Сен-Ибар, Страна Ок
весна, 1209 год
В тот час, когда солнце скрывалось за горами, наступало время, когда свет был самым совершенным. Фабриции казалось, что она может протянуть руку и коснуться каждого чахлого тимьяна, каждого куста лаванды и карликового дуба в зарослях гарриги. В долине внизу пшеничные поля и пастбища выглядели как гигантская шахматная доска.
На миндальных деревьях в долине появились почки, и, хотя солнце еще было бледным, а огонь в очаге совсем не грел, если не сидеть прямо у него, началась медленная оттепель. Талый снег ручьями стекал по улочкам, лед, свисавший с крыш и притолок, днем непрерывно капал, а снег, еще лежавший в затененных переулках, превратился в бурую слякоть. Воздух был таким прозрачным, что она могла разглядеть серые ветви берез и ясеней на дальнем склоне долины.
Скоро у нее не останется веской причины носить каждый день шерстяные перчатки.
Она смотрела, как горбун Бернарт медленно и с трудом выходит из восточных ворот и направляется к своему жилищу на другой стороне долины. За плечами он нес несколько жалких луковиц, которые принес на рынок продать. Следом бежали мальчишки, дразня его и швыряя камни. Один из камней скользнул ему по голове, и он рухнул в канаву.
Она поставила свою корзину и побежала за ними. Они рассыпались по переулкам.
— Я знаю, кто вы! — крикнула она им вслед. — Ваши матери об этом узнают!
Бернарт лежал в канаве ничком. Сначала она подумала, что он мертв, но когда она его потрясла, он открыл глаза и сел. Казалось, он не понимал, где находится, и принялся собирать луковицы, разлетевшиеся по тропинке.
— Ты не ушибся? — спросила она.
— Нет, не ушибся, — ответил он. «Он привык к такому обращению, — подумала она. — Как собака: пнешь ее, а она все равно лижет тебе руку».
— У тебя кровь, — сказала она. Камень сбил с него шапку, и теперь она положила руку ему на голову, чтобы осмотреть рану. Голова была старая, кривая, формой напоминала боб; говорили, он таким родился, уродливым вышел из материнского чрева.
Бернарт закрыл глаза от ее прикосновения.
— Ты в порядке? — спросила она.
Он покачнулся на коленях, затем потянулся и схватил ее за запястье. Она отпрянула. Он ее напугал.
— Прости. Просто так хорошо стало. Словно прохладная река по мне пробежала.
Ей тут же стало стыдно за свой страх. Старый Бернарт никого не обидит. Она помогла ему встать, отдала шапку, собрала с земли оставшиеся луковицы и положила их обратно в мешок.
— Dieu vos benesiga[5], — сказала она.
— И тебя благослови Бог, Фабриция, — ответил он и, хромая, побрел прочь.
Фабриция поспешила обратно в деревню. Байль закрывал ворота на закате, и она подоспела как раз вовремя. Для волков было уже поздно, но каталонские разбойники время от времени бродили здесь. Грязная улочка змеилась между домами, жавшимися друг к другу вверх по склону. Куры с кудахтаньем разбегались с ее пути.
Она увидела мужчину в коричневой сутане, идущего ей навстречу, и остановилась в поисках другого пути, надеясь его избежать. Но было слишком поздно.
— Фабриция, — сказал священник.
— Отец Марти.
— В полях была? — Он остановился перед ней, преграждая дорогу. Крупный мужчина — «из него получился бы отличный каменотес», — говорил ее отец. «А не паршивый священник», — отвечала мать. У него была широкая улыбка и жадные глаза, взгляд, быстро оценивающий десятину или плату за отпущение грехов. Однажды он унес постельное белье умиравшего, которого только что соборовал и которому больше нечем было платить. По крайней мере, так говорили.
Его брат был байлем, так что с ним следовало держать ухо востро. Половина незамужних женщин в деревне, да и добрая часть жен, в то или иное время были его любовницами.
— Я собирала травы для матери.
Он взял у нее корзину, чтобы посмотреть, что внутри. «Ему не нужен ни тимьян, ни белладонна, но он все равно возьмет немного, просто чтобы показать, что может».
— Правда, что она знахарка?
— Вы больны, отец?
Он не ответил, просто вернул ей корзину, уже легче, чем была.
— Скоро стемнеет. Мне нужно домой, — сказала она.
Он схватил ее за рукав и втащил в дверной проем.
— Я слышал, у тебя был любовник в Тулузе, такой же священник, как я.
— Едва ли любовник. Он меня изнасиловал.
— Вы, женщины, потом всегда говорите, что это было изнасилование.
В переулке было темно, никто не увидит. Можно закричать, но что он тогда сделает? «Лучше попытаться отговориться», — подумала она.
— Ты боишься греха, маленькая Фабриция? Ибо я говорю тебе: дама, что спит с истинным любовником, очищается от всякого греха. Радость любви делает деяние невинным, ибо оно исходит от чистого сердца. Если ты будешь счастлива, ты не прогневишь Бога.
— Если только не делаешь это с мужем, то попадешь в ад.
— Кто тебе такое сказал? — спросил он и попытался ее поцеловать.
— Прошу, отец, я боюсь за свою душу. — «Но в основном потому, что ты мне отвратителен, — подумала она. — Но если я скажу это, ты и байль сделаете жизнь моего отца невыносимой, а разве я и так не причинила ему достаточно горя?»
— Тогда исповедуйся мне в воскресенье, и я отпущу тебе грехи. — Он положил руку ей на грудь и сильно прижал к себе. Она подумала о Симоне и о яркой, водянистой крови на тростнике после того, как он с ней покончил, и инстинктивно, с силой, вскинула колено. Отец Марти рухнул на колени. Фабриция вывернулась и побежала. Она не останавливалась, пока не достигла их дома высоко на холме, возле замка байля.
*
В Тулузе они жили в каменном доме с массивными дверями на замках, и на стенах висели дорогие ткани. Каждый раз, возвращаясь в их новый дом в деревне, Фабриция испытывала укол стыда за то, до чего они докатились. Под дверью свистели сквозняки, а у очага с балок свисал всего один окорок вместо грудинок, кровяных колбас и паштетов, что были у них раньше. По сравнению с другими жителями деревни они были богаты: у них был каменный камин и даже сольер[6] — комната над фоганьей[7], где спали ее родители. Большинство других домов были просто из дерева и глины. Но это все равно было ничто по сравнению с Тулузой.
Мать рубила травы и лук и бросала их в котел-пайролу, кипевшую в очаге в центре комнаты. Ансельм грел ноги у огня. Его волосы почти полностью поседели, ведь он становился стариком, ему было почти пятьдесят.
Мать сразу почувствовала, что что-то не так.
— Ты в порядке, девочка? На тебе лица нет.
— Я видела старого Бернарта, когда возвращалась с полей. Сыновья пекаря снова его мучили. Они ударили его камнем по голове. Я так злюсь. Почему они не оставят беднягу в покое?
— Говорят, он одержимый, — сказал Ансельм.
— Потому что у него горб?
— Знак Дьявола.
— Он не одержимый! Он совершенно безвреден. У него кривая спина, но самый кроткий нрав из всех мужчин в деревне!
— Не смей так говорить с отцом! — сказала Элионора.
— Даже священник так говорит, — пробормотал он.
— Отец Марти — вот кто от Дьявола, если уж на то пошло.
— Видишь? Не я одна в этой семье ненавижу этих стервятников, — сказала ее мать.
— Разве не Бог сотворил все сущее, папа?
— Он.
— И разве не Он сотворил и Бернарта?
Ансельм насупился, как всегда, когда его загоняли в угол в споре.
— Зачем Богу создавать такое существо, как Бернарт, если только Он не хотел, чтобы тот был таким? Как Бог, который поистине благ, может создать что-то злое?
— Потому что не Бог сотворил мир! — сказала ее мать. — Как говорят Добрые люди, мир принадлежит Дьяволу. Вот почему!
— Basta! — крикнул ее отец. — Хватит! Я не буду слушать ересь в собственном доме! И Фабриция, что ты с собой сделала? У тебя кровь.
Она уставилась на свою перчатку. Немного крови просочилось сквозь ткань.
— Это от Бернарта, — сказала она. — Наверное, оттуда, где мальчишки ударили его камнем. — Она смотрела на него, вызывая его на спор из-за этой лжи. Но он лишь покачал головой и снова уставился в огонь. Даже мать не потребовала показать рану и промыть ее. «Вот до чего ты докатилась, Фабриция Беренжер. Кричишь на отца, ссоришь его с матерью, а потом врешь им обоим. Если есть чистилище, то черти уже греют для тебя вилы. Ты это заслужила».
Позже ночью, когда родители поднялись по лестнице в сольер и легли спать, Фабриция подкралась к огню и в тусклом свете углей рассмотрела свои руки. Словно у нее и так было мало забот без этих странных отметин на руках! Девушка не могла уязвить нежную гордость второго по влиянию человека в Сен-Ибаре и не думать, что завтра, когда снова взойдет солнце, за это не последует расплата.
«Помоги мне, Госпожа моя, — прошептала она в остывающий пепел. — Убери эти раны и спаси меня, снова, от одного из твоих священников».
*
— Почему она так поздно вернулась с полей? — прошептал Ансельм.
— Опять в церкви была, не иначе. Все время там торчит, Мадонне молится. После того, что с ней сделал тот священник, казалось бы, ей и заходить в такие места не след.
— Она сама не своя после той грозы. Помутилось у нее в голове, я так считаю. Ты думаешь, с ней все в порядке?
— Если бы только она вышла замуж за Пейре, может, ничего бы этого и не случилось.
— Она же знала, помнишь? Сказала, что так будет. «Он скоро умрет», — сказала она. И через несколько дней он падает с лесов.
Элионора молчала. Ансельм обнял ее за плечи и почувствовал, как она прижалась к нему. Где здесь найти для нее хорошего мужа? Не свиньям же жемчуг метать. Но что-то делать было нужно, и поскорее.
На виноградных лозах появились зеленые почки. Некоторым виноградникам, как рассказывала ей Элионора, была тысяча лет. Их привезли из Палестины иудеи, бежавшие в Страну Ок, когда Римом правили цезари. Галлы и иудеи жили тогда бок о бок, говорила она, города и селения на земле нашего языка были задолго до того, как появился король в Париже и папа в Риме.
— Здесь привито много разных лоз, — говорила она. — Не слушай отца. Он хороший человек, но он с севера, что он может знать о том, как устроен мир на самом деле? В твоей крови смешалось много лоз. Это на севере женятся на сестрах и считают на пальцах. А мы здесь, в Стране Ок, познали весь мир: иудеев с их каббалой, мавров с их аль-джабром и знанием звезд, тамплиеров, что привезли домой муслин и диковинные плоды.
Ты — привитая лоза. Когда твой отец несет свою чушь про святых и Воскресение, не забывай об этом.
*
— Почему ты сегодня в перчатках? Зима кончилась. Сегодня на камнях можно гуся зажарить.
— Мне холодно, — сказала Фабриция.
— Не может тебе быть холодно, глупая девчонка.
— Не может быть лето. Еще не было праздника святой Марии.
— Солнцу нет дела до праздников. Если жарко, значит, жарко. Ты хромаешь. Что с тобой, девочка? Ты со вчерашнего вечера странно себя ведешь. Куда ты идешь?
— На рынок.
— Покажи мне руки!
Фабриция уставилась на нее. «Зачем я вообще пытаюсь ей врать? Она всегда все знает».
Фабриция начала снимать перчатки. «Сейчас будет беда. Может, теперь они меня послушают, позволят принять постриг». В дверь забарабанили. Элионора помедлила.
— Кого это там принесло?
— Мадам Беренжер! — крикнул мужской голос. — Скорее!
— Я посмотрю, кто там, но потом я хочу знать, что ты прячешь! — сказала она Фабриции и распахнула дверь. Ее оттолкнули в сторону, и четверо рабочих Ансельма, кряхтя и потея, ввалились внутрь, таща Ансельма за ноги, за руки, за пояс, за рубаху. Все было в крови. Они вдрузили его на скамью в кухне.
— Святые угодники! — вскрикнула Элионора и, рыдая от горя, оттолкнула мужчин.
— Он мертв? — крикнула Фабриция.
Но Ансельм не был мертв. Он кашлянул, сплевывая кровь на стол и на рубаху. Жив, значит, но едва. Элионора обхватила его голову руками.
— Что же ты с собой сделал, муж? — Она оглянулась на мужчин. — Он упал?
— Повозка возчика, — сказал один из мужчин, вытирая кровь с рук о свою рубаху. — Мы как раз закончили разгружать камень, а она испугалась и понесла. Он увернулся от копыт, но не от колес.
— Она была груженая?
— Большую часть камня мы сняли, но я видел, как колесо проехало ему по груди. Я слышал, как у него хрустнули ребра.
— Что нам делать? — спросил самый молодой. — В деревне нет ни одного лекаря, что разбирался бы в медицине.
— Нам не нужен шарлатан, только священник, — сказал другой, и остальные бросили на него косой взгляд, и он замолчал.
Фабриция коснулась плеча матери. Элионора сунула кулак в рот, чтобы заглушить крик. Фабриция едва могла смотреть: изо рта у него пузырилась розовая пена крови. Звук был такой, будто он тонет.
Мужчины в ужасе вжались в стену.
— Они правы, — прошептала Элионора. — Нам нужен отец Марти.
— Ты же ненавидишь этого священника.
— Да, но это его вера. Я не позволю ему умереть без нее. Единственное, чего он всегда боялся, — умереть без соборования.
— Он не умрет.
— Конечно, умрет, посмотри на него! — Она взяла его руку, поднесла к губам. — Разве я не говорила тебе быть осторожным? — зарыдала она и, уронив голову на скамью, зарыдала. — Почему никто из вас ему не помог! — крикнула она, и мужчины еще больше вжались в стену, и при всей своей стати они походили на маленьких детей, прячущихся от отцовского ремня.
Фабриции стало их жаль. Это была не их вина.
— Кто-нибудь из вас, приведите священника, — сказала она. Они чуть не подрались, пытаясь выбежать из двери первыми. Им пришлось проталкиваться сквозь толпу, собравшуюся у дома. Весть о несчастном случае уже облетела деревню.
Ансельм попытался поднять руку. Его веки дрогнули.
— Эли… онор…
— Не говори, муж. Береги силы.
— …люблю… тебя… сердце… мое…
— Я же говорила тебе быть осторожным! — снова зарыдала Элионора.
Фабриция принесла ведро воды и тряпку и смыла кровь с бороды Ансельма. Его лоб был холодным и влажным, а дыхание хрипело в груди. «Что мы будем делать без тебя? — подумала она. — Мы так долго принимали тебя как должное».
Колесо повозки оставило след на его груди. На коже виднелся кровавый рубец, и уродливый багровый синяк расползся по всей левой стороне груди. Инстинктивно она протянула руку в перчатке и положила ее туда, где он был ранен. Мать уставилась на кровь, просочившуюся сквозь шерсть и окрасившую ее в ржавый цвет.
— Что ты делаешь? — прошептала она.
— Просто утешаю, — сказала Фабриция.
— Что у тебя с руками?
— Ничего.
Ансельм глубоко вздохнул, словно повозка все это время стояла у него на груди, и ее только что сняли. Элионора в отчаянии уронила голову на руки и стала ждать отца Марти. Она знала, что ее муж не умрет, пока его проклятый священник не совершит обряд.
— Ты это чувствуешь? — сонно проговорила она. — Как странно. Лаванда.
*
— Мне сказали, он умирает, — сказал отец Марти.
— В вашем голосе слышится разочарование, — сказала Элионора.
— Плата одна и та же, жив он или мертв. — Его глаза следили за Фабрицией. Ансельм пробормотал несколько слов исповеди, и отец Марти приложил ухо к губам ее отца, чтобы выслушать. Он повторил слова святого обряда. — Два соля. Как вы мне заплатите?
— Убери от нее свои зенки, пес! У меня есть деньги. Вон отсюда.
Отец Марти взял монеты и, бросив на прощание сальный взгляд на Фабрицию, ушел. Элионора смотрела ему вслед.
— Дьяволы. Все до одного.
Ансельм был слишком тяжел, чтобы перенести его на кровать, поэтому они обложили его на скамье одеялами и подушками, чтобы ему было удобнее. Лицо его порозовело, и дышать, казалось, стало не так больно. Фабриция позволила себе помолиться, чтобы он все-таки выжил, но не осмелилась произнести слова вслух. Говорили, что если Дьявол услышит твою надежду, он придет и приложит все усилия, чтобы ее разрушить.
Они стояли по обе стороны скамьи и смотрели, как он дышит. Элионора гладила его по волосам.
— Ты только не переставай бороться, мой большой человек. Ты не оставишь меня в этом мире одну. — Она посмотрела поверх него на Фабрицию. — Покажи мне руки. Думала, я забыла? Ну же, покажи.
Фабриция сняла перчатки. Элионора ахнула.
— Святые угодники! Что это?
— Я обожглась об огонь, когда снимала котел с очага. Ничего страшного.
— Это не похоже ни на один ожог, который я когда-либо видела! Тебя кто-то ударил?
— Никто меня не бил.
— Тебе больно?
— Да.
— Кто-нибудь еще знает?
Она покачала головой.
Элионора осмелилась коснуться края раны, но тут же отдернула руку, словно ошпарилась.
— Что это значит?
— Я не знаю, мама.
Элионора обошла скамью и встала за ее спиной. Она обняла ее за талию и прижала к себе.
Она смотрела на тяжелые вздохи отцовской груди; он снова кашлянул, и еще одна струйка кровавой пены стекла по его щеке. Она вдруг почувствовала дурноту и начала падать, но Элионора подхватила ее сильными руками.
— Будь сильной, — прошептала она. — Мы это переживем.
Глаза Ансельма моргнули и открылись. В очаге треснуло полено. Фабриция всю ночь подбрасывала дрова в огонь. Элионора, дремавшая в кресле у скамьи, вскочила, как только услышала его движение.
— Ансельм, не вставай! Ты ранен.
— Я не хотел так долго спать, — сказал он. — Который час? Солнце уже взошло? — Он свесил ноги со скамьи. Элионора попыталась помешать ему встать, но он оттолкнул ее руку. — Что ты делаешь? Мне пора за работу.
— Нет, не можешь, не сегодня. Ты вчера ранился. Повозкой возчика. Смотри. — Она показала ему синяки. — Священник был здесь, он дал тебе святое причастие. Мы все думали, ты умер.
Ансельм казался растерянным. Он посмотрел на пятна крови на своей тунике, на сгустки, запекшиеся в щелях деревянной скамьи. Он приложил руку к ребрам и поморщился.
— Немного болят.
— Святые угодники! — выдохнула Элионора и села. — Не может быть. Слава Иисусу, но этого не может быть.
Ансельм встал, покачиваясь на носках, и оперся о скамью, чтобы удержать равновесие.
— Как долго я спал?
— Со вчерашнего утра, как тебя принесли мужчины, — ответила она.
— Смотри, это царапина, не более, — сказал он. — Должно быть, я немного ударился головой, вот и все. Чувствую себя так, будто всю ночь пил. — Элионора заплакала. Он взъерошил ей волосы. — Не принимай так близко к сердцу, mon coeur[8]. Я в порядке.
— Я думала, ты умер!
— Не я, — сказал он, словно был неуязвим.
Фабриция наблюдала с другого конца комнаты. Она подбежала, обняла папу за шею и вдохнула его запах; воняло потом и запекшейся кровью, но для нее это был сладкий запах жизни. Он похлопал ее по плечам, смущенный такой суетой.
— Я вас двоих здорово напугал, а?
— Ты должен сегодня отдыхать, — сказала Фабриция, и он позволил ей усадить себя обратно на скамью; но позже тем же утром, когда обе женщины, измученные, спали, он собрал хлеб и сыр, взял новую тунику, выскользнул за дверь и спустился с холма к церкви, чтобы убедиться, что те ленивые бездельники, которых он нанял таскать камень, не слоняются без дела.
На следующее утро, когда Фабриция спускалась по переулку к воротам, ей не махали в знак приветствия и не улыбались знакомо — лишь испуганные взгляды да соседи, шмыгавшие в дверные проемы, чтобы пошептаться. «Может, дело в этих перчатках, — подумала она. — Кто-нибудь видел капающую кровь? Нет, я перевязала их как можно лучше, но я не могу скрыть, как я иду, какую боль испытываю. Может, в этом дело».
Тут она увидела отца Марти. Он ухмыльнулся ей. Что ж, бежать было бессмысленно, поэтому она остановилась и позволила ему подойти. «Покончим с этим; он так или иначе отомстит за уязвленную гордость, и снаружи, и внутри».
Он остановился, уперев руки в бока.
— В прошлый раз ты застала меня врасплох, — сказал он. — В следующий раз я не буду таким неосторожным.
Ноги ее горели, и ей нужно было снять с них вес. Она прислонилась к стене дома, стараясь не выдать своего страдания выражением лица.
— Что ты сделала с руками?
— Ничего. Мне холодно сегодня утром.
— А вся остальная деревня потом обливается! — Он схватил ее за руку и стянул перчатку. — Повязки! Я видел их позапрошлой ночью, когда давал твоему отцу последнее причастие. Что ты с собой сделала?
Она вырвала руку.
— Что нам, бедным деревенским, думать о семье Беренжер? Ты перевязана без причины, твой отец то мертв, то жив. Я видел его сегодня утром на лесах, он чинил неф моей церкви, вместо того чтобы лежать под ним. Как такое может быть?
— Чудо, отец.
— Но как?
— Deus lo volt.
— Бог того хотел, да, возможно. Другие думают, что это дьявольское ремесло и что ты к этому причастна.
— Кто так говорит?
Отец Марти лишь улыбнулся, и она подумала: «Так вот как он собирается отомстить. Он сделает из меня ведьму».
— Ходят слухи о тебе и Бернарте.
— Не понимаю.
— Говорят, какие-то дети сбили его с ног камнями, что он был мертв, прежде чем ты возложила на него руки и вернула к жизни. Так же, как и своего отца.
— Я к этому не имею никакого отношения. Моя мать — целительница. Она дала ему опиум и белладонну.
Он улыбнулся, но глаза его были твердыми.
— В деревне нет ни души, кто бы не думал, что ты к этому причастна. Причастна перевязанной рукой! — Он рассмеялся своей шутке. — В чем твой секрет, Фабриция Беренжер?
Она подняла свою корзину и, хромая, прошла мимо него. На этот раз он не пытался ее остановить.
— Ты ходишь, как Бернарт, — сказал он.
Она морщилась при каждом шаге. Скоро все узнают ее тайну; она не сможет долго ее скрывать. «Пресвятая Мария, зачем ты это сделала? — подумала она. — Мое сердце переполнено благодарностью за то, что мой благословенный папа еще жив, когда мы должны были бы сегодня класть его в землю. И все же, теперь отец Марти хочет, чтобы все думали, будто я ведьма и могу возвращать мертвых к жизни».
«Почему они все просто не оставят меня в покое? Почему это случилось со мной?»
Мостарда обжег лапы об очаг, пытаясь дотянуться до окорока, висевшего на стропилах. Теперь он сидел в углу, мяукая и вылизывая лапы.
— Ты не окорок ешь, а мышей, — отругала его Фабриция.
Она сидела одна за столом и рубила овощи для похлебки; Ансельм работал в церкви, мать ушла на рынок. Фабриция торговалась лучше матери, знала, когда улыбнуться, когда подмигнуть, а когда тряхнуть волосами перед сыном мясника или овдовевшим фермером из соседней деревни, но сегодня был плохой день, она едва могла ходить с такими ногами, и поэтому Элионора пошла вместо нее. Она услышала, как очередной ливень хлестнул по промасленным тканям на окне, и была не прочь посидеть у теплого очага.
Ее предупредила свинья, хрюкавшая в грязи во дворе; она была лучше любой собаки, ее пронзительный визг давал знать, что во дворе чужак. Она услышала, как кто-то вошел через заднюю дверь. У нее перехватило дыхание, и пальцы ее сжали костяную рукоять ножа. Не то чтобы это ей помогло: от ножа мало толку, если ты не готов его применить.
— Не бойся, — сказал он, улыбаясь.
Она вспомнила, как в последний раз церковник появился в ее доме без приглашения.
— Я вас не боюсь, — солгала она.
Он снял свой плащ, положил его на стул у очага и сел, грея ноги, словно это был его собственный дом. Он крутил на пальце большое янтарное кольцо.
— Тебе следовало бы бояться. Большинство в этой деревне меня боятся.
— Нет, они вас презирают. Это другое.
Улыбка сошла с его лица. «Почему я не могу держать свои мысли при себе? — подумала она. — Насмешки над ним только все усугубят. Я здесь одна и знаю, что он пришел сюда с одной-единственной целью, а может, и с двумя, если собирается еще и причинить мне боль. Прикуси губу, девочка, и покончи с этим».
Он наклонился вперед.
— Ты кем себя возомнила, так со мной разговаривать? Положи нож.
— Почему, думаете, я могу вас им пырнуть? Может, и пырну.
— Положи, — повторил он.
Она положила нож на стол.
— Я могу уничтожить тебя. Тебя и всю твою семью.
— Во имя Божье?
— Во имя любого, какое выберу.
— Что вы хотите?
— Ты знаешь, чего я хочу, — сказал он.
— И что потом? Если вы это получите, вы оставите меня в покое?
— Посмотрим. — Он встал и обошел скамью, загнав ее в угол. Его сутана была мокрой, и шерсть воняла. Он поднял подол своей рясы, не сводя с нее глаз. Фабриция вздрогнула.
— Смотри, — сказал он. Опухоль на его бедре была отвратительна, огромный распухший кусок плоти, багровый в центре, как синяк. Фабрицию подташнивало. Она отвернулась.
— Исцели меня, — сказал он.
— Что?
— Положи на меня руки, как ты сделала с Бернартом.
— Я ничего не делала Бернарту. С ним и так все было в порядке. Я лишь помогла ему подняться.
— Все знают, что ты сделала. И твой отец тоже. Его люди клянутся, что он был при смерти, когда его принесли сюда. Что ты сделала? Может, у тебя есть особая молитва? Или ты видишь дьяволов?
— Я ничего не делаю, — повторила она. Она осмелилась бросить еще один взгляд на его пораженную недугом ногу. Зрелище было столь уродливым, что ей стало его почти жаль. — Вам больно?
