Часть первая


ЖИВОПИСЬ ИЛИ ВАЯНИЕ?



1

Вот уже месяц Степан Нефедов живет в Москве. Сначала обитал в меблированных комнатах, затем решил перебраться ближе к Хитрову рынку. Там подешевле. Дело в том, что адресата рекомендательного письма, написанного алатырским дворянином Николаем Николаевичем Серебряковым, в Москве не оказалось, он жил где-то за городом на даче. Самостоятельно же Степан ничего не предпринимал. Да и что он мог предпринять? Конечно, адрес художественного училища узнать нетрудно даже у прохожих, таких заведений и в Москве не так много, но что это даст. Придешь, а с тобой, может, и разговаривать не станут. Куда лучше и проще быть представленным.

У Степана беспокойно ныло сердце в ожидании того дня, той минуты, когда он предстанет перед неведомым человеком, который должен решить его дальнейшую судьбу. Он знал, что это не тот, чье имя стоит на конверте рекомендательного письма. У этого фамилия тоже Серебряков, он, должно быть, родственник тому, алатырскому. Но как бы ни обернулось дело, обратного пути для него, Степана, нет. Он уже решил, что даже если не примут учиться, все равно останется в Москве. Готов на любую работу — тяжелую, грязную — лишь бы жить среди великолепия этих каменных зданий, толкаться среди их обитателей — веселых и незлобивых.

В первые дни он без устали бродил по улицам и закоулкам этого большого города, пока не истер о камни мостовых подметки сапог. Завтракал и обедал обычно на рынке, где кормили дешевле и сытнее. Денег было мало и их надо беречь, поэтому он перебрался из мебелированной комнаты в ночлежный дом. Не все ли равно, где спать — в кровати с тюфяком или на нарах с соломенной подстилкой. Зато ночлег обходится всего лишь в пятак. Да и откуда взяться у Степана большим деньгам? Что удавалось заработать рисованием в Алатыре, до копейки отдавал отцу. Правда, перед отъездом в Москву отец выделил ему из семейной казны пятьдесят рублей, но предупредил, что это все, больше он ни на что рассчитывать не может. Семья отца с каждым годом увеличивалась, а соответственно увеличивались и расходы. Поэтому Степан знал, что независимо от того, примут его в училище или не примут, ему так или иначе придется искать работу.

Блуждая по Москве, он на всякий случай присматривался, где можно предложить свои услуги. Все же ему хотелось найти такую работу, которая не слишком бы расходилась с его любовью к живописи. Как-то ему случилось проходить мимо иконописной мастерской с выставленными на витрине иконами. Небольшая аккуратная вывеска гласила, что мастерская принадлежит какому-то Епанишникову. Через низкие окна первого этажа видно было несколько молодых мастеров, склоненных над покатыми столами. Они старательно малевали дощечки одинакового размера, лежащие перед ними. Глядя на них, Степан вспомнил Казань, Ковалинского. Он тогда писал с упоением, не зная ни отдыха, ни усталости. И совсем не преданность хозяину и не боязнь перед ним заставляли его так упорно трудиться. Ковалинский всегда был к нему добр и внимателен. Может быть, поэтому и добр был, что его, Степана, нельзя было попрекнуть в нерадивости. Рисование для него было все. Он не мыслил жизни без красок, без кистей, без запаха масла. Правда, он тогда не задумывался над тем, что пишет.

Перелом в его сознании произошел позже, когда он столкнулся с живописцем Дмитриевым и побывал на нижегородской выставке художественных картин. Именно Дмитриев помог ему понять, что любовь живописца к труду должна обязательно сочетаться с любовью к изображаемому. Кроме того, художник обязан знать свое ремесло. А что знал он, Степан? Он больше умел, чем знал. И довольно часто это умение проявлялось в нем бессознательно, вспыхивало точно пламя от искры, случайно залетевшей со стороны.

Шатаясь по тихим улицам Москвы, любуясь лепными украшениями фасадов старинных зданий, Степан все больше убеждался, как много бесполезных лет он потерял, корпя над ликами святых. Ему бы жить не в деревне, среди соломы, а вот здесь, среди этого каменного великолепия. Он с довольной улыбкой думал, что его учение уже началось с того момента, как только его нога ступила на перрон Рязанского вокзала. Иногда он даже пытался внушить себе мысль, что ничего страшного не произойдет, если его не примут в училище, ведь он все равно уже в Москве. И в то же время понимал, что такие мысли — своего рода соломка на случай, если придется упасть. Попасть в художественное училище он стремился всем своим существом, может быть, поэтому заранее и успокаивал себя, чтобы потом не так болезненно переживать неудачу.

Большие надежды он возлагал на письмо из Алатыря, носил его всегда при себе, так что за месяц конверт изрядно истерся и помялся. Адресат все не появлялся. Степан каждое утро приходил на Большую Никитскую и вглядывался в окна второго этажа, задернутые изнутри темными шторами. Соседей он больше не беспокоил, к ним обращался только раз, когда приехал. Иногда у подъезда он встречал прислугу из соседней квартиры, высокую светловолосую женщину. Она-то и сообщила ему, что Серебряковы на даче. Теперь она узнавала его издали, поджидала и всякий раз неизменно бросала одно и то же:

— Еще не приехали! — Затем добавляла: — Вот когда начнутся занятия в университете, тогда приедут.

Степан знал, что это будет еще не скоро. Но что делать, приходится ждать, раз уж так несуразно устроен мир, что художнику для поступления в училище обязательно нужен влиятельный покровитель...

Наконец подошел и этот день, с утра пасмурный и дождливый, когда в доме на Большой Никитской окна второго этажа посветлели от тюлевых занавесей. Тяжелые темные шторы были раздвинуты и лишь слегка виднелись по краям окон фиолетовыми полосками. У Степана гулко забилось сердце, под ложечкой заныло, и вовсе не оттого, что он одним махом, перескакивая через две-три ступеньки, пробежал два марша лестницы.

Дверь ему открыла старая седая женщина с костлявым лицом и темной растительностью над верхней губой. Внешность ее была настолько отталкивающей, что Степан в первое мгновенье отпрянул от двери и растерялся.

— Чего тебе? — спросила женщина недружелюбным скрипучим голосом, окинув его одежду острым взглядом маленьких карих глаз.

— Мне Серебрякова, у меня к нему письмо, из Алатыря.

— Может быть, тебе нужен господин профессор Серебряков? — наставительным тоном проговорила она, поджав тонкие фиолетовые губы, и скрылась за дверью.

Степан так и остался стоять обескураженный, не понимая, как же он дал такую промашку, словно не знал, что идет к дворянину да еще, видишь ли, профессору. Тут только он увидел на двери маленькую изящную табличку с четкой надписью: «Профессор медицины г-н Серебряков.»

Уходя, женщина не захлопнула дверь, а лишь прикрыла, поэтому Степан ожидал, что, должно быть, еще кто-то появится. Явилась она же и сделала знак следовать за ней, потом снова ушла, оставив его в большой и светлой комнате.

«Надо полагать, гостиная!» — подумал Степан, оглядывая алебастрово белые стены и потолок с лепным фигурным кругом посередине, где висела небольшая бронзовая люстра. Его внимание привлек стоящий в углу на полированном постаменте мраморный бюст мужчины с сухощавым лицом. Но он не успел разглядеть его как следует: открылась двустворчатая дверь напротив, и в комнату вошел хозяин, неслышно ступая по ковровой дорожке в мягких домашних туфлях. Одет он был в длинный халат из какой-то толстой шелковой материи красновато-сиреневого цвета. Слегка улыбаясь, он кивнул Степану и, не приглашая сесть, спросил:

— Из Алатыря, говоришь? Чей же будешь?

Степан по-своему понял вопрос «чей будешь», поэтому ответил:

— Баевский.

— Ах, баевский! Ну, ну... хорошо. Чего приехал в Москву? Наверное, поступать в университет?..

Голос у профессора был низкий, но мягкий и приятный. Лицо несколько продолговатое, рыжеватые бачки на щеках еще больше удлиняли его. «Нет, это не брат тому Серебрякову, — мельком подумал Степан. — Может, двоюродный...»

— Я вам привез письмо от Николая Николаевича Серебрякова, — сказал он, доставая из внутреннего кармана пиджака сложенный вдвое конверт.

Быстро пробежав глазами написанное на одной стороне четвертушки листа, Серебряков сказал:

— Ты, братец, садись, я сейчас подумаю, как тут быть.

«Чего садиться, чай, не до вечера будет думать?» — рассудил Степан, оставаясь стоять.

— Стало быть, ты хочешь непременно учиться в художественном училище? — произнес Серебряков, как бы рассуждая сам с собой. — Ну что ж, попробуем... Может, у нас что-нибудь и выйдет. — Он повернул к Степану улыбающееся лицо. — Отчего не помочь земляку-алатырцу? Так ведь?..

Степан, не зная, что ответить, продолжал молчать.


2

Пришлось ожидать еще три долгих дня, пока профессор Серебряков встретился и поговорил, как он обещал, с директором Строгановского художественно-промышленного училища. Только вот Степан никак не мог понять, почему промышленного. Причем здесь промышленность? Однако выяснение этого вопроса оставил на будущее. Сейчас было не до таких мелочей. Он терпеливо ждал, пока пройдут эти три дня. А они шли медленно, казалось, еще медленнее, чем весь предыдущий месяц. Степан никуда не выходил, валялся на нарах в ночлежке и от нечего делать приглядывался к ее обитателям, которых дождливая погода загнала под кров. Люди здесь были все больше нищие, бродяги, спившиеся мастеровые и мужики, приехавшие из дальних губерний искать работу, чтобы прокормиться зиму. Рядом со Степаном на нарах лежал старик. В Москве он когда-то имел небольшую лавку, торговал мелкой галантереей. У него была красавица жена, которая впоследствии сбежала с любовником, оставив двух дочерей. Сам он вскоре спился и разорился, а дочери пошли по рукам, пока не оказались на улице. Старшая, лет сорока, ютилась здесь же, в ночлежке, а следы младшей где-то навсегда затерялись.

— Она красивее сестры была, — говорил старик, шамкая беззубым ртом. — И добрая была, добрая, поэтому и сгинула... А эта, старшая, злая, вся в мать. От той, бывало, доброго взгляда не дождешься, накажи ее господь...

Степан чувствовал, как в полутьме нар старик весь трясется от гнева, вспоминая свою жену-изменницу. Он не совсем справедлив был в отношении старшей дочери. Пока Степан соседствовал со стариком, она несколько раз приходила навестить отца, приносила ему поесть. А раз даже пришла с полбутылкой водки, и они вдвоем распили ее прямо здесь же на нарах.

— Сегодня у тебя, знать, удачный день, — заметил тогда старик, потирая сухонькие руки и весь сияя от удовольствия.

Дочь ничего на это не ответила, точно ножом полоснула отца взглядом усталых карих глаз и разлила водку поровну. Потом здесь же завалилась спать и проспала до самого вечера. Степан знал про ее ночную работу и догадывался, что это за работа.

Однако выпадали случаи, и нередко, когда она сама приходила к отцу за куском хлеба. Может быть, она и была когда-то красивой, как об этом говорил старик, но сейчас вид у нее был весьма потрепанный и жалкий. Нечесаная, небрежно одетая, по всему видно, в своей деликатной профессии она занимала самый последний разряд. Ею довольствовались, надо полагать, лишь бродяги да спившиеся мастеровые. В эти дождливые и холодные ночи она, по всей вероятности, никуда не выходила, да и старик целыми днями валялся на нарах, поэтому у него не было ни кусочка хлеба. Дочь обычно приходила к нему утром, затем под вечер и принималась его ругать.

— Шутка ли сказать, со вчерашнего дня во рту ничего не было, да и вчера-то всего полфунта халвы съела, соседка по нарам поделилась, — перешла она от упреков к жалобе.

Степан пожалел ее и пригласил в трактир ужинать. Она с удивлением посмотрела на него, словно бы не поверила, что этот мужиковатый с виду человек способен на такой поступок. Но Степан повторил приглашение, и она его с охотой приняла. В трактире, неподалеку от ночлежного дома, он взял ей миску щей и фунт ржаного хлеба, что обычно заказывал и себе. Несмотря на мучивший ее голод, она ела не жадно, не торопясь. А когда кончила есть, облизала ложку. Степану показалось, что она не наелась, и он предложил заказать еще порцию.

— Спасибо, — ответила она, затем улыбнулась и заискивающе добавила: — Лучше еще завтра покормишь, коли ты такой добрый выискался...

Шагая рядом с ним по темной улице, она неожиданно прижалась к нему и вполголоса произнесла:

— Здесь во дворе в подвале живет безногая старуха, у нее можно немного побыть. Хочешь... пойдем?

До Степана как-то не сразу дошел истинный смысл ее слов. К тому же он был непривычен к подобного рода отношениям, а здесь женщина предлагала себя в уплату за ужин. Поэтому он сказал:

— Да не стоит, чего там делать.

— В щекотки играть! — насмешливо выкрикнула она и, притихнув, с раздражением спросила: — Аль боишься испачкаться?

Он понял, что своим отказом обидел ее, и хотел поправить дело, но она не дала ему говорить: загремела на всю улицу каким-то нехорошим надтреснутым хохотом.

— Не могу же я с тобой вот так, ни с того ни с сего! — Степан сделал попытку оправдаться.

Эти слова еще больше рассердили ее.

— Ну и катись от меня подальше!

Она оттолкнула его и быстро пошла вперед. Степан в смущении замедлил шаг, затем остановился, прислушиваясь к шарканью ее удаляющихся ног. Ему стало не по себе. Вот, оказывается, как просто обидеть человека. Она, может быть, предложила зайти к старухе от доброго сердца, а его отказ восприняла как презрение к себе. На самом же деле у Степана к ней не было никакого презрения, была только жалость, жалость к падшему человеку. «Вот она, Мария Магдалина, — подумал он, вспомнив евангелийскую блудницу. — Только обиделась зря,» — заключил он и пошел дальше. Допоздна на улице оставаться было небезопасно, здесь Хитровка — Степан это знал из рассказов соседей по ночлежке. Могут стукнуть безо всякого, лишь бы завладеть твоим тряпьем.

Утром следующего дня Степану надо было наведаться на Большую Никитскую. Поднялся он рано, кое-как сполоснул лицо, оставил мешок с пожитками на хранение человеку, который здесь был чем-то вроде надзирателя. Постоянных мест в ночлежке не было, вечером располагаешься, где свободно, а утром, если уходишь, оставляешь место кому-нибудь другому.

Степан опять невольно отпрянул, увидев в дверях иссохшее лицо старухи с крючковатым носом.

— Чего от меня всякий раз шарахаешься, как от кнута? — заворчала она, пропуская Степана мимо себя.

На сей раз она привела его в кухню, усадила на табурет, а сама принялась заниматься делами, продолжая ворчать:

— Приплелся ни свет ни заря. Барин-то спит... Думаешь, он с утра тебя поджидает... Небось, и позавтракать-то не успел? Не успел, что ли? — Так как Степан молчал, она несколько повысила голос. — Чего сидишь, надулся? На меня обиделся? Говорю, небось, не поел еще?

— Да мне сейчас не до еды, — нехотя ответил Степан.

— Вот тебе на, ему не до еды! До чего же тебе?.. Человек на свете-то живет ради того, чтобы поесть послаще да поспать подольше.

Степана раздражала излишняя болтливость старухи, но делать было нечего, приходилось выслушивать ее плоские наставления в житейской мудрости. Под конец она поставила на край стола стакан чая, положила ломоть белого хлеба, намазанного сливочным маслом, и велела ему подсесть поближе.

— Поешь немного, ждать-то придется долго. Барин лег поздно, когда встанет, неизвестно, — сказала она при этом.

Степан просидел часа три, прежде чем из отдаленной комнаты донесся женский голос, позвавший старуху, затем послышались чьи-то шаркающие шаги в коридоре. Когда старуха вернулась в кухню, она велела Степану идти в гостиную. Здесь его уже поджидал Серебряков в полосатом одеянии. У него было опухшее лицо не то со сна, не то с похмелья. Он, не стесняясь Степана, широко зевнул, издав при этом характерный высокий звук, и проговорил:

— Иди, братец, прямо сейчас на Рождественку, директор мне обещал принять тебя, если, конечно, подойдешь по своим данным, ну и прочее там...

Степан вспомнил лишь на улице, что забыл поблагодарить Серебрякова за его хлопоты. Расстояние от Большой Никитской до Рождественки он пробежал мигом. Но тут неожиданно вспомнил, что ему надлежит и, видимо, обязательно, показать какие-нибудь свои рисунки. А они находились в мешке, в папке, мешок — в ночлежном доме. Так что Степану пришлось тем же быстрым ходом через Лубянку, Старые и Новые площади, Солянку добираться до Хитрова рынка. Обратно на Рождественку он вернулся весь взмокший и запыхавшийся. Его длинные мокрые волосы, выбившиеся из-под шляпы, взлохмаченными прядями прилипли к вискам и лбу, ворот рубахи расстегнулся, голенища сапог и брюки забрызгались грязью. Торопясь как можно скорее попасть к директору училища, он и не подумал привести себя в более или менее надлежащий вид. Прямо так и вошел к нему в кабинет.

— Вам чего, молодой человек? — удивленно спросил сидящий за большим письменным столом директор Строгановского художественно-промышленного училища Николай Васильевич Глоба.

— Мне надо учиться у вас в училище, — выпалил Степан и запнулся, подумав, что, пожалуй, сперва следовало бы напомнить о своем покровителе. — Меня послал господин профессор Серебряков, он говорил вам обо мне.

— Вот оно что! — воскликнул Глоба, удивленный этим не менее, чем его появлением. Затем он окинул Степана взглядом и усмехнулся. — Ты, случайно, не от самой Симбирской губернии бежал?

— Как — бежал? — спросил Степан, не уловив иронии в вопросе.

— Весь мокрый и отдышаться не можешь.

— Я на Хитровку за папкой бегал! Тут у меня рисунки...

Над густыми бровями Глобы образовались темные складки, усмешка с его губ сразу исчезла.

— Они не пригодятся, твои рисунки... Ты знаешь, с каких лет принимаются в училище? С двенадцати, четырнадцати. Тебе же, вероятно, далеко за двадцать.

— Двадцать четыре, — уточнил Степан. — А какое это имеет значение?

— Огромное, молодой человек. У каждого возраста свои непреложные обязанности. В молодости — учиться, а в зрелости обзаводиться супругой и производить потомство. Так вот, возвращайся обратно в свою Симбирскую губернию и поторопись заняться этим делом, пока не поздно. Учиться, как видишь, ты уже опоздал на целых десять лет. Я дал слово профессору Серебрякову, думал, что разговор идет о подростке, а тут ко мне является муж...

Степан был прямо-таки ошарашен этим непредвиденным зигзагом судьбы. В один миг рухнули сладчайшие надежды на учение. Решительный отказ директора он воспринял без возражений, чувствуя внутренне, что всякие возражения будут бесполезны. Мысль сейчас же пойти к Серебрякову он тоже отбросил, заранее представив себе, как тот беспомощно разведет руками и скажет: «Тут уж, братец, ничем не могу помочь...»


3

Степан брел, выбирая тихие переулки, и вышел к бульварам. Бульварами дошел до Яузы. Здесь остановился, вглядываясь в мутный поток. На какое-то мгновенье промелькнула в голове мысль, что единым махом можно избавиться от всех житейских забот и неприятностей. Но в ответ на эту мысль он с раздражением поднял папку с рисунками и бросил ее в мутные воды Яузы. Падая, папка раскрылась, листы, подхваченные ветром, разлетелись в разные стороны, а затем медленно опустились на гладкую поверхность реки, точно большая стая белых уток, и поплыли вниз по течению, понемногу погружаясь в воду, по мере того, как впитывали в себя влагу и тяжелели. Они больше не нужны, эти рисунки, их больше некому показывать...

Степан ушел от реки несколько успокоенный: то ли оттого, что отделался от папки, которую все время держал под мышкой, и она его как-то сковывала, то ли от тихого и спокойного движения воды. Он сегодня съел лишь ломтик хлеба, но ему не хотелось есть, усталости он тоже не чувствовал, хотя на ногах с раннего утра.

Он долго бродил по тихим улицам и переулкам, там, где меньше людей. В тишине лучше думалось. В сотый раз возвращался к одной и той же мысли: как быть дальше? С учением он потерпел неудачу, вернее, потерпел неудачу с поступлением в художественно-промышленное училище. Но ведь в Москве, должно быть, имеются и другие училища, где учат рисовать? Жаль, что все это время, пока обитает здесь, он совсем не интересовался этим. Так надеялся, что его примут.

Временами шел дождь, холодный, осенний. Степан его не замечал. Лишь под конец, направляясь к своему пристанищу на Хитровку, почувствовал, что сильно промокли ноги. С сапогами что-то надо делать: или самому приняться за починку, или отдать сапожнику. Но это после. Сначала надо непременно подыскать работу, может быть, даже попробовать пойти в иконописную мастерскую. Правда, он дал себе зарок никогда больше не малевать святых. Но что делать — это же только временно, пока он окончательно не определится в Москве, осмотрится, обзаведется знакомыми.

Решение поступить на работу к следующему утру созрело окончательно, и Степан, основательно позавтракав в трактире после вчерашнего поста, отправился разыскивать мастерскую, которую видел, как-то проходя по Садовому кольцу.

В иконописной мастерской Степана встретили не очень приветливо. С ним разговаривал старший мастер, старик с бородой Николы-угодника и надтреснутым голосом пьяницы.

— Когда-нибудь писал иконы? — спросил он.

— Работал в Казани в мастерской Ковалинского четыре года.

— Ковалинского, говоришь? — переспросил старик. — Нет, не слышал про такого...

Он выбрал заготовку с левкасом, примерно полтора аршина на аршин, и показал Степану на такого же размера уже готовую икону с изображением юного ангела в рост.

— Напиши это, опосля посмотрим.

Чтобы ускорить дело, Степан не стал заниматься рисунком, развел краски и принялся сразу писать кистью. Все это было для него давно знакомо, и часа через два он легко справился с заданием.

— Видишь ли, — сказал мастер, откашливаясь. — Ты пишешь не по уставу. Это не икона, это что-то вроде картины. И притом, она написана скверно, ты торопился. Картины быстро не пишутся. Икону, куда ни шло, можно намалевать и за час, но придерживаясь устава. Вот ты говоришь, что работал у кого-то в мастерской, а самого простого и главного в деле иконописи не знаешь...

Степан нехотя слушал рассуждения старика и мельком поглядывал на склоненные головы работающих за столами. Он заметил странную вещь. Каждый мастер в иконе пишет какую-то отдельную деталь — лицо, торс, руки, одежду...

— Так что, уважаемый, мы тебя не можем взять, нам нужен иконописец, а не художник, — скрипучим голосом заключил старший мастер.

Он отошел от Степана, дав понять, что тот может убираться восвояси. «Не знаю главного, а он знает со своей спившейся рожей!» — ругался Степан, шагая по Садовой и обходя огромные лужи, оставшиеся после ночного дождя. А впрочем, ему на это не раз указывал и Ковалинский. Так что Степан не очень-то огорчился, что его сейчас выставили. Он все равно бы там работать не смог. Ну что это за дело — каждый день писать, например, одни руки? От этого легко можно сдуреть, не то что запить.

Как ни выбирал Степан, где посуше, ноги все же промочил, пока дошел до Хитровки. «Надобно их починить», — подумал о сапогах. Тем более, что в поисках работы ему теперь предстоит немало ходьбы. На Хитровке было много уличных сапожников, и починка обуви не оказалась сложным делом. Он подошел к одному из мастеров, сидящему на низеньком табурете под брезентовым навесом.

— Надобно подбить новые подметки, — проговорил мастер, — пока ты не истоптал головки. — Седая щетина его бороды казалась голубоватым мхом на полусгнившем лесном пенечке, а маленькие живые глаза сверкали точно искорки, случайно залетевшие в этот мох. — Подсуши и принеси завтра, подобью, — и вернул сапоги Степану.

— Где я их буду сушить, печка, что ли, у меня с собой? — сказал в ответ Степан. — Ночую в ночлежке.

— Оно, конечно, можно починить и в таком виде, только это будет ненадолго и во вред обуви. Лучше посуши. Подсохнуть они могут и на ногах, ежели никуда не выходить, — посоветовал сапожник.

Степан так и сделал: весь следующий день провалялся на нарах в ночлежке, не разуваясь и не раздеваясь. Питался всухомятку, одним хлебом, купленным про запас. Чтобы снова не замочить сапоги, он пошел на площадь босиком. Октябрь в Москве обычно дождливый и бывает иногда очень холодным. В такое время редко ходят босиком даже спившиеся и обносившиеся бродяги. Степан же по одежде смахивал больше на мелкого приказчика, приехавшего из провинции. И только черная шляпа, купленная еще в Казани, придавала ему вид заштатного студента. Прохожие с недоумением оглядывались на него, не понимая, почему он идет босой, а сапоги несет под мышкой. «Должно быть, продулся, в заклад тащит», — заключила дряхлая побирушка, каких здесь, на Хитровке, встретишь за каждым поворотом.

— Так и шлепал по мокрым камням? — заметил сапожник, когда Степан, бросив перед ним сапоги, опустился на корточки.

— Что же делать, другой обуви у меня нет.

Сапожник порылся в ворохе старья, кучей лежащего у него сзади, выбрал более или менее подходящие опорки и протянул Степану.

— На, обуй, твои готовы будут не скоро, застудишь ноги...

Он заскорузлыми пальцами почесал голубой мох на подбородке и принялся за работу. Степан долго не усидел, тем более, что сидеть пришлось прямо на мостовой. Он прошел в обжорный ряд, купил на пятак вареной требухи, наелся сразу за два дня горяченького и отправился на нары в ночлежку. За сапогами он пришел во второй половине дня. Они были готовы, блестели, как новые. К тому же старик смазал их каким-то вонючим жиром, от них несло, точно от падали. Степана чуть не вырвало. Ему и без того было плохо после того, как он наелся требухи.

— Картон, чай, не подложил вместо подметки? — заметил он, проводя ногтем большого пальца по подошве.

Старик обиженно засопел.

— Грех тебе говорить такое, — отозвался он после некоторого молчания. — Для чего я подложу картон, чтобы ты завтра явился сюда и набил мне морду? Нет, для таких дел я уже не гожусь...

Степан расплатился, поблагодарил и отправился на поиски работы.


4

В конце октября резко похолодало, появились первые признаки ранней зимы. Землю сковало морозом. Над бульварами и окраинными парками Москвы целыми днями висел мутновато-белесый дым — жгли опавшие листья. После обильных дождей, сыроватые и подмороженные, они еле тлели и неимоверно чадили. Воздух был насыщен запахом гари и паленого. На Хитровке к этому запаху примешивалась еще и своеобразная и характерная вонь, идущая из обжорных рядов, где для невзыскательных бедняков жарили, парили на жаровнях дешевую еду из ливера, потрохов и требухи. Степан теперь зачастил сюда. Деньги растаяли как-то незаметно. В один из вечеров, собираясь в трактир поужинать, он неожиданно обнаружил, что у него их осталось совсем мало. Пришлось лечь без ужина. Вскоре подошел и тот день, когда последний пятак должен был пойти на уплату за ночлежку. С этого времени он стал жить случайными заработками, часто впроголодь.

В начале зимы в Москве не так просто найти работу. Город был наводнен сезонниками, нахлынувшими из различных губерний. Несколько дней он ходил на товарную станцию Рязанской железной дороги разгружать дрова. Работа была почти даровая, больше порвешь одежды, чем заработаешь. Но к зиме вагонов приходило все меньше и меньше, так что Степан вскоре лишился и этого заработка. Москва запасалась дровами целое лето, теперь основные перевозки закончились, а отдельные вагоны, которые прибывали на разгрузку, перехватывались постоянными грузчиками, все время отиравшимися возле станций и дровяных складов.

Степан уже давно в ночлежном доме ночевал в долг. Пожилой надзиратель, у которого он все время оставлял мешок, предварительно проверил, что у него там имеется, и лишь после этого разрешил такое послабление. А в мешке были пара сменного белья, два полотенца и чистая сорочка. Когда ему за весь день не удавалось заработать ни единой копейки, он обычно рано приходил в ночлежку и заваливался на нары. Голодному не до сна, лежал просто так, прислушиваясь к гулу голосов. К ночи, когда собиралось все население ночлежки, гул становился громче. На верхних и нижних нарах то там, то тут вспыхивали огарки свечей или коптилки. Хозяйская лампа скудно освещала лишь небольшое пространство у входа. При свете огарков и коптилок играли в карты, делили собранное за день или наворованное тряпье, медяки, объедки. Поминутно вспыхивали ссоры, завязывались отчаянные драки, иногда доходило до поножовщины. «И это тоже Москва, — думал Степан, оглушенный гулом не только людских голосов, но и шумом в собственной голове — от голода. — И это тоже жизнь...» Вместе с тем ему ни разу не пришла мысль оставить Москву с ее белокаменными домами и грязными притонами, подобными этой ночлежке, и уехать к себе в Алатырь. Не приходила и не могла прийти, потому что каждая клетка его организма пылала жаждой познать новое. То, что он сейчас сидит без работы и без хлеба, по его мнению, явление временное. Он обязательно найдет работу и будет учиться...

Этими помыслами и надеждами Степан жил изо дня в день. Если где-нибудь удавалось подработать несколько медяков, расплачивался за ночлег, а на оставшиеся копейки покупал черного хлеба — фунт, полфунта — когда как придется. Особенно трудными бывали воскресные дни и вообще праздники. Правда, нищая братия в эти дни чувствовала себя сытой. Но ведь он, Степан, не нищий, он не встанет у церковной паперти с протянутой рукой. Он умирать будет голодной смертью, а не попросит куска хлеба.

По воскресеньям Степан обычно целыми днями валялся на нарах. Как-то в один из таких дней он увидел в ночлежке женщину, которую угощал однажды ужином. Она медленно шла вдоль нар и кого-то высматривала. Он хотел ее окликнуть, но не знал имени. Всех женщин тут называли Марухами. Он вспомнил, что так называл ее и отец.

Вот она подошла ближе и заметила Степана.

— Эй ты, отца не видел? — спросила она с развязной фамильярностью, свойственной особам ее положения.

— Не видел. Уже давно его не видно, — сказал Степан, опустив ноги с нар и усаживаясь на краю.

— Наверно, окоченел где-нибудь, третий день не появляется, — она скользнула глазами по лицу Степана. — Ты, парень, чего-то здорово осунулся, не хвораешь ли?

— Нет, — коротко ответил Степан.

— Ну тогда, значит, голодаешь. Признайся, ел сегодня?

Степан нахмурился и от нетерпения шевельнул плечами.

— Можешь не отвечать, и без того вижу. У меня, молодец, глаз наметанный, сразу догадываюсь, чего подавать мужчине — бабу или хлеба. — Она положила возле Степана что-то завернутое в промокшую газетную бумагу, затем уперлась обеими руками об закраину нар и подтянула свое худощавое тело, чтобы сесть. — Мужчина, когда голодный, сердитый, — продолжала говорить она, — а женщина — наоборот. Этим она здорово похожа на собаку...

Степан молчал. Она между тем достала из-за пазухи короткой ватной куртки полбутылки водки и нарезанную ломтями краюху ржаного хлеба. Затем развернула промокшую бумагу, где оказался довольно большой кусок оттаявшего студня.

— Какая жалость, весь развалился, он теперь досмерти невкусный, — сказала она, скривив тонкогубый рот в брезгливую улыбку.

Степан с жадностью смотрел на хлеб и студень и мучительно думал, как быть: принять угощение или отвергнуть? Ведь он прекрасно знал, что вся эта еда куплена на деньги, заработанные прошлой ночью где-нибудь в закоулках Хитровки. И в то же время мучительно хотелось есть. Со злости махнув рукой (он давно убедился: если в животе пусто, голова соображает туго), Степан от водки отказался, а хлеб и студень съел почти весь. Женщина довольствовалась небольшим ломтиком хлеба, от которого отщипывала маленькие кусочки после каждой порции водки.

— Вот ведь купила для отца, а выхлыстала сама. Пусть теперь попостует, коли шляется неизвестно где. — Она немного помолчала и потом как-то настороженно и испуганно спросила: — А все же где он может быть, ведь третий день, а?..

Выпитая водка не давала ей сосредоточиться на чем-то одном, хотя и важном для нее. Через минуту она, уже смеясь и ластясь к Степану, надтреснутым гортанным голосом ворковала:

— Давай с тобой дружить, вместе легче. Когда ты подработаешь, когда я, и будем сыты. Одной тяжело, ой, тяжело!.. Когда я была помоложе, у меня был кот, здоровый детина... Бывало, обшарит все карманы, чтоб я не утаила от него лишнего рубля... Теперь у меня никого нет, одна-одинешенька. Правда, давай дружить, просто так, безо всякого. Не хочешь моей ласки, не надо. Но иногда и приласкать можно, потрогать, погладить. Ведь кошку и ту ласкают...

Под конец она расплакалась и принялась жаловаться: ей хотелось бы уйти из этого проклятого города, из этого каменного мешка, туда, где чистое поле, густой лес и зелень весенних лугов. Степан знал со слов ее отца, что она — дитя города, родилась в Москве и никогда не бывала в деревне. А вот, поди же, ее тянет отсюда. Точно так же потянуло и его, Степана, из деревни. Уж таков, видно, беспокойный характер человека...


