В Петербург Степан прибыл в пасмурный и дождливый день. С Финского залива дул сырой пронизывающий ветер. На мостовых стояли огромные мутные лужи. От серых домов веяло холодом. Раньше он никогда не бывал в Петербурге, и город показался ему непривычным и чужим. С вокзала он поехал в гостиницу, но, разговорившись по дороге с извозчиком, решил снять по его совету меблированную комнату на Васильевском острове. Цена за жилье показалась довольно сходной. Это хорошо, что он сразу устроится по-настоящему, будет время осмотреться, познакомиться кое с кем, а затем войти в столичный круг художников.
В день приезда Степан сходил в баню, помылся, попарился. Остаток дня провел у себя в комнате, поглядывая сквозь окно на низкое мутно-серое небо. Комната его находилась на третьем этаже огромного мрачного дома, два окна ее смотрели во двор, квадратный и глубокий, точно грязный колодец. Весь вечер Степана угнетали непонятная грусть и тоска, а тут еще непривычно длинные сумерки, тянувшиеся почти до самой полуночи...
Утром следующего дня опять шел дождь. Но Степан все же решил пройтись по городу: надо было отдать письма Амфитеатрова, да и не сидеть же целый день в ожидании, пока прояснится. Позавтракав в ближайшем трактире, он взял извозчика и поехал сначала к Венгерову.
В прихожей Степана встретила высокая дама в длинном темном платье, а вскоре вышел и сам хозяин, с окладистой бородой и очках в тонкой металлической оправе. Протянув широкую ладонь, улыбаясь сказал:
— Значит, к нам пожаловал Эрьзя. Рады, очень рады. Снимайте пальто и проходите ко мне.
Он хотел взять у Степана пальто, но тот запротестовал:
— Я сам повешу, только скажите где. Оно у меня мокрое. На улице дождь.
— Что вы хотите от петербургской погоды? Это вам не Италия, — заметил Семен Афанасьевич и крикнул кому-то: — Зинаида, вели, пожалуйста, подать нам чаю!
Он усадил гостя в кресло возле большого письменного стола, заваленного книгами и бумагами, сам сел напротив.
— С вашего разрешения я дочитаю письмо Александра Валентиновича, а потом поговорим.
Та же женщина в темном платье принесла на подносе два стакана чаю, вазочку с фруктовыми конфетами и печеньем. Все это она расставила на краю письменного стола, слегка отодвинув бумаги.
— Давайте познакомимся, — обратилась она к Степану, протянув руку. — Зинаида Афанасьевна.
— Моя сестра, — добавил Венгеров, на миг оторвавшись от письма.
Наконец дочитав его, он принялся расспрашивать об Италии, об эмигрантах. Он хорошо знал Бурцева, Лопатина. Степан охотно рассказал о своих встречах с ними. Затем разговор перешел на искусство. Венгеров высказал свое отрицательное отношение к различного рода новым веяниям и направлениям — всем этим кубизмам и футуризмам, рьяно нападающим на реализм.
— В прошлом году в Москве в Политехническом музее некое объединение под названием «Бубновый валет» устроило Илье Ефимовичу настоящее мамаево побоище, — рассказывал он, положив большие руки на стол и скрестив пальцы. — Непонятно, чего они от него хотят? Видите ли, он написал Иоанна Грозного не вверх ногами. А свои картины они именно так и пишут — не разберешь, где голова, а где ноги. Все это идет к нам оттуда, с Запада. Вас, надеюсь, миновала эта холера?
— Я не заражен никакими измами, я сам по себе, — ответил Степан.
— Самому по себе тоже нельзя, можете сбиться с пути и обязательно окажетесь в обществе какого-нибудь валета, не бубнового, так червонного! Реализм — вот наш бог, он всегда торжествовал во всех видах русского искусства. Вам непременно следует познакомиться с Ильей Ефимовичем. Поезжайте-ка к нему в Куоккалу, я вам расскажу, как туда ехать.
— С Финляндского вокзала, — заметил Степан.
— Ну вот, вы сами отлично знаете...
Венгеров проводил Степана до прихожей и просил заходить к нему запросто.
Настроение, испортившееся без видимых причин еще вчера, несколько улучшилось. Да и дождь, наконец, перестал. Край неба со стороны Финского залива очистился от низко плывущих мутных туч. Степан немного потолкался на Невском проспекте, затем решил сходить в Русский музей, он давно мечтал об этом. Но музей оказался закрытым для посетителей. После довольно длинных препирательств швейцар все же пошел доложить «начальству», как он выразился. Хранитель музея Киньгородов, узнав, кто этот невзрачный господин в рыжеватом поношенном пальто и круглой широкополой шляпе, любезно поклонился и велел швейцару пропустить Степана.
В вестибюле Степан снял пальто, шляпу и обратился к хранителю музея:
— Вы мне дозвольте взять с собой палку, знаете, побаливают ноги, ревматизм.
Так с палкой он и ходил по залам, постукивая ею в музейной застоявшейся тишине. Киньгородов сопровождал его. Немного в отдалении за ними следовал бородатый швейцар, удивленный столь необычным приемом этого ничем не примечательного посетителя, пожаловавшего не вовремя.
В одном из залов новой русской живописи молодой художник старательно копировал одну из картин. Степан внимательно посмотрел на него и с тихой улыбкой промолвил:
— Надобно писать самому, самому, а не копировать.
Он не знал, да и не мог знать, что молодой художник Николай Александрович Каменщиков — его земляк, алатырец. Не знал и тот, кто сейчас прошел мимо него с палкой в руке, слегка прихрамывая. Немного позднее художник спустился вниз, чтобы узнать у швейцара, кто этот странный посетитель.
— Надо полагать, иностранец, зовут его Эрьзей, — пояснил тот.
Уж он-то, Каменщиков, хорошо знал, кто такой Эрьзя, его прославленный земляк. Правда, до этого он его ни разу не видел, но столько о нем наслышался. Он сразу же бросился на улицу, но было уже слишком поздно, Эрьзя успел уйти...
В этот день Степан не сумел вручить всех писем, которыми его снабдили заграничные знакомые. Выйдя из музея, прошелся немного по городу и не заметил, как закончился день. А наутро следующего дня к нему ввалилась группа репортеров петербургских газет. На опешившего скульптора обрушилось столько вопросов, что он не успевал на них отвечать. «Откуда только, черти, узнали, где я живу?» — недоумевал он. Но потом вспомнил, что вчера в музее сказал Киньгородову, где остановился, и просил его помочь подыскать помещение для мастерской.
Репортеры потащили его в редакцию, в одну, затем в другую. Носился он с ними по всему Петербургу, как ошалелый, до боли в ногах. К середине дня он все же сумел отделаться от них, но уже настолько устал, что больше не хотелось никуда идти. А пообедав, решил поехать в Куоккалу к Репину.
Время уже подступало к вечеру, когда Степан добрался до репинской дачи. На осторожный стук вышел паренек лет пятнадцати, плохо говоривший по-русски, и сказал, что хозяин отдыхает после обеда, так что пусть добрый господин немного погуляет. Степан пошел к заливу по тропке между реденькими сосенками. Вид кругом был пустынный и унылый. Серый залив с мелкой рябью на поверхности и эти реденькие сосны по берегу нагоняли на Степана тоску. «Какой черт загнал его в эту глухомань? — невольно подумал он, но вслед за этой пришла другая мысль: — Может быть, оно и лучше для художника жить вдали от людской суеты и шума...» Не к тому ли всегда стремился и он, Степан, когда ему особенно хорошо работалось?
Он и не заметил, как ушел далеко от дачи. Вернувшись обратно, увидел бегущего навстречу паренька: оказывается, Илья Ефимович давно проснулся. Степану стало вдруг немного страшно: сейчас он встретится с человеком, уже давно обласканным славой и признанием. Еще в годы учения в Училище живописи, ваяния и зодчества имя Репина было для них, будущих художников, чем-то в роде знамени. Каждый его приезд в Москву на выставку являлся целым событием. Степану тогда удалось увидеть Репина несколько раз, но, чтобы подойти к нему близко и заговорить, об этом и не мечтал.
Из просторной прихожей паренек повел Степана вверх по лестнице, затем они снова спустились вниз и очутились в огромном пристрое — мастерской. На стенах и на полу — кругом — незаконченные или только начатые картины и эскизы. На мольберте стоял чистый загрунтованный холст. Репин сидел в кресле у небольшого круглого столика в полушубке и валенках с низкими широкими голенищами. Пожимая гостю руку, он мягким баском заметил:
— Напрасно сняли пальто, у меня здесь прохладно.
— Ничего, я не боюсь холода, — ответил Степан.
— А вот я боюсь, все время мерзну. Весна в этом году затяжная, май уже проходит, а тепла все нет... Вы приехали из Москвы? — спросил он затем.
— Я приехал из Италии, — сказал Степан. — Позвольте представиться — Эрьзя.
Оба некоторое время молчали.
— Слышал, — произнес Репин. — Вы ведь, кажется, скульптор?.. И долго вы жили в Италии? — спросил он.
— И в Италии, и во Франции — всего восемь лет.
— Там вы, кажется, имели шумный успех?
Репин показался Степану несколько рассеянным и чем-то озабоченным, подолгу молчал, погруженный во что-то свое, личное, часто терял нить разговора, начинал говорить уже совсем о другом...
Степан посидел у него недолго — торопился к обратному поезду в Петербург — и едва успел на него, вскочил уже на ходу.
В купе сидел всего один пассажир. Степан достал трубку. Все время, пока был у Репина, ему ни разу не пришлось ею воспользоваться. В мастерской на самом видном месте висела табличка с надписью: «У нас не курят».
Вскоре в купе протиснулись два жандарма, до самой остановки не проронившие ни слова. Степан не обратил на них особого внимания, сидел себе у окна, попыхивая трубкой и мысленно переживал все детали встречи с Репиным. Признаться, он ожидал от Ильи Ефимовича большего внимания...
Поезд остановился. Сквозь мутное запыленное стекло Степан силился прочесть название станции. Но так и не успел этого сделать: вдруг кто-то хлопнул его по плечу. Обернувшись, Степан увидел возле себя одного из жандармов.
— Вы Степан Дмитриевич Нефедов, по прозванию Эрьзя?
— Ну я, — ответил удивленный Степан.
— Вам придется сойти с поезда. Пойдемте с нами.
Степан попробовал протестовать: ему было непонятно, зачем он им понадобился, но жандарм, повысив голос, сказал:
— Всего лишь на несколько минут...
Однако эти несколько минут в жандармской комнате станции Белоостров растянулись на целый час. Степана обыскали, изъяв все документы и письма, которые он не успел доставить адресатам, составили протокол с ненужными и глупыми вопросами — зачем и когда приехал в Петербург, к кому ездил в Куоккалу, и тому подобное.
— Как же я теперь доберусь до Петербурга, поезд давно ушел? — возмущался Степан после того, как ему велели одеться.
— Не беспокойтесь, мы вас доставим.
Лицо у жандарма квадратное, глаза щелочками, жесткие темные волосы упали на низкий лоб, покрытый крупными складками. «Это, должно быть, оттого, что он все время хмурится», — невольно подумал Степан.
В Петербург он вернулся поздно ночью в сопровождении все тех же жандармов — они его привезли в закрытом автомобиле, в каких обычно возят арестантов. В охранном отделении все началось сначала: снова учинили обыск и еще более нудный допрос. Жандармский офицер, который его допрашивал, хотел непременно знать: кто, к кому и для какой надобности послал его из-за границы в Россию. Причем ему уже было известно, кого он, Степан, посетил в Париже перед отъездом и вообще, с кем он там встречался, известно было и то, кому из эмигрантов он помогал в свое время деньгами. У Степана не было причин скрывать свои заграничные знакомства, и он обо всем рассказал чистосердечно. Он не знал, что все эмигранты, с которыми он сталкивался, находились под неусыпным надзором заграничных агентов охранки, и теперь факт его знакомства с ними ставился ему в вину...
Оказавшись в мрачной тесной камере петербургской охранки, Степан в слепой ярости готов был биться головой об стену. Он не знал за собой никакой вины и не мог понять, почему с ним так поступили. Ну, допустим, за границей ему приходилось общаться с эмигрантами, так ведь на чужбине это вполне естественное чувство — тянуться к соотечественникам. Конечно, во многом он разделял их взгляды, но это еще ни о чем не говорит, ведь он не сделал ничего такого, в чем жандармы могли его обвинять. Да они его ни в чем особенно и не обвиняли, просто взяли и посадили. Оказывается, в России возможно и такое.
До самого утра он метался по крохотной камере, точно зверь, попавший в западню. А в квадратное оконце, схваченное железной решеткой, сумеречным холодным светом смотрела белая петербургская ночь. Утром Степан спросил у надзирателя, который принес арестантский завтрак, долго ли собираются его здесь держать, на что тот хмуро ответил, что ничего не знает и что не его это дело определять сроки.
— Тогда вы, может, хотя бы соизволите принести мне трубку и табак? — попросил Степан. — У меня их отобрали при обыске...
— Арестантам не дозволяется курить.
— Какой я тебе, к черту, арестант?! — крикнул Степан. — Я художник!
— Не могу знать... — И железная дверь со скрежетом затворилась.
На четвертый день Степана вновь повели на допрос. На этот раз его допрашивал жандармский полковник, подтянутый, чистенький, с тоненькими усиками, загнутыми вверх, как у немецкого кайзера. Он был предельно вежлив и все время улыбался.
— Чего вы от меня хотите? — спросил Степан, раздраженный этой неуместной вежливостью.
— От вас — ничего, поверьте честному слову офицера — ничего.
«Какого черта тогда меня здесь мутузите?» — хотел крикнуть Степан, но, подумав, сдержался.
— Мы знаем, что вы замечательный скульптор. О вас так много пишут в газетах, — продолжал жандарм, — и это нас обязывает отнестись к вам с должным вниманием.
— Ничего себе внимание, — не сдержался Степан. — Ни с того ни с сего высадили с поезда, заперли в кутузку. Даже отобрали трубку с табаком. Ну как можно просидеть четверо суток без курева?
— Извините, мои коллеги несколько перестарались. У них ведь служба тоже нелегкая... Вот вам папиросы, курите, — полковник подвинул Степану пачку дорогих папирос. Тот взял одну. — Берите все. Это, так сказать, возмещение за отобранный табак... Я надеюсь, что мы с вами найдем общий язык. — Выдержав небольшую паузу, он с улыбкой посмотрел на Степана. — Мне хотелось бы узнать, чем и как живет искусство на Западе. Поймите, это вовсе не профессиональный интерес. Забудьте, что с вами разговаривает жандармский офицер. Я и сам увлекаюсь живописью, немного рисую...
«Куда это он гнет?» — не понял сначала Степан и все же в нескольких словах рассказал о парижском салоне, в котором участвовал в последний раз. Жандарм слушал рассеянно, и Степану стало ясно, что его интересует совсем другое.
Достав из тумбочки бутылку «Токайского», полковник хотел налить Степану, но тот сказал, что вина не пьет, а вот от чая не отказался бы, если уж господин офицер настолько любезен.
Принесли чай.
— Хочется все же услышать от вас, каковы настроения эмигрантских кругов, с которыми вы находились в тесном общении, — вкрадчиво приближался к своей цели полковник.
— Откуда мне знать про их настроения? — Степан отхлебнул из стакана глоток чаю. — Я с эмигрантами якшался постольку, поскольку меня сводила с ними судьба.
— Ну, например, о чем они говорили между собой? С вами?
— Разве упомнишь, о чем они говорили. Хоть убейте, ничего не помню, да и не до этого мне было.
— Вы, бесспорно, у них доверенное лицо, иначе не передали бы с вами сюда, в Россию, столько писем?
— А черт знает, что написано в этих письмах, я их не читал. Да и передать не успел, вы их отобрали...
Под конец Степану надоели все эти однообразные вопросы, и он, замкнувшись, отвечал лишь «не знаю», «не помню». Офицер все чаще пощипывал свои тоненькие усы. Куда девались его мягкость и вежливость. Исчезла с губ улыбка, голос стал грубым и лающим.
— Ладно, господин Эрьзя, кончим этот беспредметный разговор, — сказал он наконец, — он и так у нас слишком затянулся. Советую вам в следующую нашу встречу вести себя попокладистее. А сейчас идите и подумайте над моими вопросами, у вас для этого будет достаточно времени...
Степан ожидал, что его опять посадят в ту же одиночную камеру, но в коридоре охранного отделения жандармский конвой сменили двое полицейских, которые вывели его во двор, посадили в закрытый автомобиль и повезли в полицейский участок. Здесь его снова обыскали, уже в который раз составили протокол допроса, куда, между прочим, внесли лишь фамилию, имя и звание. После этих формальностей он очутился в большой камере, которую населяли задержанные полицией пьяницы, воры и бродяги. «Ничего себе, удружил мне это вежливый жандарм», — подумал Степан, устраиваясь на нарах со слежавшейся соломой, кишевшей блохами. По грязной прокопченной стене ползали жирные пузатые клопы.
Соседом Степана по нарам оказался седой старик, который, спустив штаны и оголив тощие синеватые ноги, охотился за насекомыми. Степан с отвращением отвернулся — по другую сторону трое оборванцев с опухшими от похмелья лицами резались в карты. Растянувшись на нарах и закрыв глаза, он попытался хотя бы мысленно уйти из этого жуткого окружения, но неумолкающий гул голосов набитой битком камеры не давал сосредоточиться на чем-либо...
Прошла неделя, за ней потянулась другая. Кормили отвратительно: два раза в день приносили вонючую баланду, утром чай и кусок плохо пропеченного хлеба. Но Степана не так мучил голод, как отсутствие табака. При обыске полицейские отобрали у него даже те папиросы, которыми угостил полковник.
Шли дни за днями, и у Степана постепенно стало складываться впечатление, что про него просто забыли. Он видел, как ненадолго задерживались здесь остальные — день-два и их выпускали или переводили в тюрьму. За время, пока он сидел, некоторые успели побывать в камере дважды. В конце концов Степан решил обратиться к одному из надзирателей, более разговорчивому, и тот пообещал узнать у начальства про его «дело».
Степан не ошибся в своих предположениях: про него действительно забыли. Не обратись он к надзирателю, одному всевышнему известно, когда бы вспомнили о нем и сколько бы еще он просидел здесь. Полицейский чин вернул Степану отобранные при обыске деньги, трубку, табак и объявил, что он свободен. «Вот собака, — подумал Степан со злостью, — даже не извинился. Продержали столько за здорово живешь, с тем и до свидания...»
Прямо из полицейского участка он зашел в магазин готовой одежды, купил белье, брюки, тужурку и отправился в баню. Из прежней одежды ничего не оставил, все велел банщику выбросить. Тот с недоумением посмотрел на него и покачал головой. «Эка блажь господская, выкидывать такое добро», — проворчал он.
После всех мытарств в охранном отделении и полицейском участке Степан окончательно возненавидел Петербург, этот холодный и официальный город. В тот же день он уехал в Москву.
Москва была для Степана олицетворением России. Мыкаясь на чужбине, о ней он всегда вспоминал с особой теплотой, хотя в годы учения здесь ему тоже немало досталось. Но все это уже давно забылось. В душе сохранилось только хорошее. Все плохое преходяще. И сейчас, растянувшись на диване в спальном вагоне второго класса, он с трепетом предавался воспоминаниям десятилетней давности. Все было как будто вчера. Как будто вчера он бегал с Тверской на Мясницкую, на Остоженку, встречался с Ядвигой... Спорил со своими учителями... Он обязательно увидится с Волнухиным, побывает у Касаткина. Правда, Николай Алексеевич тогда на него обиделся за то, что он перебежал в скульптурный класс. Но обида была недолгой. Как-то перед открытием выставки ученических работ, увидев Степановы скульптуры, он первый поздравил его с успехом и вместе с Волнухиным поддержал, когда Совет училища не хотел пропустить одну из вещей, выполненных не по программе. Это, кажется, был гипсовый бюст Александры, затерявшийся где-то не то во Франции, не то в Италии...
Под мерное покачивание вагона и монотонный стук колес Степан и не заметил, как оборвалась нить воспоминаний. Это была первая ночь на родной земле, проведенная им спокойно...
Москва встретила Степана теплым солнечным днем. Все кругом цвело, сияло и блестело яркой молодой зеленью. Горели маковки церквей, золотым огнем сверкали кресты. Улицы и бульвары были переполнены празднично разодетым людом.
С Николаевского вокзала Степан поехал прямо на Мясницкую, надеясь встретить в училище кого-нибудь из старых знакомых. Оставив багаж у швейцара, поднялся на верхние этажи, прошелся по пустым классам, затем спустился вниз, в скульптурный, где неожиданно встретился с Пожилиным, бывшим своим соучеником. Тот сразу узнал его и кинулся обниматься.
— Я читал в петербургской газете, что ты приехал, да думал, останешься там, в Петербурге, — говорил обрадованный Пожилин.
— К черту Петербург, там меня едва не уморили жандармы! Понимаешь, ни с того ни с сего засадили в тюрьму.
— Ну и как же ты от них отделался? Жандармы — народ цепкий.
— Что им с меня взять — отпустили.
— А ты, я вижу, нисколько не изменился, такой же длинноволосый и бородатый. И одет не по-парижски.
— Парижскую я выбросил, завшивела в полицейской каталажке, — смеясь, сказал Степан. — Ну а как ты? Помнится, тогда, после окончания, остался в училище.
— Да вот так и остался... Да что же мы здесь стоим? — спохватился Пожилин.— Поедем ко мне. Жена будет рада тебя увидеть. И девочки обрадуются, они о тебе много наслышались. Да и кто теперь о тебе не наслышался? Ты ведь такая знаменитость.
— Знаешь, со мной кое-какие вещи. Я ведь сюда прямо с вокзала, — сказал Степан озабоченно. — Может, оставить их здесь, у швейцара, пока не подыщу себе жилье?
— Для чего же оставлять? Заберем с собой. Пока поживешь у нас, а там видно будет. Ты ведь, я думаю, без дела сидеть не собираешься, так что тебе потребуется не только жилье, но и мастерская.
— Мастерская, первым долгом мастерская!..
Они взяли извозчика и поехали на Пресню, в Нижнепрудный переулок.
— А я тебя не оторвал от работы, ты, кажется, чем-то занимался? — спросил Степан, когда они уже поднимались по крутой лестнице на третий этаж.
— Какое сейчас занятие — учащиеся разъехались? У меня, между прочим, неподалеку отсюда есть мастерская. Правда, больше там занимаются мои девочки. Тоже увлекаются скульптурой. Можешь ею воспользоваться...
Степана несколько удивил столь радушный прием со стороны Пожилина. В годы учения они никогда не были близкими, а впрочем, он ни с кем из учащихся не сходился близко. К тому же Пожилин был немного старше его, происходил из состоятельной купеческой семьи и на Степана поглядывал свысока.
Пожилин занимал весь третий этаж довольно большого дома. Его жена, Ирина Николаевна, примерно одного с ним возраста, в меру полная для своих лет, встретила их, одетая по-домашнему — в белое ситцевое платье с короткими рукавами, в синюю горошину. Пожилин что-то шепнул ей, и черные дуги ее бровей взметнулись вверх. В тот же миг она стала суетливой и приветливой.
— Мой старый друг Степан Дмитриевич, а теперь известный всей Европе скульптор Эрьзя, — представил Пожилин гостя.
Она протянула Степану белые полные руки и, не отнимая их, повела его из прихожей в гостиную, обставленную старинной дорогой мебелью.
— Сейчас подойдут девочки и будем обедать, — сказала она, обращаясь к мужу.
И действительно, вскоре они появились с большими охапками сирени в руках, шумно и весело переговариваясь. Завидев незнакомого гостя, сразу притихли. Старшей — Кате — было девятнадцать лет, младшей — Лизе — не более семнадцати. Услышав имя скульптора, обе на некоторое время безмолвно застыли, затем сделали книксен и выскочили из гостиной.
— Настоящие дети, — промолвил Пожилин, провожая дочерей восхищенным взглядом...
Привыкшему жить в лучшем случае в одной комнате и пользоваться до минимума ограниченным количеством вещей, Степану казалось излишней суетой иметь столько комнат и мебели, его удивило такое обилие посуды на обеденном столе. На кой черт нужны одному человеку три тарелки и три ложки? Не знаешь, за что взяться. Он чувствовал себя за столом скованно и неловко. Смущали и девушки, они без конца о чем-то шептались и хихикали. Степану казалось, что они следят за каждым его движением и смеются над ним.
Хозяин старался за столом поддерживать общий разговор — расспрашивал гостя о Париже, об Италии, а супруга больше интересовалась тамошними модами и ахала от восхищения, когда Степан с наблюдательностью художника рассказывал о покроях платьев парижских дам. Он не умел говорить красиво, часто ему не хватало слов, чтобы выразить тот или иной пассаж, и тогда он пускал в ход свои руки, изящно лавируя ими в воздухе, точно лепил на глазах у своих слушателей.
— А вы надолго останетесь в Москве? — осмелилась наконец Катя.
Голос у нее был бархатисто-мягкий, с нежными высокими нотками.
— Как — надолго? Я думаю, навсегда. Так ведь, Степан Дмитриевич? — сказал Пожилин, обращаясь к скульптору.
— Вообще-то я рассчитывал обосноваться у себя в Алатыре. Но посмотрю, как устроятся здесь мои дела.
— Устроятся, обязательно устроятся, — подхватил Пожилин.
— Мне бы хотелось поучиться у вас, — смущенно произнесла Катя, и в ее больших голубых глазах застыло молчаливое ожидание.
— И мне! — звонко воскликнула Лиза.
— Вот видите, у вас уже есть ученицы.
Степан понял вдруг, что девушки шептались за столом вовсе не о нем. У них было что-то свое, не относящееся к той минуте, может, еще принесенное с улицы. Они, пожалуй, и не заметили, что он ел суп десертной ложкой, а вилку брал не в ту руку. Зато от хозяйки подобные мелочи не ускользнули. После обеда, когда девушки увели Степана в мастерскую, чтобы показать свои робкие начинания, она сказала мужу, что их гость — человек невысокого полета, так себе — мужик мужиком.
— Но он известный скульптор! — возразил Пожилин. — Им восхищается вся Европа! С таким человеком не мешает сойтись ближе.
— Европа, возможно, и восхищается, но я не нахожу в нем ничего такого, что могло бы восхитить меня. Надо предупредить Катю, чтобы она не очень-то с ним якшалась.
— Что ты имеешь ввиду, Ирина?
— А ты разве не заметил, что она все время пялила на него глаза? В теперешнее время у молодых девушек дурная привычка влюбляться в мужиков или в фабричных. Этого еще недоставало.
— Но он же не мужик и не фабричный. Он — художник, скульптор! Понимаешь ли ты, что это значит?
— Я понимаю одно, что он мужик и, кажется, инородец...
Мастерская Пожилина находилась почти рядом, тут же, на Нижнепрудном, на первом этаже небольшого двухэтажного дома. Здесь когда-то, видимо, был маленький магазинчик, на задней стене еще сохранилось несколько полок, на которых теперь расставлены небольшие гипсовые бюсты и головки. Некоторые выполнены неплохо, со знанием дела, а многие — весьма и весьма посредственно. Один бюст, женский, заинтересовал Степана, в нем было какое-то сходство с женой Пожилина.
— Чья эта работа? — спросил он.
— Папина, — ответила Катя.
— А вот это моя. Мой автопортрет! — Лиза показала головку девочки с кривым лицом и пустыми отверстиями вместо глаз.
Катя рассмеялась, тряхнув толстой русой косой, а Степан сказал:
— Ну и как вам нравится свой портрет? На самом деле вы, кажется, куда привлекательнее.
— Я знаю, что плохо. Но ведь я только учусь, — смутилась Лиза и попробовала оправдаться: — К тому же я лепила по давнишней фотографии. Мне тогда было лет десять.
— Учебу следует начинать с самого простого, а вы сразу взялись за трудное. Автопортрет не всегда удается даже большим художникам, — сказал Степан, чтобы успокоить и ободрить девушку.
— А я что тебе говорила? Разве не то же самое? — обратилась к ней сестра. — Степан Дмитриевич, посмотрите вот эту работу. Как вы ее находите? Я хотела ее разбить, да папа не велел. Это наш племянник Юрочка. Он спал, а я его лепила.
Катя достала с полки небольшую гипсовую головку и протянула скульптору.
— Это уже говорит в вашу пользу, — промолвил Степан, осматривая головку. — Если бы художник оставался доволен каждой своей работой, он бы никогда ничего путного не создал... А что, для начала это совсем неплохо.
Он действительно остался доволен ее работой.
— Что у вас еще есть?
— Больше ничего... Я все уничтожаю. Сделаю, не понравится — разобью.
— Так это же прекрасно! — воскликнул Степан, схватив ее за обе руки. — Я обязательно буду вас учить. Из вас выйдет скульптор!
— А меня? — надулась Лиза, которой завидно стало, что Степан Дмитриевич похвалил ее сестру.
— И вас, конечно! Обеих буду учить... Давайте прямо сейчас и начнем. Ну-ка садитесь-ка вот на этот стул, — обратился он к Кате и подвел ее к окну. — У меня давно руки чешутся по работе.
— Лиза, подай Степану Дмитриевичу мой фартук, а то он весь испачкается, — сказала Катя, невольно приподнимаясь со стула.
— Сидите, сидите, не шевелитесь! — крикнул Степан и тоже обратился к Лизе: — Лучше найдите толстую проволоку, надо сделать небольшой каркасик.
— Нет у нас такой проволоки, — ответила она, не собираясь выполнять ни приказ сестры, ни просьбу скульптора. «Видите ли, все внимание Кате. Сестра и лепит хорошо, с нее и портрет собираются делать, а она должна всем прислуживать, нашли дурочку».
— Ты что, не слышишь?! — прикрикнула на нее Катя.
Лиза показала ей язык и не двинулась с места. Между сестрами вспыхнула перебранка. В это время в мастерскую вошел Пожилин.
— Что у вас за шум, даже на улице слышно? — спросил он, поглядывая на притихших дочерей. — Как вы себя ведете при госте! Что он о вас подумает?
Узнав, в чем причина ссоры, он успокоился и попросил Степана сделать портрет Кати в мраморе, если уж у него возникло такое намерение.
— Отчего же, можно и в мраморе, — сказал Степан. — Только где его взять?
Пожилин извлек из-под груды гипсовых осколков и иссохшейся глины довольно увесистый кусок белого мрамора.
— Хороший. Откуда он у вас?
— Со склада Дорогомиловского кладбища. А им привозят с Урала.
— Хорош, — повторил Степан еще раз. — Не хуже каррарского!..
С согласия Пожилина Степан обосновался жить и работать у него в мастерской. Любезный хозяин предложил ему комнату у себя в квартире, но скульптор не захотел стеснять семью, да и себя тоже. Здесь, в мастерской, он чувствовал себя свободно. А это было для него главное. Из старых московских знакомых он навестил лишь Волнухина. Увлекшись портретом Кати, так и не собрался сходить еще к кому-либо.
На портрет дочери пришла взглянуть и Ирина Николаевна. При Степане она еще ни разу не заходила в мастерскую.
— Ой, что за прелесть! Кто такая? — воскликнула она, заметив на полке рядом со своим гипсовым бюстом улыбающуюся «Марту».
— Так, одна знакомая француженка,— ответил Степан, не вдаваясь в подробности.
Потом она увидела портрет дочери, стоявший на низкой подставке у стены. Некоторое время разглядывала его молча, и на ее лице отражались и удивление, и восхищение попеременно. Ей казалось, что белый мрамор как бы светится изнутри.
— Боже мой! — произнесла Ирина Николаевна сдавленным голосом. — Степан Дмитриевич, вы настоящий волшебник. Откуда у вас все это берется? Я ничего подобного не видела в жизни и не предполагала, что такое возможно.
Степан молча раскуривал трубку. На слова Ирины Николаевны он ничего не ответил, он как будто их и не слышал...
После «Кати» он принялся лепить голову Христа. Работая над ней, рассказывал Кате, которая целыми днями не выходила из мастерской, о своей жизни в Италии, во Франции, о созданных им скульптурах, показывал фотографии с них. Увидев снимок «Обнаженной», по-воровски увезенной Санчо Марино из Парижа в Америку, Катя показала на улыбающуюся «Марту» и сказала:
— Это с нее.
— Как вы могли узнать? — удивился Степан.— Ведь тут совсем другое лицо.
— И совсем не другое, только несколько изменено, — произнесла она и, немного помолчав, спросила: — Вам жалко ее?
— Немного жалко. Дура она, выскочила замуж за какого-то, должно быть, идиота, который польстился на ее деньги.
— Я спрашиваю о скульптуре...
Степан смутился. Возвращая ему фотографию, она, улыбаясь, сказала:
— О ней, думаю, нечего жалеть.
— Скульптуру тоже нечего жалеть, можно сделать другую, еще лучше, была бы подходящая модель.
— А что значит подходящая? — заинтересовалась Катя.
— Будет слишком откровенно, если я вам скажу об этом.
— Вы мой учитель, я ваша ученица, со мной вы должны быть откровенны.
Степан внимательно посмотрел ей в лицо, затем, скользнув глазами по ее высокой, стройной фигуре, невольно подумал, что с нее, пожалуй, можно было бы слепить обнаженную не хуже той. Но это невозможно...
Катя больше ни о чем не спрашивала, умолкла, принявшись за работу. Она по совету Степана еще раз повторяла головку племянника Юрочки.
Спустя несколько дней они стали готовить формы, он — для головы Христа, она — для головки. Пожилин был весьма доволен: сам Эрьзя, столь знаменитый скульптор, бескорыстно занимается с его дочерьми, но в то же время он несколько опасался за Катю — как бы она в самом деле не влюбилась в него. Девушка буквально бредила им. Ирина Николаевна наоборот, узнав скульптора поближе, успокоилась. «Эрьзя — святой человек, — говорила она, — вина не пьет, никуда не ходит, ведет, можно сказать, аскетический образ жизни. Даже женщинами не интересуется. И это в его-то годы! Нет, на такого человека вполне можно положиться».
На лето Пожилины всей семьей ездили в Новгородскую губернию к брату Ирины Николаевны, у которого там было небольшое поместье. Сборы к отъезду обычно начинались в мае. А в этом году с отъездом порядком задержались. Уже кончался июнь, а они все никак не могли собраться. Дело в том, что Катя наотрез отказалась куда-либо ехать. Зато Лиза никому не давала покоя, требуя немедленного отъезда. Супруги никак не могли прийти к определенному решению. Им не хотелось оставлять Катю в Москве одну, но и отказаться от укоренившегося семейного обычая проводить лето в деревенской тиши тоже не решались. В конце концов Катя их убедила ехать, и они оставили ее на попечении горничной...
После отъезда родителей Катя все дни с утра до вечера проводила в мастерской. Дома лишь обедала. Иногда ей удавалось затащить к себе и скульптора, который обычно обедал в ближайшем трактире.
Теперь им никто не мешал работать. Правда, в первое время несколько раз в день в мастерскую забегала горничная, но, не заметив ничего предосудительного, больше не стала появляться. Степан отыскал среди мусора еще один кусок мрамора и занялся им. Катя изъявила желание слепить в глине портрет скульптора.
— Отчего же, попробуйте. У вас может получиться. Вам необходимо сейчас больше лепить с натуры. А другой натуры, кроме меня, здесь нет. Не с улицы же приглашать.
Воспользовавшись случаем, Катя попробовала заставить его продолжить начатый когда-то разговор о модели для скульптора или вообще для художника. И задала ему тот же вопрос, на который он прошлый раз не ответил.
— Как вы думаете, можно изваять девственницу, если вам будет позировать, простите за грубость, уличная девка? — сказал Степан, не поднимая головы от куска мрамора, лежавшего перед ним на столе,
От его слов Катя сделалась пунцовой.
— Не знаю, — тихо произнесла она.
— А я знаю. Вот сколько лет мучаюсь над головой Христа, а почему? Потому что нет подходящей натуры. Я его не видел ни живого, ни мертвого. Я его представляю только по Евангелию. Там же он изображен слезливым и безвольным божком. А разве безвольный человек может принять на себя все муки и страдания мира?!
— Но я читала, что греческому скульптору Праксителю для его богини. Афродиты позировала гетера. Надеюсь, вы знаете что за особы были эти гетеры?
— И сама-то богиня, говорят, блудила ничуть не меньше гетер. Так что тут все на месте...
Прямые и обнаженно откровенные высказывания Степана приводили Катю в стыдливый трепет. Но она не прерывала его, чувствуя в них истину, так необходимую для художника. Во время одной из таких бесед он как-то высказал желание изваять нагую лежащую фигуру, сказав, что вся трудность опять же в натуре. Дело в том, что он никогда не пользовался профессиональными натурщицами и не хотел бы пользоваться ими впредь. У них у всех выработался единый штамп, доходящий порой до вульгарности, а ему необходима естественность и присущая женщине стыдливость, которая бы сквозила в каждом изгибе тела.
— Стыдливая женщина вряд ли согласится предстать в костюме Евы перед мужчиной.
— Все зависит от убеждения. Недаром же говорят, что искусство требует жертв. И каждый для него чем-то жертвует: один — жизнью, другой — стыдливостью. Тициану для его Данаи, говорят, позировала его собственная дочь. Вы что думаете, предстать в обнаженном виде перед отцом ей не стыдно было? Женщина скорее согласится на такое в присутствии постороннего мужчины. Но Тициан сумел убедить ее, что это необходимо для картины...
Мысль изваять Катю нагой засела в голове Степана после того разговора, когда она по фотографии «Обнаженной» узнала Марту. Наверно, потому и работа над головой Христа продвигалась медленно. У него всегда было так: если уж его что-то беспокоило, он ни на чем не мог сосредоточиться. Становился резким, нервничал. Как раз в один из таких дней в мастерскую наведался посланец от одного великого князя с предложением сделать его скульптурный портрет. Степан даже не соизволил его как следует выслушать, накричал на него и прогнал.
— Что вы наделали, Степан Дмитриевич? — изумилась Катя. — Такое предложение от высокого лица сделало бы честь любому художнику.
— Любому, только не мне. Я знаю этих высокопоставленных мошенников. Не раз сталкивался с ними еще во Франции. Мне работать надо, а не пустяками заниматься. Работать!.. Вот если бы вы согласились мне позировать, мы бы с вами создали шедевр.
— Я уже вам позировала, — ответила Катя, сделав вид, что не поняла, чего он хочет.
— То для портрета, а мне надобно для «Обнаженной»...
— Что вы, Степан Дмитриевич! Как можно? Я вас стесняюсь. Я умру от стыда.
— Ничего с вами не сделается. От стыда еще никто не умирал. Ляжете на кушетку и будете лежать, вот и все.
— Не могу я, — произнесла она дрожащим голосом. — Ей-богу, не могу... Ну что вы такое придумали?!
Вся красная, с выступившими на глазах слезами Катя выбежала из мастерской и в тот день больше здесь не показывалась. Но Степан почему-то был уверен, что она согласится позировать, и, убрав незаконченную голову Христа, на всякий случай принялся сооружать на столе каркас из толстой проволоки.