— Пока нет, — ответил он, но она поняла, что он боится, что скоро будет.
Она протянула руку, помедлила. Даже в шерстяных рукавицах она содрогалась от мысли прикоснуться к такому.
— Что, я слишком грязен, чтобы ты ко мне прикоснулась? Сделай для меня то же, что и для Бернарта! Ну? Калеку ты тронула, а меня не тронешь?
Фабриция обхватила ладонью этот нарост. Кожа его была бледной, с грубыми волосками, а сама опухоль напоминала желе на свином сале после варки.
— Давно это у вас? — спросила она.
— Я впервые заметил это перед праздником Богоявления. Тогда это был комок размером с грецкий орех, не больше. Но с каждым днем он растет, прямо на глазах. — В его голосе послышалась дрожь. — Я пробовал мази, и знахарка в Каркассоне дала мне припарку из трав, но ничего не помогло.
Она положила на него руку, закрыла глаза и вознесла молитву своей даме.
— Я что-то чувствую, — сказал он. — Что у тебя там под перчатками? Покажи. — Он схватил ее за запястье.
— Вы хотите, чтобы я вас исцелила, или нет? Тогда отпустите. — «Зачем я ему это сказала? Неужели я и сама начала верить в эти россказни?»
Он отпустил ее руку и оглядел комнату, словно что-то искал.
— Ты это чувствуешь? — спросил он. — Пахнет лавандой. Ты что, рубила травы?
Фабриция тоже это заметила, в тот самый миг, как положила руку на священника. Она заглянула в угол, чтобы посмотреть, нет ли там дамы в синем.
— На что ты смотришь? — спросил он.
— Ни на что. Вам пора идти.
— Ты думала, что-то увидела! — сказал он, словно поймал ее на лжи.
— Нет. — Он опустил свою сутану. Что за выражение было на его лице — страх, отвращение или надежда? Возможно, все три вместе. Одним змеиным движением он выхватил нож и вонзил острие в деревянную скамью между ее рук. — Если это не сработает, я вернусь. Не выставляй меня дураком во второй раз. Марти никогда не забывают оскорблений.
— Только никому об этом не говорите, — сказала она.
— Наш маленький секрет? — Он снял свой плащ с очага и накинул его. — Молись, чтобы я поправился. Ради себя, если не ради меня.
Добрые люди поднимались на холм по узким улочкам Сен-Ибара. Люди выходили из домов и преклоняли колени, когда они проходили мимо. Все уже несколько дней знали, что они придут. Мать байля и старый Гастон умирали, и оба попросили крестить их консоламентумом, чтобы лучше подготовиться к переходу в иной мир. Два священника должны были остановиться на ночь в доме ткача Понса — честь, которую он яростно оспаривал у трех других жителей деревни.
Ни один священник-еретик не мог остаться незамеченным, а уж тем более Гильем Виталь. Он был высок и угловат, и походка его выдавала человека, бесстрашно шествующего навстречу своей гибели. Он был чисто выбрит, и его длинные черные волосы ниспадали на плечи. Она представила, что, возможно, так выглядел бы Иисус, будь в нем испанская кровь. Его спутник был на голову ниже и спешил, чтобы не отставать от его длинных, размашистых шагов.
Оба они были в длинных черных рясах с капюшонами, цвета траура, в знак своей скорби о том, что оказались в мире Дьявола. На шнурке на шее у них висело Евангелие от Иоанна, единственный священный для них текст. Поднимаясь на холм, они опирались на длинные посохи.
Они были священниками, как и отец Марти, но на этом, полагала она, сходство заканчивалось. Совершенные никогда не угрожали тем, кто не верил в их учение, и не брали платы за наречение детей или погребение мертвых. Они не жили ни налогами, ни десятиной, а лишь доброй волей крезенов[9] — даже католиков, — которые считали их достойными людьми.
Еретики верили в Иисуса и Евангелие от Иоанна, но не в крест; месса, говорили они, — это святотатство; вся Римская Церковь — творение Сатаны и средоточие вечного проклятия. В своих проповедях они указывали, что нигде в заветах не сказано, что епископы могут жить роскошнее князей и носить меха и драгоценности. Сами они жили как странствующие проповедники, ничего не имели и ничего не получали, отказываясь даже носить оружие, чтобы случайно кого-нибудь не ранить.
Их кредо было таково: все, что не дух, обречено на уничтожение и не заслуживает уважения. И хотя они были суровы к себе, они были мягки к другим; они допускали, что не каждый может жить в такой суровой дисциплине, и поэтому все, что было необходимо для спасения души, — это верить в их учение, быть крезеном, оказывать им уважение и принять последнее право крещения в веру перед самой смертью.
Вот почему так много жителей деревни выходили из своих домов, чтобы пасть ниц у их ног и просить их благословения, когда они проходили мимо. Еретики впервые пришли сюда с тех пор, как они поселились в Сен-Ибаре, и Фабриция не осознавала, как много крезенов было в одной только их деревне.
Она с любопытством наблюдала за ними, и лишь в последний момент поняла, что они направляются к ее собственному дому. Элионора, стоявшая рядом, казалось, ничуть не удивилась такой чести. Фабриция, скорее, поняла, что мать этого ждала, и когда она осознала причину, ее щеки вспыхнули от унижения.
Гильем Виталь остановился у их двери. Элионора опустилась на колени.
— Благослови меня, отец, и молись, чтобы я пришла к доброму концу.
Гильем дал ей свое благословение, а затем посмотрел на Фабрицию, предлагая ей то же самое. Фабриция откинула капюшон и опустила голову, но не попросила его благословения. Как и Ансельм, она все еще считала себя католичкой, что бы кто ни говорил.
Элионора провела двух священников внутрь и усадила их у огня. Она принесла им воды и немного хлеба. Они мало что ели, как ей говорили, — никогда ни мяса, ни вина, и постились не только в Великий пост, но и круглый год. Это было видно по их виду.
Ей было странно видеть, как кто-то преломляет хлеб, не осенив себя крестным знамением. После этого они преклонили колени для молитвы «Отче наш», и когда Элионора присоединилась, Фабриция тоже опустилась на колени. «В этом нет ничего плохого, — подумала она, — хоть папе и не понравилось бы это видеть».
— Значит, ты и есть та самая знаменитая Фабриция? — сказал наконец Гильем. Он протянул руку, приглашая ее подойти ближе. Его костлявые запястья были покрыты ковром темных волос. Она много слышала о нем с тех пор, как они приехали в горы: о его проповедях, его поразительной энергии, его искусстве целителя. Физически он был не более чем бледным скелетом с пронзительными черными глазами, хотя его манеры не соответствовали внешности, ибо он держался как добрый дядюшка. — Покажи мне эти раны.
Фабриция посмотрела на мать.
— Ты рассказывала людям об этом?
— Зачем мне кому-то рассказывать? Они и так уже достаточно болтают.
— Они поэтому сюда пришли?
— А что мне было делать? Ты со мной об этом не говоришь. Отец Гильем — лучший лекарь в горах. Все это знают.
— Дай мне руки, — сказал Гильем. — Ну же, я не причиню тебе вреда.
Фабриция стянула перчатки. Гильем очень осторожно размотал обрывки ткани, которыми она их перевязала. Когда он снял повязку, она услышала, как его спутник резко вздохнул и отвернулся.
Гильем нахмурился.
— Тебе, должно быть, очень больно.
— Иногда.
— Но эти раны, они же пронзили ладони почти насквозь. Давно они у тебя?
Когда Фабриция не ответила, он повернулся к Элионоре.
— Когда погода потеплела, а она все не снимала перчаток, я заподозрила неладное. Тогда я и узнала. Сколько это длилось до того, не знаю.
Он поднес ее руку к своему носу и вдохнул. Казалось, он был глубоко озадачен.
— Но нет ни гниения, ни дурных соков, ни выделений. — Он посмотрел на Фабрицию. — Как тебе удается содержать рану в такой чистоте?
Фабриция попыталась вырвать у него руку, но он крепко ее сжал. Для такого худого человека он был очень силен.
— Никак. Я просто перевязываю их тряпками, чтобы кровь не просачивалась.
Гильем покачал головой.
— Твоя мать говорит, у тебя и на ногах такие же раны. Покажи.
Фабриция села на скамью и сняла сапоги. Одна из повязок была в крови.
— Это невозможно, — сказал его спутник.
Гильем казался менее взволнованным. Он положил одну из ее ступней себе на колени и внимательно ее рассмотрел.
— Как ты ходишь?
— Иногда трудно.
— Трудно? Ты должна быть калекой. Откуда у тебя такие раны? Тебя кто-то обидел? Может, отец?
— Папа никогда бы меня не обидел!
— Тогда кто это сделал?
— Никто этого не делал.
— Это ты?
— Не понимаю.
Гильем посмотрел на Элионору.
— Она сама нанесла себе эти раны.
Фабриция отвернулась и быстро перевязала ноги. Она чувствовала, как на нее прожигающим взглядом смотрит мать.
— Я тоже так думаю, — сказала Элионора.
— Думайте, что хотите.
— Другого объяснения нет, — сказал Гильем.
— Но почему у нее нет гнили и лихорадки?
— Вы целительница? — спросил он Элионору, указывая на пучки трав, сушившихся над очагом и на окнах.
— Я готовлю зелья и снадобья, когда просят. Научилась у матери, а она — у своей матери.
— Вы учили Фабрицию?
Элиоонора покачала головой.
— Значит, она, должно быть, наблюдала за вами. Она использует зелья для очищения ран. И все же, признаюсь, она должна быть очень искусна, ибо раны глубоки. Воля ее необычайна, ведь она, должно быть, каждый день сильно страдает.
— Мой муж говорит, что это раны Иисуса на кресте, — сказала Элионора.
При этих словах Гильем помрачнел.
— Крест. Эта ужасная пытка, которую Блудница Вавилонская стремится прославить. Ваша дочь слишком близко к сердцу приняла их ложь. — Фабриция побледнела. Она так и не привыкла слышать, как эти кроткие люди называют Папу блудницей.
Он снова повернулся к ней.
— Крест — не то, что следует почитать.
— Вы думаете, я этого хочу, что я сама бы с собой такое сделала? Думаете, я хочу, чтобы все смотрели на меня, как на дьявола? Этого хотела Богоматерь, а не я!
— Какая дама? — спросил Гильем. Такой мягкий голос, такие неотразимые глаза, что было бы легко во всем ему признаться, чтобы он сказал ей, что все это — фантазии юной девушки. Но ей было уже почти девятнадцать, и она больше не была девушкой.
И потом, как он мог понять? При всей своей кротости и благочестии, Добрые люди были так же убеждены в своей правоте, как и священники.
Она надела сапоги и выбежала из дома, вниз, в поля, чтобы побыть одной.
Элионора толкнула дверь, чтобы открыть ее; от дождя дерево разбухло. Фабриция услышала, как она поднялась по лестнице в сольер. Ранее она ходила к дому Понса, чтобы послушать проповедь Гильема.
Она услышала голос отца:
— Сколько их было?
— Половина деревни.
Огонь в очаге почти погас, остались лишь угли, и это был единственный свет. Темнота, казалось, усиливала каждый звук. Она слышала, как в углах шуршат мыши, а затем отец прошептал:
— Я боюсь за твою душу.
— Они хорошие люди, муж. Тебе следовало бы их послушать.
— Я никогда не сомневался, что они хорошие люди.
— И добрые священники. Такого никогда не скажешь об этих других дьяволах в сутанах. Они не высасывают из нас последние соки десятиной, не держат шлюх. В своей церкви Гильем — как епископ, и он не живет во дворце, как тот пес в Тулузе.
— То, что они живут праведно, не значит, что я должен соглашаться со всем, что они говорят.
— Они живут так, как проповедуют. Как еще судить о вере человека, если не по его делам? Ты видел, как тот отец Марти строит глазки Фабриции? Он высасывает из всех соки, он и его семья. И ты все еще хочешь называть себя католиком?
Наступило долгое молчание, затем:
— Ты слышала, что случилось в Тулузе? Кто-то убил Петра из Кастельно.
— Кто это?
— Человек Папы, посланный сюда из Рима. Кто-то остановил его на дороге и зарезал.
— Подумаешь, какая потеря!
— Только вот потеря, потому что теперь Папа винит в этом графа Раймунда. Говорят, он пошлет против него крестовый поход, чтобы наказать за укрывательство таких, как Гильем. Сейчас не лучшее время объявлять себя еретиком, mon coeur.
— Крестовый поход против христиан!
— Гильем может называть себя христианином, но в Риме так не считают.
— Эти блудницы!
— Basta! Я не желаю слышать такие разговоры в своем доме!
— Кто нам навредит здесь, в горах? Может, в Тулузе или в Каркассоне. Здесь, наверху, никто об этом не беспокоится. Если бы они убили каждого еретика в Фуа, там бы никого не осталось.
Они замолчали. Ветер свистел в щелях двери. Фабриция глубже закуталась в меха. Она думала, что они перестали спорить и уснули, но немного погодя все началось снова.
— Зачем ты их сегодня привела? Я говорил, что не хочу видеть этих людей в моем доме.
— Я хотела, чтобы они посмотрели на руки Фабриции. Он же целитель, не так ли, лучший во всем Фуа.
— Что он сказал?
— Он думает, она сама нанесла себе раны.
— Что? Зачем ей такое делать?
— А как еще это объяснить?
— Он думает, она будет себя пытать? Твой святой человек — сумасшедший.
— Он заставил ее показать руки и ноги. Я чуть в обморок не упала. Становится все хуже. Клянусь, одна из ран проходит прямо сквозь плоть ее руки.
— Ты не думаешь, что она одержима? Менгарда была одержима. У нее была падучая, пена изо рта шла, когда в ней был Дьявол.
— В деревне столько разговоров о Бернарте. Он говорит, что видел, как из ее рук вылетали молнии, когда она его коснулась.
«Молнии? — подумала Фабриция. — Он правда это сказал, или люди выдумали?» Она всего лишь помогла старику подняться. Она натянула меха на голову, открыла рот и беззвучно закричала в темноту. Она не хотела больше ничего слышать.
— …говорят, я бы тоже умер, если бы она не возложила на меня руки. Это правда? Ты видела, как она что-то со мной сделала?
— Она молилась за тебя и держала тебя, как и я. Вот и все.
— Знаешь, эти ее раны, они такие же, как раны Господа нашего на кресте.
Наступило долгое молчание, и Фабриция затаила дыхание. Затем голос матери:
— Гильем говорит, что Бог не может умереть и что Иисус был просто добрым человеком, пришедшим нам на помощь. Он говорит, что крест — это знак Дьявола, потому что он символизирует власть Рима, а не власть Бога, и…
— Я не хочу больше слышать твое кощунство в этом доме!
Ветер затрепал льняную занавеску, и из-за облаков выплыла полная луна. Фабриция протянула руки к свету. Теперь она носила перчатки даже в постели. «Пусть это пройдет, — пробормотала она. — Если у меня действительно есть сила исцелять раны, позволь мне исцелить свои собственные. О, Госпожа, Святая Грешников, сжалься».
— Что нам делать? — услышала она голос матери.
— Я не знаю, mon coeur. Когда мы были в Тулузе, она сказала, что хочет принять постриг. Я был тогда против, но, возможно, это единственный выход. Это единственное место, где она может быть в безопасности.
«Вот видишь? — подумала Фабриция. — Выбор всегда был один. Я не знаю, почему меня избрали для этого, но когда Бог указывает на тебя пальцем, нельзя забиться в угол и спрятаться. Может, он и умер на кресте, а может, и нет; я знаю лишь, что он послал даму в синем, чтобы выделить меня, и теперь все, что я могу, — это пытаться это вынести».
Все те, кто ходил в дом Понса слушать проповедь Гильема Виталя, теперь толпились в маленькой церкви за воротами, чтобы присутствовать на мессе, вместе со всеми теми, кто не ходил. В воскресенье все были христианами. Некоторые из них, как говорил ее отец, ловили рыбу с обоих берегов: они кланялись Севершенным и просили их благословения, но исповедовались и священнику — на тот случай, если будет Страшный суд и Иисус действительно вытащит их заплесневелые кости из могилы, чтобы они ответили за себя.
Дождь шел третий день подряд, и вольноотпущенники с бедняками толпились в церкви, дрожа в своих тонких шерстяных плащах и деревянных башмаках. Смрад от тел и мокрой шерсти был невыносим. Туман ладана лишь усугублял положение, создавая приторный церковный дух, от которого у Фабриции болела голова и резало глаза.
Отец Марти бубнил неразборчивую латынь. Никто не обращал на него особого внимания. Какие-то тачечники в задних рядах привели с собой собак, а жена мельника сплетничала с соседкой, словно они были на рынке. Молодые парни из деревни входили и выходили, заигрывая с дочерьми Понса и отпуская шуточки между собой.
Элионора перекрестилась, когда отец Марти поднял гостию.
— Вот мой лоб, вот мой подбородок, вот мое ухо, а вот другое. — Ее соседка хихикнула. Ансельм свирепо посмотрел на обеих.
Причастившись телом Христовым, они пропели благодарственную молитву, а затем потянулись из церкви, спасаясь в промозглое утро. Дул ветер, и вода потоками неслась по канавам в переулках, превращая их в липкую грязь, что тянула за сапоги и срывала их с ног, если не быть осторожным. У ворот в канаве лежал утонувший ворон. Дурной знак.
Они присоединились к остальным жителям деревни в рваной процессии, бредущей вверх по холму. Они натянули капюшоны на лица, чтобы укрыться от холода.
За ними брела женщина. Это была Менгарда, последняя любовница отца Марти. По выражению ее лица Фабриция поняла, что та пришла не с добром. Она была угрюмым созданием с опухшими, перезрелыми губами. «Ходит вверх ногами», — услышала она однажды, как мать сказала отцу, думая, что она не слышит. Она никогда никому не улыбалась, лишь смотрела из-под насупленных бровей, словно все о ней говорили. Что, в общем-то, так и было. В деревне любили поговорить, а последняя любовница отца Марти была темой для разговора ничуть не хуже любой другой.
— Es vertat? — сказала она, поравнявшись с ними. — Это правда?
— Что правда? — прорычал Ансельм.
— Отец Марти говорит, вы исцелили ему ногу.
Ансельм остановился и уставился на нее, затем на Фабрицию.
— Что это? — спросил он Элионору.
Та пожала плечами.
— Я ничего об этом не знаю.
— Он сказал, она положила руку ему на бедро, — сказала Менгарда. — Там была язва, она была там несколько месяцев, с каждым днем становилась все больше. А на следующее утро исчезла.
Фабриция гадала, верить ли ей. Не очередной ли это слух отца Марти, пущенный, чтобы ее погубить? А как же их уговор? «Наш маленький секрет?» Неужели это правда, неужели у нее есть какая-то особая магия? Нет, это наверняка просто какая-то игра, которую он все еще вел с ней.
Фабриция посмотрела на Ансельма и Элионору.
— Простите.
— За что именно ты просишь прощения? Правда ли то, что она говорит? — спросил Ансельм.
Она не знала, как ответить. Она не рассказала им о его визите, потому что не хотела, чтобы отец ввязался в конфликт с Марти, чтобы их из-за нее выгнали из еще одного города. И потом, что было рассказывать?
— Я ничего не делала, — сказала она.
— А он говорит другое, — прокаркала Менгарда. — Он всем другое рассказывает! — Это было сказано со злобой, и так и было задумано. Неужели Менгарда так его ревновала, неужели она и вправду думала, что Фабриция положила бы руку на бедро этого дьявола по собственному желанию?
Менгарда повернулась и побежала обратно вниз по холму, по грязи. Ансельм натянул капюшон на лицо. «Другой мужчина, — подумала она, — другой отец, избил бы ее до синяков. Она снова его опозорила. Только Иисус творил чудеса, а не дочь каменотеса».
Приблизился еще один житель деревни. Это был Бернарт. Он упал перед ней на колени. Бедный простак, он и вправду поверил в то, что ему наговорили, будто она вернула его к жизни.
— Пожалуйста, не надо, — пробормотала она, но он ее не услышал, а если бы и услышал, было уже поздно.
— Благослови вас Бог, — сказал он и положил к ее ногам двух освежеванных кроликов и трех жаворонков.
— Что это? — спросил Ансельм. — Нам не нужна ничья милостыня.
— Это моя благодарность вашей дочери за то, что она вернула меня к жизни, — сказал Бернарт и тоже поспешил прочь; теперь за ним не гнались мальчишки, не дразнили за кривую спину или хромоту. Он был их чудом, и они почитали его как святыню.
Элионора подняла корзину и побрела вверх по холму. Фабриция и Ансельм последовали за ней. Элионора не проронила ни слова, пока они не дошли до своего дома, и там лишь сказала:
— Покормишь свинью? — И вошла внутрь. Обычно они кормили свинью вместе. Но теперь Фабриция была изгнанницей, так что ей лучше было привыкать делать все одной.
Еще одно мерзкое утро: ложная весна, что стояла несколько недель назад, сменилась проливным дождем. Тучи спустились с гор, и целыми днями не было видно ни неба вверху, ни долины внизу.
Дождь лил так, будто наступал конец света, и многолюдные улочки Сен-Ибара превратились в бурую грязевую кашу. Свинья жалко жалась под навесом, а с крыши замка ручьями стекала дождевая вода. Мостарда не отходил от огня.
Фабриция услышала, как Ансельм спустился по лестнице из сольера, надел сапоги и тяжелый кожаный плащ, чтобы укрыться от худшего дождя. Он распахнул дверь, и она ждала хлопка, когда он закроет ее за собой, потому что в такие сырые утра дерево разбухало, и закрыть ее было трудно.
Пора вставать и разжигать огонь. Порыв ветра затрепал промасленную ткань на окне и завыл под дверью. Она закуталась в меха, оттягивая еще немного времени под теплыми медвежьими шкурами.
Ансельм вернулся в дом, протопал по полу и отдернул тяжелую занавеску, отделявшую ее кровать от кухни.
Было еще темно, и его лица было не разглядеть, но по голосу она поняла, что случилось что-то очень неладное.
— Одевайся, — сказал он. — Тебе лучше пойти и посмотреть.
Фабриция быстро оделась. Ансельм зажег масляную лампу и подошел к двери. Элионора тоже уже проснулась; она слышала, как та двигается в сольере.
— Что такое, папа?
— Сама посмотри, — сказал он.
Он распахнул дверь.
Казалось, полдеревни собралось в переулке. Некоторые несли масляные лампы, и этих она узнала: мать портного, та, что была слепа, опираясь на руку сына; мужчина из соседней деревни, которого она знала лишь как Пейре, с семьей на ослиной повозке; сын Понса с его иссохшей ногой; сапожник по имени Симон, тот, с родимым пятном цвета шелковицы, покрывавшим половину его лица.
Когда они увидели ее, пронесся ропот предвкушения. Несколько человек окликнули ее. Они начали надвигаться, и Ансельм захлопнул дверь.
— Что ты собираешься делать? — спросил он.
Элионора спустилась по лестнице и схватила Ансельма за руку.
— Что происходит?
— Наша дочь знаменита.
— О чем ты говоришь?
— Каждый калека и несчастный во всем Фуа разбил лагерь у нашей двери. Они думают, что наша Фабриция может творить чудеса.
Масляная лампа отбрасывала на стены безумные тени.
— Что мне делать? — спросила Фабриция.
Ансельм перекрестился. Он посмотрел на жену.
— Ну?
— Прошу, мама, я не могу им помочь. Смотри, я даже свои раны исцелить не могу! — Она протянула руки.
— Ты здесь что-то заварила, — сказал он, — и я не знаю, чем это кончится.
— Возложи на них руки, если они этого хотят, — сказала Элионора мягче. — Что еще ты можешь сделать? Если мы их прогоним, они будут лишь преследовать тебя по всей деревне.
— Скажи мне только одно, — сказал Ансельм. — Что случилось между тобой и отцом Марти?
— Он пришел сюда однажды утром, в наш дом, когда мама была на рынке. Я думала, он хотел… ну, ты знаешь, что я хочу сказать. Вместо этого он показал мне язву на ноге и сказал, что я должна его исцелить.
— Теперь этот дьявол рассказал всем в округе, — сказала Элионора. — Вот так благодарность.
— Я не претендую на то, чтобы понимать, как работает мозг этого ублюдка, — сказал Ансельм. Он снова повернулся к дочери. — Какому колдовству ты здесь научилась?
— Никакого колдовства. Я молилась за него, но про себя, вот и все. Просто слова «Отче наш». Я не чувствовала к его недугу того, что чувствовала к бедному Бернарту, и не молила Бога так, как когда ты лежал на скамье, и я думала, что ты умрешь. Я не исцеляла горбуна и не исцеляла тебя. И не верю, что исцелила и отца Марти.
— Может, исцелила, а может, и нет, — сказала Элионора. — Тайны его чресл доверены лишь Менгарде. По крайней мере, пока.
Ансельм заглянул в щель в двери.
— Не знаю, что нам делать. Посмотри на них! Больные, хромые, плешивые — скоро все они будут у нашей двери. А потом об этом услышит епископ Тулузский, и кто знает, чем все кончится. Ну-ка, дитя, не будь такой несчастной! — Он притянул ее к себе и обнял. Она уткнулась лицом в грубую мокрую кожу его плаща. Ей хотелось остаться так навсегда.
— Позволь мне принять постриг, папа. Теперь это единственный выход.
Он кивнул. Вся его былая решимость иссякла.
— Помнишь тот день в Тулузе, грозу? Вот тогда все и началось. Что-то случилось. Чего Бог хочет от моей дочери? Почему ты? — Но это был вопрос, на который он не ждал ответа. — Мне впустить их?
*
Они входили, все утро напролет. Она не верила, что это хоть кому-то из них поможет. Мать сидела у огня, бледная от ужаса, и смотрела, как Фабриция возлагает свои руки в перчатках на затуманенные глаза, на иссохшие руки, на опухшие и искалеченные колени, на худых, хрипящих детей. Один старик пожаловался, что больше не может удовлетворить свою жену, но туда она свою руку не положила. Она заставила его встать на колени и вместо этого возложила руки ему на голову.
К утру прибывали все новые и новые, слух о происходящем разнесся, и к обеду она едва закончила. После этого она чувствовала себя совершенно измотанной, словно целый день работала в поле под палящим солнцем. Оставшись наконец одна, Фабриция легла на свою постель и уснула. Когда она проснулась, было уже темно, и над ней стоял отец, глядя на ее руки. Перчатки пропитались кровью.