5

До хмурых ноябрьских сумерек бродил Степан по Москве в поисках работы. Подходящего ничего не подвертывалось, если не считать того, что в одном из трактиров на Таганке ему предложили должность помощника полового. Он прекрасно понимал, что им просто нужен вышибала. А его эта должность совсем не прельщала. Уж лучше пойти в судомойки, чем стать вышибалой. Но в судомойки его не возьмут. Этих мест и женщинам не хватает. Вон сколько их ходит по улицам. И все пришлые, с котомками, деревенские.

Степан долго размышлял по поводу довольно-таки щепетильного предложения — пойти или отказаться? Если пойти, значит, завтра с утра надобно перебираться на Таганку. Хотя оплата и мизерная, но насчет еды не надо будет беспокоиться. Возможно, найдется угол и для жилья. Все это, конечно, временно, успокаивал он себя. Он не для того приехал в Москву, чтобы навсегда обосноваться в одном из ее трактиров. Да и какой из него вышибала — смех один.

Вышагивая по улицам и кривым переулкам, Степан и не заметил, как неожиданно очутился на Рождественке, возле того заветного дома, с которым было связано столько надежд и чаяний. Остановился у железной решетки и долго смотрел на высокие освещенные окна. Мимо него прошел юноша, одетый в легкое пальтишко, на голове картуз, вокруг шеи намотан шерстяной шарф. Степан невольно потянулся за ним, шагнул во двор, поднялся по ступенькам к парадной двери. Юноша оглянулся и с улыбкой промолвил:

— Мы с тобой немного опоздали, ну да ничего, сегодня рисование, учитель добрый, пустит в класс.

Степан ничего на это не ответил. Да и что он мог ответить? Он молча следовал за ним, опасаясь, что за каким-нибудь поворотом в коридоре на него налетит грозный страж, схватит за шиворот и выкинет за ворота.

Так вместе с юношей Степан и вошел в довольно большую комнату, на дверях которой висела табличка с надписью: «Класс рисования». Здесь сидело за длинными столами человек двадцать, а может, и больше. Перед каждым лежал лист белой бумаги, куда медленно и старательно они срисовывали гипсовый слепок руки с растопыренными пальцами, висевшей на фоне черной школьной доски. Степан сел на свободное место за последним столиком и стал присматриваться к своим соседям. В основном это были подростки лет четырнадцати-пятнадцати. Но среди них виднелось и несколько человек, примерно того же возраста, что и юноша, с которым Степан проник сюда. А юноше можно было дать лет семнадцать. Спустя некоторое время расхаживающий между столами учитель, с небольшой подстриженной бородкой и светлым пятном лысины на макушке, подошел к Степану и шепотом спросил, почему он не работает. Степан не успел что-либо ответить, как он снова спросил:

— У вас нет бумаги? Бумагу надо приносить с собой. Ладно, на сегодня я вам дам, но в следующий раз не приходите с пустыми руками.

Он положил перед Степаном чистый лист толстой бумаги и оставил его в покое. Степану казалось, что все происходит точно во сне. Почему учитель его не прогнал? Больше того, даже дал бумагу. Но рисовать он все же не мог: у него не было карандаша. Он так и просидел до конца, не дотронувшись до бумаги, обескураженный, удивленный и подавленный всем случившимся.

Учитель велел надписать на листах свои фамилии, собрал рисунки и вышел из класса. Учащиеся с шумом, переговариваясь, стали расходиться. Степан нагнал во дворе юношу, с которым пришел в класс, и попросил его немного задержаться.

— Если у тебя, конечно, есть время? — добавил он, как бы извиняясь за свою назойливость.

— Время есть, вот только стоять на улице холодно, чертовски дует. Давай зайдем куда-нибудь в трактир, кстати, заодно напьемся чаю.

Они пошли к Лубянке, где имелись дешевые трактиры. Под их быстрыми ногами мягко похрустывал свежевыпавший снег.

— Скажи на милость, вот это, где мы с тобой были, почему там занимаются вечером, а не днем? — спросил Степан.

— Так это вечерние классы!

— А что значит вечерние классы? — опять спросил он.

Юноша повернул к нему голову и некоторое время с удивлением смотрел на своего случайного знакомого.

— Не удивляйся, что я об этом спрашиваю, — поспешил Степан. — Видишь ли, я приехал в Москву издалека, приехал учиться. Директор училища меня не принял, сказал, что я перерос. Как мне теперь быть, не знаю.

— А чего тут ломать голову?! — весело воскликнул юноша. — Ходи в вечерние классы, и все! Многие так ходят, вольнослушателями. Была бы охота!

Степан вдруг почувствовал, что его тело как будто теряет вес, становится легким, точно пушинка. От этого странного ощущения у него закружилась голова и сладостно заныло под ложечкой. Глаза застлал какой-то белесый туман, он не видел домов, а огни фонарей ему казались желтоватыми расплывчатыми кляксами. До самого трактира он больше не вымолвил ни слова. Позднее, когда они уже сидели за столом и отхлебывали из чашек душистый завар горячего чая, он осторожно спросил:

— Значит, я могу ходить учиться?

— Сколько хочешь! — с наивной беспечностью воскликнул юноша.

Он посвятил его во все дела знаменитого Строгановского училища, откуда по окончании выходят специалисты по художественной части для промышленных предприятий. Степану только сейчас стало ясно, почему оно называется художественно-промышленным. Это несколько уменьшило его радость.

— Ну а ежели я не желаю быть мастером по художественной части, обжигать красивые горшки и делать детские игрушки? Хочу быть просто художником, понимаешь, художником! Писать картины, портреты!

Юношу немного смутила неожиданная горячность его знакомого. Свое учение он прежде всего непременно связывал с получением профессии, которая будет его кормить. А тут вдруг столкнулся с человеком, желающим быть художником. Пареньку, родившемуся и выросшему в семье бедного московского мастерового, такое стремление было непонятным. Он ничего другого не мог найти для ответа, как сказать:

— Смотря какое отделение окончишь, можешь стать учителем рисования.

— Учителем тоже не хочу! — резко возразил Степан и сразу же спохватился: с чего он так раскричался? Причем тут этот парень? Он может обидеться, встать и уйти. Степан не мог допустить этого. Слишком долго он в Москве был один со своими думами и чаяниями. Ведь можно учиться и в этом училище, коли там все же учат рисовать. А дальше видно будет. Он тронул рукой юношу и примиряюще проговорил:

—В какое время завтра придешь в училище? Я тебя буду ожидать у ворот, вместе зайдем...

Они кончили пить чай. У Степана не было денег, и расплатился за обоих юноша.

— В другой раз ты меня угостишь, ладно? — с доброй улыбкой сказал он, наматывая вокруг шеи теплый шарф. — Пойдем, а то мне далеко добираться, за Бутырскую заставу.

— А мне на Хитровку, — промолвил Степан.

— Это рядом!

Степан невольно нахмурился. Он был бы рад бежать на самую дальнюю окраину Москвы, лишь бы обойти Хитровку.

На улице они расстались. Степан пошел медленным шагом, раздумывая, как все странно получилось. Если бы случайно его не занесло на Рождественку и не встреть он этого юношу, не быть ему посетителем вечерних классов. Почему он раньше ни с кем не поговорил и не расспросил, как и что? Во всем виновата эта проклятая замкнутость, нелюдимость. Может быть, надо было сразу, в тот же день пойти к Серебрякову и все ему рассказать? Но теперь поздно об этом жалеть. Все равно он будет учиться.


6

Вечерние классы Строгановского училища Степан посещал аккуратно, независимо от того, был ли голоден или устал от дневных хождений по Москве в поисках пристанища и работы. В первое время смотритель рисовального класса, а другие Степан не посещал, хотел было его выставить из училища, даже предупредил швейцара, чтобы тот глядел в оба и не пропускал «верзилу в черной шляпе», но каким-то образом слух о странном ученике дошел до директора Глобы, и тот, по-видимому, догадался, о ком идет речь, вспомнив протеже профессора Серебрякова, и велел оставить его в покое. Но Степан еще долго тайком пробирался в класс, прячась в стайке подростков от глаз грозного швейцара. А тот, наблюдая за ним, хитро улыбался в густую холеную бороду.

С работой Степану по-прежнему не везло. В трактир на Таганке он не пошел. Он нужен был там по вечерам, а тут неожиданно появилась возможность посещать вечерние классы. О выборе между тем и другим не могло быть и речи — выбор был один. Совсем туго пришлось бы ему, если бы не поддержка нового товарища, того самого юноши, с которым познакомился на Рождественке. Звали его Володей. Время от времени после занятий он приглашал Степана в трактир на чашку чая. Он же одалживал бумагой, карандашами. Раза два даже давал по пятаку, чтобы Степан мог расплатиться за ночлег. Надзиратель ночлежки все же присвоил его мешок с тряпками. Степана это не особенно огорчило. «Ну и черт с ними, с этими подштанниками и полотенцами, — решил он, — лишь бы оставил меня в покое да пускал переночевать». Между тем Степан понимал, что долго он так не продержится: изо дня в день все больше давала себя знать слабость в ногах, в голове не прекращался шум от систематического недоедания. «Что, если написать отцу, вызвать в нем жалость, может, пришлет хоть червонец?» — думал он иногда. Этих денег ему бы хватило месяца на два. А за два месяца, может быть, нашел бы какую-нибудь работу. Но как станешь просить отца, коли он, провожая его в Москву, сказал, чтобы на помощь не рассчитывал. Да и денег у отца, конечно, нет. Червонец для него большие деньги. Обращаться к старшему брату, Ивану, Степан не хотел: заранее знал, какую рожу скроит брат, получив слезное письмо с просьбой о помощи, с какой злорадной язвительностью произнесет: «Я же говорил, что из его художеств ничего не получится. Сидел бы лучше дома да малевал свои иконы...»

Мелкие и случайные заработки Степан находил то у ломовых извозчиков, помогая им что-нибудь нагрузить или разгрузить, то на вокзалах. Но там он уже примелькался, и носильщики всякий раз, завидя его, обещали расквитаться сполна за те жалкие медяки, которые миновали их карманы.

На вокзале Рязанской дороги произошла однажды у Степана непредвиденная встреча. У главного подъезда с маленьких санок сошла элегантно, хотя и не по-зимнему легко одетая красивая белокурая женщина. В надежде немного подработать, Степан кинулся к ее саквояжам и обомлел, столкнувшись лицом к лицу с женой алатырского лесопромышленника Солодова — Александрой. Та тоже узнала его, хотя он и сильно изменился, да и не виделись они года полтора.

— Степан! — воскликнула она с удивлением.

А Степан рад был провалиться сквозь землю, чем предстать перед ней во всем своем убожестве. Изрядно потертые и засаленные пиджак и брюки, давно не мытые и нечесаные длинные волосы, свалявшимися космами выглядывающие из-под полей черной помятой шляпы, делали его похожим на беглого, опустившегося попа-расстригу. И лишь молодая жиденькая бородка рыжевато-русого оттенка и вьющиеся усики вокруг широкого рта придавали его хмурому и осунувшемуся лицу какое-то загадочно светлое выражение.

— Да ведь я совсем забыла, что ты уехал в Москву, — произнесла она, чтобы хоть как-то разрядить обстановку, создавшуюся от столь неожиданной и для обоих нежелательной встречи.

И она принялась беспрестанно болтать.

— Вскоре после того, как ты перестал появляться у нас, я уехала в Харьков. В этом году решила побывать на юге... Да вот запоздала с возвращением, зима меня застала там...

Степан шагал с ней рядом по длинному залу ожидания второго класса, нес нетяжелые саквояжи и мельком поглядывал на диваны, где бы найти свободное место, чтобы усадить ее. Его губы сложились в понимающую улыбку, когда она заговорила насчет опоздания, и это не ускользнуло от нее. Голос ее невольно вздрогнул, в нем появились нерешительные нотки, она как бы извинялась перед ним. «К чему все это? — думал Степан. — Нас больше ничего не связывает, может быть, ничего и не связывало...» Ему самому теперь казалось ужасно странным и непонятным, что он когда-то обладал этой женщиной.

— Ну, как ты в Москве определился? Как живешь? — принялась расспрашивать она, когда Степан подвел ее к свободному дивану, усадил и положил рядом саквояжи, а сам остался стоять. Было бы кощунством в таком виде сесть рядом с ней. Это понимала и она, поэтому и не пригласила. «Могла бы не спрашивать, как живу,» — думал он, а вслух сказал:

— Как тебе ответить... Такую жизнь придумал сам, жаловаться не на кого.

— Я бы тебе, Степан, помогла, но у меня сейчас нет с собой денег. Сам знаешь, юг, все дорого, все за деньги, — в ее голосе опять послышались те же нотки. — Осталась одна мелочь...

Мелочь она не предложила, вероятно, помня о его щепетильности в отношении подачек. Но Степан сейчас не отказался бы и от медного пятака, он был ему нужен для уплаты за ночлег. Просить же, конечно, не стал.

— Знаешь, я тебе пришлю из Алатыря! — вдруг воскликнула она, заметив на его лице выражение досады и разочарования. — Как приеду, сразу пришлю. Оставь мне свой адрес.

«Где он, мой адрес-то?» — подумал Степан с горькой усмешкой, но вдруг вспомнил про Володю. Он хотя у них в доме ни разу не был, однако хорошо знал, где живут. Володя его несколько раз настойчиво приглашал на воскресенье и записал свой адрес. Этот адрес он и дал Александре.

— Если пришлешь хотя червонец, очень поддержишь меня. Пока мне приходится туго, — сказал он почти умоляюще.

— Отчего же червонец, я тебе больше пришлю. Пришлю столько, чтобы тебе хватило прожить до весны. В знак нашей прошлой... дружбы...

Степан посадил ее в вагон, дождался, пока отойдет поезд, и ушел с вокзала расстроенный вдвойне — тем, что встретился с ней, и тем, что не смог заработать ни гроша. Он не очень-то надеялся, что она пришлет ему денег: забудет про него и про свое обещание, прежде чем доедет до Алатыря.

Степан не ошибся, впоследствии так оно и получилось. Никаких денег она ему не прислала.


По субботам вечерние классы не занимались. В пятницу после занятий Володя обычно прощался со Степаном до понедельника. Степан провожал его до Бульварного кольца или до Садового, смотря по настроению. Сегодня ему особенно не хотелось возвращаться в ночлежный дом: там он уже целую неделю ночевал в долг. Утром надзиратель не хотел его выпускать, пока не оставит что-нибудь в заклад, а сам при этом недвусмыленно поглядывал на его сапоги. Степан дал слово, что к вечеру постарается раздобыть денег. Денег он, конечно, не раздобыл и расплачиваться за ночлег нечем. Если он сегодня пойдет туда ночевать, завтра утром с него обязательно снимут сапоги. Будь лето, он бы не стал ломать голову, где переночевать, каждая скамейка на бульваре для него оказалась бы кроватью. Нары ночлежного дома с их протертыми соломенными матами ничуть не мягче. Но сейчас зима, причем особенно морозная, какой давно не было в Москве, как о том толкуют старики-нищие.

Степан все шел рядом с Владимиром, они уже прошли Садовое кольцо, ему следовало бы возвращаться. Он не смел сказать прямо, почему не идет в ночлежку. Это значило бы навязаться товарищу. К счастью, Володя уже и без того догадался, что не из простой вежливости Степан так далеко провожает его.

— Хочешь, пойдем сегодня к нам? — предложил он. — Посидишь у нас немного.

Он не приглашал его ночевать, так как не знал, как на это посмотрят родители. Во всяком случае, решил он, там видно будет. Может, они сами его оставят до утра.

— А отец с матерью не заругают?

— Из-за чего ругать? Они сами не раз говорили, чтобы я пригласил тебя в гости. Я им о тебе рассказывал. Отец даже как-то спросил, не согласишься ли ты поработать у нас. Все равно ведь слоняешься по случайным заработкам.

Степан знал из рассказов товарища, что вся их семья работает на хозяина, который торгует куклами; он их снабжает материалом, оплачивает труд, а готовый товар забирает.

— Я сейчас, Володя, готов сортиры чистить, только опасаюсь, вонять от меня будет, в училище не пустят. И без того никто не хочет сидеть со мной за одним столом, вроде и не пахнет от меня ничем. А может, пахнет? — спросил он, поворачиваясь к товарищу. — Ведь сам человек никогда не чувствует собственного запаха.

— Да нет, не пахнет, если только немножко потом. Ты, наверно, давно не мылся в бане? Помоешься, и не останется никаких запахов! — весело заключил Володя.

Он жил дальше, чем предполагал Степан. Они уже давно миновали Бутырки, а все шли и шли. Здесь, на окраине, улиц и дорог никто не чистил, идти приходилось тропами, а то и прямо по сугробам. Окраинная Москва того времени ничем не отличалась от сельской местности. Кучки деревянных домиков, окруженные яблоневыми садами, огромные пустыри, овраги, массивы рощ и парков. Кругом тишина, пустынность. И лишь стройные колонны старинных дворцов, смутно белеющие сквозь оголенные деревья, да отсвет городских огней на низко плывущих тучах напоминали о близости столицы.

Отец Володи имел собственный деревянный домик с задней и передней избой, какие Степан привык видеть у себя в Алатыре. Семья небольшая: всего четверо. Мать, отец и сестра Володи старше его года на два. С приходом брата с товарищем девушка обрадованно засуетилась, подала Степану стул, предварительно смахнув сиденье концом передника, хотя до этого на нем сидела сама. Володя разделся и позвал мать в переднюю избу. Степан чувствовал себя неловко наедине с незнакомыми людьми, тем более, что отец и дочь удивленно и внимательно разглядывали его. Хозяину было не более сорока пяти лет, да и хозяйке, как успел заметить Степан, примерно столько же. Борода у него черная, короткая, слегка курчавится. Он сидел за столом в одной рубахе-косоворотке с расстегнутым воротом. На столе перед ним в тазике густой раствор папье-маше. Тут же рядом лежали несколько половинчатых форм для игрушечных лошадок, зайчиков, кукол. Перед этим он занимался формовкой игрушек. А мать с дочерью покрывали лаком и краской уже готовые, высушенные и склеенные фигурки. Приход сына и гостя прервал их работу. Воспользовавшись перерывом, хозяин зажег самодельную папиросу и закурил. Предложил папиросу и Степану. Тот отказался, сказав, что не курит.

— Вы, случаем, не монах? — спросил затем хозяин.

Девушка прыснула от смеха и убежала в переднюю. Невольно улыбнулся и Степан.

— А что, разве я похож на монаха?

— Похож не похож, а волосы длинные, не курите, вот я и подумал.

Из передней с шумом вывалились брат с сестрой, а за ними вышла и мать. Степан не заметил, как хозяйка подала знак мужу, и тот, будто за делом, ушел в переднюю. Володя положил руку на плечо сестры и сказал, обращаясь к Степану:

— Познакомься с моей сестрой, она у нас красавица!

— Ой, Володька, ты с ума сошел! Разве так представляют? — воскликнула она, вся зардевшись.

— Не правда, что ли? Скажи, Степан, ведь она у нас красивая?

Девушка рассердилась на это, скинула с плеча руку брата и быстро скрылась за ситцевым занавесом, отделяющим предпечье от остальной части комнаты.

— У нас ночуешь, я с матерью поговорил, она разрешила, — сказал Володя, дотрагиваясь рукой до Степана.

Тот облегченно вздохнул, и у него сразу сделалось несказанно тепло на душе, как будто он очутился у себя в Алатыре в кругу родной семьи.


7

На следующий день после обеда хозяйка — Елена Дмитриевна — всех мужчин погнала в баню. От сына она уже знала, что Степан обитает в ночлежке, и сунула ему старое, залатанное, но чистое белье мужа. До обеда Степан вместе с хозяином — Петром Владимировичем — и Володей формовал из раствора папье-маше фигурки кукол и различных зверьков. Его сноровка сразу понравилась хозяину, тем более, что Степан несколько упростил формовку. До этого хозяин каждую формочку, наполнив ее раствором, клал под небольшой пресс, чтобы масса фигурки получалась плотнее. А Степан всю эту операцию проделывал простым надавливанием пальцев. Он несколько фигурок сделал без форм, слепил на глаз, и они получились лучше формованных.

— Да ты, парень, я вижу, настоящий мастер в нашем деле! — восхищался Петр Владимирович, окончательно покоренный им. — Бросай свое пустое ученье, давай откроем дело. Ты станешь моим компаньоном!

По дороге в баню Володя, улучив момент, шепнул Степану:

— Он на этом помешан, только и мечтает об открытии своего дела. Ты поддакивай, ему это нравится...

Степан не умел обманывать людей даже при явной для себя выгоде. Бесполезно было бы доказывать отцу Владимира, что он, Степан, в своей жизни желает лишь одного — стать настоящим художником. Этого он бы все равно не понял, как не понял его сын, когда Степан поделился с ним своими думами.

В бане Степан впервые заметил, как сильно похудел. Его грудная клетка с выступающими во все стороны ребрами была похожа на пустую корзину, а ноги стали, точно сухие жерди. Куда подевались полнота плеч, связки мускулов на руках... «Москва меня здорово изъездила», — подумал он с грустью. С грустью потому, что не предвидел пока для себя никаких изменений в лучшую сторону. Работу, которую он мог бы совместить с учебой, найти трудно, если не сказать невозможно. В этом состояла вся беда. В то старое время человеку приходилось работать не менее двенадцати-четырнадцати часов в сутки, а то и больше. По окончании любой работы он не смог бы успеть на занятия в вечерние классы.

На обратном пути домой Петр Владимирович мимоходом забежал в винную лавку и купил полбутылки водки. Перед ужином он выпил. Во время еды беспрестанно говорил насчет открытия своего дела. Степан должен был согласиться с давешним замечанием Володи, высказанным по дороге в баню: его отец действительно помешан на этом. Ему никто не перечил — ни жена, ни сын с дочерью. Может быть, и они разделяли его красивую мечту и лелеяли ее каждый по-своему, а может, просто привыкли и не придавали его болтовне никакого значения.

На этот раз Степана положили вместе с Володей. Вчера он спал в задней избе на полу. Так захотел сам, опасаясь наградить гостеприимных хозяев насекомыми, принесенными из ночлежки. Вечером Елена Дмитриевна привела в порядок его пиджак и брюки, хотела выстирать снятое после бани белье, но его нигде не оказалось.

— Я его выбросил, — сказал Степан, когда она спросила его об этом. — Оно было грязное и рваное.

— Постирала бы, залатала, — проговорила она, несколько удивленная его поведением. — В следующий раз опять пойдешь в баню, чего оденешь?

Степан неопределенно шевельнул плечами. Он об этом как-то не подумал.

После завтрака, когда они с Володей собрались пойти в город, в дом вошел опрятно одетый молодой человек в длинном, на манер полупальто, суконном пиджаке, с косыми карманами на боках, беличьей шапке и валенках. «Танин жених!» — шепнул Степану товарищ. Об этом нетрудно было догадаться и без предупреждения. Со смущенной улыбкой на припухлых губах девушка быстро пересекла комнату и скрылась в передней.

— Теперь у отца есть слушатель. Он будет талдычить ему о своем деле, пока тот не сбежит в переднюю, к Таньке, — сказал Владимир уже на улице, шагая рядом с молчаливым Степаном.

В город они пошли просто так, от безделья. В воскресные дни кукольное производство семьи приостанавливалось, и все отдыхали.

Все время, пока они бродили по улицам, у Степана не выходила из головы неотвязная мысль: как долго его продержат у себя родители Володи? В ночлежку он не вернется, как бы ни сложилась его дальнейшая судьба. Там он погибнет. Будь он менее щепетилен в вопросах совести и морали, мог бы легко сойтись хотя бы с той же Марухой, ведь она так мало требовала от него — всего лишь кошачьей ласки. Но Степан не был способен на это.

Под конец он все же не выдержал и заговорил с Володей о волнующем его вопросе:

— Как думаешь, могу я у вас еще день-другой пожить?

— Можешь жить, сколько пожелаешь, — ответил Володя с бесхитростной простотой. — Отцу ты понравился, игрушки делаешь хорошо, а это для него самое главное.

«Во всяком случае, свой хлеб я у них отработаю», — успокоил себя Степан. Однако он понимал, что мнение товарища еще ничего не значит, желание его родителей может быть совсем другим. Поэтому беспокойство не оставляло Степана до самого вечера, пока они не вернулись домой. Елена Дмитриевна покормила их ужином и посоветовала скорее ложиться спать, пообещав завтра разбудить рано: надобно закончить очередную партию кукол в срок и сдать хозяину.

Слова Елены Дмитриевны насчет завтрашней работы наконец-то успокоили Степана. Теперь он знает: завтра его покормят, не прогонят. Но странно: это успокоение подействовало на него сильнее всякого возбуждения. Все уже давно спали, а он никак не мог заснуть. Опять мысли, но уже другие...

В училище к нему хорошо относился учитель рисования, тот самый старичок с бородкой и плешиной на макушке. Степан обычно задание выполнял быстро, а потом начинал чертить что-нибудь не относящееся к уроку. Его нельзя было упрекнуть в неаккуратности или неточности, поэтому единственным замечанием учителя была просьба, чтобы он не торопился. К тому же Степан сразу выделился из остальной массы учащихся и умением, и способностями. Раз как-то учитель его спросил:

— Нет ли у тебя, Нефедов, дома каких-нибудь рисунков?

— Были. Целая папка была. Я их все выкинул в речку, — ответил Степан.

— Как — выкинул? — удивился учитель.

— Взял и выкинул. Меня тогда директор не принял в училище, ну, я и подумал, что они мне больше не пригодятся.

Учитель сокрушенно покачал головой.

— Неразумно ты поступил, Нефедов. Впредь этого не делай. Береги каждый листик бумаги, на котором что-нибудь изобразила твоя рука. Рисунки художника — его школа, история, биография...

Учитель дал ему несколько листов толстой бумаги, сшитых вместе, и попросил заполнить рисунками по своему усмотрению. Бумага осталась в мешке у надзирателя ночлежки, и Степан теперь горевал о ней. Он уже успел было сделать несколько рисунков, правда, наспех и кое-как, но учителю они непременно понравились бы, особенно безногий нищий, который обитал внизу под нарами. Степан его изобразил сидящим на клочке рогожи, а перед ним рваный картуз с солдатской кокардой на околыше. Нехорошо будет, если учитель вспомнит и попросит показать рисунки. А он обязательно вспомнит, решил Степан. Столько такой бумаги ему нигде не достать. Володе покупает отец и выдает листочки по счету, потому что толстая и гладкая бумага стоит дорого. Он и так под любым предлогом выманивает у него бумагу, а потом делится со Степаном. Степан вообще не представлял, что бы он стал делать без такого верного и бескорыстного друга.

Эта злополучная бумага, оставленная в ночлежке, настолько взбередила душу, что, заснув, Степан увидел во сне пору своего детства, когда учился в Алтышевской церковно-приходской школе, и учитель тогда тоже дал ему чистую бумагу для рисования. Бумагу эту исчертил и порвал маленький двоюродный братишка. Учитель впоследствии даже не напомнил ему об этой бумаге. Но во сне он увидел, будто его наказали за нее — поставили на колени и продержали в углу очень долго...


8

Вторую неделю живет Степан у товарища. За это время он успел немного преобразиться: лицо посветлело, волосы на голове ему немного укоротили, а синяя рубаха из тонкого сатина, сменившая застиранную и полинялую с дырами на локтях, придала ему совсем молодцеватый вид. Все как-то уладилось само собой, хотя никакой договоренности с хозяевами у Степана не было. Столовался с ними за одним столом, за тем же столом рядом с ними с раннего утра и до позднего часа, когда нужно было им с Владимиром отправляться в училище, прилежно корпел над куклами. Эта работа иногда продолжалась и после возвращения из училища, поздно вечером. Куклы они делали не только из папье-маше, но и шили из тряпок, набивали их опилками, одевали в яркие одежды и пририсовывали румяные лица. Рисованием обычно занималась Татьяна, но с появлением Степана эта обязанность полностью перешла к нему. У него это получалось несравненно лучше. А когда хозяин узнал, что Степан когда-то писал иконы, он проникся к нему таким уважением, что даже перестал при нем курить. Одного лишь он никак не мог постигнуть: отчего же тогда Степан валялся по ночлежкам, жил впроголодь и вообще для чего ему это училище? Он и без того первоклассный мастер. Другое дело его сын Володя, ему надлежит учиться, потому что он на глаз не может как следует прочертить даже прямую линию.

— Я сразу заметил, что в тебе есть что-то духовное, — сказал он в минуту откровенной беседы, какие они иногда вели за работой.

— По длинным волосам? — усмехнулся Степан.

— Не только по волосам. У тебя на лице что-то написано, но прочесть я не могу. Это не каждому дано — читать по лицам.

А в другой раз, улучив момент, когда поблизости не было Елены Дмитриевны, он нагнулся к нему и таинственно прошептал:

— Ты знаешь на кого похож — на Иисуса. Ей-богу, похож, вот не сойти мне с этого места!

Степан не придавал его словам особого значения, тем более, что сам-то он, Петр Владимирович, с его нескончаемыми прожектами о кукольном деле, был в какой-то степени не от мира сего.

В общем, Степану у них жилось неплохо: был сыт, содержался в чистоте, но сильно тяготился повседневной работой над куклами. Совершенно не оставалось времени для рисования, а учащимся вечерних классов задавали много работы на дом. В единственно свободный день — воскресенье — они с Володей должны были непременно куда-то уходить, потому что приходил Татьянин жених. Молодым людям надо было дать возможность побыть одним.

— Скоро, что ли, они поженятся? — спрашивал Степан.

— А чего радуешься их свадьбе? Я бы, будь на то моя воля, сроду бы не отдал сестру за этого чванливого приказчика.

— Чем он тебе не нравится?

— Всем. Не пойму, что в нем нашла Татьяна. Втюрилась в него, как сопливая девчонка...

Степан, конечно, не думал надолго оставаться в этой семье. Он все же не терял надежды найти какую-нибудь работу, которая не связала бы его по рукам и ногам и не оторвала от учебы. И вот в одно из воскресений на Тверской улице, в витрине фотоателье он увидел объявление: «Срочно требуется художественный ретушер.»

— Ты меня обожди минут десять, я сейчас вернусь, — сказал он товарищу и вошел в ателье.

Тот не заметил объявления, думал, что Степан решил сфотографироваться, и даже обиделся, почему не пригласил и его. Потом, когда они пошли дальше, он недовольно проворчал:

— Знать, наша рожа не подходит к вашей, потому не схотел посадить меня рядом с собой? Аль на память какой-нибудь мамзели желаешь приподнести?

Степан пока не хотел посвящать товарища в это дело, как знать, его, может, еще и не возьмут. Что скажет завтра хозяин? Сегодня, по случаю воскресенья, его не было в ателье.

— Угадал, — проговорил Степан в шутливом тоне. — Сам рассуди, для чего сдалась моей мамзели твоя рожа...

В понедельник рано утром, не дожидаясь завтрака, Степан отправился на Тверскую. На улицах еще горели ночные фонари, когда он подошел к закрытым дверям ателье. Ему пришлось довольно долго расхаживать по тротуару, чтобы не замерзнуть. Бородатый дворник в красном овчинном полушубке, повязанном широким ременным поясом, и в больших подшитых валенках, сметая с тротуара за ночь выпавший снег, искоса поглядывал на него.

Улица понемногу пробуждалась. Открывались магазины, сначала булочные, бакалейные, а затем и с красным товаром. В легких санках появились первые извозчики, развозя важных чиновников по канцеляриям, а не важные топали пешком по тротуарам в гуще простонародья. Наконец открыли и фотоателье. Старший фотограф, с которым вчера разговаривал Степан, проходя мимо, узнал его и пригласил войти.

В небольшой светлой прихожей топилась голландка. За железной дверцей с круглыми отверстиями с гулом пылали сухие смолистые дрова. Пока Степан ожидал на улице, у него замерзли ноги, и он хотел их немного погреть, усевшись поближе к топке и приставив подошвы к раскаленной дверце. От них быстро пошел пар.

— Надоело ходить в сапогах, хочешь босиком? — услышал он неожиданно за спиной мягкий бас, принадлежащий невысокому человеку в лисьей шубе и с рыжей подстриженной бородкой. — Мне сказали, что ты хочешь получить у меня место ретушера?

Степан быстро вскочил со стула, поняв, что это, должно быть, хозяин. А тот внимательно разглядывал его своими золотисто-карими глазами. Затем сделал знак рукой и пошел по коридору. Он шел, продолжая разговаривать.

— Ну что ж, посмотрим. Вы работали когда-нибудь в фотографии? Вы, вероятно, приехали из провинции?..

Степан не успевал отвечать на его вопросы, поэтому молчал, следуя за ним в кабинет. Здесь хозяин снял шубу, набил трубку желтым душистым табаком из коробки на столе, раскурил ее, продолжая спрашивать, а под конец, так и не дав Степану вымолвить ни одного слова, заключил:

— Надо брать быка за рога. Пойдем в ретушерскую.

В коридор выходило несколько дверей, одна из которых вела в ретушерскую. Это была просторная комната с глухими стенами без единого окна. Хозяин подвел Степана к пустующему месту за наклонным столом и велел сесть. За другим таким же столом сидел пожилой мужчина.

