Гигантская котловина, ниспадая крутыми уступами в недра земные, архитектурными очертаниями своими напоминает древнее римское ристалище.
Она способна вместить в себя горную вершину с усеченным конусом. И если бы снова закупорить ее горой, здесь опять бы лежало ровное пространство пустыни.
Люди вынули из земли гору и куда-то задевали ее.
Миллионы тонн породы, снятые с поверхности драгоценного рудного тела, хитроумно рассыпаны по расселинам, по земным впадинам и вмятинам.
Люди выровняли пустыню.
Если бы эти миллионы тонн каменной массы сгрести в пирамиду террикона, она возвышалась бы горным хребтом и на серых глыбах породы, как на скалах, гнездились орлы.
Эта древняя земля испепелена едким солнцем пустыни. Раскаленным жаром зыбучего песка она умертвляла все живое…
Легенда повествует о том, что некогда рабы добывали тут золото, и, когда наткнулись на богатейшую рудную жилу, властелин их испугался этой находки, страшась, что, узнав о ней, нахлынут на страну свирепые, беспощадные орды под водительством более сильных, чем он, ханов, и он приказал убить рабов, засыпать утлые, узкие шахты.
Песок замел следы. Сухое море пустыни волнами барханов погребло караванные дороги и тропы.
Но легенда жила. Она печально звучала в устах акынов. К ней прислушались археологи, потом сюда пришли геологи, а затем уже горняки, строители. Они воздвигли посредине пустыни горно-металлургический комбинат. Здесь добывают и плавят медь. А золото и прочие редкостные металлы — только попутные отходы от основного производства.
Поэтому рудник называют медным, хотя в рудном теле его густо намешаны сокровища редкостных металлов. Их бережно и тщательно вылавливают в цехах обогатительных фабрик.
Карьер медного рудника подобен гигантскому заводу, только лишенному кровли, — над ним лишь небесный свод. Мощные глыбы руды измалывают в чреве шаровых мельниц в тончайший порошок, но это уже не забота горняков…
Степан Захарович Буков прибыл в пустыню налегке, без значительного имущества.
Тощий, долговязый, с крупным, солидным носом и бурыми, прокуренными усами, серьезным костистым лицом и цепким, прищуренным взглядом, он производил впечатление человека самостоятельного. Одет не по-местному, капитально. Долгополое драповое пальто, велюровая шляпа, тупоносые ботинки на микропорке. В руке новенький фибровый чемодан, для надежности основательно обвязанный толстой веревкой.
Вежливо справившись, где находится монтажная площадка, Буков отправился туда степенной, неторопливой поступью, деликатно отклонив предложение оставить пока свой чемодан в конторе.
Жгучий, пламенный зной, зыбкая песчаная почва, сыпучие барханы не вызвали у него вопросов о климате, столь обычных для всех приезжих.
На монтажной площадке было тесно от грузов. Обшитые свежим тесом громоздкие, тяжеловесные части машин томились здесь, словно звери в клетках. Тающая от жары заводская смазка едко пахла и желто сочилась сквозь дощатые щели.
Буков обошел монтажную площадку, прочел на ящиках названия заводов, изготовивших машины. При этом на лице его появилось почтительное выражение, какое бывает у человека, когда он встречается со знаменитостью всемирно известной.
Тут к нему подошел пожилой, сильно бородатый человек с берданкой, одетый по-юношески легко: трусы, красная майка и спортивные тапочки. Буков догадался, что это сторож. Сказал:
— Здрасьте, — и осведомился: — Где можно найти монтажников?
Сторож оказался приветливым.
— А где им быть? Загорают.
— В рабочее время?
— А подъемники вы им доставили? Разве такое железо голыми руками своротишь, без техники? Нынче бреются и то электричеством. Такая эпоха. Человек без техники — чистый ноль.
— Это правильно, — вежливо согласился Буков. — Есть даже машины, которые в шахматы обучены играть. Самосоображающие.
— А при все том караульщики еще требуются, — вздохнул сторож. — Нет еще самосовершенствования у людей, чтобы обходиться без охраны.
— Воруют?
— Тут больше пережиток по линии самоуправства. Один участок у другого выхватывает. Недоглядишь — могут упереть целый состав. Хватишься — уже полздания сложили. Прыткий народ. И каждый праведника корчит: мол, не для себя, для Родины. Отечество у нас доброе: даст выговор, и все. Он свой план перевыполнит и этим отмоется.
— А ты все-таки бди!
— Я бдю, — сказал сторож. — Но забора нет. Со всех сторон беззащитный.
— У тебя оружие — бердан.
— Одна тяжесть в руках. С передового участка приходят, сверх плана жмут и забирают у тех, кто зашился. Сочувствовать людям тоже надо.
— Значит, ты соучастник…
— А я не возражаю… Я б на суде свое последнее слово сказал про некомплектное снабжение. Приволокли тяжелые механизмы в разобранном виде, а подъемников нет! Вот я бы на своей скамье подсудимых пододвинулся, чтобы снабженцам место сесть нашлось. Такое мое мнение. — Подозрительно взглянул: — Ты, случайно, не из них?
— Не из них, — сказал Буков и, пожав сторожу руку, пошел в указанном направлении.
Слесари-монтажники играли в волейбол.
Потные тела, экономно прикрытые только плавками, сверкали на солнце, как сабельные клинки в руках невидимых фехтовальщиков.
Жаропрочное надо иметь здоровье, чтобы в этом пекле с упоением и азартом гонять мяч, когда даже в тени душно, как в печи.
Буков присел на чемодан и внимательно наблюдал за игрой.
Он сидел в своей капитальной одежде величественно, недвижимо. Костлявое, сухое лицо казалось вырезанным из камня. Потом игроки собрались возле единственного и столь странно выглядевшего зрителя.
Рыжий парень, с прекрасным телом атлета и прозрачными лукавыми глазами, спросил подчеркнуто уважительно, желая, очевидно, позабавиться:
— Так какие у вас будут критические замечания, уважаемый товарищ?
— Замечания есть, — сухо сказал Буков.
— Разрешите записать?
— Можно, — согласился Буков. — Первое: ты моргун! Нервная система у тебя не отлажена. При подаче жмуришься. В итоге бесприцельный посыл. Сила есть, но мандраж ее губит.
— А вы что, тренер? — смутился парень. Буков усмехнулся:
— Внимательно живу. Наловчился все угадывать. — Снисходя, добавил: Игроком я, конечно, был. У немцев даже иногда выигрывали.
— В международных участвовали?
— В дружеских. Служил в войсках в Германии. С немецкой командой сражались. Нормально играют. Распасовка продуманная, четкая, и техника соответственная. Дадут крученый — берешь, аж ладони жжет. Хоть и свои немцы, братья по социализму, а если проиграешь, ротный так и мечтает, к чему придраться, чтобы внеочередной наряд влепить. Спорт есть спорт. А престиж есть престиж. Потерял — получай наряд. Во всем своя справедливость.