На следующий день Катя пришла в мастерскую несколько позже обычного. Стараясь не встречаться взглядом с глазами скульптора, молча прошла к месту работы, но работать не могла, у нее дрожали руки. Степан курил трубку, исподтишка наблюдая за ней. Вот она отряхнула приставшую к пальцам глину, вымыла руки. Вытирая их, подняла наконец голову и каким-то растерянным взглядом посмотрела на него.
— Я жду, Катюша, — тихо сказал он.
— А я думала, вы об этом больше никогда не заговорите...
— Но вы пришли, значит, вы согласны.
— А если бы не пришла?
— Тогда я бы понял, что вы не хотите мне помочь.
Степан понимал, что требует от девушки почти невозможного, но ему так хотелось слепить «Обнаженную», подобную той, которую увез Санчо Марино. Эта страсть настолько овладела им, что у него не было сил ей противиться. Он ничего не мог с собой сделать.
Катя долго молчала, повернувшись к нему спиной. Все уже было приготовлено для работы — и глина в корыте, и каркас на столе, и кушетка у стены, куда она должна лечь, сбросив одежду.
— Выйдите, пожалуйста, пока я разденусь, — сказала она еле слышно и уже потом, когда он был в дверях, спросила: — Как мне лечь?
— Ложитесь на бок, спиной ко мне. Я вас буду лепить со спины...
На улице было жарко: уже наступил июль. Степан редко выходил из мастерской в середине дня, позволял себе это только вечером — недолго прогуливался по тихому безлюдному переулку. Постояв немного перед дверью,он вошел в мастерскую. Катя лежала на кушетке, свернувшись калачиком, точно маленький ребенок, когда ему бывает холодно. Прежде чем приступить к работе, Степан завесил часть окна простыней, затем положил на свободный конец стола глину и принялся заполнять пустоты каркаса, не отрывая глаз с Катиной фигуры. Тема скульптуры пришла сама собой — сон. Он работал лихорадочно, быстро, словно опасался, что Катя вот-вот сорвется с кушетки и убежит, не дав закончить даже общий контур фигуры. Но она лежала спокойно и лишь изредка слегка вздрагивали ее девичьи плечи. А когда он сказал, что на сегодня довольно, она, не поворачиваясь к нему, опять попросила его выйти.
Степан взял трубку и вышел на улицу. Уже смеркалось. «Вот это да, не заметил, как прошло время. А каково ей, бедной, было лежать столько времени без движения, наверно, вся одеревенела», — подумал он, медленно вышагивая по узенькому тротуару. Настроение было приподнятое. Немного огорчало лишь то, что до сих пор нет никаких вестей из Алатыря. Племянник Вася тоже молчит. «Вот возьму и не поеду к ним, останусь навсегда в Москве!..» — сказал он себе.
Наутро Катя в мастерскую не пришла. Степан весь день работал один, подправлял и подчищал сделанное вчера. Вечером все же не вытерпел и пошел узнать, не заболела ли она. В мастерской прохладно, а она чуть ли не полдня лежала раздетая. Но Катя не пришла по другой причине — она стала стесняться Степана больше прежнего. Пригласив его в гостиную, она предложила чаю, но света не зажигала.
— Что же мы, так в темноте и будем сидеть? — спросил он.
— Я не могу, Степан Дмитриевич, я вся горю от стыда.
— Глупости.
— Может, это и глупо, но я ничего не могу поделать с собой.
— Как же мы тогда закончим «Обнаженную»? Необходим еще хотя бы один сеанс.
— Не знаю. Сейчас я даже не могу об этом говорить...
Еще два дня Степан работал один, наводя лоск на фигуру, но без натурщицы это было пустым занятием. Наконец Катя все же пришла.
— Переболело, — бросила она на ходу.
Степан встретил ее сияющими глазами...
В конце июля в Москву неожиданно вернулись Пожилины. Отец с младшей дочерью сразу же заглянули в мастерскую, застав скульптора и его ученицу за изготовлением форм для «Обнаженной», оригинал которой был уже вполне закончен. Пожилин, не скрывая восхищения, расхваливал новую работу скульптора.
— Волшебник вы, настоящий волшебник, Степан Дмитриевич. У меня слов недостает, чтобы выразить, как все хорошо получается!
— Что же вы, папа, так рано вернулись? Вы же собирались прожить у дяди до сентября?— спросила Катя, прерывая его восхищения.
— И не спрашивай, доченька. Такое творится на свете... Я думал, мы добром и до Москвы не доберемся.
— В Новгороде еле протиснулись в вагон, народу! — воскликнула Лиза.
— А что случилось? — заинтересовался Степан.
— Вы еще спрашиваете, что случилось! Да разве вы газет не читаете? Мы же находимся накануне войны! Не сегодня-завтра Германия объявит России войну.
Степан выпрямился. Действительно, за последнее время он не заглядывал в газеты — некогда было. Он поспешно снял фартук и вымыл руки.
— Заработались вы, Степан Дмитриевич, совсем заработались, — укоризненно сказал Пожилин.
Степан отправился за газетами. Лишь теперь ему стали понятны причины тех мытарств, которые он претерпел, когда проезжал через Германию по дороге в Петербург. Значит, уже тогда отношения с немцами были натянутыми...
Вечером за ужином Пожилин рассказал жене об изящной скульптуре, которую Эрьзя слепил во время их отсутствия, добавив, что она должна обязательно взглянуть на нее еще в «сыром» виде.
— Надо полагать, ему позировала молодая женщина, скорее даже девушка. Это видно по всему, — говорил он.— Ты, наверно, Катя, знаешь, что за прелестное создание посещало скульптора. Тебя, конечно, во время сеансов выставляли из мастерской?
— Этого еще недоставало, чтобы Катя была свидетельницей подобных вещей, — сказала Ирина Николаевна и с упреком взглянула на мужа.
Катя молчала.
— Отчего же? Она должна привыкать к натуре, если собирается стать скульптором, — возразил Пожилин.
Тут раздался тихий голос Кати:
— В мастерскую никто не приходил.
— Тогда кто же ему позировал?
—Я...
Услышав признание дочери, Пожилин онемел. Так и сидел, выпучив глаза, не в силах что-либо сказать.
— Ты с ума сошла! — в ужасе прошептала Ирина Николаевна.
— Чего же тут особенного? Степан Дмитриевич очень порядочный человек, он не допустил по отношению ко мне никакой вольности, — сказала Катя. — Ему необходима была натурщица, и я согласилась. — Голос у нее дрожал, но, уверенная в своей правоте, она старалась держаться независимо.
— Боже мой! — уже громче сказала Ирина Николаевна. — До чего ты дошла...
Наконец пришел в себя и Пожилин.
— И она еще говорит, что тут ничего нет особенного! Раздеться перед мужчиной — равносильно отд... Но, посмотрев на младшую дочь, осекся.
Первого августа Германия объявила России войну. Началась сплошная мобилизация. По улицам Москвы тянулись бесконечные колонны мобилизованных. Вокзалы были забиты солдатами. На Тверской ежедневно происходили патриотические шествия. Пузатые господа и разряженные дамы несли портреты царя, хоругви и иконы. Все словно с ума сошли — одни плакали, другие радовались.
Несколько дней подряд, пока не надоело, Степан тоже толкался на улицах, наблюдая и патриотический психоз московских купцов, и неутешное горе простого люда, на плечи которого, он знал, лягут все тяготы войны. Потом снова уединился в мастерской на Нижнепрудном и принялся за неоконченную голову Христа. «Обнаженную», отлитую в цементе, он установил на полу, на широкой доске, чтобы в случае транспортировки, ее можно было легко перенести. Он не рассчитывал долго оставаться в мастерской Пожилина: по неясным для него причинам отношение хозяев к нему внезапно изменилось. Позднее он, конечно, стал догадываться, в чем причина. Но всякое объяснение по этому поводу считал излишним...
Наконец из Алатыря пришло долгожданное письмо, а вместе с ним — нерадостные вести. Племянник Вася писал, что городская Дума все время тянула с окончательным ответом в отношении строительства дома для его скульптур. Теперь же, когда началась война, об этом нечего и думать. Так что мечта Степана поселиться в Алатыре вместе со своими скульптурами не сбылась...
Как-то в мастерскую к Степану зашли две девушки. Та, что назвалась Еленой Мроз, была с пышными рыжеватыми волосами, подрезанными очень коротко. Лицо круглое, нос маленький, но прямой и изящный, подбородок несколько мясистый. Самым примечательным на этом лице был рот с выразительными губами. Глядя на нее, Степан почему-то вспомнил свою миланскую знакомую — Изу Крамер. Другая — Ода Цинк — выглядела несколько старше. Из-под красной шляпки выбивались черные жесткие волосы. Она была выше ростом, полная, с монголоидными чертами лица.
Девушки с восхищением осматривали «Обнаженную», затем подошли к полкам, где стояли портреты Кати и Марты, голова Христа. Показав на одну из работ дочерей Пожилина, Елена с удивлением спросила:
— А это что такое, незаконченный эскиз?
— Нет‚ — улыбнулся Степан. — Здесь стоит несколько работ моих учениц.
— А вы знаете, мы ведь тоже пришли проситься к вам в ученицы. Мы хотим учиться у вас, — сказала она.
— Кто же вас послал ко мне? — поинтересовался Степан.
— Сергей Михайлович Волнухин. Мы сначала напрашивались к нему, но он сказал, что лучше Эрьзи нет скульптора.
— Как же с вами быть? — неуверенно проговорил Степан после некоторого раздумья. — Сейчас я не могу вам что-либо обещать. У меня нет своей мастерской. Я нахожусь у Пожилина на положении квартиранта. Вот найду помещение, если уж хотите, приходите.
— А знаете, давайте вместе искать, — предложила Елена.
— Буду вам очень благодарен...
Через два дня они появились снова, радостные и оживленные: оказывается, нашлось замечательное помещение, почти в центре Москвы, в Высокопетровском монастыре, где до этого помещалась мастерская скульптора Ковыкина. Степан никак не ожидал такой прыти от своих будущих учениц и охотно согласился туда перебраться.
Переезжая на новое место, он впервые заметил, что уже наступила осень, и разозлился на себя. Как он живет, черт возьми, даже не видит, что делается вокруг. Навстречу им то и дело попадались кареты скорой помощи: с Восточной Пруссии прибывало много раненых. Улицы Москвы казались пустынными.
Мастерская, хотя и находилась в полуподвале, была довольно светлой и сухой, что особенно важно. На зиму, когда дни будут короткими, можно подключить несколько добавочных электрических лампочек.
Ученицы Степана быстро навели в мастерской порядок, а сам он сколотил из досок несколько рабочих столов, пару скамеек и широкий топчан для постели. Стружки и обрезки сложил в углу, предупредив девушек, чтобы они их не выкидывали.
— Для чего вам этот мусор? — с удивлением спросила Елена.
— Это не мусор, а дрова. Зимой, должно быть, в этом подвале будет адский холод. Поставим времянку и станем топить.
На оборудование мастерской ушло не более двух-трех дней, еще день Степан занимался заготовкой материала: привез глину, на складе памятников Дорогомиловского кладбища достал несколько кусков мрамора, заплатив за них приличную сумму.
Первой работой на новом месте стала женская фигура в рост, названная впоследствии «Монголкой». Приглядевшись к своим ученицам, Степан остановил выбор на Оде и попросил ее попозировать, отчего та пришла в замешательство.
— Что вы, Степан Дмитриевич, мне же придется раздеться?
— Ну и что здесь особенного?
Подругу принялась уговаривать и Елена, без которой Степану вряд ли удалось бы добиться ее согласия.
Общими усилиями мраморный брус был поставлен на попа и прислонен к одному из рабочих столов. Оде пришлось выстоять по часу не более трех сеансов. Работа продвигалась быстро, к концу недели контуры фигуры в основном уже были закончены. Ученицы, как могли, помогали Степану.
— В этом и состоит учеба, смотрите и делайте, как я, — говорил он им.
— Но делать, как вы, мы вряд ли сумеем, — ответила Елена, убедившись, что значит рубить мрамор.
— Мрамор не единственный материал. Глина — вот основное. Дерево для этого тоже подходит. Во дворе в дровяном складе я заметил крепкий сучкастый чурбак, его никак не могли расколоть, обязательно выпрошу у сторожа и попробую из него что-нибудь вырезать. Я еще ни разу серьезно не брался за дерево. Дерево — материал капризный, точно женщина, которая не хочет позировать.
При этих словах Степан, улыбаясь и подмигивая, посмотрел на Оду.
— Ко мне, Степан Дмитриевич, это не относится, — заметила та.
— Хорошо, что за вас взялась Елена.
— А она сама?
— Ничего, и до нее дойдет очередь, я ее приберегу для Евы...
В начале зимы мастерскую Степана посетили два корреспондента из «Русской иллюстрации» и вскоре в этом периодическом издании было помещено несколько фотографий его скульптур, а на одной заснят и он сам за работой.
Как и предполагал Степан, с наступлением морозов в мастерской стало настолько холодно, что к утру вода в ведре покрывалась тонким слоем льда. Иногда, заработавшись допоздна, девушки оставались ночевать здесь. Тогда Степан уступал им свой топчан, а сам ложился на двух сдвинутых вместе скамейках. В одну из особенно холодных ночей они не выдержали до утра и ушли домой посреди ночи. Назавтра они застали скульптора за новым занятием — он мастерил железную печку.
— Больше не убежите от меня, будет жарко.
Печь поставили посреди мастерской, от нее потянулась к одному из окон длинная кишка составных труб с кривыми коленами, подвешенная в нескольких местах на проволоке к потолку. Дровами их снабжал тайно от хозяев монастырский сторож. Он же прикатил в мастерскую приглянувшийся Степану чурбак.
— Не знаю, для чего вам этот пень, нешто камни собираетесь колоть на нем? — сказал ой при этом.
Вечерами, когда Степан оставался один, сторож частенько заходил к нему погреться и покурить, а заодно и побеседовать с умным человеком, как он называл скульптора в разговоре с другими. Впервые увидев «Монголку» и «Обнаженную», многозначительно заметил:
— Для чего тут выставил голых баб, срам ведь?
— Какой же срам? — возразил Степан.
— Смущают очень, окаянные. На них и одетых-то глядеть грех один.
Вскоре Степан получил заказ на портрет известной в то время балерины Федоровой, которую обычно называли Федорова 2-я. Опять же о нем позаботился его бывший учитель Волнухин, направив заказчиков в мастерскую Эрьзи.
Портрет Федоровой он выполнил в мраморе. Перед этим скульптор несколько раз побывал у артистки дома, вылепив сначала оригинал из пластилина. Позднее он принялся за «Автопортрет», тоже в мраморе. К этому времени у него появился еще один ученик по фамилии Шемякин. Правда, он где-то служил и мастерскую посещал лишь в конце дня.
Учеников своих скульптор пока что заставлял работать только в глине, задавая им несложные композиции. Самой способной оказалась Елена, что заставило его отнестись к ней более внимательно. Она, конечно, почувствовала это и тоже не осталась в долгу. Как-то незаметно, само собой в ее заботливые руки перешло все его нехитрое хозяйство. Она покупала чай, сахар, о чем он всегда забывал, а потом нервничал, приносила из булочной свежий хлеб, уводила его в трактир обедать. Елене пришлось приложить немало усилий, чтобы как-то упорядочить его жизнь. Иногда она даже поднимала на него голос, если он в чем-либо упорствовал.
— Ты чего мне мешаешь работать? Командуешь, словно сварливая жена, — ворчал он тогда.
— Я не командую, а всего лишь хочу, чтобы вы ели и спали вовремя.
Она была права, и Степан уступал. Он уже давно перешел с ней на ты, как и с остальными своими учениками. Он вообще не любил обращения на вы, может быть, потому, что оно отсутствовало в его родном эрзянском языке. Елена как-то сделала ему по этому поводу замечание, но Степан резко оборвал ее.
— Древние греки, черт возьми, к богам и то обращались на ты, а ты меня хочешь заставить с простыми смертными разговаривать во множественном числе!
Вскоре она с этим свыклась, и ей даже стало приятно, что он обращается к ней, как к равной.
В один из дней, уже после Нового года, в мастерской неожиданно появилась Катя Пожилина: вошла смущенная, растерянно огляделась и, заметив у рабочего стола скульптора, негромко поздоровалась.
— Катюша! — обрадовался Степан. — Давай проходи сюда, чего остановилась в дверях?
Катя несмело подошла поближе. Ее страшно смущали Елена и Ода, которые бесцеремонно рассматривали незнакомую гостью.
— Ну, как живешь? Скульптурой занимаешься? — спросил Степан.
— Нет, не занимаюсь. Я поступила на курсы медсестер, буду работать в госпитале.
— А вот это совсем ни к чему, — сказал Степан рассерженно. — Твое дело заниматься скульптурой.
— Война, — тихо отозвалась Катя.
— Ну и черт с ней, с войной! Пускай их воюют, кому делать нечего...
Катя побыла совсем немного и ушла, пообещав как-нибудь зайти еще, но слова своего не сдержала. А может быть, после окончания курсов ее отправили в какой-нибудь прифронтовой госпиталь, и она надолго уехала из Москвы.
Первую военную зиму Степан провел сносно: у него было несколько заказов, он закончил «Автопортрет», «Христа», сделал по памяти голову эрзянки. Летом выполнил ряд барельефов для дома дворцового типа на Остоженке, оформил с помощью Елены и Оды фасад дворца Румянцева-Задунайского на Моросейке. Вроде и заработок был неплохой, а жить приходилось туго. Цены росли не по дням, а по часам. Война сказывалась на всем, даже дрова подорожали.
К концу лета из Алатыря к Степану приехал племянник Вася.
— Ая думал, что ты давно воюешь, — сказал скульптор, застав его у дверей мастерской.
— Пока не взяли, оставили на время.
— Не здоров, что ли?
— Кто знает, наверно...
Степан затопил времянку, поставил на нее чайник, Василий рассказал дяде об алатырских новостях — о том, что из Маньчжурии вернулся отец, туда он уехал еще десять лет назад после злополучной истории с попом Рождественской церкви. Василий рассказал и о том, что городская Дума теперь уже и не заикается о постройке дома для скульптора — сейчас не до этого.
— Если бы сразу приехал, может быть, что и получилось, — сказал он в заключение.
— А может, это и к лучшему, — проговорил Степан задумчиво. — В Алатыре я вряд ли задержался бы надолго. Нрав у меня беспокойный. Вот и Москва уже надоела...
К чаю подоспели и девушки, по дороге с Моросейки забежавшие в баню. Степан представил им племянника.
— Что же вы, Степан Дмитриевич? У вас гость, а вы сидите? Надо бы сходить за вином, — засуетилась Елена.
Ода, еще не успевшая снять пальто, отправилась в магазин. Они обе с прошлой зимы, чтобы сократить до минимума расходы, отказались от своей квартиры и, с согласия скульптора, переселились в его мастерскую. Он сколотил для них второй топчан, его поставили в углу и завесили ситцевой занавесью.
С приездом племянника число едоков увеличилось. Поэтому вторая военная зима оказалась не только холоднее, но и голоднее. Дрова еще кое-как доставали — то сторож украдкой принесет пару поленьев, то Вася вечером разберет где-нибудь часть развалившегося забора, но с продуктами с каждым днем становилось труднее. У булочных с раннего утра выстраивались длинные очереди, в которых приходилось подолгу выстаивать Васе, Оде и Елене. Обратно в мастерскую они приходили продрогшие и посиневшие, подходили к печке, протягивая к ней замерзшие руки.
— Ну и черт с ним, с хлебом! — ругался Степан. — Будем сидеть без хлеба. Я в Италии иногда по несколько дней не ел, и ничего, не сдох...
Елена и Ода, а глядя на них, и Вася всеми силами старались оградить скульптора от неурядиц тяжелого военного времени. Особенно это удавалось. Елене, которая умела все делать тонко и тактично, так что Степан ничего не замечал. Лучший кусок за обедом всегда доставался ему. Было плохо с сахаром, с чаем, но она как-то умудрялась выходить из положения. Обежит всю Москву, наконец, купит на черном рынке, но достанет все необходимое.
Василий никак не мог разобраться в отношениях дяди с Еленой и однажды не вытерпел и заметил:
— Она тебе вроде не жена, спите врозь, а заботится, как о муже.
— С чего ты взял, что она обо мне заботится? — удивился Степан.
— Как же? Разве ты сам не замечаешь?
Степан впервые задумался над этим. «А ведь, черт возьми, он прав!» Елена давно уже стала для него чем-то гораздо больше, чем ученица. Он теперь и сам понял, что, когда она отсутствует, ему всегда чего-то не хватает. А когда она возле, на душе у него спокойно, он и нервничает меньше: как-то все само собой оказывается под руками — и материал, и инструмент.
Улучив момент, когда они с Еленой остались вдвоем, Степан сказал:
— Послушай, Лена, что тебя держит около меня? У тебя в Геленджике родители, ехала бы ты к ним.
— А вы согласитесь поехать со мной?
— Мне незачем туда ехать, у меня там никого нет. Да и неудобно. Что скажут твои родители?
— Ничего не скажут. Обрадуются.
— Обрадуются тебе, а не мне.
—Где я, там и вы...
— Как это понять?
— Понимайте, как хотите... Я дала себе зарок никогда с вами не расставаться. Ода давно уже зовет меня домой, с меня, говорит, хватит и скульптуры, и голода. А я ее каждый день умоляю задержаться еще хоть немного, боюсь, что вы одну меня не оставите у себя...
— Ну так скажи ей, пусть она убирается ко всем чертям! Мне не нужны ученики, для которых живот дороже скульптуры. И с чего ты взяла, что я не оставлю тебя? Да я без тебя дня не проживу! Неужели ты этого не видишь?
— Правда, Степан Дмитриевич?! — Елена вся вспыхнула от неожиданной радости.
— Не зови ты меня Степаном Дмитриевичем.
— Как же прикажешь звать мне моего учителя?
Она подошла к нему совсем близко и от неудержимого прилива чувств расхохоталась. Точно безумная, она долго смеялась и целовала его. Затем обхватила обеими руками и закружила по мастерской, все еще не переставая смеяться...
В тот же вечер Вася и Елена проводили Оду на вокзал.
Посещавший мастерскую в качестве ученика Шемякин больше не появлялся. Его, видимо, призвали в армию. Ближе к весне стал подумывать об отъезде и Василий. Он видел, как трудно приходится дяде добывать для всех пропитание. Да и за мастерскую не плачено уже несколько месяцев. Хозяева без конца надоедают скульптору. А когда Василий заметил, что Елена начала уносить на толкучку кое-что из одежды, он не стал больше тянуть с отъездом.
— С чего это ты вдруг надумал? — удивился Степан.
— Неужто ты думаешь, я вечно буду жить с вами. Мне пора уж и о своем думать. В Алатыре меня ждет невеста.
Конечно, никакая невеста в Алатыре его не ждала. Это было сказано лишь для того, чтобы дядя не стал доискиваться до истинных причин его поспешного отъезда.
— А как же скульптура? — огорченно спросил Степан.
— Куда от меня денется скульптура? Вот закончится война, настанут времена получше, я снова к вам вернусь. А может, вы приедете в Алатырь. Ведь решение Думы о постройке дома все еще остается в силе. Они его не отменили, только отстрочили...
Степан махнул рукой.
— Черт с ним, с ихним домом...
В начале мая в мастерскую зашел молодой военный врач, представившийся Мотовиловым.
— Я немного занимаюсь скульптурой, хотел бы поучиться у вас, — сказал он.
— Почему немного? — спросил недоверчиво Степан. — Скульптура — такая вещь, которая требует от человека многого.
— Я знаю, но у меня сейчас трудно со временем работаю в госпитале. Любимому занятию могу уделить в день часа два-три, не более, да и то за счет сна, — несколько смущаясь, ответил Мотовилов.
Это Степану понравилось. Коли человек занимается скульптурой за счет сна, стало быть, это всерьез.
— Ну что ж, молодой человек, посещайте мою мастерскую, только вот в чем беда: надолго сам вряд ли в ней останусь — нас выселяют отсюда. Но вы пока ходите, ходите и присматривайтесь.
Мотовилов посещал мастерскую до конца мая, пока скульптору настоятельно не предложили очистить помещение. Узнав об этом, он прислал троих дюжих санитаров, и они помогли Степану разместить скульптуры — часть у Волнухина, а часть на Нижнепрудном у Пожилина. Он, хотя и злился на скульптора, все же не отказал дать пристанище для его работ.
Волнухин, в мастерской которого Степан и Елена заночевали, не раз попрекнул коллегу, почему он вовремя не сказал ему о своих денежных затруднениях, он бы обязательно помог, и дело бы не дошло до выселения.
— Ладно об этом печалиться, Сергей Михайлович. Приедем осенью, найдем другое помещение. Невелика потеря. В этом подвале зимой я чуть не замерз.
— А как у вас с военной службой, не призовут?
— Черт их знает, должно быть, призовут, когда мой год подойдет.
Уходя от них, Волнухин вынул из кармана несколько четвертных и протянул Степану.
— Вот вам на дорогу.
Но Елена поторопилась ответить:
— Нет, нет, нам деньги не нужны, у нас есть на дорогу, до Геленджика хватит. Спасибо вам, Сергей Михайлович.
Когда они остались одни, Степан с удивлением спросил:
— Хотел бы я знать, черт возьми, откуда у тебя деньги?
— Какое тебе дело — откуда?..
Утром, отправляясь на вокзал, Степан взял два больших чемодана Елены: они были совсем пусты. И ему сразу стало понятно, откуда у нее деньги...
До Таганрога ехали поездом, затем пересели на пароход, следующий в Новороссийск, и прибыли туда рано утром. Елена сказала, что здесь у ее отца, капитана каботажного парохода, есть комната, надо сначала навестить его, а потом уже отправляться в Геленджик, к матери.
— А как ты меня представишь?
— Скажу, что со мной приехал скульптор Эрьзя. Этого достаточно.
— Так-то так, но, надо полагать, он обязательно поинтересуется, с какой стати я с тобой разъезжаю.
— Если поинтересуется, что-нибудь придумаем.
— Ничего придумывать не надо. Скажешь отцу и матери, что я твой муж...
Отец Елены — Ипполит Николаевич — невысокого роста, худощавый, лет сорока пяти, но уже изрядно полысевший, обнял дочь, а затем подал руку Степану.
— А-а, вот вы какой, скульптор Эрьзя! Мне о вас Леночка писала чуть ли не в каждом письме. Рад, очень рад за нее. Вы мне сразу, с первого взгляда понравились. Знаете, у вас такое светлое, такое открытое лицо. Вообще-то мужчинам не говорят комплиментов, но Леночка сделала вас моим зятем, значит, я имею право...
Его слова прервал визгливый возглас высокой стройной девушки, внезапно выскочившей из-за ширмы.
— Леночка, сестричка моя милая!
Пока сестры обнимались, Ипполит Николаевич объяснил, что это его младшая дочь, только сегодня ночью приехала из Ростова, где учится в балетной студии.
— А ну-ка марш отсюда, выскочила голая и босая, — сказал он нарочито сердито и выпроводил дочерей за ширму.
В середине дня они вчетвером поехали в Геленджик, где у Ипполита Николаевича имелся собственный домик.
В Геленджике Степан прожил до глубокой осени. Пополнел, загорел. С сестрами Мроз ездил на пароходе в Сочи, на Новый Афон, в Батуми. В откровенной беседе с Еленой он признавался, что еще никогда не жил так вольно и беззаботно. Не привыкший к семейной обстановке с ее твердыми установками все делать вовремя — есть, ложиться спать, вставать, — у Мроз он не тяготился всем этим. Он и сам не заметил, как стал частицей этой семьи.
Из Геленджика Степан уехал в середине ноября. Елена пока осталась у родителей: сейчас ей в Москве делать нечего, тем более, что Степана могут призвать в армию.
В Москве Степан остановился у Волнухина, и тот сказал ему, чтобы он сходил в свою бывшую мастерскую. Сторож монастырского двора как-то справлялся о нем: вроде бы на имя скульптора Эрьзи поступила какая-то бумага.
— Должно быть, призывают, черт возьми. Вы сказали, куда я уехал? — спросил Степан.
— Я сказал, что не знаю.
Степан не ошибся: бумага действительно была из призывного пункта и пришла неделю назад. Вручая ее, сторож пожалел, что такому редкому мастеру тоже приходится идти на войну.
— Уж лучше бы вы, Степан Дмитриевич, не показывались в Москве. Поискали, поискали бы вас и бросили. А то ведь немец убьет ни за понюшку табака. Ух как много полегло наших в этой войне, а конца ей не видно...
— Нет, дезертиром быть не хочу, — сказал Степан, а у самого все перевернулось внутри.
Вот и конец его свободе. До этого он знал лишь свою работу — с мыслью о ней ложился, с мыслью о ней вставал. Теперь все будет иначе: он — солдат, подневольный, зависимый человек. Никому нет дела до его скульптур — сунут в руки ружье и пошлют убивать людей...
Степан бесцельно побрел по Петровке, не зная, что предпринять. В призывной пункт он не торопился, туда он может явиться и завтра, теперь уже все равно — и так опоздал на целую неделю. Один день ничего не решит. И тут, ища выход из положения, Степан вдруг вспомнил про своего бывшего ученика Мотовилова, военного врача. «Надо сходить к нему. Может, что-нибудь посоветует. Но в каком госпитале он работает? Раньше как-то этому не придавал значения. Это, кажется, где-то в Замоскворечье», — бормотал себе под нос Степан, натыкаясь на прохожих...
Прочитав призывную бумагу, Мотовилов забеспокоился больше, чем сам Степан, который даже не удосужился дочитать ее до конца.
— Так вас завтра же отправят с маршевой ротой в самое пекло! — взволновался он.
— Ну и черт с ним, пусть отправляют. Всех отправляют, а я что, лучше других?
— Нечего вам думать о других, вы думайте о себе, — сердито сказал Мотовилов и спросил: — Вы уже были на призывном пункте? Нет. Хорошо сделали, что сперва пришли ко мне. Завтра же мы с вами пойдем к моему начальству, и я постараюсь попросить, чтобы вас зачислили хотя бы в санитары при госпитале. Это единственное, что может спасти вас от окопов.
Провожая скульптора, Мотовилов посоветовал ему не очень-то разгуливать по улицам: может остановить патруль и проверить документы. В Москве объявилось много дезертиров, и на них производят облавы. Лучше он сам утром зайдет за ним.
— Вы думаете, я уже дезертир? — встревожился Степан.
— Я ничего не думаю, но у вас в кармане бумага, на основании которой вы должны явиться на пункт неделю назад.
— Я ее получил только сегодня.
— Верю, но для суда это не будет иметь ровно никакого значения.
С этих пор тревога не покидала Степана, и он шел, оглядываясь, до самой квартиры Волнухина: ему все время казалось, что за ним кто-то следит.
— Вы знаете, Сергей Михайлович, я, оказывается, дезертир!
— Все шутите, Эрьзя. Пойдемте-ка лучше попьем чаю. Мы вас совсем заждались.
— Ей-богу, не шучу. Сейчас мне об этом сказал мой ученик Мотовилов. Он военный врач и все эти порядки знает...
Направляясь вместе с Мотовиловым в Управление Красного креста, Степан на всякий случай захватил с собой альбом с фотографиями скульптурных работ и несколько газетных вырезок о своем творчестве. В Управлении Мотовилов оставил скульптора в коридоре, а сам пошел ходить по кабинетам. Через некоторое время он пригласил Степана в одну из комнат и представил заведующему отделениями госпиталей города Москвы профессору Сутееву.
— Пожалуй, мы сможем помочь господину Эрьзе, — произнес профессор приятным баритоном, просмотрев альбом. — Надо будет отправить в Петроград телеграмму и просить Главный штаб откомандировать скульптора в наше распоряжение. Подскажите, пожалуйста, ваш адрес, господин Эрьзя, чтобы мы могли вам сообщить результат.
— Он живет у скульптора Волнухина, — сказал Мотовилов.
— Да, да, я временно остановился у Сергея Михайловича. Это мой учитель, — добавил от себя Степан, который все это время стоял в отдалении, переминаясь с ноги на ногу, а лицо его светилось мягкой улыбкой, спрятанной в золотисто-русой бородке...
О том, как хорошо его приняли в Управлении Красного креста, Степан сразу же рассказал Волнухину, повторив несколько раз: «Понимаешь, с ним приятно было разговаривать,совсем не важничает, хотя и большой начальник». Но в кабинете заведующего отделениями госпиталей Степан произнес не более двух фраз.
Спустя несколько дней пришел ответ из Петрограда, и Степана назначили на должность художника-муляжиста филиального отделения госпиталя для челюстных ранений. Этот филиал находился на Большой Грузинской улице, где Степану отвели отдельную комнату. Он где-то раздобыл железную кровать, стол и пару венских стульев, считая, что устроился с комфортом.
— Вот что значит жить на казенный счет, так роскошно я еще никогда не обставлял свое жилище, — шутил Степан, когда к нему заходили гости.
В этой комнате на Большой Грузинской у него часто бывали Мотовилов, профессор Сутеев, с которым он вскоре сошелся очень близко. Заходили и совсем незнакомые люди, прослышав, что в госпитале работает знаменитый скульптор Эрьзя, в обязанности которого входило по рисункам и фотографиям изготовлять гипсовые муляжи и раскрашивать их. Работа ему, естественно, не нравилась, но он терпел ее и выполнял довольно добросовестно, хотя ему, привыкшему лепить с живой натуры прекрасные человеческие лица, не так легко было перейти на изготовление слепков изуродованых ранением челюстей. В госпитале у него оставалась масса свободного времени, но, к сожалению, он не мог здесь заниматься скульптурой. Для этого не было соответствующих условий, да и вряд ли ему разрешили бы. Поэтому Степан, вскоре стал подыскивать помещение для мастерской. По условиям службы он мог жить и вне госпиталя.
К середине зимы на Садовой-Кудринской Степану удалось по дешевке снять под мастерскую бывшую кузницу, которая очень для этого подходила: одна из ее стен была сплошь стеклянная, с рамой из массивного железного переплета. Высота около четырех метров, пол цементированный. Степан наспех сложил плиту, смастерил времянку, надеясь, что две печи все же хоть немного обогреют этот сарай. Но, даже несмотря на это, в мастерской у него всегда было так же холодно, как и на улице, и Степан никогда не снимал ватную фуфайку, добытую в госпитале. Спать невозможно было даже рядом с плитой, которая больше дымила, чем обогревала. Тогда он сделал из досок под самым потолком что-то вроде подвесной скворешни и на ночь по лестнице взбирался туда.
В Геленджик Елене он сразу же написал письмо — поделился своей радостью и попросил ее, если может, приехать. Но в конце письма все же добавил, что в мастерской адский холод, пусть лучше подождет до весны...
Первыми в мастерскую к скульптору пришли супруги Сутеевы. С женой профессора, Зинаидой Васильевной, к тому времени он уже был знаком: до этого не раз бывал у них и даже обещал сделать ее портрет, как только наведет у себя порядок.
— Вот ваш мрамор, он ждет, когда вы согласитесь позировать, — сказал Степан, улыбаясь, и поднял на стол объемистый кусок камня.
— Бог с вами, Степан Дмитриевич, вы меня тут совсем заморозите, — ответила Зинаида Васильевна.
— Топлю день и ночь, черт его знает, почему холодно.
— Моим портретом лучше займитесь у нас, у нас тепло, да и я не буду сидеть без дела, — предложила она.
Степан хотел угостить их чаем, но гости отказались, сказав, что пришли специально за ним и сейчас уведут его к себе.
— Тогда придется надеть чистую рубаху, — сказал он и полез по лестнице в свою скворешню.
Гости лишь сейчас заметили причудливую постройку, висящую у потолка.
— Степан Дмитриевич, что это у вас такое?! — с удивлением воскликнула Зинаида Васильевна и расхохоталась.
— Ничего особенного, я здесь сплю, здесь теплее.
— А вы не грохнетесь оттуда вместе со своим ящиком? — заметил Сутеев.
— Не должно быть, подвешено крепко, — ответил скульптор, уже забравшись наверх. Под его тяжестью все это дощатое устройство подозрительно качалось и скрипело...
В тот вечер у Сутеевых Степан познакомился с художником-декоратором Большого театра Яковлевым. Оказывается, они были соседями. Декоративные маетерские Большого театра находились в здании рядом с мастерской скульптора. На следующий день Яковлев обещал у него побывать. Он и в самом деле пришел и привел с собой писателя-одессита Кипена. Долго и молча рассматривали они скульптуры, а Степан стоял рядом, дымил трубкой и время от времени в двух-трех словах сообщал историю создания той или иной работы.
— Представьте себе, я ничего подобного никогда не видел, — вымолвил наконец Кипен и обратился к Яковлеву: — Что вы на это скажете, а?
— То же самое, что и вы. Жалею, что до сего времени не знал об этих сокровищах.
— В следующий раз обязательно приведу с собой Серафимовича. Вы не возражаете? — спросил Кипен.
— Нет, конечно. Он что, тоже писатель?
— Разве вы у него ничего не читали?
Степан пожал плечами. Немного погодя, сказал:
— Писатели нас понимают лучше других. В Италии я очень дружил с Амфитеатровым. Хороший человек...
К вечеру Яковлев опять зашел к Степану и пригласил его вместе поужинать. На столе, рядом с куском мрамора, он увидел первый том «Рассказов» Серафимовича.
— Вот взял у Григория Осиповича. Надо почитать. А то как-то неудобно, большой писатель, придет ко мне, а я у него ничего не читал, — как бы оправдываясь, сказал Степан. — Да и времени нет. На работу и то его не хватает...
Дружба с Яковлевым расширила круг знакомых Степана. К нему теперь часто заходили артисты, художники, журналисты, а вскоре, верный своему слову, Кипен привел и Серафимовича. Они пришли днем и застали скульптора за работой. Перед ним на столе, сколоченном из толстой двухдюймовой доски, лежал кусок белого мрамора с уже обозначившимися контурами женской головы. Здесь же рядом дремал серый пушистый котенок. Его скульптор подобрал на улице.
— Вот Калипсу делаю, — ответил Степан на вопрос Кипена, над чем он сейчас работает. — Яковлев недавно рассказал одну занимательную историю про грека Одиссея. Так она, эта самая Калипса, сумела своими чарами удержать его у себя целых семь лет. Должно быть, порядочный бездельник был этот Одиссей, ежели возле бабы проторчал столько времени, — заключил он вполне серьезно.
Серафимович и Кипен не удержались, чтобы не рассмеяться.
— В наше время, пожалуй, столько не проторчишь, верно? — заметил Серафимович.
Он, не в пример другим, не кинулся сразу к скульптурам, поговорил с хозяином, всмотрелся в него, а уже потом молча принялся разглядывать его работы. Кипен было намерился, на правах старого знакомого скульптора, взять на себя роль толкователя, но Серафимович остановил его.
— Тут и без того все ясно, как на бумаге написано.
Уходя, он стал извиняться, что они пришли не вовремя и оторвали скульптора от работы.
— Если разрешите, мы зайдем к вам как-нибудь вечерком.
— Прошу, очень прошу, заходите в любое время. Мне приятно было с вами поговорить.
В понятие «поговорить» Степан, видимо, вкладывал свой собственный смысл. Оба они — и скульптор, и Александр Серафимович — по характеру были не слишком разговорчивые...