— Покажи свое искусство, через час я приду посмотреть, — сказал хозяин, предоставив в его распоряжение негатив, кисточки и несколько тонко отточенных мягких карандашей.

Степан занимался фотографией у себя в Алатыре как любитель, о ретушировании имел весьма смутное представление. Он посмотрел, что делает рядом пожилой человек, и так же установил негатив в рамочку отверстия в крышке стола. «Где-то должен быть выключатель», — подумал он и принялся шарить.

— Впереди под крышкой, — подсказал сосед.

В темном проеме, заложенном негативом, вспыхнул матово мягкий свет, четко обозначив овальные контуры женского лица. Ретуширование требует определенного художественного вкуса, знаний и подготовки, которыми Степан тогда еще не обладал. Он тщательно удалил все изъяны негатива — царапины, темные точки, следы случайно попавших волосиков. Однако на этом не остановился. Заснятая особа была преклонного возраста, лицо се покрывали глубокие морщины. Степан сгладил их, затем подправил глаза, придав им выразительность.

И этого ему показалось мало, убрал часть седины с головы. Он настолько увлекся, что не заметил, как пришел хозяин.

— Да, — протянул тот неопределенно, осмотрев его работу. — Вообще вы когда-нибудь занимались ретушем?

— Нет, — откровенно признался Степан. — Но, думаю, что смогу заняться этим, если посмотрю, как это делается, — добавил он, смущаясь.

Его несколько удивила изменившаяся форма обращения хозяина к нему. Тот его уже называет на вы.

— Странный вы человек, — немного подумав, проговорил хозяин. — А ну расскажите, откуда вы взялись такой?

Он снова привел его в свой кабинет. Степан принялся рассказывать, как попал в Москву, как здесь жил, каким образом пристроился учиться в вечерние классы Строгановского училища. Но ему необходимо где-то работать, иначе придется все бросить и снова идти в богомазы.

— Ей-богу, я сумею ретушировать, возьмите меня! — взмолился он под конец.

— Мне тоже так кажется, — сказал хозяин, раздумывая. Он принялся набивать трубку табаком, затем медленно проговорил: — Возьму, работай у меня, посмотрю, что из тебя выйдет... Зовут меня Абрам Аронович...

Для Степана навсегда осталось загадкой, из каких добрых побуждений и соображений взял его тогда на работу хозяин фотоателье Бродский.


9

Зима перевалила за вторую свою половину. Прошли рождество, крещение. Морозы ослабли. Жизнь Степана мало-помалу принимала более нормальный вид. Ютился он в фотоателье. Обедал в трактире, утром и вечером после занятий в училище кипятил себе чай и пил с белым хлебом и леденцами — это были его завтраки и ужины. Хозяин за работу платил не так много, но на еду все же хватало. У него теперь появилась возможность покупать бумагу, карандаши. И он вечерами, при электричестве, подолгу рисовал на память, что видел и замечал днем. О красках он еще не думал, до них очередь не дошла, сначала надобно постигнуть премудрость рисунка, как любил говорить учитель рисования в училище. Свою специальность в ателье — ретуширование — он осваивал вполне успешно. Ему пока что доверяли работу над негативами, где не нужно было омолаживать и лакировать модели, опасаясь, как бы он не переборщил. Работу он всегда выполнял вовремя, что особенно нравилось хозяину. Чтобы он не болтался без дела, иногда его привлекали на съемки, когда фотографировали людей из простонародья. Работа в ателье Степану нравилась, ничего лучшего он и не хотел. Однако и здесь имелись свои недостатки. Лично ему не принадлежал ни один день, даже воскресный. Ателье работало и по праздникам. Кроме старшего фотографа, жгучего брюнета с алыми, как у девушки, губами, имелись еще два помощника. Кто-либо из этих младших фотографов иногда брал с собой Степана, когда надо было идти по вызову. Но это не нравилось старшему, и вовсе не из-за неприязненных соображений. В ателье к Степану все относились хорошо, с уважением, знали, что он мордвин, приехал из далекой Симбирской губернии учиться в художественное училище.

— У тебя, друг, больно уж пиджак и брюки не в порядке. Сам рассуди, как придешь фотографировать свадьбу в таком затрапезном виде? — говорил старший фотограф.

— Как же тогда быть?

— Надобно привести себя в порядок, — с улыбкой отвечал старший.

— Я и без того латаю их каждый вечер, тут дыра на дыре, — возмущался Степан, имея в виду брюки.

— Ты вот что, попроси у хозяина аванс и купи новые, а эти выбрось.

«Хорошо сказать: попроси, а как это сделать?» — рассуждал Степан. Хозяин и без того ему оказал столько щедрости: взял на работу и каждую субботу выплачивает жалование, хотя он, Степан, все еще лишь на положении ученика. Правда, сейчас он уже не ученик, но все равно, надобно расквитаться за прежнее.

Бродский был внимательным человеком, он не мог не заметить, как плохо одет его работник, тем более, что у него было непреложное правило — всем сотрудникам появляться в ателье в безукоризненно опрятном виде. Этого требовали и профессия, и обстановка. К Степану, казалось, не относилось это правило. Хозяин его лишь предупредил, чтобы он сидел в ретушерской и поменьше ходил по ателье. Но вот как-то в начале весны, когда в Москве появились первые грачи, он пригласил Степана проехаться с ним на извозчичьей пролетке. Степан весьма удивился, не понимая, для чего хозяину вздумалось катать его. Все прояснилось несколько позже, когда на окраине Москвы они подъехали к невзрачному домику со ржавой вывеской: «Мужской портной».

— Привез к тебе молодого бедного художника. Одень его, пожалуйста, помоднее и как можно дешевле. У художников никогда не бывает денег и, к тому же, они народ непрактичный, — проговорил Бродский после короткого приветствия: «Шолом», обращаясь к старику-еврею с круглыми очками на кончике носа.

Со Степана сняли мерку на легкое весеннее пальто и костюмную пару.

— Ну, а шляпу и штиблеты купишь сам из жалования, я его тебе немного прибавлю, — сказал Бродский, когда они вышли от портного. — Кроме того, я хочу, чтобы ты дал честное слово, — продолжал он, — что останешься у меня работать до конца курса в училище. Сколько времени тебе там учиться?

— В Строгановском останусь только до весны, — ответил Степан. — Осенью перейду в школу живописи, ваяния и зодчества.

— Так уж и перейдешь? — недоверчиво улыбнулся Бродский, сверкнув двумя передними золотыми зубами. — Разве это зависит только от тебя?

— Конечно, нет, — сказал Степан. — Учитель рисования обещал познакомить меня с живописцем Касаткиным. Он показывал ему мои рисунки. Тому они понравились, велел привести меня...

— Тогда у тебя срок обучения увеличивается, — проговорил Бродский, немного подумав. — Обещаешь ли работать у меня до конца?

«Странные вещи спрашивает, — подумал Степан. — Куда же ему деваться, как не работать у него?»

— Обещаю! — ответил он твердо.

Разве мог он поступить иначе по отношению к человеку, давшему в трудное для него время кусок хлеба и кров? Степан и не подозревал, что здесь повторяется тот же случай, что и в Казани с Ковалинским, где он был дешевым и непритязательным работником, сделавшим за четыре года так много, а заработавшим всего лишь около полторы сотни рублей. Бродский, как и Ковалинский, быстро распознал характер и способности Степана. Обеспечивая его небольшим жалованьем вначале, он как бы вкладывал в него капитал, который впоследствии намеревался вернуть в десятикратном размере...


10

Осенью 1902 года по протекции живописца Касаткина Степан поступил в Московское училище живописи, ваяния и зодчества. Вначале его приняли в приготовительный класс, но уже спустя два месяца перевели в головной. До этого он понятия не имел ни о теории искусства, ни о знаменитых художниках прошлого. И хотя по отзывам старших учащихся и мастеров, уже окончивших курс, преподавание теоретических предметов в училище находилось на очень низком уровне, Степану все это было в новинку, все ему нравилось. Он не пропускал ни одной лекции и не понимал тех, кто их находил скучными, а знания по теории искусства считал для художника необязательными. Главное, говорили многие, мастерство, а все прочее — чепуха. «Откуда же взяться мастерству, — рассуждал Степан сам с собой, — ежели не будешь знать, как работали, допустим, Рафаэль или Микеланджело?» Эти великие имена он впервые услышал только здесь, в училище живописи, ваяния и зодчества. Здесь же впервые увидел репродукции и фотографии с творений великих мастеров прошлого. Смысл и значимость этих творений он постигал медленно и трудно, по мере того как накапливались собственные познания. А они накапливались не так быстро, как хотелось бы.

Степану не всегда и не все было понятно в лекциях. Да и как могло быть иначе? Из античной мифологии он знал лишь историю похищения Елены сыном троянского царя — Парисом. Об этом ему случайно рассказала жена алатырского иконописца, у которого он учился живописи. Зато он кое-что знал из библейских мифов. Библия была, пожалуй, единственной книгой, которую Степан время отвремени почитывал в бытность иконописцем. И теперь очень жалел, что читал ее не всегда внимательно.

В училище в то время господствовал дух новаторства и реализма, привнесенный туда еще в 90-х годах художниками-передвижниками — Савицким, Архиповым, Коровиным, Левитаном, а позднее — Волнухиным, Серовым, Касаткиным. Степан всей душой, всеми чувствами впитывал в себя все то новое, доселе неизвестное, что давало ему училище. Не пропало зря и посещение вечерних классов Строгановского, иначе он мог бы задержаться в приготовительном на целый год. Правда, возраст здесь не играл никакой роли, рядом с ним сидели люди куда старше. Рассказывали, лет десять назад в училище поступил даже вышедший в отставку седой генерал и проучился несколько лет, пока совсем не одряхлел, так и не закончив его. Но Степан не собирался задерживаться в училище до старости, и так много времени потеряно. Его пылкая душа рвалась вперед. Мысленно он готов был в один миг преодолеть все препятствия, которые возникали в процессе учебы. Однако их приходилось преодолевать повседневно, шаг за шагом. Это было похоже на восхождение по крутой лестнице с тяжелым грузом на плечах. Он хорошо понимал, что многое зависело не от него, а от тех условий, в которых находился до этого. Многое надо было начинать с азов. То, что следовало бы знать еще с детства, приходилось постигать только сейчас. Какие познания могло ему дать бедное окружение в мордовском поселке Баевке, а затем в церковно-приходской школе села Алтышева? И позднее — в Алатыре, Казани — он все время вращался в среде провинциальных иконописцев, для которых главный смысл жизни — крепко выпить. В смысле интеллектуального развития он не мог взять в прошлом ничего хорошего, но, к счастью, из этого прошлого он не вынес и ничего плохого. Житейская грязь к нему почему-то не приставала. У него было врожденное чувство отвращения к человеческим порокам — к пьянству, зависти, жадности. До приезда в Москву он даже курить не научился. И лишь в фотоателье Бродского его потянуло к курению. Да и то, наверное, случайно. Ключ от кабинета хозяин оставлял в ателье и разрешал Степану по вечерам заходить туда и заниматься, когда бывал свободен от работы. На столе Бродского стояла красивая коричневая коробка с табаком. Здесь же лежала пара трубок. Степан не сразу уловил сочетание аромата и вкуса табачного дыма. К этому привык постепенно. В первое время кружилась голова и тошнило. А потом все прошло, и он обзавелся своим табаком и своей трубкой. Табак, правда, курил не такой дорогой, пришлось довольствоваться более дешевым и менее ароматичным. Курил Степан лишь вечерами, в училище трубку и табак с собой не брал.

В перерывах между лекциями и уроками рисования товарищи по учебе собирались курить в одной из круглых комнат, специально для этого отведенной. Степан туда не заглядывал. Не принимал он участия и в частых выпивках, устраиваемых по самым различным поводам и причинам, особенно теми, кто пришел в училище, уже успев хлебнуть житейского горя. Может быть, поэтому, а скорее всего по причине своей замкнутости и нелюдимости, он в училище так ни с кем близко и не сошелся. Для дружбы и товарищества нужно свободное время, а занятому человеку дорога каждая минута. Из училища Степан спешил в фотоателье, где его ожидала масса обязанностей. Раньше, посещая вечерние классы Строгановского училища, он бывал занят в течение дня. Теперь же работал больше по вечерам. Спать ложился далеко за полночь. Часов до десяти вечера они с младшим фотографом принимали клиентов, фотографируя при искусственном освещении, затем Степан обрабатывал негативы, после ретушировал. И только перед сном урывал немного времени для чтения книг по истории искусства, которыми запасался из библиотеки училища. Спал он в ретушерской комнате прямо на полу, постелив под себя старый пиджак. Под голову обычно клал свернутый в рулон лист картона. Одеялом служило суконное пальто, справленное прошлой весной хозяином. Он, конечно, мог бы спать и на диване в кабинете Бродского, но тот по утрам приходил слишком рано, примерно за час до начала работы. А час сна человеку, заснувшему далеко за полночь, куда дороже мягкой постели. И все же, несмотря ни на что, Степан был доволен и своей работой, и своим положением. Ему казалось, что он, наконец, достиг того, чего хотел. Главное — он учится. Работа по душе. Хозяин относится к нему хорошо. Так что же еще нужно?..


11

Во время рождественских праздников и святок в училище каждый год устраивались выставки ученических работ. В них в основном участвовали старшеклассники и выпускники. Эти выставки посещали художники, ранее здесь учившиеся, журналисты и вообще любители живописи и искусства. Несмотря на каникулы, Степан почти каждый день бегал на Мясницкую, в училище. Туда его тянуло не столько желание посмотреть работы своих старших товарищей, сколько возможность встретиться с какой-нибудь знаменитостью. Он слышал, например, что профессор Петербургской академии художеств Владимир Егорович Маковский ежегодно специально приезжает на эту выставку — считает себя кровно связанным с Московским училищем живописи, ваяния и зодчества. До того, как его пригласили в Петербургскую академию, он двадцать лет проработал здесь, в этом училище. Здесь же он и учился. А его отец, художник-любитель Егор Иванович Маковский, является основоположником училища. Это он открыл в 40-х годах прошлого века по своей личной инициативе класс рисования. Здесь можно было встретиться и с покровителями молодых талантов, которые покупали ученические работы, тем самым помогая учащимся материально. Следует заметить, что некоторые ученические работы впоследствии оказались первыми созданиями выдающихся мастеров и ценились очень высоко.

В один из дней, когда Степан околачивался на выставке, в зал вошла небольшая группа людей во главе с Павлом Александровичем Брюлловым, племянником знаменитого Карла Брюллова, академиком и смотрителем художественного музея Александра III в Петербурге. В художествен мире он был больше известен по анекдотам о его рассеянности, чем по картинам. Люди, составляющие группу, в основном были петербуржцы, среди них выделялся один иностранец, полноватый человек преклонных лет, невысокого роста, с красноватой лысиной. Степан невольно обратил внимание именно на него, суетливого, юркого. От иностранца не ускользнуло, что за ним наблюдают. Быстрый взгляд его живых глаз, темных и глубоких, с поразительно юношеским блеском, несколько раз встречался с глазами Степана. При этом на тонких нервных губах иностранца всякий раз вспыхивала мгновенная улыбка, расходившаяся светлыми лучами частых морщин по смуглому лицу. Вот они перешли в другой зал, но Степан не последовал за ними. Ему это показалось неудобным. Смуглое лицо иностранца с живыми юношескими глазами еще долго маячило перед его мысленным взором. Оно было настолько выразительным, что его трудно забыть. У Степана буквально чесались руки — хотелось взять кисть и попробовать написать это лицо. Обычно учащимся начальных классов вплоть до натурного не рекомендовалось писать маслом. Это считалось преждевременным. Степан все же не выдержал и решил нарушить правило. Сейчас каникулы, он относительно свободен, можно урвать час-другой от работы в ателье.

Вначале он сделал несколько зарисовок карандашом на бумаге, затем в учебной мастерской натянул на небольшой подрамник лоскут полотна, загрунтовал и принялся писать. В мастерских было пусто и тихо, все разъехались на время святок по домам. Степану никто не мешал, так что он за два дня закончил портрет полностью и принес к себе в ателье на Тверскую.

— Эге! — воскликнул Бродский, увидев портрет на стене в ретушерской. — Да это мой друг Тинелли! Где ты его взял?

— Не взял, а написал.

— Как написал? Сам? Когда же он тебе позировал!? И вообще, откуда ты знаешь этого итальянца?

— Я его совсем не знаю и видел всего один раз, в училище. Его приводил туда на выставку академик Брюллов. Вот я и задумал написать, уж больно понравилось мне его лицо, — сказал Степан.

— Значит, он опять в Москве. Надо его поискать и привести, пусть посмотрит, как ты его намалевал. Он любит художников, и сам немного рисует, — говорил Бродский, разглядывая работу Степана. — Тинелли — знаменитый фотограф. Фотографии ему удаются лучше, чем картины...

Степан не придал особого значения словам Бродского. Иностранец его больше не интересовал. Просто понравилось лицо, он написал его, и с тем до свидания. Он тогда не предполагал, да и не мог предполагать, какую огромную роль сыграет этот человек в его жизни.

На следующий день юркий итальянец появился в фотоателье. Он пришел в сопровождении Бродского. Итальянец сразу узнал Степана, улыбнулся все той же, расходящейся по всему лицу, светлой улыбкой и помахал ему рукой, словно старому знакомому. Спустя некоторое время Степана позвали к хозяину. Портрет из ретушерской уже висел на стене в его кабинете на месте фотографии какой-то московской знаменитости.

Итальянец, развалившись, сидел на диване, хозяин — за столом. Оба дымили трубками. Тинелли протянул Степану пухлую руку и проговорил, почти совсем не коверкая русские слова:

— Будем хорошими друзьями, молодой человек. Весьма польщен вашим вниманием. Портрет замечательный! Как вам удалось написать по памяти?

Бродский их представил друг другу. Тинелли счел обязательным добавить:

— Даниэль, коллега, маэстро Даниэль! Ты меня, Стефан, так называй — маэстро Даниэль.

Тинелли было более семидесяти лет, если не все восемьдесят.

Побыв немного с ними, Степан хотел уйти, но Тинелли поймал его за рукав.

— Не уходите, Стефан, сейчас пойдем все вместе обедать. Я приглашаю.

Приглашение итальянца Степана не очень-то обрадовало, хотя в общем-то он и не прочь побыть в обществе этого оригинального человека, соотечественника стольких великих художников. Но в ателье его ожидает много дел. Если он их не закончит днем, ему не придется спать ночью. Хозяин, конечно, ничего не скажет, но завтра потребует отчета о сделанном. У него уж такая привычка: его не интересует, трудно ли, легко ли ты справляешься со своими обязанностями, важно, что справляешься. Признаться, Степан ничего не имеет против этой привычки. Ему она даже нравится. Дело есть дело. И он прекрасно понимает, что обязан выполнять то, что на него возложено. Эта черта в характере Степана полюбилась не только хозяину, но и его товарищам по работе, частенько под различным предлогом возлагавшим на него свои собственные обязанности.

Они обедали в ресторане гостиницы, где остановился Тинелли. Степан, живя в Москве вот уже второй год, еще ни разу не был в ресторане. Привыкшему к грязным и полутемным трактирам, ему все здесь казалось необычным. Кругом сверкало от бронзовых люстр и хрустальных рюмок. На столах белоснежные скатерти, на полу ковры, на окнах — легкие шелковые шторы. Стены покрыты искусными фресками. «Вот, черт возьми, — думал он, оглядываясь по сторонам, — здесь в пору молиться, а не пить и есть. Прямо настоящий храм!..»

За обедом Тинелли без конца говорил, чем очень надоел Степану. Несколько раз он переходил то на немецкий, то на французский. Бродский хорошо говорил по-немецки, и им, вероятно, легко было бы разговаривать и на этом языке, но из-за приличия они снова возвращались к русскому. Обед затянулся почти до вечера. Степан не привык к такой медленной смене блюд. Вначале была холодная закуска, пили какое-то кислое вино, курили. После пересоленного бульона с сухарями, который ему не понравился, подали жареную индейку. Индейка была ничего, но мало, одним куском разве наешься. Затем опять пили вино, такое же кислое. Эдак можно пировать целые сутки и встать из-за стола голодным и не пьяным.

Когда собрались уходить, Тинелли попросил Степана помочь добраться до номера.

— Отяжелел, не могу подняться по лестнице, — сказал он, беря его под руку.

Но Степану показалось, что Тинелли не так уж и отяжелел, чтобы не добраться до второго этажа. Он, вероятно, еще не наговорился, и ему необходим собеседник. От Тинелли не ускользнуло, что Степан пошел с ним с неохотой.

— Как говорят русские, я сейчас тебя убью, — сказал он, опускаясь в большое зеленое кресло у себя в номере.

Он велел принести один из кожаных чемоданов, сложенных пирамидой в прихожей, и открыть. В чемодане сверху лежал пистолет. Степан с удивлением перевел взгляд с оружия на Тинелли — уж не правду ли он сказал насчет убийства? Тот, задрав голову, засмеялся. Клок седой эспаньолки затрясся от смеха.

— Нет, не бойся, не этим убью! — произнес он. — Пистолет необходим путешественнику, как вода в пустыне.

Он достал из-под белья и полотенцев два толстых альбома в красном сафьяновом переплете и протянул их Степану.

— Моя коллекция!

Степан еле удержал альбомы в одной руке. «Что за коллекция? — подумал он. — Должно быть, репродукции с картин...» Каково же было его удивление, когда на первых же листах он увидел фотографии нагих женщин в разных позах. Причем, это были женщины различных наций и народов — молодые, стройные, красивые. Степану на мгновение подумалось: надо быть выжившим из ума стариком, чтобы возить с собой такую тяжесть. Тинелли, видимо, умел читать мысли по выражению лица, и его сипловатый высокий голос поторопился разубедить Степана.

— Нет, мой друг, это не порнография. Это — искусство! Ты Венеру пишешь на полотне, я — фотографирую.

Степан невольно залюбовался фотографиями и должен был признаться, что они действительно выполнены с большим искусством. Модели безупречны, освещение тонкое, мягкое, ровное. Красками такое передать почти немыслимо.

А Тинелли между тем давал пояснения:

— Японка. Лучше японки нет женщины... Китаянка по сравнению с ней пустой мешок...

— У вас снимки получаются удивительно рельефные, почти объемные. Чем и как вы этого достигаете? — спросил Степан.

— Секрет. Мой секрет. Тебе открою. Необходимо два объектива.

— Аппарат с двумя объективами? — переспросил Степан.

— Точно.

Больше он не сказал ничего.

Из гостиницы Степан ушел поздно, с какой-то непонятной грустью в душе. Разбередил этот Тинелли своими рассказами и фотографиями. До сего дня он мало задумывался о пространственности мира, в котором живет. Теперь его опять куда-то потянуло, как это часто бывало в маленьком Алатыре, когда он учился живописи у иконописцев.


12

Тинелли исчез из Москвы так же неожиданно, как и появился, оставив в душе Степана непонятную тоску. При всех видимых различиях — возрастном, в характере и общественном положении — у них было что-то общее, поэтому и не удивительно, что их так быстро потянуло друг к другу. Сошлись они совершенно случайно и сделались настоящими друзьями. Но поняли это несколько позднее, когда Тинелли в Москве уже не было. Степан не присутствовал на прощальном ужине, который дали Тинелли московские друзья, он даже не провожал его на вокзал и не знал дня отъезда. Святки кончились, жизнь пошла своим чередом: работа, училище. Ни о чем другом Степан не думал. И лишь письмо Тинелли, посланное из Петербурга, напомнило ему о друге.

— Странно, — удивлялся Бродский, теребя рыжую бородку. — Он тебе прислал письмо. Понимаешь, это не в его привычке, он никогда никому не пишет. У него повсюду столько знакомых и друзей, что он просто не в состоянии вести с ними переписку...

Тинелли ему и впоследствии писал, хотя и редко, словно лишь для того, чтобы поддерживать с ним связь. Степан не мог ответить ему ни на одно письмо: они приходили всякий раз из разных стран и городов. Ему нравилось, что Тинелли ведет такой кочующий образ жизни, он и сам бы хотел так жить, но учеба, обязательная и необходимая, держала его в крепких тисках. Головной класс он закончил неплохо, хотя во время пребывания там у него произошло несколько серьезных столкновений с его руководителем — Горским. Одну из этих стычек в конце зимы пришлось даже улаживать Милорадовичу и Касаткину, иначе бы он не мог перейти в их фигурный класс.

Горский от своих питомцев всегда требовал не только аккуратности и чистоты выполнения рисунка с гипсовых моделей, но и многократности. Независимо от того, как выполнен рисунок, он заставлял повторять его по несколько раз. Может быть, это кому и приносило пользу, но Степан решительно восстал против подобного, как он считал, механического повторения. С грубым упрямством он отказался присутствовать на одном из последних уроков, где надо было в пятый раз рисовать лицевую маску Венеры Милосской. А по оценкам этих работ учащиеся переводились в следующий класс.

Уладив недоразумение, Николай Алексеевич Касаткин наставительно сказал Степану:

— Если что-нибудь подобное ты позволишь себе у меня в классе, я тебя выдворю, не посмотрю, что способный художник. Да, да, и не пожалею. Дисциплина, батенька мой, превыше всего. Превыше твоих способностей...

Степан стоял перед ним, опустив голову, чувствуя себя виноватым. Он стольким ему обязан! Никогда не бывать ему в училище без помощи этого человека, невысокого, с короткой бороденкой и глазами слегка навыкате. Осторожными движениями, скупой улыбкой и какой-то особенной деликатностью он больше напоминал конторского служащего, чем художника. Даже такую, казалось бы, суровую отповедь Степану он высказал корректно, вкрадчивым голосом.

Летом почувствовал себя Степан несколько свободнее. Работа в ателье, с прекращением занятий в училище, более или менее упорядочилась. Теперь он занят бывал в основном днем, вечерами мог располагать временем по своему усмотрению. Его товарищи по училищу разъехались — кто на Волгу, а кто побогаче — в Крым, писать этюды. Ему никуда не придется ехать, он связан работой в ателье, а тоже хотелось бы побывать в Алатыре, Баевке, написать несколько этюдов. Там есть такие чудесные места, какие не всегда найдешь и на Волге.

Нельзя сказать, чтобы Степан тяготился работой у Бродского, но она его все же сковывала. Вместе с тем иного выхода он не видел, по крайней мере, в настоящее время. Эта работа его кормила, одевала, давала угол. Ретушерская комната постепенно загромождалась личными вещами Степана — баночками из-под красок, флаконами с маслом и лаком, альбомами репродукций, взятыми из библиотеки училища, различного размера подрамниками с натянутым холстом и без холста, пачками бумаг с рисунками. Ретушеры иногда ворчали, что негде повернуться среди этого хлама, не имеющего никакого отношения к работе. Делали это они не из-за неприязни к Степану, а потому, что в комнате без окон было действительно тесно и душно, точно в тюремном карцере. Степан не замечал этих неудобств и, всегда чем-то занятый, был совершенно равнодушен к окружающему. Бродскому, вероятно кто-то сказал, что ретушерскую следовало бы немного разгрузить, а может, он сам решил навести там порядок. Как-то в начале лета он пригласил Степана в кабинет и заговорил с ним о делах, предварительно засыпав его вопросами.

— Как там в училище? С каким настроением перешел в следующий класс? Кто теперь будет твоим наставником?

Степан пропустил мимо ушей первые вопросы, ответил лишь на последний:

— Касаткин, Николай Алексеевич.

— Это тот, который все шахтеров рисует?

— Не только шахтеров. А что, разве их нельзя рисовать? — насторожился Степан.

— Да нет, это я не к тому сказал. Лично я тоже считаю, что люди труда более достойны быть предметом изображения, чем легкомысленные кокетки или светские бездельники, проводящие жизнь в праздности.

Бродский смахнул со стола рассыпавшийся из трубки табак в ладонь и стряхнул в коробку. Заметив, что Степан принялся набивать свою трубку каким-то прожухлым сероватого цвета табаком, подвинул ему коробку:

— Набивай отсюда, а то провоняешь здесь все, целый день потом не проветришь. Кстати, я хотел поговорить с тобой насчет прибавки жалованья. Как смотришь на это?

Степан неопределенно шевельнул плечами. Чего тут, собственно, смотреть, прибавка никогда не бывает в ущерб.

— Следует тебе привести в порядок свой гардероб, может быть, даже постричься, побриться, — продолжал Бродский, как бы между прочим. — И притом, тебе не мешает несколько улучшить жилье, довольно ютиться в ретушерской. Найди себе каморку и располагайся со своими художественными реактивами поудобнее.

Степан кивнул лохматой головой. Действительно, ему необходима светлая комната, где он мог бы почитать при дневном свете, а то, чего доброго, еще испортишь глаза. За последнее время иногда он целыми днями не видит солнечного света, сидя в этой темной ретушерской. В общем, он хорошо понял, что хозяин прибавляет ему жалованье для того, чтобы он убрался из ретушерской. Это вполне соответствовало его собственным желаниям.

После этого разговора Степан стал искать квартиру. Насчет того, чтобы поселиться где-нибудь в центре, нечего было и думать: квартиры стоили слишком дорого, ему не по карману. Он больше искал в кварталах, где проживает студенчество. Сейчас каникулы, а многие кончили университет, так что свободные комнаты должны быть.

Проходя по Волхонке, Степан неожиданно лицом к лицу столкнулся со своим земляком-алатырцем, профессором Серебряковым, который хотя и не совсем удачно, но все же принял участие в его судьбе. Степан думал, что он его не узнает, и хотел прошмыгнуть мимо. Но тот узнал, остановился, как бы загораживая проход и, улыбаясь, воскликнул:

— Пропащий! Вы чего же, милый, исчезли и не кажете лица? Недавно у меня гостили Николай Николаевич с дочерью и зятем, спрашивали о тебе, а я не мог ничего ответить. Отчего ни разу не покажешься? Где ты теперь обитаешь? Учишься или работаешь?

Степан не знал, что гостивший у него алатырский Серебряков попрекнул брата за плохое отношение к своему земляку. Александра Солодова, приехав домой, раззвонила по всему Алатырю о его бедственном положении.

— Учусь, работаю, — ответил он.

Расставаясь, Серебряков взял с него слово, что он обязательно зайдет к нему в ближайшее воскресенье. Степан обещал, но обещание не сдержал. Почти вся неделя прошла в поисках квартиры, а в воскресенье целый день перетаскивался и устраивался. Он нанял комнату на Остоженке, правда, небольшую, но двухоконную и довольно светлую, хотя окна выходили на грязный двор. После студента, который здесь жил, осталось несколько потрепанных книг и толстые тетради с конспектами лекций. Хозяйка дома, введя Степана в комнату, сказала, чтобы просмотрел бумаги и, коли пригодятся, оставил себе, а нет — так она заберет их на разжигу плиты. Книги оказались учебниками по медицине. Это Степана заинтересовало. Тетради тоже были с записями лекций по анатомии, физиологии. Он аккуратно все сложил в углу и оставил там. В комнате имелась кое-какая мебель — стол, три венских стула и деревянная кровать с мочальным тюфяком. Степан остался весьма доволен своим жильем, а когда хозяйка предложила ему за сходную цену еще и столоваться, то решил, что устроился по-барски.


13

Степана все время не оставляла мысль заняться секретом Тинелли. Но как? В ателье был один фотоаппарат с двумя объективами, но он предназначался для фотографирования стереотипных открыток и для его опытов. не годился. Ему важно было получить объемное изображение предмета на одной негативной пластинке. Он решил сам вмонтировать в одну камеру два объектива с одинаковой светосилой и фокусным расстоянием, использовав для этого старые ненужные системы из ателье. Этим он занялся уже на новой квартире.

С переменой места жительства Степан во многом выиграл. На работу в ателье теперь ходил утром и уходил оттуда вместе с остальными, так что у него появилось свободное время. Хозяйку дома весьма удивляло поведение жильца. Как это так, молодой человек и вдруг все вечера проводит один, никуда не выходит? К нему тоже никто не заходит. Интересно, чем он занимается? Уж не фальшивые ли деньги делает?.. Но деньги, которые он внес за стол, нельзя было назвать фальшивыми: все помятые, замусоленные, видно, что успели побывать во многих карманах и руках. Все же она приказала прислуге, девице лет двадцати, краснощекой и дородной, приехавшей в столицу из Ярославской губернии подработать себе на приданое, время от времени заглядывать в комнату нового жильца под видом уборки и посматривать, чем он занимается. Разумеется, в его отсутствие. При найме квартиры особо было оговорено, что комнаты убираются самими жильцами. Поэтому Степана несколько удивило, когда он заметил, что его комната иногда убирается. Возвращаясь с работы, он встретил в коридоре краснощекую девицу и спросил, не из его ли комнаты она вышла. Та раскраснелась еще больше, точно ее уличили в воровстве, и начала отрицать.

— Тогда кто же у меня подметает и всякий раз приводит в порядок разбросанные вещи? — спросил он недоуменно.

Девица оказалась из находчивых, ее растерянность и смущение длились не более минуты.

— Так это вовсе не я, а Маруська из соседнего дома! — выговорила она сквозь деланный смех, по-ярославски упирая на о.

— Кто она такая и с какой стати убирает мою комнату? — еще с большим недоумением спросил Степан.

