок. И глаза у него живые, понимаете, живые!
Я кричу:
— Папа, папа! Ты узнал? Это твоя фотография! Это ты!
А он красный весь, дышит тяжело, дрожит, только сказать ничего не может.
Я снимок не стал прятать, оставил его папе, а сам побежал в институт к маме — сказать ей, что папа выздоравливает.
Она, как услыхала про это, так сейчас же вместе со мной — домой. И ей папа стал говорить свое и головой на снимок показывать. Она его обняла, а сама как заплачет!
— Вот теперь, — говорит, — у меня есть надеж да, что наш папа Петя совсем оживет.
Конечно, я на радостях сбегал к Зингерам. Соня прямо заплясала, когда услышала, и тоже сказала, что теперь папа обязательно выздоровеет.
Сегодня последний день февраля, и погода совсем как весной: тает, снег под ногами расползается. Мы с папой вышли гулять, только ему на улице не понравилось, он начал плечом дергать и мигать часто-часто.
С того дня, как он узнал свою фотографию, у него пошло все лучше и лучше. Теперь глазами он уже может многое объяснять. Утром, когда я его бужу, он мне глазами показывает, если ему еще спать хочется. Потом, за столом, на хлеб, на воду, на суп тоже глазами указывает.
Мама от радости себя не помнит, даже петь начала. Вчера вечером вдруг запела мою любимую песню: «Буря мглою небо кроет, вихри снежные крутя; то как зверь, она завоет, то заплачет, как дитя…»
Там есть одно место, где старушка сидит у своего веретена и слушает, как воет ветер. Когда я был маленький, мне становилось до того жаль старушку, что я в этом месте обязательно начинал плакать.
Теперь я, конечно, уже не плакал, но все-таки мне было очень хорошо. Мама сняла со стены свою гитару (всю войну к ней не притрагивалась) и начала тихонько подыгрывать, а сама мне говорит:
— Наблюдай за папой. Помнишь, как он, бывало, любил, когда я играла на гитаре? Может быть, вид гитары напомнит ему прежнее…
Папа во все глаза смотрел, как мамины пальцы бегают по струнам. Потом мне показалось, что он улыбнулся. Мама поднесла ему гитару к самому лицу, и он начал что-то бормотать очень живо и много.
— Узнал гитару! Честное слово, узнал! — обрадовалась мама.
И потом весь вечер была веселая.
А сегодня, когда папа не захотел гулять, я взял да и повел его в кино. Я даже ничего не думал, когда мы пошли в кино, просто давно там не был. Увидел на улице снимки, и мне вдруг захотелось посмотреть хоть какую угодно картину.
Кинотеатр этот на бульваре, и в нем показывают разные новинки.
Сначала показали, как трем нашим летчицам, которые потерпели аварию в лесу, медведи, зайцы и белки помогают найти дорогу и приносят разные лесные подарки: орехи, грибы, ягоды. Папа сидел совсем тихо рядом со мной и смотрел на картину. Лицо у него было скучное и глаза тоже. Потом нам показали физкультурный парад. Это было очень красиво, но папа вертелся на стуле, и я думал, что, может быть, ему что-нибудь неловко или больно, и хотел с ним уйти, хотя сеанс еще не кончился. Но тут как раз начали показывать выставку трофейного оружия. Появились пушки с огромными черными жерлами, танки, танкетки. Вдруг папа как закричит.
Весь зал, как один человек, на нас обернулся. А папа кричит, захлебывается, поднялся во весь рост и смотрит на экран, где танки.
Тут подошли к нам какие-то люди, стали папу успокаивать, усаживать. Одна женщина говорит:
— Это он, голубчик, вспомнил, как он с танками воевал…
А я уж и не рад, что вздумал папу в кино вести. Тяну его за рукав, хочу домой вести, а он плечом дергает, не хочет идти. Так и не дал увести себя, пока всю картину не досмотрел. Дома он целый вечер не мог успокоиться, все ходил по комнате и бормотал.
— Что это с папой? Отчего он такой беспокойный сегодня? — спросила мама, когда вернулась с работы.
Очень мне не хотелось ей рассказывать про кино, но я все-таки признался во всем. Мама на меня ни капельки не рассердилась. Посмотрела только на папу и сказала:
— Может быть, ему даже полезно бередить память?
И обещала, что поговорит об этом с доктором.
Нарочно сажусь за тетрадь, чтоб записать сегодняшний день и вечер. Вот было дело! До сих пор у нас в доме волнение, и я вижу, как папа подымает голову с подушки и смотрит, здесь ли я. Я ему махну рукой, кивну — он опять ложится.
Сегодня выходной день, и весь наш класс отправился с Николаем Митрофановичем в музей. Мама сегодня свободна и сказала, чтобы я тоже непременно шел с ребятами, а она поведет папу гулять и будет с ним весь день.
Из музея мы вышли в пять часов. Потом я с Винтиком немножко погулял, посмотрел, какие картины идут в кино, и пошел домой. Прихожу — у нас все вверх дном!
Папа плачет, головой мотает, бормочет, мама с ним бьется — ничего поделать не может, уговаривает:
— Перестань. Не плачь. Он скоро придет.
«Он» — это я. Оказывается, папа увидал, что я в школу не собираюсь, понял, что сегодня выходной, и стал ждать, что я его поведу на прогулку и проведу с ним целый день. И вдруг я ушел. Он сначала все стоял у окна, караулил меня, а потом, видно, понял, что не вернусь, и давай плакать и стонать. Не знаю, может быть, он подумал, что я его совсем бросил, навсегда. Целый день он не хотел ни есть, ни пить, капризничал ужасно. Шагал по комнате, выкурил целых семь папирос, и если мама подносила ему еду, он подбородком и плечом ее отталкивал и очень сердился.
— У меня прямо руки опускались, — сказала мне после мама. — Я совсем с ним замучилась.
Оба они так были заняты этой кутерьмой, что не заметили, как я вошел. И только когда я подошел совсем близко к папе, он вдруг увидел меня.
Честное слово, у него сделалось такое лицо, что я никогда не забуду! Он бросился ко мне, положил мне голову на плечо, совсем захлебывался и бормотал, бормотал без конца, и голос у него был такой ласковый, какого я еще не слыхал. Наверное, он просил больше никогда не бросать его.
— Не буду, не буду! Не беспокойся, — сказал я и повел его кушать.
Мне было очень жалко маму, что она целый день так мучилась, но, сказать по правде, я очень горжусь, что папа так меня полюбил. Наверное, он любит меня даже больше, чем раньше, потому что я стал для него очень нужный. А это так действует, когда ты кому-нибудь необходим. Тогда хочется быть хорошим, и сильным, и смелым, чтоб защищать и поддерживать того, кто на тебя надеется.