— На работу сюда прибыли?
— Тепло тут у вас, не простудишься, — уклончиво сказал Буков.
— Не угодили климатом?
— Что жара, что холод — это только крайности природы. А я ко всяким неудобствам еще на фронте приучен.
— Значит, почет солдату?
— Моя солдатская служба рабочей была. При танковом корпусе в рембате гайки крутил.
— По-настоящему воевать не пришлось?
— Говорю, ремонтник. Получалось, конечно, в отклонение, а так — как в цеху.
— Выходит, повезло?
— Не без этого.
— А теперь кем будете?
— В дипломе написано: машинист экскаватора.
— Все ясно, — сказал парень. — На нас кидаться пришли. А что мы сделаем, если подъемные средства отсутствуют?
— Зачем кидаться? — добродушно сказал Буков. — Что я, пес или непонимающий? Посижу спокойно на тарифной, пока вы мне инструмент не соберете. К зажиточной жизни привык, но ничего, потерпим.
— Добытчик!
— А как же. Это в армии на всем готовом. На гражданке такого нет. Без самодеятельности не проживешь.
— Обедали?
— В столовую еще не ходил.
— И не надо, — горячо сказал парень. — Шашлык будет. Мы барана вчера купили. Угощаем!
Проведя полдня с монтажниками, Буков расположил их к себе дружелюбной манерой, вежливой внимательностью, с которой одобрительно выслушивал каждого, проявляя интерес к тому, что казалось на первый взгляд столь малозначительным и обыденным.
— Приятно, что вы с полным средним и все при специальности, — говорил Буков. — И в палатке живете аккуратно. Книг у вас тут много. Книга — лучшее удостоверение культурности человека. Кино я тоже, как вы, уважаю. Но книги чем лучше? Захотел по настроению — вот она при тебе, лучший приятель, если книга хорошая.
Расхваливая шашлык, Буков заметил:
— Пищу людям надо с талантом готовить, с азартом. Еда — она не только потребность организма, но и удовольствие, радость. Кто на еду только как на питание смотрит — люди унылые, малокровные. От них и дети не получатся.
Заметив, что его соображение о детях вызвало смех, Буков сказал строго:
— А что тут такого? В центральных газетах про гены пишут, у кого сколько их есть в наличности, тем числом они и передаются в наследство поколению. Обращают на это внимание общественности. Особенности своих предков потомство не теряет. Для семейных приятно.
— А холостякам?
— Главное в жизни, ребята, не за удовольствием рыскать, а за счастьем. Сколько я людей знаю, которые себя промотали, потом очухались, спохватились. Пожилые, сироты. Инвалиды души.
— Строго осуждаете.
— По закону жизни.
— А просто так — что, нельзя?
— Из лужи тоже напиться можно.
— И всегда вы таким положительным были?
— Это только в электротехнике — либо плюс, либо минус. А в человеке все перемешано. По ходу жизни мусор на ухабах сваливается. Если глубокомысленно вдуматься, не только государство должно себя планировать, но и человек тоже.
— Значит, у вас личный план жизни имеется, на научной основе разработанный?
— А ты зубной комплект не показывай. Смешного тут нет. Человек должен себя наперед продумывать. И все зависит от того, какой диаметр кругозора. Есть граждане, которые сами у себя в ногах спотыкаются, а жалуются планета наша для них недостаточно благоустроена.
— Выходит, вы сильно идейный товарищ!
— В норме, — усмехнулся Буков.
— Это как же понять?
— А так и понимай — уверенный в людях, и все…
Вечером, поужинав обильно бараниной, сидя с монтажниками в палатке, Буков говорил:
— Вот вы, ребята, молодое поколение в том возрасте, что мы, когда на войну уходили. Все вы целехонькие, неповрежденные, ладные, веселые, озорные. А вот нет у вас такого озорства, чтобы не только начальство ругать, как вы его сейчас правильно ругаете за недостачу монтажного оборудования, а самим выкинуть такое, чтобы начальство удивить самостоятельностью, инициативой.
— Толкаешь, Степан Захарович, чтобы тебе поскорее начать кубики брать!
— В комплексе и это будет, если скоро машину соберете.
— А ты нас не уговаривай. Мы и так сверхсознательные!
— Бессознательные сейчас только жулики и тунеядцы. А вы обыкновенные ребята, но только воображения у вас нет.
— Как нет? Вон Генка воображает, что он тенор!
— Я, ребята, сам веселый, — мрачно сказал Буков. — Но есть веселье от пуза, а есть от сердца. Это когда другому от тебя весело становится. Вот, например, так было. Подъехал я на своем персональном мотоцикле к поврежденному на поле боя танку. Кинулся в люк. Осматриваюсь. Командир танка лежит на казенной части орудия, весь мокрый от крови. Механик-водитель тоже покалеченный. Сплошной санбат. Но мое дело ремонтное. Ковыряюсь, устраняю повреждение. А время — уже ночь. Подошли немцы на тягаче, нацепили на нас трос и поволокли к себе. Орудие в башне заклинено, боеприпас к пулеметам израсходован, гранаты я еще раньше покидал, когда немцы на нас трос цепляли. Для инициативы какие возможности? Из личного оружия пострелять или в рукопашной — то же самое от фашистов получить. Прошу полуживых танкистов повременить с окончательным решением до последней крайности. Перспектива одна — ремонт сделать, вернуть машине силу.
Копаюсь, свечу фонариком, а от переживания руки потеют, гайки, как пуговицы, выпадают. Кроме того, плохие условия для ремонта: танк немцы волокут по пересеченной местности, все от тряски ходуном ходит.
Заставил я себя вообразить: никаких таких немцев нет. Устраняю будто неполадку, пока свои буксируют. Даже закурить себе позволил, подчеркнул этим, что ничего такого особенного нет… и справился. Наладил. Включил механик-водитель двигатель, как шарахнул лобовой броней по фрицеву тягачу и еще на развороте их окоп проутюжил. Это пережить такое удовольствие надо…
— А говорили, что не воевали, только работали?!
— А это тебе что? Работа по специальности и есть. Один раз тоже пришлось действовать в связи с обстановкой. Рембат наш и СПАМ в МТС размещались. Что такое МТС, вы еще помните. Не такие старые, чтобы забыть, а вот СПАМ — по фронтовому обозначению: сборный пункт аварийных машин.