— По привычке, — ответила девица, уже вполне овладевшая собой. — До вас в этой комнате проживал студент, она с ним дружила. Теперь он уехал, и она тоскует. Желает познакомиться с вами. Хотите, я ее приведу вечером? — предложила она, довольная своей сообразительностью.

От такой неожиданности Степан растерялся.

— Для чего ее приведете?

— Как для чего?! Она молодая, хорошенькая. Студент ее сильно любил.

— Отчего же оставил, коли любил? — усмехнулся Степан ее странной логике. — Не надо, не приводите, — добавил он поспешно, не дожидаясь ответа.

В этой истории, выдуманной служанкой, правдой было лишь то, что живущая по соседству девица Маруся действительно частенько захаживала к предшественнику Степана по комнате.

Когда служанка доложила своей хозяйке, что по имеющимся в комнате вещам и похожим на гармошки ящичкам с какими-то круглыми стеклышками на манер коровьих глаз трудно доискаться, чем занимается жилец, это забеспокоило ее еще больше. А вдруг он там печатает какие-нибудь бумажки да разбрасывает их по улицам? Теперь таких людей вон сколько развелось, полиция то и дело напоминает, чтобы домовладельцы в оба глаза следили за жильцами и непременно докладывали обо всем подозрительном. Поэтому она сама решила наведаться в комнату странного молодого человека, который целыми вечерами сидит взаперти, женщинами не интересуется и даже водку не пьет. Это уж было, по ее мнению, из ряда вон выходяще.

В один из дней в середине недели запасным ключом хозяйка открыла комнату Степана, собираясь обследовать ее досконально. Случилось так, что как раз в это время ему пришлось вернуться за какой-то забытой вещью, и он застал ее, заглядывающей под пыльный и свалявшийся тюфяк на его кровати. Полная, седеющая, с отвислыми щеками женщина настолько растерялась, что в первую минуту не могла произнести ни слова: уставилась на Степана бессмысленным взором, на кончиках красноватых век слегка вздрагивали белесые ресницы. «Такие ресницы бывают только у свиней», — невольно подумалось Степану. Его не очень удивило присутствие хозяйки у него в комнате, он считал это вполне правомерным. Ему и в голову не могло прийти, что она роется в его постели в поисках чего-то запрещенного. Честный в своих поступках, он не допускал ничего предосудительного и в поступках других.

— Смотрю, нет ли у вас клопов, — наконец нашлась хозяйка. — Как вы спите ночью? Ничего вас не беспокоит?

— Нет, ничего не беспокоит, сплю как убитый, — ответил Степан.

Ему некогда было пускаться в рассуждения. Захватив забытую вещь, он тут же ушел. Хозяйка невольно усомнилась в своих подозрениях, на миг почувствовав в нем простую, открытую душу. Он не напугался, даже не растерялся, как это случилось с ней с самой. Занимайся он чем-нибудь запретным, наверно, повел бы себя совершенно иначе. Тем не менее она довела начатое до конца, осмотрев и проверив все углы и закоулки.

В это лето Степан мало занимался рисунком, маслом тоже ничего не пробовал писать, хотя красками запасся основательно. Все свободное время и внимание уделял секрету Тинелли. Двухобъективный аппарат он кое-как смастерил. Но посредством двух объективов никак не мог получить однокадровое изображение. Степан не знал законов оптики, а Тинелли свой секрет открыл не до конца. Потерпев неудачу с двумя объективами, Степан смонтировал объектив собственной конструкции и сфотографировал знакомого дворника. Снимок получился расплывчатый. Что-то было не так. Пришлось заново перебирать линзы, некоторые сменить. Следующий опыт оказался более удачным, но эффекта объемности все равно не было. Несколько снимков он сделал с самого себя с помощью магниевой вспышки. Изображения тоже получились плоскими. Степан пришел к выводу, что у Тинелли, по всей вероятности, главную роль в эффекте объемности играло правильное освещение, падающее со всех сторон под определенным углом. Посредством магниевой вспышки этого достигнуть нельзя. Необходимо нагую модель фотографировать при естественном свете. Себя в этом случае использовать было невозможно: объектив закрывался не автоматически, а вручную. Требовался человек, который бы согласился ему позировать. Конечно, он мог уговорить раздеться того же дворника, пообещав его угостить водкой. Но Степану хотелось использовать не просто обыкновенную натуру, какая бы она ни была. Прелесть и красоту в таких случаях сбрасывать со счета нельзя. Тинелли, конечно же, свои фотографии делал не ради объемности, а исключительно для того, чтобы вернее и полнее показать удивительную прелесть нагих моделей. Вот тут Степан и вспомнил подругу студента, о которой говорила прислуга. Она молода и, должно быть, красива, значит, будет отличной моделью для его опытов. Того, что она может не согласиться, Степан и в мыслях не держал. Он догадывался, что эта особа, видимо, из того сорта девиц, которые промышляют собой от случая к случаю, когда не находятся у кого-нибудь на содержании.

С прислугой у Степана постепенно наладились почти дружеские отношения. Звали ее Аксиньей. Она обычно прислуживала за столом — подавала еду, убирала. Всего нахлебников у хозяйки вместе со Степаном было человек шесть, из них трое — студенты — отсутствовали по случаю каникул. Двое были муж с женой. Степан их видел очень редко, они работали в каком-то театре то ли артистами, то ли всего лишь статистами, завтракали поздно, обедали и того позднее. Так что Степан за столом сидел почти всегда один. Аксинья оказалась девушкой разговорчивой. Пока он ел, она успевала рассказать все новости Остоженки. От нее самой он узнал и про то, что она приехала в Москву заработать себе на приданое. Спустя несколько дней после того, как она впервые заговорила о Маруське, Аксинья не вытерпела и за обедом снова напомнила ему о ней. Это оказалось как нельзя кстати.

— Жалко мне вас, — заговорила она. — Такой молодой и все вечера проводите один, без подруги. С подругой-то было бы веселее.

— Я все жду, когда вечерком ко мне сама заглянешь, — сказал Степан в шутку.

В первый же день своего появления здесь он отметил ее непригодность для натурщицы — низенькая и полненькая, она казалась почти квадратной. Ноги короткие и, несмотря на ее полноту, тонкие. Единственно привлекательным у нее было лицо — круглое, румяное, всегда смеющееся.

— Ой что вы! — воскликнула она протестующе. — Как можно мне бывать у вас да еще вечером?

— Чего в этом зазорного? Вы же собираетесь привести ко мне Марусю?

— Маруся — другое дело. У нее нет жениха. Ей все дозволено.

— Как же нет, а студент?

— О-о-о, чирикнула синица и улетела! Так и студент.

— Много у нее было подобных синиц? — спросил Степан, надеясь хоть что-то узнать о девице, с которой хочет познакомиться.

Аксинья откровенно засмеялась.

— Не знаю, не считала..

— Ну что ж, приводи, уж какая есть, коли сама не хочешь, — сказал Степан, делая вид, что она его все же уговорила.

— Я бы хотела, да жених потом со света сживет. У нас такие случаи бывали. Некоторые девки за один год приданое отрабатывали, домой привозили кучу денег, а после свадьбы их в гроб клали.

— И много еще тебе осталось отрабатывать?

— Два года уже работаю, еще с годик, и довольно. Сколько бог даст заработать, столько и привезу, зато это будут чистые деньги, жениху не за что будет меня попрекнуть...

«Да, — думал Степан, слушая ее, — была бы ты красавица, твой жених, небось, не отпустил бы тебя в Москву. Лучшее приданое девушки — ее прелесть и красота...»


14

В воскресенье, когда у Степана был свободный от работы в ателье день, Аксинья привела Марусю. Постучалась, втолкнула ее в дверь, а сама, хихикая, скрылась. Перед Степаном предстала девица не старше Аксиньи, а, вероятнее всего, моложе, но без краски молодости на лице. Черные волнистые волосы, небрежно откинутые назад, бледность щек, томная влага глаз и соразмерные пропорции слегка худоватой фигуры делали ее привлекательной. Однако привлекательность сразу же исчезала, стоило ей сделать несколько движений или пройтись. Вихляние бедрами, выпячивание бюста, беспричинные наклоны головы, улыбки, рассчитанные на то, чтобы понравиться, конечно же, давали прямо противоположный результат. Если бы она это понимала. Видимо, не понимает.

— Я давно хотела вас посетить, только вы почему-то не приглашали, может, что-нибудь наговорила Ксюша? Вы ей не верьте, она все врет, — заговорила девушка. — Аль, может, брезгуете нами? Мы ведь из простых, не какие-нибудь важные особы.

«К тому же она еще и дура!» — подумал Степан, выслушав ее странную тираду. Но делать было нечего, сам согласился, чтобы ее привели. Сложена она, пожалуй, ничего, сойдет для фотографических опытов, если, конечно, удастся ее на это уговорить.

— Присядьте, — пригласил он, подавая ей стул.

— Вы, наверно, служите чиновником? — спросила она, разглядывая его. — Ой, что я говорю: чиновником! На вас нет мундира. Вы, я думаю, художник?

Степан удивился.

— Как узнали?

— По длинным волосам. С длинными волосами ходят только попы да художники. На попа вы не похожи, да и попадьи у вас нет.

— Может, есть, откуда вы знаете? — засмеялся Степан.

— По всему видно, что вы холостой человек. Постель не убрата, рубашка на вас не глажена. Дайте я уберу.

Она хотела подняться со стула, но Степан остановил ее.

— Вот когда мы познакомимся по-настоящему, вы будете ко мне заходить, тогда я вас сам попрошу убирать постель и все прочее, а сейчас вы моя гостья, сидите, разговаривайте. Может, сказать Аксинье, чтобы она нам принесла чаю? Хотите чаю? — спросил он больше для того, чтобы отвлечь ее от излишнего любопытства.

— Что ж, я согласна с вами сойтись, только с уговором, кроме меня, у себя никого не принимать, — сказала она.

Степан аж похолодел от такой поспешной прямоты.

— Позвольте, то есть, как это никого не принимать?

— Ну женщин, конечно. Мужчин, пожалуйста, сколько хотите. К мужчинам я вас ревновать не стану.

Степан чувствовал, что необходимо сразу объясниться и четко определить отношения. Поэтому он сказал:

— Видите ли, уважаемая Маруся...

— Зовите меня Маруськой! — прервала она его. — Меня все зовут Маруськой. А вы что, рыжий, что ли, будете звать по-другому? Ой, да вы и вправду немножко рыжий! — воскликнула она и засмеялась, забыв на время свое кривлянье и жеманство.

На миг она показалась Степану девочкой-шалуньей, и ему даже немного стало не по себе от жалости к ней. И когда она напомнила ему насчет чаю, он покорно пошел разыскивать Аксинью, не вполне уверенный, что этот чай может быть. Однако он ошибся. Аксинья возилась в кухне и словно ожидала, когда ей прикажут подавать. Она его встретила нетерпеливым вопросом:

— Ну как?

— Что — как? — спокойно сказал Степан, чтобы несколько остудить ее любопытство.

— Понравилась она вам?

— Так она ничего, подходящая...

К чаю Аксинья подала печенье и фруктовую карамель. Слащавая улыбка сводницы не сходила с ее смачных губ.

Маруся была довольна угощением. С хрустом грызла сухое печенье с твердой карамелью, запивая горячим чаем.

— Ты мне нравишься, — говорила она, посматривая на Степана повеселевшими глазами. — Сразу видно, что не скупой. Мне с тобой будет хорошо. Ты мне всегда покупай конфет. Страсть люблю конфеты!

Она и сама не заметила, как перешла на ты. Да Степан и не придал этому особого значения.

— Только вот в чем дело, Маруся, давай договоримся заранее, — сказал он, возвращаясь к прерванному разговору. — Ты правильно угадала, я действительно художник. Мне необходима натура для моих опытов по фотографии, а может, напишу с тебя портрет маслом.

— Как маслом? — не поняла она.

— Ну, масляными красками.

— А-а-а, догадываюсь. Мне, значит, надо всякий раз раздеваться, так ведь?

Степан кивнул головой.

— Мне надо сейчас раздеться? — спросила она, готовая по первому знаку исполнить любую его прихоть.

Все складывалось хорошо. Вскоре выпал благоприятный случай для фотографирования. В фотоателье сделали небольшой ремонт, расширили павильон, покрасили стены и пол. Пока шел ремонт и сохла краска, ателье несколько дней не работало. В это время Степан и привел туда Марусю. Они закрыли входную дверь, чтобы случайно кто не заскочил. Степан принялся налаживать на треноги два аппарата — свой, с составным объективом, и павильонный. Маруся, вполголоса напевая и не торопясь, снимала с себя одежду.

«А у нее, черт возьми, фигура действительно неплохая», — думал Степан, поглядывая на нее. Вместе с одеждой, казалось, она сбросила и всю свою вульгарность, искусственность движений, жеманство, явившись перед ним в естественном виде. Как жизненны и непосредственны легкая сутулость спины, матовая белизна шеи, вздрагивающие груди с смотрящими в разные стороны острыми коричневыми сосками. Кто бы сказал, что она девка легкого поведения, согласившаяся обнажиться, откровенно говоря, за дешевые сладости...

— Иди встань здесь, у этого задника, — сказал он. — Представь себе, что стоишь на берегу и готовишься искупаться.

— А что мне для этого делать? — спросила она, подходя к декоративному фону с изображением голубого озера и белых лебедей.

— Ничего. Просто стой. Можешь заняться своими волосами...

Степан израсходовал дюжину пластинок, запечатлев ее нагое тело в различных позах и положениях. Тем не менее, он не особенно надеялся на успех. Сейчас его больше, пожалуй, увлекала живая натура, хотя сам он это и не вполне сознавал. В нем уже начал пробуждаться будущий скульптор.

Возвращаясь на Остоженку, Степан накупил своей спутнице разных сладостей и пригласил ее в трактир пить чай. Она от всего этого была беспредельно счастлива и весела, как неразумная девочка, которой подарили красивую куклу. Всем своим видом и поступками она старалась внушить окружающим, что в трактир пришла со своим возлюбленным. Степану, не привыкшему к афишированию, сделалось неловко. Он кое-как, наспех, покончил с чаем и поторопился расплатиться с половым. «Черт меня привел сюда!» — ругался он мысленно. Марусе не понравилось, что они так быстро убрались из трактира.

— Мы могли бы еще посидеть. Куда ты так торопишься?

— Надо проявить пластинки, — отговорился он. Никаких пластинок, понятно, он проявлять не собирался. Это он сделает завтра, в лаборатории ателье.


15

Недели через четыре после той встречи на Волхонке, Степан наконец собрался навестить профессора Серебрякова. Добром бы, пожалуй, так и не собрался, если бы в результате неудачных опытов с объемной фотографией не наступила в его занятиях непредвиденная пауза. Из тех негативов с Марусей он сделал несколько фотографий и бросил, убедившись, что у него ничего не получилось. Маруся назойливо выпрашивала у него эти фотографии, чтобы показать подруге и похвалиться, как она хорошо вышла, прямо картиночка. Но Степан отказал ей, соврав, что порвал их, так как иметь при себе и показывать подобные снимки нельзя, можно попасть в полицию. На самом деле он бросил их в угол на старые конспекты и тут же забыл про них.

Маруся продолжала заходить к нему, хотя надобности в ней уже не было. Степан иногда давал ей деньги, по мелочи — на сладости, на девичью косметику. Равнодушие Степана сильно задевало ее самолюбие. До поры до времени она терпела, не вполне разобравшись в отношениях, которые сложились между ними.

На Большой Никитской перед дверью профессора Степан снова замешкался, представляя, что сейчас появится скрюченная длинноносая старуха с иссохшим лицом. Он внутренне напрягся, чтобы быть спокойным, и позвонил. Через минуту дверь резко открылась, и Степан, хотел этого или не хотел, невольно отступил от неожиданности. В проеме двери перед ним предстала вся в белом, ярко освещенная косыми лучами солнца, падающими из широкого полуокна лестничной площадки, алатырская Лиза. Та самая Лиза, которая была-горничной у Александры Солодовой. Она его не узнала. Длинные волосы, золотистая бородка, московский костюм, хотя и из дешевого материала и немного потрепанный, но все же сшит на него и по моде, во многом изменили его облик. Совсем не так он выглядел три года назад в Алатыре. К тому же столичный город всегда накладывает на людей определенную печать своеобразного лоска. А когда узнала, почти кинулась к нему крикнув:

— Степан!..

— Ты что, напугалась или обрадовалась, узнав меня? — спросил Степан, когда они вошли в комнаты.

Лиза засмеялась и почти сразу же вслед за этим расплакалась.

— Обрадовалась, — промолвила она сквозь слезы.

— Ну и чего из-за этого плачешь?

— Знаешь, чего только я не натерпелась за это время, пока живу здесь, — заговорила она, отнимая от мокрого и возбужденного лица край скомканного передника. — Господа уехали в Крым, меня оставили одну сторожить квартиру...

— Погоди, погоди, — остановил ее Степан. — Сначала скажи, как ты попала сюда, в Москву?

— Как попала? Приехала с Екатериной Николаевной и с ее мужем. Они меня привезли сюда в прислуги. У господ умерла прислуга, отравилась каким-то газом. Вот они меня и уговорили приехать.

— Вот оно что. Значит, умерла. А добрая была.

— Ты это о ком? Кто была добрая? — переспросила Лиза.

— Прислуга, которая жила здесь до тебя.

— Ну и добрая, чтоб провалиться ей в преисподнюю! — воскликнула Лиза, готовая опять расплакаться. — Не дает мне покоя.

— Так ты же говоришь, что она умерла?!

— Ну и что с того, что умерла? Если бы добром умерла. А теперь каждую ночь, проклятая, приходит и бродит по комнатам, точно чего здесь оставила.

Степан расхохотался.

— Ты не была такой трусихой в Алатыре. Что с тобой случилось?

— В Алатыре у нас покойники не шляются по ночам, спокойно лежат на кладбище!

— Ладно, оставим покойников. Лучше расскажи, как там у нас, в Алатыре. Ты давно оттуда?

— Весной приехала. Кабы знала, что попаду в такую переделку, сроду бы не согласилась приехать. До смерти соскучилась по Алатырю. Живу здесь, как в тюрьме, ни выйти куда, ни поговорить с кем...

— О ком тебе скучать в Алатыре? — спросил он. — Замуж не вышла?

— Что ты, неужто я бы от мужа уехала в Москву! — смеясь, ответила она. — Нет уж, куда мне теперь замуж. Видишь, какая старая стала, кто меня возьмет...

Степан с усмешкой подмигнул ей. С того времени, как он ее видел в последний раз, встретив на берегу Суры с тазом белья, она если и изменилась, то только в лучшую сторону. Стала чуть полнее, а московский наряд, особенно белый передник с кружевной оторочкой, делал ее необычайно милой.

От его внимательных глаз Лиза застеснялась, сделала резкое движение руками, как будто отряхивая платье, и сказала:

— Твоя Александра теперь часто ездеет на теплое море. Целое лето там проводит.

— Она никогда не была моей. Сходились просто так, от безделья. Чертова баба, обманула меня, обещала поддержать деньгами и не прислала. Трудно я жил тогда... — он тряхнул головой, словно отгоняя прочь мысли о том недавнем времени, воспоминания о котором еще так свежи.

— Давайте я вас угощу чем-нибудь — чаем или кофием. Мои господа все пьют кофий.

Степан не успел ее остановить, она быстро упорхнула из комнаты, захлопнув за собой дверь.

Его внимание привлек стоявший в углу мраморный бюст. На гладко отполированном мраморном лице не заметно ни единой морщинки, но лысая голова и впалые щеки говорили о том, что это бюст довольно пожилого человека. Степан заметил внизу надпись, сделанную непонятными буквами. Он тогда еще не был настолько подготовлен, чтобы судить об истинности того или иного произведения искусства, и не мог знать, что перед ним всего лишь посредственная копия с римской копии греческого оригинала, сделанная обыкновенным итальянским подмастерьем. Профессор Серебряков купил этот «шедевр» на Сухаревке, где можно приобрести любую подделку под античность. Степан долго рассматривал бюст, поворачивал то в одну, то в другую сторону, взвешивал на руках тяжесть мрамора, думая о том, как, должно быть, нелегко было итальянцу Микеланджело высекать из огромных глыб библейских силачей и чудесных мадонн.

Лиза принесла на подносе кофейник с приборами и белые сухари, поставила все на стол и пригласила Степана.

— Я тебя никуда не отпущу, оставлю ночевать здесь, — сказала она, подавая ему крохотную чашку с черным, как деготь, кофе. — Хоть одну ночь да посплю спокойно.

— Почему думаешь, что со мной будет спокойнее? — спросил Степан улыбаясь.

Лиза вспыхнула, но сделала вид, что не поняла смысла сказанного. А когда Степан собрался уходить, она разнервничалась, расплакалась и успокоилась лишь тогда, когда он твердо пообещал ей прийти вечером и остаться на ночь.

Неожиданная встреча с землячкой несказанно обрадовала Степана. Теплой волной нахлынули воспоминания о родном Алатыре. Четко и явственно представился каждый кустик по дороге в Баевку, хотя эта дорога никак не связана ни с самой Лизой, ни с ее бывшей хозяйкой. Правда, они с Александрой как-то проехались по этой дороге, когда ездили с компанией на рыбалку. Но ведь это было всего один-единственный раз...


16

— Как же ты осталась одна, такая трусиха? — заметил Степан вечером, когда опять пришел на Большую Никитскую.

— Я думала, не страшно будет. Может, я так и не боялась бы, если б соседская прислуга не рассказала о смерти старухи. Она тоже боится покойников. Каждый вечер зову ее ночевать, она и слышать не хочет.

Пока Лиза готовила ужин, Степан осмотрел все комнаты. Она нашла его в кабинете профессора, где он листал большую толстую книгу с надписью на обложке: «Анатомический атлас». Стены кабинета сплошь заставлены широкими застекленными шкафами, и везде книги, книги. Столько книг Степан никогда не видел и не предполагал, что их может собрать один человек лично для себя. Конечно, чтобы прочитать такое множество, на это надобно время. У профессора его, должно быть, девать некуда.

Лиза почти силой оторвала Степана от книги и увела в кухню.

— Отчего ты не появилась в Москве года на два раньше, когда я так нуждался в поддержке, — сказал он, усаживаясь за маленький кухонный столик.

— Послушай, Степан, может, ты выпьешь немного вина? — спросила она. — У хозяина в буфете есть начатая бутылка.

— А ты знаешь, что бывает от вина?

— От вина пьянеешь и веселеешь, больше ничего, — рассмеялась Лиза.

— Коли не знаешь, не угощай вином... Впрочем, ладно, как-нибудь мы с тобой выпьем, только днем, не сейчас, — сказал Степан, принимаясь за еду.

Потом они пили чай и вспоминали про Алатырь. Когда Лиза стала убирать со стола, Степан вернулся в кабинет хозяина, к книгам. Здесь же на диване он решил устроиться на ночь. Лиза принесла ему подушку, легкое одеяло, затем притащила тюфяки бросила на пол возле стола.

— А это зачем? — удивился Степан.

— Стелю себе постель. А ты думал, я лягу в другой комнате? Как бы не так. Эта карга опять не даст мне соснуть.

Степан чуть было не расхохотался, но, вспомнив ее слезы и уговоры прийти вечером, удержался. Лизу нельзя было упрекнуть в притворстве, а в легкомыслии тем более. Он ее слишком хорошо знал. В его бытность в Алатыре, когда он дружил с Александрой, ему не раз приходилось сталкиваться с Лизой, и на все попытки заигрывания она всегда давала вежливый, но решительный отпор. Не могла же она за эти три года измениться до такой степени, что ей безразлично, с кем провести ночь.

— Ты, Лиза, испытываешь мое терпение. Я ведь мужчина, — сказал он. — Тем более, что ты мне всегда нравилась больше твоей хозяйки.

— Врешь!? — воскликнула она не то от удивления, не то от радости.

— Вот те крест — не вру.

— Все равно не поверю. Мужчина, которому нравится барыня, не позарится на ее служанку. Так-то, дорогой!

— Смотря какая барыня и какая служанка. Вот я скажу тебе про одного итальянского художника. За ним ухаживали и искали его общества знатные дамы, а он свою дружбу и любовь подарил простой булочнице. Выходит, служанке!

— Наверно, она умела печь вкусные булки, — засмеялась Лиза.

Засмеялся и Степан.

— Должно быть, она сама была пышна и вкусна, как свежевыпеченная булка.

— Ну моя хозяйка тоже была, дай бог каждому!

Степан промолчал. Он не хотел говорить об Александре. В наступившей тишине послышался неясный гул вечерней улицы. Лиза стояла на коленях у своей постели на полу, ожидая подходящего момента, чтобы снять платье и улечься. Степан смотрел мимо нее, куда-то в темный угол, куда не доходил скупой свет настольной лампы с зеленым абажуром. Перед ним лежал все тот же «Анатомический атлас». Так и не дождавшись, когда Степан опустит голову к книге, Лиза осторожно сказала:

— Отвернись, дай мне снять платье.

Он поднялся с кресла и вышел в прихожую, где оставил тужурку. Нашел в кармане трубку и табак, покурил и вернулся в кабинет, думая, что Лиза уже заснула. Но она не спала, словно поджидала его, чтобы сказать:

— Я к тебе, Степан, отношусь, как к брату, поэтому и не боюсь оставаться с тобой в одной комнате. Но я тебя очень стесняюсь...

Степан махнул рукой и с улыбкой произнес:

— Спи, сестренка, спи...

В обширной библиотеке профессора Серебрякова Степан открыл для себя целый мир, доселе ему не известный. Каждый вечер, закончив работу в ателье, он с нетерпением бежал на Большую Никитскую, чтобы всем своим существом уйти в этот неизведанный мир. Профессор, подобно брату, увлекался искусством, и в библиотеке у него были альбомы с репродукциями картин различных собраний и галерей, книги по изобразительному искусству, хорошо изданные, богато иллюстрированные. Но Степана увлекали не только книги по искусству. Вечерами он подолгу засиживался над толстыми томами «Истории Государства Российского» Карамзина. «Вот, черт возьми, — восхищался он при этом, — каждая книга — целая библия!..» Все подряд он читать не мог, для этого потребовалось бы слишком много времени, читал отрывками, то там, то тут. А рядом у стола, почти у его ног, сбивши с себя во сне легкое одеяло и вся раскрывшись, точно бутон розы, во всей своей зрелой девичьей красе, безмятежно спала Лиза...

Однажды утром, будто вскользь, Степан сказал, что тень умершей старухи больше не появляется, стало быть, Лиза может спать в спальне хозяев. Там ей будет куда лучше, да и ему полегче.

— Тебе-то с чего трудно? Или камни ворочаешь всю ночь?

— Не будь наивной, Лиза. Если бы только камни — это еще полбеды. Есть вещи потяжелее камней.

Она поняла его, вспыхнула, вся зардевшись, и виновато промолвила:

— Что же могу поделать, если боюсь?

Степану ничего не оставалось, как доказать ей, что ночной посетитель является вовсе не с того света. Когда в комнате горит свет, все спокойно и тихо. Стоит потушить лампу, как в прихожей раздается легкий стук, а затем кто-то начинает царапаться. Степан слышал это не раз, но как-то не обращал особого внимания. Теперь решил проверить. На ночь в комнатах все двери раскрывались настежь, а в прихожей открывали окно, чтобы дать доступ свежему воздуху. Единственно закрытой оставалась кухонная дверь. Не обязательно обладать большой сообразительностью, чтобы догадаться, что царапалась в дверь соседская кошка. Ей надо было попасть в кухню, где можно чем-либо полакомиться. Лиза ни за что не хотела верить этому, пока не увидела собственными глазами притаившуюся в прихожей под диваном огромную лохматую кошку.

— Надо же, ведь я каждую ночь со свечой обходила все комнаты. Она, проклятущая, от меня пряталась, а я и не догадывалась заглянуть под диван.

Лиза была возмущена и вместе с тем пристыжена столь легким и простым объяснением трудной загадки. Разозлившись, она схватила каминную кочергу, чтобы хорошенько угостить ночную блудницу, но Степан не дал.

— Погоди, она, наверно, голодная, поэтому и лазает по чужим квартирам. Лучше принеси ей что-нибудь поесть.

Лиза поворчала немного и пошла в кухню, откуда через минуту вернулась с кусочком колбасы.

— Этак, пожалуй, мы ее приучим, она насовсем здесь останется.

— Пускай останется, тебе же лучше, бояться меньше будешь.

Степан протянул колбасу под диван, чтобы выманить оттуда кошку. Она вышла, пугливо озираясь, но, убедившись, что к ней доброжелательны, осторожно взяла кусок и снова скрылась под диваном. Степан и Лиза, как по уговору, одновременно засмеялись...


17

О том, что Степан нашел где-то пристанище, первой догадалась, конечно, Маруся. Для нее кончились приятные чаепития, кроме того, она лишилась сладостей, которыми Степан угощал ее почти каждый день, ничего не требуя взамен. Потерять такого поклонника, уступить его другой она ни за что не хотела. Своим горем Маруся поделилась с Аксиньей и попросила ее выведать у Степана, каковы его дальнейшие намерения. Собственные попытки объясниться с ним ни к чему не привели. Степан просто отшучивался, считая, что между ними не было ничего такого, из-за чего стоило бы объясняться. Обыкновенные знакомые, таковыми могут остаться и в дальнейшем, если это, конечно, ее устраивает. Но Маруся не хотела быть обыкновенной знакомой.

Аксинья считала себя в полной мере причастной к знакомству Степана с Марусей, и поэтому ее самолюбие сводницы было сильно задето, когда узнала, что он пренебрегает ее подругой. А эта подруга, между прочим, ее, истую деревенщину, ни во что не ставила, хотя сама недалеко от нее ушла: ее мать двадцать лет назад приехала в Москву точно так же, как Аксинья, заработать себе на приданое, только не из Ярославской, а из Тверской губернии. Однако случилось так, что вместе с приданым заимела она еще и дочку, да так и осталась навсегда в Москве стирать белье на господ.

Перво-наперво Аксинья доложила своей хозяйке, что жилец со второго этажа уже вторую неделю не ночует у себя. Она это должна была сделать давно, это входило в ее обязанности: хозяйка строго наказывала следить за поведением жильцов. За то, что Аксинья опоздала с докладом, она дала ей добрый нагоняй, затем спросила: бывал ли у жильца кто-нибудь из посторонних?

— Ни единой души, хозяюшка, — вымолвила Аксинья подобострастно, при том умолчав о посещении Маруськи.

— Странно, — задумалась хозяйка и часто-часто захлопала глазами со стрелками белесых ресниц. — Где может быть ночами молодой человек, не пьющий водку и не имеющий женщины?.. Я спрашиваю тебя, дуреха, где? — накинулась она на Аксинью.

— Ума не приложу, хозяюшка, — пролепетала та, сбитая с толку столь трудным для нее вопросом.

— Зато я знаю!.. Глаз не спускать с этого жильца — вот тебе мой наказ! Коли что пронюхаем, прибавлю тебе полтинник к жалованью. Слышала?

— Слышала, благодетельница, и поняла, — обрадовалась Аксинья столь неожиданному обороту дела.

В тот же вечер хозяйка сходила с заявлением в полицию. Примерно через день поздно вечером в дом пожаловал жандарм в сопровождении двух полицейских. Они попросили хозяйку открыть комнату Степана и присутствовать при обыске. Того, что искали, у Степана, конечно, не нашли. А искали они революционную литературу, листовки, оружие. Россия в то время находилась накануне больших социальных потрясений. Приближался революционный 1905 год, приближался, точно гроза из-за горизонта — с яркими вспышками зарниц и отдаленным громовым гулом. Жандармы и полиция со своими ищейками сбивались с ног в поисках государственных преступников, в каждой мелочи видя нечто предосудительное.

После ухода жандарма и полицейских хозяйка велела Аксинье поаккуратнее убрать в комнате и держать язык за зубами. Степан ничего не подозревал, он даже не заметил исчезновения снимков и негативов, лежавших в ящике стола. Он уже давно не помнил о них, всецело занятый книгами профессора Серебрякова.

Не забывая просьбу подруги, Аксинья все время искала удобного случая поговорить со Степаном. А такого случая, как нарочно, не выпадало. Степан заскакивал на Остоженку мимоходом — на обед или на ужин — и всегда торопился. В комнате у себя почти не задерживался, брал что-нибудь или переодевался, и опять уходил до следующего дня. И лишь спустя некоторое время, когда он, наконец, стал ночевать дома, Аксинья постучала к нему в дверь.

— И где же вы столько времени пропадали? — заговорила она заискивающим голосом, надеясь заодно что-нибудь выведать и для хозяйки.

— И вовсе я не пропадал, все время был здесь, — ответил Степан, приглашая ее присесть.

Она отказалась, продолжая стоять у двери.

— Хозяйка не разрешает заходить к жильцам, я заглянула на минутку по поручению подруги... Знать, нашли себе другую знакомую, Маруську по боку?

Степану не было никакого смысла что-либо выдумывать или врать, поэтому он сказал:

— Да нет же, не искал я никаких знакомых. В Москве живет в прислугах моя землячка, мы с ней случайно и встретились. Она осталась в квартире одна, напугалась, вот и пригласила меня бывать у нее, пока не приехали хозяева...

Такое объяснение показалось как Аксинье, так и ее хозяйке, которой она в тот же вечер передала весь разговор, наивной отговоркой.