Собор Сен-Жиль
Тулуза, 18 июня 1209 года
К вящей славе Божьей: святые в тимпанах и на порталах великого собора, яркие в своей многоцветной росписи, взирали на унижение своего князя и утверждались в своей непоколебимой вере.
Симон не видел его сквозь толпу, но знал, что в этот миг он преклонил колени на ступенях между двумя позолоченными львами, где были выложены реликварии. Эти старые кости теперь обладали большей властью, чем он.
К вящей славе Божьей: он прошел под фресками в нефе, расписанными цветами темной крови и ярко-синим, под шелковыми знаменами, расшитыми нефритом, охрой и королевским золотом.
Таким он представлял себе рай в Судный день. В воздухе, словно туман, висел ладан, смешанный с запахом заплесневелых облачений и людской толчеи. Собор был освещен тысячей свечей, каждая из которых тысячекратно отражалась в позолоте чаш на алтаре и в ликах святых в трансептах. Но хора не было, не сегодня; Раймунд вошел в тишине, нарушаемой лишь шепотом изумления или удовлетворения.
К вящей славе Божьей: после этого ничто уже не будет прежним.
Граф Раймунд VI Тулузский, некогда шурин самого короля Англии, вошел через западный портал. На нем не было драгоценностей, и ни один рыцарь не охранял его; он был раздет до пояса, как кающийся грешник, — просто испуганный старик с бородой, несущий свечу. Вся Тулуза теперь видела это; говорили, почти весь город пытался втиснуться на площадь перед собором.
Бледное солнце преломлялось сквозь высокие окна клерстория, зажигая огонь на золоте облачений и митр трех архиепископов, пришедших принять его покорность. Симон занял свое место за плечом епископа Тулузского, будучи лишь одним из десятков епископов, столпившихся на алтаре, чтобы стать свидетелями этого момента.
Толпа расступилась, и он впервые увидел самого могущественного человека в Тулузе, во всех Альбигойских землях: он был тощим, с бледной кожей и клоком седых волос на груди. На шее у него была веревка в знак его раскаяния.
Толпа хлынула в церковь за ним, как человеческий прилив, вытягивая шеи и толкаясь, чтобы увидеть этот поразительный миг. Сам архиепископ следовал за ним по проходу, размахивая плетью из березовых прутьев. На спине старика виднелись багровые рубцы. Это была не просто ритуальная порка; он заставил кровь течь.
Наказание завершилось там, на алтаре. «Вот и вся мирская власть князя перед лицом бесконечного величия Бога», — подумал Симон. Сквозь митры и тонзуры он мельком увидел серебряные волосы графа Раймунда, безжизненно свисавшие вокруг лица. Глаза его были пусты, кожа серой. Ему стало его жаль. Из-за толпы в церкви Раймунд не мог вернуться тем же путем, каким пришел. Архиепископ поспешно посовещался со своими помощниками, и Раймунда проводили вниз, в крипту, чтобы он мог незаметно удалиться через подземные своды. Ему предстояло пройти мимо гробницы папского легата, убийство которого и привело его к такому положению. Как только он ушел, все разом зашептались; ропот изумления распространился от алтаря к нефу, от нефа к притвору, а затем волной хлынул через большие западные врата на площадь, из центра Тулузы на весь христианский мир.
Раймунд был защитником и покровителем еретиков, и за это Папа поставил этого некогда гордого князя на колени. Теперь в верховенстве Иисуса Христа не было сомнений. «Иннокентий предупредил врагов Божьих, — подумал Симон. — Мы больше не будем терпеть ересь, мы были достаточно терпеливы».
С того момента, как какой-то сорвиголова пронзил легата Петра из Кастельно, это было неизбежно. Раймунд мог считать терпимость добродетелью, но этот Папа, слава Богу, так не считал. Овец нужно вернуть в стадо.
Он почувствовал трепет предвкушения. Он стоял на острие истории, в авангарде Божьих легионов. Ангелы наблюдали за ним. Он еще докажет небесам свою ценность и сотрет свои прошлые грехи. В этом он был уверен.
Несколько дней спустя Симона вызвали в скрипторий. Он ожидал встречи с приором и гадал, какое нарушение Устава он мог совершить, чтобы заслужить порицание. Но когда он вошел, человек, сидевший в кресле приора, оказался совершенно незнакомым. На нем было белое шерстяное одеяние каноника и черный дорожный плащ испанского священника. Это выдавало в нем странствующего проповедника, последователя Гусмана. Он был выбрит с тонзурой, а на шее у него висел большой серебряный крест. Его аккуратная бородка была тронута серебром. Сам приор стоял у окна, глядя вниз, в сад. Когда Симон вошел, он сказал: «Я оставлю вас для беседы», — и вышел.
Симон был озадачен. Проповедник не спешил объясняться; у него был вид человека довольно измученного и усталого, счетовода, заваленного цифрами в гроссбухе. Симона не обманула его кроткая внешность. Он видел его в деле.
— Меня зовут отец Диего Ортис. Я брат из цистерцианского монастыря в Фонфруаде, — сказал монах.
— Я знаю, я видел вас раньше.
Монах поднял бровь.
— Здесь, в Тулузе. Вы проповедовали у церкви Сен-Этьен.
— Это было давно.
— Четыре года назад.
Тень улыбки.
— Вы помните?
«Как я мог забыть? — подумал он. — Это было летом, когда я встретил Фабрицию Беренжер».
— Это произвело на меня впечатление.
— Хорошо, — сказал монах. — Садитесь.
Напротив простого стола на козлах, за которым сидел монах, стоял единственный деревянный стул. Симон уселся.
— Я тоже немного знаю о вас, — сказал монах. — Ваш отец — торговец шерстью в Каркассоне. У вас четыре старших брата, и все они торговцы, как и ваш отец, и они регулярно посещают мессу. Ваш отец явил свою благодарность Богу за его щедрость, отдав своего младшего сына на служение Церкви. Вы жалеете об этом?
— Никогда, — сказал Симон и понадеялся, что это прозвучало убедительно.
— Посвятить свою жизнь спасению людских душ — не самая худшая учесть.
— Из всех моих братьев я считаю себя самым удачливым.
— Вы довольны образованием, которое дала вам Церковь?
— Я овладел тривиумом — грамматикой, риторикой и логикой, и квадривиумом — арифметикой, геометрией, музыкой и астрономией. Я изучал Овидия и Горация, Евклида и Цицерона, а также «Органон» Аристотеля. В двадцать один год меня пригласили преподавать философию в Тулузском университете. Сейчас я наставник студентов. А также личный помощник приора, я ведаю управлением всеми зданиями и финансами здесь, в Тулузе.
— Вижу, вы иногда позволяете себе грех гордыни.
Симон опустил глаза. Впредь с этим человеком ему следовало быть осторожнее на язык.
— Что вы знаете о Доминике Гусмане?
— Я знаю, что он пользуется великой славой святого человека. Я так понимаю, последние четыре года он живет подаянием и проповедует Слово Божье, не имея ничего, кроме часослова и своей безмерной веры. Я также верю, что порой он спал у дороги и был вынужден сносить насмешки и оскорбления безбожников.
— Вижу, вы пристально следили за его служением. Что еще вы знаете?
— Что он вступал в бесчисленные публичные диспуты со священниками-еретиками, именуемыми катарами, пытаясь вернуть их к истинной вере. Я слышал, однажды он назвал аббата Сито волком в овечьей шкуре и сказал ему в лицо, что если тот хочет обращать души, то не сделает этого, сидя на коне, с драгоценностями и женщинами, следующими за ним в карете. Я так понимаю, он желает, чтобы мы, священники, подавали пример и снова вели жизнь, полную целомудрия и послушания.
Проповедник кивнул.
— Вы восхищаетесь его трудами?
— Весьма. Будь я на его месте, я бы позволил себе грех гордыни.
Промелькнула улыбка.
— Есть немало тех, кто разделяет ваше доброе мнение о нем, кто, по сути, стал его учеником, если хотите. Я сам встретил его шесть лет назад, в Монпелье. С тех пор я предан его делу. — Он встал и подошел к окну. — Перед вашим приходом приор делился со мной своими мыслями. Он сказал мне, что сад внизу — это совершенный символ Божьего совершенства. Прямоугольник мощения вокруг него представляет сотворенный мир; крест, образованный пересекающимися каменными плитами, — это четыре конца креста; фонтан в его центре, вода, отражающая небо, — это то, как земля должна отражать небесный покой. — Симон увидел, как в его глазах снова вспыхнул огонь, та же страсть, что он видел на рыночной площади четыре года назад. — Да будет воля Твоя и на земле, как на небе. Вот задача, возложенная на нас, брат Симон Жорда.
— Я тоже верю в это всем сердцем.
— Вы когда-нибудь видели Дьявола?
Вопрос потряс его.
— Нет, и молюсь, чтобы никогда не увидеть.
— Но вы должны, брат Жорда, ибо он повсюду! Если вы хотите служить Богу, вы должны быть так же хорошо знакомы и с Его противником. — Он оперся на стол. — Хватит ли у вас мужества встретиться с Дьяволом, в каком бы обличье он ни явился?
— Думаю, да.
— Я говорил о вас с вашим приором. Похоже, Бог счел нужным наделить вас живым умом и глубоким пониманием Его Слова. Нам нужны такие люди, как вы.
— Что вы хотите, чтобы я сделал?
— Грядет великий катаклизм, и начнется он в Альбигойских землях. Церковь здесь разжирела и обленилась, и ее поразил рак. Мы — посмешище для мирян; есть монахи и каноники, которые взяли жен и живут ростовщичеством. Некоторые даже подались в менестрели. Они едят лебедей на завтрак и дарят своим любовницам рубины размером с голубиное яйцо. Они превратили Церковь здесь в скандал. Люди умирают со своими грехами, а архиепископ Нарбоннский считает свои деньги.
Между тем эти южные земли заражены всякого рода проклятой ересью. Граф Тулузский и ему подобные позволили этим Добрым людям, как они себя называют, свободно разъезжать по стране, проповедуя свою мерзость, и никто их не останавливает. Знаете, что мне донесли на днях? В горах Фуа есть деревня, где эти еретики выгнали священника, соскоблили фрески с распятием со стен часовни и теперь проводят там свои чудовищные службы. В святом месте Божьем!
Симон кивнул.
— Я тоже слышал об этом.
— Что еще вы слышали?
— Я слышал, они презирают плотские сношения, даже в браке.
— Это потому, что все они — отъявленные содомиты!
— Возможно, и так, — сказал Симон, — хотя, если позволите говорить откровенно, то же самое говорят и о нашем епископе.
— В этом с вами никто не поспорит, брат Симон. Церковь должна быть очищена как изнутри, так и снаружи.
Иисус укорял нас за наши грехи и просил отбросить их и довериться ему. Я не понимаю, почему некоторым людям так трудно это постичь. — Он снова сел. — Брат Жорда, как вы знаете, несколько лет я пытался говорить с людьми здесь с миром, со слезами умолял их вернуться в лоно Святой Церкви, но тщетно. Теперь терпение Святого Отца подошло к концу. Сила восторжествует там, где потерпели неудачу кроткие уговоры.
Рим призвал к великому крестовому походу против еретиков юга, чтобы остановить гнусные ереси, которые здесь укоренились. Но это не будет война осад и мечей. Мы должны не только уничтожить церковь еретиков, но и перестроить нашу собственную.
Он наклонился вперед.
— Мне поручено присоединиться к крестовому походу и давать духовное наставление храбрым рыцарям, которые присоединились к нам в нашем святом деле. Мне нужны хорошие люди, хорошо разбирающиеся в философии, теософии и искусстве спора. — Его глаза горели. — Человек высокой добродетели, который сможет научить других идти по стопам Господа нашего Иисуса Христа.
Симон сжал руки в молитве яростной благодарности. Это был знак, которого он ждал.
— Не ищите дальше, — сказал он. — Вы нашли своего человека.
Замок Верси, Бургундия
Маленький Рено открыл глаза. Он с тревогой оглядел комнату. Филипп наклонился.
— Я здесь, сын, — сказал он. Мальчик выглядел таким хрупким, что груда мехов на нем могла раздавить его. Все, что от нее осталось. Он убрал с лица мальчика выбившийся локон.
Убедившись, что он не один, Рено снова уснул.
Филипп услышал за окном жаворонков и понял, что наступило утро. Он подошел к окну, приоткрыл ставню, чтобы выглянуть. Утро было туманным и холодным. Даже частокол замка исчез в липком белом тумане. Солнца, чтобы его разогнать, еще не было. Охотничий рог, приглушенный туманом, эхом разнесся по долине. Его оруженосец, Рено, вел стаю рыже-белых гончих через брод под замком, ожидая, пока рассеется туман, в надежде найти кабана или оленя, прежде чем они вернутся в глухой лес.
В эти дни он часто гадал, что бы с ним случилось, если бы он не принял крест. Алезаис все равно бы умерла, полагал он. Но его мучила несправедливость всего этого. Он отправился в Утремер во имя Божье; разве он не заслуживал большей награды, чем эта?
Чего он достиг, что кто-либо из них получил за свою жертву? Вот чего здесь не понимали о Святой земле: великой тщеты всего этого. Тамплиеры все были безумны и творили что хотели во имя Папы, заключая сделки с мусульманами и даже живя, как они; никто там больше не хотел сражаться с сарацинами, у них не было сил после того, как они закончили сражаться друг с другом за то, что осталось от вечно сокращающегося Иерусалимского королевства. Христианские князья, которым было поручено защищать землю Божью, не были ни очень искусными, ни очень ревностными, и они скорее пили бы шербеты со своими шлюхами, чем охраняли паломников и сражались с сарацинами. Но он остался и отслужил свой полный год.
Все было тщетно. Теперь он жалел, что не остался во Франции с женой.
Маленький Рено внезапно сел и его вырвало на пол. Закончив, он виновато посмотрел, словно умирать вот так было проступком, требующим порицания.
— Ничего, — сказал Филипп. — Я уберу.
Маленький Рено попытался что-то сказать, но вместо этого в изнеможении рухнул обратно на постель.
Филипп взял в углу тряпку и ведро с водой и, опустившись на колени, вытер грязь, затем спустился в кухню за теплой водой из очага. Он мог бы поручить все это служанке, но говорил себе, что если Бог увидит его усердие, Он явит ему чудо и вернет сына.
Как только он вернулся, маленького Рено снова начало тошнить. Филипп подставил сыну под подбородок миску, затем вытер ему лицо льняным полотенцем. В нем почти ничего не осталось, кроме желчи.
Было холодно. Он снова разжег огонь в очаге и бросил горсть сухих трав. Воздух был спертый и гнилостный, но он не мог открыть ставни; говорили, что Смерть проникает через окна и двери, и, возможно, это была правда.
Маленький Рено снова уснул. Филипп позвал одну из служанок, велел ей присмотреть за сыном, а сам спустился в часовню.
Вековой ладан въелся в темные камни. Жирный черный дым от разветвленного подсвечника поднимался к своду — темная молитва, летящая на небеса за благословением, — а воск капал на каменные плиты. Две фрейлины его жены шептали новенны статуе Богоматери. Он приказал, чтобы все дамы замка по очереди читали там литании за его сына днем и ночью.
Он отпустил их, велев вернуться после ноны. Когда они ушли, он рухнул на колени на молитвенную скамью. Бронзовое распятие над алтарем, казалось, дрожало в ауре свечей. Он вознес свою мольбу своему жестокому Богу.
«Помоги мне.
Зачем Ты оставляешь меня в живых, лишь чтобы я так страдал? А ведь нет сомнений, Ты благословил меня в битвах большей удачей, чем многих. Трижды я был на волосок от смерти в Утремере, и вот я все еще здесь. Так чего же Ты хочешь от меня? Не оставляй меня в живых лишь для того, чтобы я страдал еще больше. Покажи мне хоть какой-то смысл во всем этом.
Прошу, Боже, не дай ему умереть. Я сделаю все, что угодно. Оставь мне хоть что-то от нее, одну вещь, которую я люблю. Если Ты действительно там, на своих небесах, услышь меня сейчас и исцели его.
Смотри, он всего лишь мальчик. Если хочешь, забери меня вместо него. Ему еще жить и жить, а я свое пожил, по крайней мере, достаточно, чтобы любить, воевать и иметь свой шанс. У него ничего этого не было. Забери меня вместо него. Я готов умереть; эта печаль, что я чувствую, пронзила меня до самых костей. Вот мое предложение. Забери меня и оставь мальчика».
Свечи мерцали на сквозняке, и холодный камень под коленями проникал в кости. Но он остался и молился. Когда дамы вернулись к ноне, его суставы так затекли, что он не мог толком встать. Но он не нашел ответа, и Бог не заговорил.
Он не хотел жениться снова. Никто не мог заменить Алезаис в его постели или в его сердце. Но мужчина, благородного он рода или нет, женится не по любви. Брак — для заключения союзов и рождения сыновей. Должен быть кто-то, кто будет вести хозяйство и отчитывать слуг, когда его нет. У него был долг перед своим именем и перед теми, кто называл его своим сеньором.
Не было сомнений, что его новая жена была не только красива, но и способна. Резные гербы на стенах были свежевыкрашены, а на столах лежали белые скатерти. Жизель настояла, чтобы они приложили некоторые усилия и оставили унылое существование, к которому их привели нынешние обстоятельства, ради визита его двоюродного брата, Этьена. Ему отвели почетное место во главе стола, по правую руку от Филиппа. Жизель сидела слева от него, изображая веселье в длинном платье из малинового шелка, с рукавами такими длинными, что они волочились по земле. Две ее служанки придерживали их, когда она ела.
Прекрасная жена. Он просто не мог ее видеть, и в этом не было ее вины.
Этьен выбрал кусочек из рагу и переложил его на свою тарелку, капнув подливкой на полированный дубовый стол.
— Ты не присоединишься к походу Папы против графа Тулузского?
— Я заслужил свое отдохновение на небесах, Этьен. Я провел год в Утремере ради Бога и Иерусалима. К тому же, я не понимаю, как один христианский сеньор может идти против другого христианского сеньора и называть это святым делом. Хотя, уверен, какой-нибудь церковник смог бы мне это объяснить.
— Папа говорит, что граф укрывал еретиков.
— Если граф Раймунд сожжет каждого еретика в южных землях, у него не останется подданных. Если бы Церковь больше думала о душах людей и меньше о десятинах и налогах, к ней, возможно, относились бы лучше в Провансе. А ты что, снова поднимешь боевой клич?
— Я думал явить свое благочестие иным способом. Паломничество в данный момент может быть мудрым шагом.
— Босиком и во власянице?
— Я больше думал о справном коне и послушных шлюхах. Говорят, на женщин в Леоне стоит посмотреть. — Слуги принесли вина, мальчишка пролил больше доброго рейнского на стол, чем налил в их чаши. Этьен наклонился вперед и сказал шепотом, чтобы Жизель не услышала за общим шумом: — Кстати о таких делах, кузен, кто греет твою постель в эти дни? Не жена, если верить слухам.
— Я забочусь о ней, как могу.
— В чем дело? Она достаточно красива. У тебя есть любовница? — Филипп покачал головой. — Ты никогда не был таким угрюмым, Филипп. Когда мы были оруженосцами, ты был весьма похотлив.
— Человек может измениться.
— Ты не можешь вечно оплакивать Алезаис. Она, может, и была приятной женой, но женщина — это всего лишь женщина. Их все время делают новых.
Филипп завидовал своему кузену и жалел его. Турнир, кувыркание в сене со служанкой и хороший ужин — и он счастлив. «Может, дело во мне. Я слишком много думаю, слишком много чувствую». Алезаис, бывало, поддразнивала его из-за этого, а потом говорила, что именно за это она его больше всего и любит. Вмешалась Жизель.
— Что вы тут замышляете?
— Я спрашивал твоего мужа, как поживает маленький Рено.
— Боюсь, он с каждым днем слабеет, — сказала она.
— Мне жаль это слышать. Дети слишком смертны. Вот почему нам нужно их много.
Сам Этьен потерял двух сыновей, прежде чем их отняли от груди. Но он последовал собственному совету и народил еще двоих. Это было разумно. Он знал свой долг перед семьей, перед своими землями.
Жизель отвлеклась на менестреля и захлопала и закричала вместе с остальными, когда тот запел.
— Зачем ты на ней женился? — прошептал Этьен.
— Она на нее похожа, — сказал он.
— Ты женился на второй жене, чтобы она напоминала тебе о первой? Худшей причины для женитьбы я еще не слышал. — Управители Филиппа принесли из кухни жареного лебедя. Он был искусно прикреплен к задней части свиньи. Это вызвало взрывы смеха и аплодисменты гостей. Филипп выбрал лучшие куски пальцами и положил их на тарелку Этьена.
Этьен наклонился ближе.
— Не мое дело вмешиваться в твои дела, но я надеюсь, ты остерегаешься родни Жизели. Ее братья бедны и жадны. У ее отца было слишком много сыновей и слишком мало земли. Они не желают тебе добра.
— Что ты хочешь сказать?
— Я хочу сказать, что они будут только рады, если ты умрешь без наследника. Так что тебе следует позаботиться о том, чтобы они были разочарованы.
После того как ужин закончился и все гости были пьяны или храпели, столы отодвинули к стене и привели труверов и менестрелей, чтобы дамы и молодые оруженосцы могли потанцевать. Филипп оставил своего оруженосца Рено за распорядителя празднеств, и когда Этьен ускользнул с одной из фрейлин Жизели, он поднялся наверх, чтобы посидеть с сыном и подержать его за руку.
И вот: лекарь, в капюшоне и биретте, стоит в углу комнаты и изучает мочу своего пациента, которую он взбалтывает в деревянной миске. Он нюхает ее, а затем опускает палец, чтобы попробовать на вкус.
— Она слегка вяжущая и темного цвета. Завтра я снова пущу ему кровь.
— Почему не сейчас? — спросил Филипп.
— Он родился под знаком Козерога, а по моим расчетам, сегодня день неудачный ни для кровопускания, ни для очищения.
— Вы и кровь пускали, и очищали, а ему все хуже. Это и вся ваша медицина?
— Я учился в Париже. Лучше меня вы не найдете.
— А я думаю, пора попробовать мне. Убирайтесь. И не возвращайтесь.
— Это Божья кара, — сказала Жизель. — Ты отказался от призыва Папы к оружию. Теперь расплачиваешься.
— Ради всего святого, — пробормотал он. Он попросил еще немного горячей воды для своей ванны, но она не позволила служанке этого сделать; очевидно, не доверяла ей. Было бы, наверное, приятнее, если бы она налила кипяток в ванну, а не вылила все ведро ему на спину. Услышав его рев от боли, она, казалось, лишь больше разозлилась.
— Что за человек отказывается сражаться за Бога?
— Воевать за Рим — не всегда то же самое, что сражаться за Бога.
— Это кощунство!
— Они натравливают христианина на христианина.
— Альбигойцы — не христиане! Еретики, все до одного. Если бы ты носил крест, ты бы получил отпущение всех своих грехов, а их, по моим подсчетам, немало. И верное место на небесах! Разве это не стоит того, чтобы сражаться? Вместо этого твой сын болен, и все потому, что ты не хочешь воевать.
— Я никогда не уклонялся от боя, если на то была справедливая причина. И я носил крест в Святой земле ради Папы целый год, так что мне странно слышать от тебя такие речи. Почему Бог должен наказывать меня сейчас?
— А что, если бы один из твоих слуг ожидал, что ты будешь кормить его всю жизнь за то, что он однажды оседлал твою лошадь? Ты ведь ездишь каждый день.
— Обещание рая было за один крестовый поход против сарацин, а не за то, чтобы сражаться со всем христианским миром до конца жизни!
Он откинул голову на край деревянной ванны и сделал успокаивающий вдох. Аромат сушеных лепестков роз, которыми была надушена вода, успокоил его истрепанные нервы. Но ненадолго. Второе ведро воды вылилось ему на голову. Слава Богу, это было холодным, а не кипятком.
— Кровь Господня, женщина!
— Если тебе нет дела до своей души или до Папы, мог бы хотя бы подумать о том, чтобы привезти немного серебра и расплатиться с долгами.
— Долгами, которые накопились в прошлый раз, когда я сражался за Папу! Ересь — дело Церкви, а не мое. Раймунд Тулузский, может, и закоренелый лжец, но он не поклоняется Дьяволу и он шурин короля Англии. Как война против такого человека может быть священной? — Он высунул ноги из ванны. Здесь покоя не найти. Жизель не спешила подавать ему полотенце, чтобы вытереться.
— На что ты уставилась?
— Напоминаю себе, как это выглядело.
Филипп быстро оделся. Стеганая туника вместо шерстяной — мода, которую он привез с собой с Востока. Он надел дорогие штаны из королевского синего бархата; он не мог себе их позволить, но будь он проклят, если станет выставлять напоказ свою нищету.
— Он заболел еще до того, как Папа объявил этот поход.
— Бог знал, что ты сделаешь.
— У тебя на все есть ответ.
Жизель стояла у окна, уперев руки в бока. Он закрыл глаза, представил рядом Алезаис, попытался вызвать в памяти то утешение, которое она когда-то давала ему в беде.
— С каждым днем ему все хуже, — пробормотал он. — Я видел, как он на моих глазах иссох до скелета. На Богоявление он был обычным мальчишкой, гонялся за собаками по залу и ел больше епископа. Теперь… если бы не медвежьи шкуры на нем, клянусь, он бы улетел. Он ничего не может удержать в себе. Я каждый день стучусь в небесные врата, моля о чуде, но не получаю ответа.
— Он умирает, муж. Все, кроме тебя, это знают.
— Он не умрет!
— Такова воля Божья.
— Тогда Богу придется передумать, потому что я не позволю ему умереть!
Жизель скрестила руки на груди.
— Ты ничего не можешь с этим поделать. — Что это? Злорадство?
— Он не умрет! — повторил он и вылетел из комнаты. В большом зале внизу слышали крики, и когда он спустился по лестнице, все слуги бросились прочь с его пути.
Филипп пронесся через двор, крича, чтобы кто-нибудь привел его коня. Когда он добрался до конюшни, мальчишка, дремавший на соломе, вскочил, но Филипп толкнул его обратно.