— Он мне понравился, такой простой, совсем не похож на писателя. По виду настоящий кузнец, — говорил вечером Степан о Серафимовиче, сидя в гостях у Сутеевых.
— А вы сами-то, Степан Дмитриевич, похожи на художника? — с улыбкой заметил Григорий Осипович.
— На кого же я, по-вашему, похож? — слегка обиделся Степан.
— Вы скорее смахиваете на странника или старообрядческого начетчика, — откровенно признался Сутеев.
Против странника Степан не возражал, но походить на начетчика не хотел и на следующий день явился к Сутеевым подстриженный и подбритый.
— Ну, что вы теперь скажете?
Зинаида Васильевна расхохоталась.
— Напрасно вы его послушались, Степан Дмитриевич, и отрезали волосы. Они вам так шли.
— Вот черт, это он смутил меня, — проворчал недовольно скульптор.
У Сутеевых он работал над портретом Зинаиды Васильевны, а после вечерами подолгу просиживал в кругу их семьи за чаем, рассказывая о своей удивительной жизни, начав этот рассказ с самого раннего детства. В минуты откровенности он признавался:
— Мне у вас так тепло и хорошо, что и высказать не могу...
Революции подобны землетрясениям. Где-то в фундаменте общества, в самых его нижних слоях, точно в глубинных пластах земли, накапливается скрытая от глаз взрывная сила. И вдруг происходит сдвиг. Привычное здание общества рушится, разваливается, словно карточный домик. Так произошло двадцать седьмого февраля семнадцатого года с тысячелетней монархией Российского государства.
Слухи о приближающихся изменениях в стране в тихую мастерскую Степана проникали через ее многочисленных посетителей. Так что он все время находился в курсе событий. Весть о низвержении самодержавия первым принес ему Яковлев.
— В Петрограде арестовали царя!
От его неожиданного крика со стола свалился котенок. Степан поднял его на руки и лишь потом проговорил:
— Стоит из-за этого орать, чай, можно и тихо сказать.
— Ты что, не обрадовался? — удивился Яковлев, видя с каким равнодушием воспринял скульптор известие.
— А чего радоваться? Ну, скинули одного Романова, на место него обязательно сядет другой.
— Нет уж, дудки!
— У меня вон тоже произошла революция: вчера вечером сорвался мой второй этаж и чуть было не разбил «Монголку». К счастью, она оказалась покрепче этих досок, выдержала...
Яковлев заставил скульптора одеться и потащил его на улицу. По Садовому кольцу они вышли к Тверской и пошли по ней к центру. Улица была забита народом, кругом стоял невообразимый гвалт — пели, кричали, смеялись. Нигде не видно ни жандармов, ни полицейских, добрую половину толпы составляли солдаты. В Охотном ряду и Театральной площади горели костры. Степана захватила эта людская толчея, и он, смешавшись с ней, ни за что не хотел возвращаться в свою мастерскую. Они с Яковлевым так и пробродили по городу всю ночь, несколько раз возвращаясь на Театральную площадь, чтобы погреться у костров.
В эту первую революционную ночь не спала вся Москва. Лишь к утру несколько опустели ее площади и улицы. А днем они снова забурлили. И Степан снова пошел бродить по городу, на этот раз один, без попутчика. Повсюду стихийно возникали митинги, на старые бочки из-под пива взбирались ораторы разных мастей и воззрений. Люди слишком долго были лишены права вольно высказывать свои мысли, теперь наступила полная свобода, и они могли выговориться. Одних ораторов слушали, затаив дыхание, других освистывали и с криком стаскивали с бочек. У Степана обычно не хватало терпения дослушать до конца хоть одного из них, и он уходил, чтобы на соседней улице примкнуть к следующей толпе. Но выступление одного рабочего, начавшего свою речь призывами: «Долой войну!», «Да здравствует мир!», «Заводы и фабрики рабочим, землю крестьянам!» он прослушал с волнением и в конце даже крикнул: «Браво!» Хотел было подойти к этому человеку, чтобы пожать ему руку, но никак не мог пробиться через толпу.
Вечером, придя к Сутеевым, Степан рассказал о нем.
— Дело говорил. А остальные так себе, занимаются пустым суесловием, слушать не хочется.
— Вы, вероятно, слушали выступление большевика, — заметил Сутеев.
— А кто они такие? — заинтересовался скульптор.
Сутеев кратенько, как мог, объяснил ему сущность большевизма.
— Программа у них, пожалуй, правильная, — подумав, сказал Степан и спросил, что об этом думает сам профессор.
— А что тут думать? Само собой разумеется, с войной надо кончать. Довольно проливать бессмысленную кровь.
— Хватит вам заниматься политикой, пойдемте лучше ужинать, — вмешалась в разговор Зинаида Васильевна. — С этой революцией, я вижу, Степан Дмитриевич, вы совсем осунулись, наверное, и поесть забываете.
— А ведь правда, черт возьми, сегодня я еще ничего не ел. Магазины не торгуют, а запасов у меня никаких, — признался Степан.
Сутеевы оставляли его ночевать, но он заторопился к себе в мастерскую — там у него голодный котенок, не кормленный со вчерашнего дня...
Постепенно жизнь в Москве стала входить в более или менее нормальную колею. Из Петрограда пришло известие о создании Временного правительства. На улицах появились вооруженные патрули. Они разгоняли демонстрантов и митингующих. Первая волна революции схлынула, время безудержной свободы кончилось. На административных зданиях новое правительство вывесило призывы, написанные огромными белыми буквами на красных полотнищах: «Война до победного конца!»
— Вот тебе и скинули царя, — говорил Степан своему соседу Яковлеву, который по-прежнему просиживал у него целые вечера. — Скинуть-то скинули, а что изменилось? Все осталось по-старому, как и при Николашке.
— Вот закончится война, и все пойдет по-другому, — защищался тот.
— А не считаешь ли ты, что изменения должны начаться именно с войны?..
Закончив «Зинаиду» и «Калипсо», Степан принялся лепить огромную женскую фигуру, пользуясь для этого стоячей лестницей. От службы в госпитале он теперь был освобожден и муляжами больше не занимался. Все свое время он отдавал только работе. У него возникла идея создать скульптурные портреты женщин всех национальностей России. Уже есть русские — «Катя» и «Зинаида», есть «Монголка» и «Эрзянка». Как-то на улице он встретил молодую татарку в национальном костюме с монистами. Вернувшись в мастерскую, по памяти сделал рисунок, чтобы позднее передать это в мраморе..
Наконец из Геленджика приехала Елена. Ей не понравилась мастерская, и она посоветовала подыскать другую. О том, что зимой здесь было холодно, она уже знала из его писем. Степан согласился, но пока было тепло, они оставались здесь. С ее приездом он принялся за новую работу, назвав ее «Страсть». Елена, правда, не сразу, но согласилась ему позировать. Уж очень неудобную он выбрал позу. Эту работу затем они отлили в цементе.
К зиме Степан и Елена перебрались в небольшой особняк на Петровском шоссе, заняв самую просторную и светлую комнату, служившую когда-то зимним садом. Небольшие пальмы и прочие экзотические деревца валялись здесь же за особняком, их кто-то выкинул, и они засохли и погибли при первых же заморозках.
Они с Еленой почти никуда не выходили, жили замкнуто, за работой не замечая ничего. Наверно, потому и Октябрьские события прошли мимо них. Незаметно и понемногу прерывались установившиеся до этого связи. Наиболее близкими все время оставались лишь Сутеевы и Яковлев. Еще в начале зимы Степан получил письмо из Алатыря, посланное месяц тому назад: в нем Василий сообщал о смерти своей бабушки, матери скульптора, которая умерла от тифа. Степан тяжело переживал эту потерю. Не будь рядом Елены, ему, может быть, было бы еще тяжелее...
После Нового года Яковлев сообщил: в феврале должна открыться большая художественная выставка, подготовляемая объединением «Свободное творчество». Не загляни он к ним случайно, Степан так и не узнал бы об этом. До выставки оставалось не более месяца, и он стал спешно готовиться к ней: закончил бюст татарки, сделал еще одну голову мордовки и голову Иоанна Крестителя на блюде. На эту выставку он представил тридцать работ, созданных им уже в Москве, и все они были приняты. До этого за все четыре года он ни разу не участвовал ни в одной выставке. «Корифеи» «Союза русских художников» и «Мира искусства» относились к нему свысока, втихомолку потешаясь над его заграничной славой. Одни его просто не признавали, другие смотрели на него с равнодушием обывателей. Дескать, мужик он и есть мужик, что он может создать путного, да он просто не имеет права совать свой нос в высокое искусство. Вокруг его имени был создан своеобразный заговор молчания. И только после революции двери выставочных залов были широко открыты для художников — выходцев из народной гущи, каким являлся и Степан Эрьзя. Его работам в газете «Вечерние новости» была посвящена специальная статья.
И сама выставка, и благожелательное отношение критики к его работам вдохновили скульптора на новые замыслы. Но в Москве в то время все труднее становилось с материалом. Нельзя было достать ни глины, ни цемента. О мраморе нечего было и мечтать. У молодой Советской республики и без того хватало забот. Старое и отжившее не хотело сдавать своих позиций: бывшие царские генералы в провинциях организовывали мятежи, старые чиновники, не желая подчиняться правительству рабочих и крестьян, занимались саботажем. Работникам искусств, признавшим Октябрьский переворот как свое освобождение от гнета, приходилось самим думать о себе, чтобы не остаться без дела. Скульптор Эрьзя без дела не мог сидеть и минуты, поэтому он решил поехать туда, где имелся материал для работы. Этот вопрос они с Еленой обсуждали целый месяц. Она тянула его поближе к своим, говорила, что в районе Гагры до войны занимались добычей мрамора и что они там обязательно найдут его и сейчас. Но Степан не хотел рисковать — найдут ли? Уж если ехать, так в самое надежное место — на Урал. Уральский мрамор ничем не уступает каррарскому. Но прежде чем ехать, они надумали наведаться в Алатырь, чтобы захватить с собой и Василия, а заодно взглянуть и на родные места, поклониться дорогим для Степана могилам отца и матери.
Перед отъездом он решил определить свои скульптуры в надежное место. В этом пустующем особняке оставлять их ни в коем случае нельзя. Его могут занять, а скульптуры выкинуть, как когда-то деревца из зимнего сада. Часть работ прямо с выставки «Свободное творчество» Степан отвез в хранилище музея Изящных искусств, договорившись с его смотрителем. Несколько скульптур, более мелких, оставил у Волнухина. А самые громоздкие и тяжелые поместил в подвале у частного домовладельца, заплатив ему за это...
Поезда в то тяжелое время ходили плохо и нерегулярно. Более суток Степан и Елена сидели в Москве на Казанском вокзале. Больше половины пути ехали на крыше. Мартовский холодный ветер продувал их до самой Рузаевки. О том, чтобы достать кипятка и хоть немного согреться, нечего было и думать. Его не было ни на одной станции. Дров недоставало даже для паровозных топок, не то что для кипятилен...
Алатырь был все тот же — деревянный, малолюдный, тихий. В нем мало что изменилось. Разве только то, что лавки и магазины закрыты, их витрины и окна наглухо забиты досками. За зданием вокзала, который на этот раз показался Степану до смехотворности маленьким, он нанял извозчика и помог Елене влезть в санки. Дорога ее измучила вконец: она еле держалась на ногах. От самой Москвы им не удалось ни разу соснуть даже на минуту. От Рузаевки ехали в битком набитом вагоне, стоя в проходе. Здесь было ничем не лучше, чем на крыше, и Степан жалел, что они втиснулись в это людское месиво.
Старый домик брата Ивана осел и покосился. Его маленькие подслеповатые окна, нижними краями уткнувшиеся в завалину, смотрели точно невидящие глаза столетнего старца. Когда Степан с Еленой сошли с саней и двинулись к воротам, им навстречу из низкой, настежь открытой калитки выбежали, толкая друг друга, четверо парней. Впереди бежал Василий. Степан понял, что это все его племянники. Выхватив из его рук чемодан, Василий воскликнул, словно обрадованный подросток:
— Я вас, дядя, увидел в окно! И тетю Лену сразу узнал.
Остальные трое в нерешительности остановились немного поодаль. Из них Степан узнал только Ивана, которому в последний приезд в Алатырь было что-то около одиннадцати. А те двое уже родились и выросли в его отсутствие.
Брат Иван и сноха Вера приезжих встретили в дверях.
— Вот удачно, — сказал Степан после соответствующего ритуала встречи — объятий, поцелуев, как это обычно водится, — вся ваша семья, кажется, в сборе.
— О, это еще не вся, нет Петра, трех снох и внуков, — заметил брат.
— Петр от нас живет отдельно, со своей семьей, — добавила Вера.
Степан, оглядывая тесную избу, молча удивлялся, как может здесь умещаться столько людей. Из передней выползли двое маленьких — девочка и мальчик. Увидев незнакомых, они расплакались.
— А это, наверно, внуки?
— Один внук — Степан, — ответил брат.
— А эта еще наша, самая маленькая.
Вера подняла девочку на руки и принялась ее успокаивать.
И брат, и сноха, конечно, сильно изменились, но выглядели еще неплохо, стариками их не назовешь. Ивану в этом году стукнуло пятьдесят, а Вера на сколько-то лет моложе мужа. Сунув девочку кому-то из парней, она на время исчезла, вскоре вернувшись с глиняным кувшином, полным вонючего самогона.
— Зачем ты принесла, уряж, эту дрянь? Я и хорошего-то вина не пью, — сказал ей Степан.
— Не печалься, у нас найдется кому пить, — она стрельнула глазами на мужа.
Вера выложила на стол все съестное, что нашлось в доме. Подошли и снохи — жены Степана и Ивана. За столом всем места не хватило, и женщины угощались стоя. Тут вдруг вспомнили про Елену. Ее нашли в передней за голландкой. Она свернулась на скамейке в комочек и заснула. Степан стал ее будить, но в ответ она лишь простонала:
— Ради бога, милый, оставь меня, я так устала, что не могу встать.
Вера быстро разобрала постель, Степан стащил с Елены верхнюю одежду и, как маленькую, перенес ее туда на руках.
— Уж больно жена у тебя молодая, ну прямо как девочка, — сказала Вера, наблюдая, как он возится с ней.
— Еще не успела состариться, — отшутился Степан.
— Покойница мать рассказывала, что в Париже у тебя жена была из французов. Ту, знать, оставил там?
Степан ничего на это не ответил: он вообще надолго замолчал. Уже сидя за столом, спросил, как скончалась мать, долго ли болела: едва переступив порог дома, он только о ней и думал.
— Все мы переболели тогда, — ответила Вера. — Тифом. Петр принес его с войны. Не болели только маленькие да вот сам, — она кивнула на мужа, который уже успел осушить несколько стаканов самогона и сидел осоловелый.
— Вот что, браток, сходи-ка ты к новой власти да попроси лесу. Ты человек значительный, тебе не откажут. Вишь, старая Дума и то хотела для тебя дом построить, — заговорил он, мотая лохматой головой.
— Что и говорить, дом у нас никудышный, того и гляди развалится, задавит нас всех, — поддакнула Вера.
Степану неудобно было отказать брату, но и обещать уверенно он ничего не мог. Кто знает, как встретит его местная власть, тем более, что жить-то здесь он не собирается. Все же ответил:
— Попробую, пойду...
На следующий день они с Еленой пошли на кладбище. Вера показала им могилы отца и матери. Два дубовых креста над небольшими холмиками, покрытыми подтаявшим грязноватым снегом — вот и все, что осталось от его родителей. Степан снял шапку и с минуту стоял молча, затем тихо проговорил, обращаясь к Елене:
— Как-нибудь еще приедем и сделаем памятник.
Она кивнула головой.
По дороге с кладбища Степан все же решился зайти в бывшее уездное управление, где теперь размещалась новая власть. Ему сказали, что всеми делами ведает ревком, и посоветовали обратиться к его председателю.
Председатель ревкома, в простой солдатской форме с оторванными нашивками, встал из-за стола и шагнул ему навстречу, протягивая широкую ладонь. Он, оказывается, уже знал о приезде скульптора.
— Спасибо, что вы к нам зашли, — улыбаясь, произнес он басовитым голосом.
Ему, видимо, было около тридцати. Лицо широкое, скуластое, чисто выбритое. На высокий лоб падает густая темная прядь. Он усадил сначала Елену, затем предложил стул Степану. Сам остался стоять.
— Хорошо было бы, товарищ Эрьзя, ежели вы остались бы жить у нас в Алатыре. Вы бы здесь открыли художественную школу...
Степану понравилось предложение, но он откровенно признался, что сейчас не может этого сделать: собрался ехать на Урал.
— Вы не вечно там собираетесь жить?
— Конечно. Поработаю немного, запасусь материалом, а затем вернусь.
— Вот и возвращайтесь прямо к нам...
Степан не умел подходить к делу издалека, не любил крутить вокруг да около. Поэтому и на сей раз сказал прямо, что пришел просить лес для брата на постройку дома. Елену даже напугала его прямота, и она не надеялась на положительный результат. Но вышло все иначе.
— Значит, мы с вами договорились! — произнес председатель ревкома. — Я вам организую жилье, а вы обещаете приехать к нам. Только не советую заниматься лесом да стройкой. Пройдитесь по городу, облюбуйте любой пустующий купеческий дом, мы его реквизируем, и он станет вашим. Там со временем и откроетеную художественную школу...
Перспектива была заманчивой. Это как раз то, к чему он всегда стремился, из-за чего так спешно четыре года назад оставил Италию. И как хорошо, что новая власть предоставляет ему это. Старая городская Дума лишь обещала. Немного подумав, он ответил:
— Нет. Купеческого дома не надо. Лучше отпустите лесу, дом мы с братом построим сами.
— Ну что ж, воля ваша. Я вас понимаю... Лес будет.
Когда Степан рассказал обо всем брату, тот в сердцах воскликнул:
— Был ты дураком — дураком и остался! С таким характером у тебя сроду ничего не будет.
— А мне ничего и не надо, — не обиделся Степан.
— Купчишку пожалел! А они нас жалели, сосали нашу кровь тыщу лет?..
Иван настолько расстроился, что ушел из дома и где-то напился, а потом весь день ругал брата за то, что он лишил его семью каменного дома.
— Ты спасибо скажи, что он добился для тебя леса, — успокаивала его Вера. — Нам ли жить в каменном доме? По нас хорош и деревянный...
В Алатыре Степан и Елена прожили до мая. Они не торопились уезжать, дожидаясь тепла. Еще раз пускаться в путешествие по холоду просто не решились. Степан помогал брату с постройкой дома. Дело продвигалось быстро. Шестеро мужиков срубили сруб за какие-нибудь две недели. Лес был прошлогодней рубки, сухой; поэтому сруб они сразу же стали возводить под крышу. Степану так хотелось свозить Елену в Баево и Баевские выселки и показать ей, где он провел детские годы, но с постройкой дома не удалось этого сделать...
Из Алтышева повидаться с братом приезжала сестра Ефимия. В свои сорок шесть лет она была еще довольно ладной и привлекательной, очень походила на мать. Головку эрзянки осенью прошлого года Степан вылепил с нее по памяти. Находясь в Алатыре, Степан не забыл о своих бывших учителях-иконописцах. Но из них здесь проживал лишь один Тылюдин. Он ему подарил несколько фотоснимков со своих работ. На одной сделал надпись: «На добрую память учителю Василию Артемьевичу Тылюдину, 1918 год. С. Эрьзя». Тронутый вниманием бывшего ученика, а теперь знаменитого скульптора, Тылюдин обнял его и прослезился.
— Думал ли я когда, что тот мальчик в лаптях и зипунишке со временем станет большим, известным художником! — произнес он дрожащим от волнения голосом.
Они посидели за чаем, поговорили, вспоминая прошлое. Тылюдин рассказал несколько давних эпизодов из бытности Степана его учеником. Сам скульптор смущался, а Елена смеялась...
Из Алатыря в Москву ехали более или менее сносно. Им удалось занять места на нижней полке, где они сидели и по очереди спали. Их теперь было трое: с ними ехал Василий.
В Москве Степан не думал задерживаться надолго, да и нечего было там делать. Москва сидела на голодном пайке. А надолго ли им хватит мешка сухарей, заготовленных в Алатыре? В комитете по охране памятников старины Степан выписал командировку, собрал свой инструмент, отправил Василия и Елену на вокзал, а сам пошел проститься с Сутеевыми. Он не мог уехать, не простившись со своими друзьями.
Все эти дни в Москве они провели у Волнухина. Сергей Михайлович не отговаривал его от поездки, наоборот, сказал, что еще немного погодя, пожалуй, и сам махнет куда-нибудь.
Сутеев был иного мнения.
— Зачем вы едете в такую даль да еще в такое неспокойное время?
— Мне надо работать. Это для меня главное. А на время нечего смотреть. Черт знает, когда оно станет спокойным. Для художника даже лучше, когда кругом неспокойно.
— Так-то оно так, — согласился Сутеев, — но все же я советую немного повременить. Вы слышали что-нибудь о мятеже чехов?
— Что-то об этом упоминали у Волнухина. А чего мне бояться чехов? Дадут им по шапке, они и успокоятся. Нет уж, коли собрался, поеду, — решительно заявил Степан. На вокзале меня ожидают Елена и племянник...
Зинаиды Васильевны дома не оказалось, и Степан попросил передать ей прощальный привет...
До Ярославля ехали на крыше, а потом удалось пробраться в вагон: такого потока едущих уже не было. А за Вяткой так совсем стало свободно. В Перми им посоветовали ехать на Екатеринбург через Калино и Гороблагодатскую: прямая дорога находилась в руках чешских мятежников. Да и сам Екатеринбург был все еще занят ими.
Василий в дороге занемог. Он и раньше частенько жаловался на боль в правом боку, а теперь едва держался на ногах. Лицо осунулось, пожелтело. Он стал просить дядю, чтобы тот показал его врачу. А где в дороге найдешь больницу? Надо отставать от поезда. А они и без того вторую неделю в пути. Но задержаться им все же пришлось, и надолго. Поезд дошел лишь до Невьянска. Дальше начиналась фронтовая полоса.
Степан обратился к местным властям, показав им командировочное удостоверение, на что ему ответили, чтоб он устраивался со своей семьей сам, помочь ему ничем не могут. Несколько дней они обитали на вокзале, потом Степан уговорил одного местного жителя временно пустить их в пустой сарай. Вскоре Елена познакомилась с соседними женщинами, предложив одной из них скроить платье, другую научила вязать кружева, за что они платили ей продуктами. Таким образом, кое-как протянули два месяца. Местный врач прописал Василию какие-то порошки и капли, но ему от них нисколько не стало лучше. Он уже не вставал с постели, и Степан с Еленой вынуждены были задержаться в городе даже тогда, когда части Красной Армии оставили его. В конце августа Невьянск заняли чехи. Город наводнился бывшими офицерами царской армии. Ходили упорные слухи, что от Омска к Екатеринбургу движется белая армия, сколоченная царскими генералами.
Как только подвернулась возможность, Степан и Елена сразу же повезли Василия в Екатеринбург. Однако и там они не смогли поместить его в больницу. Тогда, оставив их на вокзале, Степан поехал в Полевское, где по слухам, якобы имелась хорошая больница. Там ему, наконец, удалось договориться с врачом, но Василий был уже так плох, что ему никто не мог помочь. В полевской больнице он и скончался. Степан и Елена к тому времени обосновались на жительство неподалеку от Полевского, в большом селе Мраморском. Там они и похоронили Василия...
Село не зря называлось Мраморское, в его окрестностях имелись богатые залежи мрамора. Это было как раз-то, к чему Степан так стремился: материала было в изобилии‚ и какого материала. Но работать он не мог. Неожиданная смерть племянника, которого он очень любил, вывела его из нормального душевного состояния. Сказались, конечно, и лишения, вынесенные в дороге, и сознание того, что он очутился в западне у белых. Вот тут-то он и вспомнил добрый совет Сутеева повременить с поездкой и пожалел, что не прислушался к нему в свое время...
Елена, как и в Невьянске, занялась портняжным делом. У одной пожилой женщины оказалась швейная машина, на которой она сама не шила из-за потери зрения, вот она-то и уступила ее на время Елене за небольшую плату. Жили они на краю села в ветхой заброшенной избушке. К зиме Степан привел ее в порядок: насыпал завалины, вставил стекла, починил печь. Дрова таскал на себе из леса, благо он находился совсем близко. Лампы у них не было, и по вечерам они зажигали лучину.
— Совсем, как в детстве. У нас вечерами тоже жгли лучину, а меня заставляли стеречь огонь, чтобы он не потух, — вспоминал Степан.
Он должен был признать, что без Елены ему пришлось бы очень трудно: сейчас она зарабатывала на кусок хлеба. Да и вообще с ней ему несравненно легче было переносить все тяготы жизни, выпавшие на его долю...
Хозяйничавшие в Екатеринбурге белые каким-то образом узнали, что в Мраморском проживает знаменитый скульптор Эрьзя, и в один из зимних дней туда пожаловали редактор колчаковской газеты некий Новорусский
и председатель так называемого «Союза городов» Спасский. К счастью, скульптор в это время находился в лесу и домой вернулся, когда Елена уже выпроваживала их, сказав, что Эрьзя сейчас находится в душевном расстройстве и работать не может.
Увидев незнакомых людей, Степан и в самом деле возбужденно воскликнул:
— Кто это такие? Гони их отсюда к чертовой матери!
Елена, опасаясь неприятностей, быстро вытолкала Степана обратно за дверь.
— Вы же видите, господа, в каком он состоянии. Разве нормальный человек стал бы кричать на незнакомых людей ни с того ни с сего?
Те вынуждены были согласиться, что скульптор, пожалуй, действительно не в себе. Прощаясь, они обещали как-нибудь наведаться еще раз: у них к скульптору серьезное предложение — соорудить в Екатеринбурге памятник офицерам, павшим в борьбе за освобождение России от большевизма. Заплатят они хорошо.
— А живете вы так бедно, что деньги вам не помешают, — заметил редактор белогвардейской газеты.
— Как только он поправится, я вам, господа, обязательно сообщу. А пока, пожалуйста, не беспокойте его. Ему может быть хуже...
Степан в это время стоял на краю леса. Заметив, что белогвардейцы уехали, зашел в избу и сразу же напустился на Елену:
— Ты чего так долго с ними миндальничала? — А узнав, с каким предложением приезжали те двое, и совсем вспылил:
— Осиновый кол, больше я им ничего не поставлю! Пусть хоть золотом меня осыпят.
— Они тебя скорее вздернут, если ты будешь с ними так вести себя, как сегодня. Ты лучше молчи и не ввязывайся, я сама все улажу...
С помощью Елены Степан привез из карьера на салазках большую глыбу мрамора. С трудом они затащили ее в избу, и он сразу же принялся чертить на ней углем пометки.
— Что ты хочешь делать?
— Памятник.
Она с удивлением уставилась на него.
— Не пугайся, не для них, — сказал он, поймав ее взгляд. — Весной поставим на могилу Василия.
Изголодавшись по работе, Степан рубил камень до темноты, а потом заставил Елену светить ему лучиной. Он работал над памятником как одержимый целую неделю. Шлифовать он его не стал. Ребристая поверхность мрамора на открытом месте смотрится лучше. Памятник представлял собой скорбную фигуру женщины, окутанную в саван и ушедшую ногами в породу. Из оставшегося от глыбы большого осколка он принялся делать бюст Елены. Теперь он уже работал спокойно, не торопясь, экономя каждый удар. А Елена занималась шитьем. Заходившие к ней женщины со свертками материи и подношениями за шитье с трепетным удивлением останавливались перед скорбной фигурой, стоящей в сенях, потому что в избе она не поместилась. На бюст, похожий на саму портниху, как две капли воды, посматривали с суеверным страхом. Уходя, шептали хозяйке: «Мужик-то у тебя, видать, добрый мастер...»
Слава о добром мастере вскоре разошлась по селу. К ним стали заходить люди, появились знакомые. У Степана было плохо с табаком, так парни натащили ему целый ворох крепкой махорки. Особенно подружился он с одним мужиком, тоже считавшимся мастером по камню, по имени Савелий. Он все выпытывал у скульптора тайну мастерства.
— Какая же тут тайна? — смеялся над ним Степан.
— Нет, ты не говори, — возражал Савелий, потрясая черной окладистой бородой. — У тебя, надо полагать, имеется какая-то молитва, да не хочешь сказать. Погляди, как изваял свою бабу, точно живая. Без божеской подмоги человеческим рукам такое не под силу...
Как-то Савелий встретил Степана и Елену, везущих на салазках мрамор.
— Зачем ты мучаешь свою бабу, видишь, бедненькая, как тужится? Должно, из благородных, а ты заставляешь ее возить камень. Погодите, я сейчас сбегаю за лошадью или сына пришлю.
Степан отослал Елену домой, а сам остался ждать лошадь. В ветхом пальтишке, с платком вокруг шеи он долго бегал и прыгал на месте, чтобы не замерзнуть. Через час подъехал на широких розвальнях сын Савелия. Они оставили салазки с куском мрамора у дороги, а сами поехали в карьер, нагрузили полные сани больших глыб. Степану потом этого мрамора хватило до самой весны...
Совсем неожиданно из Екатеринбурга нагрянули заказчики, о которых они уже забыли, и в самое неподходящее время: раздетая Елена позировала для «Евы», когда в сенях раздался стук. Степан выглянул в окно и узнал гнедую лошадь, запряженную в легкие санки.
— Это они... — вымолвил он с досадой. — Черт не пронес их мимо!
Елена сразу догадалась, кто это, и начала быстро одеваться.
— Ты молчи, не ввязывайся в разговор, а то все испортишь, — говорила она между тем.
В дверь все стучались. Обычно они ее не замыкали, но на этот раз Степан подпер чуркой, чтобы случайно кто не заскочил и не застал Елену раздетой.
— Слушай, давай не откроем. Подумают, что нас нет дома и уйдут, — предложил Степан.
— Печь-то топится, из трубы валит дым... — и пошла открывать.
Степан продолжал работать, осторожно касаясь шпунтом мрамора. Руки у него дрожали.
Елена пропустила незваных гостей вперед, извинилась, мол, муж работает, поэтому они не сразу услышали стук.
— А-а, работает, значит, все в порядке, — произнес один из них, снимая тяжелый овчинный тулуп.
Разделся и второй. Они хотели поздороваться со скульптором за руку, но тот сказал, что у него они грязные, и не протянул своей.
— Надеемся, ваша супруга рассказала о нашем визите и вы уже знаете, с чем мы приехали? — обратился к нему редактор.
Помня наказ Елены, Степан упорно молчал, продолжая работать.
— Скульптор еще так плохо себя чувствует, ему совсем нельзя волноваться и напрягаться, — вступила в разговор Елена. — А ваш заказ потребует от него много сил. К тому же памятниками он еще никогда не занимался. Браться сразу за такой серьезный заказ, признаться, я ему не советовала.
— Однако, насколько я понимаю, в сенях у вас стоит надгробный памятник? А вы говорите, что он ими не занимался.
— Разве, господа, можно сравнить надгробную статую с памятником на площади? Это. же совершенно различные вещи!
Елена боялась только одного: как бы Степан сам не ляпнул что-нибудь неподходящее, остальное она надеялась уладить. Но вот один из них подошел совсем близко к скульптору и сказал:
— В Екатеринбурге вы, господин Эрьзя, могли бы заработать много денег не только на памятнике, но и на портретах. Я бы заказал первый.
— Портретами я не занимаюсь, — резко бросил Степан.
— Но вы сделали портрет жены, и прекрасный портрет!
— Это еще ни о чем не говорит. С жены я делаю и «Еву».
— Короче, вы, господин Эрьзя, отказываетесь от крупной суммы денег?
— Решительно отказываюсь.
— Мне вас жаль...
Они побыли еще немного и, убедившись в тщетности своих попыток договориться со скульптором, натянули на себя теплые тулупы.
— Я думаю, мы с вами, господин Эрьзя, еще встретимся. В конце концов у вас нет никаких оснований отказываться от заказов. Это же ваш хлеб насущный, — сказал, уходя, редактор.
Но, к счастью, встретиться с ними Степану больше не пришлось. Дела колчаковской армии изо дня в день настолько ухудшались, что белогвардейцам было не до скульптора...
Весть о вступлении Красной Армии в Екатеринбург принес Савелий, прибежавший к ним рано утром.
— Что же теперь будет, как ты думаешь, Степан Дмитриевич? — с волнением спрашивал он.
— А чего нам с тобой, резчикам по камню, может быть? Мы люди трудовые. Пусть опасаются те, кто всю жизнь жил за счет других.
— А при большевиках наше ремесло сгодится?
— Сгодится, — сказал Степан и с уверенностью подтвердил: — Конечно, сгодится!..
Летом скульптор работал прямо в карьере. Сам добывал мрамор, откалывая от глыб нужные по размеру куски. От дождя и полуденного зноя прятался в шалаше, который соорудил здесь же. За время войны карьер забросили, кругом было пустынно и безлюдно. Здесь же Елена, лежа на зеленой траве, позировала ему для «Спящей». Она обычно приходила сюда в середине дня, приносила ему обед и оставалась до вечера. Домой возвращались вместе. После дня, проведенного на свежем воздухе, Степану не хотелось заходить в душную избу, и Елена вынесла постель в сени. Кроватью им служила старая дверь, установленная на козлах, а матрасом — ржаная солома, покрытая простыней. Единственная подушка и легкое одеяло дополняли эту постель.
В один из дней в конце июля, работая по обыкновению в карьере, Степан увидел Елену, идущую к нему с незнакомым человеком в гражданской одежде и в военной фуражке.
— Это товарищ Сосновский, из Екатеринбургского Наробраза. У него к тебе неотложное дело, — сказала Елена, когда они подошли близко.
Сосновский протянул Степану руку.
— Будем знакомы, товарищ Эрьзя. Ваша супруга никак не хотела вести меня к вам. Он работает, говорит, и все тут.
Степан качнул головой, будто подтверждая его слова, и спросил, что за дело привело его к нему.
— В Екатеринбурге, как вы, наверное, знаете, прочно утвердилась Советская власть. Надо поднимать пролетарское искусство. А кто же нам в этом поможет, если не вы, художники? — говорил Сосновский и все время поглядывал на трубку скульптора.
Степан понял, что Сосновский, должно быть, очень хочет курить, и молча протянул ему мешочек с махоркой.
— Благодарствую, с этим зельем у нас пока трудновато. Так как же вы думаете? — спросил Сосновский, раскуривая цигарку из его трубки.
— Чего тут думать, работать надо, — сказал Степан. — И в чем будут заключаться мои обязанности?
— Во-первых, вам необходимо перебраться с семьей в Екатеринбург. Как вы на это смотрите?
— Вся моя семья стоит вот тут, рядом с вами. Племянник был еще у нас, в прошлом году умер...
Упоминание о Василии всегда приводило Степана в горестное состояние. Он молча выбил из трубки пепел и поднялся с камня, на котором сидел. Постояв немного, так же молча направился к «Спящей» и принялся за шлифовку.
— Но у нас здесь много скульптур, их не так-то просто доставить в Екатеринбург, — заговорила Елена, поняв из слов скульптора, что переезд в город — дело решенное.
— Об этом не беспокойтесь, я пришлю подводу и красноармейца. Он вам поможет.
Время близилось к середине дня, и Елена предложила Степану пообедать дома, а то вряд ли она успеет прийти сюда еще раз.
— Да, конечно, — согласился Степан. — Теперь работать будем уже на новом месте.
Сосновский попрощался с ними у их избушки, а когда уже отошел довольно далеко, Елена спохватилась:
— Что же мы его обедать не пригласили? Нехорошо так отпускать человека.
Степан кинулся догонять Сосновского.
— Конечно, у нас не парижская кухня, но похлебкой все же угостим. Моя Лена умудряется из трех картофелин и ложки пшена готовить отменную похлебку.
— Тогда не откажусь, а то, боюсь, обижу хозяйку, — с улыбкой сказал Сосновский.
Елена у крылечка полила им на руки и подала полотенце, сама вошла в избу накрывать на стол.
После обеда они проводили гостя до железнодорожной станции, а на обратном пути зашли на кладбище. У подножия надгробной статуи лежал полуувядший букет полевых цветов, оставленный Еленой вчера. Прогуливаясь, они часто заходили сюда. А теперь вот уедут и, кто знает, придется ли когда навестить эту дорогую для них могилу...
Через два дня из Екатеринбурга прибыла подвода в сопровождении молодого красноармейца, который, молодцевато выпрыгнув из телеги, представился Александром Афониным.
— Я, между прочим, тоже занимаюсь рисованием и даже немного учился в Строгановском. Как только добьем Антанту, обязательно продолжу ученье, — заявил он, с восхищением разглядывая скульптуры, вынесенные из избы и уже приготовленные для транспортировки.
— Так мы с тобой, выходит, однокашники, — смеясь, заметил Степан, — я тоже учился в Строгановском...
За неимением специальных ящиков скульптуры решили погрузить на телегу, обложив соломой. Подошедший Савелий бросил в телегу огромный овчинный тулуп, прикрыв им «Спящую» и «Еву».
— Боишься замерзнут? — удивился Степан.
— Чтобы по дороге ротозеи не пялили на них глаза, — пояснил Савелий. — А тулуп вам, Степан Дмитриевич, пригодится. Это от меня в подарок. Не удивляйся, что не подарил зимой, когда в нем была нужда. Я им разжился только весной. Один золотопогонник, удирая, оставил мне его за полковриги хлеба. Носи на здоровье...
Елену Степан пристроил на телеге, а сам с красноармейцем пошел пешком. Ехали медленно и до Екатеринбурга добрались глубокой ночью. Втроем перетаскали скульптуры в вестибюль бывшей художественной школы. Здесь же, постелив тулуп на полу, Степан и Елена провели остаток ночи.
Утром Сосновский пригласил скульптора к заведующему Наробразом — Когану, который официально назначил его директором и организатором художественной школы. В тот же день Степан в сопровождении двух представителей от Наробраза осмотрел школьное здание и его имущество. И то и другое находилось весьма в неприглядном состоянии. Во многих окнах недоставало стекол, мебель наполовину поломана, на стенах красовались скабрезные автографы. В библиотеке сохранилась лишь малая часть литературы, остальное использовано для растопки, на что указывали валяющиеся за печками толстые кожаные переплеты, оставшиеся от фолиантов. У античных гипсовых образцов были выковыряны глаза и отбиты носы.
— Вот что нам оставили в наследство господа колчаковцы, — произнес Сосновский, когда они кончили осмотр.
— Да, наследство незавидное, — согласился Степан, угощая своих спутников махоркой. — Начнем с того, что вставим стекла и приведем в надлежащий вид классные комнаты.
— Я распоряжусь, Степан Дмитриевич, чтобы вам привезли стекло и прислали людей. Остальное будет лежать на вас, вы здесь теперь полный хозяин...
С этого дня скульптор занялся школой. С нему каждое утро приходила небольшая команда красноармейцев во главе с Александром Афониным. Красноармейцы мыли и скребли полы, белили стены, чинили мебель.
— Вы, оказывается, умеете не только хорошо воевать, но и работать, — посмеиваясь, говорил Степан своим помощникам.