Покормил папу ужином и хочу написать о нашей экскурсии. Ровно к 11 часам я отправился на сборный пункт у музея. Там уже собрались почти все наши: Леша Винтик, Паша Воронов, Тоська Алейников. Даже Игорь Зимелев пришел, но захватил для чего-то портфель.
— У меня там кое-какие нужные бумаги, — таинственно сказал он, когда мы стали приставать, зачем ему в выходной день портфель.
Игорь очень беспокоился, купили ли мы билеты. Подошел к Тоське Алейникову:
— Билеты есть?
— Есть.
Скоро пришел Николай Митрофанович, и мы отправились большой толпой в музей. В раздевалке у Игоря сейчас же отобрали портфель и сказали, что ни с портфелями, ни с сумками в музей не пускают. Игорь совсем расстроился: он ни за что не хочет, чтоб его считали школьником, и думает, что портфель придает ему вид делового человека.
Николай Митрофанович, который хорошо знает, чем болеет Игорь, предложил ему в следующий раз вместо одного портфеля сунуть в нагрудный карман несколько самопишущих ручек.
— Это будет выглядеть еще внушительнее, чем портфель, и никто не запретит вам их носить, — сказал он Игорю как будто совсем серьезно.
Николая Митрофановича у нас любят все ребята. Он преподает историю и географию в средних классах, и мы всегда удивляемся, как это он знает так хорошо такие разные предметы.
Послушать его на географии — так он перечислит все реки Европы со всеми притоками, и все острова в Японском архипелаге, и все столицы во всем мире, и все моря, и все реки, которые в них впадают, и ни разу не собьется и в учебник не посмотрит.
А сколько он путешествовал! Иногда после урока мы окружим его со всех сторон, и он рассказывает, как на своей складной байдарке объездил озерный край, как сам добывал себе пищу рыбной ловлей и охотой и целыми неделями жил в палатке на острове. Я, когда вырасту, тоже обязательно буду путешествовать. Только мне хочется так поехать, чтобы открыть какую-нибудь новую землю, воткнуть в нее наш советский флаг и самому назвать. Например: «Остров Сазонов». Или: «Сазонов пролив».
Я написал это, и мне неловко стало. Что это я вроде Винтика, в герои собрался?!
Наверное, это на меня Николай Митрофанович подействовал. Он сегодня так замечательно в музее рассказывал, что мы про все на свете забыли.
Первым делом мы попали в комнату, где были сложены трофейные немецкие знамена. Почти все они — черные, с вышитыми на них черепами и костями. От серебра и золота знамена топорщатся, коробятся, как жесть. Честное слово, кажется, что об них руки поцарапать можно. Кисти на толстых шнурах, позолоченные наконечники, разные банты. Чуть тронешь знамя — оно трещит, скрипит, точно зубами лязгает. На черных лентах прикреплены медные пластинки. На пластинках — названия городов. Названия все французские: Шартр, Орлеан, Седан, Париж. На одном знамени я насчитал тридцать четыре такие пластинки — тридцать четыре французских города.
— Это франко-прусская война 1870 года, — сказал нам Николай Митрофанович. — Немцы тогда жгли города Франции, грабили и убивали французских женщин и детей. В одном селении лежал больной мальчик. Немцы ворвались в дом, убили мать этого мальчика, а дом подожгли. Мальчик в бреду звал мать: «Мама, мама, я хочу пить! Мама, дай мне воды!» Огонь свистел и трещал. А немцы, носясь по улице, орали: «Хох!»
Николай Митрофанович взял в руки одно из черных знамен.
— Они хотели водрузить свои знамена в Москве. Они хотели, чтобы это знамя развевалось над нашей школой и чтобы в нашем классе курили немецкие солдаты. А теперь, в день парада Победы, наши герои-красноармейцы бросили фашистские знамена к подножью ленинского Мавзолея.
Мы все видели в кино «Парад Победы», а некоторые ребята даже были в этот день на Красной площади. Но все-таки было очень интересно потрогать своими руками эти злые гитлеровские знамена.
Потом Николай Митрофанович повел нас в другой зал. Там были собраны оружие и знамена нашей Красной Армии и тех полков и бойцов, которые особенно отличились в Отечественной войне. Я сам трогал винтовку № 14349, из которой два брата, оба Герои Советского Союза, застрелили шестьсот тридцать гитлеровцев. Николай Митрофанович подвел нас к куску красного шелка, на котором был вышит наш государственный герб и номер полка. На красном шелку темнело большое пятно.
— Что это за пятно, по-вашему? — спросил нас Николай Митрофанович.
— Это кровь, — сказал Паша Воронов.
— Правильно, — кивнул Николай Митрофанович. — Это кровь молодого знаменосца, который спрятал на своей простреленной груди знамя полка, чтобы оно не досталось фашистам. Тяжело раненный знаменосец лежал у деревни, занятой немцами. Ночью его случайно нашел старик-колхозник, осторожно перетащил к себе в избу и вместе со старухой-женой стал перевязывать раненого, Но было уже поздно: слишком много крови потерял молодой знаменосец. Перед смертью он отдал колхознику окровавленное знамя: «Береги его, как самого себя. А вернутся наши — отдашь Красной Армии и скажешь, что я погиб, защищая знамя». Так сказал молодой знаменосец и умер. Старик тайно похоронил его и зарыл знамя в подполье, А когда Советская Армия прогнала немцев из деревни, старый колхозник принес командиру полка бережно завернутое знамя и рассказал эту историю.
Мы все слушали Николая Митрофановича, смотрели на темное пятно и видели перед собой лицо знаменосца и как он говорит старику свое завещание.
— Знаете что, ребята, — сказал вдруг Винтик, — мне бы хотелось приветствовать это знамя, отсалютовать ему по-военному.
— И мне! И мне! — сказали многие из нас.
Тут вдруг вышел вперед Паша Воронов.
— Смир-р-но! — скомандовал он.
(Паша у нас на военных занятиях старшина.)
Мы сразу поняли и встали в положение «смирно».
— Равнение на знамя! — опять скомандовал Паша. — Ша-агом — арш!
И мы, повернув головы к знамени, с пионерским салютом прошли мимо него военным шагом. И вместе с нами шагал и приветствовал знамя Николай Митрофанович.
Заходила Соня, веселая-превеселая. Она уже начала ходить к преподавателю заниматься. Вообще у них в семье сейчас все наладилось: Славка в детском саду, они купили мебель, и мать повеселела и не так часто сердится.