— Глупее себя пусть поищет в другом месте, — высказалась хозяйка с твердой убежденностью, что жилец просто дурачил Аксинью.

Только Маруся все приняла на веру: видимо, эта землячка действительно существует и является для Степана ни кем иным, как полюбовницей. Значит, ею он пренебрег, лишь раздевал да разглядывал, а к этой бегает каждую ночь. Нет, такого унижения она не потерпит. Ей хотелось самой во всем убедиться, а потом уж действовать без промаха...

Когда семья Серебрякова вернулась с юга, Степан не мог свободно пользоваться книгами профессора, а просить у него на это разрешения не посмел да и не надеялся, что ему позволят. Он легко уговорил Лизу таскать к нему на Остоженку книги без ведома хозяина. При таком количестве книг тот никогда не догадается, что та или другая на какое-то время исчезает из шкафа, Лиза согласилась, однако с недоумением спросила:

— А как я узнаю, какая книга тебе нужна?

— Неси любую. Мне их надо прочитать все...

Такой наказ сразу же привел к непредвиденному казусу. Лиза принесла ему довольно увесистую книгу по химии, о которой Степан имел весьма смутное представление. Все страницы пестрели цифрами с какими-то незнакомыми буквами и знаками. Книгу оказалось читать совершенно невозможно — он ничего не понимал:

— Ты вот что, — сказал он Лизе, — в другой раз, прежде чем нести, заглядывай в книгу, чтобы не было в ней этих знаков и крючков.

— Понимаю, тебе надо такие, в которых больше картинок. Правда?

— Ладно, таскай такие, — согласился он.

Приход Лизы на Остоженку не мог остаться незамеченным. В дверях она столкнулась с Аксиньей и спросила, как ей найти Степана Нефедова, проживающего в этом доме. Время уже клонилось к вечеру, но Степан еще не пришел из ателье, и Аксинья провела гостью к себе в кухню. К ее удивлению, ответы Лизы полностью совпали со словами Степана насчет его отлучек, только Лиза рассказала больше и подробнее. Оказалось, что и Аксинья тоже до смерти боится разных привидений и пришельцев с того света. Но это нисколько не помешало ей сразу же, как только Степан увел Лизу к себе, побежать и обо всем рассказать сначала. хозяйке, потом Марусе.

— Знаем мы этих особ, которые прикидываются невинными овечками и рядятся под горничных, — самодовольно изрекла хозяйка. — Говоришь, у нее в руках большой сверток? — спросила она затем.

— Большой, хозяюшка. Навроде плоской коробки, завернутой в платок.

— Покарауль и посмотри, с чем она выйдет отсюда...

У подъезда они караулили уже вдвоем с Марусей, терпеливо поджидая, когда Степан выпроводит свою гостью. Ожидать долго не пришлось, так как Лиза не засиделась. Ее хозяева собирались в театр и просили вернуться с прогулки как можно скорее. Степан проводил ее почти до Манежа, а когда вернулся, у подъезда уже никого не было. Аксинья пошла обо всем докладывать хозяйке. Маруся же сочла лишним что-либо выяснять со Степаном, так как «факт коварной измены», как она считала, был налицо. Она всю ночь измышляла, не зная покоя, как бы пострашнее отомстить «злодею», Яркой молнией озарились ее темные мысли при воспоминании о вскользь произнесенных Степаном словах насчет фотоснимков, для которых она позировала в нагом виде. «Вот он, голубчик, и попадет в полицию!» — воскликнула она торжествующе...


18

Ничего не может быть неприятнее, как изматывающее душу повседневное внимание со стороны полиции, когда человек попадает ей на крючок. А именно это неожиданно случилось со Степаном. И хоть у полиции не было доказательств о его причастности к революционному движению, Степана все же взяли на заметку. А стоило Маруське донести, что Степан занимается изготовлением запрещенных законом фотоснимков, а таковые факты у них имелись, на него завели официальное дело. В его комнате еще раз произвели обыск, составили протокол, куда внесли ранее найденные негативы и несколько снимков, потому что других больше не нашли. Его стали без конца вызывать на допросы, требуя, чтобы он сознался в изготовлении порнографических снимков. Степан, как мог, доказывал абсурдность этого измышления, клялся, что подобные снимки были необходимы для опытов по объемной фотографии, что он художник, изучает строение человеческого тела. Но полицейские лишь ухмылялись в ответ.

Трудно сказать, чем бы закончилась для него вся эта неприятная канитель, если бы Абрам Бродский не использовал свои связи и не вытащил его из полицейского болота, куда он попал по своей неосмотрительности и наивности.

О том, что им занимается полиция, узнали и в училише живописи. В первый же день занятий в фигурном классе его руководитель Сергей Дмитриевич Милорадович спросил, с какой стати к нему привязались фараоны. Степан чистосердечно рассказал все, как есть, ничего не утаил, да и нечего, собственно, было утаивать. Тогда посмеялись над этим недоразумением, да и забыли. Но сам Степан долго не мог забыть. Как вспомнит усатого пристава со скрипучим голосом, словно кошки заскребут на душе. Он понятия не имел, откуда полиции стало известно про снимки. О причастности Маруси к доносу он узнал несколько позднее от Аксиньи. Уже глубокой осенью, вечером, она пришла к нему в комнату с письмом в руке и попросила прочесть.

— Мне все читает и пишет хозяйка, но сейчас ее нет, еще не вернулась с вечерни. Наверно, зашла к знакомым попить чайку. А мне не терпится узнать, что пишут из дома.

Письмо оказалось не из радостных: нареченный Аксиньин жених не захотел больше ждать и женился на другой девушке. Аксинья тут же расплакалась и ушла, не дослушав письмо до конца. На следующий день рано утром пришла опять. Степан еще лежал в постели. Она присела на край стула и, не отнимая передника от глаз, стала исповедоваться перед ним в своих грехах. Говорила медленно, сквозь слезы, икая и останавливаясь. Так Степан узнал от нее, что с первых же дней в этом доме следили за каждым его шагом, ловили каждое слово. И о всех его действиях осведомляли полицию. Аксинья просила Степана простить ее, грешную и неразумную. Ведь это она за обещанный полтинник обо всем хозяйке доносила, и Маруське все она, грешная, передавала: и про его землячку Лизу, и про то, что он не ночует дома. Знала, что подруга пойдет с наветом в полицию, и не отговорила. Во всем виновата она одна, вот за это ее бог и наказал, отняв жениха...

Признание Аксиньи в первую минуту взбесило Степана. Он вскочил с постели и, чертыхаясь, принялся собирать вещи, намереваясь сейчас же уйти с квартиры. Он даже не замечал, что носится по комнате босиком и в одном исподнем белье. А когда заметил, грубо вытолкал плачущую Аксинью в коридор. Однако вскоре успокоился, рассудив, что с переменой квартиры ничего не изменится. Другие только будут ищейки и доносчики. И вряд ли среди них окажется святая простота, вроде Аксиньи, чтобы, нашкодивши, прийти каяться.

Посещая фигурный класс, Степан все больше чувствовал охлаждение к живописи. Его все сильнее увлекали формы и контуры человеческого тела.

В классе теперь они все больше срисовывали полные скульптурные фигуры, специально изготовленные из гипса в мастерской училища. Но это были копии-перекопии с классических оригиналов, и они не могли удовлетворить ревнивого желания Степана иметь дело с живой натурой. Он их срисовывал механически, без особого подъема, лишь бы выполнить задание. Многие учащиеся его класса по воскресеньям уходили на окраину и Подмосковье на осенние этюды. Степана и на природу не тянуло. Давно запылились несколько загрунтованных холстов разных размеров, приготовленных еще для летних этюдов.

Степана никогда особенно не прельщала пейзажная живопись. Там, где нет человека, для него не было живой натуры. Может быть, в какой-то степени сказалось влияние иконописи, которой он занимался почти с детских лет. Но главным, конечно, было убеждение, что человеческие страсти, силу и слабость, красоту тела и уродство души можно выразить лишь в образе самого человека. Любой, даже хорошо написанный пейзаж передает всего лишь настроение, не затрагивает глубинных чувств. А Степану хотелось чего-то большего, правда, пока еще смутно и не вполне осознанно. Но в одном он уже почти был убежден: краски и холст не его материал. Иногда на память приходили детские забавы, он вспоминал, как из густого ила на берегу небольшой речушки на родине лепил игрушечных собачек. Не раз он к этой забаве возвращался и позднее, но основательно и серьезно скульптурой никогда не занимался. «А что если попробовать слепить что-нибудь, пожалуй, это будет куда важнее объемной фотографии», — и Степан решил наведаться в скульптурную мастерскую. Сюда он не заходил ни разу и ни с кем из скульптурного класса не был знаком. Однако по печальной истории с полицией его знали почти все.

Скульптурным классом руководил Сергей Михайлович Волнухин. Тут же рядом, в небольшом флигеле, находилась его собственная мастерская, где он большей частью и пропадал. В классе всеми делами ведала его ассистентка Ядвига Леонидовна, худенькая, маленькая и подвижная, точно капля ртути. Коротко подрезанные светлые волосы всегда были в беспорядке, но этот беспорядок шел ей лучше всякой прически. Ее можно было принять за девочку-подростка, хотя ей уже было около тридцати. Года два тому назад она окончила училище и осталась здесь, в скульптурной мастерской.

В первое свое посещение мастерской Степан постоял немного, приглядываясь к работающим, и ушел. Когда он появился здесь вторично, Ядвига потащила его к столу, где лежала сырая глина.

— А ну-ка принимайся за дело, у нас здесь без толку не торчат, а то, чего доброго, еще подумают, влюбился в меня, поэтому и повадился.

Степан, несколько задетый таким бесцеремонным обращением, вопросительно взглянул на нее, приготовившись ответить столь же бесцеремонно. Но, встретив взгляд ее перламутровых глаз, в которых то и дело вспыхивали искорки веселого задора, светилась приветливая доброта, сразу остыл.

— Вы бы мне разрешили ведерко глины взять с собой, — несмело попросил он.

— А отчего вам не заниматься здесь? — сказала она уже вежливо.

— Я из фигурного класса, руководитель отлучиться не разрешит, а мне бы хотелось немного полепить дома, на квартире.

В знак согласия она тряхнула светлыми волосами.

— Приготовлю. Будете уходить — зайдете, заберете. Ладно?..

«Уж не сама ли влюбилась в меня?» — подумал Степан, довольный, что так быстро нашел с ней общий язык.

Пустое ведро он вернул на следующий день, утром. Было еще слишком рано, и в мастерской Ядвига находилась одна.

— Послушайте, вы не могли бы нам помочь найти натурщицу? — спросила она, принимая ведро. — Желательно молодую, хорошо сложенную.

Степана неприятно кольнула эта просьба. Ему показалось, она спросила об этом лишь потому, что имела в виду злополучную историю с полицией. Но ее глаза снова разуверили его. Мягкий блеск жемчужных зрачков действовал на него так умиротворяюще, что сразу же подавил готовую подняться к нему волну гнева.

— Есть у меня одна особа на примете, поговорю с ней, — сказал он. — Если согласится, пришлю.

— Ой как я вам буду благодарна! Вы знаете, натурщица нужна Сергею Михайловичу. Вы ее пришлите прямо к нему, в мастерскую.

Степан, конечно, имел в виду все ту же Марусю. Хоть и зол был на нее, но что делать. Это занятие ей в самый раз.

В тот же вечер он сказал Аксинье, чтобы она передала подруге насчет места натурщицы. Аксинья не поняла толком, что это за работа, сама объяснить Марусе не смогла и привела ее к Степану.

— Пришла каяться, простите ее, Степан, как простили меня, грешную, — сказала она, выставляя подругу вперед.

Степан вот уже второй вечер лепил женскую голову. Конкретной натуры у него не имелось, он лепил вообще, что подскажет память и возьмет рука.

— Ладно, чего уж там, — бросил он, не поворачиваясь и не отрываясь от дела. — На то вы и женщины, чтобы грешить. Иначе вам отмаливать нечего будет.

Он объяснил Марусе, в чем будут заключаться ее обязанности. Та мигом сообразила.

— А, понимаю, надо будет раздеваться, как у тебя! Что же, я согласна. Пусть приходит художник, посмотрю на него, каков он из себя, стоит ли еще показываться ему в чем мать родила.

— Нет уж, милая, придется самой потопать на Мясницкую, чтобы взглянули на тебя, — сказал Степан.

— Ну и наплевать. Недоставало еще самой бегать. Хлеб за брюхом не ходит, — заключила Маруся с тупым упрямством.

Степан не стал больше ее уговаривать, решил все это предоставить самой Ядвиге. И в одно из воскресений она явилась на Остоженку. Он все еще трудился над женской головкой. Узнав от Аксиньи, что к нему пришла какая-то молоденькая дамочка, он тут же догадался, кто это, и поспешил накрыть свою неоконченную работу влажным полотенцем.

Ядвигу он еле узнал. На работе она всегда была в сером скромном платье и длинном кожаном фартуке: А тут она явилась в голубом элегантном пальто и в модной шляпке с темной вуалью.

— Прямо как на свидание пришла, правда? — проговорила она с улыбкой, откидывая вуаль на шляпку.

Степан растерялся оттого, что она была совсем другая, не похожая на ту Ядвигу из скульптурной мастерской. И движения у нее сейчас плавные, неторопливые. Даже глаза кажутся темнее. Может быть, они действительно темнее, и весь этот перламутр придумал он сам?

— Простите, у меня здесь такой беспорядок, я боюсь даже предложить вам стул, как бы вы не испачкали пальто, — пролепетал он еле слышно.

— Давайте с вашего разрешения вытрем стул этой тряпкой, и я не испачкаюсь. — Она осторожно сняла со скульптуры влажное полотенце и восторженно воскликнула:— О! Да это же замечательно! Вы слышите?

Степан, конечно, понял, что скульптуру она раскрыла вовсе не из-за надобности в тряпке, а просто хотела посмотреть его работу. Так оно на самом деле и было. Ядвига продолжала ходить вокруг стола, на котором стояла головка, и не переставала восхищаться.

— Знаете что, эту прелестную головку надо непременно отлить в гипсе. Когда закончите, принесите к нам в мастерскую, я вам помогу изготовить форму. Ладно?

Ее похвала пришлась Степану по душе. Может быть, в его первой работе и не все было так хорошо, как говорила она, но нельзя было не поверить ее искреннему восхищению.

— Вам нечего делать в фигурном классе, переходите к нам, в скульптурный, — посоветовала ему Ядвига, отвлекаясь на минуту от головки.

— А так разве можно перескочить?

Она засмеялась, показав маленькие ровненькие зубки.

— Пожалуй, нельзя. Сергей Михайлович не согласится...

Вскоре Ядвига ушла уговаривать Марусю. К ней ее повела Аксинья по просьбе Степана. Уходя, она повернулась к нему и, улыбаясь одними перламутровыми глазами, сказала:

— Хотите, будем друзьями? Ладно?

Вместо того чтобы одним словом подтвердить ее «ладно», Степан невольным движением весь подался к ней. Она взмахом руки опустила на лицо вуаль и быстро вышла из комнаты. Степану вдруг сделалось жарко, так что даже взмокла спина. Он сам не мог объяснить, из каких побуждений бросился к ней: то ли хотел обнять, то ли пожать руку... А объяснялось все очень просто. Последние три года он всегда находился в одиночестве. У него не было сердечного друга, с которым он мог бы поделиться радостями и горестями. Горестей, конечно, бывало больше, чем радостей. И вот появилась она, Ядвига, блеснув в его одинокой и однообразной жизни яркой жемчужиной, и принесла с собой великую радость и счастье, похвалив его первую работу. Ну как тут удержаться, чтобы не кинуться навстречу этой радости и этому счастью?..



СПОЛОХИ


1

Незаметно и как-то естественно наступила в учебе Степана новая полоса. Посещая фигурный класс больше по обязанности, да и то неаккуратно, он все силы и внимание отдавал скульптуре. Но он еще не числился в скульптурном классе и у него не было прав и оснований работать в мастерской, хотя Ядвига и предоставляла ему там все условия.

Сергей Михайлович хорошо знал в лицо всех своих учеников и как-то, застав его здесь, спросил:

— Вы откуда взялись, милый?

— Он из фигурного, приходит сюда поработать часок-другой, — ответила за него Ядвига.

— Ну тогда пусть идет в фигурный класс и занимается своим делом. Нечего ему здесь околачиваться, — строго заключил Сергей Михайлович.

Степан послушно оставил мастерскую и впредь туда заглядывал лишь для того, чтобы повидаться с Ядвигой. Она снабжала его глиной, готовила ему формы для отливки в гипсе. Глину он обычно таскал в ведре вечером, проделывая пешком довольно длинный путь от Мясницкой до Остоженки. Когда об этом узнала Ядвига, сначала высмеяла его, а затем отчитала. Разве у него нет пятиалтынного на извозчика, что он тащит на себе такую тяжесть на другой конец Москвы?

— Да и вовсе не тяжело, — оправдывался Степан. — Приходилось носить и потяжелее. Подумаешь, ведро глины...

Ядвиге нравились в нем непосредственность и простота, иногда доходящие до инфантилизма, она восхищалась его неумением хитрить, нежеланием лгать. Однако все эти качества не сразу можно было разглядеть в нем. Они были скрыты под плотным панцырем замкнутости, из-за которой многие в училище считали Степана нелюдимым. Преподаватели и руководители классов называли его толстокожим упрямцем и удивлялись, когда этот толстокожий упрямец взрывался из-за пустяка подобно пороховой бочке.

Вначале Ядвига относилась к нему с покровительственным участием, считая Степана несмелым человеком, во многом странным, не похожим на других. Но вскоре убедилась, что его несмелость — всего лишь нежелание лезть вперед. А когда сошлась с ним ближе, больше узнала о его жизни, разгадала в нем своеобразного подвижника.

Сама она была из богатой купеческой семьи, никогда не знала нужды и лишений. Их было две сестры, она — старшая. Дом их всегда был открыт для артистической молодежи. Случилось так, что сестры-погодки влюбились в одного и того же человека — блестящего артиста. Он сделал предложение младшей, хотя родители старались, по обычаю, сначала выдать старшую. После этого Ядвига возненавидела весь мужской род, всецело отдала себя служению искусству, навсегда выбросив из головы мысль выйти замуж. Но со временем любая ненависть теряет силу, тем более, если она направлена на половину рода человеческого и вызвана всего лишь одним его представителем. По характеру живая, отзывчивая и общительная, Ядвига не могла оставаться бездеятельной. Ко времени знакомства со Степаном все ее душевные неприятности были далеко позади. Из печального опыта своей первой серьезной любви она вынесла для себя одно твердое правило: не восхищаться внешним блеском человека. И не потому ли ее потянуло к Степану, что этого внешнего блеска у него как раз и не было?..

Скульптурой Степан занимался у себя в комнате вечерами. С утра бежал в училище. Если там ничего особенного не намечалось, на несколько минут заходил в скульптурную мастерскую взглянуть на Ядвигу и перекинуться с ней несколькими словами. Затем отправлялся в фотоателье. Работа у Бродского обеспечивала его существование, и он не мог пренебрегать ею. Он и так был очень благодарен хозяину за то, что тот не ограничивал его во времени. Когда придет, тогда и хорошо, лишь бы сделал больше. Тем более, что Степан выполнял в ателье самые различные обязанности — и ретушировал, и производил съемки, и работал в лаборатории. Короче говоря, делал все, что приходилось, иногда даже убирал помещения.

Со временем ему определили один свободный день в неделю. Он его попросил на воскресенье, когда не было занятий в училище. Таким образом, у него появилась однодневная отдушина. Весь этот день сполна он мог отдать любимому занятию. Вставал он обычно рано, умывался, наспех проглатывал завтрак и принимался за лепку. Работал лихорадочно, торопливо, точно его подгоняли. Если не получалось, ломал и комкал начатое и принимался снова. Во время лепки даже не курил. Курил после, молча и сосредоточенно расхаживая вокруг законченной работы, критически разглядывая ее. Лепил он всегда одно и то же — свою собственную голову с вытянутым лицом страдальца. Редко когда он оставался доволен работой, чаще всего сминал ее, в один миг превращая в бесформенный комок глины. А если и оставлял, то лишь для того, чтобы показать Ядвиге. Она пока что была для него единственным судьей и советчицей. Правда, заходила она к нему редко, по его настойчивой просьбе. Лиза приходила чаще, почти каждое воскресенье: приносила ему чистое полотенце, забирала грязное.

Из его работ была отлита в гипсе пока что лишь одна — женская голова. Он ее поставил у себя в комнате на угловую полочку, убрав оттуда небольшой образок. Лиза обычно кланялась в этот угол и осеняла себя крестным знамением. То же самое она сделала и на этот раз, когда пришла сказать, что оставляет Москву и уезжает в Алатырь.

Ее сообщение Степана не удивило. Этого следовало ожидать. Она так и не привыкла к житью в большом городе, к его бесконечной сутолоке, где люди совсем не знают друг друга, даже близкие соседи. Но было что-то еще, о чем она умалчивала, а Степан не допытывался.

Шагнув на середину комнаты, Лиза растерянно уставилась в угол, куда только что помолилась.

— Степан, что это у тебя такое? — промолвила она наконец.

— Как что, разве не видишь?

— Вижу, да что-то уж очень похожа на Александру Карповну.

Она сняла с полки гипсовую головку, подошла к окну и принялась рассматривать ее.

Степан молча улыбался, наблюдая за выражением ее лица.

— Ей-богу, похожа! — подтвердила она более решительно.

Степан до сего времени не вполне был уверен, что ему удалось достигнуть сходства с оригиналом. Откровенно говоря, когда начинал лепить головку, он совсем не думал об этой женщине, лишь позднее, после многих исправлений и окончательной отделки, неожиданно для себя заметил некое сходство с ней.

Лиза в последний раз принесла ему чистое полотенце, забрала книгу, принесенную в прошлое воскресенье, и, уходя, попросила его проводить ее на вокзал. Она уезжала во вторник, под вечер, а у Степана в этот день были очень важные занятия в училище, он задержался и не мог попасть на вокзал вовремя. Он очень жалел, что не простился с Лизой и не сумел ничем отблагодарить ее за сестринское бескорыстное отношение. Задумал было купить ей какие-нибудь хоть дешевенькие серьги и головной платок, но у него не оказалось денег, а занять нигде не нашел. Это еще больше расстроило его. На Остоженку с вокзала он шел вечерними плохо освещенными улицами. Электричество горело только на Тверской, остальные улицы освещались газом и керосиновыми фонарями.


2

С приближением рождественских праздников в училище занятий стало меньше, коридоры и классные комнаты заметно опустели. Учащиеся старших классов готовились к обычной годовой выставке и больше сидели в мастерских, а младшие заканчивали экзаменационные работы. Степан свою сдал уже давно, но все же время от времени появлялся в училище, утром или к вечеру, заходил в скульптурную мастерскую повидать Ядвигу. Перед выставкой у нее всегда бывало очень много дел, она задерживалась почти до самого вечера. И сейчас, пробегая куда-то мимо Степана, она на ходу бросила:

— Подождите меня, пожалуйста, не уходите, мне надо с вами поговорить.

В ателье Степан сегодня работал с утра, значит, вечер был в его распоряжении. Он подошел к двум учащимся скульптурного класса, возившимся у огромной фигуры поясного портрета женщины с толстым мясистым лицом и точно такой же грудью, и стал наблюдать. Ему очень хотелось вмешаться в их работу, посоветовать уменьшить эту бабу на добрую половину. Но разве они прислушаются к словам какого-то там ученика из фигурного класса, еще не нюхавшего запаха сырой глины? Больше того, он заметил, что его присутствие нежелательно. Степан подумал, что, пожалуй, ему и самому не понравилось бы чье-либо присутствие возле него во время работы, и он отошел подальше и опустился на ящик с цементом.

Ядвигу ждать пришлось долго. В мастерской зажгли электричество. Затем появился Сергей Михайлович. Широкими шагами прошелся между стоящими в ряд на полу и на подставках скульптурами, приготовленными для выставки, и подошел к тем двоим. О чем-то с ними заговорил. Голос у него был глуховатый, и Степан не разобрал слов.

Вскоре появилась и Ядвига.

— Ну вот, я и готова, — сказала она, снимая кожаный фартук. — Сейчас немного приведу себя в порядок и пойдем.

Она жила на Садовой-Триумфальной. Степан несколько раз ее провожал, но от приглашения зайти в дом всегда отказывался. Он знал, что они живут всего лишь втроем, с немногочисленной прислугой. Вышедшая замуж сестра заимела свой дом, куда переместились приемы и званые вечера для артистической молодежи.

На улице было неуютно. Газовые фонари горели тусклыми мигающими огнями. Холодный острый ветер, вырываясь из-за домов, обдавал лицо жгучим морозом. На камнях мостовой и тротуаров сухой снег под ногами скрипел со свистом. По Мясницкой проносились редкие извозчики. Ядвига шла, низко опустив голову, и все время старалась спрятать лицо в воротник.

— Давайте, Степан, возьмем извозчика, ладно?.. Пока дойдем до Триумфальной, я обязательно отморожу себе нос, — сказала она, когда вышли на Лубянку, и ветер стал сильнее.

«А я — ноги, если поедем на извозчике», — подумал Степан и сказал:

— Тогда зачем вам провожатый? Садитесь одна и поезжайте.

— Но мне надо поговорить с вами.

— Поговорить мы могли бы и в мастерской.

— Значит, не могли. Давайте все оставим, пока не доберемся к нам.

Степан молчал.

Немного подождав, она опять заговорила:

— Я хочу, чтобы сегодня вы обязательно зашли ко мне. У нас никого нет, отец с матерью вчера уехали в Варшаву хоронить какого-то родственника, так что вам стесняться некого.

Он поколебался немного и согласился. Ему и самому давно хотелось побыть с Ядвигой наедине и поговорить с ней. До сего времени все у них получалось как-то наспех и мимоходом. Бывая у него, она оставалась в комнате не более получаса. В скульптурной мастерской много не наговоришься, там всегда люди.

Они пересекли Лубянскую площадь, немного спустились вниз и на углу Рождественской улицы остановили порожнего извозчика. Степан усадил Ядвигу, концом коврика укрыл ей ноги, обутые в фетровые ботики, затем прыгнул в сани сам и сгреб себе на сапоги побольше соломы. Ехать было не так уж далеко, но в такую стужу легко можно отморозить ноги.

На Садовом кольце среди деревьев и кустарников лежали огромные сугробы снега, смутно белеющие в мареве декабрьского вечера. Извозчик свернул с дороги к указанному дому, и лошадь пошла, увязая в снегу.

— Ни один дьявол здесь не ездит, что ли?! — выругался он и хлестнул ее от злости. Вскоре она совсем увязла и остановилась. — Дальше не поеду, слезайте, — сказал извозчик грубоватым голосом.

— И не надо, дальше пойдем пешком, — ответил Степан, помогая Ядвиге выбраться из санок.

— Я же наберу полные ботинки снега, — запротестовала было она.

Ничего, ступайте в мой след, — успокоил ее Степан.

Снег оказался довольно плотным и твердым, и они

без особого труда добрались до подъезда трехэтажного дома с высокими большими окнами. Ядвига долго дергала шнурок звонка, открывать никто не выходил.

— Лакея и девушку-прислугу отпустили на рождество, в доме осталась одна кухарка. Спит, наверно, и не слышит, — сказала она.

Наконец им открыла сонная женщина с подсвечником в руке. Свеча едва не погасла от порыва ветра с улицы.

— К нам в дом недавно провели электричество, но оно почему-то испортилось, второй вечер не горит, — произнесла Ядвига и обратилась к женщине: — Ты мне больше не нужна, Ефросинья, иди ложись. Гостя я попотчую сама.

Пока она запирала двери, Степан снял в вестибюле свое легкое пальто и, не зная куда его повесить, засунул под лестницу, завернув в него заодно и шапку.

Когда они с Ядвигой поднялись на второй, а затем по другой лестнице на третий этаж, в ее комнате она неожиданно спросила:

— Степан, а где вы разделись?

— Там, внизу.

— Что значит внизу? А пальто куда дели?

— Оставил под лестницей. Не сюда же нести тряпье.

Ядвига всплеснула руками.

— Вы, Степан, ненормальный человек. Ну как можно так? Идите и принесите одежду, повесите ее у меня.

Степан повиновался с неохотой. Пересекая большой зал на втором этаже, он не догадался заслонить ладонью пламя свечи, оно заколыхалось и погасло. Дальше Степан пошел наугад и попал не в те двери, что вели на широкую лестницу. Он очутился в комнате с тремя высокими окнами, задернутыми тюлем. На улице была пасмурная темень, и окна смутно белели, совершенно не освещая комнату. Он сделал попытку вернуться в зал, но в темноте снова перепутал двери: И сколько ни блуждал, все равно оказывался в каких-то комнатах, больших и маленьких, но в зал и на лестницу выйти так и не смог. Потеряв всякую надежду выбраться из лабиринта комнат, он опустился в первое попавшееся кресло и решил ждать, когда Ядвига начнет его искать. И действительно, вскоре где-то в отдалении послышался ее приглушенный голос:

— Степан, где ты?!

— Я заблудился! — что есть мочи закричал он.

Время от времени, приближаясь, она окликала его, а он отвечал и думал: «Черт возьми, как у нас в баевском лесу».

Наконец голос Ядвиги раздался в соседней комнате, Степан встал и пошел ей навстречу. В темноте они неожиданно столкнулись. Ядвига невольно вскрикнула и обхватила его руками. Степану показалось, что она обняла его, он привлек ее к себе и стал порывисто целовать лицо, губы, глаза. Некоторое время она оставалась покорной, предоставив ему полную свободу действий, но вскоре поняла, что он не ограничится одними поцелуями, напрягла свое маленькое тело и, подобно стальной пружине, отскочила от него. Отдышавшись, сказала:

— И стоило из-за этого устраивать всю эту комедию!

Он сделал попытку снова приблизиться к ней, но она юркнула в другую комнату и уже оттуда сказала, решительно переходя на ты:

— Не дури, Степан! С чего это на тебя нашло?

— Ты же первая обняла меня, а сейчас говоришь, не дури, — обиделся он.

Она расхохоталась.

— К тому же ты мне нравишься, — продолжал он, следуя за ней.

— Разве об этом нельзя сказать спокойно, без этих твоих лап, — выговаривала она ему. — Ты мне тоже нравишься, но я же не кидаюсь на тебя.

— А я что, кинулся? — виновато произнес он. — Тогда, пожалуйста, прости...

— Ну ладно, пойдем ко мне, — дружелюбно сказала она.—Ты не сердишься, что я называю тебя на ты, просто так, безо всякого?

— Чего на это сердиться...

Про его пальто они уже забыли, вспомнили только, когда Ядвига принялась осторожно шарить у себя на столе, чтобы найти лампу, и спросила, нет ли у него спичек.

— Остались в кармане этого чертового пальто, из-за которого случилась вся история. И ты теперь на меня обиделась...

Ядвига куда-то ушла и вернулась с огромным подносом, на котором стояли подсвечник с горящей свечой и ужин.

— Помоги мне, пожалуйста, попросила она.

Степан подхватил из ее рук поднос, а она принялась все раскладывать на столе. От свечи они зажгли настольную лампу, в комнате стало светлее.

Ядвига занимала две довольно большие смежные комнаты, в одной из них находилась ее спальня с узенькой деревянной кроватью. У кровати во всю стену висел роскошный ковер, точно такой же лежал на полу, а на нем еще — медвежья шкура. Степан все это заметил мельком, когда Ядвига с подсвечником в руке входила туда, чтобы переодеться. Комната, где они расположились ужинать, была загромождена статуэтками различной величины, отлитыми в гипсе и бронзе. В углу стояла небольшая мраморная скульптура нагой женщины.

— Которые здесь мои, узнаешь? — спросила Ядвига.

— Все, кроме вон той, мраморной.

— Правда. А как ты узнал?

Степан пожал плечами.

На стенах, вплотную одна к другой, висели картины. Он не стал их рассматривать, да и что увидишь при таком скудном свете. Он лишь окинул их взглядом, подумав, что у нее в комнате как в музее.

Ужин состоял из густой лапши, курицы и чего-то сладкого, Степан так и не разобрал, не то это был кисель, не то еще что. Потом пили чай с домашним печеньем. Ядвига много рассказывала о себе, расспрашивала Степана о его жизни. Под конец предложила ему вместе провести рождество. Это и был тот главный разговор, ради которого она его пригласила. Отец с матерью из Варшавы приедут не скоро, останутся там до крещения, а к сестре идти ей не хотелось. Она до сих пор ненавидела и сестру, и ее мужа, этого лощеного и прилизанного светского повесу...

— Старой деве, Степан, нелегко, у нее никогда не бывает подруг, — призналась она, вздохнув.

— Какая же ты старая дева! — воскликнул Степан, оглядывая ее маленькую изящную фигурку, затянутую в шелковый халат. — Ты девочка, настоящая девочка и до смерти мне нравишься!

— Согласна, я для тебя девочка, только ты сиди спокойно, — остановила она его, заметив, что он хочет встать со стула.

Она вышла из комнаты и вскоре вернулась с коробкой табака и трубками.

— Ты, кажется, куришь. Можешь подымить, это хороший английский табак, специально для гостей. Отец сам курит папиросы.