— Не трудись, парень, я сам.
Лейла, его шестилетняя арабская кобыла, навострила уши при его приближении. Она была статной, с высоким ходом, каштановая с белым хвостом и белой гривой, с белыми пятнами на передних ногах. Он снял с жерди потник, взял уздечку и верховое седло.
Конюх крутился рядом.
— Просто не путайся под ногами, — сказал ему Филипп.
Он вылетел из ворот, гнал ее на полном скаку больше лье. Вместо того чтобы пересечь брод, он слепо направился в лес, промчавшись по мелководью и выскочив на берег, на луг, поросший лютиками. Бока Лейлы тяжело вздымались, пена пота выступила вокруг уздечки.
Он отпустил поводья и соскочил с седла. Поднял лицо к небу и потряс кулаком.
— Будь ты проклят, Бог! Будь ты проклят!
Он закрыл глаза и ждал, когда Бог поразит его. Ничего. Угорь плеснул на мелководье; комар, привлеченный его потом, зажужжал у лица. Он слышал, как Лейла щиплет траву, а затем медленно подходит к воде.
Скворцы и коноплянки в соснах, ошеломленные до молчания, вернулись в кусты, чтобы суетиться и щебетать.
А потом — что-то еще, треск ветки, шорох папоротника. Лейла тихонько и тревожно заржала. Филипп огляделся. Белка с орехом в зубах промчалась через луг.
Лейла прижала уши. Ее бока дрогнули, и она топнула копытом.
Тут он учуял его. У дикого кабана был свой особый, резкий запах, безошибочно узнаваемый любым, кто на них охотился. Отличная добыча с седла, когда у тебя под рукой свора гончих, мяса хватит накормить весь дом.
Но это было другое. Здесь он был, безрассудный и безоружный, в добрых тридцати шагах от своей лошади. Он щелкнул языком, и уши Лейлы снова навострились, и она начала осторожно идти к нему, нервничая от запаха вепря.
Слишком поздно. Кабан вырвался из зарослей в пятидесяти шагах слева от него — отвратительный зверь с узкими глазками и клыками, способными вспороть брюхо лошади. Разве он не видел этого достаточно раз?
Он остановился, наблюдая за ним, пытаясь понять, что он такое, какую угрозу представляет.
«Если я буду стоять совершенно неподвижно, — подумал он, — он, возможно, уйдет. Он не может насадить меня на вертел и съесть, как я бы сделал с ним. И он не уверен в опасности. Присутствие лошади сбило его с толку».
«Если я буду стоять совершенно неподвижно…»
Он закричал и побежал на него. Кабан опустил голову и бросился в атаку.
*
Стрела вонзилась животному в шею и отбросила его в сторону, визжащего от боли. Его кровь зашипела, соприкоснувшись с воздухом. Он пошатнулся, а затем упал.
— Рено, — сказал он.
Его оруженосец вывел своего коня из мелководья. Одна стрела, в яремную вену с сорока шагов. Он хорошо его научил.
— Как ты меня нашел?
— Я не искал. Я следовал за тобой. Ты меня почти потерял; твоя арабская слишком быстра для моей маленькой кобылы. Я чуть было не поехал дальше у брода, но потом услышал крик. Я думал, ты мертв.
— Так бы и было, если бы ты не проводил столько времени на стрельбище.
Он слез с лошади.
— Ты так быстро покинул замок, я подумал, сам Дьявол за тобой гонится.
— Хуже. Жизель.
Они подошли к кабану. Он истек кровью, и огромная туша все еще подергивалась, хотя он был уже мертв. Рено вытащил свою стрелу, а затем провел рукой по клыку до острого кончика.
— Я рад, что нашел тебя. Я бы не хотел умереть так. И ты тоже.
«Видел ли он, как я поднялся и побежал навстречу своей смерти? — подумал Филипп. — О чем я думал?» Он был прав. Не лучший способ умереть.
— Что же сказала тебе госпожа Жизель, что ты предпочел общество этого бритвенного клыка?
— Она хочет, чтобы я присоединился к походу Папы против Юга. Она думает, что мой мальчик болен из-за этого.
— Он заболел еще до того, как объявили крестовый поход. — Филипп пожал плечами. — Пути Господни неисповедимы, говорят.
— Я все равно не понимаю, зачем ты женился снова.
— Рено, у нас обычный брак. Я получил ее довольно скромное приданое, которое мне было нужно, чтобы расплатиться с некоторыми долгами. Она получила мужа с замком и фьефом, а ее семья — полезный политический союз. Это то, что у меня было с Алезаис, было… необычным. Мы любили друг друга. Такое мужчина чаще находит лишь с любовницей или женой другого. Какое-то время мне везло. Теперь… не очень.
— Как твой сын?
Филипп ткнул сапогом в брюхо свиньи.
— Тут есть добрый кусок мяса. — Он вернулся к своей лошади.
— Знаешь, в Пуасси, всего в десяти лье отсюда, есть одна старуха. Ее зовут Маргарита.
— Да, я слышал о ней. Она делает любовные привороты и принимает роды.
— Не только. Она может сделать припарку, чтобы вытянуть яд из ран, и варит зелья, которые лечат лихорадку и понос и отгоняют чуму. Она собирает всякие травы, кору и растения для своих мазей.
— Колдунья и еретичка. Она читает заклинания на луну.
— Какая разница, кто она, если она может исцелить твоего сына?
Филипп подобрал с травы поводья Лейлы.
— Если ты постоишь здесь на страже у своей добычи, я приведу людей и лошадей, чтобы утащить тушу в замок.
— Ты уже все перепробовал. Эти мясники, что называют себя лекарями, пускали ему кровь, очищали его и делали всякую мерзость, а ему все хуже.
— Спасибо, что спас мне жизнь. К следующей Пасхе ты будешь больше, чем просто оруженосцем.
— Маргарита. В Пуасси. Подумай об этом.
— Эта женщина нечестива.
— Бог не был к тебе милостив в этом. Делай то, что должен, сеньор.
— Ты хороший человек, Рено, — сказал Филипп, развернул Лейлу и направился обратно вниз по ручью, через мелководье, к броду.
Маргарита жила в полулье от Пуасси, в диком месте, где не росло деревьев, а камыш оспаривал болотистую землю с папоротниками и молодыми ивами. Лес, через который они проезжали, был сырым, с непроходимыми зарослями орляка и старыми деревьями с искривленными ветвями. Его люди были угрюмы и молчаливы. Филипп чувствовал на себе чьи-то взгляды — может, зверей, а может, духов. Все знали, что в таких лесах в лиственных беседках спят феи, а в сумрачных сумерках шныряют странные гномы. Любой, кто умрет здесь без святых таинств, будет обречен на вечные скитания в виде блуждающего огонька.
Струйка белого дыма поднималась сквозь деревья и привела их к ее хижине. Старуха была в своем саду, собирала травы. У нее были дикие седые волосы до пояса и леденящий кошачий взгляд. Она наблюдала за их приближением, уперев одну руку в бок, а другой заслоняя глаза от солнца.
— Ты Маргарита, мудрая женщина? — спросил Филипп.
— Я. А ты Филипп де Верси. Что такой знатный сеньор, как ты, делает здесь, в лесу?
— Разве ты не знаешь? — спросил он, проверяя ее.
Она наклонилась и отломила веточку от куста розмарина.
— Я слышала, твой мальчик болен. Полагаю, ему уже пускали кровь, очищали и молились над ним, и теперь ты пришел ко мне в последней надежде. — Она улыбнулась его замешательству. — Я не умею читать мысли, мой сеньор. Я просто не так безумна, как выгляжу.
Филипп передал поводья своей лошади оруженосцу и соскользнул с седла. К хижине вела дощатая дорожка, которая при каждом шаге уходила в грязь.
— Говорят, ты лечишь всякие болезни своими зельями и мазями.
— Я в равной степени знаменита и теми, кого не вылечиваю. Лучше войди.
Филипп последовал за ней, ударившись головой о низкую дверь. Внутри было очень темно. Быстрым взглядом он различил травы и пыльные веточки сушеных цветов, свисавшие с потолка, другие сушились над огнем в очаге. Ржавый котел криво стоял на куче пепла и обугленных дров.
Маргарита отдернула потрепанную занавеску в задней части дома; за ней был стол с двумя стульями и несколько узких полок, заставленных банками. Он узнал несколько окаменевших веточек блошницы и еще одну — листьев ежевики. Большинство других он не знал. Посреди стола стояла ступка с пестиком.
— Садись, — сказала она ему.
«Что ж, это ново, — подумал он. — Нечасто мне так приказывали. Даже моя жена». Но он сел безропотно.
— Сейчас я велю слугам принести пряного вина, — сказала она.
— Достаточно будет инжира и шербета.
Она теребила в пальцах веточку розмарина, разломила ее, поднесла к носу и вдохнула аромат.
— Бог создает прекрасные вещи, — сказала она. Ее руки были коричневыми и узловатыми от старости, с кривыми суставами и вздутыми венами. Но глаза у нее были как у молодой женщины — ясные, быстрые и умные. — Но потом Он их разрушает. Это тайна, и иногда очень болезненная. Расскажи мне о своем сыне.
— Это началось сразу после праздника Богоявления. Он стал медленно вставать по утрам, казался вялым, а потом не мог удержать в себе пищу. Мы позвали лекаря; он ставил пиявки и все такое. Но к Пасхе он уже почти не вставал с постели, и все, что он может сейчас принимать, — это вода и немного бульона. Он — кожа да кости, не более.
— Он страдает?
— Лекарь прописал белладонну. Какое-то время это помогало, но теперь он стонет и ворочается день и ночь. Я почти не отхожу от него; боюсь заснуть, думая, что когда проснусь, его уже не будет. Как вы и сказали, мы молились и молились, привозили лекарей издалека, даже из Байё, продали большую часть приданого моей жены, чтобы заплатить им. Все без толку.
— Лихорадка есть?
Филипп покачал головой.
— Кровью ходит?
— Если бы он не стонал и изредка не звал свою мать, которая вот уже четыре года как в могиле, он бы уже не делал ничего, что делает живое существо.
Маргарита протянула руку через стол и взяла его ладони в свои. Он был удивлен ее силе и исходящему от нее жару. Он также был удивлен, что она осмелилась возложить руки на своего сеньора без его позволения.
Она взяла кусок мешковины и несколько банок с полки; налила немного из одной, побольше из другой. Другие травы она растолкла в ступке, прежде чем добавить их к небольшой горстке листьев и порошка на ткани. Она долго раздумывала над каждой бутылочкой, прежде чем наконец осталась довольна. Затем взяла иголку с ниткой, связала все в узелок и протянула ему.
— Что это? — спросил он. Пахло отвратительно.
— Ястребинка, щавель, календула, портулак. Также немного чемерицы, нарда и паслена. Дягиль для очищения крови. Много всего. Ты должен сделать из этого настой и давать ему пить, сколько сможет выдержать.
— Это его вылечит?
— Возможно.
— Я не позволю ему умереть.
— Даже князь не может спорить со Смертью.
Он взял у нее мешочек и протянул несколько серебряных монет. Она вернула их.
— Я не шарлатанка и не священник, слава Богу. Заплатишь мне, когда он поправится.
— Это только за твое время. Вылечи его, и будет в десять раз больше.
Когда он уходил, она окликнула его.
— Я не всегда была каргой, — сказала она. — У меня когда-то были и сын, и муж. Они оба умерли. И я не смогла им помочь, хотя другим я даю свои травы, и они встают с постели, как Лазарь. Я не ведьма, сеньор. Я не могу сотворить для тебя чудо. Хотела бы, но не могу.
— Мой сын не умрет, — сказал он.
Она смотрела, как он уезжает. «Хороший человек», — говорили.
Но слишком гордый.
Филипп спустился в кухню, чтобы самому приготовить настой. Он налил теплой воды в котелок и повесил его над огнем.
Когда он наклонился, он почувствовал на плече руку своей жены, ее тепло; он так вздрогнул, что повернул голову, чтобы ее найти. Но мертвые не возвращаются к жизни.
«Алезаис, сердце мое, помоги мне. Я делаю все, что могу».
Когда вода с травами уварилась, он повернул кронштейн и наполнил оловянную кружку кипящим варевом. Запах был тошнотворным. Он обернул ручку полотенцем и вернулся в спальню сына.
Он пытался заставить маленького Рено выпить немного волшебного чая ведьмы, но тот не мог его удержать. Снова и снова его рвало, да так сильно, что, казалось, он вот-вот вывернет желудок наизнанку. В рвоте были прожилки ярко-красной крови. Наконец он оттолкнул кружку. Когда Филипп настоял, маленький Рено яростно отмахнулся, и кружка с драгоценным содержимым с грохотом разлетелась о каменные плиты. Филипп взревел от отчаяния и пнул кружку ногой. Она улетела в огонь.
Маленький Рено дергался и пинался, бормоча непонятные слова. Филипп отжал в холодной воде тряпку и положил ему на лоб.
— Я не дам тебе умереть, — пообещал он.
Несколько лучиков света пробивались сквозь ставни, угасая по мере того, как приближался вечер. Он зажег свечу и продолжил свое бдение.
Он нашел гребень Алезаис, серебряный, из черепахового панциря. Он взял за привычку носить его с собой повсюду, за пазухой. Он вертел его в руках, как головоломку. На нем все еще были ее волосы. Он распутал один, поднес тонкую прядь к свету. Спрятал гребень обратно за рубаху. «Ее нет, — напомнил он себе. — Ее нет, и она не вернется».
На стене, над кроватью сына, висел гобелен, изображавший битву христианского рыцаря с сарацином. Когда-то он висел над его собственной кроватью, когда он был ребенком. Он мечтал стать тем рыцарем, стяжать себе славу, в одиночку отвоевав Иерусалим у неверных, и быть провозглашенным величайшим воином христианского мира. Реальность оказалась совсем другой. «Что мне теперь вышить на своем гобелене?»
Он услышал, как колокол в часовне пробил к повечерию. Он чувствовал усталость до самых костей. Позвал служанку. «Смотри за ним, позови меня, если проснется, даже если просто вскрикнет. Ты поняла?»
Его воины пили эль у догорающего огня в большом зале; несколько собак обнюхивали тростник в поисках остатков ужина. Некоторые из мужчин уже спали на полу. Он на мгновение остановился, чтобы посмотреть на одного из конюхов, свернувшегося под своим плащом с одной из прачек, его голова покоилась у нее на груди. «Я бы поменялся с тобой местами, если хочешь, — твое место на мою теплую постель и холодную любовь».
Он поднялся по узким каменным ступеням в свою спальню на вершине донжона. Он представлял, как ему сильно завидуют, ведь у сеньора и его жены было то, чего были лишены все остальные: они могли спать, любить и мыться, не будучи увиденными или услышанными.
Сегодня он просто хотел спать.
Лунный свет падал на кровать из окна. Судя по дыханию Жизели, она спала, слава Богу. Он нащупал кровать. Его кровать! Одна из величайших роскошей привилегии: перина, набитая пухом подушка. Последние три ночи он урывками дремал в жестком деревянном кресле у постели сына.
Занавеска защищала от сквозняков. Он отдернул ее и нащупал деревянную жердь, на которой висела их одежда, подальше от крыс и мышей, повесил на нее свои штаны и тунику, затем сложил рубаху и положил под подушку. Давно он не ложился спать без одежды. Он откинул льняную простыню.
Внезапно она села.
— Что ж. Чужой мужчина в моей постели.
— Не жди многого. Я слишком измучен, чтобы даже говорить.
Когда он откинулся на подушку, она перекинула через него ногу, так что ее грудь оказалась на уровне его лица. И грудь была прекрасна, упругая, цвета слоновой кости в серебряном лунном свете. Если бы он любил ее, не имело бы значения, прошел ли он только что сто миль по пустыне.
— Позволь мне утешить тебя, — сказала она, наклонилась и обхватила его рукой.
— Я неутешен.
— Я могу родить тебе другого сына.
Она действительно это сказала? Он устал; возможно, ему лишь почудилось. Но разве не для этого нужен брак? Дети, политика, деньги; особенно дети. Для мужчины благородного происхождения иметь жену и производить наследников — это просто хорошее хозяйствование, это не должно иметь ничего общего с любовью. «Наследник земель никогда не бывает сам себе хозяином», — говорил ему отец.
И все же что-то в нем бунтовало. Потерял сына — сделай другого; потерял жену — женись на другой. Он пошел на все необходимые компромиссы с жизнью, и теперь презирал себя за них.
— Мой сын умирает, женщина, — прошептал он и оттолкнул ее. Через некоторое время он почувствовал, что она плачет, хотя была слишком горда, чтобы рыдать вслух. «А ты что думал, Филипп, что сможешь отвергнуть ее, и ей будет все равно? Женаты год, а ты спал с ней всего дважды. Неужели она и вправду такая мегера, или это ты ее такой сделал?» Он встал с кровати, оставил перину и набитую пухом подушку, и оделся. Затем спустился вниз, чтобы спать в деревянном кресле и слушать, как его сын хнычет во сне.
*
Старая Маргарита сидела на пальфрее, словно на краю обрыва. Слуги наблюдали из окон; конюхи стояли вокруг, уставившись. Что ж, он знал, что это вызовет разговоры. Мало того, что они сплетничали о его отношениях с женой, вернее, об их отсутствии, так теперь он еще и привел в замок колдунью.
Чем это кончится?
— Спасибо, что пришли, — сказал он.
— У меня не было выбора, когда явились эти головорезы, — сказала она, указывая на Рено и его оруженосца.
— Эти люди не причинят вам вреда. Они выглядят устрашающе, но вы бы одолели их обоих в честном бою.
Мужчины, слонявшиеся у ворот, рассмеялись. При всем своем полубезумии сеньор, по крайней мере, не утратил чувства юмора.
Он помог ей слезть с лошади и провел внутрь донжона. Спальня его сына находилась прямо под большим залом. Он не спал, большие голубые глаза еще глубже запали, синие вены проступали на коже, ставшей ужасно серого цвета. На черепе не осталось плоти. «Таким он будет, когда умрет, — подумал Филипп. — Только больше не будет моргать».
Старуха опустилась на колени у его кровати и положила руку ему на лоб, но нежно, как мать. Он догадался, что сын хотел спросить ее имя и кто она, но у него не было сил.
— Бедное дитя, — сказала Маргарита.
— Прошу, — сказал Филипп. — Сделайте что-нибудь.
— Вы дали ему настой?
— Дал. Но он не смог его удержать.
— Что-то съедает его изнутри. Я же говорила вам, на каждого, кого я вылечиваю, приходится другой, кто умирает. Я могу исцелить то, что можно исцелить. Я не умею творить чудеса.
— Должно быть что-то. Я отдам все, что у меня есть, чтобы спасти его, только скажите, что делать.
Старуха помедлила.
— Вы это серьезно?
— Я никогда не говорю того, чего не имею в виду.
— Что ж, тогда есть один способ. Я слышала от путешественников о женщине на юге, которая творит чудеса. Может, это просто слухи, я сама ее никогда не видела. И шансы, что вы ее найдете, что сможете даже привезти ее сюда…
— Где она живет? Я ее найду.
— Она живет в Альбигойских землях. В деревне Сен-Ибар, в графстве Фуа. Люди говорят о ней, что она может даже воскрешать мертвых. Она — ваша единственная надежда, ибо ничто, кроме чуда, не спасет вашего сына, сеньор.
— Скажите мне ее имя, — сказал Филипп.
— Ее зовут Фабриция Беренжер. Она дочь каменотеса.
— Спасибо, — сказал Филипп.
Воздух в большом зале был едким, потому что в огне было слишком много сырых дров. Столы на козлах были составлены у стены, готовые к ужину. Несколько его сержантов слонялись без дела, играя в кости; охотничьи собаки скулили и ворчали на соломе, дремали, потягивались, играли. Он взглянул на геральдические щиты над большими дверьми — символы его гордого бургундского происхождения и источник его привилегий и его цепей.
Ах, его цепи. Вот она стояла, посреди его личных владений, в своем платье из малинового бархата, подбитом мехом, выглядя одновременно роскошно, встревоженно и яростно.
— Ты совсем с ума сошел? — крикнула она, всполошив собак. Мужчины оторвались от игры в кости, думая, что будет потеха.
— Оставьте нас, — сказал он и подождал, пока их зрители уйдут, прежде чем ответить. — Значит, ты слышала, что сказала старуха?
— Какая-то старая ведьма велит тебе ехать в Страну Ок, и ты седлаешь коня? Ты не поехал по приказу Папы, но послушаешься какой-то карги?
— Я еду ради своих целей, а не ради Рима.
— И что ты надеешься там найти? Думаешь, какая-то женщина положит руки на твоего сына, и он исцелится? Ты так думаешь?
— Я не позволю ему умереть.
— Дети умирают постоянно.
— Так мы просто выбросим его, не задумываясь, словно швыряем собакам куриную кость за ужином? Вот сколько, по-твоему, стоит жизнь?
— Ты не можешь жертвовать всем, что у тебя есть, ради одного больного мальчика.
— Он никогда не был больным до этого.
— Он умрет, что бы ты ни делал и как бы ты его ни любил. Такова воля Божья.
Филипп покачал головой.
— Я уезжаю утром. Мой оруженосец Рено едет со мной. Я возьму своих воинов и вернусь в течение месяца.
— Кто будет нас здесь защищать?
— Защищать тебя? Тебе нужен привратник у ворот и еще один, чтобы мешать конюхам воровать кур. Если почувствуешь угрозу, у тебя есть три брата в десяти лье отсюда, которые прискачут на помощь, но я не вижу такой вероятности. Ты вполне способна управлять делами, как и я. Я вернусь к кануну летнего солнцестояния.
В этот момент вошел Рено, без сомнения, пришедший его спасти, как и в тот день в лесу. На нем была синяя туника поверх кожаной одежды, готовый к утренней охоте. Обязанность проводить Маргариту домой он поручил сержанту.
Жизель решила переманить его на свою сторону.
— Можешь вразумить сеньора? — сказала она. — Ты слышал, что он задумал?
Рено помедлил, его взгляд скользил между ними, словно он оценивал двух противников перед боем. «Но он верен мне, так что должен быть дипломатичен, что бы ни думал. Полагаю, теперь он жалеет, что послал сержанта в Пуасси вместо себя».
— Сеньор должен делать то, что считает нужным, — осторожно сказал он.
— Не подлизывайся к нему! Ты действительно хочешь, чтобы я поверила, будто то, что он предлагает, имеет для тебя хоть какой-то смысл, или для кого-либо здесь, в замке, кроме него?
— Не мне судить.
— Вы оба сумасшедшие! — закричала Жизель. Она подобрала юбки и убежала вверх по лестнице в свою спальню.
Рено выдохнул. Бедный парень. Всего восемнадцать лет, а это его первый бой. Он держался весьма достойно.
— Спасибо, Рено. Это было смело. Теперь можешь говорить открыто.
— При всем уважении, сеньор, вы совсем с ума сошли?
— При всем уважении, оруженосец Рено, это ты посоветовал мне навестить старуху.
— Она живет в Пуасси, а не в Стране Ок.
— Я не собираюсь ждать и смотреть, как он умирает. Ты слышал, что сказала карга. Она говорит, там есть женщина, которая может исцелять руками.
— Даже если это правда, мы въедем в самый разгар войны. Северная армия движется к Безье и уже разорила большую часть Юга. На дорогах разбойники, а солдаты графа Тулузского нападают на любых северян без должного сопровождения. И если мы не будем носить крест крестоносца, нам будет грозить опасность с обеих сторон.
— Я бывал на войне. Я доставлю нас туда и обратно.
— Я бы никогда не усомнился ни в вашей храбрости, ни в вашем мастерстве, только в причине, по которой вы подвергаете их такому испытанию. И знаете, даже если мы найдем эту женщину, даже если все, что говорит о ней карга, правда, что не доказано, даже тогда… как мы убедим ее вернуться с нами сюда, в Верси?
— Я ей заплачу. А если этого будет недостаточно, мы можем похитить ее со всей деликатностью, как ты сделал сегодня утром с ведьмой. Всегда есть способ что-то сделать.
— А как же ваши обязанности здесь?
— Ты думаешь, госпожа Жизель не справится с повседневным управлением этим замком и поместьем? Ей быстро наскучивает музыка и рукоделие. Ей понравится примерить на себя мантию правосудия Верси; через несколько недель в радиусе пяти лье не останется ни одного бродяги, который не сидел бы в колодках. Она будет строже со слугами, чем я, повара и служанки скоро будут дрожать за свою жизнь.
Рено снял свои верховые перчатки и хлопнул ими по каминным щипцам.
— Могу я говорить свободно?
— Я думал, ты и так говоришь.
— Просто… я думаю, вы заходите слишком далеко. Смерть неизбежна для каждого из нас. Это выходит за все рамки разумного.
— Тебе восемнадцать, не так ли, Рено?
— Да, сеньор.
— Слишком молод, чтобы так много знать о жизни. И у тебя есть дети?
— Вы знаете, что нет.
— Тогда ты не можешь понять, что значит стоять перед угрозой потерять одного из них. Когда у тебя будет сын, тогда и будешь судить о моем разуме. Но поскольку у тебя его нет, я прошу тебя готовить людей и лошадей. Завтра мы едем на юг. Мы собираемся найти эту Фабрицию Беренжер и привезти ее сюда, чтобы она возложила свои волшебные руки на моего мальчика. Это мое последнее слово.
В день отъезда ему пришло в голову, что он, возможно, никогда больше не увидит своего сына. Он отбросил эту мысль. «Я больше не потерплю неудачи». Он наклонился и поцеловал мальчика в щеку. Тот едва шевельнулся.
— Он должен быть жив, когда я вернусь, ты поняла? — сказал он испуганной служанке, выходя из комнаты, словно она могла что-то с этим поделать.
Снаружи заря окрасила холодное небо охристым ободком; свет просачивался в день, как пятно. В нишах воротной башни все еще горели факелы. Легкие струйки пара поднимались от храпящих и пританцовывающих лошадей. Они взяли пальфреев ради выносливости, самых сильных меринов и кобыл — ради скорости.
Конюхи вывели каштанового араба Филиппа, пегую кобылу для Рено, а затем несколько коренастых лошадок, навьюченных их скромным багажом.
Появился Рено, плащ наброшен на короткую кольчугу, шлем под мышкой.