Мне даже немного завидно стало: у нас все-таки не очень хорошо, и кто знает, когда папа поправится?
Сейчас уже поздно, и папа спит. Я только что ходил к нему. Он спит совсем по-старому: поднял коленки чуть не к самому подбородку. Я тоже так люблю спать, и мама всегда называет это «спать по-папиному».
Когда я был маленький, я по утрам всегда залезал к папе в постель, а папа всегда ворчал, что я мешаю ему свертываться калачиком, как он любит.
Когда я увидал, что он спит по своей любимой привычке, у меня вдруг защемило внутри. Неужели он никогда не будет ворчать на меня, как тогда? И не будет слышать, как я ему говорю: «Папка мой, хороший! Мой самый-самый дорогой…»?
Вчера Дима Чистяков катал нас на своей машине; то есть машина, конечно, не его, а отцовская, но Димка выучился ее водить и приехал на ней в школу. Вот шум поднялся! Все ребята выскочили на крыльцо, повисли со всех сторон на машине, стали просить, чтобы Дима покатал. А Дима сидел за рулем «мерседеса» и старался делать вид, что ничего особенного нет и что он прямо от рождения умеет управлять автомобилем.
Диму Чистякова ребята любят. Он такой большой, выше всех, а лицо у него совсем как у маленького: круглое, розовое, с круглыми и светлыми, как серебряные пуговицы, глазами. Димка сильнее всех в классе. Он, если захочет, может парту с двумя ребятами приподнять — такой силач. Свою силу он очень любит показывать: подойдет, подымет кого-нибудь из ребят и скажет:
— Я человек централизованно-организованный, со своей индивидуальной осью.
Это у него такая поговорка. Что она означает, никто не знает, а сам Димка — меньше всех, но повторяет он эту поговорку часто и с удовольствием. И мы стали его звать «Человек централизованный».
У нас в школе Чистяков недавно, а раньше он учился в Тбилиси, где служил его отец. Отец Димы — генерал-майор авиации. Несколько раз он приезжал в школу, и мы его хорошо разглядели. Совсем еще молодой, белокурый и тоже очень большой.
Он на своем самолете воевал в Испании, когда там шла война с фашистами, и на Халхин-Голе, и в Финляндии, и всю Отечественную войну бомбил фашистские города.
Ребята приставали к Димке, чтоб он подробнее рассказал об отце, где и как он воевал, но Димка — молчок:
— Военная тайна.
Это его отец так воспитал, чтоб он ничего зря не болтал и вообще был дисциплинированный. У них в доме насчет этого ух как строго!
Дима всю жизнь как будто адъютант отца — так они играли раньше, когда Димка был совсем еще маленький и верил, что он по правде адъютант. А теперь, хоть он и понимает, что это игра, но дисциплина осталась, и для Димы слово отца — закон.
Я это для того здесь пишу, чтоб было понятно, что произошло вчера.
Вот Дима, значит, набил свой «мерседес» ребятами и поехал по городу. Мы с Винтиком сидели рядом с ним и видели, что он прямо еле дышит от волнения и гордости. Шутка ли — вести самому машину, полную своих ребят! Мы ехали сначала по Арбату, потом повернули по Садовой, и здесь случилась неприятность. У площади Восстания вдруг слышим — свисток. Видим — стоит милиционер и делает нам знак остановиться.
— Ну, Чистяков, попался! Теперь держись, — зашептали ребята.
— Ничего. Я человек централизованно-организованный, со своей индивидуальной осью, — сказал Димка, но покраснел ужасно и затормозил «мерседес».
Мы все притихли, ждем, что будет.
Милиционер подошел медленными шагами, козырнул Димке и спрашивает:
— Ваши водительские права?
А Димка храбрится и отвечает очень бойко:
— Права у меня скоро будут.
— Предъявите права.
— Сейчас у меня прав нет, но я сын генерал-майора Чистякова, — сказал Димка.
— Чей вы сын, меня не касается, — ответил спокойно милиционер. Он снова засвистел и сказал второму милиционеру, который подошел на свисток: — Доставите этого гражданина по месту жительства.
«Гражданин» — это был Димка. Второй милиционер встал на подножку и сказал нашему водителю:
— Ну, хлопец, гони до дому.
Кое-кто из нас хотел было улизнуть из машины, но милиционер так на нас посмотрел, что мы раздумали.
И вот мы под конвоем вкатили во двор дома, где живет генерал-майор Чистяков. Настроение у нас было неважное. Милиционер позвонил у двери, спросил, дома ли генерал-майор, и попросил его вызвать. Даже у меня сердце заколотилось, а на Димку было жалко смотреть: он сидел за рулем, и руки у него дрожали.
На крыльцо вышел генерал в накинутой на плечи шинели. Он сразу увидел Димку и нас в машине и нахмурился.
— Что тут у вас произошло? — спросил он.
Милиционер откозырял ему и потихоньку рассказал все.
Генерал-майор пристально посмотрел на сына, и под этим взглядом «человек централизованный» выскочил из «мерседеса» и вытянулся, как настоящий военный.
— Кто разрешил пользоваться машиной? — спросил его генерал-майор.
Дима облизнул губы:
— Разрешите объяснить: шофера не было, я решил…
— В другой раз не будешь решать, — оборвал его генерал. Он обратился к милиционеру: — Наложите на моего сына взыскание как на нарушителя. Он сам водил машину, сам и будет отвечать. Каждый человек должен отвечать за свои поступки. — Он обернулся к сыну: — Два наряда на кухню — чистить картошку.
— Есть два наряда на кухню! — послушно отчеканил Дима.
Генерал посмотрел на нас, и мы тоже почувствовали себя виноватыми.
— Я наказываю Вадима не только за то, что он взял автомобиль, но и за то, что он хотел прикрыться моим званием, — сказал генерал, обращаясь к нам. Голос у него стал совсем не сердитый. — Каждый человек должен сам отвечать за себя, — опять повторил он и, поправив на плечах шинель, пошел в дом.
Дима все еще стоял навытяжку.
Милиционер что-то написал на листке записной книжки и протянул Диме:
— Явитесь завтра в шестое отделение милиции.
— Есть явиться в шестое отделение милиции! — опять отчеканил Дима.
Он был так расстроен, что даже не смотрел в нашу сторону.
Мы пошептались немножко между собой. Потом Винтик подошел к Димке и тихонько стукнул его по спине.
— Не унывай, человек централизованный, — сказал он. — Завтра мы все пойдем с тобой в милицию. Выручим, не сомневайся.
Соня принесла мне и подарила новый стих. Я переписываю его в тетрадь.