Степан с удовольствием набил большую трубку с кривым костяным мундштуком, раскурил ее от свечи и с наслаждением затянулся. Он не торопился уходить, а Ядвига об этом не намекала. Так и не заметили, как прошел вечер. Откуда-то из дальней комнаты донесся бой часов, пробило двенадцать. Каждый про себя молча сосчитал эти удары, потом невольно посмотрели друг на друга.

— Можешь остаться, я тебе постелю в кабинете отца на диване, — сказала Ядвига, поняв его мысли.

— Почему в кабинете, а не там, на медвежьей шкуре? — вымолвил он дрожащим от волнения голосом и кивнул головой на полуоткрытую дверь спальни.

Лицо ее потемнело от краски. Не глядя на него, она прошептала:

— Не нужно со мной так, Степан... — и тут же посмотрела на него. — Ты меня понимаешь?

— Черт вас поймет, женщин! — вскрикнул он, вскакивая с места. — Выпроводи меня, я пойду к себе на Остоженку.

Она взяла свечку, и они молча двинулись вниз. И, уже выпуская его на улицу, она виноватым голосом, так не похожим на ее обычный голос, тихо спросила:

— Степан, ты не сердишься на меня?

— С чего ты взяла, что я на тебя могу сердиться? — ответил он спокойно и почти тут же почувствовал на своей щеке влажное прикосновение ее теплых губ.

Он не успел повернуться к ней, она легонько подтолкнула его и захлопнула дверь...


3

Утром Степан в училище не пошел. Занятий регулярных уже не было, а Ядвиге он не хотел показываться на глаза. Вчера, возвращаясь к себе на квартиру, он всю дорогу мучался раскаянием, что вел себя с ней грубо, если не сказать по-свински. Будь она ровней ему, тогда бы еще можно корчить перед ней необузданного влюбленного, но ведь она в скульптурном классе на положении учителя, первая помощница Сергея Михайловича. К тому же она ему действительно нравится, и он в нее в самом деле влюблен. А с любимой так грубо поступать нельзя. Надо во что бы то ни стало непременно загладить свою вину. Она, конечно, и вида не подаст, что это ей не понравилось, но что о нем подумает... А ее мнение для него, Степана, превыше всего.

Ядвига пригласила его провести вместе рождество, значит, считает близким другом. Ничего, он еще докажет ей, что вовсе не так груб и неотесан. Он-то уж сумеет держать себя в руках...

Надевая костюмный пиджак, Степан обратил внимание на свою одежду. Как идти в таком костюме на рождество? Ведь его сшили почти три года назад, и все это время он был для него единственной одеждой и летом, и зимой. Да и пальто подстать костюму. «Надо сегодня же поговорить с Абрамом Ароновичем, пусть накинет немного к жалованью, чтобы хватило хоть переодеться», — решил он, отправляясь на Тверскую.

Чтобы не откладывать разговор с Бродским на после, Степан подкараулил, когда он пришел, обождал, пока разденется и переведет дух, и постучал в дверь кабинета. Бродский принял Степана приветливо, протянул руку, маленькую, с золотистыми волосиками на тыльной стороне ладони.

Степан сразу приступил к деловому разговору, выпалив:

— Я пришел просить вас о прибавке.

— Эка ты, братец, не умеешь начинать разговор. Ляпаешь в лоб. Плохой из тебя дипломат, — произнес Бродский, усмехнувшись.

— Какой уж я дипломат, коли локти продрались.

— Насчет локтей я давно хотел предупредить. Надобно, братец, сшить новый костюм, а то порядочные клиенты от тебя начинают шарахаться... Но по теперешним временам прибавить жалованье не могу. Придется тебе выкручиваться самому. Ты, братец, художник, умеешь малевать, бери заказы на дом, у купчишек, они народ нетребовательный, как ни намажешь, все хорошо.

— Я же еще учусь, где мне работать дома?

— Ничего, одно другому не мешает. Я тебя загружаю не очень и не требую, чтобы ты здесь торчал все время. Сделал свое, можешь быть свободным.

Это было действительно так. Но свободное от учебы и работы в ателье время у Степана было занято скульптурой. Скульптура сейчас для него является основным смыслом его жизни, и ни на какие заказы купчишек он ее не променяет.

— Я хочу быть художником, а не ремесленником!

Бродский скривил губы в усмешке.

— Художество, братец, такое же ремесло, как всякое прочее. Бесполезных ремесел в жизни не бывает.

Степан чувствовал, что они не найдут общего языка, и хотел уже уйти.

— Погоди, не торопись, — остановил его Бродский. — Пришел просить, а сам не довел разговора до конца.

— Вы же все равно не прибавите жалованье, о чем еще разговаривать?

Бродский набил трубку и подвинул коробку с табаком Степану.

— У меня с собой нет трубки.

— Трубку найдем, у меня их здесь целая коллекция.

Он пошарил рукой в ящике стола и вынул маленькую изящную трубку со светлой металлической крышечкой. Степану курить не хотелось, но, чтобы не обидеть хозяина, не отказался.

— Где-то теперь наш Агасфер? — спросил Бродский. — Дает о себе знать? Я говорю о Тинелли. Пишет вам?

— Давно не писал.

— Это не удивительно. Удивительно, если бы он часто писал. И вообще странно, что он вам написал, я, кажется, об этом уже говорил.

— Да, — равнодушно подтвердил Степан.

Бродский что-то написал на четвертушке бумаги и протянул Степану со словами:

— Вот все, что могу сделать для тебя, братец. Помнишь, где живет тот портной, у которого заказывали пальто и костюм?.. Поезжай и закажи, что надобно. По этой записке он все тебе сошьет в долг, после понемногу расплатишься. Это тебе вроде поручательства, — добавил он.

Степан взял записку, поблагодарил и вышел. Это уже была помощь, и немалая.

Чтобы сэкономить время, обедать к себе на квартиру он не пошел, завершил работу в ателье, мимоходом перекусил в трактире и, взяв извозчика, поехал к портному. Тот прочитал записку, аккуратно сложил ее, проведя ногтем большого пальца по сгибу бумаги, и вышел в другую комнату, видимо, чтобы спрятать.

— Ну-с, молодой человек, что будем заказывать? — обратился он к Степану.

— Костюмную пару и пальто, — ответил тот, недолго думая. — Да нельзя ли, любезный, пальто сшить так, чтобы оно хоть немного обогревало зимой, — попросил Степан, стараясь придать своей просьбе форму шутки.

Старик-портной посмотрел на него поверх круглых очков, сидящих на болышом с горбинкой носу, и, немного смягчая твердые согласные, повторил вопрос:

— Так какое же вам сшить пальто, молодой человек?

— Видите ли, — заговорил Степан, все еще надеясь, что его поймут. — Я не настолько богат, чтобы заказывать два пальто сразу. Мне бы хотелось заказать одно, но такое, в котором было бы не слишком холодно зимой, а весной и осенью — не слишком жарко.

— Но это невозможно, молодой человек.

Степан в сердцах махнул рукой.

— Сшейте такое же, как на мне.

Но когда узнал, что к рождеству ничего готово не будет, чуть не отказался от заказа. Для чего ему пальто и костюмная пара, если он не наденет их на вечер к Ядвиге? Однако старик сумел убедить его в том, что одежда нужна будет и после рождества, сказав, что такому прекрасному молодому человеку не к лицу ходить в порыжевшем пальто и потертом костюме.

С окраины обратно в центр Степан добирался пешком. «Придется наведаться к профессору и попросить у него взаймы денег», — думал он, шагая заснеженными кривыми переулками, выбирая дорогу попрямее. Когда дошел до Большой Никитской, было уже совсем темно, на столбах зажигались газовые фонари. В густом морозном воздухе пахло конским навозом. К вечеру извозников на улицах стало заметно больше. Лихачи проносились с гиканьем, обдавая прохожих снежной пылью.

У Серебряковых окна светились только в зале. Степан все же решил зайти. В прислугах у них теперь была белокурая девушка с подрезанными волосами и челкой на лбу. Степана она всегда встречала холодноватым и презрительным взглядом, свойственным городской прислуге при разговоре с простыми людьми. Но на сей раз ему открыла младшая дочь профессора, восьмилетняя Ниночка. Всего детей у него было трое — старший сын Виктор уже кончал гимназию, средняя тоже девочка. Степан познакомился с ними после того, как они вернулись из Крыма. Представляя его всей семье, профессор просил не церемониться, заходить запросто. Часто приходить Степану было некогда, но изредка все же наведывался: когда сменить книгу, а когда и просто так. Серебрякову нравилось, что Степан читает серьезные книги, а не пустяки, вроде переводных французских романов, и он разрешил ему пользоваться своей библиотекой.

— Ты что, одна дома? — спросил он с удивлением у Ниночки.

Та что-то пробормотала и тут же убежала. Степан двинулся за ней.

— Почему ты сама открыла? У вас, верно, все спят?

— И никто у нас не спит. Папа и мама ушли куда-то договариваться насчет рождественского праздника, Серафима у подруги, а Виктор... — она понизила голос до шепота: — с Катькой закрылись у нее в комнате...

Степан нахмурился. Значит, опять неудача — профессора нет, и он не может занять денег.

— Черт возьми! — выругался он, прохаживаясь по комнате.

Девочке показалось, что он собирается уходить.

— Останьтесь со мной, дядя Степан, мне одной так скучно.

— Ты же сказала вроде, что Виктор дома.

— Ну и что из того, что дома? Они закрылись с Катькой, до них не достучишься...

Степану немного сделалось не по себе. Вдруг он вспомнил Лизу и ее отъезд из Москвы и только сейчас понял, почему она отказалась от такого выгодного места. Чтобы отвлечь внимание Ниночки от только что сказанного, весело крикнул ей:

— А ну показывай, где отцовы папиросы, сейчас мы с тобой закурим на всю ивановскую!

— Ой, дядя Степан, на всю ивановскую можно только кричать! — ответила девочка со смехом и кинулась искать папиросы.

Степан сидел, курил и смешил Ниночку забавными историями. Неожиданно появился Виктор, высокий, по-юношески сутуловатый. Он небрежно кивнул Степану, взял на столе из пачки папиросу и, раскурив ее, закашлялся до синевы на лице.

— Тебе еще рано заниматься этим, — сказал Степан. — Отец за это баловство уши надерет.

— Не надерет,— уверенно проговорил Виктор, но, услышав в прихожей шаги, быстро смял папиросу и выбросил под стол.

Профессор пришел с мороза с красноватыми пятнами на лице, за руку поздоровался со Степаном и крикнул прислуге, чтобы подали чай. Вскоре они перешли в кабинет, и Степан попытался заговорить о цели своего визита. Профессор догадался с полуслова, открыл ящик стола и, достав несколько червонцев, протянул Степану:

— Хватит?

— Что вы? Куда мне столько? Достаточно и десяти рублей.

— Вам, Степан, необходимо сменить одежду. Вы — художник и одевайтесь сообразно этого звания,— профессор положил деньги ему на колени.

— Но я не могу их вернуть, — растерянно сказал Степан.

— Вернете, когда станете богатым. Деньги небольшие, здесь чуть больше ста рублей... Великие художники всегда бывали богатыми людьми, — с улыбкой добавил профессор.


4

Рождественский праздник Степан провел в обществе Ядвиги. Они много ходили по улицам, обедали и ужинали в ресторанах, расставаясь всегда поздно. Она больше не приглашала его к себе, не то стеснялась прислуги, не то боялась, что их отношения могут принять иное направление. К нему на Остоженку тоже не приходила, отговариваясь тем, что все равно у него ничего нового нет, ведь он весь праздник не работает и ему нечего ей показывать. Степан старался быть с ней мягким и внимательным. Это ее даже несколько сердило: он становился непохожим на самого себя.

Но вот кончились праздники, прошли святки, и в училище снова начались занятия. Степан больше времени проводил в скульптурной мастерской, чем в своем классе. Его непосредственным руководителям — Касаткину и Милорадовичу — это не особо нравилось, хотя все задания по фигурному классу он выполнял аккуратно и в срок, им все же казалось, что он это делает без особого рвения и старания. А Сергей Михайлович Волнухин на появление Степана в скульптурной мастерской смотрел сквозь пальцы. Он уже его и предупреждал, и выгонял, а потом оставил в покое, конечно, не без настоятельных просьб своей помощницы. Ядвига не раз советовала Степану обратиться с просьбой о разрешении перейти в скульптурный класс к директору училища Алексею Евгеньевичу Львову. Но для этого необходимы были согласие и поручительство Милорадовича и Касаткина. Степан же чувствовал, что они на это не пойдут. К тому же до конца учебы оставалось не так уж много, всего четыре месяца.

В конце января относительно спокойное течение жизни русского общества было нарушено сообщением о нападении японской эскадры на дальневосточную морскую крепость Порт-Артур. До этого ходили упорные слухи о неустойчивом положении дел на Дальнем Востоке. После разрыва переговоров и дипломатических отношений с Японией эти слухи усилились. Из уст в уста передавали невероятные истории о том, что японцы уже захватили Корею и добираются до нашей Маньчжурской железной дороги. Однако газеты хранили упорное молчание. Они не особенно-то полно и правдиво освещали события и позднее, когда война уже началась и было уничтожено несколько русских военных кораблей, а Порт-Артур находился под непрерывным обстрелом дальнобойных японских орудий. Русская береговая артиллерия, оснащенная пушками старых систем, могла вести огонь лишь с близких дистанций, и японцы совершенно не опасались ее.

После царского манифеста об объявлении войны Японии в Москве начались патриотические манифестации. Степан видел, как проходила по Тверской разношерстная публика — от хорошо одетых и упитанных особ до людей в потертой одежде с испитыми лицами. Они несли на руках хоругви, портреты царя. И что особенно примечательно, среди всей этой серой массы он не заметил ни одного рабочего человека — ни на Тверской, ни на какой другой улице. Манифестанты обычно шли скученной толпой, оглашая воздух пьяными возгласами: «Царю-батюшке доброго здравия!», «Слава русскому оружию!», «Японцам — харакири!», «Шапками закидаем!..»

Вечером на Остоженке к Степану в комнату постучалась Аксинья, пришла будто специально рассказать новости. Она ходила на площадь храма Христа-спасителя смотреть на собравшийся народ и видела, как там избивали студентов, которые осмелились в противовес собравшимся кричать: «Долой войну!», «Долой царя!», «Да здравствует революция!..»

— Степан Дмитриевич, а что такое революция? Женщина какая-нибудь? — спросила она под конец.

Степан не удержался от улыбки. О революции за последнее время так много говорили, что даже окружающий воздух, кажется, пропитан ее духом. Он хотел объяснить ей значение этого слова, как вдруг вспомнил репродукцию с известной картины Делакруа — «Франция на баррикадах», и произнес:

— Да, она женщина, идущая впереди всех с красным знаменем в руках!

— Ой, и никого не боится? — воскликнула удивленная Аксинья, чем окончательно рассмешила его.

Про своего жениха она, видимо, уже забыла, больше не заговаривала о нем, покорно смирившись с тем, что ее променяли на другую. Теперь она уже толковала не о свадьбе, а все больше о мелочной торговле, которую откроет у себя в деревне, когда кончится ее срок пребывания в Москве. Но в торговых делах Степан был плохой советчик, Аксинья всякий раз уходила от него недовольная. Он чувствовал, что и сегодня разговор не ограничится одними уличными новостями. Вряд ли она пришла бы только из-за них. И действительно, покончив с ними, Аксинья подвинула стул ближе к столу, на котором Степан готовил для лепки глину, изрядно затвердевшую за день, и сказала:

— Хочу у вас, Степан Дмитриевич, попросить совета. Вы человек деревенский, навроде меня, к тому же мужчина, можете на ум наставить глупую бабу...

— Для чего такое длинное вступление, говори сразу, в чем тебе советовать, — прервал ее Степан.

— Сразу никак нельзя, дело-то у меня уж больно деликатное... Знаете того жильца, что занимает на третьем большую угловую комнату?

— Лысого старика?

— Он еще не такой старый, как вам кажется, — Аксинья перешла на шепот. — Они с нашей хозяйкой были связаны. Теперь у них произошла размолвка. С самой осени она больше не приглашает его по вечерам пить чай.

Степан пока еще не улавливал смысла разговора, но ему изрядно надоела болтливость Аксиньи.

— Ну а тебе-то что до этого?

— А то, что он мне предложил сойтись с ним за умеренную плату.

Степан присвистнул.

— Значит, потянуло к молодой, да еще к девушке. — И посоветовал: — Не связывайся, обманет мошенник.

— Не обманет, я не глупее его; велю сначала положить деньги на книжку, на мое имя...

Степана покоробило от ее практичности даже в таких делах.

— Какого черта тогда пришла спрашивать совета, коли сама такая умная?!

— Бабе никак нельзя без мужского совета, — ответила она невозмутимо, не обратив внимания на его тон. — Сама я, по-глупому так рассудила: жениха у меня теперь нет, сохранять себя не для кого. А деньги пригодятся на лавчонку. Вон и Маруська нашла себе хахаля, кого-то из важных, с ног до головы одел ее и деньги дает...

Степану не хотелось входить в подробности Аксиньиного деликатного дела, и он с досадой махнул рукой.

— Как хочешь, ты уж сама все решила, и нечего тут советовать.

Он постарался скорее выпроводить ее, чтобы она тут не мешалась, и принялся за лепку. В который раз он уже возвращается к одной и той же теме — выразить через автопортрет трудности и тяжести жизни, высказать боль тоски по неведомому. Законченная работа всякий раз оставалась стоять на столе, если он сам не браковал ее и не уничтожал, лишь до прихода Ядвиги. Достаточно было одного незначительного замечания с ее стороны, как он снова превращал все в комок глины. И вовсе не из-за того, что обижался на ее критику. Если и была со стороны Степана обида, то лишь на собственное бессилие, и ничуть не на нее.

— Ежели вы хоть в чем-то покривите душой и не скажете мне правду, больше не буду считать вас другом, — предупредил он ее, когда Ядвига однажды попробовала пожалеть его и сказала, что работа в общем-то ничего.

Она с каждым разом все больше убеждалась, что Степана обманывать нельзя: рано или поздно он сам придет к верному заключению. А ей он верил, верил, как самому себе. Она это чувствовала и больше не делала попыток лгать. Ему нравилось, когда она высказывалась прямо и коротко, без обиняков.

Сегодня у него что-то совсем не ладилось. Перед мысленным взором неотступно маячила женщина с красным знаменем, шагающая по баррикадам, а в ушах то и дело звучали слова пьяных манифестантов. Убедившись, что работа на этот раз не пойдет, он, наконец, отошел от стола, вытер насухо руки и набил трубку. Не слишком ли над мелкой темой он бьется? Эта мысль пришла внезапно и уже больше не оставляла его в покое. Он выкурил трубку, оделся и вышел побродить по вечернему городу. В эту минуту ему очень недоставало Ядвиги. Как бы он хотел сейчас поделиться с ней своими сомнениями. Но к ней не пойдешь, да и не хотелось ему показываться на глаза ее родителям...

Ночная Москва несколько успокоила Степана. Улицы были тихи и почти пустынны, лишь изредка попадались подгулявшие компании — осколки дневных манифестаций, да на перекрестках темными тенями маячили проститутки. Усталый от ходьбы и продрогший, он заторопился в постель, чтобы скорее согреться. Поверх тонкого байкового одеяла кинул старое пальто, новое так и осталось у портного. После рождественских праздников денег хватило лишь на костюм. Портной настоятельно советовал не отказываться и от пальто, он, мол, подождет, ему нечего бояться, у Степана есть поручатель, в случае чего, заплатит он. Степан попросил старика попридержать пока пальто у себя: будут деньги, сам выкупит...

Степан долго ворочался на жестком свалявшемся тюфяке. В голову лезла всякая мелочь и чепуха. Мысли независимо от его желания перескакивали с одного на другое. Ни с того ни с сего опять вспомнилась Маруся, которая, наконец, по словам Аксиньи, нашла себе постоянного хахаля. Недолго же она удержалась в натурщицах... А сама-то Аксинья какова, хитрая бестия. Ох, не завела бы ее эта хитрость на ту же дорожку, на какую попала ее подруга... Перед самым забытьем в мыслях Степана снова мелькнула женщина Делакруа со знаменем в руках...


5

Вторая половина зимы для москвичей прошла в беспокойных ожиданиях. Вести из Маньчжурии не радовали. Газеты по-прежнему сообщали о военных действиях весьма скупо, да они и на самом деле развивались не так активно. Но недостаток официальной информации сторицей восполнялся различными слухами. В начале апреля из тех же неофициальных источников стало известно о потоплении адмиральского броненосца «Петропавловск». На нем находились вице-адмирал Макаров и знаменитый художник-баталист Василий Васильевич Верещагин. Они погибли вместе с экипажем броненосца, состоящим из семисот человек. В училище с прискорбием встретили весть о гибели живописца Верещагина, долго и шумно обсуждали в коридорах и классах его случайную и безвременную смерть. Степан горевал вместе со всеми. Жизнь художника, богатая приключениями и полная опасностями, была ему по душе. Он восхищался им и как неустанным путешественником, и как добровольным участником всех войн, которые вела Россия при жизни художника. Неусидчивый и беспокойный характер и на этот раз бросил его в самую гущу трагических событий. «Таким ли должен быть настоящий художник? — спрашивал себя Степан и отвечал: — Именно таким!»

С Ядвигой они в этом вопросе расходились. Та считала безумием для художника подвергать себя опасности. Степан и не спорил с ней об этом. «В силу своего положения и характера женщина и не может думать иначе», — рассуждал он.

С окончанием занятий в училище Степан надумал съездить в Алатырь, проведать отца с матерью и братьев. Уже три года их не видел. Переписывался он с ними тоже редко, от случая к случаю. Последнее письмо от отца получил накануне пасхи, из него узнал, что брата Ивана мобилизовали помощником машиниста в Маньчжурию. Так что война не миновала и их семью.

Бродский не стал задерживать Степана, когда тот попросил отпустить его на лето, месяца на два, даже выплатил ему небольшое отпускное пособие. У Степана, наконец, появилась возможность выкупить у портного пальто. Но он не успел этого сделать. Вечером встретился с Ядвигой и сказал ей, что собирается в Алатырь. Ядвига запрыгала от радости. Оказывается, она тоже задумала путешествие по Волге и намеревалась пригласить с собой и его, Степана.

— Алатырь это ведь, кажется, где-то на Волге? Если ты не против, я тоже могу погостить у твоих родителей.

Степан и обрадовался и немного испугался одновременно. Провести с ней два месяца на Волге, вдвоем — разве это не радостный праздник? Но как он приведет ее домой к родителям в алатырскую бедность и убожество? Что скажет им: кто она для него — друг или подруга? Отец, конечно, его поймет, а чего не поймет — смолчит, мать же непременно будет допытываться, что это за женщина и почему он разъезжает с ней.

Степан понимал, что Ядвига сильно осложнит его поездку домой, но и отказать ей не мог. «В дороге что-нибудь придумаем, ей, в конце концов, не обязательно заходить к нам, может остановиться и в трактире», — решил он.

До Алатыря они решил ехать на поезде, а оттуда по Суре уже доберутся до Волги. Таким образом, деньги, предназначенные на выкупку пальто, были отложены для поездки. Кроме того, Степан расплатился с хозяйкой и даже уплатил за месяц вперед, чтобы сохранить комнату за собой.

В день отъезда Ядвига утром приехала к Степану на Остоженку с дорожным чемоданом и небольшим узлом. Поезд отходил после обеда, у них была масса времени, и они пошли кое-что купить на дорогу. На квартиру к Степану вернулись перед самым отъездом на вокзал. А у него еще ничего не было сложено. Он не стал брать с собой никакого багажа, надел новый костюм и захватил папку с бумагой для рисунков.

— Я тебе советую в дорогу надеть старый костюм, — сказала Ядвига.

— А новый тащить с собой? Нет, так не пойдет.

— Положим в мой чемодан, там есть место.

Но Степан не согласился и на это. Ядвига еле уговорила его взять легкое пальто: ночи еще довольно прохладные, а на реке к тому же сыро.

Приобретение билетов Ядвиге пришлось взять на себя. Едущих, как всегда в начале лета, было много. Состоятельные москвичи торопились покинуть душный и тесный город, уезжали в свои деревни с семьями, прислугой, не забыв захватить и кошек с собаками. Семейных вагонов не хватало, и они скупали целые купе в общих классных.

Степан встал в хвосте длинной очереди, не совсем уверенный, что к отходу поезда сможет дойти до кассы.

— Ты лучше посиди у багажа, я сама все сделаю, — сказала Ядвига, вытянув его за рукав из очереди.

Степан не представлял, что она может сделать при таком скоплении народа, но послушался и покорно сел на диван рядом с ее чемоданом. Не прошло и десяти минут, как она вернулась с билетами на спальные места в классном вагоне.

— Черт возьми! — удивленно произнес он. — Как это ты сумела? .

— Деньги, Степан, сумели. На них не только билет — целый паровоз можно купить...

В купе их соседями оказалась юная парочка. По всему видно, они были молодоженами, при малейшей возможности кидались друг к другу и целовались почти на глазах у Степана и Ядвиги.

— Ничего не скажешь, весело нам будет ехать, — заметил Степан, когда те двое шмыгнули в коридор.

Вагон бросало из стороны в сторону, колеса неистово стучали. За окном проносился сплошной лес дачных окраин Москвы.

— Не боишься ехать со мной неведомо куда? — спросил он, стараясь говорить как можно громче, чтобы она услышала его. — В самый мордовский край!

Она покачала головой.

— А если я накинусь на тебя, как тогда у вас дома? Ведь ты мне по-прежнему нравишься.

— А мне показалось, что ты разлюбил меня, — произнесла она, улыбаясь.

Степан сорвался с места и сразу же опустился обратно. В купе возвращались молодожены. Он достал трубку, табак и вышел в коридор. Мысленно он уже был у себя на родине, бродил по берегу извилистой Бездны, вдыхал смолистый аромат соснового бора, о котором так соскучился...

В Алатыре Степан и Ядвига сошли с поезда глубокой ночью. В пустом зале ожидания решили посоветоваться, что предпринимать дальше. Если она поедет к его родителям, необходимо придумать какое-то объяснение и довольно правдоподобное.

— Как же нам быть? — произнес Степан в нерешительности.

Она начала уже нервничать.

— Ты привез меня сюда и выкручивайся, как хочешь, не то останусь до утра на вокзале, а завтра уеду в Москву.

«Если бы она согласилась назваться моей женой, все было бы просто»,— думал Степан, соображая, как бы ей об этом сказать.

— Послушай, — заговорил он после некоторого молчания, — давай скажем, что недавно поженились, и моя мать тебя примет, как невестку. Иначе выгонит обоих...

«Боже мой, наконец-то его осенило!» — вздохнула она с облегчением. А вслух произнесла:

— Я же сказала тебе, выкручивайся, как хочешь.

От радости Степан готов был заключить ее в объятья, но она сунула ему в руки чемодан и кивнула на старика, стоящего поодаль и наблюдающего за ними. Это был, несомненно, извозчик, ожидающий, что его услуги понадобятся.

Когда они очутились бок о бок в тесной коляске, Степан осторожно обхватил рукой стан Ядвиги и притянул ее к себе. Она покорно прильнула к нему.

О своем приезде Степан не предупредил домашних ни письмом, ни телеграммой. В доме среди ночи начался настоящий переполох. Калитку им открыл отец Степана — Дмитрий, спавший где-то во дворе. Он проводил их в дом, зажег лампу и разбудил жену. За взрослыми из постелей мигом повскакивали дети, полуодетые, сонные, с взъерошенными волосами, совсем маленькие подняли рев. Это в основном были дети брата Ивана, с которым семья отца все еще жила в одном доме. Мать Степана Марья вначале заойкала, обрадовавшись приезду сына, но, заметив с ним женщину, притихла и насупилась. Сноха. Вера, наоборот, приветливо кинулась навстречу Ядвиге, взяла из ее рук узелок, подвела к лавке, усадила.

Ядвига чувствовала себя подавленной и растерянной. Она, вероятно, совсем иначе представляла себе эту встречу. Степану стало жаль ее. А тут еще мать, кидающая грозные взгляды на них обоих и с нетерпением ожидающая, когда же, наконец, ей скажут, кого привез сын с собой из Москвы. Степан хорошо знал характер матери, поэтому с сообщением, что Ядвига — его жена, медлить не стал.

— Вот, мама, твоя сноха, прими ее как свою дочь, — сказал он и, шутки ради, добавил: — Она вполне в твоем характере — никогда не будет перечить свекрови.

Марья поджала губы и качнула головой. Стоявший до сего времени в стороне, почти у самой двери, Дмитрий прошел вперед и подсел к столу, напротив новой невестки. Достал кисет с табаком, жесткий клочок пожелтевшей бумаги и принялся крутить цигарку.

— Дай-ка, отец, я тебя угощу хорошим табаком — турецким, — произнес Степан и положил перед ним коробку.

— Твой, должно быть, слабый, — отозвался Дмитрий. Помолчал немного, потом опять сказал: — Тоже научился курить да еще трубку, как дед Охон. Помнишь?..

Степан опустился на лавку рядом с Ядвигой. Та еле заметно пододвинулась к нему. Ее лицо было сосредоточенным и грустным, как будто она сидела одна в пустой комнате. Может быть, и это невольное движение вызвано лишь тем, чтобы быть поближе к нему и отделаться от навязчивого чувства одиночества.

Ребятишки, большие и маленькие, насмотревшись вдоволь на приезжих дядю и барыню-тетю и не получив никаких гостинцев, вскоре разошлись — кто на полати, кто на печку, а кто улегся прямо на полу. Прислонившись спиной к голландке, Вера тоже позевывала, но ей как-то неудобно было уходить. За три года она не очень изменилась, разве чуть пополнела да стала, судя по одежде, менее опрятной. А может, просто второпях надела старое незалатанное платье. Она не удосужилась даже обуться и стояла босиком с открытыми голенями перед свекром и деверем, что считалось, по эрзянским обычаям, весьма неприличным. В другой раз Марья непременно заметила бы такое упущение, но сейчас все ее внимание было приковано к другой, молодой «снохе». Наметанный глаз сразу определил, что она не из простых, то есть не из бедного сословия. И определила она это вовсе не по золотым сережкам в ушах и не по массивному перстню на одном из пальцев левой руки. Эти безделушки можно надеть на любую гулящую бабу. Весь вид Ядвиги, осанка и даже манера держать голову говорили о хорошем воспитании. В общем, Марья осталась довольна «снохой». Степану нужна именно такая жена: обеспеченная сама, она будет в какой-то мере обеспечивать и мужа. Уж она-то знала, как нерасчетлив ее сын, как беспомощен в денежных делах. Одному, без подсказки разумной жены, ему никогда не сделаться богатым. Это все хорошо. Но вместе с тем ее смущала одна существенная деталь. У снохи на правой руке не было обручального кольца. Пусть Степану оно не обязательно, Дмитрий тоже после свадьбы носил недолго, но она, Марья, никогда не снимала с руки кольцо, хотя оно всего лишь медное.

Мужчины разговорились о войне. Теперь везде только об этом и говорили. Вслед за морскими стычками началась полоса сухопутных сражений. Степан, как мог, просвещал в этом деле отца. Разговаривая, они так накурили, что на полатях закашляли дети.

— Довольно вам дыметь, трубокуры, — сказала Марья, подходя к столу. — Может, с дороги твоя жена, Степан, поесть хочет? Ты забыл сказать, как ее звать.

— Нет, нет, я не хочу, — поторопилась ответить Ядвига.

Степан назвал ее имя. Марья несколько раз повторила про себя непривычное слово и осталась недовольна: нехристианское имя, какое-то басурманское. Но вида не показала.

— Сейчас я вам постелю в передней, ложитесь-ка спать, до солнца еще успеете выспаться, — обратилась она больше к Ядвиге, чем к сыну. И тут, наконец, заметила босые ноги старшей снохи. — Ты, знать, голландку хочешь свалить, уперлась в нее обеими лопатками? Иди-ка лучше спать, а то утром тебя не добудишься.

Степану показалось, что мать слишком строго обращается со снохой. Видимо, после отъезда Ивана в Маньчжурию вес Веры в доме несколько уменьшился.

Прежде чем лечь в приготовленную матерью постель, Степан вышел во двор просвежиться. На востоке занималась алая заря, было прохладно, в воздухе носился терпкий аромат поздних цветов. Здесь еще чувствовалась весна. В приволжских районах по сравнению с Москвой ее приход всегда несколько запаздывает.

Вслед за Степаном во двор выскочила и Ядвига.

Прижалась пылающим лицом к его груди и несколько мгновений молчала, затем подняла голову и с горечью в голосе прошептала:

— Что мы с тобой наделали! Обмануть такую женщину... Это не просто грех — прямое святотатство!

— Она понравилась тебе? — тихо спросил Степан.

— Мало сказать, понравилась. Я восхищена ею! Мне кажется, она не поверила, что мы муж и жена.

— Не поверила, а постелила одну постель? Она бы этого не сделала, ежели бы не поверила.

— Если и поверила, то с большим сомнением. Мне почему-то так кажется. — Она тряхнула головой и добавила: — Авантюристы мы с тобой, вот кто!

— Ладно, — улыбнулся Степан. — Авантюристам ничего другого не остается, как идти до конца. Иди ложись и не беспокойся ни о чем.

— А ты?

— Я тоже лягу, немного погодя. Подожду, пока ты заснешь.