— Мы теперь, Степан Дмитриевич, не бойцы, а трудармейцы, — отвечал Саша Афонин. — Вот приведем в порядок школу, будем у вас учиться. Примете нас?
— Всех до единого приму...
Красноармейцы стали хорошими друзьями скульптора. По случаю окончания ремонта он сфотографировался с ними на память. Они и после часто заходили к нему...
К началу октября в художественной школе стали функционировать столярные, гранильные, чеканные, ювелирные, скульптурные и живописные классы и мастерские. Скульптурная мастерская Степана находилась здесь же при школе, в одной из больших комнат нижнего этажа. Привыкший не отделять свою повседневную жизнь от работы, он не захотел идти на другую квартиру, хотя Наробраз и предлагал ему поселиться в более благоустроенной комнате с кухней и прихожей, так и жил в мастерской.
В начале нового года из Москвы прибыли два представителя для инспектирования школы. В то время скульптор работал над созданием монумента «Свободы», заказанного ему Губисполкомом и Наробразом. Монумент должен был украсить одну из главных площадей города. По замыслу автора, он представлял собой группу из двадцати одной фигуры, расположенных вокруг центральной. До этого им уже были выполнены из цемента временные памятники парижским коммунарам, екатеринбургским рабочим, погибшим от колчаковцев, и памятник труду. Все они были установлены на площадях города. Для Губисполкома он сделал из мрамора большой бюст Карла Маркса. Целые дни Степан проводил за работой, отрываясь лишь на время, чтобы заглянуть в мастерские. Преподавательский персонал в основном состоял из старых, ранее работавших в этой же школе людей, и дело шло неплохо.
С началом инспектирования нормальный процесс занятий в школе был нарушен. Дело в том, что приехавшие из Наркомпроса некто Боева и Соколов оказались по своим воззрениям последователями ультранового течения в искусстве, так называемого абстракционизма. Это течение противопоставляло себя сложившимся традициям реалистического искусства, заменяя его конкретные образы расплывчатыми, отвлеченными символами. Абстракционисты называли себя революционерами в искусстве, претендуя на руководящую роль, на деле же оказывались пособниками самой реакционной буржуазной прослойки. Как известно, это течение, чуждое пролетарскому искусству, в нашей стране не получило своего развития. Но в то трудное для Советской республики время, прикрываясь левацкими лозунгами, его апологеты имели кое-какое влияние даже на руководящие органы искусства. Боева и Соколов в результате инспектирования признали, что художественная школа нуждается в коренной реформе, что ее педагогический состав не соответствует своему назначению, а директор Эрьзя является представителем буржуазного искусства и его надо немедленно отстранить от своих обязанностей. Кроме того, они изъяли из библиотеки всю оставшуюся литературу, а античные классические образцы велели выбросить на свалку. Положение Степана осложнилось еще и тем, что к руководству Екатеринбургским Наробразом к тому времени пришли новые люди. Там уже не было ни Когана, ни Сосновского, которые всегда его поддерживали.
В тот вечер из Наробраза, где обсуждались результаты инспекции, Степан пришел в мастерскую сильно расстроенный. Уже один его вид говорил, что у него большие неприятности.
— Я буржуазный художник, понимаешь, и мне нет места в художественной школе! — ответил он на молчаливый вопрос Елены, которая все это время переживала за Степана.
— Ты что, шутишь? — не поверила она.
— Нет, не шучу. Это шутят они, футуристы и им подобные! — Но через минуту уже заговорил спокойнее. — Не дадут нам здесь, Леночка, работать. Монумент и тот не закончим ко времени. До мая всего три месяца.
Елена подала ему чай, который всегда действовал на него умиротворяюще. Хорошо, что в городе можно его достать, а то в Мраморском приходилось пить настой из трав.
— Что же все-таки произошло в Наробразе?
— Я же сказал тебе: меня назвали буржуазным художником и выгнали из школы. Я больше, черт возьми, не директор!
— Ну и успокойся, милый. Зачем тебе эта должность? Ты же скульптор, художник, и директорство это тебе совсем ни к чему. Мы с тобой должны работать, — успокаивала она его.
— Но они, эти подонки, назвали меня буржуазным художником! Что во мне буржуазного? Что? — опять расстроился он.
— Верю, милый, верю. Тяжело тебе. Но прошу — успокойся...
Степан еще раз убедился, как это много значит, когда рядом верный и преданный друг, всегда готовый поддержать и утешить: Елена во многом помогла скульптору пережить и это тяжелое для него время.
Пока его оставили в мастерской и не тревожили, и он работал. К весне закончил в эскизах все фигуры монумента «Свободы». Но в оригинале успел сделать лишь центральную фигуру. Его торопили, и он вынужден был пока отлить хотя бы ее. Так, в незаконченном виде, монумент и был поставлен на площади. Со временем Степан намеревался все эти памятники из цемента заменить мраморными, однако это ему не удалось сделать: мастерская вскоре была опечатана, имущество и инструмент — конфискованы. Несмотря на то, что уполномоченный Главпрофобра товарищ Чучин специально ездил в Москву с личным докладом Наркому Луначарскому и привез от него распоряжение не чинить скульптору Эрьзе никаких препятствий, ему все же не вернули мастерскую. Лишь после заступничества Губисполкома он смог забрать оттуда все свои скульптуры и инструмент и перевезти их в другое место. После этого Степан устроился на Екатеринбургскую гранильную фабрику ответственным руководителем по художественной части. Но это была работа не для него. Он был прежде всего художник, а не исполнитель. Отчаявшись, Степан написал письма своим московским друзьям — Сутееву, Яковлеву — и попросил их походатайствовать за него перед Наркомом просвещения о его вызове в Москву. Это волынка тянулась до декабря месяца, пока наконец Нарком Луначарский телеграммой не предложил Губнаробразу откомандировать скульптора Эрьзю в Москву для выяснения его дела...
На этот раз Степан и Елена остановились у Сутеевых, которые встретили их радушно и, потеснившись, отвели им отдельную комнату. Вскоре Степана принял Нарком Луначарский. Выслушав его, он распорядился, чтоб скульптора не задерживали в Екатеринбурге. Пусть он переезжает в Москву и беспрепятственно доставляет сюда все свои работы. Эта поддержка окрылила Степана. Как раз в это время художник Яковлев, который заведовал при Дворце искусств секцией художников, предложил скульптору участвовать в организуемой им выставке, на что тот с радостью согласился...
Вечером у Сутеевых, накануне отъезда в Екатеринбург, где остались скульптуры, все вместе решили, что в обратное путешествие Степан пустится один.
Поезда на Урал и дальше в Сибирь к тому времени ходили более или менее нормально, по крайней мере их отправляли из Москвы ежедневно. И все-таки из Москвы до Екатеринбурга Степан добирался почти неделю. Выехал в последних числах января, а прибыл туда уже в феврале. Особых препятствий в Екатеринбурге ему не чинили. Наробраз даже выделил подводу и несколько трудармейцев, которые помогли погрузить скульптуры в вагон. Степан забрал также и весь запас мрамора, добытый им еще в селе Мраморском, а позднее — в Макарьевском карьере. Он боялся доверить железной дороге столь ценный груз и поехал вместе с ним в том же товарном вагоне, надеясь на теплый овчинный тулуп, подаренный ему Савелием.
Обратная дорога в Москву заняла весь февраль. Вагон его больше простаивал в тупиках, чем двигался вперед. Непрестанно споря и ругаясь с станционными служащими, Степан сорвал голос до хрипоты. Вдобавок к этому в холодном вагоне сильно простыл. С едой тоже было очень плохо. Уезжая из Екатеринбурга в спешке, он не догадался запастись в дорогу продуктами. Притом он не предполагал, что будет ехать так долго...
В Москву Степан вернулся изголодавшийся и больной. Борода и волосы на голове сильно отросли. Елена хотела сразу же отправить его в баню, но он запротестовал, сказав, что сначала нужно куда-то определить скульптуры и мрамор, а потом уж заботиться о своей персоне.
Его бывшая мастерская на Петровском шоссе была занята под красноармейский клуб. Тогда Степан отправился во Дворец искусств к Яковлеву с намерением попросить его содействия по доставке скульптур сюда, коль скоро они понадобятся для выставки. Яковлева он не нашел, не нашел и секцию художников. За время, пока он ездил в Екатеринбург, секцию распустили, а художники разъехались кто куда. Измученный напрасными хождениями по Москве, Степан ни с чем вернулся к Сутеевым. Трамваи еще не ходили, извозчиков было мало, да и денег на них не имелось, так что приходилось выхаживать пешком длинные-концы в тяжелом тулупе и огромных валенках.
Поужинав и попив чаю, Степан стал собираться на Северный вокзал.
— Вы с ума сошли, Степан Дмитриевич! Как можно больному спать в холодном вагоне? — запричитала Зинаида Васильевна.
— А что делать? Не оставлять же свои работы на произвол судьбы?
— И я пойду с тобой, вдвоем будет не так холодно, — сказала Елена.
— Недоставало еще, чтобы ты простудилась и заболела, — рассердился. Степан.
Как его ни отговаривали, он, не считаясь, ни с какими доводами, ушел, а утром вернулся с высокой температурой. Дня четыре метался в постели, кашлял и все это время беспрестанно беспокоился о судьбе своих скульптур. Чтобы как-то, его успокоить, Елена и Зинаида Васильевна каждый день ходили на Северный вокзал. По той же причине они ничего не сказали Степану, что служба дороги предложила в самый кратчайший срок освободить вагон, иначе все будет выброшено под откос. Договариваться со службой дороги пошел Сутеев, работавший тогда в Московском военно-санитарном управлении, и сумел на время отсрочить выгрузку имущества скульптора. А когда Степану стало несколько лучше, Сутеев посоветовал ему обратиться к писателю Горькому. Уж кто-кто, а он обязательно поможет скульптору — у него и авторитет, и большое влияние в верхах.
Была середина марта. Уже таял снег, и на улицах образовались огромные лужи. Ночью они замерзали, и утром ходить по ним было очень скользко. После дорожной голодовки и болезни Степан еле держался на ногах. Как ни осторожно старался ступать, все же, пока добрался до квартиры писателя, несколько раз упал. Алексей Максимович, узнав, что с ним хочет поговорить скульптор Степан Эрьзя, пригласил его в кабинет и велел подать чаю.
— Что вас привело ко мне? — осведомился он, разглядывая худого, и весьма скромно одетого посетителя.
— Обижают футуристы, — пожаловался Степан. — Прогнали из Екатеринбурга, теперь здесь, в Москве, не дают пристанища. У меня целый вагон скульптур из уральского мрамора, и все это некуда деть.
Алексей Максимович нахмурился, провел пальцами по отвисшим усам и, немного помолчав, опять спросил:
— У Наркома Анатолия Васильевича были?
— И ходить туда больше не хочу, там тоже одни футуристы.
— Анатолий Васильевич, насколько я знаю, сам недолюбливает их, — улыбаясь в усы, сказал Алексей Максимович.
— Он, может, их и не любит, а они все равно там засели. Они везде пролезли, черт их возьми!
— Так уж и везде, — опять улыбнулся Алексей Максимович и пообещал скульптору договориться с Внешторгом об организации показательной выставки его работ и образцов русских мраморов за рубежом, попросив Степана на следующий день явиться во Внешторг к Григорьеву.
От писателя Степан ушел с верой в будущее. Большая выставка его работ за рубежом покажет не только его личные успехи, но и успехи искусства молодой Советской республики рабочих и крестьян. На это рассчитывали и писатель, и сам скульптор. Это было нужно, тем более, что многие зарубежные газеты в то время взахлеб кричали об уничтожении большевиками искусства в России.
У Сутеевых Степан до мельчайших подробностей рассказал, как его принял Горький, что говорил. Особенно понравилось ему то, что писатель тоже, как и он, не мог терпеть футуристов.
— Всякий раз при их упоминании Алексей Максимович морщился, будто ему в глаза попадал едкий дым, — передавал он свои наблюдения и радовался, как ребенок.
— Ничего, — поддерживал его Сутеев, — вот большевики покончат с белогвардейцами и интервенцией, наведут порядок и в искусстве. С футуристами им явно не по пути. Это уж точно...
Просушив валенки и тулуп, Степан стал собираться на Северный вокзал, куда он со времени болезни ни разу не заглядывал. Зная, что отговаривать его бесполезно, Елена собралась идти с ним. Она ни за что не хотела отпускать его одного, еще не вполне оправившегося после болезни...
Радость и надежды скульптора, связанные с организацией зарубежной выставки, оказались преждевременными. Наркомпрос не дал своего согласия на это, обосновав тем, что устройство художественных выставок не является компетенцией Внешторга. Видимо, там просто не хотели уступать инициативу другим. Иных причин не было. Степан снова отчаялся. Он не знал, что предпринять, к кому еще обратиться за помощью. Опасаясь, что его скульптуры в любой момент могут выбросить из вагона, он больше не выходил оттуда, сидел там целыми днями и сторожил их. Хорошо, что уже наступил апрель, и было тепло. Елена носила ему туда еду, если умудрялась что-либо достать или обменять на свои последние тряпки. Она тоже вся извелась, глядя на Степана, и чувствовала, что надо что-то предпринимать.
— Вот что, милый, — предложила она, когда у нее уже не осталось ничего, на что она могла бы достать кусок хлеба, — плюнь на все, и поедем к нам в Геленджик.
Степан встрепенулся. А что — это уже выход из положения, и, надо сказать, не худший. Правда, за последнее время ему не раз приходила в голову мысль поехать в Алатырь. Он не забыл приветливого председателя ревкома и его приглашения, но работает ли он там до сего времени. Да и жилья у него там нет, с братом в одном доме они не уживутся...
В тот же день Степан с Сутеевым сходил в Управление железными дорогами и попросил перегнать вагон со скульптурами в Новороссийск. Этот вагон, так долго стоящий в тупике Северного вокзала, уже настолько всем осточертел, что в Управлении безо всяких пообещали этой же ночью перевести его на южную товарную станцию. Теперь уже не боясь, что его имущество будет выкинуто, Степан мог на время уйти, чтобы проститься кое с кем из московских друзей. Сначала он отправился к Волнухину, с которым не встречался со времени отъезда на Урал. Тот удивился, что Эрьзя целую зиму в Москве и не нашел времени зайти к нему.
— Какое там зайти, — сказал Степан и поведал ему о своих мытарствах. — Никому не нужны в Москве мои скульптуры, нигде не хотят их принимать, — заключил он упавшим голосом.
— А я болел воспалением легких, — признался Волнухин, выслушав его. — И сейчас еще чувствую себя плохо. Мне надо ехать во Владикавказ, да вот жду, когда потеплеет. Меня посылают в тамошнюю художественную школу.
— Так нам по пути! — обрадовался Степан. — Поедем с нами. Мы с Еленой на днях трогаемся на юг, у нас собственный вагон. Вместе будет веселее.
Волнухин согласился и спешно стал собираться в дорогу, но когда узнал, что «собственный» вагон — товарный, заколебался.
— А не простудимся мы в твоем вагоне?
— Теперь тепло, нечего бояться, а на юге будет еще теплее.
Доводы Эрьзи показались Волнухину убедительными.
Степан хотел разыскать Яковлева, но так и не нашел его. Хотел также заглянуть и к Пожилиным, да не осталось времени: уже наступали сумерки...
Путешествие на юг оказалось не менее трудным, чем на Урал, с той лишь разницей, что сейчас был апрель, и они с каждым днем продвигались все ближе к теплу. Время тоже не стояло на месте, оно, пожалуй, двигалось быстрее вагона, принося с собой запахи весны. Когда они отъезжали, под Москвой еще сверкал своей глянцевой белизной снег, а ближе к Курску потянулись черные обнаженные поля. Правда, до Курска добирались неделю, за это время, может быть, и в Москве успел растаять снег. Дни стояли ясные, теплые. В середине дня Степан даже снимал пальто и оставался в одной куртке. Но Волнухин все время мерз, хотя был одет в тулуп и обут в валенки. На одной из станций под Курском Степан натаскал в вагон соломы, спать и сидеть стало мягче да и теплее, особенно ночью. На ночь Елена повязывала Степану голову платком, чтобы он не простыл от ночной сырости и прохлады — он все еще сильно кашлял и потел.
По утрам, завидя его в платке, Волнухин покатывался от смеха:
— Вот бы тебя, Эрьзя, таким изваять!
— Я, должно быть, в этом платке похож на черта.
— Ты похож на старого бедуина, только борода у тебя светлая, — говорил Волнухин, смеясь.
На больших узловых станциях, где особенно подолгу простаивал эшелон, Степан ходил с чайником за кипятком. И, когда ему удавалось его достать, возвращался сияющий. Они заваривали чай, а Елена укутывала чайник своим теплым платком, чтобы вода подольше не остыла. Сутеевы снабдили ее в дорогу сахарином, одной таблетки вполне хватало на большую кружку. За чаем все становились разговорчивее. Степан рассказывал о своей жизни в Италии, во Франции, а Волнухин начинал вспоминать о своих учителях и учениках...
За Харьковом стало совсем тепло. Вдоль дороги тянулась шелковистым ковром весенняя изумрудная зелень. Степан и не заметил, когда перестал кашлять. Волнухин снял тулуп и теперь надевал его только ночью.
Не доезжая Таганрога, их эшелон почти сутки простоял на маленькой станции. Ночью их внезапно разбудили какие-то люди, забравшись к ним в вагон, их было человек шесть, с фонарями и толстыми палками. У одного в руке блеснул револьвер. Степан мигом сообразил, что не с добрыми намерениями они сюда заявились, и быстро натянул пальто на Елену, укутав ее с головой.
— Вы что везете? — грубо спросил человек с револьвером.
— Камни, — сказал Степан.
Его ответ, видимо, приняли за насмешку, поэтому один из них со злостью огрызнулся:
—Ты молчи, бородатая рожа, мы сами посмотрим, что у вас тут.
Одни зашвыряли по соломе палками, другие полезли руками, ощупывая, что под ней.
— Мать честная, и правда, камни!
— Это, наверно, монахи, видишь, вон тот длинноволосый, — произнес более пожилой, обращаясь к человеку с револьвером, и показал фонарем на Степана.
— Пошли, робята, тут нечем поживиться!
Они быстро выпрыгнули из вагона и ушли, оставив люк незакрытым.
Некоторое время Степан и Волнухин продолжали сидеть на своих местах. А Елена так и лежала, свернувшись в комок. Потом Степан встал, закрыл люк и зажег огарок сальной свечи. Раскурив трубку, он стянул с Елены пальто.
— Не задохнулась?
— Ой, милый, я так напугалась, что до сего времени никак не могу прийти в себя.
— Что это за люди вваливались к нам в вагон, Эрьзя? — промолвил Волнухин.
— Мне кажется, бандиты...
До утра они больше не могли уснуть.
Днем Степан подобрал у дороги толстую проволоку, и вбил с внутренней стороны в стену вагона и в люк два больших гвоздя. На ночь они стали всякий раз плотно прикручивать проволокой люк к стене и после этого чувствовали себя в безопасности...
Еще на сутки задержались в Ростове. Здесь Волнухину неожиданно стало плохо. У него поднялась температура. А в Ростове ему надо было сходить, чтобы дальше следовать до Владикавказа. Степан не мог отпустить его в таком состоянии и уговорил ехать с ними до Новороссийска. У Волнухина не было другого выхода, и он согласился. Елена могла бы привести к больному врача: у нее в городе много знакомых, но никто не знал, сколько еще простоит их эшелон. На станции тоже отвечали неопределенно, может, отправят через час, а может, через сутки...
В Краснодаре их вагон продержали в тупике целых три дня. Все это время Степан не выходил из станционной конторы: просил, ругался, доказывал, что с ним едет скульптор Волнухин, что он очень болен и его необходимо поместить в больницу. Толку от этого было мало...
Наконец они все же прибыли в Новороссийск, это было в начале мая. И тут вдруг свершилось чудо: Волнухин почувствовал себя вполне здоровым. Он отказался идти к врачу и даже помогал Степану выгружать скульптуры и мрамор. Они отыскали в городе пустующее помещение — что-то вроде сарая — и все перевезли туда. Дорожные приключения кончились, и наконец они вздохнули свободно. В Новороссийске объявились почитатели таланта Волнухина, и в тот же день их всех пригласили на специально устроенный банкет. Не привыкший к подобного рода шумным чествованиям, Степан отказался принять в нем участие. Волнухин чувствовал себя хорошо, и они оставили его в Новороссийске, а сами пошли в Геленджик пешком.
Городок спал, прильнув к тихому темному заливу, когда они вошли в него. Дома их встретила мать Елены, которая жила здесь одна: Ипполит Николаевич был у младшей дочери — Марии в Батуми, где она работала в театре балериной. Там, говорила она, жить легче, а здесь, в Геленджике, они чуть не умерли с голода. При встрече мать плакала. То ли это были слезы радости оттого, что после трехлетней разлуки она снова видит свою дочь, то ли горести — оттого, что она не может ее, голодную и усталую, даже накормить. Утром мать все же где-то раздобыла немного хлеба и рыбы и, пока они спали, сварила суп. После завтрака она попросила Степана поправить изгородь.
Небольшой по теперешним временам участок за домом являлся для них единственным источником существования. Отец часто болел, поэтому и поехал на время к дочери. Прежде чем приняться за работу, Степан наточил топор, который оказался совсем тупым и зазубренным. Затем поднялся на гору, где рос низкий карликовый кустарник выродившегося леса, нарубил с десяток кольев. Уже позднее, обтесывая их на огороде, он промахнулся и рассек себе ботинок и ногу. Елена с матерью работали здесь же: сажали овощи. В первую минуту они обе растерялись, не зная, что делать, но Степан, знаток анатомии, быстро нащупал пальцами сосуд в области голени и плотно прижал его, а мать головным платком перевязала рану.
— Надо сейчас же в больницу, — сказала она.
— Ни черта не будет, — возразил Степан. — Без врачей заживет.
Елена проводила его к дому и усадила на ступеньках крыльца.
— Как же я теперь навещу Волнухина? — беспокоился он. — И проводить не смогу. На днях он должен отправиться во Владикавказ.
— Он поправился и может уехать без твоей помощи. Ты лучше подумай о своей ноге, — сказала Елена, присаживаясь с ним рядом. — И угораздило же тебя так наточить топор.
— А ты думаешь, тупым топором можно работать? — раздраженно спросил он и крикнул: — Иди помогай матери, чего тут расселась?
Он частенько бывал с ней груб, особенно, когда у него что-нибудь не ладилось. А она словно бы не замечала этой грубости. На него нельзя было сердиться — любая вспышка продолжалась не более минуты. Иногда раскричится так, что весь побагровеет, и почти тут же назовет ее милой Леночкой.
Беспокойство о Волнухине не оставляло Степана и в последующие дни. Он не находил себе места и, видя это, Елена собралась в Новороссийск. За день она не могла обернуться туда и обратно, вернулась на другой день, принеся с собой нерадостные вести. Оказывается, Волнухин все это время лежал в сарае, где были сложены ящики со скульптурами и мрамор, один, с высокой температурой.
— Куда же, черт возьми, подевались его почитатели?! Почему они его оставили одного? — кричал Степан, мечась по дому, бессильный что-либо предпринять.
Он порывался сейчас же отправиться в Новороссийск. Елена еле уговорила его подождать хотя бы утра, завтра она снова пойдет с ним, а сегодня уже не может — устала.
С первыми отблесками зари они тронулись в нелегкий путь. Степан шел, опираясь на толстую палку. За пять дней рана успела затянуться, а от долгой ходьбы снова открылась. Когда, присев отдохнуть, он снял ботинок, повязка оказалась вся мокрая от крови. Раненую ногу он больше не обувал до самого Новороссийска. Елена понимала, что его положение не лучше волнухинского, но молчала. Скажи ему сейчас хоть слово, раскричится и назовет ее бездушной...
Волнухина они нашли очень в тяжелом состоянии. Он лежал прямо на ящиках, подстелив под себя тулуп. Увидев Степана, стал жаловаться, что все его бросили и он никому не нужен.
— А где твои поклонники, которые таскали тебя по банкетам? — сказал Степан, опускаясь на мраморную глыбу.
Елена встала перед ним на колени и принялась разматывать запылившийся бинт, намереваясь перевязать ногу заново.
— Что у тебя с ногой? — спросил Волнухин.
— Ты не ответил на мой вопрос. Куда, говорю, подевались твои поклонники? Почему они оставили тебя одного?
— Откуда им знать, что я болен. Я пришел сюда ночевать, а утром почувствовал себя плохо. Ты, Эрьзя, хорошо сделал, что отказался от этой суеты. У меня не хватило смелости, и вот результат — опять заболел...
Перевязав Степану ногу, Елена отправилась за врачом.
Больничный врач, в армейском галифе и вельветовой толстовке, оказался очень любезным и согласился пойти к больному. Елена попросила его захватить с собой бинт и что-нибудь для промывки раны, объяснив, что ее муж сильно поранил ногу.
— Оказывается, на ваших прелестных руках двое больных мужчин. И как же вы с ними справляетесь? — с улыбкой спросил он.
Но ей сейчас было не до улыбок. Готовая в любую минуту расплакаться, она еле сдерживалась, чтобы не показаться слабой...
Осмотрев Волнухина, врач объявил, что больному нужен покой, хорошее питание и уход.
— О дальнейшем путешествии и не думайте, если хотите остаться в живых, — посоветовал он и принялся осматривать ногу Степана.
Промыв и перевязав рану, он сказал, что пока лучше не ступать на ногу.
— А как же я дойду до Геленджика?
— Ну что за люди! Всем необходимо куда-то ехать или идти, — засмеялся врач. — И все-таки вам придется задержаться в Новороссийске, — оглядев сарай, он поинтересовался, что они вообще здесь делают, в этом заброшенном помещении.
— Мы — художники, — ответил Степан. Давайте познакомимся. Сейчас вы пользовали скульптора Волнухина. А я — Эрьзя. Что-нибудь слышали о нас?
От удивления врач не знал, что сказать.
— Как же, как же, я слышал, что в Новороссийск приехали какие-то знаменитые художники, — наконец выговорил он. — Так, значит, это вы и есть?
— Должно быть, мы и есть, любезный. Спасибо, что не отказали в помощи, — поблагодарил Степан. — А в Геленджик нам все же надо добраться.
— Знаете что, я вам помогу. У нас при больнице есть лошадь. Я прикажу, и вас всех доставят в Геленджик, — врач побыл с ними еще немного и ушел, пообещав завтра утром прислать подводу.
— Как же я поеду с вами в Геленджик, мне нужно во Владикавказ? — почти простонал Волнухин. — Ты меня, Эрьзя, этак увезешь в самую Туретчину.
Степан принялся успокаивать скульптора: какая разница, откуда он отправится в свой Владикавказ — из Геленджика или из Новороссийска? Сначала ему надо. поправиться. Елена где-то раздобыла кипятку и напоила мужчин чаем. А утром больничная подвода доставила их всех в Геленджик.
Отдохнув и успокоившись, в Геленджике Волнухин почувствовал себя хорошо. В местном курортном управлении Степану удалось выбить для него сахара, вина и немного белой муки. Теперь они уже все были уверены в его окончательном выздоровлении. Особенно он сам.
— Вот немного подзакалюсь и поеду, — говорил он.
Каждый день они втроем отправлялись на пляж и лежали под солнцем. Морская вода была еще холодная, и купаться осмеливались немногие. Но Степан считал своим долгом обязательно окунуться разок-другой, прежде чем подставить спину щедрому южному солнцу.
— Ты, Эрьзя, здоровый, ничего не боишься, поэтому и не болеешь, — Волнухин с завистью смотрел, как тот выходил из воды и ложился рядом, пахнущий соленым морем и свежестью.
— А тебе, я думаю, вряд ли стоит так долго лежать под солнцем, — предостерегал его Степан.
Но у Волнухина на этот счет было свое мнение. Он считал, что солнце обладает неиссякаемой животворной силой и дает благо всем божьим тварям. Так чего ради оно может повредить ему — ведь он тоже тварь божья. На самом деле ослабленный затянувшейся болезнью организм не выдержал такого обилия солнечных ванн, в результате чего возникли отек легких и упадок сердечной деятельности. На пляже Волнухину неожиданно сделалось плохо, и его в тот же день положили в больницу, где через три дня он и скончался...
Смерть учителя и друга подействовала на Степана удручающе. Он не мог простить себе, что увез его из Москвы, еще не окрепшего после болезни. Елена переживала вместе с ним и, как могла, успокаивала, доказывая, что тут его вины нет. Осложнения, возникшие в связи с похоронами, еще больше расстроили Степана: не было даже досок для гроба, не на чем было увезти покойника из больницы. С больной ногой он вынужден был идти в Новороссийск и просить помощи в Губисполкоме, после чего ему выдали в Геленджике доски на гроб Волнухину и выделили специальную подводу...
После похорон Степан еще долго не мог прийти в себя. Повторилось то же самое, что и в Мраморском, когда он похоронил племянника: его охватила апатия, безразличие к жизни. В Новороссийске у него лежало достаточно мрамора, а он не мог работать. И так продолжалось целое лето.
К осени из Батуми приехал отец Елены. С продуктами стало еще труднее, и Степан договорился с Еленой, что он переберется в Новороссийск, а она пока останется у родителей и будет время от времени навещать его. Как только он по-настоящему устроится и станет работать, она переедет к нему...
В Новороссийске Степан поселился в том же сарае, где лежали его скульптуры, и понемногу принялся за дело. Ночи уже становились прохладными, но его спасал все тот же тулуп. Когда бывало трудно с хлебом, ходил на пристань: там всегда требовались грузчики. Раз в неделю к нему наведывалась Елена и приносила с собой что-нибудь из еды. Так что он жил сносно и не чувствовал себя одиноким.
Как-то в сарай к Степану заглянул сотрудник местной газеты «Красное Черноморье» — Эпштейн. Увидев, в каких несносных условиях находится скульптор, он возмутился:
— Да что вы, в самом деле! Почему не обращаетесь в Губисполком или хотя бы в местный отдел Народного образования? Вам непременно предоставят квартиру, — сказал он, оглядывая дырявые стены сарая.
— Вот мне и предоставил Наркомпрос этот сарай, — ответил скульптор, улыбаясь. — Пока можно жить и здесь. Будет холоднее, обращусь в Губисполком.
Безразличие скульптора к своей особе еще больше удивило сотрудника газеты.
— Ну, знаете, так относиться к себе нельзя. Вы, как художник, принадлежите обществу...
Вслед за Эпштейном к скульптору явился второй сотрудник «Красного Черноморья» — Михаил Иванов. Результатом этих посещений была большая статья в газете, в которой описывались условия жизни Эрьзи и его бедственное положение. Вскоре скульптора пригласили к председателю Губисполкома и в тот же день предоставили комнату для жилья, а спустя некоторое время подыскали помещение и под мастерскую. Уже в новой квартире Степан работал над первым заказом — мраморным бюстом Ленина.
— Ты бы хоть записку оставил. А то весь город обегала, пока отыскала тебя, — жаловалась Елена, которая не нашла его в сарае.
— Насчет записки я, признаться, не подумал. Но ведь нашла, чего же расстраиваться? Теперь давай работать,нечего бегать в Геленджик и обратно...
За бюст Ленина в Губисполкоме заплатили хорошо, но деньги тогда ничего не стоили. На них Степан мог купить всего лишь пуд муки. Большие надежды скульптор возлагал на заказ памятника «Павшим борцам революции», который обещал ему Новороссийский коммунхоз. Но у коммунхоза не было средств, и они бесконечно тянули с этим заказом. Степан выполнил еще один бюст Ленина губернскому отделу Наркомпроса. Но все это был не постоянный заработок, а цена на хлеб на рынке поднялась до миллиона рублей за пуд. Приходилось искать другие источники. Елена занялась гипсовыми статуэтками и стала продавать их на базаре. Степан это занятие в насмешку называл деланием кукол...
В тот год в Новороссийске они прожили нелегкую зиму, пожалуй, самую трудную из всех зим, которые выпали на их долю со времени революции и гражданской войны. В Екатеринбурге они все же получали небольшой паек, там были трудности иного характера. Здесь же их никто не преследовал, губернское руководство относилось к скульптору с должным уважением и пониманием, но и помочь ничем не могло. Продуктов не хватало даже для детских домов. На родине скульптора, в Поволжье, в основной житнице страны в тот тяжелый 1921 год разразился страшный недород. Молодая Советская республика осталась без хлеба.
Родители Елены уже давно настоятельно советовали Степану уехать в Батуми. Ведь ему все равно, где работать над своими скульптурами. А Марья писала, что у них с продуктами вполне сносно. То же самое скульптору не раз предлагали и в Губисполкоме, обещая выписать в Батуми командировку. А обратно он сможет вернуться в любое время: его мастерская при ремесленной школе и квартира остаются за ним. Степан долго колебался, но к весне все же надумал оставить Новороссийск.
Взяв билеты на пароход, в один из мартовских дней они с Еленой отплыли в Батуми. Она заранее написала сестре письмо, предупредив ее, что они со Степаном направляются к ней.
Марья их встретила в порту.
— Вот мы и добрались до Туретчины, чего так боялся покойный Сергей Михайлович, — горько пошутил Степан, сходя на берег: — Дальше нам с тобой, Леночка, деваться некуда, здесь конец России...
Марья выглядела такой же худой, как и в шестнадцать лет, когда Степан увидел ее впервые. Только сейчас она показалась ему ниже ростом. Значит, все же немного пополнела. Не торопясь она обняла сестру, поцеловала ее в обе щеки, затем протянула руку Степану. Сразу же она их повезла в свою маленькую комнатку, которую занимала в одноэтажном домике аджарца. Кровать, небольшой столик и низкий диванчик турецкого образца составляли всю ее обстановку. Для троих здесь было очень мало места...
Спустя несколько дней Степан познакомился с проживающим здесь художником Валерианом Федоровичем Илюшиным, и тот разъяснил ему обстановку в городе. Он предложил вступить в Ассоциацию художников России, которую они организовали с группой русских художников. Туда входили скульптор Герасимов и художники Грабарь и Иогансон. Вскоре Степан познакомился и с ними.
Советская власть в Батуми установилась всего лишь год назад, работы для художников было много. Илюшин сводил Степана в городской коммунхоз и представил его как известного русского скульптора. В коммунхозе ему сразу же заказали бюст Ленина для установки в саду клуба рабочих-портовиков. За неимением мастерской Степану пришлось работать прямо в саду.
— Как у вас насчет жилья? — спросил его Илюшин.
— Плохо. Мы с женой на время остановились у ее сестры, но я уже успел с ней разругаться и не хочу больше идти туда.
Илюшин пригласил его ночевать к себе, хотя тоже занимал с женой и двумя детьми всего лишь одну комнату. Но у него была просторная прихожая, где и обосновался скульптор. Елена не возражала, она знала, какой тяжелый характер у сестры, да и у Степана нелегкий...
Выполненный Степаном бюст Ленина коммунхозу понравился, и ему заказали еще один, точно такой, но уже из мрамора. Он также предназначался для установки на открытом месте, и скульптор применил особый стиль ребристой поверхности. Работу он выполнил точно к указанному сроку — первому мая, но ее у него не приняли, сославшись на незаконченность.
— Почему? Я вас не понимаю? — опешил Степан.
— Товарищ скульптор, почему бюст не гладкий? — обратился к нему один из работников, некий Певцов. — Вам, наверно, было лень сгладить все эти шероховатости?
— Это я сделал специально. Так бюст будет лучше смотреться на открытом месте.
С ним не согласились.
— Нет, так не пойдет, — решительно заявил все тот же Певцов. — Мрамор должен блестеть. На то он и мрамор!
Степан вспылил, столкнувшись с явным невежеством, но ему отказались оплатить работу, и он с болью в сердце принялся шлифовать прекрасно выполненный бюст.
— Понимаешь, заставили испортить, — жаловался он позднее Илюшину. — И будет он теперь стоять вконец испорченный!
В начале лета скульптору выделили наконец помещение под мастерскую в одном из складских зданий технического училища. Здесь же он оборудовал уголок для жилья. После того как он перевез из Новороссийска скульптуры и мрамор, к нему перебралась и Елена. К тому времени он получил большой заказ на изготовление скульптурных портретов деятелей грузинской литературы для Батумского музея. Кроме того, он обратился к другому материалу и в течение лета создал несколько вещей из кавказского дуба и ореха — «Леду и лебедь», «Материнство», «Шепот» и портрет Шота Руставели. В это же время он выполнил в мраморе портрет Марии, сестры Елены. Впоследствии он получил название «Портрет артистки».
К дереву Степан первоначально обратился как к заменителю мрамора. Запас, вывезенный им с Урала, понемногу таял, а пополнить его здесь было нечем. Постепенно скульптор пришел к выводу, что дерево может служить самостоятельным материалом, ничем не уступающим по фактуре мрамору. Интересно, что в Москве лет пять тому назад он пытался из сучкастого дуба вырезать портрет художника Сурикова, но у него тогда ничего не получилось. Оказывается, все дело в том, чтобы найти подходящее дерево...
Степана давно занимала мысль о создании скульптурной академии в непосредственной близости от залежей мрамора. С этой мыслью четыре года назад он поехал на Урал. Сейчас он снова вернулся к ней. Зная, что до войны в районе Гагр существовали мастерские принца Ольденбургского и велись разработки мрамора, он решил основательно заняться этим. Своей идеей Степан заинтересовал заместителя председателя Совнаркома Аджаристана товарища Бахтадзе, и тот дал ему официальное письмо на имя Предсовнаркома Абхазии товарища Лакоба, в котором просил оказать скульптору всемерное содействие. С этим письмом Степан и направился сначала в Сухуми, а затем — в Гагры. С ним поехала и Елена, намереваясь заодно навестить родителей.
Поездка эта ничего не дала. Для открытия академии в Гаграх условия оказались совершенно неподходящими. Мраморные копи находились далеко в горах, дороги туда не было, лишь вьючная тропа. А здания бывших мастерских в настоящем своем виде не были пригодны ни для чего.
Из Гагр Степан и Елена заехали в Геленджик, где пробыли больше месяца. В Батуми они вернулись уже в середине лета. Здесь скульптора ожидала телеграмма из Баку, в которой его приглашали в Азербайджан на пост профессора Высшей художественной школы.
Степан не сразу отозвался на это приглашение. Прежде чем они с Еленой успели все обсудить и взвесить, пришел вторичный вызов, на этот раз более настойчивый и обстоятельный. Директор Высшей художественной школы Евгений Степанович Самородов обещал скульптору кроме поста профессора и квартиры возможность крупных государственных заказов на памятники, бюсты и прочие скульптурные произведения. Соблазн был велик. Если удастся организовать при школе большую скульптурную мастерскую — это уже почти академия, о которой Степан давно мечтал. На письмо директора он ответил согласием, но поставил перед Наркомпросом Азербайджана ряд условий, в основном касающихся оборудования мастерской. Когда Наркомпрос Азербайджана подтвердил телеграммой за подписью Пшения Шахбази, что его условия приняты, у скульптора больше не было причин тянуть с отъездом, и в начале сентября он покинул Батуми, пока один, без Елены.
