XVI

Степан Захарович Буков спал в купе вагона, положив себе под щеку тяжелый сжатый кулак.

После работы на стройке Куйбышевской гидростанции, где он сначала был помощником машиниста экскаватора, а потом машинистом, его направили в Египет, на Асуан, вместе с многими другими куйбышевцами, в числе которых был и Дзюба, достигший инженерной должности прораба участка.

На Асуане Букову все нравилось. Во-первых, климат сухой, жаркий, во-вторых, грунты твердые, гранит. На Куйбышевской стройке он сильно намучился, когда забой плыл от грунтовых вод. Под машину приходилось настилать бревна, на таком хлипком основании работать все равно как на плоту: развернешь стрелу с полным ковшом, машина кренится, выскакивай, подбивай кувалдой бревно под гусеницы, теряешь кубометры.

Ну, потом еще чисто моральное удовольствие: значит, мы можем не только для себя сооружать величайшие в мире гидростанции сразу после войны, но и другой стране оказать в том же дружескую любезность. Все шло ладно, и коллектив хороший — много в нем было выдающихся мастеров.

Но получилось так, что Букова и его помощника "одолжили" с Асуанской стройки в Судан, чтобы помочь там при прокладке ирригационных каналов, необходимых для того, чтобы иссохшие за века земли стали плодородными.

Буков вместе со своим помощником Куртыниным прокладывая оросительный канал в безводной пустыне, чтобы она перестала быть пустыней. На верблюдах и ишаках им доставляли на трассу горючее. Жаркий климат, нищета — люди здесь ходили едва прикрытые одеждой. Деревни — шалаши из пальмовых листьев.

Крестьяне возделывали поля такими первобытными орудиями, какие Буков видел только в музеях, где с помощью различных предметов, найденных археологами, доказывалось, из каких трудных условий начального существования люди выбрались на линию современной жизни.

Но народ был славный, добродушный, даже веселый, несмотря на ужасающую бедность. И когда трасса ирригационного канала прокладывалась недалеко от селения, жители сопровождали продвижение экскаватора местной самодеятельностью. Били в барабаны, свистели в дудки и неутомимо плясали даже тогда, когда невыносимо жгло солнце. Вечером приносили зажаренных на шесте кабана или антилопу и местный, слабой крепости самогон из пальмового сока в сосуде из сушеной тыквы. Разговаривали с помощью жестикуляции, мимики, но получалось все-таки понятно. Часто экскаватор походил на самоходную, празднично украшенную беседку — столько на него навешивали гирлянд из цветов.

Оросительный малогабаритный канал — это, конечно, не гидрострой. Сооружение не капитальное, вроде арыка. Но вода в пустыне — это жизнь. Она не только возвращает природе ее испепеленное в солнечном жаре плодородие, но и смягчает суровые законы жизни.

В тяжкие периоды засухи у запыленных, обезвоженных колодцев в пустыне между умирающими от жажды кочевниками происходили кровавые побоища из-за бурдюка гнилой воды. Путь к таким колодцам обозначился костями людей и животных, павших от жажды.

Поделиться водой означало для кочевника то же, что отдать последний кусок хлеба, обрекая себя самого на смерть.

И те, кто делился, и тот, с кем делились, становились после этого связанными как бы узами священного родства. Поэтому здесь был обычай: человеку достойному при встрече поднести чашу чистой воды. Это считалось выражением самой высокой почести и приязни.

Прокладывая оросительный канал, Степан Буков волок за собой из Нила, словно на прицепе к машине, тонкую нить живительной воды.

Металлическая глыба экскаватора, раскаленная солнцем, только к ночи слабо остывала. Буков работал с Куртыниным круглосуточно.

И пока один отдыхал, лежа на кошме, под защитой брезентового зонта, другой проходил свои километры. И затем, свернув кошму, держа зонт, отдохнувший спешил вдогонку за машиной.

Часто по ночам к только что проложенному каналу, привлеченное запахом воды, приходило на водопой всяческое зверье из пустыни, слетались неведомые птицы.