Подразделение наше ремонтное из рабочего класса, главным образом старших возрастов. Народ все квалифицированный, солидный, семейный. Дисциплина своя, заводская. Каждый уважительно себя ведет, все друг к другу — по имени-отчеству. Природа вокруг хорошая, полезная: сосны, березки, прудок чистенький. Ну и оборудование подходящее, станочный парк удовлетворительный, электросварка — передвижная кузница. Условия для работы есть. И немец нас с воздуха не беспокоил. Такая нам привилегия выпала.
Буков смолк, тревожно выжидая, как ребята среагируют на небрежно им сказанное слово — "привилегия". Если ухмыльнутся, значит, все, значит, ни к чему про сокровенное, пережитое им тут выкладывать. Испытал молчанием. Убедился — притихли, ждут терпеливо продолжения рассказа. И только после этого продолжал:
— Подбитые в бою танки, как раненых в госпиталь, доставляли. Главным образом повреждение ужасное терпели машины старых образцов. Броня на них в рваных клочьях, окалина, как шелуха, сыплется, внутри все оплавилось, спеклось. Приходилось самим хоронить, что в некоторых танках обнаруживали. Хоронили с почестями, какие в наших возможностях. В самый отчаянный момент войны на таких старых машинах даже на таран кидались.
Рабочий класс, я вам сказал, подобрался у нас возрастной. Сильно об железо и жизнью потертый. Серьезный народ.
Копались мы в металле бессонно и без отдыха. ОТК над нами — совесть. На заводском уровне машины восстанавливали. А это что значит? Каждый на своем месте творец-изобретатель. Потому что на такой уровень мастерская не рассчитана, мы ее самочинно переоборудовали.
Командир рембата — офицер-кадровик. Он вначале расстраивался: нет у нас надлежащей строевой выправки и обращение, как в цеху, — кто мастеровитей, тот и старший.
В первые дни строевые занятия с нами проводил. А потом взял на себя ответственность — отставил.
На ремонтных работах люди сверх сил тянулись, но соображение, расторопность не теряли, а как строевые занятия, — так самую простую команду не сразу осмысливали. Вся мысль к рабочему месту привязана и оторваться не может. Подгонка, шлифовка, центровка непостижимой хитрости требовали. Точность ювелирная, детали все тяжеловесные, габаритные; жилы, кости трещат, пока их собственноручно домкратишь, от натуги пузо к хребту прилипает, как пластырь.
А питание какое? Второй эшелон. Сушеный картофель, просяной концентрат. Даже наркомовской нормы — ста граммов — не полагалось, поскольку мы не передний край, а в благополучном тылу, где не убивают. И вид у нас не бравый. Спецовок нет, одно обмундирование. Обсалили его в масле, замурзали копотью, о металл ободрали, В строю взглянуть — срам.
Начальник посмотрит на нас, побледнеет, осунется, а сказать ничего не может, хотя наш вид — оскорбление армии.
Только в рабочее время — а оно у нас почти круглосуточное — он душой отдыхал. Боевито работали, четко, без словесности. Каждый на своем месте генерал. Народ сановитый, квалифицированный — бог по специальности. Красиво работали. Смело. На заводе на такое не решались, как мы здесь у себя в мастерской отважничали. Виртуозничали по инженерному делу, за две ночи зуборезный станок наладили и заставили сработать то, на что он по своей бывшей схеме не был способен. Очень, знаете, война рабочего человека к самовластию над машиной приучила. Ну и удобства, конечно, были согласовывать не надо по инстанциям. Доложишь взводному, а он по специальности электрик, рассердится. "Ты, — говорит, — в строю рядовой солдат, а у станка сам себе главнокомандующий".
Каждую деталь с какой позиции обдумываешь? Подведет она танкиста или выручит.
Веса в нее лишнего допустить нельзя, а запас прочности хочется накинуть. Как лекальщик, ее зализываешь, шлифуешь, колдуешь, притираешь, в такую микронную шкалу укладываешься, какую с завода не требуют. Сознание нам командовало без пощады себя изводить, но чтобы каждая обработанная деталь сызнова полный запас прочности обретала и для машины, что после ремонта, была бесчувственна.
Сроки ремонта определяли не по техническим нормам, а по сводкам с фронта. Чем хуже там, тем больше с нас причитается. Вот какое наше рассуждение было.
Только политбеседы у нас не всегда на высоте получались. Политрук у нас — сильный товарищ, начитанный, знающий политику, а массой овладевать не мог. Скатывались мы в политбеседах на обычное производственное совещание. Нарушали инструкции. А что делать? Свои производственные вопросы обсудить у нас другого времени не было. А тут возможность поговорить.
Приволокли нам подбитый вражеский танк — не для ремонта, на разборку, в переплав в мартен. Ничего тут обидного такого нет — их металл с нашим вместе в одной печиа плавить. Даже приятно, что они нам скрап поставлять начали. В первые месяцы войны не так уж много, это потом довелось такой скрап эшелонами в тыл гнать, но против нашей брони их металл оказался маркой ниже, по присадкам беднее.
Так вот, когда мы их танк разбирали внимательно, по косточкам, каждый его узел, каждую детальку дотошно обдумывали, в механизм вникали, в материал, методику его обработки. Желательно было понять: есть у немца по нашему рабочему делу превосходство или нет? И ничего такого особенного для себя не обнаружили. По сварке, например, они от нас даже сильно отстали, разве с КВ сравнишь или с тридцатьчетверкой?..
И здесь Буков снова сделал выжидательную паузу. Сощурясь, пытливо оглядел ребят, готовясь дать отпор, если кто из них в запальчивости заметит, что он недооценивает иностранную технику. Вспомнил, как доводилось наваривать шипы на гусеницы английских танков, которые без этих шипов вязли на мягких грунтах, теряли скорость, и беззащитные их экипажи гибли под огнем врага. А ведь для того, чтобы наварить эти шипы, понадобилась не только смекалка, а и тонкий расчет, с учетом всех конструктивных особенностей машины. И рабочие-солдаты произвели доделку безукоризненно, не будучи инженерами, а только мастеровыми. Но говорить об этом не пришлось: никто не перебил его. Тогда Буков после долгов паузы вновь заговорил спокойно и доверительно:
— Когда в партию принимали, что во мне обсуждали? Какими новыми специальностями на фронте овладел, какая у меня техническая грамотность. Потому что без нее себя политически грамотным не докажешь. Отметили также: когда газовым резаком удалял вмятину вокруг пробоины для наложения на это место заплаты, произошла вспышка паров горючего, застоявшихся в танке, я пламя гимнастеркой охлопал, не растерялся. Биография моя была куцая, обсуждать нечего. А идеология что ж, как у всех, одинаковая.
Так мы в полной безопасности во втором эшелоне служили и свою рабочую квалификацию сильно повысили. Но звания за это не получали. На передовой в бою человек со всех сторон всем виден, а в мастерской единолично не выделишься: труд — дело коллективное, взаимозависимое.