Высшая художественная школа в Баку была организована год назад на базе Высших художественных мастерских и имела классы — натюрмортный, головной, фигурный и натурный. Чего Степан опасался, уезжая сюда, так это столкнуться и здесь с реформаторами футуристического толка, которые так много крови попортили ему в Екатеринбурге. К счастью, в этом отношении тут все было в порядке. Он тогда еще не знал, что на этих «передовых реформаторов» уже полным ходом шло наступление как сверху, так и снизу, а их идейные вдохновители понемногу улепетывали за рубеж.
Школой и ее преподавателями Степан остался доволен. Правда, его немного разочаровало то, что еще ничего не было сделано в отношении скульптурной мастерской и квартиры. Но инспектор Главпрофобра Муса Халило показал ему во дворе политехнического института довольно большое помещение, предназначенное под мастерскую.
— Мы не могли ее оборудовать, не знали, что для этого надо, — оправдывался Муса. — Теперь подскажете, и мигом все будет готово...
Степан отправился в Батуми за Еленой и своим имуществом, и в октябре они переехали в Баку окончательно. Квартиры пока все еще не было, жить пришлось в гостинице «Старая Европа».
Первоначально скульптурный класс состоял из одиннадцати учеников, в дальнейшем число их увеличилось до тринадцати. Степан главным образом занимался с ними рисунком, так как мастерская все еще не была готова. В одно из посещений директор школы упрекнул Степана в том, что он совсем не уделяет внимания теоретической части обучения. Вспылив, Степан накричал на своего начальника. Самородова это сильно задело, и он предупредил, что если и в дальнейшем Эрьзя будет пренебрегать теорией, его придется отстранить от преподавания.
— Ну и отстраняй, черт с тобой! — еще больше взорвался Степан. — Вы тут наобещали мне всякого, а что я получил? Мастерская до сего времени не оборудована, квартиры нет!..
Позднее, уже у себя в гостинице, Степан понял, что в перепалке с Самородовым был излишне груб. Конечно, директор прав. Но что он, Степан, мог поделать с собой, если не умел преподавать эту самую теорию? Елена украдкой улыбнулась, вспомнив, как он несколько раз пытался рассказать классу об известных скульпторах эпохи возрождения, но сбивался уже на второй фразе и расстерянно умолкал. Он был такой беспомощный, что на него жалко было смотреть.
— Ты извинись завтра перед Евгением Степановичем, — посоветовала Елена.
— А что это даст? Я все равно не в силах справиться с теорией.
— Вот и признайся ему во всем чистосердечно. Он может быть, найдет какой-нибудь выход.
Степан так и сделал. Но, извинившись за вчерашнее, он разругался с директором снова, когда тот сообщил ему, что в его мастерской не будет установлен компрессор — за неимением такового.
— Как же я буду долбить камень без компрессора? — возмутился он, побагровев от такой неожиданной новости.
— Пока придется руками.
— Нет уж, руками сами долбите, а мне подавайте компрессор!..
Отношения между ними были окончательно испорчены. И когда скульптурная мастерская, наконец, после нового года приняла в свои вновь побеленные стены группу учащихся, Степан начал волокитную и ничем не оправданную тяжбу, пытаясь отделить ее от художественной школы. Неизвестно, чем бы все закончилось, если бы Степан не отказался от своей же идеи сам. Скорее всего его бы не поддержали.
Возвращаясь из очередной инстанции, куда ходил с жалобой, он вдруг обратил внимание на траурные флаги, вывешенные на общественных зданиях города:
— Что случилось? Зачем эти флаги? — спросил он, остановив прохожего.
Тот с удивлением уставился на него.
— Как? Вы не знаете, гражданин, что случилось? Умер Ленин!..
Степан лишь сейчас понял, почему так неохотно его приняли сегодня в Профобре, а затем выпроводили, даже не выслушав до конца. Он постоял немного посреди улицы и, оглушенный услышанной вестью, медленно побрел дальше.
Ученики в мастерской не работали, по их виду Степан догадался, что они уже обо всем знают. Он молча кивнул им головой и прошел за перегородку, где они с Еленой жили. Она сидела, придвинув табурет к железной печке, держа на коленях пушистого кота.
— Ты слышала? — тихо спросил скульптор.
Вместо ответа она сказала:
— Странно мы с тобой живем, Степан: обо всем, что творится на свете, узнаем последними.
— Суета заела. Никчемная суета, которой я занимался все это время.
Степан махнул рукой и вернулся к ученикам.
— Сегодня начнем делать бюст Ленина, — сказал он. — Эскизы с Сулеймана пока уберите...
Над бюстом Ленина Степан работал долго и упорно. Прежде чем удалось выбрать окончательный вариант, он сделал восемь эскизов. Образ вождя привлекал его и раньше, несколько бюстов с него он выполнил по заказу и без заказа еще в Новороссийске, а затем в Батуми. Но все эти работы были слишком уж официальны и парадны. Сейчас, потрясенный смертью вождя, Степан старался вникнуть в суть его характера, обратив внимание прежде всего на его человечность. Впоследствии один из корреспондентов бакинской газеты «Труд» так охарактеризовал созданный скульптором образ: «Перед нами — живой Владимир Ильич, на лице которого отразилась какая-то забота, какая-то напряженно работающая мысль, подчиняющая и побеждающая волю тысяч людей, находящихся в зале, жадно слушающих своего великого вождя...»
В середине зимы Степан получил большой заказ на оформление Центрального Дома Союза горняков Азербайджана. Выполнив в мраморе бюст Ленина, он сразу же принялся за одну из главных фигур в целой галерее скульптур, предназначенных для этого. Фигура называлась «Тартальщик». На нефтепромыслах раньше была такая профессия — рабочий занимался тартанием, то есть добыванием нефти специальными ведрами-желонками, опускающимися в глубокий колодец. В распоряжении скульптора не было мрамора, и он решил все фигуры отлить из цемента с примесью железных опилок. К началу лета «Тартальщик» был готов. Это была первая скульптура в истории Азербайджана, посвященная рабочему классу.
Выполняя заказ, скульптор столкнулся с большими трудностями. Синтез архитектуры и скульптуры нового социального строя еще не был разработан, и Степан Эрьзя явился в этом деле как бы одним из пионеров. Первый вариант оформления, представленный Союзу горняков на утверждение, как признал впоследствии и сам скульптор, имел недостатки. Позднее он упростил его — убрал из эскиза четырех атлантов, которые должны были поддерживать балкон здания, часть фигур вынес на крышу, видоизменив их композицию. В течение года Степан изготовил в глине и отлил в цементе с примесью железных опилок три одиночные фигуры — «Тартальщика», «Кузнеца», «Молотобойца» — и четыре групповые — «Рабочие, навинчивающие трубы», «Рабочие со знаменем», «Бурильщики». Последняя группа повторялась...
В художественной школе дела у скульптора обстояли по-прежнему плохо. Добрые взаимоотношения с ее директором так и не наладились. Ученики в основном работали с камнем. Занятия с глиной откладывались из-за холода. Зима в тот год в Баку была непривычно холодная, и натурщики отказывались позировать. Как ни странно, даже это ставили в вину руководителю мастерской. Хотя отбор и прием учеников всецело зависел от руководства школой, его обвинили и в том, что он не сумел привлечь в свой класс больше учеников. Все это вместе взятое нервировало его и выбивало из нормальной колеи.
Хоть у Степана в городе и появилось много друзей и знакомых, они с Еленой почти никуда не выходили, жили замкнуто, лишь изредка посещая Владимира Владимировича Баллюзека — художника и режиссера кино, на квартире которого в определенные дни собиралась бакинская художественная интеллигенция. Обычно скульптор садился со своей трубкой в сторонке и не вмешивался в горячие споры. А спорили о многом — о пролетарском искусстве, об отношении к буржуазно-дворянскому наследию, о перспективах искусства на будущее. Когда кто-либо из гостей обращался к Эрьзе с вопросом, как думает по тому или иному поводу он, Степан коротко отвечал:
— Работать надо. Создавать...
Нигде он не чувствовал себя так хорошо и спокойно, как у себя в мастерской. Трубка его всегда дымила. Начавшая лысеть голова покрыта вязаным беретом. В холодное время он работал в свитере или короткой куртке, летом — в длинной рубашке, а чаще и совсем без нее. Он не любил праздно шататься по улицам, а когда случалось куда-нибудь идти, шел быстро, сосредоточенно глядя себе под ноги, что резко выделяло его среди окружающих. На него всегда оглядывались прохожие. В последнее время у Степана все чаще болели ноги, и он почти не расставался с палкой...
Когда наступило лето, Елена пробовала его уговорить хоть на недельку уехать из пыльного города куда-нибудь на природу, но Степан и слышать об этом не хотел.
— Безделье еще никогда не помогало творчеству, — говорил он.
У него на все имелись свои взгляды, принципы, и часто они расходились с обычными понятиями людей, его окружавших. Этим, главным образом, и объясняется та неуживчивость, которая сопровождала его повсюду, где бы он ни появлялся.
Осенью, с началом нового учебного года, на Степана возложили преподавание рисунка в одном из вновь открывшихся классов живописи. Он упорно отказывался, ссылаясь, что это совсем не его дело, но других специалистов не было, и его все же обязали. Как он и предвидел, теперь причин для столкновений с директором школы стало еще больше.
Он уже год проработал в скульптурном классе и за это время близко сошелся со своими учениками, которые ценили его за простоту в обращении и прямоту в суждениях. Нравилось им и то, что он никогда не хвалился своими успехами, не ставил себя выше других и почти с первых дней каждого называл по имени. У него не было любимчиков. Даже Елену, с которой его связывала многолетняя совместная жизнь, он ничем не выделял от остальных: в меру хвалил за успехи, строго отчитывал за ошибки. Среди учеников, кроме Елены, были еще две женщины, одна из них — армянка Айцемик, по примеру своего учителя взявшая себе псевдонимом название народа, некогда населяющего территорию современной Армении — Урарту. Это была изящная девушка со жгучими черными глазами и горбинкой на носу. Ее маленький рот всегда улыбался. Она относилась с особой чуткостью и вниманием к скульптору, что давало Елене повод ревновать ее к Степану...
На первом же занятии по рисунку в новом классе соизволил присутствовать директор. В мастерскую Эрьзи он теперь заглядывал очень редко и в скульптуру больше не вмешивался. Как и следовало ожидать, после урока он высказал свои замечания. Произошла очередная перепалка, после которой Степан долго не мог успокоиться. Айцемик принесла ему стакан холодного чаю и, подавая его, с улыбкой сказала:
— Попейте, учитель, чай укрепляет нервы и придает силы...
Это не ускользнуло от внимания Елены.
— Что-то уж очень заботится о тебе эта Урарту — заметила она, когда они остались вдвоем.
— А почему это тебя тревожит? Она такая же ученица, как и ты, и права у вас на меня одинаковые.
Услышав такое, Елена пустилась в слезы, а Степан от души рассмеялся над ее женской слабостью. Вообще-то Елена и Айцемик были большими друзьями, ходили вместе на базар, посещали кинематограф. Степана ведь не так легко было вытянуть из мастерской: всю осень и зиму он работал над заказом. Кроме фигур для оформления сделал в мраморе бюсты Маркса и Энгельса, которые впоследствии тоже были установлены в клубе горняков...
Степана весьма огорчил слух, что из Москвы в Баку для сооружения памятника Ленину приглашен скульптор Меркулов. Значит, его обошли. Но он был не из тех, кто долго помнит обиды, и, поразмыслив, пришел к выводу: в том, что его обошли, он виноват сам. Уж очень неуравновешенный у него характер.
— Ты же буйный, в тебе отсутствует элементарный такт в обращении с людьми, — сказала ему Елена, когда он обсуждал с ней этот случай.
— Я и не обижаюсь.
— Еще бы ты обижался...
Внешне Елена ничем не показывала, что это ее тоже сильно задело. Вместе с тем она в первый раз критически взглянула на свое слепое преклонение перед скульптором, и случилось так, что, хотела она того или нет, но сияющий ореол, которым она все эти годы окружала в своем сознании его имя, несколько потускнел. В их отношениях образовалась пока что невидимая, но ощутимая трещина. Раньше она возмущалась, когда кто-либо из учеников осмеливался выказать самостоятельность, в чем-то не согласиться с учителем, теперь она, кажется, стала их понимать. Степан был властным и не терпящим возражений человеком...
После Нового года в Доме работников просвещения был организован диспут о творчестве скульптора Эрьзи. Инициатором диспута явился профессор Зуммер, он же сделал доклад. В зале, где собралось довольно много публики, было выставлено несколько скульптурных работ. Сам Эрьзя сидел в первом ряду, отказавшись занять специально приготовленное для него место на сцене. Он, признаться, ожидал, что его на этом диспуте разнесут в пух и прах, зная, что профессор Зуммер не относится к числу почитателей его творчества. Но в докладе Зуммер не слишком резко нападал на скульптора, умело лавировал фразами, корректно формулировал свои положения. Зато вывод, сделанный в конце, страшно обидел Степана. В нем явно сквозила мысль, что Эрьзя как художник еще не оформился, не нашел себя, что он еще весь впереди. Сказать такое о скульпторе, признанном художественными критиками многих стран «Русским Роденом» и создавшим «Осужденного на смерть», «Тоску», «Философа», «Расстрел» и целую галерею скульптурных портретов, каждый из которых в отдельности является неповторимым образом, значило быть заведомо субъективным и предвзятым. Подобное можно было высказать по отношению к начинающему, пробующему свои силы в искусстве художнику или безнадежно бездарному, в расчете, чтобы не задеть его самолюбие...
Бакинские газеты дали подробные отчеты о диспуте, несколько сгладив резкие выступления некоторых участников. Следует заметить, что газеты всегда относились к имени скульптора с достойным уважением. В них подробно сообщалось о каждой его новой работе, о замыслах, они не раз выступали в его защиту. Все же в одной из газет — «Пролетарское студенчество» — вскоре после диспута появилась статейка за подписью некоего Пира, в которой скульптор был назван «идеологом мелкой буржуазии», а его творчество — служением «эротическим потребностям».
Один из учеников показал газету скульптору, который набрался терпения и дочитал статейку до конца.
— У этого писаки, должно быть, голова находится где-то пониже спины, ежели он вот и это причисляет туда же, — произнес он и показал на «Кузнеца», колоссом возвышающегося посреди мастерской.
Учеников обрадовало, что он не принял близко к сердцу всю эту писанину. А позднее, когда его не было в мастерской, Айцемик предложила написать в газету коллективное письмо и заявить протест против этого выпада. Предложение было дружно принято. Но вечером Елена обо всем рассказала Степану, и он отговорил их от этой ненужной затеи.
— Чего доброго, еще скажут, что я вас научил. Эти господа способны на все...
Но протест в газете все же появился, и в той самой, где была напечатана статейка Пира. Журналист Сонин в одном из мартовских номеров ответил на нее умной и обстоятельной статьей: «Пародия на марксизм». Он перечислил все, что создано скульптором за столь короткое время его пребывания в Баку, сказав, что иному мастеру для этого понадобилось бы целое десятилетие. О том, что Эрьзя художник пролетарского духа, а не мелкобуржуазный идеолог, красноречиво говорят его правдивые образы рабочих-нефтяников, которые вскоре будут установлены на фасаде Дома Союза горняков. Так, примерно, кончалась статья.
К весне окончательно выяснилось, что Эрьзя в художественной школе больше не останется. Тот злополучный класс, в котором он преподавал рисунок, закрыли еще в начале зимы, а скульптурная мастерская уже давно находилась на положении автономии. Так что ни с руководством школы, ни с самой школой его уже ничего не связывало. Весной, по окончании учебного года, его даже не пригласили на выпускные экзамены. Он чувствовал, что из Баку ему придется уехать и прилагал все усилия к тому, чтобы к началу лета закончить отливку остальных фигур для Дома Союза горняков. Готовя каркас для группы «Бурильщики», он нечаянно плеснул кислотой на ногу уже отлитого «Молотобойца». В том месте, куда попала кислота, образовалась причудливо пористая поверхность с темно-зеленоватым оттенком.
— Черт возьми! — воскликнул Степан от неожиданности. — А что если попробовать облить его всего? Может получиться совершенно новая фактура, — рассуждал он сам с собой.
День был воскресный, в мастерской никого не было. Елена с Айцемик пошли пройтись по городу. Кислоты под руками было немного, еле хватило на «Молотобойца». Но какой получился поразительный эффект! «Молотобоец» предстал совершенно в ином виде. Пористость словно оживила его, а темно-зеленоватый тон придал ощущение бронзы...
— Степан Дмитриевич, что вы сделали со скульптурой, она стала совсем другой? — с удивлением спросил на другой день Ибрагим Кулиев, азербайджанин по национальности, недавно появившийся в мастерской.
— Ничего особенного, — ответил Степан. — Облил кислотой. Надо будет сегодня же достать как можно больше кислоты и облить их все...
К середине июля все одиннадцать фигур, отлитых в железобетоне, появились на фасаде и крыше Дома Союза горняков.
В Баку Степана больше ничего не задерживало. Перед ним снова встал вопрос: куда податься, где найти пристанище? Идея создания скульптурной академии, с которой он носился последнее десятилетие, оказалась пустой мечтой. Он ее не смог создать ни в Екатеринбурге, ни в Баку. А теперь был уверен, что никогда не создаст ее. Ему скоро пятьдесят. А это грань, за которой начинается старость. Оглядываясь на все эти годы, проведенные на родине, он вынужден был признать свою несостоятельность в осуществлении подобных идей. Он художник, труженик, но не организатор и не зажигатель сердец. С людьми он может разговаривать только творениями своих рук. Ему доступен лишь один язык — язык творчества, образов. На этом доступном ему языке и следует разговаривать. Люди его всегда понимали, когда он к ним так обращался...
Не решив еще окончательно, куда отправится из Баку, Степан заказал для своих скульптур товарный вагон с конечным пунктом в Новороссийске. «Там видно будет, куда его переадресовать», — думал он, собираясь сначала заехать в Батуми.
С Еленой у них дело шло к разрыву. И все началось, казалось бы, с пустяка. Как-то в разговоре Степан предложил Айцемик поехать с ними. Обычно сдержанная и спокойная, Елена вспылила.
— Куда она поедет с тобой? Для чего?
— Туда же, куда и ты,— спокойно ответил Степан.
— А я никуда больше не поеду! С меня довольно мыкаться по свету и терпеть твои капризы! Разве ты со мной когда-нибудь считался? Ты таскал меня повсюду за собой для утехи! Ради этого приглашаешь и Айцемик...
Такое несправедливое обвинение задело Степана. Насильно с собой он никого не таскал. К ней всегда относился с уважением как к женщине и с вниманием как к ученице. Он видел, что она способная, иначе какого черта стал бы с ней возиться. То же самое его побудило пригласить с собой и Айцемик. Ему не хотелось терять из виду эту девушку с несомненным талантом. Он понимал, как важно для нее сейчас находиться рядом с опытным мастером.
Айцемик ответила отказом, сославшись на домашние обстоятельства, на самом деле она боялась обидеть Елену, а выбрав удобный момент, попросила, чтобы Эрьзя обязательно написал ей, где обоснуется на жительство, она, возможно, приедет, если, конечно, не будет возражать Елена.
— Она не поедет со мной! — отрезал скульптор. — Я никого не хочу таскать за собой.
— Вы столько лет прожили вместе, как же это?
— Все имеет свой конец...
Из Баку Степан и Елена выехали в конце июля поездом на Батуми. На вокзале их провожали многочисленные друзья — журналисты, художники. Было много и совсем незнакомых людей, с которыми скульптор, как ему казалось, ни разу не встречался. Его бывшие ученики натащили охапки цветов, завалив ими Елену. Айцемик плакала. Уже перед самым отходом поезда она, склонившись к Степану, прошептала: «Так не забудьте, напишите, где вы будете...» Он ничего не мог ей на это ответить: шершавая спазма сдавила горло. А позднее, когда он уже был в вагоне и поезд набирал скорость, отходя все дальше от перрона, из его глаз хлынули слезы. Елена язвительно произнесла:
— Надо было настойчивее уговаривать. Она только того и ждала.
— Дура ты, дура! — вне себя крикнул Степан.
Ему было обидно, что Елена не поняла его: у человека просто не выдержали нервы, а она подумала черт знает что.
До самого Батуми они больше не разговаривали, и лишь когда сошли с поезда и вышли к стоянке извозчиков, Елена спросила:
— Ты куда сейчас направляешься? Я пойду к сестре.
— Иди куда хочешь, — безразлично ответил он.
В Батуми Степан задержался около двух недель, бродя по его живописным окрестностям. Два года назад, живя здесь, он как-то не обращал внимания на то, как красив этот город. То ли было некогда, то ли просто из-за лени. А сейчас вот ему нечего делать, голова и руки ничем не заняты. Такое с ним редко случается. Он сейчас вообще был весь какой-то опустошенный, точно после тяжелой болезни...
Накануне отъезда из Батуми его разыскала Елена.
— Ты когда собираешься трогаться? — спросила она.
— Думаю, тебе это безразлично.
— Поедем вместе.
На это Степан ничего не ответил. Ему было все равно: вместе так вместе. Какая разница?
На вопрос Илюшина, куда он все-таки намерен ехать, Степан сказал:
— Пока в Москву, а там, пожалуй, махну в Париж.
То же самое он отвечал и журналистам, поэтому в одном из сообщений батумской газеты было сказано, что скульптор Эрьзя вскоре отправится в Париж...
До Новороссийска Степан плыл на пароходе вместе с сестрами Мроз—Еленой и Марией, но в разных каютах, Елена скрывала от сестры, что они со Степаном в ссоре, возможно, ожидала с его стороны первого шага к примирению и надеялась, что у них все пойдет по-прежнему. Но Степан не сделал этого шага. А сама она тоже не хотела больше уступать. И так вся их совместная жизнь была для нее цепью бесконечных уступок. С нее довольно. Она еще молода, и ей хочется пожить по-человечески.
В Новороссийске все же Елена решила предоставить ему последнюю возможность протянуть ей руку и пригласила его в Геленджик. Степан отказался наотрез, сославшись на то, что ему долго нельзя задерживаться, он только переадресует вагон со скульптурами в Москву и уедет. Елена поняла, что между ними все кончено. За десять лет она хорошо изучила характер Степана: задуманного он не передумывал.
— Писать-то хоть будешь? — спросила она, прощаясь.
— Для чего переводить бумагу?
— Да, конечно, ты и друзьям-то своим никогда не писал...
Степану не хотелось с ней спорить, к тому же он плохо себя чувствовал. Видимо, вчера простыл на пароходе, после чая выйдя из каюты в одной рубашке и долго простояв на палубе, а был сильный ветер. Всю ночь его лихорадило. Он зяб и сейчас, хотя палило августовское солнце. Они стояли на площадке перед морским вокзалом, а Мария искала извозчика до Геленджика. Елене было тяжело с ним расставаться, она не выдержала и расплакалась. Степан никогда не умел успокаивать женщин, он вообще не выносил, когда они плакали при нем. Махнув рукой, он отвернулся и зашагал прочь.
В Новороссийске Степан остановился у своего знакомого Петра Андреевича Федорова, местного скульптора-любителя. В его мастерской сложил свои вещи, привезенные из Баку, и отправился на железнодорожную станцию справиться насчет вагона. Вагон еще не прибыл, и когда прибудет в Новороссийск, никто не знал. К вечеру Степану стало хуже, у него поднялась температура. Может, она была и днем, но кто ее мерил. Федоров посоветовал скульптору обратиться к врачу.
— Не стоит, обойдется.
Три дня он пролежал, не вставая, пока Федоров сам не привел врача на дом. Это оказался тот же врач, который четыре года назад осматривал Волнухина и перевязывал Степану ногу. Скульптор его сразу же узнал и даже попробовал пошутить:
— Видите, как редко с вами встречаемся.
— В таких обстоятельствах лучше не встречаться.
— У меня что-нибудь серьезное? — спросил Степан.
— У вас круппозное воспаление легких.
— Черт возьми, в такую жару схватить воспаление легких! Да кто в это поверит?..
Степан пролежал в больнице больше месяца и вышел оттуда страшно исхудавший и бледный. Первым делом он наведался на станцию. Оказывается, вагон уже давно стоял в тупике, и со Степана взяли большой штраф за простой. Он, хоть и поворчал немного, но остался доволен что снова видит свои сокровища. Раздумав переадресовывать вагон в Москву, Степан нанял людей и все скульптуры перевез к Федорову, попросив его присмотреть за ними. Мысль уехать в Париж по-прежнему не оставляла скульптора, а из Москвы их труднее будет отправить.
Москва... Как она изменилась с той поры, когда Степан видел ее в последний раз! Тогда, в тяжелом двадцать первом году, голодная и холодная, она погружалась ночами в кромешную тьму, а днем пустынные улицы и площади придавали ей вид заброшенного города. Теперь они полны людской толчеи и неумолкающего шума. Фасады домов сверкают свежей краской, на улицах великое множество магазинов, ресторанов, пивных, закусочных и всяких прочих забегалок. Вся она, словно молодая нарядная женщина, хохочущая и распевающая веселые песни. Степан целыми днями бродил по улицам, радуясь великолепию возрожденного города... Остановился он у Сутеевых. Ни Григорий Осипович, ни Зинаида Васильевна из деликатности не спросили, почему он приехал один. Из его немногих писем они знали, что Елена была с ним — и в Батуми, и в Баку. Сам Степан счел излишним объясниться по этому поводу. Вскоре он снял пустующую мастерскую скульптора Коненкова и переехал туда жить.
В Москве незадолго до его приезда организовалось так называемое Общество русских скульпторов, куда охотно приняли и Эрьзю. Общество готовилось к первой большой выставке, и он очень жалел, что оставил свои скульптуры в Новороссийске. Если их вытребовать сюда, к открытию выставки они могут не прибыть. Куда проще сделать несколько новых вещей. Тем более, что у него уже есть замыслы, и неплохие. Он давно собирался создать еще один образ революции Пятого года. Вот за это он и возьмется. Но прежде примется за юный образ, навеянный впечатлениями от помолодевшей Москвы. Для этого он уже приглядел прекрасный прототип — это была соседка Сутеевых, красивая девушка Лия, которая вечерами иногда заходила к ним поболтать.
Степан попросил Зинаиду Васильевну передать Лие его предложение попозировать. Она охотно согласилась. И, когда они встретились, Лия восторженно воскликнула:
— Ой, Степан Дмитриевич, я с удовольствием буду бывать у вас! Я ведь тоже увлекаюсь скульптурой. Мне бы хотелось у вас поучиться.
Ее темные волнистые волосы были зачесаны назад и обхвачены узенькой зеленоватой тесемкой. Когда она говорила, большие серые глаза с расходящимися лучами длинных ресниц вспыхнули веселым задором, овальное лицо слегка зарделось.
— Вот уж не думал заполучить в вашем лице ученицу, — сказал он. — Только недолго придется вам ходить ко мне, после выставки собираюсь в Париж.
— А мне разве в Париж нельзя? — произнесла Лия и засмеялась. — Страсть как хочу увидеть Париж!
Ее настырность смутила Степана.
— Этак, черт возьми, мы с вами до самой Америки доберемся.
— А что, можно и в Америку. Я немного знаю английский. Французский тоже знаю...
В тот же вечер Степан написал письмо в Баку Айцемик Урарту и посоветовал ей принять участие в предстоящей выставке Общества русских скульпторов. Ее «Лежащую женщину» и «Беспризорника», которых она слепила в его мастерской, вполне можно выставить на людской суд.
На следующий день утром Лия уже была в мастерской скульптора. Она пришла, запыхавшись, с капельками осеннего дождя на смуглом лице и ресницах. Бросив легкое пальто и платок на кушетку, провела руками по гладко зачесанным темным волосам, весело посмотрела на Степана и беспричинно, как ему показалось, засмеялась. Но потом он сообразил, что все время улыбается сам, чем, видимо, и вызвал смех с ее стороны.
— Не прохладно будет без пальто? — спросил он.
— Вы тоже без пальто.
— Я работаю, а вам сидеть.
— Ничего, не замерзну. Во мне много жару! — сказала она и опять засмеялась.
Жару в ней действительно было много, Степану даже показалось, что с ее приходом в мастерской стало куда теплее.
— Это ваши? — она показала на полку с несколькими гипсовыми головками.
— Здесь пока нет ничего моего. Ваш портрет будет первым...
Лия приходила ежедневно с утра и оставалась у него до самого вечера. Потом он ее провожал домой и заходил к своим друзьям — Сутеевым. Над ее портретом он работал около двух недель, назвав его «Новое поколение». До конца года он успел еще сделать «Узника» и принялся за большую группу «Жертвы революции пятого года». Лия стала не только его ученицей, но и оказалась расторопной помощницей. Он уже давно обращался с ней на ты.
— Что я стал бы делать без тебя?
В ответ она только смеялась.
— Вот видите, я тоже на что-то сгодилась! А мама говорит, что из меня никогда ничего не выйдет.
— Из тебя вышла прекрасная женщина. Разве этого мало?
— Я хочу быть скульптором!
— Стоит ли взваливать на себя этот непомерно тяжкий крест? — Степан понуро покачал головой. — Оставайся лучше женщиной!..
Незадолго до открытия выставки в Москву приехала Айцемик Урарту. Степан помог ей связаться с Обществом русских скульпторов, и ее работы были приняты без возражений.
— А где же Елена? — удивилась Айцемик, не увидев подруги в мастерской, когда Степан пригласил ее в гости.
— Елены здесь нет, — сказал Степан. — Хочешь, оставайся со мной, поедем вместе в Париж... Посмотришь Европу.
— А не случится со мной так же, как с Еленой?
— Это будет зависеть от тебя.
— Не думаю... Ведь мы, армянки, однолюбки...
Их разговор был прерван приходом Лии, которая и не подумала извиниться, что помешала им. Высокая и стройная, она прошлась широким шагом по мастерской, сняла пальто и не торопясь повязала фартук, всем своим видом показывая, что именно она здесь полновластная хозяйка.
— Степан Дмитриевич, нам сегодня непременно надо закончить отливку «Трубочиста», — сказала она нетерпеливо.
Айцемик сразу же засобиралась уходить. Степан проводил ее до выхода. Обратно в мастерскую вернулся злой и накинулся на Лию:
— Какого черта ты ее прогнала?
— И не думала, — спокойно отозвалась она. — Но ведь нам надо работать, иначе «Трубочист» не успеет к выставке.
— О женщина, ты всегда права, — покорно произнес он и принялся за работу.
Первая выставка Общества русских скульпторов, открывшаяся в здании Исторического музея в начале апреля 1926 года, явилась крупнейшим культурным событием Москвы. Как отмечали газеты того времени, это была вообще первая большая выставка скульптуры за всю историю России. Печать давала о ней подробные отчеты, публиковала статьи и отзывы. Имя Степана Эрьзи упоминалось почти во всех из них. Одни авторы отзывались о нем восторженно, с похвалой, другие наоборот — хулили. Последних, пожалуй, было больше. К этим последним, как ответ на их несостоятельную критику, несомненно, и была обращена известная статья Анатолия Васильевича Луначарского «Достижения нашего искусства», опубликованная в газете «Правда» от первого мая того же года. Достаточно привести из нее одну небольшую цитату: «Она (выставка) засвидетельствовала, что наше общее суждение о невысоком уровне скульптуры у нас поверхностно. Выставка была богата... Она показала мне новое лицо, лицо, глубоко меня заинтересовавшее, мало оцененного у нас, но уже имевшего громкое имя за границей, мастера Эрьзи...»
Степан выставил почти все, что было им создано в Москве — и раньше, и после приезда из Баку. Здесь стояли «Монголка», закинувшая руки за голову, бюст «Татарки», голова «Мордовки», «Калипсо» с лукаво иронической улыбкой, невинная и доверчивая «Катя», женственно обаятельная «Зинаида» и милое личико «Марты». «Новое поколение» — портрет Лии — во многом отличался от всех женских портретов, сделанных ранее. На ее лице отразились порыв, энергия, стремление в будущее. На то оно и новое поколение. Эти качества ему придала Великая революция. Большая группа «Жертвы пятого года» стояла посреди зала. Посетители не спеша, молча обходили ее, точно гроб. И в этих поверженных телах, втоптанных в землю копытами разгоряченных коней, кто-то увидел конвульсию сладострастия. Степан с горечью вспомнил статейку из «Московского пролетария», где говорилось об этом. «Всяк видит то, что хочет видеть, — подумал он.— А эти два образа автор той статейки, должно быть, не заметил». Он имел в виду «Освобожденного революцией» и «Народного трибуна», гордо поднявшего голову...
На выставке Степан еще раз встретился с Айцемик Урарту. Она сказала, что на днях возвращается в Баку и наотрез отказалась зайти к нему перед отъездом.
— Что случилось, Айцемик? — удивился он.
— Ничего особенного, — ответила она уклончиво. — Просто у меня не будет времени. Мы можем проститься и сейчас.
— Зачем прощаться? Разве мы расстаемся навсегда?
— Но вы собираетесь за границу, когда еще увидимся? И увидимся ли?..
Им опять помешала Лия: она взяла скульптора под руку и увела к группе посетителей...
После закрытия выставки Степан был на приеме у Наркома просвещения, который поинтересовался его планами на будущее и предложил поехать с выставкой во Францию, чему Степан обрадовался: как раз об этом он и сам хотел просить Наркома.
— Надо показать Европе начало великого расцвета нашего искусства. Пусть они знают там, что именно от нас изойдет новое, мощное и спасительное слово в области художественного творчества! — говорил Анатолий Васильевич, напутствуя скульптора.
К себе в мастерскую Степан вернулся в таком приподнятом и веселом настроении, что Лия, ни разу не видевшая его таким, спросила:
— Вы, Степан Дмитриевич, случайно, не выпили?
— Нет, когда я выпью, делаюсь сонным и скучным. Если хочешь видеть меня веселым, никогда не угощай вином... Я вот о чем хочу тебя спросить, — заговорил он после некоторого раздумья. — Помнишь тот разговор у Сутеевых, когда ты сказала, что охотно поехала бы со мной за границу? Ты тогда не шутила?
— Нет! — мгновенно ответила Лия. — С вами я согласна ехать хоть завтра.
— Но ты понимаешь, что это будет значить?
— Все понимаю, не маленькая...
— Осенью мне стукнет пятьдесят...
— Какое это имеет значение? — нетерпеливо прервала она его.
— А что скажут твои родители?
— Какое дело до этого моим родителям! Я сама себе хозяйка!..
Но прежде чем прийти к окончательному решению — брать или не брать с собой Лию — Степан посоветовался со своим другом Сутеевым. Тот выслушал его и сказал:
— В этом деле, Степан Дмитриевич, я тебе не советчик. Поступай, как знаешь.
— Но ты хоть попробуй отговорить ее. Тебя она, может, послушает.
— Это я тебе обещаю, — согласился Григорий Осипович.
Но Лия не хотела слушать ничьих советов. А под конец совсем разругалась со всеми домашними и перебралась в мастерскую скульптора. Она уже бредила Парижем, и отговорить ее кому-либо было невозможно. «Какого черта я ее отталкиваю, ежели она хочет ехать со мной? — рассуждал Степан. — Ведь Айцемик я уговаривал сам. А какая разница?» И действительно, разница была только в том, что к Айцемик он уже привык, и ее молодость не так его смущала. Может быть, найдутся люди, которые осмелятся осудить пятидесятилетнего скульптора за то, что он завел себе двадцатилетнюю подругу. Но ведь человек во все времена всегда стремился к постоянной молодости, вечной юности. И это стремление тем сильнее, чем богаче и содержательнее натура человека.
Осенью 1926 года скульптор Степан Эрьзя и его юная секретарша и переводчица — так она значилась в сопроводительных бумагах — Лия Альфредовна Кунс выехали из Москвы поездом на Новороссийск, чтобы затем отплыть во Францию...
После многодневного путешествия по четырем морям Степан со своей спутницей наконец прибыл в Марсель. Груз особых хлопот им не доставил, так как все ящики со скульптурами были адресованы на советское Торгпредство в Париже. Все же в Марселе пришлось задержаться на несколько дней, пока на груз оформлялись документы. Все эти дни Лия не давала Степану покоя, таскала его по городу: ей не терпелось посмотреть то одно, то другое. А ему никуда не хотелось идти. Настроение, испорченное без видимых причин еще в Москве, не улучшилось и в дороге. Ни Айя-София в Стамбуле, ни древний Пирей, ни теплые южные ночи у берегов Сицилии, которыми так непосредственно восхищалась Лия, не могли рассеять его грусти. Лия считала, что это у него от тоски по родине, и старалась успокоить и развеселить Степана. «Ведь мы скоро вернемся обратно, что ты так переживаешь?.. Ну представь, что я — кусочек родины, и тебе станет веселее!» — говорила она и без конца смеялась. Но Степан угрюмо молчал, снедаемый непонятной тоской. Он уже не помнил, с каким настроением покидал родину в первый раз, двадцать лет назад, зато хорошо помнил, с каким радостным подъемом возвращался. Сколько в нем было тогда надежд и дерзаний, творческой энергии. Казалось, их хватит с лихвой на целый век. А вот прошло всего лишь чуть больше десятилетия, и он снова покидает родину, усталый и опустошенный. Энергия истощилась, сила истратилась. Как он ни старался всего себя отдавать творчеству, житейские мелочи и дрязги тоже отняли немало и сил, и здоровья. Он, конечно, понимал, что это десятилетие в его жизни совпало с большими социальными потрясениями, что было бы глупо искать для себя отдельной счастливой Аркадии, где можно бы творить независимо от чего-либо, но одно дело понимать, другое — быть в ладу с подобным понятием.
Из Марселя они выехали в скором экспрессе и в дороге находились всего лишь несколько часов. Лия все время дулась: зачем они так скоро покинули этот чудесный город, даже не успев побывать в картинной галерее и не осмотрев как следует соборы...
За окном вагона проносился непривычный для них пейзаж, везде тянулись ровные квадраты виноградников, мелькали белые строения ферм и густые рощи старинных парков, окружавших одинокие замки. Дорога почти все время шла вдоль Роны — по левую сторону в окне вагона неотступно сверкали блеск реки и синева неба. Когда они уезжали из России, там была глубокая осень, а здесь она только начиналась...
В Париже прямо с вокзала поехали в Торгпредство. Здесь их уже давно ожидали, извещенные телеграфом из Москвы. Для них были приготовлены две меблированные комнаты с ванной и прочими удобствами. Степан, когда-то немного знавший по-французски, давно все успел перезабыть и теперь оказывался совершенно беспомощным, когда пробовал объясниться с кем-либо из служебного персонала меблированных комнат. Лия тоже очутилась не в лучшем положении, столкнувшись с живым разговорным языком.
— Ничего, не волнуйтесь, я вас буду таскать по Парижу и вы быстро освоитесь, — предложил свои услуги молодой переводчик.
— Спасибо, мы со Степаном Дмитриевичем не откажемся от ваших услуг, — сказала Лия.
Ее согласие переводчик встретил деликатной улыбкой, в его расчеты, вероятно, совсем не входило «таскать» по Парижу их обоих. Он вскоре откланялся и ушел. Лия приняла ванну и сменила дорожный костюм на легкое платье. А Степан пожалел, что здесь нет бани с горячим паром да с березовым веничком. Уже сидя за столиком в ресторане, куда они пошли поужинать, он вспомнил о переводчике.