Были периоды, когда неделями вели проходку, не встречая на своем пути человека. Сухая беспредельная пустыня жгла, обдувала песчаными бурями, то и дело приходилось чистить, перебирать заново, смазывать все механизмы машины. Люди испытывали щемящую тоску, вызываемую безлюдным гигантским мертвым пространством, усыпанным черным щебнем, вздымающимися волнами песчаных сыпучих увалов.

Куртынину было двадцать лет. Буков ободрял его рассуждениями о том, что на фронте приходилось людям труднее, хотя самое трудное и тяжелое тут было одиночество, чего на фронте Букову никогда не приходилось испытывать так длительно и томительно, как здесь. Но для Куртынина достаточно было этих слов Букова: "На фронте тяжелее", чтобы взбодриться и снова ворочать рычагами экскаватора, о котором Буков говорил: "Тог же танк, только вместо орудия на нем землеройное средство" — и хвалил Куртынина:

— Тебя, Петя, теперь можно в танковый взвод зачислить механиком-водителем. Умно, красиво работаешь. В бою это главное.

Когда оба, обессиленные полуденным жаром, лежали на кошме под зонтом, отплевывая мелкий сухой песок, которым до крови, как наждаком, стиралась кожа на шее, в подмышках, в паху, — "Мы кто? — спрашивал Буков и почтительно напоминал: — Международники, интернационалисты, высшая историческая обязанность советского человека: не только для себя, но и для других. — Говорил задушевно: — Я мальчишкой Африку в школе по географии проходил. А теперь вот, пожалуйста, не просто какой-нибудь путешественник: воду за собой тянем. В географию данной местности она будет вписана как дружеский дар советского народа. Стоит из-за одного этого обгорать, как мы с тобой обгораем. А хочешь, считай, что на пляже лежим и просто так загораем, для здоровья".

Но у самого Букова со здоровьем стало плохо: прихватил малярию. Отощал, пожелтел, высох.

Но когда трясло в ознобе в самый зной, стуча зубами, пытался пошучивать:

— Это мой персональный кондишен работает. Тебе от жары деваться некуда, а мне от холода.

Но сообщать о своей болезни не хотел, скрывал, работал…

Когда кочевники случайно выходили на трассу канала, они вначале недоверчиво, как на мираж, смотрели на воду, и только верблюды с висящими набекрень дряблыми, отощавшими горбами бросались к воде и припадали к ней пыльными губами.

Буков испытывал радостное, порой щемящее душу чувство, когда кочевники разбивали у канала шатры, наполняли водой бурдюки, боясь пролить на песок хоть каплю, подставляя под эту каплю ладонь, как голодный сгребает крошки хлеба.

Он говорил Куртынину:

— Это же у нас не работа, по существу, почетное удовольствие — в пустыне зеленые массивы создавать. Что самому господу богу оказалось не под силу, то нам с тобой нипочем.

Когда болезнь окончательно свалила Букова, и белки его глаз обрели цвет меди, и он уже не мог управляться с машиной, племя кочевников отвезло его в плетенке, подвешенной к верблюду, в медицинский пункт, находившийся от трассы более чем в двухстах километрах.

Вождь кочевников привесил к койке, на которую уложили Букова, два больших бурдюка с водой, хотя при медпункте находился колодец. Кочевники до тех пор не покидали расположения медпункта, пока Буков не встал на ноги.

За лечение Букова кочевники принесли в дар врачу коня, тисненные золотом кожаные подушки и два старинных кривых кинжала с рукоятями из слоновой кости.

Пока Буков болел, каждый день при заходе солнца вождь кочевников, расстелив коврик во дворе медпункта, молил аллаха об его исцелении, называя Букова светлым открывателем вод, победителем пустыни, повелителем железного верблюда.

Здоровье не позволило Букову дольше оставаться в Африке.