Но случилось так, что немцы на вашем участке фронта прорвались и выскочили мотомеханизированной частью прямо на наш СПАМ и ремонтные мастерские.
Побросали мы инструмент, похватали винтовки, гранаты — и в окопы. Встретили фашистов из нашего стрелкового оружия дружно. Но в окопе нам воевать не нравилось. Рабочим при металле способней. Отослали ребят растаскать трактором поврежденные танки так, чтобы каждый танк дотом служил, с расчетом на круговую оборону. Выделили для них гарнизоны. Снаряды нашлись, — значит, обзавелись своей артиллерией, засели в жестокой обороне, как говорится.
Распределились на смены, чтобы и войну вести, и производство не оставлять. Война войной, а ремонт — наша прямая задача. Тем более что подвижный танк нам теперь для личного употребления нужен.
Поставили немцы пушки и начали по нас бить. Потом авиацию вызвали. Значит, такая обстановка. Неприятная. Пятачок мы занимаем маленький, а снарядов и бомб на него обрушилось много. Но если мы столько времени от войны были освобождены, пришлось за эту передышку сразу в полную меру отвоевывать.
Солдатского опыта мы не имели. Просто так, от души дрались, по-рабочему.
Когда немцы на нас в атаку кидались, мы трактором на них танк подремонтированный вытаскивали, он их шрапнелью и пулеметами бил, а трактор за его броней укрывался. Потом трактор у нас подбили, остались мы без тягла.
Пару танков, какие поцелее, мы скоростным методом ремонтировали, чтобы только на ход поставить.
Мастерская — сарай беззащитный. Но там станки. Детали станочной обработки требовали. А тут бомбы, снаряды все рушат. Падали ребята у станков. Один упадет — другой становится дотачивать, пока его третий не сменит. За паршивую втулку жизнями платили, вот во что нам втулка становилась. Узлы надо было ставить, находясь снаружи танка. На такие монтажные работы люди выходили сознательно, как под добровольный расстрел. Да еще на этом расстреле нервничать нельзя, спокойствие нужно, сосредоточенность, чтобы все правильно установить, сцентровать, замеры делать. Машина небрежности не терпит, откажет, и все.
На монтаже мыслить надо сосредоточенно. На нем труд всех итожится. Неладно что-нибудь пригнал — весь агрегат снова разбирать, доискиваться. В нормальных условиях высшая ответственность. А тут по рукам, по телу осколками бьет. Ударной волной расшибает. Самые мастеровитые, самые знающие, самые лучшие на сборку становились и падали замертво. Я против своих товарищей солдат-рабочих кто был? Суслик. Ушел в армию с чем? Вроде слесаря-водопроводчика со вторым разрядом. А тут матерые машиностроители рабочая интеллигенция. Чертеж, схему запросто с одного прищура читали, как вы книжки писателей читать наловчились. Любой станок на высокий класс точности настраивали. У них станки на одной высокой ноте работали. Можно не видеть, а по слуху понимать, что за станком стоит мастер выдающийся. И не до трудового героизма им тут было, когда каждую покалеченную машину надо фронту не только быстро вернуть, но и как новенькую. Работали, себя не помня. Одно имея в виду: должна машина наш труд доказать танкистам так, чтобы они не почуяли, что она после ремонта. Не считали бы себя обиженными, что им БУ вернули, а все равно как бы с завода. Значит, и внешность у нее должна соответствовать.
Танкист — он нам родня. И по обученности, и по уважению к металлу. Металл грубости не терпит, его обласкать надо, тогда он тебе товарищ во всем, надежный, услужливый. Всю силу свою отдаст полностью, без утайки. Только ты на него себя тоже не жалей. Тут дело обоюдное. Ты ему, он тебе. Чем больше ты на него труда потратишь, тем больше его отдача будет. Это не только закон техники, но и человеческого с ней обращения.
Сказал я вам, немцы из орудий по нашему расположению бьют, бомбы с самолетов кидают. Сидим мы в окопах, в танках, в укрытиях, а у всех тревога за станки и техническое оборудование: оно же беззащитное, его в окоп не унесешь, в танке не упрячешь. Некоторые в панике от этого из окопов уходили в мастерскую, чтобы хоть самые ценные станки прикрыть мешками с землей. Конечно, недисциплинированно поступали, бой есть бой, у него свой порядок. Но мы еще не привыкли по правилам воевать, в мастерскую бегали.
А там что! Осколки все колотят, ломают — не увернешься. Не все обратно из мастерской приползали, на смерть там и оставались. Но ведь понимать надо! Солдат оружие свое не бросает, если он даже раненный. А наше рабоче-солдатское оружие — станки. Мы к ним приставлены. Как артиллеристы к своей батарее. Они без пушек — ноль, а мы — без своей техники.
Когда немцы перед своей атакой нас долго бомбили, обстреливали, мы это не всегда психически удовлетворительно выдерживали. Иногда срывались. Не в атаку, а так просто, бежали на фашистов, потому что невтерпеж их ждать, пока они к нам сами ногами подойдут.
Фашист весело на нас шел, самоуверенно. Знал: тыловая рабочая часть, не строевая. В твердом расчете шел на легкое побоище.
Мы кто? Мы металл ворочать привыкли, строгать, обтачивать, твердость его привередливую себе подчинять. А тут против нас кто? Мясо в мундирах. Ну и дали мы им! Напоминаю. Большинство было старших возрастов — рабочие с выслуженным стажем, не физкультурники, но народ жильный.
Кроме всего, если мы на микронной точности работали, мерный инструмент сами себе делали, так из винтовки, из пулемета точный, прицельный, расчетливый огонь вести нам сама наша техническая культура обеспечивала. И если человек мог кувалдой с двух замахов заклепку впотай сплющить, так прикладом с одного удара фашисту каску в плечи загнать он может свободно.
Собираемся обратно в окоп, кто раны на себе бинтует, а кто, чтобы товарищей не беспокоить, прикрыв лицо шинелью, помирает молча от тяжелой раны.
Фашистов мы пороняли много. Но мы этого не обсуждали. Совестно такое обсуждать, когда свои, родные, либо погибшие, либо поврежденные. И сколько нам самим на дальнейшее прохождение жизни времени отпущено, неизвестно.
На своем деле каждый умнеет. В мастерской мы себя показали с наилучшей рабочей стороны. Танкисты были нами довольны. А вот по солдатской линии пришлось нам умнеть на ходу.
Командир рембата — офицер-кадровик — за нас сильно взялся. Обучал солдатскому делу по уплотненному курсу. Совпала для нас теория с практикой. Но не удалось ему все по военной науке правильно организовать для ведения боя в окружении. Свалила пуля.
Политрук Гуляев на себя командование принял. Но он кто? Бывший инструктор райкома, политически сильно развитый, а по военной линии — в пределах Осоавиахима.