Ядвига пошла к сеням, но остановилась и опять обернулась к нему.

— Степан, мы не привезли с собой никаких гостинцев. А здесь столько ребятишек. Все они твои братья? Да?

— Не все, — с улыбкой ответил он. — Добрая половина из них, должно быть, племянники...

Пока они отсутствовали, домашние поторопились высказать свое мнение по поводу новой невестки. Несмотря на свои годы, Ядвига выглядела молодой. С тем, что она еще совсем «молоденькая» согласились и женщины, и Дмитрий.

— Только вот очень уж маленькая, может, еще подрастет, — заметила Вера, залезая на печь, чтобы немного соснуть.

Марья проводила ее косым взглядом.

— От больших тоже не всегда есть толк. Иная маленькая да удаленькая.

— Кому какая по нраву, — заключил Дмитрий и смахнул со стола рассыпанный табак.

Они с Марьей больше не ложились. Она принялась стряпать, чтобы получше угостить молодую сноху, а он вышел во двор заняться каким-нибудь делом. В сенях встретился с Ядвигой и степенно посторонился, пропуская ее.

Степан стоял у забора, взобравшись на старую опрокинутую кадушку, и смотрел в сад. Чтобы обратить к себе внимание сына, Дмитрий кашлянул. Степан невольно вздрогнул от этого с детства знакомого короткого звука покашливания, спрыгнул с кадушки и повернулся к отцу. Некоторое время они молча разглядывали друг друга при красноватом свете алой зари, разгоравшейся все больше. Густая борода отца, некогда темнорусая и курчавая, теперь заметно посерела от множества седых волос. Глаза ушли глубоко под лоб, как-то странно округлились и смотрели растерянно и неуверенно. Смуглый лоб покрылся сетью морщин. Посреди головы, между волосами, такими же серыми, как и в бороде, белела круглая полянка плешины. Спина опустилась и почти сгорбилась, отчего казалось, что отец стал немного ниже. «В свои пятьдесят два года он основательно сдал», — с горечью подумал Степан.

— Ты бороду тоже не бреешь. И волосы, знать, редко стрижешь, — сказал Дмитрий. Так как Степан ничего не ответил, немного подождав, спросил: — Кончил или еще нет свое ученье?

— Нет, отец. Еще целых два года.

— Долго, — протяжно произнес Дмитрий.

Степан взглянул под навес, где стоял верстак и лежало несколько толстых сосновых досок.

— Все столярничаешь?

— Чего же больше. Не пашу, не сею, от земли оторвался. Только и осталось махать топором и рубанком. Как покойный дед Охон...

Они поговорили еще немного, и Степан пошел спать. Если бы на печи не лежала Вера, он бы полез туда. Теперь же ему волей-неволей пришлось идти в переднюю, в задней избе притулиться негде. Мать постелила им на широкой деревянной кровати, которая стояла у стены за голландкой. Ядвига уже спала, сняв с себя лишь клетчатый дорожный костюм. Не раздеваясь, Степан осторожно лег рядом.


7

Проснулся Степан от неясного беспокойного чувства, открыл глаза и встретился с взглядом мальчика лет трех, сидящего на полу. Степан улыбнулся ему и спросил, кто он.

— Я — Миса, — и мальчик принялся сбивчиво рассказывать, что все ушли, а его одного не взяли.

Степан поднял его на руки и вышел с ним в заднюю избу. Здесь мать, сидя у окна, занималась шитьем. Она оставила работу и повернулась к сыну с добрым приветливым лицом и светящимися радостью глазами.

— Так и разбудил тебя, негодник этакий, — сказала она и улыбнулась, раздвигая сеть мелких морщинок дальше от глаз и уголков рта.

Степану сделалось больно от сознания, что он так обманывает ее из-за пустого, собственно, дела: лишь бы оправдать присутствие Ядвиги. Но скажи ей сейчас, что эта женщина, которая приехала с ним, не жена ему, а всего лишь друг, близкий друг, сразу же исчезнет с ее лица вся приветливость и доброта.

— Твоя жена повела ребятишек в лавку, чтобы накупить им сладостей, — сказала Марья.

— Ах, вот на что жаловался Миша... Не тужи, племянничек, тебе тоже принесут. Русская тетя добрая, она никого не обидит.

— Русская ли она, Степан? — усомнилась Марья. — Имя у нее уж очень странное.

Степан, признаться, никогда не задумывался над этим, да и какое имеет значение, кто она — русская или еще кто. Ядвига ему нравится, и пусть она будет хоть эфиопкой, ему все равно.

— Где и как там живете? — спросила Марья. — Она говорит, что родом московская, из купеческой семьи.

Степан насторожился и решил ничего не выдумывать. Ядвига встала раньше него, они тут, видимо, уже наговорились, как бы не сказать что невпопад.

— Да живем понемногу, как все живут... А где Вера уряж? — спросил он, чтобы отвлечь мать.

— Пошла топить баню. Надо же вас с молодой женой помыть да попарить с дороги.

Степан аж ахнул про себя. Ну теперь достанется Ядвиге, все ее косточки прощупают. У эрзян уж такой обычай: молодую невестку обязательно ведут в баню, чтобы ее основательно рассмотрела вся женская половина семьи. Потом начнутся пересуды, пока, наконец, окончательно решат, какова она из себя.

Степан не стал задерживаться возле матери, опасаясь лишних расспросов, и вышел во двор. Отец под навесом обстругивал рубанком сосновую доску. С улицы послышался гвалт, и вскоре во двор ввалилась целая ватага мальчишек и девчонок. Все они сосали конфеты, и у каждого в руке виднелся бумажный кулечек. Ядвига выделялась среди них не ростом и не полнотой, а белым платьем и темными туфельками на высоком каблуке.

— Сама-то еще девочка, — заметил Дмитрий, любуясь веселой и общительной снохой.

Степан не удержался от улыбки, подумав, что этой девочке уже тридцать. Странно, некоторые старые девы к этому возрасту обычно увядают, делаются замкнутыми и сварливыми, а с Ядвигой все наоборот — жизнерадостности ей не занимать, общительности — тоже.

В течение дня Степану никак не удавалось побыть с ней, она все время была то в окружении шумливой ребятни, то вместе с матерью и снохой. Поговорить им тоже ни разу не пришлось. Она лишь спросила его, вернувшись с ребятами из лавки, почему они называют ее уряж и что это такое. Степан объяснил, что так обращаются к снохе все родственники мужа, кто моложе ее.

В баню Степан ходил с отцом и взрослыми мальчишками. Он надеялся, что Ядвига туда не пойдет: она сроду не видела курной деревенской бани и никогда не мылась в таком многочисленном обществе. Но она пошла охотно, ее даже не пришлось уговаривать.

Женщины мылись до самого вечера. Степан даже успел немного соснуть. Его разбудила необычная суета в передней. Сюда внесли из задней избы большой семейный стол, придвинули к нему лавки, стали таскать еду. Марья на середину стола поставила бутылку водки, настоящей, казенной.

— Вставай, сынок, отпразднуем ваш приезд. Свадьбу мы не видели и не знаем, как она прошла, хорошо или плохо. Ну да бог с вами, бывают свадьбы и без родителей, не в Москву же нас было тащить, — говорила она, хлопоча вокруг стола.

Степану опять стало не по себе от всей этой лживой истории с женитьбой, но что делать, приходится играть самим же выдуманную комедию.

Ядвига после бани была вся красная, как ягодка земляники. На ней было бледно-розовое платье, влажные волосы на голове завивались в колечки. Вся она светилась от внутреннего ожидания чего-то необыкновенного и радостного. Степан невольно засомневался: уж не специально ли она оказалась в доме родителей на положении его жены? Не подстроила ли все это умышленно? Но для чего? В одной постели с ним легко могла оказаться и в Москве, если бы захотела. Неужели есть какая-то особая прелесть в том, чтобы естественное чувство обставлять столь сложными и ненужными декорациями?

За столом Степан заметил, что отец тянется к водке куда больше прежнего. По первому ряду все выпили по полной. Рюмку заменяла обыкновенная стеклянная лампадка, какие зажигают перед образами. Ядвига тоже не отстала от других и, выпив, раскраснелась еще больше. Потом по второй, по третьей полностью пил один Дмитрий. Марья только поглядывала на него, но, не ограничивала, видимо, считаясь с обстановкой. И лишь когда Дмитрий налил себе четвертую лампадку и в бутылке уже больше не оставалось водки, она недовольно заметила:

— Можно подумать, что ты стараешься за всю родню, которая отсутствует здесь.

— Э-э-э, — протянул Дмитрий. — Нашу родню за один стол собрать не просто. Вся в Алтышеве, а Иван в Маньчжурии. Так что стараюсь за самого себя.

При упоминании о муже Вера для приличия всплакнула, а затем выпила протянутую свекром лампадку. На этом торжественный ужин завершился. Стол и скамейки убрали обратно в заднюю избу, Степан и Ядвига остались одни.

— Боже мой, я твоя жена, ты мой муж! — счастливо воскликнула она, обнимая его.

От непривычки пить, да еще водку, она сразу захмелела. У Степана тоже кружилась голова, но не столько от выпитого, сколько от ожидания предстоящего: сейчас он окажется с Ядвигой в одной постели, они станут любовниками. Сквозь тонкое платье он чувствовал ее теплое, слегка влажное податливое тело... Это возбуждало его еще больше. А она смеется тонким рассыпающимся смехом, не разнимая маленьких рук с его шеи...

— Когда ты поехала со мной, предвидела, что это обязательно произойдет? — спросил Степан, когда они, уже успокоенные, лежали рядом на постели.

— Угу, — лениво ответила она.

— Ты хотела этого? — опять спросил он.

И снова это ленивое «угу»: Но спустя некоторое время она приподнялась на локте, сбив ногами легкую простыню, которой они укрылись вместо грубого одеяла, и сказала:

— Рассуди сам, Степан, чего мне еще оставалось ждать. Молодость уходит, замуж я все равно не выйду, да и не хочу. — Она умолкла на минуту, раздумывая, как бы убедительнее оправдать случившееся. — Неужели ты думал, что я собираюсь в монастырь, чтоб стать христовой невестой? К тому же я читала и слышала от многих: если женщина в период полной зрелости не сойдется с мужчиной, она очень быстро увянет и гораздо скорее состарится.

Степан вскочил, точно на его нагое тело брызнули кипятком:

—Так, значит, вся эта комедия тебе нужна для сохранения молодости, а любовь тут ни при чем?! Ну, милая, для этого мог бы подойти любой кучер!

— Успокойся, необузданный. Порядочная женщина, да еще впервые, никогда не отдастся нелюбимому. Это от вас, мужчин, всего можно ожидать, вы ляжете с первой попавшейся.

— Я не из тех, о ком ты говоришь.

— Так ли? — недоверчиво произнесла Ядвига.

Степана удивил ее тон. Неужели Вера, эта несносная болтушка, выложила ей подноготную его отношений с Александрой Солодовой? Он усмехнулся, подумав, что, пожалуй, было бы удивительно, если бы она этого не сделала.

— Тебя, должно быть, кое во что посвятили?

— Ничего я не хочу знать. Я тебя люблю таким, какой ты есть, каким ты мне достался после других. — Она прильнула к нему. — Было бы глупо жалеть, что прошлое любимого человека сложилось не по твоему желанию...

В окна медленно просачивался синий безмолвный рассвет...

Степан и Ядвига прожили в Алатыре около месяца, побывали в поселке Баевка, бродили по сосновому бору, по присурским озерам. Ядвига написала несколько этюдов, а Степан не стал. Лишь подправил портреты отца, матери и брата Ильи, которые написаны еще в бытность иконописцем. К живописи он не хотел возвращаться, она была для него пройденным этапом.

Из Алатыря они по Суре на маленьком пароходике доплыли до Васильсурска, затем по Волге — до Нижнего Новгорода. Здесь на несколько дней задержались. Потом двинулись выше, к Ярославлю. Там тоже сделали остановку и, таким образом, весь водный путь от Алатыря до Твери занял примерно около месяца. Ядвига называла эту поездку «свадебным путешествием» и была счастлива, что совершила его. У Степана тоже не было особых причин оставаться недовольным. Его лишь беспокоило, что в Москву он возвращается без копейки. Однако Ядвиге и вида не показывал. Скажи он ей, что ему сейчас не помешали бы несколько червонцев, она дала бы их безо всякого. Но он на это никогда не пойдет...


8

У Николаевского вокзала Степан посадил Ядвигу в пролетку и отправил домой, а сам пошел пешком на Остоженку. Дорога все же его истомила. Хотелось скорее растянуться на постели и проспать до утра безо всяких треволнений. Ключ от своей комнаты, уезжая, он оставил у хозяйки, поэтому ему пришлось постучаться к ней. Она выглянула, выставив в полуоткрытую дверь мощную грудь.

— Ах, это вы!.. А я вашу комнату уже сдала, думала, что вы не вернетесь. Ведь вы изволили заплатить только за один месяц.

— Какое это имеет значение, за сколько я заплатил?! — вспылил Степан. — Я же вас предупредил, что вернусь.

— Не кричите, молодой человек, вы не в трактире. Идите к Аксинье, она вам все объяснит и покажет, где ваши вещи.

С этими словами она захлопнула дверь и скрылась.

Необузданная ярость овладела Степаном. Он что есть силы заколотил ногой по двери, выкрикивая при этом бранные слова, эрзянские вперемежку с русскими.

Дверь снова открылась, но на сей раз ровно настолько, чтобы показать кончик тупого носа и мигающие глаза с белесыми ресницами:

— Если вы не прекратите безобразие, я сейчас велю позвать полицию! — прошипела хозяйка дома.

У Степана не было желания связываться с полицией: чувствовал, что виноватым обязательно останется он. Плюнув от злости, пошел в каморку Аксиньи под лестницей. Ее там не оказалось, но дверь была не замкнута. Степан вошел, засветил огарок свечи перед маленьким образом божьей матери, стоящим на полочке у изголовья, и присел на край постели. Ни столика, ни стульев не было, да и некуда их поставить. Между узенькой кроватью и дощатой стеной лишь небольшой проход, где едва можно протиснуться. Степан обшарил карманы и не нашел ни крошки табака. В комнате в ящичке стола, кажется, полпачки оставалось. Но где теперь этот табак, его, может, выкинули.

Он терпеливо ожидал Аксинью. Ему сейчас все равно идти некуда. Конечно, можно было бы пойти к Серебряковым, они не откажут, примут на одну ночь. Но объяснять им, почему и как среди ночи он вдруг оказался без крова и выслушивать их недоуменные охи и ахи, пожалуй, куда сложнее, чем переночевать где-нибудь на бульварной скамейке. Но московские ночи в августе уже становятся прохладными.

Наконец появилась Аксинья. Глаза у нее вроде бы заплаканы или это так кажется от скудного красноватого света свечи. Она сняла с себя легкую жакетку и подсела к Степану. Глаза у нее действительно были мокры от слез, вблизи это хорошо заметно.

— С чего плакала, тебя, знать, тоже выставили? — поинтересовался Степан.

— У меня свое горе, — ответила она.

— У каждого свое. Теперь бы вот покурить, глядишь, часть горя и забылась бы. Не помнишь, куда сунула табак, когда собирала мои вещи?

— Не помню, коли надо, найду. Ваши вещи лежат в коридоре, в углу.

— Иди-ка, милая, найди. На первый случай довольно и этого, а после поговорим о ночлеге. Спать-то мне негде.

Аксинья немного помолчала и сказала:

— Переночуйте у меня. Я пойду... к нему...

«Значит, она с ним все-таки сторговалась», — подумал Степан, качая головой.

Аксинья принесла табак, и он с наслаждением раскурил трубку, так что вскоре пришлось открыть дверцу, чтоб выпустить дым.

— Что у тебя за горе? Из дома опять нехорошую весть получила?

Она помотала головой.

— Ну, если не хочешь говорить, не надо.

— Чего тут от вас скрывать, — вымолвила она и призналась, что забеременела.

Степан присвистнул.

— Влипла. Вот тебе и заработала на мелочную торговлю. Как же ты это не предусмотрела?

— Я вытравлю, все равно вытравлю! Маруська меня научит, она умеет, уже не раз делала, — произнесла Аксинья с настойчивостью фанатички.

Степан попробовал отговорить ее от этой глупой мысли, но она упрямо твердила:

— Вытравлю! Вытравлю!..

А когда он замолчал, деловито сказала:

— Пока он не узнает, не прерву с ним отношений, мы ведь сговорились, что будет платить мне поночно. Деньги немалые, и нечего их терять...

Степан еще раз с горечью убедился в ее дьявольской расчетливости. В этом случае все доводы разума излишни. Вскоре она ушла «к нему», и он остался наедине со своими собственными заботами.

Наутро ему пришлось все имущество нести в фотоателье, где он снова обосновался в ретушерской.

Узнав об этом, Бродский, насмешливо кинул:

— Все возвращается на круги своя...

Ядвига не знала о житейских неурядицах Степана; он не сказал ей, что уже не живет на Остоженке. Она узнала об этом сама, побывав там. Потом пришла на Тверскую. Время было к вечеру, и работники ателье многие расходились.

— Ты подожди немного на улице, сейчас все, уйдут, и мы посидим у меня в ретушерской, — сказал Степан, встретив ее в вестибюле, куда его вызвали по просьбе Ядвиги.

— Чего же ты меня не предупредил, что не живешь там, заставил тащиться в такую даль? — она была недовольна.

Степан вывел ее на улицу.

— Прогуляйся немного, потом поговорим... Хотя о чем, собственно, говорить, сама прекрасно видишь, в каком положении я оказался. До начала занятий в училище обязательно надо найти хоть какую-то дыру, где бы я мог работать, — пожаловался он Ядвиге.

Не очень надеясь на его практичность, она взялась за это сама и уже через день сообщила, что он может переехать к себе на квартиру. Она наняла ему довольно просторную комнату на Малой Грузинской, с отдельным входом и двумя большими окнами в сад.

— Да это прямо-таки барское жилье! — восхищался он, когда Ядвига привела его смотреть квартиру. — Только вот немного далеко от училища, тяжеловато сюда таскать глину.

— Зато близко от меня, — улыбнулась она.

Степан обнял ее и усадил на маленький диванчик, стоящий у стены между окнами. Это была пока что единственная мебель в комнате.

— Сюда ты можешь приходить ко мне каждый день, здесь нас никто не будет стеснять, — сказал он, сев рядом с ней.

Она открыла небольшую сумочку из черного блестящего бархата и достала оттуда второй ключ, точно такой, какой вручила ему при входе, и опять улыбнулась. Ну, конечно же, она все предусмотрела — и отдельный вход, и запасной ключ.

— Умница ты моя, что бы я стал делать без тебя? Опять отправился бы на Хитровку...

Первым делом для работы с глиной Степан сколотил из досок что-то наподобие стола и больше ни о какой другой мебели не заботился. Ядвига несколько раз намекала, что следовало бы купить маленький столик и несколько стульев, но он пропускал это мимо ушей. На покупку мебели у него не было денег.

Пока в училище не начались занятия, Степан подрядился работать в ателье в две смены, намереваясь хоть немного поправить пошатнувшиеся финансовые дела. В конце месяца он рассчитывал заплатить за квартиру и выкупить, наконец, у портного злополучное пальто. Но каково было его удивление, когда он узнал у хозяина, что за квартиру уплачено за три месяца вперед. Это привело его в настоящее бешенство. К счастью, в тот вечер Ядвига к нему не наведалась, и он мог увидеть ее лишь на следующий день в училище. К тому времени его бешенство несколько улеглось. Однако, несмотря на это, он накинулся на нее с упреками прямо в скульптурной мастерской в присутствии учащихся и самого Сергея Михайловича.

В сильном возбуждении Степан обычно ругался на каком-то малопонятном языке — это было что-то среднее между русским и эрзянским. Поэтому присутствующие толком так и не разобрались, почему он вдруг раскричался. Растерянная Ядвига сначала молчала, потом расплакалась и выбежала из мастерской.

Волнухин, вероятно, догадывался об их отношениях, во всяком случае, он хорошо знал, как относится Ядвига к этому странному молодому человеку. Сделав вид, что ничего особенного не случилось, он лишь заметил Степану на опоздание, и тот вынужден был извиниться. Этот случай с деньгами настолько замутил его голову, что он совершенно забыл о первом дне занятий в новом классе — скульптурном...


9

Никогда еще в коридорах и классах училища не бывало столько шума и споров, как в эту тревожную осень. И все из-за поражений русских войск в Маньчжурии, а тут еще начались выступления людей из рабочих окраин, недовольных политикой царизма — и все одно к одному. На чьей стороне быть, кого обвинить в военной слабости России — вот основные вопросы, вокруг которых велись эти бесконечные споры. Степан обычно не принимал участия в подобных дискуссиях, считал, что это занятие для бездельников. Лично для него здесь не существовало никакой проблемы. Он давно считал себя не только сыном своего маленького обездоленного народа, изнывающего под гнетом монархии, но и представителем великой армии трудового люда всей страны. Принадлежность к этой армии уже сама собой определяла и его место в борьбе.

Состав учащихся, товарищей Степана, был довольно-таки разнородный. Здесь можно было встретить и представителя дворянского сословия, и купеческого сынка, и выходца из духовного звания. Из простонародья сюда попадали лишь единицы. И обычно участие будущих художников в общем социальном движении дальше шума и споров не выходило.

Новый год потряс страну целым рядом событий. Началом стало падение Порт-Артура. Затем Кровавое воскресенье девятого января, поражение под Мукденом, Цусимой и, наконец, Портсмутский мир, позорный и унизительный, по которому Россия потеряла Ляодунский полуостров, южную ветку Китайско-Восточной железной дороги, половину Сахалина и влияние в Корее. Все эти неудачи на фронте явились непосредственным толчком грозных событий, которые последовали одно за другим по всей стране.

Степан был свидетелем событий, происходящих в Москве летом, осенью и зимой 1905 года. Еще весной в фотоателье Бродского явился один из редакторов сытинского «Русского слова» Федор Иванович Благов и попросил порекомендовать ему на должность внештатного репортера газеты опытного фотографа. Бродский назвал Степана Нефедова. Узнав, что он к тому же еще и художник, Благов остался весьма доволен.

Степан, хоть и сильно был занят и в училище, и в ателье, не отказался от предложения. Прежде всего ему хотелось быть постоянно в курсе событий, что для художника, считал он, крайне необходимо, к тому же, Благов обещал неплохое вознаграждение. Это последнее для Степана было тоже немаловажным. Квартира, нанятая Ядвигой, оказалась для него слишком дорогой, а он ни под каким видом не желал принимать от нее денег. После той вспышки в мастерской между ними состоялся еще один крупный разговор, положивший начало окончательному разрыву.

По своему разумению, Ядвига считала, что Степану, при его бедности, следовало быть менее щепетильным. Ведь в своих отношениях они стали как бы мужем и женой, и она хотела помочь ему в ведении холостяцкого хозяйства. Ему надлежало, считала она, немедленно уйти из фотоателье, где он зарабатывает жалкие гроши. Она обеспечит его всем, а когда он окончит учебу, и сама откажется от работы в скульптурной мастерской, чтобы все свое время посвятить ему. Но Степан не хотел ничьей опеки, находиться на содержании было не в его правилах. Все это он и высказал Ядвиге в свойственной ему прямой и грубой форме, чем еще больше обидел ее.

Как ни дорого стоила квартира, Степан не отказался от нее. Со временем она все больше стала походить на скульптурную мастерскую, чем на жилье. Работал он в основном ночами. День и вечер делил между училищем и фотоателье. В течение зимы занятия в натурном классе Степан посещал аккуратно и был одним из самых прилежных учеников Сергея Михайловича. К весне, когда больше внимания стали уделять самостоятельной работе, он перестал ходить на уроки. Выполненные им работы обычно принимались без существенных замечаний и при разборе о них не говорили. Какого черта, считал Степан, выслушивать толкование о чужих недостатках, только зря потратишь время. Волнухин заметил это и как-то попробовал сделать ему замечание: дескать, художнику надлежит учиться не только на собственных ошибках, на что Степан ответил:

— Ему, Сергей Михайлович, не хватит на это жизни, потому что плохих художников очень много!

— В этом, милейший, ты, пожалуй, прав, — сказал Волнухин, немного подумав. — Но учителей так мало, что они не в состоянии заниматься каждым учеником в отдельности. Так что, прошу тебя, приходи хоть изредка.

— Обязательно приду, Сергей Михайлович, как только на обсуждение вынесете мою работу.

— Какой ты упрямый мордвин.

— Не мордвин, а эрзя, — поправил Степан.

— А разве это не все равно?

— Конечно, нет. Мы себя мордвой не называем, так нас называют другие. — Мы — эрзяне, а не мордва...

Волнухину нравился Степан, этот упрямец. Выполненные им работы всегда отличались законченностью и оригинальностью. Обычно он указывал ему только на незначительные ошибки, да и те бывали результатом поспешности, а от подобных огрехов настоящий художник со временем избавляется самостоятельно. Своего учителя Степан удивлял еще и тем, что ни одну работу с натуры не заканчивал в мастерской. К концу урока или заданного времени, после осмотра сделанной вчерне работы руководителем, он комкал ее и засовывал в ведро. К следующему уроку показывал во всех отношениях законченную вещь. Волнухин осматривал ее с особой пристрастностью и, не найдя ничего такого, к чему можно было придраться, отпускал его с урока. Таким образом, Степан за счет сна выкраивал время для своей фоторепортерской работы.

После окончания первого года скульптурного класса Волнухин предложил Степану принести несколько работ для весенней выставки, которую намеревались показать широкой публике. Право участвовать в таких выставках имели лишь выпускники. Но по ходатайству Волнухина такое право, как исключение, было предоставлено и Степану. Вместе с другими своими работами, сделанными в эту зиму, он решил выставить и головку Александры. А в самый последний момент пришла мысль слепить ее бюст. Он выполнил его буквально в два вечера, в третий — изготовил форму и отлил в гипсе.

Наутро, перед тем как открыть двери для публики, выставку посетил директор училища — Львов. Его сопровождала группа учителей. В отделе скульптуры все сразу же обратили внимание на гипсовый бюст прелестной молодой женщины. Кудрявая головка, красивый овал тонкого одухотворенного лица с еле уловимой улыбкой чувственных губ, остро торчащие маленькие груди, прикрытые полупрозрачным флером словно лишь для того, чтобы привлечь внимание, не могли не восхищать.

— Вот вам еще одна «Флора»! — сказал Львов и обратился к стоящему рядом Волнухину: — Чья работа?

Тот недоуменно пожал плечами: головку он действительно принимал и разрешал для выставки, но откуда взялся этот бюст? Он шагнул ближе к подставке и прочитал фамилию автора.

— Ну, конечно же, это Нефедов! Только не понимаю...

Волнухин не договорил. За такое самовольство Степана стоило бы как следует отчитать и лишить права участвовать в выставке, но работа так прекрасна. Она резко выделялась среди остальных и смелостью замысла, и техникой исполнения...

Работы Степана были замечены и публикой, и газетными корреспондентами. В «Русском слове» в отчете об ученической выставке ему посвятили две газетные строки: «Если есть намек на какую-то жизнь, то разве в одних только работах Нефедова...»

Степан ни разу не был у профессора Серебрякова после того, как тот ссудил его деньгами. Ему было совестно перед человеком, которому он задолжал и с которым в ближайшее время не в состоянии расплатиться. Может быть, мысль, что дела его в будущем пойдут на лад и он перестанет быть вечным должником профессора, и привела его на Большую Никитскую. На всякий случай он сунул в карман экземпляр «Русского слова», где говорилось о выставке. Но газету показывать не пришлось, профессор ее уже читал. Он предложил Степану в честь такого события выпить по бокалу вина, превосходного, грузинского, которое недавно прислал его бывший ученик.

— А вы, кстати, тоже должны стать моим учеником, — сказал он, добавляя вина в недопитый бокал Степана. — Вы почему плохо пьете? Не нравится вино?

— Нет, нравится, кисловато-терпкое, но я очень редко пью и боюсь опьянеть. Вы сказали, что я должен стать вашим учеником. Как это понимать? — спросил Степан.

— Все великие художники, особенно скульпторы, в совершенстве знали анатомию. Вам следует прослушать курс моих лекций по этому предмету и хотя бы время от времени бывать в нашем анатомическом театре.

Степан тяжело вздохнул. Черт возьми, если бы он мог разрываться на части.

— В училище нас немного знакомили с ней, но я чувствую, что этого мало. Но у меня столько дел, что я не знаю, когда и за что браться.

— Бросьте все и серьезно займитесь анатомией. Это вам необходимо.

Степан вынужден был дать слово, что с будущей осени непременно станет посещать лекции профессора. Серебряков на этот раз был сама любезность, даже проводил Степана до лестницы и крепко пожал на прощанье руку.

На улице было прохладно и тихо, как обычно бывает в сумеречный час в начале лета. Степан шел, неуверенно ступая по гладким плитам тротуара. Грузинское вино взбудоражило и кровь и чувство. Захотелось к Ядвиге. Пойти бы сейчас к ней, припасть головой к се коленям и умолять о прощении. Она, конечно, простит, Но ведь и он мог, в конце концов, обойтись без всей этой грубости...


10

В начале лета в Москве неожиданно появился Даниэль Тинелли. Он приехал из Германии в сопровождении молодой рыжеватой немки. Они пришли в фотоателье утром, а накануне успели побывать на выставке в училище.

— Я о тебе, Стефан, всегда помнил. Вчера видел твою «Флору» на выставке. Превосходная вещь. Ты настоящий скульптор! Ты должен обязательно увидеть работы Микеланджело. Поедем со мной в Италию, — говорил он, дружески обнимая Степана.

— Это не Флора, а портрет одной женщины, бывшей моей знакомой.

— Все равно она прекрасна!

Степану было некогда, и он вскоре ушел, оставив Тинелли с молодой спутницей в обществе Бродского, но пообещал вечером зайти к нему в гостиницу. Он спешил к редактору «Русского слова» Благову. У него случилось большое несчастье — преждевременно скончалась молодая жена, и он, то ли из жалости, стараясь поддержать бедного скульптора, то ли из других соображений заказал Степану сделать с лица усопшей супруги посмертный слепок. Обещал хорошо заплатить. Степана прельстила прежде всего не оплата, хотя и это не мешало. Он еще ни разу не снимал гипсовых масок с умерших, и ему было очень важно проделать эту процедуру.

Не будем касаться этой истории подробно: в конце концов она закончилась ужасно. Степан предполагал, что гипсовый слепок делается точно так же, как с модели из глины, и, когда гипс затвердел он не смог снять его, не содрав кожу с лица покойницы. Оскандаленный и расстроенный, он ушел, не повидавшись с хозяином. У него даже не хватило сил попросить извинения. Да и как тут извиняться? Чем оправдываться? Легче провалиться сквозь землю. Несколько дней Степан не находил себе места. И уж, конечно, в тот вечер ему было не до Тинелли.

Со своими фоторепортерскими обязанностями Степан справлялся неплохо. Для газеты в то время были особенно важны фотографии с рабочих окраин, где почти ежедневно проходили митинги и выступления. Но съемка их была строго запрещена полицией. За газетными репортерами полицейские буквально охотились, проявляя при этом особое, прямо-таки собачье чутье. Они узнавали их еще издали. Степану, видимо, помогало то, что он совершенно не походил на репортера ни по виду, ни по разговору. Его обычно принимали за церковного причетника, спешившего по своим делам. Небольшой аппарат он всегда таскал под мышкой, завернув его в темную тряпку.

В последнее время Степану удалось запечатлеть несколько довольно интересных эпизодов — митинг во дворе завода, схватку с полицией у ворот другого завода, конвоирование арестантов. Правда, слишком мало надежды, что эти снимки когда-нибудь опубликуют. Более невинные фотографии, и те не проходили. Так что зачастую его труд пропадал даром. А впрочем, даром никогда ничего не пропадает. Под влиянием виденного и слышанного на рабочих окраинах в голове у Степана исподволь вызревал образ революционного борца, постепенно вытесняя из его сознания женщину со знаменем. Этот образ — не символ, не красивая аллегория с обнаженной грудью и чувственными губами, а изнуренное гнетом и трудом мужественное лицо рабочего человека, готового на любые жертвы ради освобождения.

Спустя несколько дней после похорон жены Благова Степан все же решился наведаться в редакцию «Русского слова»: ему нужно было отнести фотографии и получить деньги. От сотрудников он узнал, что Федор Иванович очень просил его зайти к нему, как только появится. Конечно же, он зайдет, нет никакого смысла прятаться от него. Надо же в конце концов извиниться.

Благов встретил его приветливо, усадил на диван и сам присел рядом.

— Ну, братец, как дела? — задал он стереотипный вопрос, чтобы как-то начать разговор.

Лицо у него было усталое, бледное, голос вялый, хотя, видно по всему, старался показать себя бодрым и веселым.

— Плохие, — ответил Степан. — Свинью я вам подложил.

— Не будем говорить об этом, все более или менее обошлось... Давай лучше вот о чем поговорим. Не возьмешься ли ты сделать скульптурный портрет покойной? Я тебя снабжу фотографиями. Заплачу хорошо, не обижу...

Степан ожидал чего угодно — попреков, неприятного разговора, а тут, на тебе, заказывают портрет да еще обещают хорошо заплатить. Он едва не прослезился от умиления и обещал выполнить заказ в самое ближайшее время. Из редакции он ушел успокоенный и с небольшим авансом в кармане.