Поэтому Буков, упаковав в чемодан поднесенные ему вождем племени головной убор, жезл и леопардовую шкуру, вылетел домой на дальнейшее лечение. И теперь он, получив назначение на новую стройку, ехал туда после пребывания на курорте несколько огорченный.

Когда поезд остановился на станции, Буков проснулся и вышел на перрон, чтобы подышать свежим, своим, таким прохладным и приятным воздухом, от которого он отвык в Африке. И здесь он лицом к лицу столкнулся с милицейским подполковником, который сначала обнял его, а потом с оперативной решительностью устремился в купе за чемоданом, сказав:

— Считай себя арестованным по подозрению в том, что не желаешь знаться с дружком по фронту.

На милицейском газике Зуев доставил Букова к себе домой, по пути расхваливал город, в котором он теперь живет и служит, расхваливал так, будто это лучшее место на планете.

Городишко был действительно ничего, славный, в зелени, аккуратный.

Вечером Зуев повел Букова показывать город.

Букову было приятно, что с Зуевым, хоть он и милицейский чин, столько людей здороваются приветливо, с улыбкой.

Зуев останавливался перед каким-нибудь самым обыкновенным зданием, восторгался:

— Здесь вот ничего не было, а теперь дом!

Садились в автобус:

— Обрати внимание, без кондуктора, на честность.

Ехали дальше:

— А вот наш парк знаменитый. Фашисты его вырубили. А люди снова насадили. Главная аллея подшефна заводу, видел, как богато оформили? Здесь у них и кадровик дежурит, желающим на завод поступить дают консультацию. На этой площадке демонстрируют модели костюмов, обучают красиво одеваться. Теперь по одежде не определишь, кто кто, не то артист, не то слесарь.

— А что ты такой всем довольный? — спросил Буков. — Теперь сам себе начальник?

— Удовольствие в нашей работе — понятие относительное. Подлости во всяких ее вариациях еще хватает. Но за человека, если он не совсем пропащий, надо бороться. Главная потеря — человек.

— Ты что, жуликов жалеешь?

— Должность у меня тесноватая, — задумчиво сказал Зуев. — Есть у нас типы, которые не горят, а чадят на работе. Им главное, чтобы балансовая отчетность в порядке была. А вот убывает человек, став нарушителем, списывают этот факт вроде как усушку или утруску. А почему свихнулся с пути? Пусть этим милиция занимается. Вызываешь такого хозяйственника на беседу или сам его посетишь, вразумляешь. Обижается: не ваша обязанность меня воспитывать.

А почему человек был честным, а потом стал жуликом, его не интересует. А это и есть самый, худший брак в любом деле. И надо ему придавать самую широкую общественную огласку. Мы еще не в коммунизме живем, и притворяться нечего — есть еще у нас разные уродства. Самое неверное — это скрывать плохие явления. Я вот с докладом отчетным на заводе выступил, говорил об этом, приводил примеры, взволновал людей. В областном управлении сначала сомневались, надо ли так, а потом в третьем и четвертом кварталах резкое снижение преступности.

Сказал хмуро:

— Вначале мне тут, конечно, в несколько суженном направлении пришлось действовать: выявлял преступных лиц, работавших в полиции и гестапо, изуверов, палачей. За одним долго таскался. При взятии он меня задел все-таки из пистолета. Вместо меня молодой товарищ следствие вел. Вернулся я из больницы, ознакомился с материалом. Отправил на новое доследование. Этот гад пытался в своих показаниях людей оклеветать, чтобы с собой в тюрьму прихватить. Не получилось. Способ старый, нам давно известный. Пришлось лекцию новым сотрудникам прочесть. Преступник — враг опасный не всегда только тем, что он совершил, а и тем, что он мстит. Вот такими диверсионными приемчиками — клевещет в показаниях на честных людей, хочет их с собой в тюрьму прихватить.

Посмотрел на часы, спохватился:

— Мне же в больницу надо.

— Хвораешь чем?

— Да нет! Дочку предисполкома проведать.