Хорошо, здесь у немцев танков не было. Бронетранспортеры на гусеничном ходу со стальным низким кузовом. Тоже вещь опасная, и скорость у нее больше, чем у танка. Но мы их — зажигательными. Пулемет авиационный был, нам его на ремонт завезли летчики. Мы по-дружески взялись. Оставили они нам и боеприпас, чтобы после ремонта машину испытать. Вот мы его в бою и испытали.
Кроме того, нарезали из броневого листа щиты, поставили на полозья, желающие могли с этими щитами, впереди себя их толкая, к немцам подползать и гранатами их забрасывать. Охраны труда при нас не было. Самим надо было думать, как при такой самодеятельности травм избежать.
И снова Буков смолк, теперь уже от щемящего чувства неловкости, внезапно овладевшего им. Не слишком ли развязно и лихо рассказывает он о людях, свершавших свой подвиг в те дни? Если, допустим, кто-нибудь, не Буков, а другой, рассказывал бы об обороне мастерских, как бы он сам воспринял подобное повествование? Возможно, не раз усмехнулся бы, а может быть, даже обиделся. Фактически все это так и было, и вместе с тем не так. Все как будто правильно, но ведь переживал эти события каждый по-своему. И сам Буков переживал их иначе, чем сейчас рассказывает. Никто не считал тогда, что делает что-то необыкновенное. Поступать, как все, — вот в чем была высшая душевная задача. И поэтому никто не считал, что это подвиг, просто все действовали согласно обстановке. Но разве это поймут те, кто такого не пережил…
Буков пытливо, с беспокойством смотрел на ребят. Лица их как бы осунулись, затвердели, губы сжаты. Слушают напряженные и притихшие. Значит, ничего. Главное доходит. Можно продолжать.
— Была тут невдалеке при нас семидесятишестимиллиметровая батарея ПВО, обслуживал ее женский состав.
Наверное, оттого, что батарея женская, ее во втором эшелоне держали, берегли, значит.
У нас народ в мастерских пожилой, семейный, только я тогда один полагал: помру холостяком. Так что от батареи держались на вежливом расстоянии. Я заходил иногда. Спрашивал: может, какой-нибудь пушечке мелкий ремонт требуется? Командовала девчатами — я прямо скажу, беспощадно — с крашеными волосами, уже пожилая лейтенантка. Ну, хуже заведующей интернатом она над ними была. Во все вникала, во всякую интимность. И политрукша ей впору, такая идейная, деваться от нее некуда. Я раз как-то на батарею пришел и цветов по пути машинально насобирал. Что она сделала? Поставила по команде "Смирно" — это с букетом в руках. Собрала расчет и говорит:
"Вот, товарищи бойцы, любуйтесь, какое оружие солдат на войне при себе носит".
И носком сапога мой букет толкает, который у меня в опущенной руке висит, уже повядший и обтрепанный. И начала при всех воспитывать, лекцию читать: мол, сейчас главное — любовь к Родине, а не к кому-нибудь персонально. Советская женщина на фронте — это прежде всего боец, а не женщина. А поскольку я не строевой, а они здесь огневики, нечего мне здесь топтаться со своими тыловыми настроениями.
Но вы что думаете, может, она всегда такая принципиальная? Когда танкисты от нас технику отремонтированную забирать прибывали, так их в женской батарее всегда с почетом встречали. И эта политрукша губы себе специально для них мазала. По-граждански себя аттестовала Зоей и слово им предоставляла, чтобы рассказывали о героических подвигах. И все девчата слушали их, млея о г восхищения. На войне тоже, знаете, полной справедливости нет. Ну, да ладно. На батарею я не просто так заходил, а с серьезными мыслями по определенному объекту.
И весь личный состав батареи об этом знал. Как и у нас ремонтники тоже знали, что я от сержанта Люды Густовой зависим. Война войной, а человеческое она бессильна вышибить.
Когда фашисты на нас наскочили, очень я был взволнован: как там, на батарее? Немцы ее бомбили за то, что она нас от воздуха спасала.
Отпустил меня отделенный — токарь-фрезеровщик пятого разряда товарищ Павлов — разведать и доложить, какая на женской батарее обстановка после бомбежки.
Что я там увидел?
Когда нас, солдат-мужчин, убивают, это еще куда ни шло. А когда девчат, женщин — тут сверхчеловеческие силы надо, чтобы перенести.
Два орудия вдребезги разбиты, земля изрытая, опаленная. А в капонире лежат в ряд, аккуратно причесанные, прибранные, те, кто был их боевыми расчетами. Оставшиеся живыми молча копают яму. Не захотели в окопчиках схоронить. Специально решили отрыть. И сами онии хуже покойниц выглядят. Лица черные, закопченные, кто ранен — на них бинты грязные. Я обращаюсь как положено, докладываю, зачем прибыл. А они, понимаете, оглохли после боя, не слышат, что я говорю. Только щурятся на меня, и все.
Поскольку у кого обмундирование поцелее было — для покойниц с себя уступили, неловко мне смотреть. Жмурюсь. Но они даже не понимают, почему я глаза прикрыл. Копают. А я для них — постороннее, чуждое существо, и все.
Доложил обстановку на женской батарее своим.
Политрук Гуляев спрашивает: "Командир батареи жива?" — "Задетая, но живая". — "Тогда пойдем просить ее, чтобы приняла от меня командование. Она артиллерийское кончила — строевой офицер".
Пошел я снова на батарею вместе с Гуляевым. Пока он с командиршей договаривался, я Люду сыскал. Сидит она на бруствере, уткнув лицо в ладони, и плечами трясет. А над ней стоит политрукша Зоя, такая бледная, какой от пудры не бывают. Гладит одной рукой Люду по голове, другая рука у ней бурым сырым бинтом обкручена. Зоя стоит спокойно, в зубах папироса, сапоги начищены, обмундирование в порядке. Говорит Люде:
"Только задело кость. Нечего нюни разводить".
Заметила меня, спрашивает:
"Орудие осмотрели? Восстановить можно?"
Я гляжу на нее и молчу.
"Лопух, — говорит, — марш к орудиям и доложить немедля".
Ну, пошел я, осмотрел пушки: почти все, кроме одной, повреждены окончательно. Вернулся.
Теперь обстановка такая: лежит на земле Зоя без сознания, а над ней Люда с раскрытой санитарной сумкой хлопочет, шприцем колет. Очнулась Зоя, приподнялась, приказывает:
"Докладывай!"
Сидит с закрытыми глазами и качается. Потом глаза открыла, такие, знаете, мутные, смотрит как бы сквозь меня, говорит сонным таким, усталым голосом:
"Я же ребенка теперь не смогу искупать одной рукой…"
А тут снова команда: "Воздух!"