ГЕРОЙ
(Посвящается капитану П. Н. Сазонову)
Вернулся с фронта отец домой,
Он весь изранен, но он — герой.
О нем заботятся сын и жена,
А также заботится вся страна.
Он Родины нашей любимый сын,
Герой-капитан и гражданин.
Софья Зингер
Мне эти стихи очень понравились и, конечно, не только потому, что они хорошие, а потому, что посвящаются папе. Даже если бы они были совсем плохие, они и тогда бы мне понравились. Я пошел и показал их маме, и мама просила дать ей переписать. Соню она позвала к себе, поцеловала и подарила ей свой детский кошелечек из серой замши. Соня сначала отказывалась, даже руки за спину спрятала, но я видел, что ей ужасно понравился кошелек и хочется его иметь. Тогда я насильно всунул ей в руку кошелек, а мама сказала, что обидится, если она не возьмет подарка. И Соня взяла и стала вся красная, оттого что обрадовалась.
До чего ж у нас ребята увлекаются футболом! Теперь, если знакомятся два мальчика, они первым делом спрашивают:
— Тебя как звать?
— Митя. А тебя?
— Толя. Ты за кого болеешь?
Конечно, многие болеют за московский «Спартак» и за тбилисское «Динамо», но большинство осталось верным команде ЦДСА и московскому «Динамо». И у каждого есть теперь свои команды, свои Хомичи и Бобровы, Семичастные и Пайчадзе. Только, конечно, не настоящие, а пуговичные.
Дело в том, что вся школа теперь играет в пуговичный футбол. Делается это так. На столе рисуется мелом футбольное поле с воротами. Каждый выставляет свою команду из одиннадцати пуговиц. Судья бросает на поле мяч из серебряной бумажки или из хлебного мякиша, свистит — и матч начинается.
Это такая игра, что прямо все, вся школа увлекается. Все теперь собирают и выпрашивают дома и у знакомых пуговицы для своих футболов. Самые лучшие пуговицы — это вратари и нападение. Вообще пуговицы у нас теперь — самая главная драгоценность. Если хочешь сделать кому-нибудь из ребят хороший подарок, то лучше всего подарить хорошую костяную или роговую пуговицу.
На переменах мы теперь играем в этот футбол, и, конечно, самый знаменитый игрок у нас Тоська Алейников. У него столько команд, что он их носит не в кармане, как все, а в отдельной большой коробке. Наверно, у него две сотни пуговиц! У него есть команда «синих» и команда «красных», команда «Испания» и команда «Арсенал» и еще разные другие команды. И в каждой — одиннадцать «игроков» — одиннадцать пуговиц!
Мне Паша Воронов рассказывал: зашел он недавно к Тоське домой, а у них огромный скандал: Тоськина бабушка хотела лечь на подушку и вдруг видит — с наволочки все пуговицы срезаны. Она как закричит:
— Безобразие! Это все футбол! Сейчас же верни мне пуговицы с наволочки!
А Тоська хладнокровно отвечает:
— Что вы, бабушка? Это моя полузащита. Я без них никак не могу обойтись. Они у меня в команде «Испания» лучшие игроки…
Они стали спорить, сердиться друг на друга, и Паша ушел.
На уроках Тоська теперь почти не слушает, что объясняет учитель, а смотрит, какие у кого пуговицы, и соображает, где они могут играть. Третьего дня пришел к нам новый учитель физики, он замещает Веру Иннокентьевну, которая заболела. Такой молодой, симпатичный, так все хорошо, понятно объясняет про электричество. А Тоська вдруг громко, на весь класс шепчет:
— Ой, ребята, какие у него на пиджаке мировые форварда!
Физик перестал объяснять, посмотрел на Тоську и говорит:
— Я вас не задерживаю. Можете ехать на матч, если вас не интересует физика.
Тоське стало совестно, он опустил голову и уткнулся в учебник.
А после вчерашнего наши футболисты утихли.
Вчера случилось вот что. Тоська объявил, что у него в команде «красных» — новый замечательный вратарь, и показал нам серую блестящую, совсем новую пуговицу.
— Это у меня будет сам Хомич, — сказал Тоська с гордостью.
— Где взял вратаря? — спросил Сенька Громов.
— У второклашки Сизова на марки сменял, — сказал Тоська. — Чуть не все французские колонии за него отдал. Зато такого Хомича ни у кого нет!
Конечно, в большую перемену все отправились смотреть, как Тоська будет играть матч новым вратарем. Вызвал он на состязание Игоря Зимелева. У Игоря, конечно, команда особенная, все пуговицы клетчатые — черные с белым, — и команду свою он назвал «шотландские горцы».
Только начался первый тайм «красных» с «горцами», как уже Тоськино нападение забило «горцам» гол. Ох, и обрадовались же все ребята! От нашего «ура» прямо в ушах зазвенело. Мы еще потому так радовались Тоськиной победе, что у нас очень любят сбивать с Игоря спесь. А главное, конечно, было то, что «красные» взяли верх над какими-то там «шотландскими горцами».
Игорь ужасно надулся, стал говорить, что Тоська играет грубо, что футбольное поле недостаточно хорошо начерчено, — словом, хотел на попятный. Но мы ему не дали.
— Играй, играй! — закричали ребята. — Нечего увиливать!
Тогда Игорь начал рвать игру, с угла атаковал Тоськины ворота, но Хомич, то есть новая пуговица, подпрыгнул очень легко, как акробат, и отбил мяч.
— Ура! Ура-а! — закричали со всех сторон наши и обступили стол, чтобы видеть, что будет дальше.
— Игра продолжается. Один — ноль в пользу «красных», — объявил Сенька Громов, главный судья матча.
В этот момент большая рука легла на футбольное поле и преспокойно забрала от Тоськиных ворот Хомича. Мы ахнули.
— Это что такое? Кто смеет?!
— Я смею, — сказал знакомый голос.
Ребята расступились. Позади стоял Николай Митрофанович и, прищурившись, разглядывал новую Тоськину пуговицу.
— Скажите, откуда она у вас? — обратился он к Тоське.
— Это, Николай Митрофанович, мой лучший вратарь, Хомич, — сказал Тоська и протянул руку, чтобы получить пуговицу.
Но Николай Митрофанович, вместо того чтобы отдать, вдруг взял да и опустил пуговицу в карман.
— А я думаю, что это не Хомич, а пуговица от моего нового пальто, — сказал он спокойно. — Меня интересует только, где вы ее взяли.
Наступила тишина. Все глаза обратились к Тоське. Что-то он скажет? Ведь он не может выдать Сизова!