— Хлыщ. Даже не сказал, как его зовут.
— Что вы, Степан Дмитриевич, как можно так обзывать приятного молодого человека? По-моему, он просто не догадался представиться.
— Не люблю таких суетливых и услужливых. Чемоданы, кажись, я и сам бы мог внести. Не понравился он мне, и все...
Через день переводчик напомнил о себе: позвонил по телефону и предложил билеты в оперу. Степан отказался. К тому времени из Марселя уже прибыли ящики со скульптурами, и он почти целый день был занят разгрузкой и доставкой их во Дворец профсоюза изящных искусств, где должна была разместиться выставка. Обрадовавшаяся было Лия сразу сникла. Ей так хотелось побывать в парижской опере, послушать музыку, посмотреть на театральную публику.
— Ты, никак, плакать собираешься? — сказал Степан, увидев, что Лия нервно покусывает нижнюю губу.
— Ничего подобного, — ответила она раздраженно.
— Но ведь ты можешь пойти и без меня. Возьми и сходи...
Повеселевшая Лия позвонила в Торгпредство, и ей подсказали, как найти Арнольда Ивановича, так звали переводчика...
Из оперы она вернулась поздно, Степан уже спал.
Раздевшись в своей комнате и накинув халат, она пришла к нему. Он проснулся, почувствовав ее руку у себя на груди, и резко спросил:
— Ты чего?
— Вот, ты уже сердишься. А я пришла рассказать, как все было хорошо. После оперы всей компанией поехали в ресторан ужинать. Были и из посольства. Спрашивали, почему нет тебя. Зря ты отказался от приглашения.
— И долго ты собираешься мне это выговаривать? Я, черт возьми, спать хочу! Завтра у меня будет тяжелый день.
— Я сейчас уйду, только ты скажи, что не сердишься на меня.
— Вот заладила. С чего мне на тебя сердиться?..
Лия быстро поцеловала его и, уходя, пожелала спокойной ночи. Но Степан уже больше не мог заснуть. Кряхтя и ворча, он поднялся с постели, отыскал трубку и принялся расхаживать по комнате...
Выставка должна была открыться лишь после Нового года, и у Степана оказалось много свободного времени. Он решил съездить в Соо, чтобы взглянуть на свою бывшую мастерскую и, кстати, разузнать о судьбе оставленных там скульптур, хотя и не надеялся, что там что-то могло уцелеть: с тех пор прошло двенадцать лет, была война. Хозяин домика, в котором он тогда жил, мог их просто выкинуть или отдать за бесценок.
Лия тоже изъявила желание поехать вместе с ним.
Как с тех пор все изменилось — и сам Париж, и его пригороды. Город стал шумнее. Извозчиков почти не видно, везде снуют автомобили. Там, где раньше стояли одинокие усадьбы, теперь распластался город с прямыми широкими улицами. А Соо оказалось совсем близко, почти под Парижем.
Парк, в котором стоял особнячок Степана, раньше представлявший собой запущенную рощу, теперь был обнесен высокой чугунной изгородью. Возле него красовалось двухэтажное строение. Бывший хозяин сказал Степану, что парк он продал парижскому толстосуму, который и построил эту виллу. Там, где стояла мастерская, теперь разбит цветник так что в парк и заходить было незачем. Когда Степан осторожно заговорил об оставленном имуществе, старик француз сделал удивленное лицо; ни о каком имуществе он никогда не слышал. После его, скульптора, отъезда здесь хозяйничала мадам Фарман, ведь он ей доверил свое хозяйство, а она уехала отсюда сразу же после войны. Степан решил, что слишком поздно искать сейчас то, что потеряно. Они с Лией зашли в старый ресторанчик, часто посещаемый им когда-то. Их обслуживала молодая женщина, в которой Степан с трудом узнал дочь хозяина ресторана. Тогда ей было около десяти, а теперь она замужем и сама стала хозяйкой. Степан спросил, помнит ли она Марту, которая находилась у него в услужении, и не знает ли, где она в настоящее время. Да, конечно, она хорошо помнит Марту, ведь Марта была их соседкой, но где она сейчас, в Соо об этом никто не знает.
— Кто эта Марта? — поинтересовалась Лия, когда они вышли из ресторанчика.
— Ты же слышала: она находилась у меня в услужении, — ответил Степан.
— Этого слишком мало, чтобы помнить о ней столько времени, — она хитро улыбнулась и поджала тонкие губы.
— Ты, я думаю, не считаешь, что я вел до тебя монашеский образ жизни?
— Я спросила просто так, из любопытства...
Степан предложил пройтись до Шатильона пешком, и Лия согласилась. Сколько раз ходил он по этой дороге, когда жил здесь, в Соо! Однажды шел под дождем и сильно промок, а потом долго болел, и Марта ухаживала за ним...
— Опять Марта! — воскликнула Лия, засмеявшись. — Стареешь, скульптор Эрьзя, тебя так и тянет к воспоминаниям.
— А тебе бы только посмеяться, — обиделся Степан и не стал больше ничего рассказывать...
К открытию выставки Степану заказали новый костюм: Лия все-таки настояла. Случилось так, что костюм из ателье доставили только утром, когда надо уже было идти на открытие. Пока Лия спорила со Степаном, какую рубашку надеть, какой галстук повязать, времени осталось в обрез. В конце концов они все же опоздали.
Выставку открыл посол Советской республики во Франции Раковский. Степан был рад, что опоздал: он не любил шумихи, а Лия нервничала и весь день потом ругалась с ним из-за этого. Ведь скульптора обязательно бы представили членам французского правительства, дипломатическим посланникам и различным официальным лицам, присутствовавшим на открытии.
Степану надоело выслушивать нескончаемые попреки, и он оборвал Лию:
— Перестань пилить меня из-за пустяка! До смерти не люблю официальщину, а ты мне ее навязываешь!
Все это он рявкнул чуть ли не во весь голос, чем еще больше расстроил Лию. Она расплакалась и вообще ушла с выставки.
Вечером к Степану подошел один из сотрудников Советского посольства и вручил приглашение на прием в посольстве. На билете значилось и имя его секретаря.
— Смотрите же, товарищ Эрьзя, опять не опоздайте, — с улыбкой заметил сотрудник.
Но скульптору в этот день положительно не везло. На прием в посольство он тоже опоздал. Только сейчас уже не по своей вине. Вернувшись в меблированные комнаты, он не застал там Лию. Раздраженно бросил пригласительный билет на стол и прямо в костюме завалился в постель. Без Лии ему не хотелось идти на прием: она еще больше обидится и расстроится. Уставший от хлопот и волнений, связанных с открытием выставки, Степан и не заметил, как заснул. Его разбудил телефонный звонок. В трубке послышался звонкий и веселый голос Лии:
— Ты чего же не едешь? Здесь тебя все ждут.
— Где меня ждут? — не понял он.
— Как где? Разве ты не знаешь, что в твою честь в посольстве устроен прием? Я уже давно здесь. Давай приезжай скорее.
Ворча и чертыхаясь, Степан стал собираться.
В вестибюле посольства его встретила Лия. Рядом с ней стоял молодой человек, но не переводчик, а кто-то другой. Как только Степан снял пальто, она принялась поправлять ему сбившийся на бок галстук, затем торопливо чмокнула его в щеку.
— Ну и хорош ты, весь костюм где-то помял.
Степан понял, что она больше не сердится.
Прием уже подходил к концу. Многие из приглашенных успели разъехаться, так что посол Раковский мог представить скульптора лишь некоторым официальным лицам. Но это его совсем не волновало. Он чокнулся кое с кем и выпил бокал шампанского. Лия была сама прелесть. Вокруг нее все время увивались молодые люди. Она смеялась и без устали болтала...
Когда они поднимались по лестнице, уже возвращаясь к себе в комнаты, Лие вдруг пришла в голову блажь:
— Если любишь меня, понеси на руках, — потребовала она капризно.
— Ты что, совсем пьяная, идти не можешь?
— Не могу, — и, смеясь, упала ему на руки...
Он понимал, что она еще слишком молода и по молодости ей хочется поиграть, повеселиться, поэтому выполнял все ее капризы, лишь бы ей было хорошо. Позже, когда они уже лежали в постели, он рассказал ей давнишний случай о том, как когда-то в пору молодости он так же вот на руках нес женщину с окраины Алатыря до самого ее дома.
— Милый Эрьзя, опять эти воспоминания, — надулась Лия. — С тобой уже было все, а со мной — ничего. Ты первый мужчина, который нес меня на руках...
Но ей не хотелось ссориться, и она умолкла. Ей хотелось быть нежной, и влюбленной...
Выставка работ Эрьзи в Профсоюзном дворце изящных искусств продолжалась около месяца. Потом он еще выставлялся в «Художественном мире» и в «Салоне независимых». Нельзя сказать, что все эти три выставки имели особо шумный успех, как это бывало на прежних здесь в Париже и в Италии, хотя в общих чертах парижская пресса отозвалась о скульпторе положительно. Но это-были небольшие и вялые статьи, написанные как информация на злобу дня. Имя скульптора они не возвысили, лаврами его не увенчали. Степан не понимал, в чем дело. Он не узнавал французскую публику: ее точно подменили.
Ему вдруг пришла в голову мысль разыскать кого-нибудь из прежних друзей-художников, которые когда-то охотно приняли его в свою веселую компанию. Может быть, с их помощью ему удастся разобраться в тех сложных изменениях, что произошли здесь за время войны и после нее. Почему так изменилось отношение публики к реалистическому искусству, к его искусству? Ведь он не стал работать хуже.
Степан помнил имя художника, работавшего у него в мастерской в Соо, и знал, где тот проживал раньше. Возможно, его там уже и нет, но это все же какой-то след.
Лия немного поднатаскалась в знании французского языка и уже могла кое-как изъясняться, так что роль переводчицы она выполняла более или менее сносно. Побродив по городу дня два от адреса к адресу, они наконец отыскали того, кто им был нужен. Но он Степану ничем не мог помочь. Это был окончательно спившийся человек, который с большим трудом узнал скульптора. На прошлой войне он потерял ногу, а алкоголь и тяжелая жизнь ремесленника отшибли ему память. Он занимался раскрашиванием игрушек, поставляемых парижскому торговцу откуда-то из провинции. Ни с кем из бывших друзей давно не встречался и не знал, где они сейчас. Война разбросала всех... Кого убила, кого искалечила...
— Вот судьба художника, — с горечью произнес Степан, когда они с Лией вышли из грязной и удушливой каморки на свежий воздух. — А ведь был талантливый человек!..
Посетив Лувр и несколько других музеев изящных искусств, Степан тоже удивился: залы пустуют, посетителей мало, да и то больше иностранные туристы. А ведь сейчас зима, самый сезон. Летом в Париже малолюдно. По настоянию Лии, скрепя сердце, он согласился сходить в музей новейшего искусства. Вот где, оказывается, народ. И на что глазеют: на разноцветные пятна, намалеванные на огромных холстах. А скульптура — понаставили на массивных постаментах какие-то худосочные спирали и круглые шары на паучьих ножках, приклеив к каждому из этих «шедевров» какую-нибудь надпись, вроде «Утренний туалет женщины» или «Полет к звездам». Степан плюнул и ушел. У него не хватило терпения досмотреть до конца все эти отрыжки больного воображения. Разве это искусство? Искусство должно быть прекрасным, как прекрасна сама жизнь. Вольно же, оказывается, здесь на Западе всем этим уродским явлениям, называемым новшествами...
Степан долго не мог прийти в себя после посещения этого музея. Весь вечер он расхаживал по комнате, не вынимая трубки изо рта.
— Ну что тебя так расстроило? Подумаешь, сходили посмотреть на эти пугала, — заметила Лия. — Не нужно все принимать так близко к сердцу. Это, уважаемый Эрьзя, веяние времени.
— Меня расстроили не только пугала в музее. Я чувствую, что мне и моим созданиям здесь нет места. Надо бежать, бежать отсюда!
— И далеко собираешься бежать? — Лия не удержалась, чтобы не рассмеяться.
— За океан, в Америку! Только не в северную, а в Южную. Может быть, там еще остался уголок, куда не успела проникнуть эта зараза.
Лия подумала, что он просто пошутил. Но после ужина Степан к этому разговору вернулся снова.
— Знаешь, до войны здесь, в Париже, я работал по договору с одним прохвостом из Аргентины. Он еще увез у меня несколько хороших вещей, ничего не заплатив. Давай попробуем отыскать его.
— Как же мы будем его искать? Для этого потребуются деньги. А денег у нас с тобой осталось совсем немного.
— А что ежели поговорить с послом Раковским и попроситься поехать туда с выставкой?
— Это, Эрьзя, идея! — загорелась Лия.
При первой же возможности Степан добился приема к послу Раковскому и выложил ему свои соображения насчет организации выставки его работ в одном из крупных городов Южно-американского континента, желательно бы в Буэнос-Айресе. Посол отнесся к идее скульптора доброжелательно и обещал обратиться по этому поводу с запросом в Москву. Дело в том, что с Аргентиной у Советской республики еще не было дипломатических отношений. Но, как оказалось впоследствии, это не помешало получить разрешение правительства на выезд в Аргентину. Тогда велись переговоры об организации в Буэнос-Айресе Южно-американского торгового представительства, так называемого Южамторга, и поездка скульптора со своей выставкой в эту страну была очень кстати. Посол Раковский помог Степану получить визу у аргентинского посланника в Париже, этим и закончилась первая стадия подготовки к путешествию за океан. Часть скульптур, в том числе и «Осужденного», Степан оставил в посольстве для возвращения их в Москву.
Официальной командировки на устройство выставки в Буэнос-Айресе Степан не получил и, следовательно, его поездка не была финансирована. Но посол Раковский сумел помочь ему с доставкой скульптур в один из портов Франции и оплатил расходы, связанные с поездкой. А провожая его, вручил рекомендательное письмо на имя торгпреда в Буэнос-Айресе Раевского.
Завершив свои дела, Степан и Лия выехали из Парижа в Гавр, откуда должны отплыть за океан на голландском пароходе «Жермия». Степан покидал Европу с грустью, точно чувствовал, что расстается с ней навсегда. Не в пример ему, Лия была опьянена радостью предстоящего путешествия. Ее манили далекие неведомые страны, о которых она знала только из книг...
В Буэнос-Айресе Степан с Лией поселились на тихой авенида Ла Ибаре Плата. Работники Советского торгпредства помогли им снять помещение — что-то вроде обширного сарая с толстыми кирпичными стенами и высоким потолком. По-видимому, некогда здесь помещалась какая-то мастерская, позднее переделанная под склад. Но скульптора это мало интересовало, для него было важно, что помещение подходило под мастерскую и имело небольшую пристройку для жилья. Здание пряталось в глубине двора, густо обсаженного акациями и персиковыми деревьями и обнесенного невысокой каменной стеной. Лия сразу назвала его тюрьмой и была страшно недовольна, что они поселились здесь, вдали от шумных центральных авенида.
— А ты думала, будем жить на главном проспекте и бездельничать с утра до вечера, как это было в Париже? Нет, милая, теперь мы будем работать. Мы и без того потратили слишком много времени на всякие пустяки, — ответил ей Степан.
— Ты же ехал сюда устраивать выставку, а теперь говоришь о работе, — удивилась она.
— Одно другому не помешает...
Степан еще не был вполне уверен, что останется в Буэнос-Айресе надолго. Что покажет первая выставка. Только после нее определятся его планы на будущее. А вообще-то он очень устал от этих бесконечных переездов. Его душа жаждала только одного — покоя и работы. Лия своим нетерпением и непоседливостью стала раздражать его, и он решил не идти больше у нее на поводу. Это привело к тому, что Лия надулась и несколько дней с ним не разговаривала. Степан старался не придавать этому значения, тем более, что был очень озабочен отсутствием материала: нигде не мог достать не только мрамора, но даже глины.
Как-то, осматривая двор и сад, в одном из дальних углов он наткнулся на целую кучу причудливых коряг, сваленных сюда за ненадобностью. Выбрав наиболее подходящую, Степан принес ее в мастерскую. У него имелся инструмент для резьбы по дереву, изготовленный еще в Батуми, когда он работал с кавказским дубом и орехом. Коряга оказалась настолько неподатливой, что второпях он сломал штихель. Это не остановило его, и вскоре под верхним шелушащимся слоем он обнаружил красновато-розовую древесину, плотную и твердую, как камень.
— Это же лучше мрамора! — воскликнул он в пустой мастерской.
Единственными свидетелями его безграничной радости были скульптуры.
В тот же день Степан принялся из этой коряги вырезать головку Лии. Увлекшись работой, не заметил, как наступили сумерки. Подняв глаза, он увидел молча стоявшую в дверях Лию:
— Ты сегодня собираешься обедать или нет? — спросила она, встретившись с его взглядом.
— Какой сейчас обед, сейчас надо ужинать. Почему ты меня не позвала вовремя?
— А я не хотела с тобой разговаривать.
Степан улыбнулся.
— Но сейчас ты говоришь.
— Просто я пожалела тебя: весь день голодный. К тому же ты все равно не замечаешь, разговариваю я с тобой или нет.
Видимо, в этот вечер Лия решила объясниться с ним начистоту.
— Ты меня, Эрьзя, совсем не любишь. Я для тебя ничего не значу, ты не хочешь считаться даже с тем, что я молода и время от времени мне необходимо развлечься. А здесь у меня никого нет — ни родных, ни товарищей. Ты вот можешь не разговаривать целую неделю, а я не могу. Мне необходимо общество, как всякому нормальному человеку.
— Не хочешь ли ты сказать, что я ненормальный?
— Я говорю лишь о себе. Не могу так больше, и все. Ты должен понять меня...
Они сидели в своей каморке за небольшим столиком, на котором лежали остатки скудного ужина. В дальнем углу, освещенная сумеречным светом, падающим из двух квадратных окон, смутно белела большая деревянная кровать, застеленная простынями. Кроме тех стульев, на которых они сидели, виднелись еще два. Вот, пожалуй, и вся их обстановка. Все это вполне устраивало Степана, но Лия, никогда не жившая в такой бедности, просто не понимала его.
— Что поделаешь, Лиечка, — произнес Степан, помолчав. — Видать, из меня никогда не выйдет светский человек. Я — скульптор. Я должен работать. В этом смысл моей жизни. Постарайся понять меня и ты и не требуй невозможного.
Лия промолчала. В глубине души она давно поняла, что ее радужные мечты о неведомых заморских странах и о привольной, веселой жизни со знаменитым скульптором не сбылись. Тихий дворик, кирпичный сарай с железными решетками на окнах — вот все, что получила она. Ночами ей снились ужасные сны: она видела себя со связанными руками и ногами, рвалась и металась в постели, а проснувшись в холодном поту, видела рядом с собой мирно похрапывающего, уставшего за день скульптора...
Заботы, связанные с перевозкой и расстановкой скульптур в выставочном зале «Общества содействия искусству», на время изменили затворнический образ жизни скульптора и его подруги. Лия снова оказалась среди людей: ей каждый день приходилось встречаться то с работниками Общества, то с журналистами. От имени скульптора она давала интервью для печати, улаживала различные дела, связанные с выставкой. В общем, была в своей стихии. Степан не узнавал ее — она снова сделалась к нему ласковой и внимательной. У нее появилась масса знакомых и друзей, ее без конца приглашали в театры и на концерты. Заодно приглашали и скульптора, но он деликатно отказывался, ссылаясь на дела.
Днем занятый на выставке, он работал дома ночами. Еще не успев как следует закончить «Головку Лии», взялся за «Парижанку», тоже решив сделать ее из нового материала — дерева квебрахо, которое очаровало его. Очень жаль, что он не сможет показать ни одну вещь из этого дерева на выставке. «Ну да ничего, — успокаивал он себя, надо полагать, эта выставка не последняя».
В газетах Буэнос-Айреса появились фотографии русского скульптора. В зале выставки целыми днями толпился народ. Степан приходил сюда каждое утро и уходил к себе на тихую авенида только после закрытия галереи. Возвратившись домой поздно ночью после театра или концерта, Лия заставала его у станка.
— Ты еще не спишь? — удивленно бросала она.
— Но ведь ты тоже не спишь.
— Я бездельничаю, а ты работаешь. Как можно так много работать?
— Что кому требуется, тот тем и занимается.
— Послушай, Эрьзя, ты, кажется, сердишься?
Нет, он не сердился. Наоборот, был рад, что она наконец не изводит его своей хандрой. Но это продолжалось, пока не закончились выставки. А их было всего три. Еще две организовывал уже созданный к тому времени Южамторг: одна экспонировалась на ярмарке советской продукции, другая — в акционерном обществе. После этого для Лии снова наступили монотонные скучные будни. Домой к себе она никого не приглашала, стесняясь убогой обстановки, в которой жила, а разыскивать новых друзей по городу и навязываться им тоже не хотела — для этого она была слишком горда.
Так прошла аргентинская зима, теплая и влажная. В мастерской даже печки не было. Степан работал в куртке или в вязаной кофте. А Лия опять хандрила, не находя себе дела. Срок годности ихних паспортов подходил к концу, и она почти каждый день напоминала Степану об этом. А он забыл обо всем на свете, ему так хорошо работалось, и главное: он нашел такой превосходный материал, какого не найдешь больше нигде. Отчего бы не задержаться в Буэнос-Айресе еще на годик? За это время он многое сможет сделать. Этими мыслями Степан поделился с Лией. Она ответила, что согласна остаться еще на год, но поставила условие: работать скульптор будет только днем, вечерами они будут развлекаться — ходить в театры, на концерты, заведут себе друзей, которых можно пригласить к себе. Разумеется, не сюда, не в эту конюшню. Работать можно и здесь, но для жилья необходимо снять квартиру, достойную его имени. Она сама обставит ее, по своему вкусу, и ему будет лучше — его имя засверкает, если их будут окружать художники, журналисты и вообще люди искусства. У него появится масса почитателей, его имя не будет сходить со страниц газет...
— Нет, Лиенька, это все не по мне, — прервал он ее. — Много ли прибавится к моему искусству, ежели, как ты говоришь, мое имя будет блестеть? При такой жизни, какую ты нарисовала, некогда будет работать. А мне надобно работать, я уже не так молод...
— Ну тогда и живи один, как пещерный медведь! — вышла она из себя. — А я не хочу так жить. Не хочу хоронить себя заживо!..
Подобные сцены происходили между ними все чаще. Степану это мешало сосредоточиться на работе: за зиму он успел сделать лишь три вещи из квебрахо — к «Головке Лии» и «Парижанке» прибавилась «Фантазия». Правда, виновата была не только Лия. Из кучи коряг в углу двора он больше не мог извлечь ничего подходящего. Надо было где-то доставать материал...
С приходом весны между Степаном и Лией наступил мир. Он на время отступил от своего первоначального зарока не потакать ей и согласился иногда бывать в театрах, посещать Общество содействия искусству. Хотел ли он удержать ее или просто ему надо было несколько рассеяться? Возможно, и то и другое. Он привязался к Лие. Временами она умела быть нежной и очаровательной. А это для мужчины что-нибудь да значит. При всей ее горячности, несомненно, она нравилась ему. Как-то еще в Париже Лия намекнула на то, что надо бы оформить их свободные отношения. Но он не хотел ее связывать, понимая, что такую темпераментную женщину долго не удержишь возле себя.
Спокойно прошло и лето. Лия больше не напоминала о просроченном паспорте. Степан работал мало: они часто делали длительные прогулки на пароходе по заливу Ла-Плата, ездили в Монтевидео, купались и загорали на пляже. К осени он наведался в дровяные склады у пристани и привез оттуда грузовую машину коряг и толстых чурок квебрахо. Обновил инструмент для резьбы по дереву, старый для этой крепкой древесины не годился, приходилось без конца его подправлять и точить. Пока он не приспособил к точилу электромоторчик, вертеть его заставлял Лию, что ей не очень-то нравилось, и всякий раз она ругалась, показывая ужасные мозоли на руках.
Вскоре между ними опять пошел разлад. Лия настоятельно потребовала, чтобы он снял для нее квартиру. А сам, если ему уж так хочется, пусть остается здесь в этой конюшне. Степан понимал, что снять для нее отдельную квартиру — значит, потерять ее. Он видел, как заглядывались на пляжах мужчины, когда она в плотно облегающем купальнике неторопливо выходила из воды, и знал, что ей нравилось их внимание...
Два с половиной года прожил Степан вместе с Лией. За это время все было между ними — и дружба, и ссоры и нежность, и холодность. Не было лишь ревности. Степан был по своей натуре человек не ревнивый, хотя Лия не раз давала для этого повод. А у нее вообще не было причин ревновать его к кому-либо. Но так было до тех пор, пока их отношения не испортились. Убедившись, что он так и не снимет для нее отдельную квартиру, она из-за каждого пустяка начинала с ним свару.
Степан давно уже заметил на своей улице босоногую девчонку с иссиня-черными волосами и темными, точно глубокий омут, глазами. Каждое утро она с матерью шла на базар, неся на худых плечах тяжелую корзину с фруктами. Ему захотелось вырезать ее чудную головку с круглым, как персик, смуглым лицом, маленьким носиком и сочными вишневыми губами. С базара она возвращалась обычно одна, что-то напевая гортанным голосом, и однажды, подкараулив ее, Степан попробовал заговорить с ней на смешанном языке — итальянском и испанском. К его удивлению, она все поняла. Оказывается, у девушки отец — итальянец, а мать — аргентинка. Она без лишних уговоров согласилась позировать скульптору, только зашла прежде домой переодеться. В мастерской она появилась в чистеньком платьице, туфельках и с огромным красным бантом в волосах. Лицо покрыла толстым слоем пудры, а губы намазала ярко-красной помадой. В общем, испортила весь свой прежний вид.
Лия еще спала, когда пришла девушка, а увидев ее, поморщилась, и сквозь зубы процедила:
— Где подобрал такую расфуфыру?
— На улице, — шуткой ответил Степан.
— Это видно...
На следующий раз Степан накупил сладостей, чтобы девушке не скучно было сидеть. Это задело Лию. Как это так — ей он никогда ничего не покупал, а какую-то уличную девку кормит шоколадом. Она взорвалась и наговорила скульптору грубостей. Девушка не понимала русского, но почувствовала, что шум поднялся из-за нее.
— Мне, сеньор, лучше уйти, — пролепетала она по-итальянски, когда Лия немного стихла.
Степан оставил ее на месте, сказав, чтобы она не обращала внимания на раскричавшуюся сеньору. Это еще больше распалило Лию. Она выскочила из мастерской, крикнув, что сегодня же соберется и уедет из Аргентины.
После этого девушка больше не пришла, у Степана остановилась работа, и он закатил Лие такую сцену, что она всерьез начала собираться в дорогу. Он ее не останавливал, решив, что так будет лучше и для него, и для нее. В порту в то время стоял советский пароход «Воровский», готовый к отплытию, и отъезд Лии на родину особых затруднений не вызвал. Она не хотела, чтобы Степан ее провожал, но он все же поехал в порт и простоял там под дождем до отплытия парохода.
Разумеется, скульптор понимал, что разрыв с Лией произошел совсем не из-за этого глупого случая с девушкой. Он был предуготован в самом начале их непрочного союза, и теперь, подобно искорке под сухим хворостом, достаточно было легкого дуновенья, чтобы занялась вся куча.
И вот он остался совсем один, в чужой далекой стране, без кусочка родины, как называла себя в шутку Лия. Возвращаясь из порта, он зашел в погребок, выпил стаканчик вина и пешком направился к себе. Погруженная в вечерние сумерки, тихая авенида показалась ему еще тише и спокойнее. Он невольно вспомнил далекий Геленджик и Елену. Как непохожа она на бунтующую Лию: никогда ничего не требовала, всегда довольствовалась малым. Наверно, он допустил непоправимую ошибку, оттолкнув ее от себя. Уж она-то не стала бы устраивать ему безобразных сцен ревности из-за какой-то сопливой девчонки.
Расчувствовавшись, в тот же вечер Степан написал Елене письмо. Ему так хотелось получить хоть какую-то весточку с родины. Лия, конечно, никогда не напишет...
Оставшись один, скульптор весь погрузился в работу. Головку девушки он так и не закончил — пока оставил ее. За короткий срок сделал из квебрахо «Бурлака», «Мужика», «Русскую женщину» и принялся за портрет Гоголя. Среди немногих книг, которые они с Лией привезли из России, оказался томик малороссийских рассказов Гоголя с его портретом. Вечерами Степан иногда читал их, они-то и натолкнули его на мысль вырезать портрет автора. Как-то Лия затащила его на концерт, где они слушали музыку Бетховена. Степан не считал себя любителем классической музыки, но тогда вышел с концерта потрясенный, задумав сразу же создать скульптурный портрет чародея звуков. Задерживало лишь то, что у него под руками не было удачной фотографии композитора...
В начале апреля смотритель известной в Буэнос-Айресе галереи Мюллера уведомил Степана, что художественная общественность города будет весьма признательна скульптору Эрьзе, если он соизволит показать выставку своих работ в одном из залов галереи. Степану хотелось сделать еще несколько вещей из квебрахо, чтобы показать аргентинцам, каким превосходным художественным материалом они обладают, поэтому открытие выставки он отстрочил до июля.
У Степана была отличная коряга квебрахо, он долго присматривался к ней и наконец надумал создать двойной портрет Ленина и Маркса. Для этого ему не нужно было ни модели, ни фотографий. Он настолько свыкся с этими образами еще в Батуми и Баку, что знал и помнил на их лицах каждую черточку. После отъезда Лии его никто не беспокоил. Он мог работать целыми днями, отрываясь от станка только для того, чтобы приготовить пищу. Даже это злило его: он терял массу времени.
В один из холодных дождливых дней Степан услышал, что в дверь мастерской кто-то постучал. Выйдя открывать, увидел девушку, приходившую к нему позировать.
— Тебе чего? — спросил он.
— Я слышала, сердитая сеньора уехала, — робко заговорила она. — Дай, думаю, схожу...
— Признаться, я уже занят другим, — Степан помолчал в раздумье. — Да ты заходи, чего стоишь под дождем. Вон вся вымокла.
Несмело перешагнув порог и постояв немного, девушка попросила разрешения убраться в мастерской, а то здесь столько мусора, наверное, целый год никто не подметал. Степана вдруг осенило попросить ее что-нибудь сварить, кстати, она и погреется возле плиты.
— Послушай, как тебя зовут, ты похлебку умеешь варить?
Девушка улыбнулась. Кто же не умеет варить похлебку? Ну и чудной же этот сеньор. Она всегда варит на всю семью: мать со своими фруктами все время торчит на базаре. А зовут ее Недда...
Так, неожиданно и негаданно, у Степана появилась прислуга. Недда приходила каждый день, убирала в мастерской, готовила обед, а то и просто сидела молча, глядя, как он работает.
— Мать не ругается, что ты ходишь ко мне? — спросил он, думая, что у нее, должно быть, и дома есть дела.
— Мама будет очень довольна, если сеньор соизволит сколько-нибудь платить мне.
Вот черт возьми! Как же он не подумал об этом. Казалось бы, простая вещь: за работу надо платить, а он упустил из виду.
— Не беспокойся, заработаешь себе на приданое. Жених у тебя есть?
— Сеньор, наверно, смеется надо мной? — девушка покраснела до самых ушей. — Женихи выглядывают богатых невест, а у нас нет ничего, кроме сада. Отец работает в порту и получает так мало, что ему едва хватает на вино и табак...
К открытию выставки Степан, кроме двойного портрета Ленина и Маркса, успел сделать еще несколько вещей из квебрахо. Для «Головы мужчины» ему позировал отец Недды. Узнав от дочери, что скульптор когда-то жил в Италии, он явился к нему вечером после работы, притащив с собой кувшин дешевого вина. Постепенно с семьей Недды Степан сошелся очень близко. Мать девушки, возвращаясь с базара, приносила ему продукты, хлеб, а иногда и остатки апельсин или слив, зная, что он не откажется их купить.
Незадолго перед выставкой мастерскую скульптора посетили работники Южамторга во главе с его председателем Краевским. Увидев двойной портрет Ленина и Маркса, они не могли отойти от него.
— Что ж, я вам подарю его, ежели так понравился, — сказал скульптор, улыбаясь. — Но сначала выставлю, пусть и аргентинцы полюбуются.
Краевский отсоветовал выставлять портрет, сославшись на то, что в Аргентине в настоящее время наблюдается засилие фашиствующих элементов, и на выставке может произойти нежелательный для скульптора эксцесс, и Степан послушался совета. Некоторое время портрет находился в конторе Южамторга, потом, по словам его сотрудников, был отослан в Москву. Как было на самом деле, неизвестно, но это замечательное произведение искусства исчезло бесследно.
Выставка произведений Эрьзи в одном из залов галереи Мюллера открылась в начале июля. На открытие приехал президент Аргентинской республики Ипполито Иригойен с супругой и всем штатом министров. Когда в зале выставки появился скульптор, его встретили дружными аплодисментами. Семидесятивосьмилетний президент, которому его представили, осанистый и на вид еще довольно крепкий, пожимая ему руку, с улыбкой проговорил, что хотел бы видеть скульптора у себя в гостях сегодня же вечером. От такой неожиданности Степан опешил: вот уж никак не ожидал попасть в президентский дворец.
Президент оказался простым и приятным человеком. У себя во дворце в кругу семьи и приближенных он сбросил маску официальности и даже выпил со скульптором на брудершафт. После роскошно сервированного ужина в одном из залов дворца состоялся для гостей президента концерт. Под гитары и бубны исполнялись жгучие аргентинские песни и пляски. Домой скульптора привезли на автомобиле поздно ночью. Его встретила испуганная и встревоженная Недда.
— Ты чего, девочка, не ушла домой? — удивился он, увидев ее.
— Как же я уйду без сеньора? Сеньор никогда так долго не задерживался. Я так боялась, все время думала, не случилось ли что-нибудь, — говорила она, помогая ему раздеться.
— Дурочка, со мной сроду ничего не случится. А теперь иди спать. Впрочем, как же ты пойдешь сейчас, уже так поздно?
— Может, сеньор, позволит мне остаться у него? — пролепетала Недда, не поднимая головы.
— Пожалуй, оставайся. Ложись здесь, а я пойду в мастерскую...
В мастерской было очень холодно, и утром Степан проснулся с головной болью и сильным насморком.
— Ты вот что, милая, больше не оставайся здесь допоздна, а то в мастерской я могу простудиться, — сказал он за завтраком Недде.
— Никто сеньора не гнал в мастерскую, он мог бы спать и в своей постели, — она боялась встретиться с его глазами.
— Э-э, так не пойдет, милая, — сказал он, догадавшись, куда она клонит. — Ты еще совсем дурочка и не соображаешь, что говоришь. Уходи-ка лучше домой. и больше не приходи. Как-нибудь обойдусь без тебя.
Услышав такое, Недда расплакалась.
— Мама меня теперь отколотит.
— За что отколотит?
— Не угодила сеньору — вот за что.
— Мне кажется, ты хотела угодить больше чем следует.
Выставка имела огромный успех. Журналисты из различных газет то и дело брали у скульптора интервью. Его затруднял испанский язык, и он больше говорил на итальянском. Некоторые его понимали, а многие прибегали к услугам переводчиков. На выставке он познакомился с неким Любкиным, эмигрантом из Одессы, художником. Ему было приятно услышать русскую речь, к тому же Любкин хорошо знал испанский и не отказался от роли переводчика. За обедом в ресторане Степан рассказал ему о своем давнишнем желании отыскать бывшего парижского компаньона — Санчо Марино. Он должен жить где-то в Буэнос-Айресе. По крайней мере раньше он жил тут.
— Как вы сказали? — переспросил Любкин. — Санчо Марино? О таком типе я, кажется, что-то слышал.
— Вот именно — тип, — заметил Степан.
— Я попробую навести справки. Здесь в одно время некий Санчо Марино занимался комиссией произведений искусства. Может быть, это тот самый, о ком вы говорите.
— Не может же быть целая дюжина этих Санчо Марино!
Видя, что двух порций коньяка его новому другу мало, Степан заказал еще. К концу обеда Любкин еле ворочал языком. Не имело смысла в таком виде снова тащить его на выставку. Степан нанял такси и отправил его домой. В тот день у скульптора состоялось еще одно знакомство, и довольно интересное. Журналист из газеты, выходящей в Буэнос-Айресе на английском языке, подвел к нему хорошо одетого господина в больших очках в роговой оправе, с традиционной английской трубкой в зубах. Это был мистер Сулливан, директор британской компании по эксплуатации лесов Аргентины. Степан вспомнил, что видел его вчера вечером в президентском дворце. Мистер Сулливан показал на одну работу из квебрахо и сказал, что может предоставить в распоряжение скульптора столько этого дерева, сколько он пожелает. Степан весь затрепетал от радости и попросил журналиста передать мистеру Сулливану, что хотел бы сам посмотреть и отобрать материал.
— О-о! — воскликнул англичанин и похлопал скульптора по плечу.
Они договорились с мистером Сулливаном отправиться в лес из квебрахо, как только в субтропической зоне Аргентины, где произрастает это дерево, прекратятся дожди. Он-то, мистер Сулливан, прекрасно знает те места и будет для скульптора неплохим проводником...
Несколько дней Степан жил один, Недда не являлась. Но его одиночество продолжалось недолго. Возвращаясь с выставки, вечером во дворе он встретился с Неддой и ее матерью. У девушки был весьма растрепанный вид, а у матери — слишком воинственный. Она что-то быстро говорила визгливым голосом, подталкивая к нему дочь. Степан ни слова не понял из того, что она сказала.
— Чего она хочет? — спросил он Недду.
— Она говорит, что по моей вине вся наша семья осталась голодной, — девушка была готова расплакаться.
— А я тут причем?
— Сеньор прогнал меня...
«Вот так влип, черт возьми», — подумал Степан, не зная, что предпринять.
Старая аргентинка опустилась на колени и умоляюще протянула к нему натруженные руки с толстыми узловатыми пальцами.
— Деньги, что ли, просит? — опять спросил он Недду.
— Она просит, чтобы сеньор обратно взял меня в услужение, — перевела Недда.
Степан махнул рукой, сказав, что пусть остаются хоть обе, и ушел в мастерскую. Каково же было его удивление, когда, вернувшись, он обнаружил девушку в комнате. Она сидела на стуле и всхлипывала.
— Не прогоняйте меня, сеньор, прошу вас. Она убьет меня до смерти. Так и сказала. Они выкинут меня на улицу...
Степан провел рукой по спутанным волосам Недды.
— Не плачь, девочка. Я думаю, мы с тобой поладим. А чтобы мне больше не пришлось спать в холодной мастерской, я тебе сегодня же сколочу кровать. У тебя будет своя постель...
Утром за скульптором приехал на автомобиле адъютант президента и увез его во дворец. Президент принял Степана в своем рабочем кабинете, усадив на роскошный кожаный диван, а сам сел рядом. Откуда-то появился юркий фотограф, сделал несколько снимков и исчез. «Не за этим же он пригласил меня?» — думал Степан, теряясь в догадках. Он так спешно собрался, что даже не успел переодеться. Оказалось, что президент хочет заказать ему свой портрет и обязательно из квебрахо. Скульптор охотно согласился, единственно, что его смущало — трудность с позированием. Не тащить же президента к себе в мастерскую. Но, подумав, нашел выход. Оригинал он сначала выполнит в пластилине, а уж потом сделает его из квебрахо.