Девчата к орудию кинулись. На них пикируют, бомбы валят. Стоим мы с Гуляевым, курим, молчим, каждый свое переживает.
И должен я вам, ребята, объявить: хуже животного тот наш брат мужского происхождения, который в женщине не видел и не видит наивысшего человеческого. Они ведь на многое больше нас способны, они ведь какие, эти наши зенитчицы. К примеру, отстрелялись, отработались во время налета, оттерлись от крови, обвязались от ран, а потом спрашивают Гуляева:
"Может, вашим солдатам постирать нужно? Так пожалуйста. У нас всего одно орудие осталось, есть возможность стирку устроить на всех".
Только что пикировщики на них косо падали, бомбы роняли; словно из порванного неба, все на них валилось. Земля опеклась ожогами, осела вмятинами, задранный ствол орудия и тот весь осколками пошкрябан. А они похоронили погибших, заплаканные, ободранные, полуоглохшие, по тревоге снова отстрелялись, отмучились бомбежкой и вот, пожалуйста, — постирать предлагают по своей женской милосердной доброте, забыв, что они герои, а не мы.
Политрук Зоя на ящике из-под снарядов сидит и пытается спичку зажечь одной рукой, чтобы прикурить.
Чиркнул я ей зажигалку. Кивнула, затянулась. Я ей говорю про зажигалку: "Возьмите!" Спрятала она зажигалку в боковой карман гимнастерки. Потом спрашивает: "Не жалко?"
Я говорю: "Это просто сувенир, на память, давно хотел, но стеснялся. Очень уж вы строгая".
Она задумчиво так: "Зажигалки мне на фронте дарили. А вот цветы никто не приносил".
"Будьте уверены, принесут". Неловко я это сказал, потому что она на земляной холмик оглянулась. И еще неловкость допустил. "Сапожки, — говорю, — у вас маломерные, детский размер. Какой же вы номер носите?" Это я хотел отвлечь, чтобы про руку не думала, для женщины, мол, без руки не такая уж инвалидность.
"Дурак ты", — сказала она, отвернулась и стала раскачиваться корпусом от боли.
Вернулись мы к своим, тоже обстановка не наилучшая.
Фашисты пристрелялись из минометов, большие у нас потери в людях.
Лейтенант Карпова наших ребят собрала, стала проводить занятие по обращению с орудием. Народ у нас цепкий, быстро технику освоил. Но боеприпасу мало, на крайний случай берегли. Помпотех Соловьев Евгений Мартынович взялся стреляные орудийные гильзы на новую зарядку восстанавливать. Колдовал — не получилось.
Он с полным инженерным образованием, на производстве не работал, в конструкторском бюро служил. Привык там к обходительности. Здоровье у него не сильное, голос тихий, голова плешивая, руки маленькие — дамские. Но партийный товарищ. В боевой обстановке спокойной деловитостью ободрял. И стрелок оказался замечательный: протрет очки, дыхание задержит — и с первого выстрела свалит.
Всегда он деликатный, внимательный, будто каждый человек для него новость. Есть только к себе чуткие, а он каждого человека угадывал, его настроение.
Сидит в окопе, и вдруг лицо такое счастливое — объявляет:
"Обратите внимание, товарищи, пуля на излете щебечет, ну как молодой щегол". Люди изумленно смотрят: нашел о чем рассуждать. Он поясняет: "К войне, товарищи, надо привыкнуть, не обременять себя трагическими наблюдениями". Кивает на Василия Земина. "Вот вы, — говорит, — для меня образец самообладания. А чем, спрашивается, образец? Тем, что Земин в окоп книги из ротной библиотеки приносит. От бомбежки рядом с собой держит. Другие боеприпасы волокут, а он — книги. Конечно, книга полезна. Фокус такой получается: начнешь читать, и вдруг ничего нет, ни войны, ни немца, а есть нормальная человеческая жизнь, тоже, конечно, со всякими неприятностями, но ты тут ни при чем. Вроде сочувствующего наблюдателя, и только. Получается передышка, отдых".
Отремонтировали мы два танка старых образцов, но все-таки боевые машины, да еще на ходу.
Политрук на партийное собрание вопрос вынес. И так его поставил: конечно, танки нас сильно выручат, немецкие атаки отбивать. Но артиллерия авиации все равно танки снова расколотит. А у нас тяжелораненые, а также артиллерийский женский расчет, который все боеприпасы расстрелял. Есть возможность на этих двух прорваться к своим. Водители найдутся из числа ремонтников по моторам.
Приняли решение. Стали ребята быстро домой письма писать. Ночью завязали мы с немцами бой наступательный, нахальный, потому что наступать нам почти нечем. Но отвлекли. Танки благополучно прорвались, о чем они нас оповестили через некоторое время ракетой. Повеселели мы от этой ракеты, порадовались. Хотя за ночной бой еще потери понесли.
Потом какое настроение у нас началось? Стало определенно ясно, когда наши на танках уехали, что мы теперь тут насовсем. Остались у нас кучи всяких разбитых машин колесного транспорта, на скрап только годных, и такие же кучи металла от разваленных, тоже на скрап, бывших танков, броневиков. Из этого железа уже ничего путного сделать нельзя. Одна пригодность: на баррикады, ну еще для прикрытия в щелях.
Сидим в земле, молчим, каждый про себя думает. А тут вдруг подходит к политруку солдат — слесарь Фетисов, протягивает бумажку. Становится по команде "Смирно":
"Прошу принять меня в партию взамен убывшего в связи со смертью товарища Павлова Александра Григорьевича".
Ну, казалось бы, хорошо, человек в партию просится. Но его тут же на месте Федор Соловьев одергивает:
"Почему тебя вместо Павлова, когда я с ним с одного завода?"
Ему правильно режет Фетисов:
"Так ты то же самое напиши и подавай заявление".
Он говорит:
"Я-то напишу, но ты у себя Павлова вычеркни".
Другие встряли в разговор. А политрук молчит.
Потом все-таки взял слово.
"Сегодня, — говорит, — когда в атаку бегали, я какую команду отдал? Коммунисты, вперед?! Правильно?" — "Точно". — "Кто-нибудь в окопах оставался?" — "Нет". — "Значит, что получается? Выходит, все бойцы посчитали себя коммунистами". — "Временно, по случаю атаки". — "Временно в партии не состоят". — "Так как быть?" — "Вот вы и решайте".
Ну, какое тут еще решение. Вырвал политрук из своей полевой тетради листы чистые, роздал. Потом исписанные обратно собрал, сложил в планшетку. "Если, — говорит, — обстановка не даст все по уставу оформить, ну что ж, партия мне простит. Объявляю вас коммунистами".
Обошел ребят, пожал руки, каждого обнял.
Торжественно все получилось, красиво. И тут наш старшина расчувствовался.