— Николай Митрофанович, я не знал, что это ваша пуговица. Честное пионерское, не знал! — сказал Тоська дрожащим голосом. — Я… я ее нашел…
— Гм… нашли? — Николай Митрофанович опять прищурился. — Странно. Мне казалось, что все пуговицы у меня хорошо пришиты. — Он еще раз посмотрел на Тоську. — Впрочем, я верю вам. Ведь вы не зря же даете слово?
И Николай Митрофанович ушел, забрав Хомича. Конечно, мы сейчас же набросились на Тоську — зачем он нас обманул! Но Тоська клялся, что он соврал только сейчас и в том, что нашел пуговицу, а о Сизове сказал нам правду.
— Посчитаюсь я с этим Сизовым за Николая Митрофановича! — сказал он сердито. — Будет он меня помнить!
На следующей переменке Тоська с Игорем отправились вниз, на первый этаж, где у нас помещаются младшие классы. Многие из ребят пошли следом за ними — смотреть, как они будут расправляться с Сизовым.
У второклассников тоже шел матч на столе. Играли два незнакомых мне мальчика, а Валя Сизов, черненький, круглоголовый, похожий на воробья, вел трансляцию. Он свернул из бумаги рупор и с азартом выкликал:
— Внимание! Мяч переходит на левую сторону. Метким ударом Семичастный направляет его в ворота противника. Мяч скользнул по штанге. Вот его захватили…
— Его захватили и потащили на расправу, — сказал сердитым голосом Тоська, схватив Вальку за шиворот.
Валька запищал:
— Оставь! Чего ты… Чего ты ко мне лезешь?
— Говори: где взял пуговицу, которую мне променял? — рявкнул Тоська.
— Нашел. Я ее нашел! — пропищал Сизов, стараясь вырваться из Тоськиных рук.
— Врешь! Знаю я, как ты нашел! Ты ее с пальто Николая Митрофановича срезал, — сказал Тоська. — Ох, и поколочу же я тебя!
— Давай его судить, — вмешался Игорь Зимелев. — Ребята, собирайтесь на суд. Будем судить Сизова за то, что он срезает пуговицы. Я буду прокурором. На скамью подсудимых Сизова!
— На скамью подсудимых! На скамью подсудимых! — подхватили многие ребята.
Никто толком не знал, что это за «скамья подсудимых», но маленький Сизов так испугался, что ребятам захотелось помучить его.
— Ведите его в пионерскую комнату. Будем там его судить, — командовал Игорь Зимелев.
— Пустите, я не срезал! Честное слово, не срезал! — отбивался Сизов. — Наши ребята видели, как я нашел! Пустите!..
Он пыхтел и вырывался, слезы размазывались у него по щекам. Старшие ребята крепко держали его и смеялись.
— Судить его! Врет он все! Он срезал пуговицы, — повторял Тоська.
Сизова потащили в пионерскую комнату, поставили стулья кругом стола, старшие ребята расселись: они были судом. Сизова посадили отдельно, под конвоем двух старших мальчиков.
— Судьей буду я, — сказал Тоська торжественно. — Я буду его судить.
— Нет, — раздался голос у дверей, — ты не будешь его судить! Ты на это не имеешь права.
Все обернулись. У дверей стоял Паша Воронов.
— Ты не имеешь права судить Сизова, потому что ты сам такой же, — повторил он. — Ты сам срезал пуговицы с бабушкиной наволочки. Как же ты смеешь судить и приговаривать за это Сизова?!
Смотреть на Тоську было неприятно. Глаза у него бегали во все стороны. Он ничего не ответил Паше, ни слова.
— Наш судья должен быть правильный человек и справедливый, — опять сказал Паша. — А вы даже не спросили Сизова, может быть, он и вправду не виноват?
— Не виноват, не виноват! Я не резал. Пусть наши ребята скажут! — закричал Сизов.
Он перестал плакать и во все глаза смотрел на своего защитника.
— Он не виноват. Он не резал. Он эту пуговицу нашел в учительской раздевалке на полу, — сказали сразу несколько второклассников. — Мы видели…
— Чудаки! — удивился Паша. — Чего же вы до сих пор молчали?
Второклассники смутились.
— А мы вашего Тоськи боялись, — прошептал наконец один, белобрысый. — Он чуть что — кулаками разговаривает.
Паша обернулся к Тоське.
— Эх ты, судья! — сказал он. — Хорош, нечего сказать…
Тоська засунул руки в карманы и смотрел в пол. Вдруг он быстро подошел к Сизову. Он подошел так быстро, что Сизов еле успел отскочить и заслонить рукой голову. Тоська засмеялся очень кисло.
— Не бойся, я не бить, — сказал он. — Не плачь, воробей! Я тебе принесу марки Борнео с неграми… И еще золотое перо.
Он легонько стукнул Сизова по плечу и быстро вышел из пионерской комнаты.
После уроков Игорь Зимелев подошел к Тоське.
— Ну, что же, будем доигрывать матч? — спросил он.
— Нет, — сказал Тоська, — что-то не хочется… И вообще футбол мне надоел.
Слушайте! Слушайте! Слушайте!
Внимание! Внимание! Внимание!
Говорит центральная радиостанция Андрея Сазонова! Говорит на той волне, на которой диктор Левитан сообщал все самые важные новости на свете.
Случилось чудо! Такое, как в сказках бывает.
А может, я это все во сне вижу? Я и то сегодня два раза просил папу сказать словечко, чтоб я понял, что не сплю.
Папу просил сказать!! Я написал это, и у меня внутри все задрожало. И папа сказал, по-своему, по-папиному, на «о».
Я обвел красным карандашом число «10 апреля», чтобы каждый, если возьмет когда-нибудь в руки мою тетрадь, сейчас же сообразил, что в этот день случилось что-то особенное. И он не ошибется. В этот день…
Нет, нет, так не годится. Надо утихомирить себя, «призвать к порядку», как говорит Ольга Петровна, и записать все с самого начала, потому что это самый замечательный, необыкновенный, странный, чудесный, особенный, превеликолепный, не знаю, как еще назвать, день в нашей жизни! И я, папа и мама должны запомнить его навсегда.
Андрюшка, ты, пожалуйста, не заскакивай вперед! (Это я сам себе пишу.) Значит, по порядку так по порядку. Начну с самого утра.
Мы с мамой поднялись, как всегда, в семь часов. Я умылся и пошел в кухню ставить чайник, а мама вышла из ванной, оделась и пошла в соседнюю мастерскую отдавать в починку папины сапоги. Потом я пришел из кухни и только собрался будить папу, как вдруг…
Ничего не «вдруг», а просто раздался звонок. Иду открывать дверь. «Наверное, — думаю, — газета, или молочница, или в крайнем случае Соня».