На Тверской в фотоателье Степан застал Тинелли. Тот сразу кинулся к нему с упреками: так, дескать, друзья не поступают. Степан был весьма польщен тем, что вдруг попал в друзья к такому знатному иностранцу.

— Извините, господин Тинелли, у меня были большие неприятности, — сказал он и, к своему ужасу, только сейчас вспомнил, что так и не извинился перед Благовым, и невольно воскликнул: — Черт возьми!

Тинелли со смехом подхватил это восклицание:

— Правильно! К черту господина и к черту неприятность! Зовите меня просто синьор. Если угодно — синьор Тинелли.

Они слушать не хотел, когда Степан заговорил о работе в ателье: он не мог пойти с ним в ресторан. Стукнув ладонью по столу Бродского, Тинелли заявил:

— Ты должен отпускать этого молодого человека со мной. Он свободный художник и не должен заниматься таким низким для него делом, как ретушь!

Бродский, смеясь, поднял обе руки.

— Сдаюсь, сдаюсь, как под Мукденом. Отпускаю. Пусть свободный художник немного побездельничает...

С собой в ресторан они пригласили и молодую немку. Просидели там почти до самого вечера. Тинелли безостановочно рассказывал о своей прекрасной родине, уговаривал Степана непременно поехать в Италию. Хоть и пили некрепкое сухое вино, Степан сильно захмелел. Поднимаясь в номер Тинелли, вспомнил, как был здесь в первый раз. Тогда он вел захмелевшего и отяжелевшего старика, сейчас все было наоборот — они с Евой вели его под руки. Ева уже не первый раз в России и довольно хорошо говорит по-русски.

В номер Тинелли опять заказал вино и закуски. Степан никогда в жизни столько не пил, и все это кончилось тем, что он свалился без чувств и проспал до утра на постели Тинелли в обнимку с Евой. Сам хозяин провел ночь на диване и нисколько не был в претензии на своих молодых друзей.

— Как вы красиво лежали, за это я всю ночь не тушил свет, — рассказывал он утром, когда все проснулись.

Ева раскатисто смеялась, запрокидывая голову назад, а Степан смущался и краснел.

— Как ты, милый, еще невинен! — смеясь, удивлялся Тинелли.

Завтрак они заказали в номер, но Степан не притронулся до еды. У него было такое ощущение на душе и во всем теле, будто он содеял нечто отвратительное. Из гостиницы он пошел прямо в баню и только затем к себе на Малую Грузинскую. Надо было немедленно приступить к заказу Благова, это хоть в какой-то мере очистит его совесть за неудавшийся посмертный слепок.

Несмотря на баню, состояние было неважное. Степан выпил почти чайник холодного чаю и стал готовить для работы глину. Страшно хотелось курить. Но вчера он где-то оставил трубку и не помнил где — не то в гостинице у Тинелли, не то в фотоателье. Пробовал курить цигарку, но табак, завернутый в бумагу, не имел ни вкуса, ни крепости, к тому же каждая затяжка вызывала усиленный кашель.

Степан мучился часа два, но понемногу работа увлекла его. В это время кто-то позвонил. Колокольчик висел прямо в комнате, над дверью. Звонок резко отдался в голове Степана. «К черту его надо вырвать и выкинуть!» — пробормотал он, недовольный, что его побеспокоили.

За дверью стояла Ева. Вот уж кого он меньше всего ожидал. Как она отыскала его, он, кажется, не давал ей никаких адресов? Может, сболтнул вчера спьяну? Теперь прощай работа.

Ева, заскрипев туфельками, прошлась по комнате и опустилась на диван, служивший, кстати сказать, Степану и постелью.

— Ты чего? — хмуро и не совсем дружелюбно спросил он.

— Я, Стефан, имею желание поступить к тебе учениц. Хочу работать в твоей мастерской, — произнесла она с небольшим акцентом.

— Какого черта пришла к тебе такая дурацкая мысль! Я еще сам не окончил училище, — сердито сказал Степан.

— Это совсем не от черта, синьор Тинелли говорит о вас, как о талантливый скульптор. Кроме того, он говорит, что вы ошень похож на Иисуса Христа. Я тоже с этим согласна.

Степан рассмеялся от ее слов. Засмеялась и она, отбрасывая со лба густые рыжеватые волосы. Лицо у нее было широкое, открытое, возле прямого и несколько приплюснутого носа, как мелкая мошкара, скучились темные веснушки.

— Чего такая молодая таскаешься с этим стариком? Тебе, должно быть, с ним бывает чертовски скучно? — спросил Степан, опускаясь рядом с ней на диван.

— Не шортовски, немного, — ответила она. — Синьор Тинелли — оригинальный шеловек. Я ошень люблю оригинальных людей. Понимаешь? Не так вот люблю, — она вдруг обняла Степана, затем продолжала: — Просто люблю.

— Понимаю, — буркнул Степан, отодвигаясь от нее, и невольно подумал, что, наверно, это же самое потянуло и его к итальянцу. — Посиди немного одна, я сейчас сбегаю в трактир за кипятком, попьем чаю, — сказал он, оживляясь.

— Не надо шай. Будем пить вино. Я принесла рислинг. Это лушше шая.

Ева открыла кожаную сумку и достала оттуда высокую светлую бутылку с яркой этикеткой. Степан вздрогнул от вида этой бутылки. Он еще не пришел в себя от вчерашнего, а тут, на тебе — снова выпивка. У него не было рюмок, нашелся всего лишь один стакан, и они пили из него по очереди. Кислый рислинг не только утолил жажду, которая мучила Степана целое утро, но и поправил общее состояние. В голове появился легкий приятный шум. Он почувствовал прилив энергии и желание работать. Прямо с недопитым стаканом в руке подошел к столу, где лежал пока еще почти бесформенный комок глины, и принялся внимательно его изучать, прикидывая примерно, как будет выглядеть бюст.

— Стефан, ты должен слепить с меня лежащую нимфу, а потом уж я буду ушиться. Я для тебя сейшас буду позировать...

Занятый своими мыслями, он как-то не придал особого значения ее словам. Когда же обернулся, чтобы передать ей пустой стакан, она уже успела раздеться и лежала на диване совершенно нагая в позе тициановской Венеры.

— Ты с ума сошла! — воскликнул он, удивленный.

— Я тебе хошу позировать.

Она задвигалась, принимая удобное положение. Степан поставил пустой стакан на пол и присел на край дивана, слегка подвинув ее смугловатое и широкобедрое тело. С Ядвигой он не встречался с прошлой осени и так истосковался по женской ласке...

Вечером они пошли в гостиницу к Тинелли. И опять все было, как вчера, с той лишь разницей, что Ева потащила Степана из ресторана к себе в номер. Сколько дней и ночей так продолжалось, он не считал. Да и не делал никаких попыток изменить что-нибудь. Наоборот, все больше втягивался в разгул, не зная пресыщения ни от вина, ни от жадной любви Евы. По своей наивности и простоте он не замечал, какую неблаговидную роль играет при этом милейший синьор Тинелли, зачинщик этих оргий. Восьмидесятилетний старец, сам он уже мало что мог, но зато прекрасно умел незаметно подлить масла в огонь. Ни Степан, ни Ева, конечно, не догадывались, что они всего лишь тешат давно угасшие желания старца...


11

Отрезвление наступило внезапно. Как-то вечером, уже в конце лета, Тинелли получил из Милана телеграмму: ему надо было срочно возвращаться домой. Серьезно заболел его дядя, а Тинелли — единственный близкий родственник.

— Знаете ли, мои милые друзья, чем пахнет от этой бумажки?! — воскликнул он, потрясая телеграммой. — Миллионом лир и виллой с видом на Лагио-Маджиори! Я — наследник!..

В тот вечер они ужинали вместе в последний раз, а ночью проводили Тинелли на вокзал и посадили в поезд, отходивший на Варшаву. Тинелли нервничал и беспокоился. Говорили, что по всей линии бастуют железнодорожники, поезда ходят плохо, подолгу задерживаются на станциях.

— Приезжайте, приезжайте обязательно, — приглашал он Степана и Еву.— Я для вас специально отведу несколько комнат. А под мастерскую для маэстро велю очистить флигель. У дяди в саду есть такой флигель. У нас в Италии можно работать и жить спокойно, там нет никаких революций.

В Италию Степана тянула вовсе не работа, ему хотелось приобщиться к святыням искусства. Работать он будет после, у себя на родине. Ни одна революция в мире еще никогда не мешала художникам работать. Не помешает она и ему, Степану. Он обещал Тинелли приехать в Милан, когда закончит училище, хотя и не был уверен, что выполнит обещание. До этого срока еще так много времени, почти год...

После отхода поезда Степан отвез Еву в гостиницу, а затем поехал к себе на Малую Грузинскую. В запущенной комнате пахло затхлостью и плесенью. На столе лежал иссохшийся, потрескавшийся комок глины. С выполнением заказа Благова Степан давно запоздал и теперь решил, пока бюст не закончит, никуда не выходить. Он попросил хозяйскую прислугу принести хлеба и кипятку, а чтобы не тревожили случайные посетители, сорвал колокольчик и на дверь велел повесить замок. В эти дни он не появлялся даже в училище. Выпускники обычно пользовались большой свободой, от них не требовали обязательного ежедневного посещения классов. К тому же многие из них уже работали в своих мастерских. Не показывался Степан и в ателье, ничуть не беспокоясь обозлить этим хозяина. Работа у Бродского ему давно порядком осточертела. Если удастся получить еще такой же заказ, он, пожалуй, вообще откажется от нее.

Закончив портрет, Степан сам отлил его в гипсе в мастерской училища и понес прямо в редакцию «Русского слова». Он спешил еще и потому, что сидел совершенно без денег. Не на что было купить даже табаку. Все эти дни, пока работал, он питался одним ржаным хлебом, который покупала ему хозяйская прислуга, пожилая сердобольная женщина, на свои деньги.

В редакции Степана встретили, как обычно, веселыми шутками. Его приход всегда вызывал здесь особое оживление. Все находили его человеком необыкновенно оригинальным, прощая ему и небрежность костюма, и нескладную речь инородца.

Степану вдруг захотелось узнать мнение людей, знавших покойницу в лицо: похожа ли вышла, ведь он видел ее лишь мертвую, когда снимал маску. Он развернул бумагу и поставил бюст на один из столов. Все присутствующие ахнули от восхищения и пришли к единому мнению: портрет обязательно понравится Федору Ивановичу, он будет в восторге от такой изумительной работы. Степан и сам так думал. Стараясь придерживаться сходства с оригиналом, он вместе с тем придал портрету тончайшую гамму женственности и обаяния. Нет, он его не приукрасил и не прилизал, это было бы против его правил, он лишь выпятил то, что скромно проглядывало из фотографий.

Благова не было в редакции, и Степану пришлось долго дожидаться его. Потом он пришел чем-то сильно расстроенный и не хотел никого принимать. Степан все же вошел к нему.

— Не обратно же мне его уносить, — оправдывался он, ставя бюст на стол Благова.

— Вы бы принесли его через десять лет и с такой же настойчивостью стали бы навязывать, — ворчал Благов недовольным голосом, искоса поглядывая на бюст.

— Какие там десять лет? Прошло всего неполных три месяца.

Благов, внимательно всмотревшись в портрет, сказал:

— Мне кажется, сходства совсем нет. Вы сделали портрет какой-то другой женщины.

Степан вспыхнул, усилием воли подавив в себе желание нагрубить. Стиснув зубы, он молча ожидал, чем кончится этот неприятный для него разговор. Наконец Благов отодвинул от себя бюст, сказав при этом:

— Я не могу принять вашу работу. Во-первых, вы не выполнили условий заказа, непомерно задержали его, во-вторых...

Степан не дал ему закончить. Дрожащими от гнева руками схватил со стола бюст и, прежде чем Благов успел что-либо сообразить, грохнул им об пол.

— Что вы сделали? — испуганно вскочил Благов из-за письменного стола, покрытого зеленым сукном.

— Всего лишь того, чего вы добивались! — ответил Степан прерывающимся голосом и вышел, не проронив больше ни слова.

Теперь Степану ничего не оставалось, как вернуться к Бродскому с повинной. Столько времени он не выходил на работу, что любой другой хозяин давно прогнал бы его без всяких предупреждений. Но Бродский всегда к нему мирволил. Много никогда не платил, но на кусок хлеба и миску щей в трактире Степану всегда хватало.

Бродский встретил его с иронической улыбкой, спрятанной под свисающими рыжими усами.

— Ну что, коллега, перебесились? А я уже успел вместо вас взять другого ретушера. Сами рассудите, батенька мой, я не свободный художник, мне нужна ежедневная работа, а не от случая к случаю.

— Я могу и другие обязанности исполнять, — сказал Степан, когда Бродский сделал паузу.

— Ну что ж, другие, так другие. Будешь заниматься увеличением...

Степан рассчитывал на самое худшее, а ему предложили работу куда интереснее прежней. И что особенно важно и чего он больше всего боялся — хозяин ни словом не попрекнул его. «А ведь он прав, — думал Степан, покидая кабинет Бродского. — Именно перебесился, иначе и не назовешь то, что произошло...» Уж слишком долго он жил жизнью праведника, чуждаясь мирских забав и развлечений. В чем только не урезывал себя — и в еде, и в питье. Урезывал даже в мужском праве на женскую любовь и ласку. Правда, была Ядвига. Но с ней он встретился, уже прожив в Москве целых три года. К тому же эта связь была так непродолжительна...

Позднее Бродский вручил Степану небольшую записку от Евы. По-русски она писала куда хуже, чем говорила. Степан с большим трудом разбирал ужасные каракули. Оказывается, она несколько раз приходила к нему на Малую Грузинскую и ни разу не заставала его дома, так как «дверь всегда находился закрыт на большой замок». Далее она сообщала, что познакомилась с очень интересным грузинским князем и поехала с ним «посмотреть на его родину». «Туда тебе и дорога», — сказал Степан про себя, одолев наконец чтение. У него не было больше ни малейшего желания встречаться с этой женщиной: праздник кончился, надобно приниматься за работу.

Следующей заботой Степана было положение с квартирой. Он не платил за нее уже несколько месяцев. И главное — не было никаких шансов на будущее. Ожидаемые заказы, на которые он так надеялся, не поступали: его еще слишком мало знали как скульптора и вообще как человека. У него не было никаких связей с влиятельными людьми, которые могли бы представить его богатым заказчикам. Так что картина вырисовывалась довольно-таки мрачная. Оставался единственный выход — тайком уйти с квартиры и больше не возвращаться. Ему это нетрудно сделать. Вещей никаких нет, все, что есть, на нем и при нем. С хозяином дома он почти не знаком, ведь нанимала квартиру и договаривалась обо всем Ядвига, а плату он вносил обычно через прислугу.

Таким образом, Степан в третий раз обосновался на жительство в фотоателье. Бродский прекрасно знал обо всех его делах и в следующую субботу, день, когда в ателье выдавали жалованье, пригласил Степана к себе в кабинет.

— Сколько денег тебе понадобится на еду до следующей субботы? — спросил он.

— Черт знает, теперь я снова питаюсь по трактирам, — ответил Степан, не понимая, к чему этот разговор.

— Ну, например, сколько ты израсходовал за прошлую неделю?

— Нисколько, у меня не было денег.

— Как же ты жил?

— Черт его знает! Раза два, кажется, обедал.

Бродский расхохотался.

— Ну ладно, давай договоримся так, — сказал он, посмеявшись вволю. — Коли ты умудряешься жить совершенно без денег, вот тебе до следующей субботы четыре рубля. Больше не получишь ни копейки.

— Как же это? Почему вы убавляете мне жалованье?! — вскипел Степан, вскакивая со стула.

Но Бродский быстро осадил его.

— Остальные деньги пойдут в уплату за квартиру, с которой ты сбежал, задолжав за три месяца.

Степан только и нашелся сказать:

— У меня не было другого выхода...

— Я знаю, Нефедов, ты честный человек, поэтому и заплатил твой долг, не захотел, чтобы тебя еще раз таскали в полицию... Но это еще полбеды. Главная беда в том, что у тебя в комнате нашли какие-то запретные фотографии. Драку с полицией снимал, арестантов...

— Это я для газеты, да они, черти, не взяли, отказались от них.

— Ну надо было порвать их или сжечь, — Бродский покачал головой, с сожалением посмотрев на Степана. — Как пить дать, опять привяжутся к тебе фараоны...


12

Логическое развитие событий лета и осени в Москве привело к вооруженному восстанию рабочих. Улицы города покрылись баррикадами, круглые сутки то тут, то там слышалась пальба из ружей и пушек. Ночами в облачном небе полыхали зарева пожаров, пахло гарью и дымом. Особенно жаркие схватки происходили на Пресне и Миусах. Степан видел, как воздвигали баррикады на Тверской недалеко от фотоателье. Ему, пожалуй, лучше удалось видеть не само восстание, а его канун, напряженное нарастание, когда он со своим фотоаппаратом шмыгал по улицам, выполняя заказы «Русского слова». А когда восстание пошло на убыль, образ мужественного борца, созданный им в мыслях взамен символики Делакруа, принял совсем иной вид. Московские тюрьмы были переполнены рабочими дружинниками, не успевшими сложить головы на баррикадах. Из фотоателье Бродского каждое утро вызывали мастеров в знаменитую Бутырку фотографировать государственных «преступников». Таковых оказалось настолько много, что тюремные и полицейские фотографы уже не успевали справляться с этим делом. Степану волей-неволей тоже пришлось в нем участвовать. Это как раз и ускорило рождение нового, отличного от первого, образа борца за свободу и справедливость. Он, этот борец, теперь побежден, повержен, опутан цепями и ожидает своей трагической участи. В облике этого поверженного борца навсегда запечатлелась в сознании Степана первая русская революция.

Стихли выстрелы, потухли пожары, жизнь города постепенно стала принимать мирный вид. В училище живописи занятия шли своим чередом, они, между прочим, не прекращались и во время восстания. Правда, в перерывах учащиеся шумели больше обычного, то и дело вспыхивали споры, а многие бегали на Пресню смотреть, как воздвигались баррикады.

В рождественские святки, как обычно, была организована традиционная выставка. Степан теперь был ее участником по праву, но он выставил только обязательные работы, сделанные по заданиям руководителей. Ничего нового за это время он не создал. События последних месяцев не могли не повлиять на его душевное равновесие. А тут еще Тинелли со своим приглашением приехать в Италию. В недавнем письме он повторил его более настоятельно: он, де, наследовал два роскошных дворца в Милане и Лавеню и солидный капитал, так что друга может встретить и принять «по-царски».

Мысль поехать в Италию крепко засела в голове Степана. Ему давно уже хотелось дать волю своим бродяжничьим желаниям, которые никогда не оставляли его в покое. Надолго он привязался лишь к Москве, да и то его удерживала здесь учеба. Весной он закончит ее и будет вольный «казак».

Вместе с тем Степан мечтал и о своей скульптурной мастерской в Москве. К весне у него накопится небольшая сумма, вполне достаточная для оплаты помещения на первые месяцы, а там у него должны появиться заказы. Деньги по-прежнему он брал у Бродского лишь на пропитание. Расплатившись за квартиру на Малой Грузинской, теперь он как бы накапливал средства, на которые и рассчитывал нанять помещение под мастерскую. В мыслях и расчетах у него все получалось гладко.

В конце зимы Степан все же осуществил свою мечту: нанял помещение под мастерскую. Кстати, с этим его особенно торопил Сергей Михайлович, его наставник и руководитель. Он видел, что в мастерской, в шуме и гвалте, Степану плохо работается. В фотоателье тоже не было никакой возможности заниматься скульптурой.

— Вам, милейший, надобно работать, — говорил Волнухин всякий раз, сталкиваясь со Степаном. — Училище вам уже ничего не даст, в том числе и я. Ничего не даст и фотография. Бежать вам надо из этого заведения.

— Оно меня кормит, Сергей Михайлович.

— Ну, коли так, смотрите. А работать вам необходимо...

Помещение, которое снял Степан, представляло собой часть, вернее, конец широкого коридора с дощатой перегородкой и с большим квадратным окном, выходящим во двор, заваленным грязными пустыми бочками из-под соленой рыбы. Воздух во дворе был пропитан запахом этих бочек, он лез в окно, заполнял коридор, распространяясь до жилых комнат первого и второго этажей. Из-за скудности средств ничего лучшего Степан найти не мог. Но он рад был и этому: теперь у него имеется мастерская и жилье — все сразу. Но существенным недостатком помещения было отсутствие печки. Холод здесь стоял ужасный, и, чтобы хоть немного согреть воздух, Степан открывал дверь в коридор, откуда проникало тепло.

«Ничего, ночевать можно и в ателье», — решил Степан и все же, несмотря на это, сколотил из досок себе кровать. Хозяин дал ему два табурета и соломенный тюфяк. Стол Степан тоже смастерил сам, по своему усмотрению — на нем можно было расположить и глину, и тазик с водой, и саму работу. Для обогрева воды и рук купил керосинку. А уходя в ателье или в анатомический театр университета, где он аккуратно бывал с прошлой осени, дверь оставлял открытой настежь, чтобы не замерзали глина и вода. Украсть у него все равно было нечего...


13

В середине марта в Москве опять появилась Ева. Прямо с вокзала она пешком отшагала на Малую Грузинскую, думая, что Степан все еще там, а затем добралась до фотоателье и дожидалась его там до вечера. В этот день он с утра работал у себя в мастерской, наконец, начав воплощение своего «Осужденного на казнь», затем был в анатомическом театре, откуда вместе с профессором Серебряковым и двумя его племянниками, студентами-первокурсниками, пошел к нему на квартиру. Из Алатыря приехал Николай Николаевич и непременно просил брата привести Степана, чтобы посмотреть, каким он стал.

Оба, и Степан и второй Серебряков, нашли друг друга изменившимися. Николай Николаевич за эти годы постарел, Степан из провинциального молодого человека превратился в некое подобие библейского бородатого пророка, конечно, только по внешнему виду. Разговора по душам не получилось. Общих воспоминаний и знакомых у них не было, в бытность Степана в Алатыре они встречались довольно редко. К тому же Степана все время раздражали студенты, молодые братья Серебряковы, напыщенные и надутые. Он их терпеть не мог. Они ему отвечали тем же, между собой называя его презрительно «мордвин»...

Ночевать в мастерской было холодно, и Степан пошел в ателье.

— Ты откуда взялась? — удивился он, увидев в вестибюле на диване дремлющую Еву.

— Я же тебе писала, поехала смотреть Грузию. Оттуда и явилась.

Степан понял, что грузинский князь, или кто он там, вытряхнул из нее деньги и отправил обратно в Москву. Иначе зачем бы она стала дожидаться его здесь? В лучшем случае, оставила бы записку и устроилась в гостинице.

— Та-а-к, — протяжно произнес он. — Что ж, тогда поедем ко мне в мастерскую. Здесь на ночь вдвоем оставаться неудобно.

К счастью, Бродский еще сидел у себя в кабинете, что-то подсчитывал и записывал в толстую книгу. Степан постучался и заглянул к нему, слегка приоткрыв дверь.

— Чего тебе? — спросил Бродский, не отрываясь от дела.

— Мне бы немножко деньжат, Абрам Ароныч.

— Чтобы покутить с этой сорокой? Откуда она опять прилетела на твою голову?

— Из Грузии.

— Ну да, к весне-то они все сюда к нам слетаются, — проворчал Бродский, наконец, подняв голову и посмотрев на просителя. — У меня нет денег для кутежа. А что ты заработал, все уже забрал.

Степан не хотел остаться в долгу и тоже произнес не совсем любезно:

— Можно подумать, что я приглашаю в ресторан компанию за ваш счет... Ежели я у вас забрал все заработанное, так можете же поверить и дать мне хотя бы рублей пять в долг?

Разумеется, Бродский не отказал в такой малости. Он вынул из бумажника деньги и протянул их Степану, сказав при этом:

— Извини, я думал, ты попросишь больше...

На улице Степан взял извозчика и велел ехать на Якиманку, где находилось его пристанище.

— А мой шемодан? — воскликнула Ева,

— Где он у тебя?

— На вокзале.

Степан, подумав немного, спросил:

— Он у тебя не пустой? Стоит за ним ехать?

— Там кое-какие платья, — нерешительно произнесла она.

Пришлось ехать на вокзал.

На Большую Якиманку они приехали поздно вечером. Степан сразу же зажег на полный огонь керосинку, чтобы хоть немного нагреть комнату, и засветил стеариновую свечу.

— Стефан, я ужасно хочу рыбы. У тебя, наверно, много рыбы?

— С какого черта ты взяла, что у меня много рыбы?

Сам он привык к этому запаху, идущему со двора, и не замечал его.

— Здесь ужасно пахнет рыбой...

Ева сняла пальто, но тут же надела обратно.

— Здесь, Стефан, кажется, ужасно холёдно. Как мы будем спать?

— Ничего, вдвоем не замерзнем, — успокоил он ее.

Ева подошла к керосинке и протянула к огню красные пальцы. Степан принялся раскладывать на столе, рядом с застывшей глиной, еду, купленную на вокзале. Затем поставил на керосинку чайник. Видя нетерпение Евы, не стал ожидать, пока чай нагреется, пригласил ее к столу. Она с жадностью набросилась на еду. Можно было подумать, что в Грузии ее морили голодом. Степан ни о чем не расспрашивал, а ей, вероятно, было неудобно, а может, и неприятно о чем-либо рассказывать. Они без лишних слов поужинали, попили чаю и так же без лишних слов легли спать, как будто много лет прожили вместе, и это все у них давно заведено, словно по привычке.

Утром Ева стала жаловаться, что у нее от жесткой постели сильно болят бока.

— Ничего, поваляешься со мной на этих досках, потом не захочешь на перину, — подшучивал над ней Степан.

Она действительно вскоре ко всему привыкла, а Степан, глядя на нее, усомнился, будто в Мюнхене у нее богатые родители. «Какого же тогда черта носится она по свету, деля свою любовь со случайными мужчинами, ежели могла бы спокойно жить под крылышком у родителей или выйти замуж за какого-нибудь мюнхенского пивовара? Людей иногда трудно понять, тем более женщин», — рассуждал он, усердно трудясь над своим «Осужденным».

Малый размер мастерской и недостаток глины, которую он все еще таскал из училища, не позволили ему начать фигуру задуманной величины. Работа пока имела эскизный характер. Ева помогала Степану, считая себя его ученицей: месила глину, таскала и грела воду. Хозяйством тоже она занималась, и, следует отдать ей должное, у нее это получилось неплохо, с чисто немецкой изворотливостью и аккуратностью. Она, пожалуй, была бы неплохой женой, но только для бедняка. В первое же утро их совместной жизни она отнесла в ломбард кое-какие вещи, уцелевшие после путешествия в Грузию, накупила продуктов и послала в Мюнхен родителям телеграмму с просьбой прислать денег, необходимых ей и ее мужу для приобретения скульптурной мастерской. Степану она заявила, чтобы он больше не терял время на разную чепуху, вроде занятия фотографией, да еще у людей, подобных Бродскому, который смеет отчитывать художника за какие-то жалкие гроши. Он как-то сразу с ней согласился и в фотоателье больше не показывался, даже предупредил Бродского, что порывает с ним навсегда. Он весь отдался работе, во всем доверившись Еве, связавшей свою судьбу с ним, неизвестным, нищим...

Иногда он думал, что то же самое ему предлагала и Ядвига. Почему же он отказался от ее помощи и так грубо обошелся с ней? Видимо, просто в характере этих женщин была некая разница, разница была и в том, как каждая из них сумела предложить свои услуги. Здесь могло сыграть роль и то обстоятельство, что Ева, приехав из Грузии, оказалась в столь плачевном состоянии в чужой стране, среди чужих людей, и сама пришла к нему за помощью. Сам нищий, он призрел нищую. Получить помощь от равного — ему не казалось предосудительным. Ядвига же находилась на другой ступени общественной лестницы. Согласиться на ее обеспечение для него значило продать себя...

Каждый день, когда они вдвоем со Степаном после работы в тесной мастерской выходили погулять и подышать свежим воздухом, Ева строила планы их будущей жизни. Жить они, конечно, будут в гостинице или по крайней мере найдут хорошую квартиру, приличествующую званию художника. К тому же у него скоро будут ученики. Не приводить же их в эту дыру, насквозь пропахшую соленой рыбой, где и вдвоем-то негде повернуться. Степан молча слушал, как она об этом мечтала, и не слишком верил, что из Мюнхена пришлют деньги. Но он ошибся. Деньги пришли, пришли как раз в тот момент, когда Ева уже была вынуждена заложить последнее платье, чтобы сварить обед своему скульптору.

Степан не подозревал, что Ева способна развить такую бурную деятельность. Буквально в тот же день в одной из лучших московских гостиниц она заказала два номера, накупила ему и себе уйму белья, повезла его в баню. Из бани они проехали прямо в гостиницу и ужинали в ресторане. На следующий день, только он успел дойти до своей мастерской, чтобы приняться за работу, она приехала за ним в пролетке и увезла смотреть новое помещение.

«Должно быть, это стоит уйму денег», — подумал Степан, расхаживая по просторной комнате с тремя большими окнами, выходящими на Большую Садовую...

А дальше все пошло, как во сне. Только успели перевезти из старой мастерской глину и кое-какие мелкие скульптуры, как Ева откуда-то привела двух учениц, тоже иностранок. Это были совершенно беспомощные в отношении способностей девицы, довольно перезрелые и уже побывавшие, по их словам, в мастерских многих художников Парижа и Мюнхена. А теперь вот приехали в Москву по настоятельному приглашению их подруги — Евы. Опять Ева. Чего только она не свалила на его голову!

Эти два месяца, пока Степан жил под неусыпной опекой Евы, он работал в полную силу. За это время им было создано несколько скульптур, готовых для отливки в любом материале. «Осужденного» и «Автопортрет», олицетворяющий тоску и страдание, он намеревался отлить в цементе, а остальные, более мелкие, пойдут в гипсе. «Осужденного» он слепил заново, несколько крупнее обыкновенной человеческой фигуры. Жажда работать не давала ему заняться отливкой. В голове у него теснились все новые и новые образы...

Еще из Грузии Ева приехала с довольно заметным животом, а сейчас его уже не скрывали никакие халаты и специально сшитые платья.

— Послушай, Ева, ты что-то непомерно толстеешь, — заметил однажды Степан, лаская ее. — Неужели это от меня?

— Не уверена... Ведь этот противный грузин тоже замешан... Не надо было мне с ним связываться... А что, я очень брюхата?

— Должно быть, скоро родишь...

Этого замечания было вполне достаточно для такой неуравновешенной женщины, как Ева. Она в какие-нибудь два дня собралась и отбыла в Мюнхен. «Не дай боже, — говорила она, — приспишит меня родить в Москве, где нет даже прилишных акушеров!» Как все беспечные люди, живущие одним днем, она сумела израсходовать в короткое время все деньги, присланные родителями. К тому же, уезжая, не посвятила Степана в истинное положение дел. А тот не догадался ее об этом спросить. Наличных денег у нее едва хватило, чтобы расплатиться за гостиницу, отдать портнихе за платья и на проезд до Мюнхена. Таким образом, Степан опять оказался совершенно без копейки. В следующее утро после отъезда Евы ему не на что было уже купить хлеба. А тут еще хозяин дома, прослышав, что состоятельная барыня уехала, а Степан всего лишь ее нахлебник и бедный художник, стал требовать плату вперед. Степану ничего не оставалось, как отказаться от мастерской. Рано или поздно ему все равно отсюда надо уходить.

Он погрузил свои глиняные скульптуры на телегу ломового извозчика и снова повез их на Большую Якиманку, жалея, что не удалось сделать с них формы. Была середина мая, на улице стояла теплынь, а у Степана не хватило мокрых тряпок, чтобы обмотать глину и не дать ей рассохнуться, хотя на это он израсходовал все свое исподнее белье. Всю дорогу до хрипоты он ругался с извозчиком, чтобы тот ехал как можно тише. Но по московской булыжной мостовой даже при тихой езде растрясешь любой груз, не то что глиняные скульптуры. До прежней своей мастерской он довез жалкие бесформенные комки, пригодные разве только для свалки. Здесь ему тоже не повезло. Хозяин успел сдать его конуру другому съемщику, хотя она считалась за Степаном: он уплатил за нее вперед и срок этот еще не кончился. Расстроенный и возмущенный, с охрипшим голосом, Степан так раскричался, что можно было подумать, что во всех его бедах и неудачах повинен не кто другой, как этот незадачливый домовладелец. Пока они друг с другом препирались, во дворе стал собираться народ. Чтобы не доводить скандал до полиции, хозяин сунул Степану в руку переплаченные за комнату деньги и вытолкал его за ворота...

И снова Степан оказался на улице без средств и без друзей. Училище он окончил, от Бродского ушел, с мастерской и работой у него ничего не получилось. «Что же делать дальше?» — мучительно думал он, ступая по обшарканным плитам широкого тротуара. Уехать к себе в Алатырь, значило бы отступить от задуманного. Кому там нужны его скульптуры? Там нужны иконы...

— В Италию! К Тинелли! — воскликнул Степан мысленно и ему как-то сразу сделалось легко и уверенно, словно он, карабкаясь на высокую крутизну, ухватился за конец спасительной веревки...


Загрузка...