— Где госпожа Жизель? — спросил он.
— Она не выходит из своей спальни.
— Вы попрощались?
— Она швырнула мне в голову ночной горшок, когда я увернулся за дверью. Если это можно назвать прощанием, то да, мы расстались.
Звенели ножны и доспехи; блеск копья поймал первые лучи солнца. Отправляясь на войну или на охоту, Филиппа всегда волновал звон уздечек и сбруи, запах лошадей и кожи.
— Почему ты так угрюм, Рено?
— Сеньор, я считаю это серьезнейшей ошибкой. Но я последую за вами куда угодно.
— Очень хорошо, тогда в путь. Чем скорее мы отправимся, тем скорее найдем эту даму чудес.
Аббатство Монмерси
в Монтань-Нуар, Страна Ок
Мертвый ребенок, сунутый ей в лицо, маленький и серый. Иссохшая рука. Молодая женщина с вывалившимся языком, на руках двух дюжих парней, возможно, ее сыновей; другой мужчина, покрытый язвами. «Помоги мне, помоги мне». Целый мир в нужде.
Мужчина с дикими глазами прижал ее к стене.
— Моя жена умерла. Ты сказала, что исцелишь ее!
Толпа хлынула вперед.
— Ты сказала, что исцелишь ее!
Сестра Бернадетта посохом оттеснила их.
— Возвращайся внутрь! — крикнула она Фабриции.
— Но я им нужна, — сказала та.
— Возвращайся внутрь!
Привратница, сестра Мария, втащила ее за ворота. Сестра Бернадетта последовала за ней, и они вместе с привратницей захлопнули ворота и заперли их на засов.
Бернадетта прислонилась к стене, чтобы отдышаться. В суматохе она потеряла свой головной убор, и ее волосы, темно-каштановые, но прорезанные седыми прядями, спутались на лице. Она поправила убор и разгладила свою рясу.
— Грубиян, — пробормотала она.
— Я никогда не говорила, что могу кого-то исцелить, — сказала Фабриция. — Я никогда никому ничего не обещала.
— Не обращай на него внимания.
— Я подожду здесь немного; они не уйдут, пока я не возложу на них руки.
Бернадетта взяла ее за руку.
— Нет, Фабриция, сегодня ты туда не выйдешь. Пусть ждут. Даже больные должны научиться вести себя прилично. — Заместительница настоятельницы была высокой, худой женщиной с мягким голосом и твердой решимостью.
— Они тебя не обидели? — спросила ее сестра Мария.
Фабриция покачала головой, нет.
Она последовала за сестрой Бернадеттой обратно в трапезную, делая два шага на каждый ее один. Они прошли мимо фруктового сада, где сливовые и грушевые деревья гнулись под тяжестью плодов, а две сестры пытались отпугнуть птиц длинными граблями. Мухи неистовствовали над падалицей в высокой траве, воздух гудел от них.
В Сен-Ибаре скоро наступит канун летнего солнцестояния. Ее мать будет собирать полынь, бузину, шалфей и горькую полынь, чтобы сплести из них гирлянды и развесить по всему дому для аромата или для изгнания темных духов. Прошлогодние гирлянды она бросит в большой костер за стенами. Там соберется вся деревня. Кроме нее.
И все же, если эта жизнь и не была тем, чего она хотела, по крайней мере, это была та, которую она выбрала. Ничего не поделаешь.
*
Она вернулась к своей работе на кухне, мыла полы, помогала другим сестрам скоблить котлы. Некоторые из них улыбались и кивали, словно она была настоятельницей. От других она получала лишь мрачные взгляды. «Наконец-то. Решила к нам присоединиться, значит? Раскусили твою игру, да?»
Маленький медный колокольчик, висевший на стропилах в молельне, созвал их на утреннюю мессу и собрание капитула. Фабриция, благодарная за отдых, бросила котел, который скоблила, обратно в корыто. Она присоединилась к другим сестрам, направлявшимся через клуатр в часовню.
Статуя Богоматери в синем одеянии взирала на них из ниши высоко в южной стене.
Когда началась служба, Фабриция произносила слова литании, но ее внимание было сосредоточено на собственных сокровенных мольбах. Закрыв глаза, она видела мертвого ребенка, которого утром сунули ей в лицо у ворот. Она полагала, что ей пора бы привыкнуть к таким ужасам, она насмотрелась их с того дня, как так неосторожно прикоснулась к Бернарту у ворот Сен-Ибара.
«Прошу, Госпожа моя, прекрати это. Возложи это бремя на кого-нибудь более достойного, на святого, на монаха, привыкшего к размышлениям, к самоотверженной жизни».
Внезапно во рту появился странный привкус, словно она наелась мела. Она услышала жужжание, знакомый пчелиный рой, сопровождавший ее безумие, и Мария сошла со своего пьедестала, как в тот первый раз в Сен-Этьене. Каменные плиты задвигались под коленями Фабриции, и она тихо ахнула, подумав, что часовня вот-вот рухнет. На коже выступил сальный пот, и к горлу подступила тошнота. Она оперлась о деревянный аналой.
Она уставилась вверх, на свод. Демон в черной рясе боролся там с ангелом. В пылу борьбы демон оступился, и они вместе рухнули на пол часовни. Голова демона раскололась о каменные плиты, как одна из спелых слив в саду. Его голова склонилась к ней; она различила аккуратную бородку, тронутую сединой. У него была тонзура монаха. «Я иду за тобой», — сказал он, а затем крылья ангела сомкнулись над ним, и он умер.
Фабриция вскочила и закричала.
Видение исчезло. Она едва не потеряла равновесие, протянула руку, чтобы не упасть. Бернадетта была рядом и подхватила ее. Она лишь смутно осознавала крики других послушниц в хоре и холодный взгляд ризничего, прежде чем потеряла сознание.
*
Она лежала на своем тюфяке в келье, сестра Бернадетта склонилась над ней.
— Фабриция, — прошептала она. Она попыталась сесть, но Бернадетта осторожно уложила ее обратно на постель. — Тебе нужно отдохнуть.
— Вы видели, как упал ангел?
— Какой ангел, Фабриция?
Тут она вспомнила: просто сон.
— Какой ангел? — повторила Бернадетта.
Фабриция закрыла глаза. Бернадетта оставила ее отдыхать.
Тогда и началась боль за глазами. Вскоре даже движение головой стало пыткой. Половина мира исчезла; она видела лишь одну сторону двери, одну сторону крошечного окна, одну сторону своего собственного тела. Когда такое случалось, единственным лекарством от боли было лежать в своей келье с закрытыми ставнями.
*
На следующее утро за ней пришла сестра Бернадетта.
— Тебе лучше?
— Немного.
— Настоятельница хочет тебя видеть.
Стоять было трудно. Она пошатнулась и прислонилась к стене. Часовня, дормиторий, где они спали, кухня и трапезная — все было сгруппировано вокруг открытого двора с утоптанной землей. Бернадетта взяла ее под руку и помогла спуститься по лестнице и пересечь двор к залу капитула.
Настоятельница была невысокой, плотной женщиной, из крестьян, с грубыми, злыми глазами. Фабриции всегда казалось, что больше всего в Боге настоятельница любит Его гнев. Деревянный крест на ее груди раскачивался от силы ее сдерживаемой энергии, как лоза лозоходца.
— Ты не присутствовала на службах вчера и прошлой ночью.
— Я была нездорова, преподобная мать.
— Что ж, так ты говоришь. Тебе лучше сегодня утром?
— Немного.
— Я заметила, ты хромаешь. И все еще носишь свои шерстяные рукавицы, хотя уже не холодно, даже на заутрене. Покажи мне руки.
Фабриция сняла перчатки. Она была потрясена увиденным. Ладони и тыльные стороны ее рук были покрыты коркой крови. Когда она разжала кулак, кровь капнула на ее рясу. Сестра Бернадетта прижала руку ко рту.
— О, Фабриция!
Настоятельница покачала головой, не впечатлившись.
— Посмотри на это. Что ты с собой опять сделала?
— Я этого не делала.
— Тогда кто? Дьявол? — Она протянула руку через стол между ними и рывком притянула ее ладонь ближе. Фабриция тихо застонала от боли. — Неудивительно, что тебе дурно. Пленников пытают с большей сдержанностью. Как ты это выносишь?
— Иногда бывает хуже, чем обычно.
Настоятельница посмотрела на Бернадетту.
— Ты знаешь, как она это делает? Она ворует ножи из кухни?
— Я обыскала ее келью, как вы приказали. Мы ничего не нашли. Она кроткая душа, преподобная мать, думаю, вы ошибаетесь на ее счет.
— Я здесь настоятельницей двадцать лет, и еще ни разу не ошиблась в послушнице. Она где-то спрятала нож. — Она вздохнула. — Одна из монахинь сказала мне, что вчера утром у ворот был бунт.
Фабриция покачала головой.
— Это был не бунт, преподобная мать, просто несколько бедных людей искали исцеления.
— Она говорит правду, — сказала сестра Бернадетта. — Несколько пастухов с женами, слишком нетерпеливые. Вот и все. Эти бедные люди приходят каждый день за исцелением.
— Ты действительно думаешь, что можешь творить чудеса, Фабриция? Думаешь?
— Это другие люди говорят обо мне. Сама я не знаю, что и думать.
— Это кощунство!
— Я ни на что не претендую.
— Можешь рассказать мне, что случилось в часовне вчера утром?
Фабриция покачала головой. Она посмотрела на свои руки. «Посмотри на эти раны!» Теперь, когда она осознала их, они начали болеть, и сильно. Она стиснула зубы и попыталась сосредоточиться на том, что говорила настоятельница.
— Из-за тебя все аббатство постоянно на ушах. Ты насмехаешься над нами?
— Почему вы так думаете?
— А почему бы мне так не думать? Сестра Бернадетта, раны этой девушки глубоки. Их нужно перевязать. Отведи ее к сестре-лекарке.
Фабриция встала, чтобы уйти.
— Подожди. Я с тобой еще не закончила.
Она снова села.
— Что мне с тобой делать? Я знала, когда ты пришла сюда, что ты создавала проблемы в своей деревне. Но многие молодые женщины, вступающие в наше святое убежище, не имеют прошлого, которым можно было бы гордиться. Не каждая послушница приходит сюда из-за пламенной преданности божественному, мы это знаем. Но ты заходишь слишком далеко. Мало того, что ты постоянно пытаешься привлечь к себе внимание этим… этим причудливым образом. Но теперь ты смущаешь других послушниц. Ты отвлекаешь их от их обязанностей и молитв. После вчерашнего утреннего зрелища некоторые из них даже думают, что в тебе сидит дьявол. Ты знала об этом?
Фабриция смотрела, как капля водянистой крови стекает по ее руке. Она повисла на кончике ее мизинца, а затем капнула на каменную плиту.
— Я подозреваю, что в душе ты — симулянтка.
Сестра Бернадетта начала было протестовать, но настоятельница заставила ее замолчать одним взглядом.
— Я за свое время укротила многих молодых женщин: ленивых, упрямых, непослушных, своевольных. Это делалось терпеливо и спокойно, на протяжении многих лет. Но я никогда не знала никого, подобного тебе. Что вдвойне невыносимо, так это то, что ты привлекаешь к нашим дверям всех этих несчастных… что ты делаешь нас… знаменитыми. Этого нельзя терпеть. Вчера у наших ворот была дюжина калек. Завтра их может быть сотня. Сколько еще придет?
— Я не прошу их приходить.
— Да кем ты себя возомнила? Это возложение рук должно немедленно прекратиться. Ты меня поняла?
— Но она помогает стольким людям, преподобная мать!
— Сестра Бернадетта, вы слишком доверчивы. Она вас дурачит, а вы этого не видите. — Она снова повернулась к Фабриции. — Это должно прекратиться. Немедленно. Ты поняла?
— Да, преподобная мать.
— Хорошо. А теперь прочь с глаз моих. Обе.
Настоятельница установила строгий Устав. Вместо мягкой постели и медвежьих шкур, что были у нее в Сен-Ибаре, ей дали жесткое дощатое ложе с тонким слоем соломы.
Колокол будил их посреди ночи на утреню. Она уже успела возненавидеть звук этого колокола. Все еще сонная, она натягивала черную рясу поверх рубахи и вставала с постели, ноги ее леденели на холодном камне, пока она в темноте искала свои деревянные башмаки. Затем она спускалась по лестнице и шла через ледяной клуатр, чтобы бормотать псалмы в мрачном хоре вместе с другими послушницами. Когда она только приехала, ее дыхание превращалось в белые облачка, даже когда она пела офферторий, и она даже не чувствовала, как соприкасаются ее пальцы в молитве. Ей приходилось проламывать ледяную корку в корыте в клуатре, чтобы просто умыться. Каково здесь будет зимой?
Несколько часов сна. Затем снова колокол, на заутреню. Они прерывали пост сухим ржаным хлебом и водой, смешанной с небольшим количеством вина. Ничего больше, так как большая часть того, что они производили — фрукты из сада, виноград с виноградника, молоко и масло от коровы, — продавалась в деревне или обменивалась на молотое зерно и дрова.
Им всем были назначены свои обязанности. Фабрицию сделали келаршей[10], занятие одинокое, но она полагала, что настоятельница с самого начала хотела держать ее отдельно от других послушниц. Погреб находилась в подклети под дормиторием. Это была мрачная пещера, но теперь, когда в горы наконец пришло лето, воздух внутри был пропитан запахом хмеля, старых яблок и сыра.
Утра она проводила, считая чеснок и разливая мед по банкам, прерываясь лишь тогда, когда колокол снова созывал их в часовню для очередной молитвы. Они возвращались в свои кельи после повечерия, несколько часов сна, снова колокол, и все начиналось заново. Времени или возможности для дружбы, или даже для разговоров, было мало. К тому же, некоторые из других послушниц приняли обет молчания.
Она вспомнила, что однажды сказал ей Симон, в той, другой ее жизни, в Тулузе. «Недостаточно просто любить Бога. Если ты хочешь нести обеты, у тебя должен быть достаточно крепкий нрав, чтобы служить ему все свои годы, а не один или два».
Фабриция постоянно чувствовала голод и усталость, и не было никакой надежды, что она когда-нибудь почувствует что-то иное. «Не знаю, смогу ли я так прожить всю свою жизнь, — думала она. — Я скучаю по той жизни, что у меня была, и скучаю по той жизни, о которой мечтала. Но выбора нет. Полагаю, я привыкну».
Утром после разговора с настоятельницей, вместо того чтобы после заутрени пойти к воротам и обойти очередь паломников, пришедших просить ее возложить на них руки, она сразу отправилась в погреб, чтобы начать свои дела. Над длинным столом медленно кружили мухи; жирные синие мясные мухи разочарованно ползали по льняной ткани, которой была накрыта миска с теплым козьим молоком. Оса отчаянно билась о крышку горшка с медом. С чего начать? В углу в мешках лежали оливки, которые нужно было разложить по банкам для консервации.
«Сейчас они, должно быть, кричат мое имя у ворот, — подумала она. — Кажется жестоким лишать их надежды. Но что я могу поделать? Теперь моей жизнью правит настоятельница». В каком-то смысле она была рада, что ей это запретили, ибо это отнимало у нее последние силы, хотя ей было стыдно за это чувство.
Руки ее болели; ноги болели так сильно, что стоять было невозможно. Она тяжело опустилась на табурет и сняла перчатки. Ей следовало промыть раны и наложить свежую льняную повязку, прежде чем начать работу. Она с трудом поднялась по лестнице и прошла по клуатру к корыту с водой.
Она наполнила деревянное ведро и поставила его на землю. Солнце отразилось от поверхности воды, как ртуть, и она моргнула и закрыла глаза. Когда она снова их открыла, вода закружилась и качнулась, и в глубине она увидела бегущих по дормиторию людей с мертвыми глазами и обнаженными кинжалами. Сестра Бернадетта распростерлась на полу, нагая и полумертвая, с кровью на бедрах. Красивый мужчина с зелеными глазами и в запекшейся крови на рубахе стоял над ней с ножом.
Она сбросила свой головной убор и сунула голову в корыто. Шок от холодной воды изгнал видение. Она огляделась. Просто приятное утро на Юге, с перистыми облаками на синем небе. Откуда берутся такие кошмары? Она сходит с ума, она была в этом уверена.
— Прошу, Госпожа моя, прекрати это, — пробормотала она.
Что с ней происходит? Когда это кончится?
Это случилось в день святой Марии Магдалины. Они были на повечерии; Фабриция полудремала в хоре, мечтая, чтобы литургия закончилась и она могла урвать несколько часов сна перед следующей службой. Настоятельница внезапно рухнула, лицо ее стало свекольного цвета, на губах выступила пена. Сестра Бернадетта и еще несколько человек вынесли ее из часовни, ризничий бежал за ними.
После этого Фабриция вернулась в свою келью вместе с другими послушницами и тут же провалилась в черный сон без сновидений. Ее разбудила заместительница настоятельницы, подняв ее на ноги еще до того, как она открыла глаза.
— Ты должна пойти, — сказала она и повела ее через дормиторий в одной рубахе.
Келья настоятельницы мало чем отличалась от ее собственной: голые каменные стены, солома на полу, жесткое ложе для сна. Комната освещалась одной свечой. Большое деревянное распятие висело на стене над кроватью настоятельницы, и Господь Иисус, казалось, извивался при каждом мерцании свечи на сквозняке.
Старуха была лишь в рубахе. Ее волосы были седыми и коротко остриженными, лицо опухшим и багровым, словно ее душили. Кто-то вложил ей в пальцы четки. Она издавала влажный, удушливый звук, будто тонула. Ризничий и сестра-лекарка стояли на коленях у кровати и молились.
Когда вошла сестра Бернадетта, ризничий сказала:
— Мы послали привратницу за священником.
Бернадетта повернулась к Фабриции.
— Можешь ей помочь? Хотя бы сохранить ей жизнь, пока не придет священник?
— Мне запрещено.
— Она запретила тебе. А не я. — И тут, к изумлению Фабриции, Бернадетта взяла ее за руку и опустилась на одно колено. — Прошу, Фабриция. У тебя особый дар, от Бога. У тебя нет причин любить ее, я знаю, но я знала настоятельницу еще с тех пор, как была послушницей, и я верю, что в душе она добрая женщина. Помоги ей.
Сестра-лекарка и ризничий отошли в сторону. Фабриция опустилась на колени. Она положила обе руки на грудь старухи и закрыла глаза в молитве. «Отче наш», десять «Радуйся, Мария». Закончив, она встала.
— И это все? — спросила ризничий.
— А что еще вы хотите, чтобы я сделала?
— Но… — Она повернулась к Бернадетте. — Я ожидала большего.
— Вы это чувствуете?
Две другие монахини нахмурились. Одна из них сказала:
— Пахнет цветами.
— Лавандой, — сказала сестра Бернадетта.
Все они посмотрели на настоятельницу. В ее состоянии, казалось, мало что изменилось. Фабриция повернулась к Бернадетте.
— Могу я теперь вернуться в свою постель, сестра?
— Конечно. Спасибо, Фабриция.
Она вернулась в постель. Через мгновение она уже спала.
Через два дня после праздника Магдалины настоятельница уже сидела в постели, попивая бульон. Без своего головного убора и рясы она не казалась Фабриции такой грозной. Она выглядела как-то меньше, хотя и не менее суровой. Фабриция надеялась на примирение с ней.
Привратница привела священника из Монклера, и он совершил над ней соборование. На следующее утро ей стало лучше. «А теперь посмотри на нее, — сказала сестра Бернадетта. — Она нас всех переживет».
— Рада видеть, что вы поправились, — сказала Фабриция.
— Это был просто обморок, — ответила настоятельница. — Со мной и так ничего серьезного не было. — Фабриция увидела, как сестра-лекарка переглянулась с сестрой Бернадеттой.
— Вы хотели меня видеть, преподобная мать?
— Именно так. У меня тревожные новости.
— Мои родители здоровы? — встревоженно спросила Фабриция.
— Это имеет гораздо большее значение, чем здоровье твоей семьи. Ты слышала, что Папа послал крестовый поход против еретиков, которых граф Тулузский все эти годы взращивал здесь, в Альбигойских землях?
— Нас это ведь не коснется?
— Святое Воинство Папы взяло Безье. Все, кто был за стенами, перебиты, слава Богу, город сожжен, даже собор. — Бернадетта прижала руку ко рту. — Они вкусили Божьей мести за свою греховность, до последнего мужчины, женщины и ребенка.
— А что со священниками? — спросила Бернадетта.
— У них был шанс уйти, но они предпочли остаться. Они так же виновны в укрывательстве еретиков, как и сам граф. Теперь они ответят перед Богом.
Фабриция перекрестилась.
— Я думала, они пришли воевать только с еретиками и с солдатами графа.
— Всякий, кто дает приют ереси, плюет в глаза Богу.
«Моя мать — еретичка, — подумала Фабриция, — и мой отец ее любит. Как и я. Значит ли это, что мы тоже еретики? Значит ли это, что мы сгорим, сколько бы месс ни отстояли, сколько бы ни исповедовались?»
— Это ужасные новости, — сказала Бернадетта.
— Это святой гнев Божий, возмездие грешникам. Мы должны праздновать возвращение святого закона в Альбижуа.
— Но какое это имеет отношение ко мне, преподобная мать?
— Позор, который ты навлекаешь на нас своим так называемым целительством и прочей истеричной чепухой, никогда не был здесь желанен. Но в такие времена это может обернуться катастрофой. Ты должна уйти отсюда, сегодня же.
Фабриция повернулась к Бернадетте в поисках поддержки, но та, казалось, была потрясена не меньше ее.
— Но она возложила на вас руки, — возразила Бернадетта настоятельнице.
— Ты не должна была позволять ей этого делать! Ты думаешь, она воскресила меня из мертвых, так, что ли? — Она указала обвиняющим пальцем. — Даже помыслить об этом — кощунство. Только наш Господь имеет силу исцелять. Ты будешь приписывать ей заслугу каждый раз, когда кто-то из нас очнется от обморока? — Кровь прилила к ее щекам. Усилие от крика истощило ее. — Она должна уйти отсюда немедленно.
— Но куда мне идти? — спросила Фабриция.
— Это больше не моя забота. Я сочла тебя непригодной для этой жизни. А теперь уходи. Оставь меня в покое.
*
Фабриция ждала, пока привратница откроет ворота. На ней уже не было монашеской рясы, лишь простая коричневая туника деревенской девушки. Ее немногочисленные пожитки были связаны в узел. Сестра Бернадетта с несколькими другими монахинями пробежала через клуатр и бросилась ей в ноги.
— Не могу поверить, что она так с тобой поступила. Что ты будешь делать?
Фабриция была потрясена и смущена, видя, как заместительница настоятельницы плачет у ее ног, и поэтому сама опустилась на колени рядом с ней.
— Все будет хорошо. Я вернусь в Сен-Ибар, к своей семье.
— Молюсь, чтобы Он сохранил тебя в безопасности. — Она сунула ей в руки узелок с хлебом и сыром. Сестра Мария, привратница, теперь тоже плакала. Другие монахини смотрели с другого конца клуатра, их лица были суровы.
Фабриция встала и вышла за ворота. «Что мне теперь делать? — подумала она. — Кажется, нигде я не в безопасности».
Минервуа, Страна Ок
Какое убогое место.
«Безбожное», — сказал отец Ортис. «Если у Дьявола и есть родина, то она здесь; сам воздух пропитан ересью. Переверни камень — и из-под него выползет еретик».
Они ехали по старой римской дороге, прямой, как стрела, миля за утомительной милей. По обе стороны были застойные, не имеющие выхода к морю озера, какая-то желтая поросль и солончаки. Жар обрушивался на них яростными ветрами, дувшими с Лионского залива.
Лошади дергались и махали хвостами, мучимые бесчисленными мошками, а цикады трещали и гудели. Птичьего пения здесь не было; местные жители всех их съели. Симон почувствовал, как что-то ужалило его в шею, и хлопнул по этому месту. Голова у него закружилась. Тело чесалось и воняло под черной шерстяной рясой. Он взглянул на отца Ортиса. Его лицо было покрыто красными пятнами и блестело от пота, и у него едва хватало сил отмахиваться от мух. Рот его был открыт, он задыхался от жары.
«Мы страдаем ради Бога. Так мы являем нашу любовь».
Он прищурился от слепящего света. Впереди него тянулась длинная вереница всадников, по двое, у каждого на белой тунике красный крест. Они ехали прямо, как их учили. Дисциплина их была безупречна. И на каких лошадях они ехали! Огромные, резвые животные, покачивающие чепраками и вскидывающие головы, казавшиеся еще более грозными в своих холщовых капюшонах.
Оруженосцы ехали сзади, длинные щиты их господ были приторочены к бокам их собственных лошадей — три лазурных орла на черном фоне, герб дома де Суассон. Каждый из рыцарей барона привел с собой небольшой отряд пехотинцев и немного кавалерии — своих вассалов, друзей и родичей, своих оруженосцев и сержантов. Дюжина рыцарей; возможно, триста воинов, по подсчетам Симона. Не большая армия, но и не маленькая.
Симон и отец Ортис ехали сзади на своих более скромных конях, рядом с обозом. Доспехи были упакованы там; кольчуги были только у рыцарей из-за их дороговизны, хотя у оруженосца мог быть кольчужный хауберк до колен, если его господин был щедр. У сержанта могла быть бронь, куртка, обшитая полосами кожи. Простые солдаты обходились щитом и молитвой на удачу.
Их заверили, что до Безье осталось всего два лье, от силы три, и именно там они наконец присоединятся к Воинству. Их план состоял в том, чтобы соединиться с армией крестоносцев в Ниме, но они задержались по пути из Тулузы, когда отец Ортис подхватил лихорадку и потерял почти неделю, пока выздоравливал в монастыре под Мийо. К тому времени, как они прибыли, великое Воинство уже начало свое продвижение на юг. Они молились о лучшей доле, и Бог даровал ее; на следующий день с севера прибыл барон Жиль де Суассон со своей армией, направляясь на соединение с силами крестоносцев, и предложил им сопровождение.
Симон поник в седле, измученный, жаждущий пить и ослабевший от жары. Отец Ортис поднял руку, чтобы остановиться, и он предположил, что тому нужно отдохнуть. Симон и два слуги, которыми снабдил их епископ, тоже остановились. Солдаты поехали дальше, кроме двух в арьергарде, шагах в двадцати позади.