Несколько дней в зависимости от свободного времени президента, Степан приезжал к нему во дворец и занимался лепкой. Недда всякий раз провожала его за ворота, она благоговела перед ним: надо полагать, сеньор — очень знатный человек, если его возит на своем автомобиле сам президент, думала она. А по виду ничем не отличается от простых бедняков — спит на жестком тюфяке, ест бобовую похлебку. И день и ночь делает своих деревянных человечков, и зачем ему их столько?..
Степан уже работал над портретом президента в дереве, когда к нему в мастерскую вошла Недда и сообщила, что сеньора спрашивает какой-то человек. «Должно быть, Любкин, кому же еще быть», — решил он и велел звать его сюда. Это был действительно Любкин. Он принес Степану приятное известие: удалось отыскать Санчо Марино.
— Он в Буэнос-Айресе?
— Почти. Только немного проехать на пригородном. Он уже больше не занимается комиссией, ликвидировал свое дело и стрижет купоны. Если у вас есть время, можем поехать к нему хоть сейчас. Кстати, не мешает по этому случаю пропустить по стаканчику. А возможно, у вас имеется и дома, будет тем лучше?
— Не держу, — коротко бросил Степан.
Ему не хотелось отрываться от дела, но у него не было другого выхода: он сам навязал Любкину поручение и отказываться сейчас от его услуг было просто неудобно.
— Подождите, я переоденусь.
Он надел свой лучший костюм и новую шляпу. Попросил Недду завязать ему галстук.
— Сеньор, наверно, идет веселиться? — спросила девушка, провожая его.
— Откуда ты взяла?
— Сеньор никогда так не наряжался, даже когда ездил к президенту.
— Нет, нет, Неддочка, успокойся, я иду скандалить с одним мошенником, — сказал он, заметив на лице девушки печальную тень...
Но никакого скандала не получилось. Это был не тот Санчо Марино, а всего лишь его сын. Он сказал, что ничего о скульптурах не знает и знать не желает. Мало ли что можно сейчас свалить на покойного отца...
— Видать, оба хорошие прохвосты, — заключил Степан, покидая богатую виллу, окруженную апельсиновым садом.
— Нам теперь остается только одно — пойти и выпить как следует, — предложил Любкин.
Степан и сам был не прочь выпить — настроение было неважное. Они отыскали заведение ресторанного типа, где их обслуживали молодые разбитные девушки, под конец согласившиеся присоединиться к ним. Изрядно выпив, Любкин совсем раскис. Все попытки найти такси или хотя бы какой-нибудь другой транспорт, ни к чему не привели: было уже слишком поздно. К пригородному они опоздали, просидев в ресторане. Стал накрапывать дождь. Степан нервничал.
— Черт возьми, это ты во всем виноват, затащил меня в эту дыру! — ругался он.— С таким же успехом мы могли бы напиться и в городе.
К ним подошли девушки-официантки, уже собравшиеся уходить домой, и затараторили что-то на испанском, обращаясь больше к Любкину: он все время шутил и разговаривал с ними в ресторане.
— Послушай, господин Эрьзя, они предлагают нам пойти с ними, если мы хорошо заплатим за ночлег.
— Ну и пусть ведут, не мокнуть же под дождем до утра, — согласился Степан.
Пить ему больше не хотелось, он хотел только спать. Увидев в убогой комнатке, куда их привели девушки, всего две кровати, с беспокойством подумал, как же их уложат...
— Ну кто поверит, что сеньор не веселился всю ночь? — встретила его Недда, когда Степан добрался до своего пристанища.
Он был очень зол и не в духе.
— Ежели еще хоть раз здесь появится этот сукин сын, скажи, что меня нет дома, — он имел в виду Любкина. Переодевшись, Степан поспешил к своей работе, жалея вчерашний потерянный день. Несмотря на беспокойно проведенную ночь и сильную головную боль после выпивки, он не позволил себе ни часа отдыха...
И президент, и его министры остались довольны портретом. Он был установлен в приемном зале дворца на высоком постаменте в одной из ниш внутренней стены, против больших окон, выходящих на площадь Двадцать пятого мая. За портрет скульптор получил высокий гонорар и стал частым гостем во дворце, хотя его никогда не привлекали эти шумные собрания и приемы. Куда лучше, чем в блестящих залах президентского дворца, среди людей, сверкающих звездами мундиров и парадных фраков, он чувствовал себя в своей тихой и невзрачной мастерской. «Вот сюда бы сейчас Лию,— думал он,— уж она бы почувствовала себя в желанной стихии».
Степану казалось, что они еще могут помириться: ведь поссорились из-за ничего. При всем своем вспыльчивом характере, Лия женщина неплохая. Конечно, первого шага к примирению она никогда не сделает, но отчего бы не сделать его ему. Ведь прожитых с ней лет, хоть и немного, все равно так просто не вычеркнешь из жизни. Он вынужден был признать, что после ее отъезда ему стало чего-то недоставать. Все-таки она была дорога ему. И Степан написал Лие письмо с просьбой приехать к нему, в нем он признался, что ему трудно без нее и обещал устроить их будущую жизнь так, как она того захочет, обещал окружить ее вниманием и любовью... И это не было минутной слабостью: ему на самом деле был необходим близкий человек и толковый помощник. Из галереи Мюллера уже сообщили о намеченной выставке его работ в следующем году. Предстоит столько бестолковой беготни и суеты, а ему надо работать, для него дорог каждый день...
Недда никогда не говорила скульптору о посещениях Любкина, всякий раз прогоняя его. Но однажды случилось так, что, отправляясь на базар за продуктами, она забыла запереть ворота, и Любкин беспрепятственно прошел к скульптору.
— Ну и собаку же ты поставил у своих ворот, господин Эрьзя!
— Она оберегает мой покой, — ответил скульптор, нисколько не обрадовавшись приходу Любкина.
— Кому-нибудь другому рассказывай эти сказки, только не мне. Знаем мы этих сторожей в юбках.
— Чего ты от меня хочешь? В ресторан я с тобой все равно не пойду.
— Напиться, я думаю, можно и не в ресторане, — с ухмылкой сказал Любкин.— Ладно, я не за этим пришел. Ты слышал о таких именах, как Бух и Борн?
— Никогда не слышал о них. Они что, художники?
— Эх ты, святая простота. Это — миллионеры, и они готовы заказать тебе свои портреты. После того, как в газетах появились сообщения об удачном портрете президента, каждый богач Буэнос-Айреса готов завязать с тобой деловые отношения.
В другое время Степан об этом не стал бы и разговаривать, но сейчас, когда ожидается приезд Лии, ему нужны будут деньги. Много денег. Только поэтому скульптор согласился на встречу с миллионерами. Любкин от радости бросился его обнимать. В это время в дверях появилась Недда, готовая вцепиться в этого ненавистного человека, который обязательно уведет от нее сеньора. А когда Степан пошел переодеваться, Недда расплакалась.
— Не плачь, дурочка, на этот раз я действительно иду по делу, — успокаивал ее Степан.
Любкин был не из тех людей, которые стараются, не рассчитывая на собственную выгоду. Кроме комиссионных, что обещал ему скульптор, он все же уговорил его обмыть в ресторане эту «на редкость» выгодную сделку, и у Степана не хватило духу отказать ему.
— Ты дьявол, а не человек! — ругался Степан, выходя из ресторана. — Всякий раз напиваюсь с тобой до положения риз. Найди мне такси, я поеду домой...
Дома Степан почувствовал себя плохо. Недда раздела его и уложила в постель, а затем стала прикладывать ему на голову холодные примочки, дав себе обет никогда не подпускать к нему сеньора «сюкина сина»...
Больше месяца Степан блуждал по квебраховым лесам в обществе мистера Сулливана. Это была трудная во всех отношениях экспедиция, и лишь железное здоровье и выносливость помогли скульптору выдержать все ее испытания. Обратно в Буэнос-Айрес он вернулся искусанный москитами и лесными клещами. Но зато привез с собой два вагона чудесного квебрахо и еще невиданного им доселе дерева альгарробо, древесина которого имела тепый желтоватый оттенок.
Не отдохнув как следует от длительной и изнурительной поездки, скульптор принялся за работу. Скоро должна приехать Лия. Она сообщила, что уже начала хлопотать о получении заграничного паспорта. На это много времени, надо полагать, не потребуется, в разгар аргентинской весны она будет здесь. Правда, Степана немного беспокоило, как Лия воспримет присутствие в его мастерской Недды. Ведь именно она явилась непосредственной причиной ее отъезда. О том, чтобы отослать Недду к своим, нечего и думать: родители рады, что отделались от лишнего рта. Может быть, Лия поймет, что у нее нет никаких оснований ненавидеть это невинное существо. Не прогонять же девушку на улицу? К тому же Степан к ней привязался, и она привязалась к нему. А прислугу придется все равно брать. Разве мало попрекала его Лия за то, что вынуждена выполнять черную работу по дому?..
Но все получилось иначе. В первый же день, узнав, что у скульптора живет «уличная девка», Лия решительно заявила, что не останется с ним ни одного дня. Он, де, обманул ее, написав, что не может без нее работать, на самом деле ему было не до работы...
— Ну что ты взъелась на нее? Что она сделала тебе плохого? — пытался уговорить ее Степан.
— Мне она ничего не сделала. Но я не хочу с этой тряпкой делить твою постель!
— Бог с тобой, Лия, как ты можешь говорить такое? Я к ней и близко не подходил.
— Мне ли не знать, каков ты с женщинами?..
Степан не хотел выслушивать оскорбления ни от кого, даже от любимой женщины. Оставив Лию в комнате, он ушел в мастерскую и стал заниматься скульптурной группой «Леда и лебедь», которую уже делал из нового, привезенного им материала — квебрахо. Руки у него дрожали, на душе было тяжко и мутно, как в вычерпанном до дна колодце. Лия вывела его из рабочего состояния. «Ну зачем она так? Стоило ли ей из-за этого приезжать в такую даль, чтобы начать все сначала?..» Никогда, даже в самые тяжелые моменты в своей жизни, Степан не прибегал к сомнительному средству, дающему человеку мимолетное забвение — так называемому зеленому змию, но сейчас его состояние требовало разрядки, и он, не переодеваясь, лишь сняв короткий темный халат, вышел на улицу...
Домой Степан вернулся поздно ночью. В комнате никого не было — ни Лии, ни Недды. Заглянув во все углы в мастерской, обойдя двор, он нашел Недду за кучей оставшихся коряг квебрахо.
— Ты чего здесь притулилась? — он был рад, что хоть ее не потерял.
— Разве сердитая сеньора больше не ругается? — отозвалась она.
— Ее нет, она ушла. Ну и черт с ней!
— Почему сеньор не сказал, что сердитая сеньора опять приедет, я бы пошла и утопилась, — заплакала Недда.
— Довольно, успокойся, не стоит из-за нее топиться...
Позднее Степан узнал, что Лия определилась на работу в контору Южамторга. Больше он ее не видел: она избегала встреч с ним. Не появлялась даже на его выставках, аккуратно посещаемых всеми работниками Южамторга...
Неожиданно опять появился Любкин. Он вошел в мастерскую в сопровождении улыбающейся Недды, что немало удивило Степана.
— Ты бы мне, Любкин, помог. Я вот давно задумал сделать портрет немецкого композитора Бетховена, но ничего не знаю о нем, — сказал он.
На станке перед ним стояла уже почти готовая скульптурная группа «Мать с ребенком». Он выбил из трубки пепел, неторопливо набил ее снова табаком из коробки, стоящей рядом с инструментом на скамеечке справа от рабочего стола.
— Как тебе помочь? Рассказать о нем? — отозвался Любкин.
— Этого, пожалуй, будет недостаточно. Мне бы что-нибудь почитать.
— Моя библиотека осталась в Одессе. А здесь я могу достать тебе книгу только на испанском или, в крайнем случае, на английском. Ты все равно ничего не поймешь.
— На английском не пойму, а на испанском попытаюсь. Где не пойму сам, подскажет Недда. Она меня каждый день учит говорить...
— Да-а, — мечтательно протянул Любкин. — Когда-то в Одессе я увлекался музыкой Бетховена. А теперь тянет на легкую. Сходим как-нибудь послушать аргентинские песни под гитару? Я знаю такое злачное место, где с выпивкой подают и песни.
— Не пойму, с чего тебя все время тянет на выпивку?
— А что же нам еще остается?
— Семья у тебя есть?
— Была и семья, был и дом. Все было, господин Эрьзя! Теперь кругом одна лишь чужбина... — Любкин изобразил на сухощавом лице подобие улыбки. — А насчет Бетховена не беспокойтесь, я вам поищу что-нибудь, — сказал он, неожиданно переходя на вежливый тон. — У меня к вам тоже имеется просьба. Не откажите ссудить немного денег. Вы человек, богатый, вам это ничего не стоит. Если хотите, я найду вам заказчиков?
От заказчиков Степан отказался, а денег немного дал. Проводив Любкина, заглянул к Недде, которая бросила возиться у плиты и поспешила за его костюмной парой.
— Чего это ты меня выпроваживаешь из дома? — удивился Степан.
— Как же, разве сеньор не пойдет веселиться? Я только поэтому и впустила «сюкина сина». Нельзя же сеньору все время работать. Он должен обязательно пойти и повеселиться, как это делают все богатые сеньоры.
— Оставь, никуда я не собираюсь уходить. И не называй ты, пожалуйста, этого господина сукиным сыном, это нехорошо. Его зовут Любкиным. Понимаешь, Люб-кин.
— Лю-би-кин, — повторила Недда, стараясь запомнить трудное и незнакомое для нее слово.
В следующий приход Любкин принес скульптору хорошо иллюстрированное жизнеописание Бетховена на испанском языке. Степан перелистал книгу и остался очень доволен. Это как раз то, что ему нужно. За услугу он счел не лишним угостить Любкина вином и послал Недду купить целый кувшин. Та обрадовалась, что сеньор решил повеселиться дома, чего не делал никогда раньше...
Книгу о Бетховене с помощью Недды Степан все же одолел от начала до конца. Она была написана популярным доходчивым языком, и это во многом облегчило чтение. Все же многое Недда и сама не понимала и не могла объяснить, и Степан в таких случаях надеялся на свое чутье. Главное, он теперь имел представление о трудной и сложной жизни композитора...
Следующий год оказался для скульптора столь же плодотворным, как и прошедший. Ежегодные выставки его работ в галерее Мюллера стали для него уже традицией. К очередной он приготовил несколько новых вещей. Кроме «Портрета Бетховена», «Бабу Ягу», «Балерину», «Женский портрет» из гипса, к ним присоединил созданные в прошлом году и не попавшие на предыдущую выставку — «Леду и лебедь» и «Мать с ребенком». Перед самым открытием он закончил одно из самых значительных своих созданий — «Обнаженную девушку», скульптуру высотой около двух метров.
Любкин сразу узнал в этой фигуре Недду.
— Вот это да, ничего себе девочка! — воскликнул он. — У вас, господин Эрьзя, вкус превосходный.
— Почему ты, Любкин, на все смотришь вульгарными глазами? — рассердился Степан.
Любкин пожал плечами. Ему хотелось выпить, и он не собирался раздражать скульптора...
Создание «Обнаженной девушки» далось Степану нелегко. Прежде всего он должен был убедить самого себя: имеет ли право заставить Недду — свою названную дочь — позировать в обнаженном виде. Конечно, он вспомнил и случай с Катей Пожилиной, и рассказы итальянца Даниеля Тинелли о том, что Тициан не однажды писал обнаженной свою дочь. Только убедив себя, скульптор подступился к Недде. Для сеньора она была на все согласна. Пусть только скажет, она сейчас же разденется. Она отнеслась к этому делу со всей серьезностью и, когда скульптор делал с нее рисунок, стояла перед ним, точно изваяние...
Когда Степан работал над «Обнаженной» у него разболелся зуб да так сильно, что пришлось обратиться к дантисту: необходимо было поставить пломбу. Врач включил бормашину и принялся сверлить больной зуб. Скульптора заинтересовал принцип ее работы, и он принялся расспрашивать, можно ли посредством этой машины сверлить или, допустим, снимать определенный слой с поверхности древесины. Говорил он по-испански неважно, врач не мог толком понять, что хочет от него пациент. Наконец врачу надоело, и он с раздражением сказал:
— Послушайте, сеньор, вы пришли ко мне лечить зуб или изучать бормашину?
— Мне необходимо сделать и то, и другое, — ответил Степан.
Уходя, он спросил, можно ли где-нибудь купить такую машину. Врач дал ему адрес, и Степан прямо от него отправился в магазин медицинской аппаратуры. В тот же день ему в мастерскую доставили упакованную в ящике бормашину. Он сконструировал соответствующие сверла, и работу над «Обнаженной девушкой» ускорил именно благодаря этой машине...
На улицах Буэнос-Айреса было неспокойно — происходили демонстрации, устраивались беспорядки. Вскоре по городу распространились слухи, что президент Иригойен бежал в Монтевидео. Газеты подтвердили их. Степан теперь понял, почему его давно не приглашали во дворец. Президенту было не до него. Верховная власть в стране перешла к генералу Урибура. Обо всем этом Степану рассказал Любкин. Сам он после закрытия выставки никуда не выходил. От Любкина он узнал и о печальной судьбе сделанного им портрета президента: его выбросили с балкона на мостовую и сожгли на площади вместе с кучей разного хлама. Вокруг костра, точно ведьмы на шабаше, прыгали и плясали пьяные солдаты.
Степан жалел и о президенте, и о портрете...
Постепенно у Степана сложился собственный счет прожитым годам в Аргентине — от выставки к выставке. Каждое очередное сообщение галереи Мюллера о предстоящем вернисаже его работ означало для него наступление нового года. В это время его обычно окружали журналисты, многочисленные поклонники, не было отбоя от заказчиков. А заказы он принимал неохотно, изредка, разве только для того, чтобы пополнить свою кассу, готовые вещи продавал и того реже, на них находилось немало покупателей. Для чего ему деньги? Живут они с Неддой безбедно, и этого вполне достаточно. Он ее хорошо одевает, и она давно уже сделалась для всей тихой авенида сеньориной...
С окончанием очередной выставки жизнь скульптора обычно снова входила в привычную колею. Изредка его посещал только Любкин. Он, конечно, не против бывать у него ежедневно, но личный опыт подсказал ему, что чем чаще он навещает скульптора, тем скупее тот на угощение. Бывали случаи, когда Эрьзя прогонял его, грубо и без лишних слов выставляя за дверь.
С недавней поры во дворе мастерской стал появляться еще один посетитель — молодой аргентинец с соседней авенида. Он всегда приходил к вечеру, садился на кучу стволов квебрахо и альгарробо и просиживал час или два. Недда делала вид, что не замечает его, но никогда не прогоняла, из чего Степан заключил, что парень ей нравится. Понравился он и Степану своей скромностью и молчаливостью. «Ну что ж, — рассудил он, — будет неплохой муж для Недды». Не век же ей жить у меня.
Первая попытка поговорить об этом с самой девушкой ни к чему не привела. Недда расплакалась и начала причитать, что сеньор хочет отделаться от нее, видно, она ему надоела. А она вовсе не собирается оставлять его, ей у него лучше, чем было у родителей.
— Разве дочери от своих отцов не уходят замуж? Все девушки выходят замуж. Таков обычай, — уговаривал ее скульптор.
— Пусть выходят, а я своего сеньора не оставлю! — решительно заявила она...
Но время и молодость в конце концов взяли свое. Дело о замужестве Недды было решено. Степан выделил ей небольшое приданое, и она переселилась в дом мужа. Семья, куда она вышла, была большая и бедная, денег хватило ненадолго, и уже через год Недда уехала с мужем на север, на кофейные плантации, там и осталась навсегда. Степан больше никогда не видел свою названную дочь...
Во время выставки в актовом зале газеты «Эль Диа» Степан близко сошелся с прогрессивным журналистом Луисом Орсети. Правда, он с ним встречался и раньше, но это были мимолетные, ничего не значащие встречи, обычно по поводу интервью. На этой выставке, организованной по инициативе газеты и, кстати сказать, второй в этом году, первая, по обычаю, экспонировалась все в той же галерее Мюллера, скульптор выставил много новых работ. Среди них наиболее значительными были «Портрет Льва Толстого» и «Моисей», оба из альгарробо. Они произвели настоящую сенсацию. Газеты наперебой возносили талант их создателя. «Моисея» Эрьзи приравнивали к микеланджеловскому «Моисею». Но это не было его повторением. «Моисей» Эрьзи выглядел по-своему божественно мудрым и по-человечески простым. Луис Орсети откровенно признался скульптору, что ему всегда почему-то становится страшно, когда он смотрит на этого библейского пророка. Микеланджеловский «Моисей» больше поражает силой и мощью, в его облике, пожалуй, больше божественного, чем человеческого.
— А ваш «Моисей», — продолжал Луис Орсети, — сгусток человеческой мудрости. Он не властвует, он раздумывает о судьбах человечества, и поэтому даже меньше похож на пророка, чем ваш «Лев Толстой», Лев Толстой на вашем портрете именно пророк, способный глаголом жечь сердца людей, как сказал один из русских поэтов, не помню кто. Этот глагол прямо застыл у него на устах...
Они сидели в ресторане, за обедом, куда пригласил скульптора Луис Орсети, чтобы потолковать с ним. Степан рассказал ему на ломаном испанском языке, как создавал «Моисея». Это был адский труд, как он сам выразился. В одной его голове не менее тысячи кусочков альгароббо, и весь он состоит из отдельных таких кусочков.
— Галерея Мюллера просит, чтобы я предоставил им свои работы для постоянной экспозиции, но я, пожалуй, не соглашусь. Что я буду делать без них, я к ним так привык. Это моя семья. Ведь я живу один, совсем один.
— А почему бы вам не открыть для посетителей двери своей мастерской?
— Мешать будут.
— Но вы же не круглые сутки работаете?
— Черт его знает, мне кажется, я всегда работаю.
Он пригласил Орсети в мастерскую, и тот обещал непременно зайти, как только вернется из поездки на запад.
— И часто вы ездите? — спросил Степан.
— Приходится. За материалом надо гоняться, такова судьба журналиста.
— Мне бы тоже не мешало проехаться. Я почти не знаю вашу страну. Был всего лишь в одной провинции — Сантафе, когда ездил за квебрахо и альгарробо. Там глухие леса. А мне бы хотелось увидеть людей.
— Так поедемте со мной! — предложил Орсети. — Я вам покажу наших людей, только не забудьте захватить с собой побольше бумаги. Столько вы типов привезете из этой поездки...
Степан принял предложение. Перед отъездом он договорился с галереей Мюллера, чтобы ее сотрудники проследили за выставкой в «Эль Диа», а по окончании все скульптуры забрали на время к себе. Этак будет надежнее. Трудно сказать, сколько продлится поездка, оставлять их без присмотра у себя в мастерской он не решился...
С Орсети скульптор побывал в западных провинциях Аргентины — Риоха, Сан Хуан и Мендоса, расположенных в предгорьях Андт. По реке Вермехо, а затем Саладо в нескольких местах, где это было возможно, они проплыли на лодках, и Степану посчастливилось срисовать нескольких представителей местного населения, потомков некогда многочисленных индейских племен — кичуа, чако, тоба, аракуанов. Это путешествие дало скульптору богатый материал для его будущей работы. Много он видел на своем веку бедности и у себя на родине, и за ее пределами, но с бедностью в такой ужасающей форме ему пришлось столкнуться впервые...
В обязанности журналиста Орсети как раз и входило создание серии очерков о жизни этих бедняков. Аргентина готовилась к первым выборам после переворота в 1930 году, когда был смещен президент Ипполито Иригойен, и журналист не очень надеялся, что его очерки увидят свет. Жесткая цензура генерала Урибуру вряд ли позволит напечатать их. Но он был доволен тем, что смог показать знаменитому скульптору некую часть своей многострадальной родины. Степан тоже остался доволен путешествием. Из него он привез целую пачку набросков и рисунков, и ему теперь было над чем работать. На одной из виноградных плантаций, когда гостили у знакомого журналисту плантатора, Эрьзе подарили щенка от немецкой овчарки. Возвращаясь в Буэнос-Айрес, они всю дорогу подыскивали ему кличку, пока не остановились на имени самого плантатора, коротком и благозвучном — Леон...
Помня слова Орсети об организации постоянной выставки у себя в мастерской, Степан стал понемногу подыскивать подходящий для этого дом. Сколько бы это продлилось, неизвестно, если бы он не попросил помочь Любкина, который пришел сообщить ему неприятную новость: полиция произвела налет на контору Южамторга, сделала там повальный обыск. Торговое представительство закрылось, сотрудники отбыли в Россию.
— Значит, уехала и она...— невольно вырвалось у Степана. — Кто она? — не понял Любкин.
Он не знал о существовании Лии, и Степан не счел нужным посвящать его в свои отношения с ней. До самого последнего момента он ждал, что Лия когда-нибудь придет к нему и скажет: я была неправа...
— Почему ты не хочешь сказать, кто эта особа? — приставал Любкин.
— Не будь назойливым. Пойдем лучше выпьем. Дома у меня ничего нет, а послать некого...
Каждая выпивка в обществе Любкина затягивалась надолго. Так было и на этот раз. Домой Степан возвращался поздно. В одной из темных авенида его подхватила под руку женщина.
— Ты чего так поздно шляешься одна? — спросил он, не отталкивая ее. — А впрочем, я и сам один шляюсь.
У своих ворот он поинтересовался, далеко ли ей добираться до своего дома, может, он ее проводит. Его спутница громко засмеялась: ее дом там, куда пустят ночевать.
— Но где-нибудь же ты живешь, черт возьми?
— Нет, не живу. Живут богатые сеньоры и сеньорины, а я, бедная девушка, только прислуживаю им. Если сеньор позволит, сегодня послужу ему.
Она заинтересовала Степана, и ему захотелось с ней поболтать. В комнате он повнимательнее разглядел ее. Это была еще совсем юная девушка, худенькая и хрупкая на вид. Лицо смуглое, скулы слегка выдаются, глаза горят, как темный агат.
— Мне нечем тебя угостить, — пожалел Степан, — в доме ничего нет, я живу один.
— Как, совсем-совсем один? — удивилась она. — Как же сеньор обходится без женщины, кто ему стирает и готовит?
— Я все делаю сам.
— Ну, значит, вы не сеньор! — решительно заявила она. — Сеньоры сами ничего не делают. За них все делает прислуга. — Степан заметил, что ее лицо подернулось тенью досады и грусти. — Не повезло мне с вами. Я и выходить-то на улицу не хотела, да подруга уговорила, надоело ей кормить меня, дармоедку. Иди, говорит, может, попадется добрый сеньор, хорошо тебе заплатит...
Степан смотрел на нее и улыбался.
— Вы надо мной смеетесь, да? — произнесла она, прерывая рассказ.
— Я хочу сказать, что тебе, девочка, очень повезло. Я уже давно ищу себе прислугу и никак не могу найти.
— А я давно ищу места! — она вся засияла от радости. — Сеньор не обманывает меня? Это правда?.. Я буду хорошо вам служить... Меня прогнали вовсе не потому, что я плохая работница. Сеньор, у которого я служила, все время приставал ко мне, а когда я пожаловалась его жене, он назвал меня грубой девчонкой, неряхой и велел прогнать.
— Как же так, сеньору отказала, а на улицу пошла? — спросил Степан, усомнившись в правдивости ее рассказа.
— Я не хотела, но подруга отказалась меня кормить, и мне ничего другого не оставалось...
Степан уложил ее на постель Недды. Прежде чем раздеться, она попросила разрешения погасить свет, и это еще больше убедило его в том, что она порядочная девушка.
Утром он поднялся раньше нее и пошел в мастерскую, где она его и нашла.
— Если сеньор вчера говорил правду, то я сейчас сбегаю за своими вещами, — сказала она. — А может, сеньор уже раздумал нанимать меня?
— Нет, нет, — ответил Степан. — На вот деньги на такси, — и он протянул ей несколько песо...
Любкин застал скульптора в мрачном настроении. Он трудился над «Дьяволом». В пустой мастерской стояло лишь несколько новых скульптур, сделанных уже после возвращения из поездки с Орсети. Остальные все еще находились в галерее Мюллера. Степан молча кивнул головой на приветствие и продолжал работать. Его даже не обрадовало сообщение, что Любкин подыскал ему приличный двухэтажный дом за вполне сходную цену.
— Пока придется повременить с переездом, — отозвался он и, осторожно отстранив скулящего щенка, который все время лез ему под ноги и тыкался мордой в сапоги, присел на корягу квебрахо. — Найди мне лучше заказчика.
— Что случилось?— удивленно спросил Любкнин, зная, как скульптор отбивался от заказчиков.
— Ничего особенного: меня ограбили.
— Как ограбили? Кто?
— Я сам к себе привел вора.
— Я тебя, Эрьзя, не понимаю. Расскажи толком? Что у тебя украли?
— Что у меня могут украсть? Конечно, деньги... Паскуда, еще такой обиженной сиротой прикинулась. А я и уши развесил.
Любкин расхохотался.
— Ты, наверно, опять хотел обзавестись дочкой?
— Смеяться, я думаю, тут не над чем. Ты лучше помоги. Кутенок третий день не кормленный, и я сам голодный...
— В полицию хоть ты заявил?
— Связываться еще с полицией, не доставало этого...
На время Степану пришлось отложить свои замыслы и заняться заказами. В этом ему помог и Луис Орсети. Узнав, что скульптор оказался в бедственном положении, он пришел к нему в мастерскую вместе с женой, молодой шикарной дамой, родом из Боливии. Они очень удивились, что Степан живет один, без прислуги.
— Хватит с меня и той, что обворовала.
— Кто же ищет прислугу ночью на улице? — смеясь, заметила жена Орсети. — Я вам найду надежную женщину. На нее вы вполне можете положиться.
Через день она действительно привезла к нему молодую женщину с небольшим узелком в руках. Звали ее Камиллой. Родом она была из Чили.
— Сколько ей надо платить? — спросил Степан.
— Не беспокойтесь, она будет довольна, сколько бы вы ей ни заплатили. В Буэнос-Айресе, сеньор Эрьзя, женский труд стоит дешевле обеда в ресторане...
В середине дня Камилла позвала скульптора обедать. За это время она успела не только сходить на рынок за продуктами и сварить еду, но и убрать в комнате, вымыть пол, постирать грязные простыни с его постели. Кругом стало чисто, как при Лие. «Черт возьми, — думал он. — Вот что значит настоящая женщина, не успела войти в дом, как все изменилось...»
— Почему сама не ешь? — спросил он, садясь за стол.
— Не с сеньором же за один стол садиться, я после поем.
— Ничего подобного, садись сейчас и ешь со мной.
Она послушно налила в тарелку немного супа и опустилась на краешек стула и украдкой стала разглядывать Степана. Он заметил это, поймав ее взгляд. Смуглое лицо Камиллы вспыхнуло. Чилийки, как и аргентинки, почти все темные, скулы немного выдаются, ростом невелики. Степан сказал, что скоро они переедут в другой дом, и у нее там будет своя комната. Она ничего на это не ответила, лишь еле заметно кивнула головой...
Дом, куда переехал скульптор, тоже находился вдали от центра, на тихой авенида. Это был не слишком большой двухэтажный особняк, стоявший в саду, обнесенном высокой каменной стеной. С улицы во двор вели массивные железные ворота. На первом этаже в одном из залов Степан разместил мастерскую, в другом — расставит скульптуры, когда они вернутся к нему с очередной выставки. Эти два зала отделялись друг от друга длинным холлом, представляющим собой широкий коридор, в конце которого у входа была отгорожена прихожая. Комнаты второго этажа, а их было четыре, Степан отвел под жилье для себя и Камиллы. Там же находилась и кухня. Он еще никогда не жил в таком доме, и если бы не мысль о создании у себя постоянной выставки, вряд ли когда согласился на такое роскошное жилье. Камилла намекнула, что неплохо бы обставить комнаты мебелью, на что Степан ответил, что скоро здесь будет тесно и без мебели. Все же пару кроватей, несколько столов и дюжину стульев ему пришлось купить. Он также купил диван и поставил его у себя в мастерской. Рабочий стол и подставки для скульптур перевез со старой квартиры...
Этот год был для скульптора особенно плодотворным, хотя у него всегда бывало много людей, больше всего журналистов. Кроме того, он ездил в Ла-Плату, где в Салоне искусств экспонировалась выставка его работ. В этом же году, по договоренности с английским послом в Буэнос-Айресе, несколько вещей, в том числе и «Моисей», были отправлены в Лондон на выставку Королевской Академии искусств.
В основу всех его новых работ легли зарисовки, сделанные во время поездки с Луисом Орсети — это были портреты аргентинцев и аргентинок. Среди них особенной выразительностью выделялись «Ужас», «Горе» и «Пламенный». Сделал Степан и портрет Камиллы. Так появилась прекрасная «Чилийка».
Камилла оказалась незаменимой служанкой, на ней держался весь дом. Все было сделано и приведено в порядок ее руками. К Любкину она относилась с безразличнем, его комплиментов словно не слышала, а от готовности ей услужить в чем-либо отмахивалась, как от москитов. Вскоре после новоселья Степан побывал с ним в ресторане и домой, как обычно, вернулся поздно и под хмельком. А когда Любкин стал уговаривать скульптора пойти с ним и в следующий раз, Камилла вмешалась в их разговор, сказав, что сеньору незачем ходить по ресторанам, у сеньора все имеется дома, и он, если захочет, может угостить гостя и здесь.
— Ого! — живо заметил Любкин. — Ты, я вижу, господин Эрьзя, уже обзавелся экономкой. — Что ж, я согласен, дома пить лучше, чем в ресторане. К тому же ты меня после выпивки всегда оставляешь на улице одного. А здесь я могу и выспаться.
— На это не рассчитывай, — оборвал его Степан. — Я не собираюсь с тобой пьянствовать целую неделю. Выпьешь и уматывай отсюда.
Камилла принесла в мастерскую бутылку вина и апельсины. Лицо у Любкина вытянулось.
— Что — мало? — засмеялся Степан. — Хватит. А ты, Камилла, больше не приноси, пусть хоть на коленях просит.
— Надо бы что-нибудь покрепче.
— От крепкого до дому не доберешься.
Камилла хотела уйти, но Степан попросил ее остаться и посадил рядом с собой на диван. Он был очень доволен, что никуда не пришлось идти с этим беспутным Любкиным. Отказать ему он бы все равно не смог, потому что это единственный человек во всем Буэнос-Айресе, с кем он может поговорить на языке своей родины. Он понимал, Любкин пропащий человек, с каждым годом он опускался все ниже: чужбина, как говорят, не дом родной. Он и сам был в его положении, но у него было любимое искусство, работа, которой он предан беспредельно. Вне искусства для него жизнь не имела бы никакого смысла даже под родным кровом. К тому же нельзя сказать, что он оторван от родины, подобно Любкину. Он связан с ней не только мыслью о возвращении, которая никогда не покидала его, но и письмами друзей. Он переписывается с Сутеевым, время от времени получает весточки от Елены из Геленджика...
Открыть постоянную выставку работ для широкой публики в своем доме Степану удалось не скоро. Его скульптуры все время кочевали то в галерею Мюллера, то в Национальный Салон Буэнос-Айреса. Выставки следовали одна за другой. Даже выставка сельскохозяйственной продукции Аргентины не обошлась без его участия. Он не раз получал от муниципалитета города первые премии. Получил премию и за выставку в Национальном Салоне. А на Первой Аргентинской лесной выставке ему был присужден Гранд-приз и выдано большое вознаграждение. Газеты Буэнос-Айреса называли Эрьзю гениальным художником, а его работы единственными и неповторимыми. Его имя становилось популярным. В одном из издательств Аргентины вышла книга Альфреда Кана на испанском языке под названием «Бурная и своеобразная жизнь Нефедова».
Из-под рук скульптора выходили все новые и новые вещи — в основном это были образы аргентинцев и аргентинок. Не обходил Эрьзя и образы представителей других народов, выражая в них различные душевные состояния. Среди них можно назвать «Китайца», «Испанскую танцовщицу», «Крестьянина мордвина», «Портрет француженки», «Индианку», «Голову турка». Не раз обращался он и к выражению аффектного состояния человека — «Пламенный», «Отчаяние», «Первый поцелуй», «Раздумье», «Тоска», «Ужас». До сего времени его еще не перестала волновать проблема служения человечеству. Эту проблему он старался выразить через образы, созданные им в эти годы — «Ленин», «Толстой», «Сократ», «Микеланджело», «Бетховен», Христос», «Моисей», «Иоанн Креститель», «Казненный», «Партизан»...
Скульптор и не заметил, как к нему начала подкрадываться старость. До шестидесяти лет он почти не чувствовал ее приближения. Разве что побаливали ноги, особенно перед ненастьем. Степану казалось, что особенно быстро покатилось время после переселения в этот двухэтажный дом, где он жил только работой.
Камилла уже давно сделалась для него больше чем простой служанкой, она взвалила на себя обязанности хозяйки. И, надо сказать, что более преданной и безропотной подруги, чем она, он еще не встречал на протяжении всей своей трудной и беспокойной жизни.
К старости скульптор стал ворчливым и вряд ли кто ужился бы с ним, кроме нее. Всю свою молодость Камилла провела в услужении у одной вдовствующей сеньоры, а после смерти хозяйки вышла замуж. Муж оказался беспутным, к тому же связался с шайкой преступников. Где он сейчас, она не знала. У нее не было никого, и скульптор стал для нее самым близким человеком...
В один из дней в начале аргентинской зимы Луис Орсети принес скульптору печальную весть — на его родину напала фашистская Германия. Степан помнил годы первой мировой войны, тогда Россия тоже воевала с Германией. А эта война, надо полагать, будет куда страшнее и тяжелее. Ведь Советской России предстоит сражаться с очень сильным противником.
Заметив на лице скульптора выражение горя и растерянности, Орсети сказал:
— Я верю в силу вашего народа, он не поддастся фашистам.
— Я тоже верю, но чего это будет стоить...
— Война есть война.
— Конечно, это тоже утешение...
После этой вести Степана несколько дней не покидало скверное настроение. Он не мог работать и даже ни разу не сходил в Национальный Салон, где в это время экспонировалась выставка его скульптур. Такое с ним было впервые...
Раньше Степан редко интересовался газетами, а теперь каждое утро наказывал Камилле, чтобы покупала их. Советские газеты в Буэнос-Айресе в то время достать было трудно, но Орсети каким-то образом умудрялся время от времени снабжать ими скульптора. Это бывали «Правда» или «Известия». Степан их прочитывал по несколько раз от начала до конца. Он узнавал, как разыгрывалась эта великая битва на огромных просторах его Родины. Аргентинские газеты, сочувствующие немецким фашистам, не всегда давали правильную информацию о ходе военных действий. Еще в начале войны они кричали, что немцы через месяц возьмут Москву, но прошло уже целых три, а к Москве они так и не подошли. А в разгар аргентинского лета стало известно, что Советская Армия отбросила немцев из-под Москвы...