"Разрешите, — говорит, — по этому случаю досрочно раздать комплекты нового обмундирования. Хотя это с моей стороны нарушение. Но я как раньше думал? Перед боем выдавать, потом измажут, испортят. После боя люди замученные, недооценят. А сейчас самый момент, чтобы отметить".
Хитрый мужик, понимал, что все равно хозсклад пропадет. А как подал?! Сильная оказалась у него психическая механика. Получился праздник. И продпитание тоже с излишком выдал.
Какая конструкция души у нашего человека?
У каждого сердце до этого в кулак было сжато, лица серые, глаза тусклые — одно соображение: изловчиться так помереть, чтобы при этом прихватить больше фашистов, убытка им побольше собой принести.
А тут что началось: распустились ребята, расслабились, стали вслух вспоминать, кто как своей гражданской жизнью пользовался, кому какой план жизни война сорвала, каждый на что-нибудь интересное себя метил.
Земин информирует:
"Лев Толстой при обороне Севастополя на батарее служил. И его могли свободно, запросто, как всякого, убить. И никто — ни он сам, ни другие бойцы — не знал, что Толстой гений, и, если б его убили, не было бы у нас ни "Войны и мира", ни "Анны Карениной", ни даже "Севастопольских рассказов".
"Ты это к чему?" — спрашивают.
"А к тому, — говорит Земин, — не исключено, что и среди наших товарищей есть скрытая выдающаяся личность".
Каждый про себя такого не думает, но на другого поглядывает с надеждой: "А вдруг этот боец действительно человек особенный. И он для потомков будет нужный. Как знать, разве в таких условиях отгадаешь?"
Больше всего ребята на помпотеха Соловьева при этом поглядывали. Недаром же он изобретениями занимался.
Вдруг он и есть такая личность! Показал себя с наилучшей стороны на производстве по ремонту и когда самодельные мины конструировал — сильно соображающий товарищ. Может, именно его и надо изо всех нас сберечь?
Я обращаюсь к нему, спрашиваю:
"Евгений Мартынович, как вы полагаете, победитовый резец — это самое наипоследнее слово нашей техники?"
Он глаза свои на меня задумчиво поднял, потом стал у себя ногти на пальцах рассматривать.
"Вообще я сторонник керамических резцов: и экономичней, и кристаллическая структура их перспективней, в смысле твердости приближается к алмазу".
Подмигнул я ребятам. Те, конечно, поняли. Значит, наметили, кого сберечь из нас надо.
На рассвете фашисты за нас сызнова взялись. Бомбили, из орудий стреляли, затем в атаку пошли. Пришлось нам из окопов выбраться. Бились с автоматчиками уже на площадке СПАМа. Она у нас, конечно, была оборудована для такого боя.
Кое-какие останки танков как доты у нас приспособлены. Помещение мастерских сгорело. Но за станками можно укрываться, за их металлом лежа, отстреливались, гранатами кидались.
Всякое железо мы приспособили для препятствий, укрытий — тут его хватало.
Под руководством Евгения Мартыновича управляемое минное поле в несколько полос соорудили. Сверху каждой минной ячейки навалили кучи отходов от металла.
Ячейки эти рвались почище бомб. Гайки, болты, обрезки шуровали фашистов так, что смотреть на них было после неприятно.
Еще бочки с горючим по наклонным доскам раскатали, из автомата пробили и вслед — бутылку с зажигательной смесью.
Выжили в эту атаку у нас совсем немногие. Сколько числом — сказать не могу, потому что раненые, если были в сознании, норовили заползти в железный хлам. Там лежат и, если не помирают, отстреливаются.
Очень нас в эти тяжелые моменты товарищ Соловьев Евгений Мартынович на бессмертие воодушевил.
Приволок уцелевший газовый баллон и резаком на стальном листе, из которого мы заплаты на танковую броню обычно выкраивали, начал на этом стальном листе всех остающихся пока в живых поименно в порядке алфавита огнем записывать.
Аккуратно писал, нигде лист насквозь не прожег, но каждая буковка выплавлялась четко, глубоко, и, когда весь наличный состав записал, помедлил, задумался и в самом низу вывел: "Погибли за Советскую Родину", и дату поставил, только завтрашним числом. Значит, не теряя оптимизма. Сутки — полагал твердо — выстоим. И то, что на стальном листе мы все были поименно записаны, — это надежно получилось, приятно. Как ни храбрились, а без следа помереть, безадресно, — уныние. Отпишут: пропал без вести.
А тут документ надежный. Фактический. На нем ничего не сотрется. Все точно записано.
Нам, конечно, не до потомков было. Не до вас то есть, вот таких, какие вы сейчас есть распрекрасные.
Нам бы только оформиться. Чтобы, когда свои сюда вернутся, списали бы со стального листа на бумагу фамилии и оформили. Так, значит, думали, по-деловому, по-серьезному.
Целых среди нас уже не было, каждый задет, хоть раненым себя не считает. Один — так совсем зашелся. Зажал в тисках какую-то плашку и напильником ее шурует. А зачем? Ни ему, никому не известно. Но когда в бой позовут, идет послушно, а потом снова к тискам. Надо полагать, этим занятием он себе боль превозмогал.
Но погибнуть нам всем не довелось, согласно надписи на стальном листе. Наши заказчики не допустили — танкисты. Правда, мы с ними не по-хорошему обошлись, потому что обознались.
Пошли фашисты нас добивать на рассвете. Как между нами было обусловлено, тавот, тряпье всякое навалили продольными кучами, залили машинным маслом, подожгли. Нам в дыму маневрировать можно, мы свое расположение на ощупь знали, нам в дымной слепоте легче биться.
Кидаемся гранатами, стреляем, последние минные погребки, накрытые железным хламом, рвем. Хаос! Ничего не поймешь. Каждый для себя фашиста ищет.
А тут слышим — танки.
Но все-таки сознанием загордились, что нас танками добьют, а не просто из автоматов.
И как первый танк начал нашу баррикаду из железа толкать, тот боец, который до боя у тисков свою боль превозмогал, побежал на танк со связкой гранат, ну и испортил машину.
Мы, знаете, даже сначала не обрадовались, что спасение пришло, выручка. То есть, конечно, жить кому неохота, жить — радость. Но просто нервных сил не было понять эту радость. Бой такой был, что никто себя не экономил. А тут бой кончился, ослабли, отупели от переживаний. Танкисты, которых мы впопыхах подшибли, выползли из танка полуконтуженные. Командир кровь утирает, ругается:
"Ошалели, подбили машину, теперь сами чините". — Он дружески, без обиды, а мы всерьез, не было у нас такого целого нерва, чтобы понять: про ремонт это он так, к слову.
Оглядели повреждение, приволокли инструмент — стали разбираться, кому что делать.