У дороги стояла женщина, мягко покачиваясь на пятках, прижимая к груди узел тряпья. «Что заставило отца Ортиса остановиться?» — подумал Симон. Ничего необычного. Дорога была полна паломников и бедняков.
Один из слуг слез с лошади и подошел к ней.
— Что случилось? — спросил отец Ортис.
Он заговорил с ней на langue d’oc — окситанском языке.
— Она говорит, ее ребенок болен, отец, — сказал он.
— Приведи ее сюда.
Наклонившись с лошади, он откинул грязное тряпье, которое она держала в руках. Это был младенец, новорожденный, с огромной и уродливой головой.
— Ребенок мертв, — сказал он.
Она взвизгнула и отпрянула.
— Как тебя зовут? — спросил он ее. — Куда ты идешь?
Она не ответила. Отец Ортис слез с лошади.
— Дай мне ребенка, — сказал он. В его голосе было нечто, заставившее ее повиноваться, какой бы полубезумной она ни казалась. — Ребенок мертв, — повторил он, — и теперь мы должны позаботиться о его душе. Веруешь ли ты в Иисуса, Спасителя твоего, и в Его Святую Апостольскую Церковь?
Глаза женщины были огромными, как у ребенка. Она кивнула. У нее не было сил сопротивляться милосердию отца Ортиса.
— Окропил ли его голову водой священник?
Она покачала головой.
— Тогда мы окрестим его здесь, и он будет похоронен по-христиански, чтобы его душа могла спастись на небесах. Ты часто ходишь в церковь?
Еще один едва различимый кивок.
Отец Ортис повернулся к своим слугам.
— Мы должны похоронить дитя, — сказал он, не обращая внимания на их полное изумление. Земля была твердой, как камень, и Симону казалось, что бедняги вот-вот упадут в обморок, как и он сам. Но они сделали, как им было приказано, выскребая неглубокую могилу из бледной земли.
Отец Ортис совершил поспешное крещение, использовав немного воды из кожаной фляги у своего пояса, а затем достал епитрахиль из сумки на седле и произнес слова отпевания. Все это время двое солдат из арьергарда, которые теперь были их единственной защитой на пустынной дороге, ворчали и качали головами, возмущенные тем, что он так побеспокоил их ради крестьянки.
Младенца положили в неглубокую могилу и засыпали землей. «Лисы или собаки наверняка выроют его, как только мы уедем», — подумал Симон.
Они снова сели на коней.
— А что с женщиной? — спросил Симон отца Ортиса.
— Мы возьмем ее с собой. — Он подвел ее к своей лошади и велел садиться в седло.
— Отец Ортис? — спросил Симон. — Это мудро? — Он, вероятно, имел в виду: «Это достойно?»
— Я пойду пешком.
— Тогда вы должны взять моего коня.
— Нет, это мое решение. Так поступил бы Иисус.
И вот почему отец Ортис прошел пешком весь оставшийся путь до Безье. Ибо, как он сказал, так поступил бы Иисус, и он не мог поступить иначе.
*
Безье
Когда они прибыли, Воинство крестоносцев уже побывало здесь и ушло. Когда-то в городе жило пятнадцать тысяч душ. Они все еще были там, но уже не жили. Симон не стал утруждать себя их осмотром, но он чувствовал их запах. Ему сказали, что в основном они обгорели; то, что от них осталось, во всяком случае.
Послеполуденный зной тяжело лежал на сожженных камнях, цитадель выдыхала смрад бойни. В воздухе все еще плавали частички серого пепла. Кое-где вверх поднимались черные клубы дыма. Стена собора замерцала и рухнула на его глазах. Воздух был тяжел от гула мясных мух. Стервятники и вороны дремали на стенах, насытившись. Собаки тявкали и дрались за останки, хотя их было в избытке. Ни единого человеческого звука.
— Чудо, — сказал отец Ортис, упал на колени и возблагодарил Бога.
Сен-Ибар
Деревня дремала под жарким солнцем. Серые каменные дома здесь отличались от северных; у всех были изогнутые розовые черепичные крыши, и каждая черепица лежала на такой же, но перевернутой. Карнизы были утяжелены большими камнями, чтобы мистраль не срывал черепицу. Говорили, что так строили свои дома римляне.
Воздух был густым и сонным, пропитанным диким тимьяном. Стрекозы парили среди васильков. Горы Кастилии исчезли в дымке.
Под деревьями лежали спелые фиги, и Жиль де Суассон слез с коня, разломил одну и высосал мягкий зернистый плод. Они все сгрудились под наспех возведенным шелковым навесом, ища укрытия от изнуряющей жары. Над их головами знамя с крестом, увенчанное флёр-де-лис короля Франции, шевельнулось и замерло.
— Что ж, — сказал он, — они отказываются открыть нам ворота. Внутри люди Тренкавеля. Они оскорбляют нас и называют захватчиками и безбожниками.
Роже-Раймон Тренкавель был местным виконтом. Он годами воевал с графом Раймундом Тулузским и привык к вторжениям. Его солдаты знали осаду как летний день.
— У нас достаточно припасов, чтобы продолжать, — сказал Симон.
— Мне нет дела до припасов, мне есть дело до их дерзости. Оставим ли мы гнездо еретиков позади, невредимым, когда я поклялся на святом кресте прийти сюда и искоренить их?
Голос барона был высоким и резал слух. «Странный тип», — подумал Симон. «Ходит как дворянин; ничто не скроет походку человека, проведшего большую часть жизни в седле. Просто он не похож на дворянина, по мнению Симона. Он с севера, из Нормандии, но не темный, как большинство из них. Волосы у него были белые, даже ресницы, и бороды не было. Глаза бледные, почти розовые».
Его сапоги были покрыты толстым слоем бледной пыли Юга, к ним были пристегнуты тяжелые шпоры, а на шипах виднелась кровь. «Значит, он жесток к своей лошади, — подумал Симон. — Это о чем-то говорит».
Было неожиданно обнаружить одну из этих каструмов, как называли эти укрепленные города в Альбижуа, все еще непокорной. Все остальные города, которые они проезжали после Безье, были покинуты. Симон не был уверен, что резня должна стать христианским принципом, но как тактика войны она увенчалась впечатляющим успехом.
— Мы должны захватить город, — сказал Жиль.
— Там триста душ. Зачем беспокоиться? У нас нет осадных машин.
— Нам не нужны осадные машины. Это не настоящая крепость. Стены невысоки; большинство из них — часть домов по периметру. Их нельзя должным образом охранять, а даже если бы и можно было, по моей оценке, гарнизон недостаточно велик для этого. Там дюжина людей Тренкавеля, от силы две. Горстка моих людей может перелезть через стены ночью, а на рассвете они бросятся к воротам и распахнут их для нас.
— У вас для этого недостаточно людей, — сказал Симон.
— Поправьте меня, отец, но вы и отец Ортис здесь для того, чтобы давать духовное наставление походу, а не советовать профессиональным солдатам по тактике. Я прав?
Симон повернулся к отцу Ортису за поддержкой, но тот отвернулся.
— Мы должны присоединиться к осаде Каркассона. Таковы были наши инструкции.
— Мы лучше послужим, обеспечив тыл армии.
— Если бы им нужна была эта деревня, они бы ее взяли.
— Возможно, они торопились в Каркассон. Для них это было бы как прихлопнуть муху. Это лучше оставить для меньших армий, таких как моя.
Симон понимал нетерпение барона начать свою войну. Требовалось всего сорок дней активных боевых действий под крестом, чтобы получить отпущение всех грехов, так что чем скорее он начнет, тем скорее сможет занять свое место на небесах и отправиться домой.
Он потер кожу спины сквозь шерстяную сутану, чувствуя выпуклые рубцы своих шрамов. Они чесались, когда он потел, твердые, как кость, и воспаленные в этой жаре. «Неужели я действительно это сделал?»
— Если люди не выйдут, мы войдем за ними. Их неповиновение может означать лишь то, что они укрывают там еретиков. Если они не преклонят колени перед Иисусом, они преклонят их перед огнем. Я пришел сюда делать Божье дело и готов начать.
— Это солдаты вам не повинуются, — сказал Симон. — А не горожане. У них нет выбора.
— Очень хорошо, отец Жорда. Завтра утром я предложу всем, кто верует в Святую Церковь, покинуть деревню, чтобы мы знали, что внутри остались только безбожники.
— Это бессмысленно! Даже если вы ее захватите, у вас не хватит людей, чтобы оставить гарнизон.
— И нечего будет оставлять. Я поступлю так же, как Воинство в Безье. Мы сожжем ее дотла, и любые еретики, которых мы найдем, сгорят вместе с ней.
Симон посмотрел на отца Ортиса.
— Вы согласны с его планом?
— В Испании у нас есть пословица: «Где не помогает благословение, поможет хорошая толстая палка».
Симон посмотрел вверх по холму. Сторожевые огни уже горели на углу крепостных стен.
— Отец, я не думаю, что толстая палка — это оружие, которое предпочитал Иисус. Я думал, мы здесь, чтобы спасать души.
— Мы здесь, чтобы изгнать Дьявола из его логова любыми доступными нам средствами. Тех, кто будет спасен, мы спасем. Но наш первый долг — защитить Иисуса Христа.
— Завтра я предложу добрым католикам города свободу, — сказал Жиль. — Если они не примут нашу милость, то пожнут последствия. — Был поздний вечер, и его люди начали разводить костры для приготовления пищи. — Через две ночи мы будем греть ноги у костра побольше любого из этих. У этого костра будет имя. Мы назовем его Сен-Ибар.
Одного из молодых солдат где-то в темноте рвало от страха, а его более опытные товарищи, которым было приказано соблюдать тишину, пинали его сапогами, заставляя замолчать. Луны не было, лишь свет на сторожевых башнях указывал им путь.
Диего и Симон стояли во главе колонны рядом с белым дестрие[11] Жиля, массивным зверем с красными глазами. Он дергал поводья, топал копытом, возбужденный скоплением солдат вокруг. Двое оруженосцев с трудом удерживали его.
Крик застал его врасплох. У ворот началась битва. Полдюжины людей Жиля ночью взобрались на стены и теперь атаковали солдат у ворот.
Жиль велел отцу Ортису ждать его сигнала, прежде чем дать людям свое благословение. Теперь, когда в тишине больше не было нужды, Жиль повернулся в седле и указал на монаха.
— Говори, что должен, и поживее!
— Мужи Нормандии, — крикнул отец Ортис, — Бог сегодня с вами! Ваш враг — враг Христа! Ваш крестовый поход величественнее даже тех, что сражаются в Святой земле, ибо люди, против которых вы идете, — не просто язычники, грешащие лишь по неведению, но люди, вдохновленные самим Дьяволом, христиане, некогда спасенные кровью Христа, которые в своем убожестве теперь обратились против него! Они резали священников, оскверняли церкви и плевали на крест! Они целуют зад черной кошке и называют это Иисусом! Таким людям пощады не будет!
Раздались предупреждающие крики и предсмертные вопли у ворот. Жиль натянул поводья дестрие так, что тот взвился на дыбы, и огромные железные копыта обрушились в дюйме от лица Симона. Ворота Сен-Ибара распахнулись. Кто-то размахивал факелом, подавая сигнал.
Жиль не стал дожидаться, пока Диего закончит свое напутствие. Он пришпорил коня и крикнул команду к атаке. Его шевалье — его конные воины — и пехотинцы хлынули за ним.
Нормандская армия устремилась к воротам. Симон смотрел, охваченный ужасом и страхом.
— Ты в порядке? — спросил отец Ортис.
— Я в порядке.
— Тогда присоединишься ко мне в песне? — Он поднял крест над их головами, как раз когда над горой взошло солнце. Оно коснулось самого кончика, и тот вспыхнул золотом. Он запел: — Veni Sancte Spiritus…
У ворот раздался взрыв пламени, затем еще один. Они закончили гимн. Диего переминался с ноги на ногу под тяжестью позолоченного креста.
— Они что-то долго проходят через ворота, — сказал он.
Симон услышал паническое ржание лошади. Солдаты выбегали из ворот, охваченные огнем. Что-то было не так. Они уже должны были быть внутри.
— Споем гимн еще раз, брат Симон?
Они спели Veni Sancte Spiritus еще дважды. Когда солнце поднялось выше, в небо взметнулись два густых столба черного дыма.
— То, что вы им сказали, — пробормотал Симон. — Про черную кошку.
— Что с того?
— Я прожил здесь, в южных землях, всю свою жизнь. Никогда не слышал о таком.
— У меня надежные сведения.
— Эти Совершенные заблуждаются во многом, это правда. Но я не верю, что кто-то из них мог бы так поступить с кошкой.
— Неужели это так важно для вас в данный момент, брат Симон?
— Я верю, что Бог сделал нас хранителями великой истины. Нам не нужно приукрашивать ее ложью.
Один из пехотинцев Жиля сбежал с холма, его кожаная куртка дымилась. Он сорвал ее с себя, воя от боли. За ним последовал другой. Вскоре их были десятки, спотыкающихся, истекающих кровью, проклинающих.
Теперь появились шевалье, вся маленькая армия Жиля в беспорядочном отступлении.
— Что случилось? — крикнул отец Ортис.
Один из солдат подошел. Он потерял шлем и держался за руку, бесполезно висевшую вдоль тела. Кровь непрерывно капала с его пальцев.
— На стенах были не только люди Тренкавеля! Вся деревня нас ждала. Грязные дьяволопоклонники!
Последним вернулся сам Жиль. Он был похож на ежа, его кольчуга ощетинилась стрелами. Симон слышал, что убить рыцаря трудно, даже в ближнем бою, так как его доспехи в основном непробиваемы. Умирали всегда только пехотинцы, потому что у них для защиты был лишь кусок кожи или щит. Теперь он мог убедиться, что все, что ему говорили, было правдой.
Может, поэтому такие, как Жиль, так любили войну.
Нормандец снял шлем и швырнул его в грязь. Его мальчишеское лицо раскраснелось от пота, тонкие белые волосы прилипли к черепу. Еще больше стрел торчало в доспехах его дестрие, хотя одна пробила их, у плеча, и темная кровь струилась по его передней ноге. Он дрожал и кружился от боли и возбуждения.
— Что случилось, мой сеньор? — крикнул отец Ортис.
— Горожане сражаются вместе с солдатами. У них были заготовлены цепи через улицу, чтобы сбить наших лошадей, и даже бюргеры с крыш швыряли в нас камни. Потом они подожгли две телеги с сеном и столкнули их вниз по улице. Я потерял двух своих рыцарей и Бог знает сколько людей!
— Я же говорил ему, что мы к этому не готовы, — сказал Симон отцу Ортису.
— Вы сказали, что мы сражаемся только с солдатами! — крикнул Жиль на них. — Вы сказали, что народ — добрые католики, и только солдаты Тренкавеля будут с нами сражаться! Проявите милосердие, говорили вы! Ну, теперь видите, к чему нас привело милосердие! Там нет ни одного, кто не был бы целующим Дьявола ублюдком!
Он с силой вонзил свой меч в землю, острием вниз.
— Этому не бывать! — сказал он, указывая на них обоих, словно они были виноваты в его поражении. — Они пожалеют о том дне, когда выступили против Жиля де Суассона!
Еще один долгий день в пути. Казалось, весь мир направлялся в Лион. Был сезон паломничества, и они миновали тысячи из них, все на пути в южные земли. «Священные войны хороши для дела», — так, по крайней мере, говорили трактирщики.
Они шли в одиночку или группами, распевая гимны, следуя за монахами и священниками, и несли знамена. Шли все: нищие, менестрели, освобожденные крепостные, студенты. Лишь изредка Филипп и его люди встречали других всадников: барона или епископа, или воловью повозку, везущую лес или свинец для церковной крыши. Тем не менее, продвигаться было трудно, ибо через каждую лигу стадо овец или скота замедляло их продвижение и пачкало дорогу.
Однажды поздним вечером, недалеко от Лиона, они остановились на отдых. Оруженосцы расседлали лошадей, охлаждая их шкуры ивовыми листьями, смоченными в реке. Тело Филиппа онемело от усталости после недели тяжелой езды и натерто тяжелой кольчугой. Он снял тяжелую латную рукавицу, чтобы вытереть пот и грязь с глаз. Рено помог ему снять дорожные доспехи; он застонал от облегчения, стряхнув их с себя, затем последовал за другими шевалье к воде, чтобы зачерпнуть пригоршнями прохладной воды и полить голову и шею, пил, пока живот не натянулся до предела.
Как только лошади были напоены, они разбили лагерь; их палатки, тяжелые повозки с поклажей и костры для приготовления пищи растянулись на сто шагов вдоль берега. Ночь наступила быстро. Филипп приказал Рено выставить часовых, затем завернулся в свой дорожный плащ и попытался уснуть, слушая треск сухих веток в костре, тихий говор людей, собравшихся вокруг него. Соленая свинина, которую они ели на ужин, вызвала жажду и беспокойство. «Прошу, Боже, позволь мне успеть. Не дай моему мальчику умереть». В лесу закричала сипуха. В такие безлунные ночи бродили оборотни и гоблины. Он коснулся креста на шее для защиты.
«Не дай моему маленькому мальчику умереть».
*
Он проснулся от того, что Рено грубо тряс его за плечо.
— Сеньор, с вашего позволения, проснитесь.
Инстинкт солдата: он мгновенно проснулся.
— В чем дело?
Двое его воинов стояли там с пылающими факелами, между ними — маленький мальчик. Они держали его за руки, с некоторым трудом, ибо он извивался, брыкался и пытался их пнуть. Одному из мужчин это надоело, и он ударил его рукоятью меча. Глаза мальчика закатились, и он опустился на колени.
— Хватит! — крикнул Филипп. Он вскочил на ноги и повернулся к Рено. — Что происходит?
— Часовые нашли его, когда он пробирался в лагерь. Он пытался украсть нашу еду.
Филипп присел на корточки. Взлохмаченный и грязный мальчишка был тощ, как шатровый шест. Он приподнял голову мальчика.
— Кто ты?
Но мальчик, оглушенный ударом, не отвечал. Тогда его оттащили к реке и окунули головой в воду, чтобы привести в чувство. Ребенок очнулся и затряс головой, как пес.
— Кто ты? — снова спросил его Филипп.
Глаза мальчика сфокусировались, он окинул взглядом одежду Филиппа — бархатную тунику и гранатовый перстень.
— Ну и видок, — сказал он. — Прямо как король Франции.
— Ударь его еще раз, — сказал Рено часовому.
Филипп покачал головой.
— Оставь. — Он взял мальчика за плечи. — Как тебя зовут?
— Лу, сударь.
— Откуда у тебя такое имя?
— Мать дала. А вы кто?
— Ах ты, наглый щенок, — сказал Рено и уже было замахнулся на него латной рукавицей, но Филипп его удержал.
— Меня зовут Филипп, барон де Верси. Я тот, у кого ты пытался украсть.
— Я умираю с голоду. У вас есть что-нибудь поесть?
Филипп посмотрел на Рено.
— Что нам с ним делать?
— Будь моя воля, я бы отрезал ему ухо, чтобы научить уважению, а потом бросил бы в реку.
— Сжалься, Рено. Он ненамного старше тебя, когда тебя привели ко мне.
— Я просто голоден, сеньор. Я не хотел ничего дурного.
— Ты вор.
— Что ж, возможно, сеньор. Но лучше быть вором с одним ухом, чем окоченевшим трупом у дороги, а я знаю, что выберу.
Филипп усмехнулся против воли. Он вытащил мальчика на берег и подтолкнул к Рено.
— Дай этому несчастному поесть.
— Сеньор, это плохая затея.
— Кусок соленой свинины и немного хлеба, раз он так отчаялся. Если он сможет это удержать в желудке, значит, он крепче меня, и он это заслужил. Ради всего святого, Рено. Я прошу у Бога Его милости, так разве я не должен ответить на чужую молитву, если это в моих силах?
Рено пожал плечами. Он схватил мальчишку за руку и потащил вверх по склону к лагерю. Филипп улыбнулся. Лу. Волк. Хорошее имя для падальщика. Он накормит оборванца, а утром отправит его восвояси.
Люди храпели, и костер превратился в пепел. Лу сжался у огня, впиваясь зубами в соленую свинину и почти не утруждая себя жеванием. Рено стоял над ним с горящей головней. Филипп изучал его: заморыш с ястребиным лицом и слишком длинными для его тела конечностями. В нем был вид побитой собаки, глаза, следившие за любым неожиданным движением, голова, постоянно вертевшаяся, готовая вжаться в плечи, готовая бежать.
— Ты откуда?
— Ниоткуда.
— У тебя нет дома?
— Был, когда отец был жив. Но он умер, и мы направились в Париж, где у моей матери есть двоюродный брат. Она говорила, он о нас позаботится, но она умерла по дороге. Подхватила лихорадку.
— Где она?
— Вон там, — сказал он. — Под деревом.
Филипп кивнул Рено и двум воинам.
— Оставьте нас. Хвалю вас за службу. Вы хорошо поработали. Спасибо, Рено. — Он присел на корточки рядом с мальчиком, спину его согревали умирающие угли костра.
— Куда вы едете? — спросил его Лу.
— В Альбигойские земли. Место называется Сен-Ибар.
— Зачем вы туда едете? Там война. Вы присоединяетесь к крестовому походу?
— Нет, мы не крестоносцы. Я однажды был крестоносцем в Утремере и больше никогда им не буду.
— Тогда зачем?
— У меня в Бургундии есть сын. Он умирает.
— Так почему вы не с ним?
— Ты веришь в чудеса, Лу?
— Слышал о них, от священников. Но никогда не видел.
— Я верю в чудеса. Я верю, что если буду усердно молиться Богу, Он услышит меня и ответит на мою молитву о сыне. Вот почему я еду в Альбижуа. Там есть женщина, которая может исцелять руками. Я собираюсь попросить ее вернуться со мной в Бургундию и исцелить моего сына.
— Вы сумасшедший.
— Да, ты, наверное, прав.
— Можно мне переночевать здесь? У костра? Обещаю, я ничего не украду.
— Хорошо. Но я тебя честно предупреждаю. Если попытаешься что-нибудь стащить, мой оруженосец Рено и вправду отрежет тебе ухо. При всей своей молодости он защищает меня, как медведица своего детеныша.
Мальчик облизал руки, чтобы почувствовать вкус свиного жира, а затем лег между двумя солдатами, чтобы было теплее. Филипп некоторое время сидел, наблюдая, как ветерок шевелит пепел в костре, затем снял свой плащ и накрыл им мальчика. Потом он снова уснул, гадая, почему решил поведать свои беды сироте и вору. Утром, он был уверен, маленький негодяй исчезнет вместе с куском хлеба и чьим-нибудь перстнем.
*
Филипп проснулся с первыми проблесками света. Он стряхнул с себя росу, пристегнул пояс и меч. К его удивлению, Лу все еще спал там, где он его оставил. Он разбудил мальчика и позвал Рено. Они заставили мальчика показать им тело его матери. Он гадал, не было ли это ложью, чтобы вызвать сочувствие, но в ста шагах от лагеря они нашли ее, как и сказал мальчишка, окоченевшую и холодную под каштаном.
Тело уже начало разлагаться, и лисы с воронами успели им полакомиться. Он велел Рено приказать людям вырыть ей могилу. Священника, чтобы проводить ее душу на небеса, не было, но Филипп прочел над ней молитву, когда все было кончено, и понадеялся, что этого будет достаточно.
Когда Филипп сел на Лейлу, Лу встал перед ним, преграждая путь.
— Возьмите меня с собой, — сказал он.
Филипп рассмеялся.
— С чего бы мне это делать?
— Вот видите, — сказал Рено. — Он как любой уличный пес. Вы бросили ему объедки, и он думает, что заслуживает большего.
— Не оставляйте меня здесь, сеньор.
— От тебя нет толку, мальчик. И у меня свои дела.
— Я говорю на langue d’oc — окситанском языке. Я не буду вас задерживать и могу оказаться благословением, когда вы попадете к этим щеголям и еретикам.
— Не думаю, что тридцать вооруженных воинов станут надежнее защищены с добавлением заморыша, едва доросшего до штанов. И я немного говорю на этом языке. Я выучил его в Утремере у южных рыцарей.
Лу схватил поводья.
— Тогда в качестве милости, сударь, возьмите меня с собой до Лиона. — Рено с досадой покачал головой.
Поддавшись порыву, Филипп наклонился, схватил Лу под мышки и поднял его на седло.
— Хорошо, мой маленький сеньор Волк. Ты нищий и вор, так что там ты себе на жизнь заработаешь.
— Спасибо, сеньор. Я не доставлю хлопот.
— Ничего хорошего из этого не выйдет, — сказал Рено.
Лион, июль 1209 года
Вот же не повезло добраться до Лиона в рыночный день, подумал Филипп. Можно потерять полдня пути, просто чтобы перебраться с одного конца этого проклятого города на другой.
Улицы были забиты, у городских ворот царил хаос, а на главной площади едва хватало места для всех воловьих и ослиных повозок. Рынок представлял собой серое море овечьих спин, и шум после тишины дороги оглушал: водоносы звонили в колокольчики, подмастерья с грохотом катили свои бочки по брусчатке, гоготали гуси, визжал медведь из ямы для травли, и все это перекрывал оглушительный рев мула. Над всем этим Филипп слышал звуки лютни жонглёра и смех его слушателей.
Королевская флёр-де-лис была повсюду, город охватила ярость патриотического пыла из-за войны, словно Страна Ок была неверным захватчиком.
У церкви уже трудился священник, высоко подняв золотой крест, вокруг него теснилась восторженная толпа.
— …они оскверняют церкви и используют их для грязных плотских оргий… они открыто поклоняются Дьяволу. Они больше не люди, а слуги Сатаны! Даже эти так называемые дворяне, эти сеньоры Тренкавеля, Фуа и Тулузы! Мы слишком долго терпели этих дьяволов среди нас. Ибо не нужно кланяться Сатане, чтобы снова распять нашего Господа! Достаточно лишь укрывать таких людей, давать им приют. Если вы не за Бога, значит, вы против него! Но если вы присоединитесь к нам в нашем святом паломничестве против этих дьяволов, то заслужите место на небесах, и все грехи будут вам отпущены, ибо вы доказали свою любовь к Богу!
Рено и Филипп остановили лошадей, чтобы прислушаться.