Наконец Степан осуществил свою давнишнюю мечту: создать у себя дома открытую выставку. Часть скульптур он расставил в пустующем зале первого этажа, остальные — в двух комнатах на втором, где в основном разместил портреты философов. Двери дома открывались два раза в неделю — в субботу и воскресенье. Злого Леона в это время запирали наверху в спальне. Никакой платы за посещение скульптор не брал. Он был верен своему давнишнему принципу: искусство не продается. Наверно, этим можно объяснить и его упрямое нежелание иметь дело с заказчиками и покупателями. Эрьзя всегда неохотно расставался со своими творениями. Сейчас вот он, например, очень жалел, что в свое время продал в один из британских музеев прекрасную работу — «Страдание», сделанную из квебрахо, и тех, что пришлось продать английскому послу в Уругвае, в частности «Сфинкса», ему тоже не хватало.
Эрьзя не любил повторять одни и те же вещи. А если и возвращался к какому-нибудь образу, то только в том случае, когда его не удовлетворял ранее созданный. Так случилось с образами Христа, Сократа, Толстого. Несколько раз он обращался к портретам отца и матери, но здесь главную роль играли воспоминания. Лучшим портретом матери сам скульптор считал созданный им в 1940 году из древесины урундай...
В числе посетителей дома-музея Эрьзи бывало много туристов из Европы и Северной Америки. Однажды к нему с предложением обратился крупный делец из Соединенных Штатов: он хотел купить все работы скульптора, находящиеся на выставке, и просил назвать любую цену. В ответ Эрьзя только улыбнулся. Тогда переводчик сказал, что американец готов заплатить ему миллион долларов.
Эрьзя ответил:
— Все равно не продам.
За одного «Моисея» американец обещал заплатить сто тысяч долларов, и на это предложение Эрьзя ответил отказом. Переводчик, смеясь, передал скульптору, что американец назвал его ненормальным. Эрьзя лишь молча пожал плечами.
Любкин, узнав о том, что скульптор отказался продать хоть одну из своих вещей за такую баснословную сумму, не поверил:
— Неужели не согласился?
— А зачем мне столько денег?
— Разве все на свете делается не ради них?
— Если бы это было так, дружище, то не стоило бы жить!..
Зато Орсети пришел в восторг:
— Вы поступили правильно, Эрьзя! Все ваши создания принадлежат не вам лично, а вашему народу.
— Я тоже так думаю, — согласился с ним Эрьзя. — Ведь когда я вернусь к себе на родину, с меня обязательно спросят, что делал, чем занимался на чужбине. Что я отвечу, ежели вернусь с одними потрохами?
— Сказано грубо, но хорошо, — засмеялся Орсети.
В 1943 году в Аргентине снова произошел государственный переворот, президент Ортис был свергнут, власть перешла в руки двух генералов и одного полковника. Управление страной стало более демократичным: была уничтожена тайная полиция, открылось несколько новых газет. Информация, поступающая из-за океана, стала более объективной. В то время газеты много писали о великом сражении под Сталинградом. Эрьзя бегло просматривал их за завтраком, а затем уносил с собой в мастерскую и дочитывал во время отдыха.
А в общем жизнь скульптора текла спокойно и размеренно. В мастерской шумела бормашина, усовершенствованная по его просьбе одним инженером и приспособленная специально для работы по дереву и камню. Здесь же стояла еще одна машина — электрический компрессор, приобретенный совсем недавно. Стареющий скульптор уже не мог, как раньше, целыми днями без устали стучать молотком. И глаза стали видеть плохо, без очков он уже не мог работать. Уже давно они стали неотъемлемой частью его портрета. Бороду он теперь сбривал регулярно, оставлял лишь усы, длинные, со свисающими концами...
Казалось, ничто не может нарушить эту размеренную жизнь — уже восемь лет скульптор безвыездно жил в доме на авенидо Хураменто. И все же она нарушилась — неожиданно и основательно. С приходом к власти новых генералов, в Аргентину хлынул поток эмигрантов и беженцев прежнего режима. Вернулся домой и бывший муж Камиллы. Об этом сообщила жена Луиса Орсети, добавив, что муж разыскивает Камиллу по всему Буэнос-Айресу и уже дважды побывал у них.
Камилла не хотела подвергать скульптора опасности. Она хорошо знала, что представляет собой ее муж. Скрепя сердце, Эрьзе пришлось расстаться са своей доброй подругой и заботливой хозяйкой. После ухода Камиллы Леон выл целую неделю, не давая скульптору спать, а многочисленные кошки, которых она по своему сердоболию подбирала на улице, без нее совсем одичали и не хотели заходить в дом. Жена Орсети предлагала подыскать другую служанку, но Эрьзя, после Камиллы, никого больше не желал брать. Да и для чего ему в доме женщина? Он уже стар и вполне может обойтись без нее...
Раньше о появлении посетителя в неурочное время оповещала Камилла, теперь эту роль исполнял Леон: любой стук в ворота он встречал громким лаем. В середине недели к скульптору обычно приходили лишь близкие друзья — супруги Орсети, Любкин, иногда заглядывал автор книги о его жизни — журналист Альфред Кан. И он был рад им — они всегда приносили какие-нибудь новости. Газеты он теперь читал нерегулярно: без Камиллы их некому было покупать, сам он выходил из дома редко.
Однажды, это было в конце аргентинской осени, Луис Орсети принес Эрьзе радостную весть об окончании войны с фашистской Германией. Взволнованный Эрьзя побежал наверх за бутылкой вина, совершенно забыв, что весь его запас, когда-то регулярно пополнявшийся Камиллой, давно иссяк: последнее время скульптора часто посещал Любкин. Вернувшись ни с чем, он в сердцах проклинал своего незадачливого соотечественника.
— Не стоит из-за этого расстраиваться. Мы можем пойти в ресторан и там отпраздновать великую победу. А лучше всего пойдемте ко мне, — просто сказал Орсети.
Эрьзя согласился. В доме Орсети, на одной из шумных авенида недалеко от площади Виктория, он бывал и раньше. Жена Луиса быстро накрыла на стол, ей помогала молоденькая служанка. Она рассказала скульптору, что у них как-то была Камилла и все расспрашивала, как поживает ее сеньор.
— А ведь я допустил большую ошибку: до сего времени не сделал с вашей супруги портрет, — торопливо проговорил Эрьзя, пытаясь дать разговору иное направление. — Она достойна того, чтобы запечатлеть ее формы и лицо в альгарробо.
— Насчет форм я не согласна, — смеясь, возразила сеньора Орсети. — А лицо — пожалуйста.
Они уже успели выпить и были навеселе.
— А я согласен! — воскликнул Луис. — Придет время, когда ты будешь уже не такой, как сейчас, а в скульптуре сохранишься навсегда. Мы, разумеется, заплатим сеньору Эрьзе.
— С вас я не возьму ничего. А чтобы сеньора не смущалась, может позировать мне при муже, — и заворчал: — Перед доктором они раздеваются без стеснения, а художнику боятся показать себя...
Жена Орсети, застыдившись, выбежала из комнаты. Но через два дня приехала к скульптору одна, заявив в шутливом тоне, что перед врачом она обнажается тоже не в присутствии мужа...
Прекрасно выполненная с нее «Обнаженная боливийка» экспонировалась в числе других скульптур на втором Осеннем Салоне муниципалитета города Буэнос-Айреса в 1946 году. За нее Эрьзе предлагали несколько десятков тысяч песо, но он ее не продал, отказался даже сделать копию и после закрытия выставки передал Орсети. Этот нищий умел делать своим друзьям прямо-таки царские подарки...
Зимой того года, если считать по местному поясу, Советское правительство установило дипломатические отношения с Аргентинской Республикой. В конце августа в Буэнос-Айрес прибыл полный штат советского посольства во главе с послом Сергеевым. Немного раньше сюда же прибыло торговое представительство. Узнав об этом, Степан Дмитриевич сделал визит торгпреду. Его хорошо приняли и обещали помочь с возвращением на родину. Но основательно к этому вопросу скульптор подошел лишь после встречи с послом Сергеевым.
Штат посольства временно разместился в отеле «Альвеар». Захватив свой давно просроченный паспорт, Эрьзя напросился на прием к послу. Для этого он побрился, оделся поаккуратнее, даже повязал галстук, что делал очень редко.
Посол одобрил решение скульптора вернуться на родину и тоже обещал свою помощь. Эрьзя просидел у него довольно долго, рассказывал о своей жизни. Его угостили чаем, а от вина он отказался. Уходя, Эрьзя пригласил Сергеева посмотреть его работы, сказав, что посол может прийти к нему в любой день, когда найдет это возможным.
Дом скульптора Сергеев посетил весной, явившись к нему с женой и несколькими работниками посольства.
Когда Леон громким лаем возвестил об их приезде, Эрьзя вышел и ввел гостей в залу нижнего этажа. К тому времени в расстановке скульптур он произвел некоторое изменение: чтобы не таскать на второй этаж, более тяжелые поместил внизу, а легкие — в верхних комнатах, заняв ими и спальни — и свою, и Камиллы. Сам он теперь жил в мастерской, там же и спал на диване. Ставшие ненужными кровати выкинул во двор.
Посол и его жена долго в молчании стояли перед «Моисеем» и «Толстым», затем стали расспрашивать скульптора о работе и очень удивились, узнав, что голова «Моисея» составлена из множества отдельных кусков альгарробо, чего они совсем не заметили.
Провожая гостей, скульптор наломал в саду цветущей акации и преподнес жене посла букет. Она поблагодарила его и просила заходить к ним почаще. Впоследствии Эрьзя узнал, что эта милая и приятная женщина и сама занимается скульптурой и живописью. Она даже изъявила желание сделать его скульптурный портрет, и Эрьзя охотно позировал ей. Во время сеансов Тамара Алексеевна —так звали жену Сергеева — занимала скульптора разговорами, чтобы он не скучал. Они сделались большими друзьями. Позднее Тамара Алексеевна часто посещала мастерскую скульптора и подолгу оставалась там, наблюдая за тем, как он работает...
По поводу возвращения скульптора на родину Сергеев сделал запрос в Москву. Однако ответ задерживался. Он не предполагал, что все это может так затянуться, и посоветовал скульптору понемногу собираться в дорогу. Эрьзя все свои скульптуры упаковал в ящики. Кроме того, надеясь, что вскоре выедет из Аргентины, он не внес арендную плату за дом, а хозяин и без того уже не раз предупреждал его о своем намерении продать участок под строительство многоэтажного здания. Узнав, что скульптор больше не собирается продлевать с ним договор, он сделал это незамедлительно, и отныне Эрьзя уже имел дело не с частным лицом, а с целой строительной кампанией, которая предложила ему освободить помещение в кратчайший срок. Эрьзя не знал, что делать. К его несчастью, в советских дипломатических верхах произвели перемещение, и посол Сергеев был отозван из Буэнос-Айреса, не успев довести до конца начатое дело. Новый посол посоветовал скульптору обратиться к Советскому правительству с письменным заявлением. Официальный ответ пришел не скоро. Эрьзе пришлось распаковать свои ящики и расставлять скульптуры по своим местам. Строительная кампания подала на него в суд, и лишь заступничество художественной общественности Буэнос-Айреса, обратившейся непосредственно к президенту Перону, спасло скульптора от судебной расправы...
В последние годы Эрьзя регулярно переписывался со своим племянником — скульптором Михаилом Ивановичем Нефедовым, живущим в Москве. Отплывая из Буэнос-Айреса на румынском пароходе «Джулия», он отправил ему телеграмму с просьбой встретить его в Одессе, сообщив, что везет много древесины квебрахо и альгарробо и, конечно же, все свои скульптуры. Ему одному, семидесятичетырехлетнему старику, нелегко пришлось бы с таким грузом.
Пароход находился в пути около двух месяцев. Буэнос-Айрес скульптор оставил в самом начале аргентинской весны, а в Одессу прибыл глубокой осенью...
Своего племянника Эрьзя не узнал, да и не удивительно: он видел его четырнадцатилетним пареньком, в 1918 году, когда приезжал в Алатырь с Еленой. А теперь перед ним стоял немолодой уже мужчина с седеющей головой. Племянник представил Эрьзе своего сына Василия, приехавшего вместе с ним. Эрьзя тепло обнял их обоих и заторопился: ведь у него столько дел — надо заняться разгрузкой, договориться насчет вагонов. Но племянник успокоил его, сказав, что он уже обо всем позаботился.
Михаилу Ивановичу немалого труда стоило уговорить старого скульптора ехать в Москву поездом вместе с ними: Эрьзя непременно хотел сам сопровождать свои скульптуры. «В дороге,— убеждал его племянник,— можно простудиться. Здесь не теплая Аргентина, а холодный север...»
Эрьзя наконец согласился, и из Одессы они выехали в мягком вагоне, заняв целое купе. В Москву прибыли рано утром в день Седьмого ноября. На Киевском вокзале их встречала жена Михаила Ивановича, ее родные и художник из Мордовии — Виктор Хрымов. Из столичного отделения Союза художников не было никого, хотя Михаил Иванович специально телеграфировал туда из Одессы о прибытии Эрьзи с утренним поездом...
Все свободно разместились в двух такси, включая Леона и двух кошек, привезенных скульптором с собой.
Эрьзя попросил водителя показать ему столицу. Москва полыхала красными полотнищами. Многочисленные транспаранты с метровыми буквами призывов скрывали фасады домов и зданий на главных улицах. Садовое кольцо и бывшую Тверскую скульптор не узнал. Ему казалось, что он очутился в совсем незнакомом городе. Въезд в Охотный ряд был закрыт, и водитель такси повернул обратно. По Тверскому и Никитскому бульварам они проехали на бывшую Вознесенку и здесь свернули на улицу Семашко, где жил племянник скульптора...
Спустя несколько месяцев Эрьзя получил квартиру на Песчаной улице, а позднее ему было предоставлено помещение и под мастерскую, определена пенсия. Наконец скульптор перевез из Загорского монастыря свои скульптуры и древесину. Жизнь понемногу упорядочилась, и он сразу же принялся за работу.
Из старых знакомых и друзей, живущих в Москве, дружбу с ним поддерживал только известный врач, к тому времени доктор медицинских наук Григорий Осипович Сутеев. Зато у скульптора появилось много новых друзей, истинных поклонников его таланта. Среди них Юрий Константинович Ефремов, работающий в то время заместителем директора музея землеведения Московского Государственного университета, автор ряда замечательных научно-популярных книг, скульптор-антрополог Михаил Михайлович Герасимов, писатели Борис Полевой, ставший популяризатором его творчества, Лев Кассиль и многие другие...
Из Геленджика приехала Елена Ипполитовна Мроз, ученица и близкий друг прошлых лет. В мастерской было тесно — повсюду впритык стояли скульптуры. Ни стола, ни стульев. Эрьзя посадил гостью на ящик, и тут же вернулся к работе.
— Ты такой же непоседливый, — заметила Елена Ипполитовна.
— Я уже стар, у меня мало осталось времени.
— Ты весь побелел, Степан, — она долго вглядывалась в его суховатое лицо, испаханное глубокими бороздками морщин.
Устав, он присел рядом с ней.
— Ты и сама-то не больно розовая, — буркнул он в ответ.
— Постарели мы с тобой, друг мой...
Отдохнув, скульптор поднялся с ящика и снова принялся за работу. Перед ним на грубо сколоченном столе стояла уже почти готовая головка юной девушки с пышными волосами. А поодаль — точно такая же — с полуулыбкой, застывшей на свежих губах. Это уже были представители нового советского поколения, родившиеся и выросшие в его отсутствие. Недостатка в моделях скульптор не ощущал, двери его мастерской всегда были открыты, и молодежь здесь встречала радушный прием.
Елена Ипполитовна прибралась в мастерской, заглянула в один из темных чуланчиков, ставший его спальней.
— Ты разве и живешь здесь? — удивилась она.
— А где еще мне прикажешь жить?
— У тебя же есть квартира.
— Чего я буду делать один в пустой квартире? Здесь у меня все. Только вот тесновато.
Набив трубку и раскурив ее, Эрьзя опять присел на ящик. Наступали сумерки. Елена Ипполитовна хотела включить свет, но он остановил ее.
— Не надо, глаза не терпят яркого света. Совсем плохие они у меня стали...
Тогда же, в свой первый визит, Елена Ипполитовна заметила интересную деталь в поведении его собаки Леона. Когда скульптор работал, она стояла и терлась о его ноги, но стоило ему присесть, как Леон тоже разваливался на полу.
— Оглохла от старости, — Эрьзя показал на собаку трубкой.
В тот вечер они долго сидели в темной мастерской: вспоминали минувшие годы, прожитые вместе — Екатеринбург, Батуми, Баку... Теперь им обоим казалось, что хорошего тогда было больше, чем плохого. И в том плохом, по мнению Елены Ипполитовны, конечно же, был виноват Эрьзя со своим неуживчивым и тяжелым характером. Скульптор на это сердито ворчал. Кончилось тем, что они поссорились: Эрьзя обвинил Елену Ипполитовну в том, что она не поехала с ним в Париж.
— Бог с тобой, ты меня туда и не звал. Ты приглашал Айцемик, да и то, уже когда связался с этой... Лией... Она мне обо всем рассказала. Вспомни-ка, как ты ее выставил.
— Ничего подобного, никто ее не выставлял. Она сама ушла, — оправдывался скульптор, уже не помня точно, как все было на самом деле...
Придя в следующий раз, Елена Ипполитовна предложила Эрьзе поселиться у него.
— Твоя квартира все равно пустует. Тебе со мной будет хорошо, ты не будешь чувствовать себя одиноким и заброшенным.
— Откуда ты взяла, что я одинокий и заброшенный? Правда, с племянником я поссорился. Но у меня столько друзей...
— Ни один друг, Степан, не заменит близкого человека, — настаивала она.
— Нет, Елена, — решительно заявил Эрьзя. — Я уже давно привык жить один. Мы будем только в тягость друг другу и вконец разругаемся. А так—останемся друзьями...
К этому разговору они больше не возвращались. И вскоре Елена Ипполитовна убедилась, что они все равно не ужились бы под одной крышей. К старости Эрьзя стал таким капризным и упрямым, что его порой бывало трудно уговорить даже сходить в баню. Если она приходила к нему часто, он ворчал, что ему мешают работать, а стоило несколько дней не прийти, сетовал, что его все забыли. Он еще очень много нервничал из-за выставки, которую ему уже давно обещали организовать и без конца откладывали на неопределенное время. Эрьзя расстраивался, жалуясь на это Елене Ипполитовне и всем друзьям, посещавшим его. Они глубоко сочувствовали скульптору и предпринимали различные меры, чтобы приблизить ее открытие. А в мастерскую между тем все шли и шли люди, чтобы посмотреть на его чудесные работы, о которых по Москве ходили легенды...
Наконец выставка была назначена на июнь 1954 года. Скульптор готовился к ней с особым волнением: ведь его работы увидит новый зритель, понимающий и любящий искусство. А что это так — его убедили многочисленные посетители, прошедшие через его мастерскую за эти последние два года. Интерес к его творчеству был так велик, что к ходатайству друзей скульптора присоединились целые коллективы советских граждан. Союз художников: буквально засыпали письмами и просьбами, отмахнуться от которых было нельзя...
Выставка открылась 3 июня в 11 часов дня в выставочном зале на Кузнецком мосту. Скульптор явился туда чисто выбритый, в белой рубашке с галстуком. Его морщинистое лицо посветлело, вид был бодрый. Он словно помолодел на несколько лет. Перед многими скульптурами лежали охапки цветов, их приносила в основном молодежь. Она-то и составляла большую часть публики. Хотя выставка и не имела рекламных объявлений, через нее ежедневно проходило более шести тысяч посетителей. У входа всегда толпились люди, выстраивались длинные очереди — так много желающих было попасть на нее.
На начальной странице первой книги отзывов запись была сделана рукой прославленного скульптора Коненкова: «Одно могу сказать: очень хорошо. Приветствую Вас, Эрьзя!»
И далее:
«С чувством искреннего наслаждения останавливается взгляд на произведениях Эрьзи. Глубокая правдивость, красота форм и выражения чувств прослеживается во всех скульптурах. Чувствуется настоящий художник, лирик, произведения которого дышат огромной мощной жизнью».
Подписи.
«Уважаемый товарищ Эрьзя! Внимательно осмотрев Вашу выставку, мы можем от всей души пожелать, чтобы наши молодые художники научились ‚у Вас той огромной силе жизни, которой дышат Ваши произведения.»
Группа инженеров-химиков.
Не обошлось и без таких курьезных записей: «Русское мещанство зашевелилось! Радо: искусство, искусство! Да, это ваше искусство!» И в конце одиночная неразборчивая подпись.
Центральные газеты откликнулись на выставку статьями в общем благожелательными, и лишь журнал «Искусство» нашел возможным напечатать статью некоего искусствоведа Валериуса, который сделал попытку объяснить причину успеха выставки Эрьзи тем, что народу приелись «казенные произведения». Газета «Правда» впоследствии справедливо раскритиковала его субъективное и тенденциозное выступление.
Эрьзя долгое время не знал о злосчастной статье в «Искусстве». Возможно, он так бы никогда и не узнал о ней, но кто-то преднамеренно принес журнал в мастерскую и оставил на самом видном месте. Прочитав ее, Эрьзя на длительное время потерял покой, сделался подозрительным и недоверчивым даже к своим друзьям. Борису Николаевичу Полевому, одному из частых посетителей его мастерской, пришлось приложить немало усилий, чтобы рассеять в нем эти необоснованные подозрения. Он написал обстоятельную и умную статью о творчестве Эрьзи, поместив ее в «Огоньке», с иллюстрациями последних его работ...
В начале весны следующего года, после выставки, в Доме литераторов на улице Воровского состоялся вечер, посвященный творчеству Эрьзи. Было решено на время вечера организовать небольшую выставку работ Эрьзи, и к нему поехали договариваться по этому поводу. Скульптор не стал ни с кем разговаривать и прогнал всех из мастерской. А Бориса Николаевича, как назло, куда-то срочно вызвали по делу. Нужен был человек, которому скульптор доверял. Позвонили Юрию Константиновичу Ефремову, ему было поручено произнести на вечере слово о жизни и творчестве скульптора. Тот пообещал уговорить Эрьзю, правда, не совсем уверенно. Но когда к Эрьзе пришли в сопровождении Юрия Константиновича, он оказался приветливее. Выслушав, для чего понадобились скульптуры, коротко бросил:
— Ладно, берите...
Отобрали двадцать работ, пообещав утром приехать за ними на машине.
Проводив гостей, скульптор вернулся в мастерскую. Надо было вывести на прогулку Леона, а то валяется на полу целыми днями. Совсем одряхлел. Эрьзя иногда с горечью думал о том, кто же из них кого переживет. Оба уже очень стары. И тут на одном из пустых ящиков на глаза скульптору попался журнал «Огонек» с красочной обложкой. Он его купил вчера вечером в киоске, когда прогуливал Леона: понравилось лицо девушки-казашки на обложке. Он не знал, кто она и зачем ее портрет поместили в журнале, да это и не имело для него никакого значения. Главное — лицо живое и энергичное. Он еще вчера, после возвращения с прогулки, все думал, а не вырезать ли это лицо, и никак не мог решить, что для этого лучше подойдет — квебрахо или альгарробо. Сегодня решение пришло само собой. Взглянув при сумеречном свете приближающегося вечера на журнал, скульптор сразу представил, как будет выглядеть эта казашка в альгарробо. Ведь ее кожа имеет такой же желтоватый оттенок, как это дерево.
— Вот, Леон, придется тебе сегодня обойтись без прогулки, — сказал он, обращаясь к собаке.
Эту новую работу Эрьзя хотел непременно присоединить к тем отобранным для завтрашней выставки в Доме литераторов. Прикрыв электрические лампочки бумагой, чтобы не таким ярким был свет, он выбрал подходящий кусок альгарробо, положил его на стол и включил компрессор. Его шум почти не беспокоил скульптора: компрессор стоял во втором чуланчике, а пневматический привод был протянут к рабочему столу. Закончив грубую обработку будущей скульптуры, он переключился на бормашину. Работая с деревом или камнем, он редко пользовался предварительными эскизами, заранее знал, исходя из материала, как будет выглядеть законченная вещь. Многолетний опыт и точный глаз его никогда не подводили...
Борис Николаевич заехал за Степаном Дмитриевичем на автомобиле, и тот всю дорогу жаловался ему на каких-то «авантюристов», которых он прислал за скульптурами.
— Что вы, Степан Дмитриевич, какие же это авантюристы? Это же работники центрального Дома писателей.
— Черт их знает, на лбу у них не написано, кто они такие. Надо было сказать заранее, — не унимался Эрьзя.
Его появление в Доме литераторов встретили дружными аплодисментами. Он прослезился и потом долго протирал очки белым платочком, жалуясь на яркий свет...
Никто из присутствующих в зале, кроме Юрия Константиновича, не знал, что «Казашку» Эрьзя сделал прошлой ночью. Работники Дома литераторов обратили внимание лишь на то, что скульптур стало на одну больше. И когда Юрий Константинович сказал об этом залу, все поднялись и долго аплодировали семидесятидевятилетнему скульптору. Не единожды пришлось прослезиться виновнику торжества на этом вечере, где его так тепло чествовали...
К себе в мастерскую Эрьзя вернулся поздно вечером. Спать не хотелось, несмотря на то, что прошлую ночь провел без сна. Решил вывести Леона на прогулку и, прохаживаясь по освещенной улице, делился с ним своими впечатлениями. Глухая собака, словно бы понимала его, мотала в ответ головой и тихо скулила.
Утром к скульптору зашла Елена Ипполитовна и застала его за работой.
— Посиди со мной немного, я пришла проститься, — сказала она, опускаясь на ящик.
— Ты что, помирать собираешься? — отозвался он бодрым голосом.
— Уезжаю в Геленджик. Чего по Москве мотаюсь? Тебе я не нужна...
— А я тебе нужен? — усмехнулся Эрьзя.
— И ты мне такой не нужен — ворчливый и упрямый.
— Ну вот и договорились...
По его тону она поняла, что он обиделся, и спросила:
— А тебе не приходит в голову, что мы можем больше никогда не увидеться?
— Если и увидимся, то это уже ничего не прибавит.
— Ты уже стар, Степан...
— А ты молода! — оборвал он ее, обидевшись еще больше. — Чего хоронишь меня раньше времени?
— Никто не может ничего знать наперед, — сказала она притихшим голосом. — Мне бы хотелось расстаться с тобой по-доброму, по-дружески. В Москву я больше, возможно, не приеду. И приезжала-то лишь ради тебя...
— Ну ради меня и уезжай! Пришла и каркаешь тут, как старая ворона.
Елена Ипполитовна хорошо знала его и давно догадалась, что сердится и обижается он именно из-за того, что она уезжает. А что ей еще оставалось делать? Того, что произошло тридцать лет назад, уже не поправишь. Слишком много пролегло между ними за это время. У каждого была своя жизнь. Теперь оба они стоят у ее конца.
Он немного смягчился и спросил, когда она уезжает.
— Я тебя провожу.
— Не надо, Степан. Зачем тебе таскаться по вокзалам? Поезд отходит поздно ночью.
— Ну как хочешь...
В ее присутствии Эрьзя держался, всем своим видом показывая, что ее отъезд для него ничего не значит. Но, оставшись один, опустился на колени, обнял Леона и заплакал. С уходом этой женщины будто оторвался от его души целый кусок жизни...
Одним из частых посетителей скульптора был художник Николай Васильевич Ерушев, мордвин по национальности. С ним Эрьзя познакомился через племянника Михаила Ивановича. А когда Степан Дмитриевич получил квартиру на Песчаной, Ерушев помог ему с пропиской и переездом. С тех пор они сделались почти друзьями. Скульптору нравился этот неразговорчивый, медлительный человек с черными усами и копной густых волос. Он обычно приходил в сумерках, рассчитывая на то, что Степан Дмитриевич уже не работает. Они подолгу курили, рассказывая друг другу о своей жизни. У обоих она была богата событиями и приключениями. Один много странствовал, много видел, другой — участник революции и гражданской войны, старый большевик. Свою неторопливую беседу они услаждали крепким чаем: оба любили этот напиток.
Бывали у скульптора и художники из Саранска. Виктора Хрымова он знал со дня своего приезда из Аргентины и относился к нему по-дружески, всегда радуясь его приезду. Хрымов не раз пробовал уговорить скульптора перебраться из Москвы в Саранск. Но Эрьзя выслушивал его молча, ничего не обещая. Может быть, он и согласился бы переехать в Саранск, если бы подобный разговор состоялся сразу же после его возвращения из Аргентины: у него тогда не было ни квартиры, ни мастерской. Тогда его никто не звал. Да и стар он теперь стал трогаться с места. Пусть у него здесь тесно, негде повернуться, но он уже привык к этой тесноте...
В старости человеку кажется, что время идет быстрее. На родину скульптор вернулся семидесятичетырехлетним человеком и не заметил, как прошло шесть лет, и вот ему стукнуло восемьдесят. Он ни разу в жизни не отмечал день своего рождения шумным весельем, в окружении гостей. Из года в год этот день проходил так же незаметно, как и другие, разве только кто из близких друзей изредка напоминал ему о нем. Да и друзей-то у него всегда было мало... Он думал, что и восьмидесятилетие встретит так же, как все другие круглые даты своей жизни. Но случилось иначе. Вечером 26 октября в мастерскую скульптора неожиданно пришли друзья. Они принесли с собой шампанское и много цветов. Эрьзя был тронут до глубины души и не скрывал своих слез. А вскоре в газетах появился Указ Президиума Верховного Совета СССР о награждении скульптора Эрьзи за заслуги перед народом в развитии современного изобразительного искусства орденом Трудового Красного Знамени. Эта высокая награда явилась главным и неоспоримым подтверждением того, что заслуги скульптора Степана Дмитриевича Эрьзи как художника были признаны народом и государством...
Несмотря на преклонный возраст, скульптор постепенно втягивался и в общественную работу, принимая участие в собраниях и сессиях Академии художеств. На одной из таких сессий народный художник СССР, лауреат Ленинской премии Николай Николаевич Жуков сделал со Степана Дмитриевича несколько набросков с натуры. Впоследствии они послужили ему основой для живописного портрета скульптора...
Старческие немощи с каждым днем давали о себе знать все больше. Ноги болели, Эрьзе трудно стало ходить, и он все реже и реже выводил Леона на прогулку. Да и собака настолько постарела, что вставала лишь для того, чтобы снова улечься там, куда перешел хозяин. Эрьзя по-прежнему поднимался с постели рано, задолго до прихода молочницы, кипятил чай и посасывал трубку. Часто она у него не горела, и он не замечал этого. Накормив Леона и кошек, которых у него развелась целая уйма, скульптор завтракал сам. Молочница приносила ему не только молоко, иногда и свежие булочки, зная, что старику трудно добраться до булочной. С заботой и вниманием относились к скульптору соседи. Редко кто из них, отправляясь в магазин, не заглядывал к нему, чтобы спросить: «Степан Дмитриевич, вам, может, что-нибудь купить?» И он наказывал — то чаю, то сахару, то
печенья. Мясо он уже давно не ел. Отвык и от всяких супов. Не хотелось с ними возиться...
Работал он теперь сидя — быстро уставали ноги. Вместо стула приспособил высокий ящик. Посетители, каждый день приходившие смотреть скульптуры, не мешали ему. Особенно много их бывало по воскресеньям. Они не помещались в мастерской и в прихожей и толпились в подъезде и на улице, выстраиваясь в длинную очередь. По выражению Бориса Николаевича Полевого, «можно без опасности впасть в преувеличение, сказав, что ни одна скульптурная мастерская столицы не пропускала столько посетителей, сколько эти простые залы, загроможденные, именно загроможденные, массой интересных работ...» И среди этих людей, жадно тянувшихся к прекрасному, престарелый скульптор не чувствовал себя одиноким...
На ключ Эрьзя запирал свою дверь только на ночь, днем она всегда была открыта. Молочница обычно входила без стука, и скульптор встречал ее в сопровождении Леона и нескольких кошек. Привыкшая к такому приему, однажды она удивилась, не увидев рядом со скульптором старой облезлой собаки.
— Что это не видно вашего Леона?
— Леон совсем заленился, со вчерашнего дня не хочет вставать.
Молочница ушла, а Эрьзя налил в тарелки молока и принялся кормить свою живность. Леон неподвижно лежал на полу, не проявляя никакого интереса к еде. Эрьзя подсунул тарелку с молоком к самому его носу.
— Ты чего важничаешь? Не хочешь даже голову поднять.
Леон не шевельнулся.
Скульптор встревожился не на шутку. Никогда еще такого с Леоном не случалось: он всегда поднимал голову, когда с ним разговаривал хозяин. Эрьзя потрогал собаку и тут же отдернул руку — Леон был мертв...
В тот день скульптор ничего не ел, совсем не работал и никого к себе не пускал, заперев дверь на ключ. Кто-то приходил, стучался, а он ничего не слышал, сидел на полу возле мертвого Леона, объятый тревогой и тоской. Смерть любого существа вызывает в человеке чувство растерянности и бессилия, даже если это крепкая натура. А старость есть старость, она в равной степени плачет и от радости, и от горя. И Эрьзя горько оплакивал своего друга, столько лет делившего с ним томительные часы одиночества. Вечером он попросил у соседей лопату, положил Леона в мешок и понес на дальний пустырь хоронить. Скульптор чувствовал себя так, словно потерял близкого друга.
Для человека, живущего долгое время в одиночестве, даже обыкновенные вещи приобретают одушевленный характер. Он разговаривает с ними, жалуется, делится своими впечатлениями. Ну а если это живое существо, будь то собака или кошка, оно становится неотъемлемой частью его жизни. Поэтому понятна тоска Эрьзи по Леону. Но скульптора мучило и другое: он вдруг подумал — а что будет с его творениями, случись с ним такое же? Ведь все его скульптуры останутся без присмотра. Сбегутся, как обычно в таких случаях, родственники и начнут делить его наследство поштучно, кому что достанется.
Своими опасениями скульптор поделился кое с кем из друзей, и они посоветовали ему передать все работы в хранилище какого-нибудь музея или галереи. По их совету Эрьзя принимается ходатайствовать перед Министерством культуры. Третьяковская галерея отказалась принять работы Эрьзи за неимением места. Тогда пришлось обратиться в Русский музей, который согласился временно поместить их у себя...
И вот он остался один, совсем один в огромной, как пустая казарма, мастерской. А он-то столько расстраивался, что она у него такая маленькая и тесная. Чтобы заполнить ее снова, потребуется еще одна жизнь. Но второго века не будет, и Эрьзя работал изо всех сил, какие у него еще были, почти не отходя от станка. Скульптуры увезли, и поток посетителей прекратился, к нему заходили теперь только друзья — Борис Полевой, Ефремов, Ерушев. Иногда наведывался Сутеев с сыном Владимиром. Григорий Осипович в последнее время тоже стал плох, ходить ему было трудно, но он все еще, кажется, где-то работал.
Старческая память скульптора уже ничего не держала, все вытекало из нее, как из дырявой кадушки. Случалось, когда его спрашивали о каком-нибудь происшествии недельной давности, он становился в тупик, но зато с малейшими подробностями мог рассказать о любом эпизоде из прошлой своей жизни...
В последнее время Эрьзя совсем не пользовался электрическим светом: глаза его совершенно не выносили. Он обходился парафиновыми свечами и, когда к нему заходили друзья, зажигал одну из них. Огромная пустая мастерская, освещенная желтоватым дрожащим пламенем свечи, производила жуткое впечатление. Она походила на мрачное подземелье, а престарелый скульптор с потухшей трубкой во рту — на сказочное существо, изваянное из корявого куска альгарробо.
Он никогда не говорил о смерти, точно собирался жить и работать еще долгие годы.
Не все задуманное удалось осуществить. К сожалению, жизнь такая штука, что приходится терять много времени на ее бесконечное устройство. Бессмысленные переезды с места на место тоже отняли немало сил. Как бы они пригодились для работы. Теперь вот он обосновался окончательно, кажется, все у него есть. Но не хватает только главного — здоровья. Совсем плох стал скульптор. Раньше любой кусок древесины легко поднимал на станок, а теперь надо обязательно кого-то звать на помощь. А тут еще врачи привязались, того и гляди в больницу положат. То, говорят, глаза проверить необходимо, то еще что-нибудь. Когда же он будет работать, ежели станет разъезжать по больницам? А планы у него совсем скромные, дерева хватит: он обязательно сделает пятнадцать сестер, представительниц Союзных республик своей родины. «Казашка» уже есть, остается создать всего лишь четырнадцать. Вот закончит портрет Ленина...
Над образом вождя революции и создателя Советского государства В. И. Ленина Эрьзя начал работать одним из первых скульпторов еще в годы гражданской войны, живя в Екатеринбурге. В последующие сорок лет, куда бы ни забрасывала его судьба, он неизменно возвращался к этому образу. В результате он создал целую Лениниану. И тем не менее, уже восьмидесятилетним стариком, он снова взялся за портрет вождя. Последней работой, оставшейся на рабочем станке скульптора, был портрет Ленина... Нередко скульптора обвиняли за то, чего он не создал, и не хотели замечать всего того неповторимого и самобытного, что вышло из-под его натруженных рук.
Силы скульптора таяли с каждым днем. Даже голос становился слабее. Он совсем не мог работать. Только включит бормашину, сделает несколько штришков в уже почти готовом портрете Ленина и снова выключает: широкий белый лоб сразу же покрывался сверкающими капельками пота.
— И с чего это я, черт возьми, так устаю? — удивлялся он.
В тот вечер Эрьзя долго сидел на своем ящике-стуле. В голову лезли грустные мысли. Спать не хотелось. В последнее время он и спать стал плохо. В изголовье под подушкой у него всегда лежали старинные анкерные часы, завернутые в тряпицу. Он аккуратно заводил их маленьким ключиком и снова клал туда же. Просыпаясь, то и дело зажигал спичку и смотрел на время: и так всю ночь, до самого рассвета. Да и вряд ли это можно было назвать сном, скорее всего это было забвение, заполненное различными сновидениями. Скульптор как бы заново переживал всю свою долгую жизнь, начиная с детских лет. Но во сне все события почему-то путались. То он видел себя мальчиком в Италии, то в присурском сосновом бору, который был страшно похож на квебраховый лес Аргентины, а маленькая речка Бездна превращалась в необозримую Ла-Плату...
Вечерами скульптор часто вспоминал свое далекое детство — Баевские выселки под Алатырем, деда Охона, привившего ему любовь к дереву, к красоте. Сегодня он тоже вспомнил его и подумал, что старик, пожалуй, прожил столько же лет, сколько сейчас ему самому. С этой мыслью он заковылял в чуланчик, где находилась его постель. Завел часы, как обычно каждый вечер, и начал раздеваться. Но тут ему послышался странный топот, и он никак не мог понять: то ли это у него в голове стучит, то ли в коридоре за дверью. Пошел проверить. Дошел до прихожей — стук повторился с большей силой, точно где-то замолотили в двенадцать цепов сразу. Эрьзя понял, что все это происходит у него в голове. Он сделал невольное движение рукой, намереваясь ухватиться за голову, но руки не повиновались. Он качнулся и упал на пол лицом вниз...
Он прожил полных восемьдесят три года и четырнадцать дней.