"Да вы что, ребята, обиделись?" — Командир танка начал у нас инструмент из слабых рук вынимать. Потом нас танкисты трясти стали, обнимать, по-солдатски целуют. И лица у них такие, будто не мы перед ними виноватые, а они перед нами.
Налили они в кружку спирту, поднесли каждому.
Как по первой приняли, взбодрились и тут засовестились, вспомнили, что на стальном листе газовым резаком написали. Неловко получится, если танкисты прочтут, увидят, что некоторые из нас незаконно в список записаны, поскольку мы живые, а получается, приписали сами себя к тем, которых уже нет и которых надо увековечить, как они того заслужили.
Хотели мы стальной лист убрать, но сил поднять его не было, прикрыли только брезентом. И на этом совсем сникли — спирт выпитый, и переживания, разбрелись кто куда и в беспамятстве спать.
Ну что потом было! Похоронили павших товарищей. Стальной броневой лист с написанными их именами установили вертикально на рельсовых подпорах, а имена живых заплавили. Танк подбитый отремонтировали, затем отправили на переформирование в тыл. Дали нам отдых. Кому причиталось, тех наградили. И снова в рембат.
Оборудование здесь было, может, и не хуже прежнего, но люди не те. Может, обстановка не позволяла им себя так высоко показать. Но тех, кого уже не было, мы считали по всей статьям человеческим наилучшими. Самой надежной советской конструкции. До последнего своего вздоха — рабочий класс. Сделали меня отделенным, с танковой частью по тылам немцев в рейды ходил, при полном отсутствии производственных условий машины ремонтировал; когда ремонта не было, доверяли должность механика-водителя — отводил душу.
Кончив свой длинный рассказ, Буков оглядел притихших монтажников и сказал строго:
— Время позднее, молодым организмам спать положено. — Встал, потянулся. — А у меня сна не будет, растревожился. Пойду похожу по местности…
Отбросил рукой полог палатки.
— А луна глядите какая! На фронте мы ее не уважали. Осветительный прибор. Значит, жди бомбежки…
Не просто было на душе у Букова. С одной стороны, он был доволен, что молодые ребята притихли, посуровели. Видно было — молча переживают услышанное. С другой стороны, Буков опасался, не получилось ли, будто он хвалится собственными подвигами. А ведь эти ребята строят здесь, в пустыне, гигантский медеплавильный комбинат, и до этого уже не один завод ставили, а он, вместо того чтобы на разговор вызвать, как бы собственным примером их поучал. И Буков вдруг извиняющимся тоном заявил:
— Это я просто так вас информировал. Вроде представиться, что, мол, за личность, для знакомства.
Встревоженно он ждал, что ответят, и услышал:
— Вы, товарищ Буков, за машину свою не беспокойтесь. Если подъемники к завтрашнему утру не получим, соберем доисторическим способом, без подъемников.
— А мне не к спеху, — смущенно кашлянув, сказал Буков. Отвернулся, чтобы ребята не разглядели выражения его лица, добавил с усилием, строптиво: — Вручную сборку вести — это нарушение. Понятно? — И зашагал прочь от палатки, испытывая блаженное чувство радости: такое доводилось ему испытывать на фронте, когда люди без слов понимали друг друга, совершая то, что теперь называют подвигом. Ему очень хотелось вернуться в палатку, чтобы досказать, чего не успел. Но зачем? Они и так поняли главное. Надежные ребята, в себе уверенные, и это хорошо, что такие самостоятельные. Буков шагал в темноте, жадно вдыхая чистый, прохладный воздух, мягко ступая на сыпучие пески, которые некогда были скалами, постепенно за миллионы столетий рассыпавшимися в прах.
Буков бродил по серому скрипучему песку, местами проросшему кустарником, подобным пучкам оцинкованной проволоки, и вспоминал о том, как еще в самом первом месяце войны его послали на ремонтной летучке к поврежденному на поле боя танку. Машина потеряла левую гусеницу. Она лежала, плоская, вытянутая, суставчатая, метрах в двадцати от танка.
Буков подъехал на летучке к гусенице и стал прикручивать буксирный трос к тракам гусеницы. Но тут немцы открыли пулеметный огонь по полуторке; сначала он увидел, как из бортов, словно перья, летела щепа, потом зашипели и осели пробитые скаты. Но все-таки ему удалось доволочить гусеницу до танка, когда уже из пробитого бака тек бензин, а потом загорелась полуторка, и он выскочил из нее и бросился к танку, перекинулся в открытый люк и там присел на металлический пол, зажав под мышками пораненные руки.
"Что, попало?" — осведомился из недр машины сиплый и слабый голос.
"Ага", — сказал Буков.
"Сильно?"
"Не очень".
"Обуть машину сможешь?"
"Один — нет".
"А я в напарники не гожусь. Ноги перебиты".
"Почему же вас тут оставили?"
"Не оставили, а остался дежурить у пулемета, чтобы машину не сперли. Значит, не сможешь?"
"Говорю — нет".
"Партийный?"
"А в чем дело?"
"А в том, надо у меня партийный билет взять и сдать в политотдел как положено".
"Ну, комсомолец я".
"Тогда можно, забирай и сыпь обратно".
"Я вас не оставлю в таком положении".
"А на черта ты мне нужен?"
"Ну, все-таки…"
"За невыполнение боевого приказа знаешь что бывает?"
"Говорю — не оставлю".
"Ты вот что, — просительно произнес танкист, — у меня секретный пакет, срочный. Понял? Его доставить нужно".
"Так бы и сказал".
"В планшете. С планшетом и сдай. — Танкист помедлил, произнес наставительно: — И расписку возьми. Без расписки не возвращайся".
Уползая от танка, Буков слышал за спиной звонкие, резонирующие о броню очереди станкового пулемета. Но когда он добрался до штаба и вручил дежурному планшет танкиста, тот вынул из планшета партийный билет в целлофановой обертке, карту, две свернутые дивизионные газеты, но никакого секретного пакета там не оказалось. Букова задержали. Но после проверки выяснилось, что за танкистом никаких секретных документов не числилось. И когда Буков вернулся к танку на другой летучке, танк уже горел, расстрелянный немецкой артиллерией. И Буков понял, какой уловкой этот танкист спас ему жизнь. А что он о нем, об этом человеке, знал? Ничего. Даже лица не видел. И танкист его не знал. А вот спас от смерти. И сам погиб в одиночестве. И на всю жизнь Буков остался в долгу перед этим человеком, он привык мысленно отчитываться перед ним, проверять свою совесть. И сейчас он соображал, правильно ли он держался с ребятами, ведь они с такой готовностью решились на трудную ручную сборку машины, без подъемных средств, в чем, собственно, не было уж такой срочной необходимости. Но, решив так, они стали ему близкими, словно однополчане.