— Нам то же самое говорили перед тем, как мы отправились в Утремер, — сказал Филипп.
— Здесь много новообращенных, сеньор.
— Они говорили, что миру придет конец, если мы ничего не сделаем против магометан, но единственный мир, который кончился, — это мой. Теперь мне не так уж и важен рай.
— Сеньор, вам не следует так говорить!
Филипп повернулся в седле и посмотрел на мальчика.
— Ты слышал, что я сказал? Считаешь меня еретиком?
— Мой отец, — когда он был жив, да хранит его Господь, — говорил мне, что если человек может обрести покой, перекрестившись, то так и следует делать. И он говорил, что если завтра придет кто-то другой и скажет, что это должен быть не крест, а круг, то пусть будет круг. Это еретик, сударь?
Филипп рассмеялся.
— Твой отец был практичным человеком.
— Он был лудильщиком, сударь, и на все руки мастером.
— И к любой религии тоже. Но это Лион, юный сударь. Я сдержал свое слово. Теперь ступай своей дорогой, и удачи тебе.
Лу слез со спины огромного боевого коня, но все еще цеплялся за одно стремя.
— Не возьмете ли вы меня с собой, сеньор? Я мог бы быть полезен.
— Для чего? — сказал Рено. — Как пристанище для вшей? Пошел прочь. Мой господин оказал тебе достаточно милости.
Филипп пришпорил коня, и мальчик вскоре затерялся в толкающейся толпе.
*
Пока его воины баловались разбавленным пивом в одной из таверн у главной площади, Филипп нашел церковь и вошел внутрь. При всем его показном безверии, он вовсе не был безбожником, несмотря на всю свою браваду. Разве не в том была суть его путешествия, чтобы вымолить у Бога милость?
Массивные железные подсвечники освещали мрак церкви, как дневной свет. Святые, нарисованные на колоннах, выглядели почти веселыми.
Он нашел статую Девы, упал на колени и прошептал:
— Ave Maria, gratia plena… — Затем он произнес молитву, как делал всегда, за своего сына. Возможно, он больше не верил ни в пап, ни в крестовые походы. Но он все еще верил в чудеса и надеялся, что одной этой веры будет достаточно.
К исповедальням тянулись рваные очереди, в церкви было так много народу, что едва хватало времени прошептать покаянную молитву и сунуть свою лепту в руку священника, как подходил черед следующего тайного грешника. Священные войны и вправду были хороши для дела, как и говорили трактирщики.
Когда он выходил из церкви, поднялась суматоха. Какой-то бюргер в меховой куртке и шелках размахивал в воздухе надушенным платком и, казалось, вот-вот упадет в обморок. Двое его слуг держали маленького оборванца, и один из них высоко поднял бархатный кошелек.
— Он здесь, сир! — крикнул он. — Мы его крепко держим!
Филипп сбежал по ступеням и встал между бюргером и его людьми. Их удивление быстро сменилось тревогой. Им сразу стало ясно, что Филипп — рыцарь, и с ним лучше не связываться.
— Отпустите его, — сказал Филипп и схватил Лу за волосы, заявляя на него свои права.
— Но, сеньор, он вор. Он украл у нашего господина…
Филипп обернулся на него.
— Если ты собираешься обращаться к барону и рыцарю, ты будешь делать это на коленях и понизив голос. — Его рука легла на меч. Мужчина отступил.
Таща за собой визжащего Лу, Филипп подошел к бюргеру и бросил в его сторону серебряную монету.
— За ваше беспокойство, сударь. Он больше не доставит вам хлопот.
Он оттащил Лу прочь.
— Ты, похоже, твердо решил лишиться ушей, мальчик. Мне следовало бы позволить им посадить тебя в колодки для урока.
— Ай, вы мне больно делаете!
— Мне следовало бы сделать тебе еще больнее. Искусство вора — не попадаться. Тебе этого никто не говорил?
— Куда вы меня тащите? Ай…
Филипп почти дошел до таверны, когда отпустил мальчика. Лу картинно пригладил волосы, а затем попытался его пнуть. Филипп покачал головой.
— Хорошо, можешь пойти с нами. По крайней мере, пока не научишься заботиться о себе лучше, чем сейчас.
Лу ухмыльнулся.
— Вы это серьезно, сеньор?
— Я никогда не говорю того, чего не имею в виду. — Он поднял глаза и увидел Рено, стоявшего у таверны и наблюдавшего. Его оруженосец покачал головой. «Ты об этом еще пожалеешь», — казалось, говорил его взгляд.
Сен-Ибар
Два дня ушло на то, чтобы зашивать раны на лошадях и людях, подсчитывать потери и изучать географию унижения. Жиль сидел в своем шатре и не выходил. Отец Ортис проводил дни, распевая псалмы под деревом. Жара была гнетущей; стрекот сверчков сводил с ума. Сен-Ибар, этот слабый городишко-крепость, пошатнул их веру. Нормандия думала, что все будет проще.
На второй вечер Жиль созвал совет, и отца Ортиса с Симоном вызвали в его шелковый шатер вместе с его рыцарями и оруженосцами. Присутствовал еще один человек, которого Симон не узнал, — щуплый мужчина с аккуратной черной бородкой. Он сидел в углу, на единственном другом стуле, одетый в цвета дома Тренкавелей и с выражением полного ужаса на лице.
Ночь тяжело дышала; воздух лип к коже, а кусачие насекомые делали всех раздражительными. Жиль сидел в кресле перед столом на козлах, на котором лежала большая карта, прижатая по углам маленькими камнями.
— Господа, позвольте представить вам мсье Робера Марти, до недавнего времени байля Сен-Ибара. Ночью, зная, что его долг — перед Богом, а не перед своим еретическим сеньором, он тайно покинул город и явился к нашим часовым, а они привели его ко мне. Он желает показать нам путь внутрь каструма.
— Слава Богу, — сказал отец Ортис.
— Можем ли мы ему доверять? — спросил кто-то, ночной дьявол с одним глазом и рыжей бородой. Его звали Гуго де Бретон, и он был самым доверенным лейтенантом нормандца. Он хрустнул костяшками пальцев, играя на публику и усиливая угрожающий вид, придаваемый ему увечьем.
Жиль повернулся к Роберу.
— Можем ли мы вам доверять?
— Я отдал себя в ваши руки. Думаете, я бы сидел здесь, если бы собирался вас обмануть? Я знаю, в чем заключается мой долг доброго католика.
— Правда в том, что он видел, что мы сделали в Безье, — сказал Гуго де Бретон. — Он обделался со страху.
— Он теперь один из нас, — сказал Жиль, как снисходительный отец. Он встал и указал на карту, разложенную на столе. — Он принес нам это, карту Сен-Ибара. Он хочет, чтобы мы знали, что есть еще одни ворота, прямо здесь. — Он постучал по бумаге указательным пальцем. — За ними есть тайный ход, который ведет под каструм и вверх к донжону. Робер проведет нас туда. Гуго возьмет половину наших войск и войдет этим путем, чтобы на этот раз мы могли захватить ворота изнутри. Но мы должны сделать это сегодня ночью, прежде чем Робера хватятся. Если они поймут, что их предали, они затопят ход.
— Для чего используется этот ход?
— Это спасательный туннель, который они использовали в прошлом, когда их осаждали люди графа Тулузского. Большинство жителей деревни ушли этим путем после нашей первой атаки. Внутри осталось лишь несколько солдат. Они планируют подождать еще день, а затем тоже бежать.
— Почему он нам это рассказывает? — спросил Гуго.
Жиль бросил Роберу кошелек.
— Он знает, какому господину лучше служить.
— Тот, кто предал однажды, предаст и дважды.
— Как только он проведет нас к воротам, он останется заложником здесь, в лагере. Он знает, что случится, если он нас обманет.
— Наши молитвы были услышаны, — сказал отец Ортис. — Это чудо.
— Жадность — это не чудо, — сказал Гуго. — А лишь неизбежность.
— Готовьте людей. Как только Гуго и его люди захватят ворота, я возьму своих рыцарей и потребую Сен-Ибар для Бога.
«Неужели я единственный в этой комнате, кто не видит тщетности всего этого?» — подумал Симон.
— А что насчет людей внутри? — спросил он. — Что насчет их душ?
Жиль посмотрел на него с изумлением.
— Их душ? Это забота Бога, а не наша.
— Так мы перережем нескольких человек, оставшихся верными своему сюзерену, и вознаградим этого Иуду?
Наступила тяжелая тишина. Отец Ортис уставился на него с изумлением.
— Эти люди выступили против Божьей армии, — сказал Жиль.
— Воинство Божье в Каркассоне, — сказал Симон. — А мы здесь не добились ничего.
Жиль с пинка опрокинул стол.
— Мы избавляем землю от ереси, как просила ваша Церковь! Я-то думал, вы здесь, чтобы наставлять нас в делах веры, отец Жорда? А похоже, теперь нам придется наставлять вас.
Раздался горький смех. Затем он и его солдаты покинули шатер, чтобы взять доспехи и оружие.
Отец Ортис схватил Симона за руку.
— Больше не смей говорить, пока я не позволю! Не забывай, кто здесь наставник, а кто — ученик.
Симон знал, что спорить дальше бессмысленно. Он все еще не мог избавиться от смрада Безье, засевшего в ноздрях: жженая и гниющая плоть, смешанная с конским навозом, и гул мясных мух. Он гадал, сможет ли когда-нибудь.
В Тулузе, в Каркассоне, в Лионе, в любом городе Франции мясники забивали овец и скот прямо у своих лавок, и кровь с потрохами стекала в сточные канавы; они убивали кур на глазах у покупателей, чтобы те получили свежее мясо, а затем выбрасывали головы и перья на улицу. Симон привык подбирать подол своей сутаны, проходя через это месиво, и, хотя он был опытным горожанином, в жаркие летние дни, когда запах окровавленного мяса и вонючих кишок вызывал у него тошноту, он порой прибегал к надушенному платку.
Но то были овцы; то были коровы; и кровь — домашних животных.
А это.
Это…
Он никогда не видел и не мог вообразить ничего подобного. Одно дело — убить человека; для опытного солдата, такого как эти, это могло занять один удар мечом, от силы два. Но зачем они это сделали? Они ведь не рубили тела на мясо, им не нужно было разбрасывать конечности и торсы по улице и украшать ими каждый дверной проем, каждую канаву.
Черная кровь запеклась в канавах — сгустками, лужами; ее медный смрад, высыхающий на жарком солнце, вызвал у него рвоту, и он рухнул с лошади и изверг все на улицу. Отец Ортис смотрел на него с отвращением.
Симон вытер рот тыльной стороной ладони.
— Что эти люди здесь натворили? — спросил он.
— Боюсь, я в вас ошибся.
— А чего вы ожидали? Я думал, вы хотели видеть в этом походе богослова и проповедника, а не мясника.
— Мы не можем все время проводить с псалтырью. Разве наш Спаситель был добр, когда изгонял менял из Храма?
— Он опрокинул их столы; он не рубил их на куски, как для костра. Посмотрите, что натворили эти люди!
— Кротость мы несем слабым и нуждающимся в нашем милосердии. Должны ли мы проявлять ее и к врагам Церкви? К тем, кто стремится ее низвергнуть? Мы — орудия Божьи, и наш долг — спасать души. Что мы делаем, мы делаем из любви, из любви к Богу.
Рыночная площадь представляла собой просто грязное пространство со скудным фонтаном. На дальней ее стороне дымились руины. Симон с изумлением указал.
— Они даже церковь сожгли!
— Церковь была осквернена.
Стены из известняка были обуглены, а крыша обвалилась. Приближаться было слишком жарко, так как стропила крыши все еще горели на полу алтарной части. Но он узнал запах горелого мяса.
— Что здесь произошло?
— Они были еретиками, — крикнул кто-то за его спиной.
Он обернулся. Жиль де Суассон вел процессию на площадь: горстка пленников, люди Тренкавеля, скованные по запястьям, с петлей на шее у каждого, конец которой был привязан к седлу его боевого коня. За ним следовали его рыцари и отряд пехотинцев.
— Но они искали убежища! Они были в церкви!
— Она больше не была священной. Они были еретиками в месте, которое сами же и осквернили. Поэтому мы ее и сожгли.
— Вы не можете знать, что эти люди, которых вы перебили, были еретиками!
— Они укрывали еретиков, а это одно и то же.
— Если у человека сосед-еретик, это не делает его плохим христианином.
Жиль повернулся к отцу Ортису.
— Отец, наставьте вашего спутника, будьте добры. Он слишком много на себя берет. — Жиль спрыгнул с коня. — Бог узнает своих. Когда все они окажутся на небесах, пусть Его великая мудрость разделит их на спасенных и проклятых. Вы должны понять, отец Жорда, что когда мы так поступаем, это побуждает других быть более усердными в своих молитвах. Этого ведь вы хотите от своей паствы, не так ли? Усердия?
— Сеньор прав, — сказал отец Ортис. — Думаете, добрый христианин мог бы жить бок о бок с Дьяволом?
Симон понял, что спорить дальше бесполезно. Он опустился на колени и начал молиться за души усопших.
— О, избавьте меня от этого благочестия, — сказал Жиль. — Вы хотите, чтобы вашу Церковь спасли для вас, но вам больно видеть, как это делается. Вы лицемеры, все до одного.
Симон посмотрел на кучку пленников, несчастных людей, которые храбро сражались и в конце были преданы своим же байлем.
— Что вы с ними сделаете? — спросил он.
— Они отвергли крест. Поэтому я подумал, что для них будет поучительно узнать на собственном опыте, что то, чего, по их мнению, не существует, все же есть. Вы так не думаете, отец Ортис? — Он повернулся к капитану солдат и начал его допрашивать. Один из его людей, лучше говоривший на окситанском диалекте, переводил его вопросы. Где остальные горожане? Куда они пошли? Почему ушли?
— Они слышали, что вы все мясники, — сказал капитан, — и умоляли нас отпустить их. Мы планировали сдерживать вас еще два дня, а потом сделали бы то же самое, если бы этот грязный пес байль нас не предал.
— Куда они направились?
— В горы. Где вы их никогда не найдете.
Жиль повернулся к Гуго.
— Отправляйся за ними. Они пешие; так что, несмотря на то, что говорит эта блоха, у тебя есть хороший шанс их найти, а когда найдешь, яви им Божье правосудие. — Он снова сел на своего дестрие и развернулся. — А теперь покажите им, что мы здесь делаем с еретиками.
Хорошее лето для мясных мух. Ни у одной из них не было оправдания не растолстеть, не раздуться и не задремать на солнце.
Они ехали по старой римской дороге, ведущей через Минервуа, мимо почерневших от дыма и покинутых деревень и каструмов. Первый повешенный на оливковом дереве привлек внимание; после дюжины это стало обыденностью. С каждой лигой Филипп терял частицу своей души. Сколько брошенных младенцев ты делаешь вид, что не замечаешь, потому что не можешь спасти даже одного из них, а видишь их по два десятка в день?
А что насчет солдата, которого они нашли у дороги без ступней и кистей? Филипп все еще слышал его крики и проклятия, когда тот умолял избавить его от мучений. Это сделали с ним христианские солдаты, не в пылу боя, а в качестве средства устрашения.
Но если христианские солдаты совершили такой поступок, каким должен быть его ответ, грешника, коим он был? Оставить ли человека страдать от жажды и позволить стервятникам докончить его, пока он еще жив?
Он спрыгнул с коня, обнажив меч.
— Сделай это! Ради всего святого! — кричал ему человек. — Чего ты ждешь? Прошу, не дай мне так страдать! Умоляю!
Одно дело — убить человека в бою; другое — совершить убийство во имя милосердия. Его люди смотрели, но никто не проронил ни слова.
Человек закричал, перекатился на бок и попытался подползти ближе.
— Прошу, мсье, умоляю! Сделайте это! Я тысячу раз замолвлю за вас слово в раю, но прошу!
«Сколько ему лет?» — подумал Филипп. Лицо его было так покрыто кровью и грязью, что ничего нельзя было разобрать. Боль прорезала на нем глубокие морщины. Ему могло быть и двадцать, и восемьдесят.
Филипп поднял меч, но что-то заставило его помедлить. Не так-то просто убить человека, которого не ненавидишь и не боишься. Когда он уже собирался опустить меч, стрела глухо вонзилась в грудь мужчины. На мгновение он выглядел лишь удивленным, а затем свет покинул его глаза, и он умер тихо и просто.
Филипп знал, кто выпустил роковой болт.
— Спасибо, Рено. Но мне не нужна была твоя помощь.
— Простите, сеньор. Я просто не мог больше на это смотреть. Я не так боюсь смерти, как боюсь этого.
Их взгляды встретились.
— Тогда давайте сделаем то, за чем сюда пришли, и уберемся из этой страны стервятников, — сказал Филипп и снова сел на коня.
*
Вечер был безветренным, тени — угольно-черными, а свет — ярким, как свежая краска. Здешняя земля немного напоминала ему Утремер: оливы и фиги росли на скудной, каменистой почве, а сухие каменные стены удерживали вольно пасущихся коз и овец.
Под сенью стен террасные виноградники были окутаны легкой дымкой. Говорили, что эти лозы были посажены под свист плети римского надсмотрщика во времена Иисуса. А теперь посмотрите на них. Крестоносцы выкорчевали их, корни были сожжены, скручены и мертвы.
Воздух пах тимьяном и склепом.
Деревню сожгли недавно, так как вчерашний дождь еще не смыл сажу. Струйки серого дыма все еще поднимались от руин. Лисы и волки осторожно пробирались по выжженной земле, привлеченные на открытое пространство обещанием свежего мяса. Они ехали по дороге вверх по узкому переулку от ворот. Филипп прикрыл рот и нос рукой, услышал, как несколько его людей тоже подавились от тошноты. На площади стояло семь крестов. До этого единственные распятия, которые он когда-либо видел, были резными изображениями Господа в церкви. Он и не представлял, что люди все еще могут так пытать друг друга.
Дерево у церкви было почерневшим и почти сгоревшим. От него осталось достаточно, чтобы на нем можно было повесить кого-то. Труп мужчины качался на ветру. Стервятник взмахнул крыльями, чтобы отогнать ворон, собиравшихся вокруг туши.
Никто не проронил ни слова.
Филипп развернул коня и выехал из города. Весь этот путь — зря. Бедная девушка, которую он приехал найти, без сомнения, была одним, а то и несколькими, из этих кусков сырого и почерневшего мяса, разбросанных по площади.
«Господи, помилуй. Она была его последней надеждой».
*
Крестоносцы разбили лагерь у реки к югу от Сен-Ибара; они нашли конский навоз, утоптанную землю и теплый пепел от их костров. Их было не больше двух-трех сотен, предположил Филипп.
Филипп сидел, сгорбившись, под фиговым деревом, обхватив голову руками.
— Что нам делать? — спросил его Рено.
— До утра ничего не поделаешь. Скажи людям разбить здесь лагерь на ночь.
Он увидел тень, движущуюся под деревьями, — женщину в тунике с капюшоном.
Рено тоже ее увидел.
— Что это? — сказал он.
Филипп уже был на ногах и бежал. Его добыче мешало длинное платье и валежник под ногами, и он быстро догнал ее и повалил на землю.
Она лежала там, где упала, и не пыталась сопротивляться. Он встал. Ее руки и ноги были грязными и покрытыми порезами. Она сказала что-то на langue d’oc, чего он не разобрал. А затем перекатилась на спину и раздвинула ноги.
Рено подбежал к нему. Лу тоже последовал за ним.
Женщина сказала Филиппу что-то еще.
— Что она сказала? — спросил Рено у Лу.
— Она сказала, делайте, что хотите, но просит не причинять ей боли.
Филипп опустился на колени.
— Я не собираюсь причинять тебе боль, — сказал он. На ее тунике была кровь. — Ты жила в Сен-Ибаре?
Она покачала головой. Она из Безье, сказала она. Они с мужем бежали до прихода крестоносцев, но разбойники устроили им засаду на дороге. Они убили ее мужа и ребенка, а затем изнасиловали ее. По какой-то прихоти они оставили ее в живых.
— Как тебя зовут? — спросил он ее.
— Гильемета.
— Гильемета, мы поможем тебе, если сможем.
— Мне не нужна ваша помощь, — сказала она. — Мне ничья помощь не нужна.
— Что ты здесь делаешь? — спросил он.
— Меня привели крестоносцы. С ними был священник, он был добр ко мне, помог похоронить моего ребенка и благословил его, чтобы он попал в рай. Но потом их солдаты изнасиловали меня, и я сбежала.
— Что случилось с деревней?
— Солдаты разозлились, когда люди не открыли ворота. Они сражались с ними, а потом сбежали. Поэтому они убили всех, кто остался. Даже байля, который им помог. Они его повесили.
— Некоторым людям удалось спастись?
— Ночью. Они сбежали и ушли в горы.
Филипп повернулся к Рено.
— Похоже, ведьма еще может быть жива.
Рено покачал головой, ужаснувшись повороту, который принял этот допрос.
— Прошу, сеньор. Давайте оставим женщину в покое и уедем. Это безнадежно. Эта колдунья, которую вы ищете, может быть где угодно в этих горах. Мы ее никогда не найдем.
— Если она жива, поверь мне, я ее найду.
— Но мы не знаем, жива ли она. Мы даже не знаем, может ли она творить чудеса. Мы можем просто гоняться за призраком.
— Я не проделал такой путь, чтобы сейчас сдаться, Рено. Скажи людям. — Он встал и протянул руку Гильемете. — Вставай. Пойдем со мной. Здесь тебе никто не причинит вреда. Мы люди чести. Omes de paratge, — сказал он, используя окситанские слова.
Гильемета помедлила. Она посмотрела на мальчика в поисках поддержки. Лу кивнул. Филипп помог ей встать и повел обратно в лагерь.
На следующее утро, в пути, Филипп думал об изувеченном солдате, которого они нашли по дороге в Сен-Ибар.
Он должен был сам прикончить этого несчастного. Почему он колебался? У Рено таких сомнений не было. Он не мог забыть выражение лица своего молодого оруженосца. Это была не жалость и не ужас; это его напугало.
Филипп посадил Гильемету на пони вместе с Лу. «Смотри, как они прижались друг к другу. Хорошо, что у нее есть о ком заботиться, — подумал он, — это может вырвать ее из уныния. А Лу, ему, возможно, нужна другая мать».
Наконец его мысли, как и всегда, вернулись к Алезаис; она подкрадывалась, чтобы застать его врасплох в смерти, так же, как и в жизни. «Ты как дух, — говорил он ей, — надо повесить на тебя колокольчик, чтобы я знал, где ты». Теперь он видел ее в полуденных пыльных вихрях, в вечерних облаках. Четыре года в могиле, а она все еще преследовала его.
«Отпусти меня, сердце мое; если ты не можешь быть здесь, отпусти меня».
В горле у него пересохло. Жар гудел в ритме цикад, его собственный пот щекотал, стекая по носу. На северном небе появилось чернильно-черное облачко, обещавшее грозу, которая охладит воздух. Они никого не видели, лишь чахлые дубы и буки.
И тут — крик.
Не один крик; много криков, от многих людей. Рено указал, и Филипп увидел их в тот же миг, что и он. Солдаты застали своих жертв на открытом месте, когда те пересекали перешеек долины. Это была хорошо выполненная засада: три шевалье выскочили с лесистых отрогов, чтобы загнать несчастных на путь своих товарищей, которые рубили их ударами мечей или топтали под копытами своих боевых коней.
— Это, должно быть, беженцы из Сен-Ибара, — сказал Рено.
— Они собираются их перебить.
Пальфрей Рено почуял запах крови в воздухе и взвился на дыбы. Он с трудом успокоил животное.
— Что нам делать?
— Мы не можем просто ничего не делать, — сказал Филипп. Он и его люди были в стальных кольчугах, ехали вооруженными с самого Безье, несмотря на жару. Они ожидали неприятностей, и вот они их нашли.
Филипп повернулся к своему сержанту.
— Подождем, пока они все спустятся с отрогов. Тогда мы их возьмем.
Люди, казалось, были удивлены его приказом. Рыцари и шевалье там, внизу, носили крест. Правильно ли было идти против крестоносцев? Но они были его вассалами, и Филипп знал, что они сделают, как он прикажет.
Он снова повернулся к схватке и увидел женщину, пытавшуюся убежать от лошади, она плескалась по мелководью брода, спотыкаясь на мокрых камнях. Шевалье, преследовавший ее, даже не потрудился поднять меч. Он позволил своей лошади затоптать ее, а затем погнался за ребенком, бежавшим к укрытию деревьев.
Филипп пришпорил коня. Спуск был крутой, но Лейла пошла галопом, уверенно, как ни одна лошадь, что у него когда-либо была, и он дал ей волю. Крестоносец повернулся лишь в последний момент; забрало его шлема не было опущено, и выражение его лица мгновенно сменилось с удивления на ужас. У него не было времени увернуться от удара меча, который сбил его с седла; затем Филипп пронесся мимо него и погнался за следующим.
Стремительное движение: женщина, бегущая вверх по берегу, и крестоносец с огненно-рыжей бородой, преследующий ее. Еще один из жителей деревни, мужчина, бросился на нее, чтобы защитить. Бородатый рыцарь уже собирался спешиться, чтобы казнить их обоих, когда увидел Филиппа. Он попытался развернуть коня, чтобы встретить его, но не успел среагировать, как Филипп уже был рядом. Он нанес удар, и рыжебородый смог лишь наполовину парировать его, а затем его голова откинулась назад, шлем слетел в воду, и он упал.
Филипп развернул Лейлу и увидел, как остальные его люди завершают атаку. Потрясенные и оказавшиеся в меньшинстве, крестоносцы бежали, спасаясь кто как мог. Рыжебородый рыцарь снова сел на коня, погрозил Филиппу кулаком и последовал за своими людьми в холмы.
Все закончилось в мгновение ока.
Брод был усеян телами. Лишь четверо были крестоносцами, остальные — беженцами. Река окрасилась их кровью. На мелководье лицом вниз плавал ребенок, на спине у него был след от удара меча.
Рядом появился Рено.
— Как думаешь, именно это имел в виду Папа, когда приказывал начать этот крестовый поход? — спросил Филипп. — Рено, вот что я тебе скажу. Может, я никогда и не попаду в рай, но иногда мне кажется, что и самому Его Святейшеству будет непросто протиснуться в ворота. Пойдем, не будем задерживаться. Бьюсь об заклад, Рыжебородый и его люди скоро вернутся со своими товарищами, чтобы попытаться закончить это дело.