— Из уважения к начальству?

— Ладно там поддевать! — Объяснил все-таки: — Бывшая фронтовичка, в артиллерии служила, сержант.

* * *

Зуев долго шепотом беседовал с дежурным врачом, прежде чем его пустили в палату.

Буков остался ждать в коридоре, скучая, читая медицинские плакаты, в которых излагалось, как наилучшим способом можно сохранить здоровье, и были изображены различные микробы и вредные насекомые.

Но вот приоткрылась дверь палаты, и Зуев поманил его пальцем. Буков завязал аккуратно тесемки на халате и вошел, придав лицу, как и надлежит в таких случаях, умильно-жалостливое, но с оттенком бодрости выражение, чтобы, с одной, стороны, выразить сочувствие, а с другой — внушить соответственно уверенность в скором выздоровлении.

Вошел и замер.

Люда лежала на койке с закрытыми глазами и плачущим, но вместе с тем каким-то странно счастливым голосом повторяла, словно в забытьи:

— Теперь у меня, Павел Ефимович, ребеночек обязательно будет, все доктора обещали и даже профессор.

Почувствовав, как прикосновение, взгляд Букова, она хотела пошевелиться, повернуть голову, но Зуев вдруг сердито повел глазами на дверь, и Буков покорно вышел, ступая на носках, хотя ноги его ослабели и на носки становиться было трудно.

И он снова ждал в коридоре, ждал неизвестно чего, хотя он понимал, что теперь ему, вообще-то говоря, ждать нечего, все ясно. И хотя это необыкновенно радостно, что Люда Густова жива и, надо полагать, поправится, он, Буков, выходит, ее потерял снова, окончательно. Конечно, лучше так ее потерять, чем думать, что она погибла, сгорела в танке. И все-таки он ее потерял.

Буков вышел во двор больницы покурить, а потом, покурив, решил, что он сейчас для дальнейшего общения с Зуевым не годится. Кроме того, он опасался, что не сможет хорошо соврать, почему такая произошла перемена в его настроении. Зуев хорошо понимает людей и может свободно разгадать, что с ним случилось, и, возможно, сам Буков не сдержится, расскажет. А зачем? Чтобы Зуев напомнил Люде, какой такой фронтовой товарищ к нему приезжал транзитом, а зачем? И даже если Зуев и не скажет, все равно ни к чему здесь дальнейшее пребывание. Скрываться от Люды он не имеет особого права так же, как и напоминать о себе.

Главное, хорошо, что он все-таки увидел Люду, которая скоро станет матерью, и, значит, она очень счастливая.

Буков решительно направился на квартиру Зуева, прихватил чемодан. Оттуда на вокзал, сел в поезд и уехал в назначенном ему направлении.

А спустя почти год Людмила Платоновна Густова торжественно посетила новое здание городского загса вместе с Всеволодом Андреевичем Тюхтяевым, фамилию которого она собиралась носить, как полагала, всю дальнейшую жизнь. Тюхтяев был мастером мартеновского цеха, профессия, как известно, требующая мужества, силы и высоких знаний. Но в загсе он держался очень робко и неуверенно, шепотом осведомлялся у невесты виновато:

— Я ведь, Людочка, выбирал самые лучшие, а теперь у тебя ножки страдают. Сильно, да?

И лицо его болезненно морщилось.

Речь шла о модных туфлях серебряного цвета, которые он ей преподнес и которые оказались тесноватыми. И он все не мог успокоиться и все переживал, что причинил неудачной покупкой боль своей любимой, и даже при этом забывал, где они находились. А для Люды это и было лучше всего, что Всеволод так переживал за нее.

И она была, в сущности, рада, что мучение, причиненное узкими туфлями, было только полезным мучением, иначе, возможно, она даже визжала бы и хохотала от счастья, потому что Всеволод такой хороший. Боль же, причиненная туфлями, внушала ей осторожность в движениях, а страдание делало ее лицо особо гордым, красивым…

Загрузка...