Открываю — стоит лейтенант, совсем незнакомый. Такой длинный, настоящий «дяденька — достань воробышка».
Я спрашиваю:
— Вам кого, товарищ лейтенант?
А он стоит — молчит, дверь разглядывает, меня, свои сапоги. Я удивился и опять говорю:
— Кого вам?
Тогда он прокашлялся и спрашивает:
— Здесь проживает семья капитана Сазонова?
— Здесь, — говорю. — А что вам надо?
— Мне, — говорит лейтенант, — надо видеть кого-нибудь из семьи капитана.
Тогда я сказал:
— Я из семьи капитана. Я его сын.
И тут, не успел я опомниться, как лейтенант меня обнял, поднял с полу, тискает:
— Значит, ты Андрюша? Вырос-то как! Я думал, ты меньше! Мне твой батя о тебе каждый день рассказывал. Как вы с ним на лыжах в Сокольниках ходили, как в цирке были, как ты с каким-то парнишкой дружишь, по фамилии Гвоздик…
— Не Гвоздик, а Винтик, Винтик! — закричал я во все горло. — А вы кто такой?! Как ваша фамилия?!
— Коробков моя фамилия, а зовут Сергеем. Теперь лейтенант, а когда под командой твоего папаши воевал, был сержантом.
Тут я как кинусь к нему:
— Коробков! Сережа Коробков! Мы вас знаем! Мы вас очень хорошо знаем! Нам папа много про вас писал! Только мы думали, что вы погибли!..
Я втащил его за руку в комнату, усадил:
— Подождите здесь, я сейчас за мамой сбегаю. Вот она обрадуется?
Он еще что-то мне говорил, но я уже побежал за мамой. Я бежал через три ступеньки вниз, но мне все казалось медленно, и тогда я сел на перила и поехал, и вдруг у второго этажа наехал на маму.
— Здравствуйте! Вот это замечательно! — сказала она насмешливо. — Ты что, маленький? Ты знаешь, что я никогда не разрешала тебе ездить по перилам? — Но тут она всмотрелась в меня и спрашивает: — Ты что такой? Случилось что-нибудь у нас?
— Скорей, мама, иди домой! У нас знаешь кто? У нас Сережа Коробков сидит. Он не погиб вовсе. Он теперь лейтенант…
Я еще что-то трещал, а мама уже летела наверх.
Через пять минут мы сидели все трое рядом, и мама уже познакомилась с Сережей, и он стал рассказывать про папу и как они с ним воевали и дружили. Мама стала меня посылать за чайником, а я боялся что-нибудь пропустить и не хотел идти, и Сережа тогда обещал ничего без меня не рассказывать.
Пока я бегал за чайником, я думал, что Сережа воевал вместе с папой и все были уверены, что он погиб, а он вот вернулся целый и совсем здоровый. А наш папа ничего не может говорить. И у меня кололо в горле, когда я про это думал.
Потом Сережа снял шинель и пояс и умылся. Мама сказала ему, чтоб он считал наш дом своим, и он, наверное, очень обрадовался, что с ним так хорошо обходятся. Он сказал, что воображал меня гораздо меньше и ростом и годами, но теперь видит, что я уже вполне сознательный. Потом я подал на стол макароны, мы стали завтракать, и мама сказала, что у нас есть фотография, где Сережа и папа сняты вместе.
— Там, на фото, у вас нет усов, а теперь вы с усами. Я потому вас и не узнал. А так непременно узнал бы, — сказал я.
— Я помню, как нас с капитаном снимал один корреспондент, — сказал Сережа. — А ну, Андрюша, покажи мне эту карточку, если она у вас недалеко.
— Недалеко! Я сейчас принесу, — сказал я и пошел в нашу с папой комнату.
Фотография всегда лежит у папы на ночном столике. Я увидел, что папа проснулся и смотрит на меня. Я поздоровался с ним и говорю:
— Ой, папа, кто к нам приехал! Сейчас ты увидишь! Я сейчас тебя одену, только на минуточку уйду — карточку показать одному человеку. — И сам беру со столика фотографию.
Не знаю, что папа подумал, только он вдруг дернулся и забормотал ужасно недовольно.
— Я сейчас ее обратно принесу. Ты не беспокойся, — сказал я.
Но папа не слушал и продолжал громко бормотать.
— Кто это у вас там? — спросил Сережа, прислушиваясь.
— Как кто? Папа, — сказал я.
— Какой то есть папа? — спросил Сережа и даже нахмурился.
— Как какой?! Наш папа… А ваш капитан — Петр Николаевич Сазонов, — сказал я, удивляясь, почему это Сережа не понимает.
Что тут с ним сделалось! Он вскочил со стула, всплеснул руками и закричал:
— Как?! Капитан жив? Не умер?! Голубчики мои! Капитан жив! А я-то, остолоп, сижу, боюсь про него и заговорить. Уверен был, что нет капитана нашего на свете!
От радости Сережа бросился обнимать и меня и маму, стул опрокинул.
— Значит, вы не знали, что Петр Николаевич жив? — спросила мама.
— Не знал, не знал! Я его убитым считал! Голубчики вы мои, ведь я к вам шел — боялся про него и говорить! — повторял Сережа.
Вдруг он спохватился:
— Да что же мы ждем? Он встал, кажется? Скажите ему, ведь и он, небось, обрадуется, когда меня увидит… — И Сережа приоткрыл дверь в соседнюю комнату. — Товарищ капитан, это я, Коробков! Явился из долговременной командировки! Выходите, товарищ капитан! — Он торопливо надел пояс, одернул гимнастерку. — Наш капитан любит, чтобы все аккуратно было…
Мама грустно посмотрела на него:
— Можете не стараться, Сережа. Он все равно не заметит…
— Почему не заметит? Капитан всегда все замечал. Он каждую расстегнутую пуговицу, бывало, видел, — сказал Сережа.
— Бывало…
Мама отвернула лицо. Сережа посмотрел на нас и, видно, что-то понял.
— Что с ним, с капитаном? — торопливо спросил он.
Голос у него стал тревожный.
Нечего делать, пришлось нам рассказать Сереже все с самого начала. Мама показала ему письмо из дома инвалидов и рассказала, как она туда ездила и в каком состоянии привезла папу, как мы за ним ухаживали, — словом, все, все рассказала. И чем дальше она рассказывала, тем все темнее становилось Сережино лицо. В некоторых местах рассказа он брал меня и маму за руки:
— Голубчики вы мои! Бедные мои!
Мама рассказала Сереже про то, как я никуда не ходил, только учился и ухаживал за папой, и Сережа в этом месте положил мне руку на плечо и посмотрел на меня как-то особенно.
Потом мама стала рассказывать про фотографию и про кино, как папа там узнал танки, и в это время из соседней комнаты опять раздалось бормотанье.
— Это папа зовет меня. Хочет, чтоб я его одел и умыл, — сказал я.
Я потянул за собой Сережу.
— Пойдемте. При мне он не будет так волноваться. А то он, как увидит военного, так прямо дрожит…
Сережа все-таки опять одернул гимнастерку, и мы с ним и с мамой вошли в папину комнату.
Папа уже сидел на постели и посмотрел на нас с беспокойством. Я подошел к нему, хотел помочь ему еще выше приподняться на подушках, а он как дернется! Вижу — уставился на Сережу, глаза огромные, задрожал, белый стал, как подушка.
— Сережа, он вас боится!
Я положил ему руки на плечи, чтоб успокоить, только он не обратил на меня никакого внимания и продолжал во все глаза смотреть на Сережу. И вдруг подымается с постели, как был, в одном белье, шагает к нам и говорит совсем явственно:
— Се-ре-жа!
Сережа как ринется к нему:
— Заговорил! Заговорил! Голубчики вы мои! Товарищ капитан! — Он схватил папу в охапку, как ребенка, обернулся к нам: — Слышите? Слышите? Он говорит!
Мы с мамой стоим, как во сне, не дышим, не шевелимся: боимся, что нам все это чудится. А папа повторяет все ясней:
— Се-ре-жа! Се-ре-жа!
Мы опомнились, бросились к нему, целуем его, обнимаем, мама плачет от радости:
— Петя, Петя! Наконец-то!
И тут папа повернул голову, посмотрел на маму и сказал:
— Ле-ля.
Что с нами сделалось! Что сделалось! Я, кажется, плакал как маленький, просил папу:
— Папа, папа, посмотри на меня. Скажи и мне что-нибудь… Я тут… Это я, Андрюша…
А сам поворачиваю к себе папину голову, чтобы папа лучше меня видел. Папа посмотрел на меня и сказал:
— Он-дрю-ша.
Я как услышал это «Ондрюша», так еще сильней заплакал. Сережа меня уговаривает:
— Чудак, что ты плачешь? Радоваться надо, а не плакать.
Но я никак не мог остановиться, честное слово. И мне даже не стыдно писать про то, как я плакал.
Три дня Сережа рассказывает нам, как они с папой попали к немцам, но все никак не может досказать. Оказывается, папин танк отправился в разведку в тыл к немцам. Задание папа выполнил, возвращался уже обратно, и вдруг — страшный взрыв — танк напоролся на мину! Стрелок Костя Клинч упал, убитый осколком, Сережу Коробкова оглушило взрывом, и он без сознания свалился на папу. Один папа остался цел. Но танк начал гореть, внутри стало, как в железной печке. Папа понял, что они сгорят живьем. Тогда он решил вылезть из люка и вытащить Сережу.
Кругом был лес, деревья, все казалось спокойно.
Папа подхватил Сережу под мышки, вместе с ним вылез из танка и спрятался за поваленными деревьями.
До ночи они пролежали в лесу. Сережа пришел в себя и сказал, что он совсем здоров и может добраться до своих.
— Тогда идем, — сказал ему папа, — а то мы в немецком расположении и нас быстро обнаружат.
Сейчас же за лесом начиналось темное, разрытое снарядами поле. Идти было очень трудно и страшно. Мокрая земля прилипала к сапогам. От разрывов рвалось на части, точно кусок коленкора, черное небо. Лучи прожектора, как великанские ноги, ходили по всему полю. И вдруг они очутились прямо в прожекторном свете.
— Ложись, — сказал папа и изо всей силы толкнул Сережу в спину.
Они лежали, пока прожектор ощупывал их со всех сторон, и Сережа говорит, что это очень противно — лежать в свете прожектора. Он говорит, что вспомнил, как при нем когда-то охотились с автомобиля на зайцев. Зайцы выбегали из пшеничного поля на дорогу, их ослеплял свет фар, и они неслись, болтая ушами, впереди автомобиля и не могли никак свернуть в сторону, уйти от света. И вот Сереже показалось, что они — те самые зайцы и, как тех зайцев, их сейчас подстрелят.
Сережа не успел додумать о зайцах: земля покачнулась, и он куда-то сразу провалился. Неизвестно, сколько времени он лежал без сознания, но когда очнулся, папа был рядом и смотрел на него. Он увидел, что у Сережи открыты глаза, и сразу сказал:
— Ну, держись, Сережка, за меня. Поползем отсюда.
Сережа ни за что не хотел, чтоб папа его тащил, и просил папу оставить его спокойно умирать.
Но папа взвалил его к себе на спину и на четвереньках пополз по полю.
Он полз и тащил на себе тяжелого, большого Сережу. Прожекторы опять бегали по полю, немцы палили, а папа все полз.
— Отдохните, товарищ капитан, полежите чуточку, — упрашивал его Сережа.
Но папа не слушал, а все торопился. Он знал, что им нельзя медлить. И вдруг закачалась земля, вспыхнул желтый огонь, и Сережу точно сунули в печку. Он опять ослеп, а когда очнулся, то оказался лежащим, на дне грузовика. Грузовик ужасно трясло и кидало, рядом вповалку лежали раненые русские бойцы, Сережа то и дело ударялся окровавленной головой о дно грузовика, и все время терял сознание. Папы рядом не было.
Не было его и в лагере, куда немцы привезли всех русских.
Сережа сказал — о том, что делали в фашистском лагере с русскими, он расскажет позднее, а сейчас ему еще трудно говорить. Но он обязательно расскажет об этом мне, чтоб я знал, что такое фашисты.
Утром я не дописал, потому что папе привезли протезы и мама позвала меня, чтобы я и Сережа помогли их приладить. Папа обрадовался, посмотрел внимательно и сказал:
— Руки.
Ему теперь с каждым днем все лучше. Он уже почти все слышит, и доктор сказал, что теперь скоро совсем восстановится и речь. Очень хорошо действует на папу Сережа. Папа, как только его увидит, так сейчас же начинает улыбаться и повторяет: «Сережа, Сережа». А Сережа не отходит от папы, говорит, что папа — его спаситель, без него он уже давно был бы мертвый.
Сережа подарил мне самопишущую ручку, которой я теперь и пишу. Вот и у меня теперь есть «вечное золотое перо», как у Игоря Зимелева! А еще Сережа подарил мне ранец из телячьей кожи, полевую сумку и много стреляных гильз. Да, я забыл еще написать о югославских марках! Эти марки вышли уже после того, как Сережа со своими партизанами прогнал фашистов из Югославии. Да, что это я: ведь я об этом еще и не писал! Недаром Николай Митрофанович уверяет, что «у Сазонова мысли всегда путешествуют по вселенной».
Утром я написал о лагере, куда привезли Сережу. Там Сережа чуть не умер с голоду, но потом он подружился с одним русским солдатом по фамилии Сучков, и они вместе бежали из лагеря. Мне очень хочется написать подробно про их побег, но у меня в тетради остались три последние странички, а мне еще о стольком надо написать. Если мама подарит мне еще такую тетрадь, я запишу все Сережины приключения. А сейчас расскажу только главное.
Сереже и Сучкову удалось пробраться в Югославию. Весь югославский народ тоже воевал против немцев, только там немцев зовут «швабы». И вот Сережа и Сучков нашли одного крестьянина-серба, который их спрятал у себя, а потом вместе с ними пошел партизанить. Все сербские крестьяне ненавидят фашистов так же, как русские.
В партизанском отряде был радиоприемник, и иногда ночью они слушали Москву, и Сережа объяснял партизанам те слова, которых они не понимали. Партизаны нападали на немецких солдат и офицеров, взрывали поезда, а когда Советская Армия пришла освобождать Югославию, Сережа и Сучков собрали местных жителей и вместе с ними захватили всех швабов в этом районе. И за это их наградили орденами. Потом Сережа и Сучков соединились с нашей частью и вместе с нашими опять пошли воевать и наступать на Германию. И в одном бою погиб Сережин товарищ Сучков…
Сейчас меня зовет мама. Она уезжает скоро в командировку, и мы с Сережей помогаем ей укладываться. Папа сидит и смотрит и иногда что-нибудь говорит.
Целую неделю я не ходил в школу, но даже Ольга Петровна нашла, что «по уважительным причинам».
Я принес ей большое письмо от мамы: в нем мама писала обо всех наших новостях. Но как же я удивился, когда оказалось, что и Ольга Петровна и все наши ребята уже знают эти новости!
Оказывается, Винтик встретил Соню, когда она возвращалась от нас, и Соня на радостях все ему рассказала. Конечно, он сейчас же помчался в школу и всем пересказал.
— Понимаешь, — сказал мне Паша Воронов, — мы с Гулиным хотели было его из школы выманить хитростью, чтоб он не болтал зря, да уж поздно было — все ребята слышали.
— Ничего. Теперь пускай все знают, — сказал я. — Я и сам теперь могу все рассказать…
Тут ребята поймали меня на слове:
— Расскажи, расскажи, Андрюша, про отца! В большую перемену соберемся, и расскажи! Только рассказывай по правде, как все было на самом деле.
Когда прозвонили большую перемену, все ребята собрались в конце нашего коридора, и я начал рассказывать все о папе, с самого его отъезда на фронт.
Прозвонили конец перемены, но никто не думал идти в класс.
— Ребята, что же вы?! Николай Митрофанович уже идет. Быстро, быстро в класс! — окликнула нас Ольга Петровна.
Действительно, по коридору шел Николай Митрофанович с классным журналом под мышкой. Мы с шумом бросились в класс, стараясь опередить преподавателя.
— Дежурный, отчего такой беспорядок? Почему раньше не заняли свои места? — строго спросил Николай Митрофанович.
Дежурный был Дима Чистяков. Он вытянулся, одернул рубашку.
— Николай Митрофанович, это Сазонов… — Дима оглянулся на меня. — Сазонов рассказывал нам о своем отце… Как он воевал, как был контужен и ранен, а сейчас поправляется… Ну, мы слушали и про все позабыли…
Дима покраснел, стал водить пальцем по парте.
— А… — Николай Митрофанович ласково посмотрел на меня. — Сазонов, я слышал, у тебя очень хорошие новости?
— Хорошие! Замечательные! — хором закричали ребята. — Николай Митрофанович, пускай он доскажет… Николай Митрофанович, пожалуйста, позвольте…
И тут все повскакали с парт и окружили Николая Митрофановича.
— Ну, — сказал он, — слышишь, Сазонов? Сегодня все хотят слушать не меня, а тебя. Я не возражаю. Я сам охотно послушаю и порадуюсь с тобой.
И вот я начал снова рассказывать, и в классе стало так тихо, как на самых интересных уроках Николая Митрофановича.
А потом Николай Митрофанович меня поздравлял и все наши ребята так меня стукали по спине и плечам, что до сих пор я чувствую.
Нет, у нас в школе все-таки все очень хорошие!
Сегодня я притащил к нам Соню. Я ничего ей не сказал, просто взял за руку и притащил. Вот я ввел ее к папе и говорю:
— Познакомься, пожалуйста, с моим папой наново.
А она ничего не понимает.
— Почему, — спрашивает, — наново? Что ты городишь?
Папа встал с кресла и говорит:
— Соня, здравствуйте.
Воображаете, какое лицо стало у Соньки? Стоит, боится слово сказать, боится подойти. Даже папе стало смешно. Тут я стал Соне все объяснять, привел Сережу, но она еще долго была как во сне, плохо понимала.
На улице совсем весна, тротуары уже сухие, и везде ребята исчертили их мелками и играют в классы. В школе запахло каникулами, даже учителя разговаривают, куда кто поедет летом.
Мы летом поедем в деревню Сережи, в Михайловку, под Дорогобужем. Там у него живут братья. Они тоже были партизанами во время войны, а теперь построили новый дом и работают в колхозе.
Мама сговорилась с Зингерами, и мы возьмем с собой Соню. В общем, поедем большим лагерем.
Папе с протезами много лучше, но он еще не совсем привык с ними управляться и когда берет что-нибудь своими новыми руками, то очень боится уронить. Я за ним все время хожу следом, помогаю поддерживать тарелку, например, или чашку, но он уже часто обходится без меня. Я даже ему сказал:
— Теперь я тебе не нужен, теперь у тебя свои руки, свои глаза…
Он ничего мне не ответил, но притянул меня к себе и так посмотрел на меня, что у меня сразу стало тепло внутри.
Места в тетради осталось так мало, что я стараюсь писать как можно мельче. И последние слова в этой тетради буду писать не я. Их непременно хочет написать кто-то другой. Он пишет еще совсем неразборчиво, потому что вовсе не легко научиться писать деревянной рукой.
«Спасибо тебе, Андрюша. Твой отец».
_____