*
Жалкая кучка — эти несчастные души, которых он спас. Прокаженный в сером плаще и алой шляпе, пахарь, лудильщик, каменщик. Он нашел им приют в заброшенной пастушьей хижине — четыре стены с зияющими дырами в глине и соломе. Мать убитого ребенка причитала в углу; другие как могли промывали свои раны водой из брода. Пахло соломой, козами и кровью.
Беженцы разожгли в очаге огонь из валежника, чтобы приготовить ту немногочисленную еду, что у них была. Филипп дал им немного соленой свинины. Они, казалось, были рады, но ведь они не ели уже несколько дней.
Маленькие дети с огромными темными глазами смотрели на него из соломы. Женщина приложила младенца к груди. Та, другая, все еще баюкала на руках мертвого ребенка, ее пронзительное горе заставляло его морщиться.
Небо где-то под Каркассоном пылало огнем.
Мужчина с плечами шириной с его палаш опустился на колени у его ног. Филипп узнал в нем того, кого он спас от рыжебородого, того, кто бросился на седовласую женщину, чтобы защитить ее.
— Кем бы вы ни были, сеньор, мы благодарим вас.
Филипп поднял его на ноги. «Кровь Господня, да он ростом с меня, этот».
— Кто ты? — спросил его Филипп.
— Меня зовут Ансельм, — сказал мужчина. — Я каменщик из Сен-Ибара.
— Куда вы идете?
— В крепость Тренкавелей в Монтайе. Мы надеемся найти там защиту от крозатов — крестоносцев.
— Далеко ли это? Те люди вернутся за вами.
— Мы можем повернуть на восток, в лес. Это дольше, но нас будет труднее найти.
— Тогда так и сделайте. Отдохните здесь сегодня ночью, если нужно, но убедитесь, что уйдете до рассвета.
— Можем ли мы знать, кто нас спас? Вы говорите как северянин, как крозат.
— Я северянин. Меня зовут Филипп де Верси, я из Бургундии.
— Почему вы не носите крест? И почему вы нам помогли?
— Я не крестоносец. Я здесь ищу кое-кого, целительницу. Вы можете ее знать, ибо мне сказали, что она жила в Сен-Ибаре.
Ансельм нахмурился и посмотрел на свою жену, затем снова на Филиппа.
— Вы проделали весь этот путь из Бургундии ради целительницы?
— Ее зовут Фабриция Беренжер. Вы ее знали? Она здесь, с вами? Это она? — Филипп указал на дрожащую фигурку в углу хижины. Заметив внимание, девушка опустила голову. — Ну, человек? Говори.
— Откуда вы знаете ее имя, сеньор?
— Ее слава разнеслась. Я впервые услышал о ней от мудрой женщины в моих землях. Та, в свою очередь, услышала от паломника, только что вернувшегося из Тулузы.
— Что вам от нее нужно?
— Мой сын умирает. Я пришел сюда, чтобы попросить ее помочь мне. Я хочу, чтобы она вернулась со мной и исцелила его, ибо он слишком болен, чтобы приехать сюда. — Филипп увидел, как переглянулись мужчина и его жена. — Вы знаете эту женщину?
— У вас, должно быть, огромная вера, чтобы пойти на такое.
— Он — все, что у меня осталось. Если я потеряю сына, я потеряю все. Вера это или отчаяние? Я не знаю. Прошу, скажите мне, что знаете.
Ансельм вздохнул.
— Женщина, которую вы ищете, — наша дочь.
— Ваша дочь?
— Творит ли она такие чудеса, о которых вы говорите, я не знаю. Если это правда, то это принесло ей и нам лишь горе. Она покинула Сен-Ибар несколько месяцев назад.
— Куда она ушла?
— В монастырь в Монмерси.
— Значит, она жива?
— Да, она жива, да пребудет с ней Бог. Она ушла туда, чтобы попытаться найти немного покоя. В деревне люди называли ее ведьмой или святой; так или иначе, они не оставляли ее в покое, поэтому она приняла постриг. Не знаю, помогло ли это.
— Где этот монастырь? Как мне ее найти?
— Он на востоке, в горах у Монтайе, куда мы и сами направляемся. Но самый быстрый путь — обратно, той же дорогой, что вы пришли, а затем по римской дороге. Вы увидите аббатство через четыре лье. Там есть отрог в форме рога, и вы увидите его там, у подножия горы, которую называют Мон-Мессак. — Ансельм положил руку ему на плечо. — Сеньор, прошу, если доберетесь туда, скажите ей, что у нас все в порядке. Она, должно быть, слышала о резне. Скажите ей, что мы еще живы и шлем ей наши благословения, и что нет дня, чтобы мы не молились за нее. Скажите ей, что мы направляемся в Монтайе.
*
Наступила ночь. Филипп нашел Рено, сидевшего в одиночестве у костра под деревьями. Он сел рядом с ним и потряс его за плечо, не в силах скрыть своего волнения.
— Я нашел ее!
— Сеньор?
— Целительницу! Ее мать и отец здесь, среди этих беженцев! Они говорят, она недалеко отсюда, в монастыре под названием Монмерси. Всего лишь день пути!
— Сеньор, вы понимаете, что мы сегодня сделали? Мы убили людей, носивших крест крестоносца. Даже если они не узнали нас или наши знамена, они скоро выяснят, кто мы. Это делает нас еретиками. Хотя я не сомневаюсь в правильности того, что мы сделали, мы в большой опасности, если останемся в Стране Ок.
— Она жива, Рено! Я не сдамся сейчас.
Рено покачал головой.
— У тебя есть что еще сказать на эту тему?
— Я ваш оруженосец и вассал. Куда вы скажете «следуй», туда я и пойду.
— Завтра мы найдем девушку, а затем покинем это проклятое место.
Рено не ответил; он лишь угрюмо смотрел в огонь.
Филипп оставил его. «Еще одна плохая новость, которую нужно передать, — подумал он, — а потом я найду себе клочок мягкой земли и попытаюсь уснуть». Он нашел Лу, прижавшегося к руке Гильеметы, он сосал палец и почти спал. Она прижимала его к груди и гладила по волосам. «Он мог бы быть ее сыном», — подумал он. Он присел перед ними на корточки. Лу приоткрыл один сонный глаз.
— Плохое дело сегодня было, — сказал он.
Лу сел.
— Нет! Мне понравилось! Вы их разбили! Они бежали, как магометане!
— Не говори о том, чего не знаешь, мальчик. То, что здесь произошло, может, и взволновало тебя на мгновение, но для нас это будет иметь плохие последствия, если они вернутся с остальной своей армией. А теперь слушай, эти жители деревни на рассвете отправляются в лес. Они идут в место под названием Монтайе, крепость, где, говорят, они будут в безопасности. Ты пойдешь с ними.
— Пойду с ними? Но почему? Нет, я хочу остаться с вами.
— Это невозможно. Так ты и эта женщина будете в безопасности, вы сможете переждать лето в Монтайе. К зиме все это закончится. Граф Тулузский и король Арагона придут со своими армиями и прогонят этих так называемых крестоносцев.
— Вы нас бросаете?
— Я обеспечиваю вашу безопасность. Ты не можешь пойти со мной. Я всегда ясно давал тебе это понять.
Губа мальчика скривилась.
— Я думал, вы мой друг.
— Я твой друг, но я не твой отец.
Он отошел, нашел травянистое место под чахлым дубом у костра и завернулся в плащ. Попытался уснуть.
Но сон не шел. Он не мог перестать думать о своем противнике у брода, о том, с рыжей бородой. Эти люди не забудут эту стычку и это оскорбление. Они вернутся.
Симон присоединился к отцу Ортису под деревьями, и они вместе преклонили колени в молитве. Остальные солдаты присоединились к ним, чтобы спеть Veni Creator Spiritus и испросить Божьего благословения на свое святое дело.
Дымка, которая позже рассеется под жарким солнцем, все еще вилась между соснами и каштанами, скрывая далекие синие вершины Пиренеев.
До Каркассона оставалось меньше дня пути. Воинство не оставило после себя ничего; все на пути было сожжено или выкорчевано, и каждая деревушка, каждый город были пусты. Они не знали, кто отравил колодцы и оставил животных гнить на солнце — крестоносцы или бегущие солдаты Тренкавеля.
Осада города, должно быть, уже шла полным ходом. Прошлой ночью небо стало красным, а сегодня утром столб черного дыма пачкал небо прямо за горизонтом. Гром раскатывался по синему небу. Симон спросил отца Ортиса, что это.
— Осадные машины, — ответил монах.
Он вспомнил свое детство там, часы, проведенные в борьбе с братьями во дворе отцовского склада. Это вызвало неожиданный укол боли. Узнал бы он теперь кого-нибудь из них, или своего отца? «Нет, — решил он, — не узнал бы. Семья, которая у меня была, теперь для меня мертва. Церковь — все, что у меня есть».
Когда они встали после молитвы, они увидели всадников, приближающихся со стороны восходящего солнца. Симон приложил руку к глазам и увидел три синих орла герба Жиля. Даже его нетренированный глаз сразу понял, что что-то не так; строй был рваным, и несколько шевалье поникли в седлах, а не сидели прямо, как подобает рыцарю или оруженосцу.
Жиль де Суассон выскочил из своего шатра, чтобы поприветствовать их. Гуго де Бретон соскользнул с седла и сделал лишь один шаг вперед, прежде чем опуститься на одно колено. Его волосы и борода были спутаны от крови. Когда он склонил голову перед бароном, Симон увидел рану от виска до макушки. Его шлем, который он держал под мышкой, был наполовину пробит. Тот, кто ударил его, едва не снес ему голову.
Руки Жиля сжались в кулаки.
— Сэр Гуго. Похоже, вы столкнулись с некоторыми трудностями?
— Мы без труда нашли еретиков из Сен-Ибара, сеньор. Мы вершили святое правосудие Божье, когда на нас подло напали из засады. У них было численное превосходство, и они перебили четверых из нас, прежде чем мы поняли, что они на нас напали.
— Люди Тренкавеля?
— Нет, мой сеньор. Они были северянами, как и мы. На их щитах было четыре красных короны.
Жиль возвел глаза к небу, словно ища объяснения этому крушению своих планов у самого Бога, а затем свирепо посмотрел на отца Ортиса и Симона, как будто они тоже несли ответственность за эту неудачу.
— Как это могло случиться? — Когда они не ответили, он снова набросился на Гуго. — Сколько у них было рыцарей?
— От силы два десятка.
— Вы уверены, что их барон — северянин?
— Не сомневаюсь.
Только тогда Жиль, казалось, заметил рану на голове своего сержанта.
— Вы ранены, — сказал он.
— Не обращайте внимания, сеньор. Дайте мне людей, и я вернусь и сведу счеты с этими гнусными предателями.
Отец Ортис шагнул вперед.
— Сеньор, довольно. Мы и так уже достаточно отвлеклись от нашей истинной цели. Мы должны присоединиться к Воинству у Каркассона.
— Это ваше духовное наставление? Я не улавливаю вашей логики.
— Воинству мы нужны у стен Каркассона.
— Неужели? С какой целью? Мы здесь, чтобы избавить Страну Ок от врагов Христа, не так ли? Мне кажется, легче отправить еретика в вечное пламя, когда у него нет крепкой стены, за которой можно спрятаться. Дьяволопоклонники, напавшие на моих солдат, встали на сторону еретиков, значит, они сами еретики и пожнут плоды своей гнусной веры. Это оскорбление нашей чести не останется без ответа, господа! — Он снова повернулся к Гуго. — Промойте свои раны, возьмите остальных моих шевалье и найдите этих предателей Бога.
— Но, сеньор, мы не можем больше медлить! — возразил отец Ортис. — Здесь нечего есть, и все колодцы отравлены. Армия нуждается в нас в другом месте.
— И армия получит нас всех, духом и телом, в должное время. Сэр Гуго присоединится к нам в Каркассоне после того, как свершит Божью месть.
— Мне кажется, мы постоянно отвлекаемся от святой цели Божьей.
— Напротив, мы неустанно ее преследуем.
— Но если Гуго заберет наших рыцарей и шевалье, у нас останутся только пехотинцы и оруженосцы!
Жиль топнул ногой, капризный, как дитя. Его лицо покраснело до розового, ярко выделяясь на фоне белизны его волос и бровей.
— Вы не будете меня отчитывать, отец Ортис! И не будете читать мне лекции о моем долге или моей тактике! — Они стояли нос к носу. Симон затаил дыхание.
Жиль повернулся к Симону.
— А вы, у вас есть что добавить?
— В этом я на стороне отца Ортиса. Мы можем лишь советовать вам относительно вашего духовного долга, который, я тоже напомню, лежит в Каркассоне, с Воинством.
— Спасибо за ваш совет. — Жиль снова повернулся к Гуго. — Отомстите за наших павших, а затем почтите нас своим присутствием в Каркассоне, как только сможете. Три дня. Не больше.
Гуго ухмыльнулся.
— Спасибо, сеньор, — сказал он, стащил раненых с их седел и велел остальным быть готовыми снова выехать в течение часа.
Они обогнули Сен-Ибар на обратном пути с горы. Черные вороны и стервятники кружили высоко над деревней. Война шла хорошо, по крайней мере, для падальщиков.
Филипп гнал своих людей и лошадей так быстро, как только они могли.
В пути он пытался подсчитать, сколько дней прошло с тех пор, как они покинули Верси, сколько еще может пройти, прежде чем он снова увидит его знакомый донжон. Время утекало сквозь песочные часы. Он молился Богу, который до сих пор оказывался неверным: «Дай мне достаточно часов, чтобы спасти его. Мы так близко, позволь мне найти ее, и пусть она станет чудом, которое мне причитается».
Но когда они пересекли ручей под каструмом, он увидел одинокого всадника на дальнем берегу, сгорбившегося под деревом. Лошадь мужчины щипала траву на лугу, измученная; ее гнали безжалостно, и на ее холке и вокруг челюстей виднелись полосы белой пены. Он узнал четыре красные короны, вышитые на попоне лошади, и, когда они приблизились, он узнал молодого человека, который встал им навстречу, — оруженосца из его дома по имени Жан-Пьер Ганьяк.
Его лицо и одежда были забрызганы грязью от его бешеной скачки. Это могло означать только одно. Филипп выпрямился в седле, напряг плечи, готовясь принять удар.
Жан-Пьер опустился на одно колено.
— Как ты нас нашел? — спросил Филипп.
— Я доехал до Нарбонны, спросил у стражников у ворот дорогу на Сен-Ибар, ибо моя госпожа сказала мне, что вы направились туда. Человек сказал мне следовать по римской дороге, что она приведет меня сюда.
— Как долго ты здесь?
— Час, не больше. Я отчаялся найти вас, но был слишком измучен, чтобы ехать дальше, не отдохнув.
— Бог присматривал за тобой. Всадник в одиночку в этом Богом забытом месте… — Он не мог придумать больше вопросов, а Жан-Пьер не спешил сообщать свою весть, словно оттягивая момент, он мог помочь его сыну прожить немного дольше.
— Значит, тебя послала твоя госпожа?
— Именно так, сеньор. Я прибыл по прямому приказу госпожи Жизель.
Рено подъехал к нему, и они обменялись взглядами. Что было в его глазах? Печаль, конечно, но, возможно, и облегчение. Все кончено; теперь они могут ехать домой.
— Какие у тебя новости?
Жан-Пьер уставился в землю.
— Я принес слова утешения и сочувствия от госпожи Жизель. Ваш сын мертв. Она просит вас немедля вернуться в Верси, чтобы утешить ее и ваш дом в их общем горе.
Филипп соскользнул с коня. Жан-Пьер вздрогнул, не зная, как сеньор примет эту весть, не обрушит ли он свой гнев на гонца. Но Филипп лишь передал поводья Лейлы Рено и, не говоря ни слова, ушел в лес.
Он не знал, куда идет, знал лишь, что хочет идти и что хочет быть один. Он слышал, как Рено кричит ему вслед, но не обращал внимания.
Он ринулся с тропы в подлесок. Спугнул молодого оленя; тот был так близко, что можно было протянуть руку и погладить его шкуру. Олень уставился на него яркими черными глазами, прежде чем метнуться прочь, в заросли.
Он наткнулся на руины древней стены. Еще несколько шагов — и вот другая. Здесь строили свои города и веси вестготы; это была древняя земля, с древними призраками. Кто бы мог подумать, что они все еще здесь, в этих зарослях ежевики? Древние короли Меровингов тоже проходили здесь, а затем, на какое-то время, сарацины; все эти старые кости лежали под ногами, бескровные мертвецы, что питали оливы, виноград и фиги.
«Мне бы к ним, и поскорее. А почему бы и нет? Все, что я ценил, исчезло».
Он услышал карканье черного ворона.
«Сейчас бы заплакать. Почему не плачется? Где те слезы, что я держал в себе плотиной все эти месяцы?»
Он опустился на корточки, его пальцы нащупывали трещины в крошащихся кирпичах под лесной прелью.
«Что мне теперь делать? Не осталось ничего, кроме как вернуться домой».
Но что теперь было домом? Холодный и дымный замок в сыром лесу, жена, до которой ему не было дела, могила сына рядом с матерью в склепе. Призраки скользили за зеленой тенью листвы.
«Может, я останусь здесь навсегда. Может, у меня не хватит сил вернуться домой».
Он сунул руку за пазуху и вытащил серебряный гребень, который носил с собой всю дорогу от Верси. Если поднести его к носу, все еще можно было уловить запах ее волос.
«Что я должен сделать, чтобы вымолить у моих неверных богов хоть крупицу милости, хоть миг отдохновения от их хмурого благочестия, чтобы я мог найти хоть щелочку надежды во тьме этого синего утра?»
Он услышал, как Рено зовет его по имени. Он заставил себя подняться и пошел обратно на поляну, оставив призраков, что строили эту стену, их вековому сну. Он нашел дорогу сквозь деревья, идя на голос Рено, и пожелал, чтобы какой-нибудь другой голос так же позвал его душу прочь от воздуха и света, к зеленым снам мертвецов, если бы только они указали ему путь.
На нем лежал еще один долг, и только — в целости и сохранности вернуть своих людей в Верси. Больше для него ничего не имело значения. Они почти выбрались из предгорий; вдали уже виднелась римская дорога. Как только они доберутся до Нарбонны, путь на север, в Бургундию, домой, будет свободен.
Первым его предупредил инстинкт — кожу на затылке кольнуло, волоски встали дыбом. Он увидел грачей, клюющих кучу желтого навоза на траве, а когда слез с седла, обнаружил, что помет еще теплый. Лошади прошли здесь совсем недавно. Тогда он понял, что они в пасти ловушки.
— Надеть шлемы! — крикнул он. — Мечи к бою!
Едва слова сорвались с его губ, как в воздухе со свистом пронеслись первые болты, а за ними — крики людей и ржание лошадей. Несколько его солдат упали и были затоптаны копытами, когда лошади в панике заметались. Их всадники кружили, выискивая в холмах своего скрытого врага.
И тут они его увидели.
Они ринулись с деревьев над ними, десятки с каждой стороны, беря в клещи. Он искал глазами знамена, увидел три иссиня-лазурных орла на их штандартах и ливреях. Рыжебородый вернулся, как он и знал.
Их было слишком много, чтобы сражаться. Придется прорываться или умереть.
— За мной! — крикнул он.
Он пришпорил Лейлу. Она была рождена для этого, прижала уши и понеслась галопом, мышцы ее шеи напрягались с каждым шагом. Две клешни уже начали смыкаться, и перед ними появились первые из нападавших. Его копье врезалось в щит Филиппа и разлетелось в щепки.
Другой всадник развернулся перед ним, Филипп взмахнул мечом, почувствовал, как удар пришелся по шлему, щиту или доспеху, он не знал, по чему именно, а затем пронесся мимо, пока Лейла неслась вперед. Внезапно он увидел рядом Рыжебородого, с поднятым забралом, ухмыляющегося. Филипп наотмашь ударил мечом.
Лейла взвилась на дыбы, столкнувшись еще с тремя всадниками.
Вокруг него кричали, вопили и проклинали, но Филипп их уже не слышал. Он осознавал лишь тех, кто был рядом, следующего врага, следующий бой. Он сражался так, как его учили с детства, нанося удары по ближайшей цели, постоянно разворачивая Лейлу, чтобы его не могли взять сзади. Он увидел рядом Рено, затем чья-то рука схватила поводья его оруженосца, и он рубанул мечом, отсекая кисть.
На одно биение сердца он замер, увидел отрубленную конечность, извергающую кровь, крестоносца, отшатнувшегося в ужасе и боли. Затем он почувствовал удар по затылку шлема. Нормандец на саврасой лошади снова занес меч, и он ткнул своим мечом, нашел брешь в хауберке под самой мышкой, и тот закричал и упал с лошади навзничь.
Он снова развернул Лейлу, ища Рено. Его не было.
Их натиск захлебнулся. Трое его людей лежали на лугу, пронзенные копьями или забитые дубинами; еще больше рыцарей Рыжебородого неслись на него. Он был оглушен ударом по шлему. В глазах двоилось; он не мог сфокусироваться. Выхода не было, понял он. Он умрет.
И, к своему удивлению, понял, как отчаянно все еще хочет жить.
Его сержант, Годфруа, внезапно оказался рядом. Он вонзил свой меч в ребра одного из менее защищенных шевалье, затем с кряхтением вытащил его, дергая и ругаясь. Другой всадник понесся на Годфруа с копьем. Филипп развернул Лейлу и бросился на него, сбив прицел, а затем рубанул мечом. Он подумал, что промахнулся, но тут человек упал, и кровь дугой брызнула на траву.
Он вцепился в гриву лошади, чтобы не упасть. Все расплывалось. Он увидел перед собой открывшийся проход и погнал Лейлу сквозь него, к дороге.
Наконец он остановился и оглянулся, почувствовал что-то теплое на затылке; сорвал латную рукавицу и дотронулся до затылка. Когда он посмотрел на руку, она была в крови. Кто-то скакал к нему, занеся меч.
— Сеньор! — Это был Годфруа, его сержант. Еще несколько его людей прорвались и были совсем близко.
— Где Рено? — спросил Филипп. Он начал соскальзывать с седла. Годфруа схватил его и удержал. Он услышал, как тот сказал: «Надо его отсюда увозить», — и это было последнее, что он запомнил о том дне.
Филипп открыл глаза, моргнул дважды, пытаясь вспомнить, где он. Он смотрел в небо, на свет, игравший пятнами сквозь листву. Он услышал журчание ручья и сел. Годфруа, его сержант, сидел на большом камне, опустив ноги в воду. Увидев, что Филипп очнулся, он встал и подошел босиком.
— Вам повезло, что он не снес вам голову, сеньор.
— Кто?
— Рыжебородый. Он замахнулся на вас своей секирой. — Он наклонился и поднял шлем Филиппа. — Видите, вмятина. — Он стукнул им себя по бедру. — Добрая толедская сталь, а то от вас мало что осталось бы.
Филипп взял шлем и попытался рассмотреть повреждение, но все еще не мог как следует сфокусировать взгляд. Он снова отбросил его.
— Где остальные?
— Это все, — сказал Годфруа.
— Нас осталось всего пятеро?
— Нам повезло, что хоть кто-то ушел.
Филипп, спотыкаясь, подошел к краю реки и окунул голову в воду, чтобы прийти в себя. Он осторожно дотронулся до затылка. Кровь запеклась в волосах, и там была шишка размером с яблоко.
— Здесь небезопасно, — сказал Годфруа. — Они все еще ищут нас. Недавно они проезжали совсем близко, пока вы были без сознания под деревом. Они так просто не отступятся. — Годфруа прижал руку к груди. Он перевязал ее полоской льна, но та пропиталась кровью и теперь была бесполезна. Он оглядел остальных своих людей. Каждый из них был ранен.
— У них Рено?
— Поди, мертв, как и остальные.
— Ты видел его мертвым своими глазами?
— Да. — Годфруа посмотрел на остальных, ища поддержки. Филипп подумал, не солгут ли и они ему. Теперь они его ненавидели — это читалось в их глазах.
— Я должен увидеть сам. Я не уйду, пока есть хоть малейший шанс, что он жив.
— Но, сеньор, крестоносцы все еще охотятся за нами, а нас всего пятеро!
— Честь не в числе, — сказал Филипп. Он встал, пошатнувшись. Рыжебородый славно его отделал. Что ж, может, в следующий раз настанет и его черед.
Он вспомнил своего оруженосца на пегом пони, под дождем, в тот самый первый раз.
— Ты замерз?
— Бывало и холоднее.
Если он мертв, он не оставит его гнить на солнце; по крайней мере, похоронит по-христиански. Но еще был шанс, что он жив, прячется в лесу.
Им это не нравилось, Годфруа и остальным. Но им и не нужно было, чтобы нравилось. Такова была их доля, и она была ненамного хуже его собственной. Теперь он едва ли мог претендовать на какие-то привилегии.
*
И он оказался прав: они нашли Рено.
Он сидел у колодца с окровавленной повязкой на глазах. Когда-то пастух, должно быть, поил здесь своих овец, ибо место воняло скотиной. Они оставили его у скудного ручейка, чтобы он не умер; по крайней мере, не сразу. Копыта их лошадей взбили грязь вокруг колодца и вытоптали траву.
Филипп соскочил с коня и упал на колени.
— О Боже, Рено, что они с тобой сделали?
— Сеньор, не кричите, от крика больно. — Юношу била дрожь с головы до ног, как раненого зверя. Он вспомнил, как под Акрой Лейле в плечо попала стрела, как она тогда стояла неподвижно, точно так же, и лишь бока ее дрожали.
Сгусток крови капнул из носа Рено. Филипп повернулся к Годфруа, крикнул, чтобы принесли воды, молил об утешении, которого никто не мог дать, призывал Дьявола восстать из земли и унести в преисподнюю того, кто сотворил это с мальчиком.
Он мало что мог для него сделать, лишь обмотать рану чистой льняной повязкой. Дыхание Рено было прерывистым, пока Филипп работал, его руки лежали на плечах сеньора. Филипп дал ему свежей воды и все, что у них осталось от красного вина, чтобы восполнить потерянную кровь. Он жалел, что у них нет ни опиума, ни белладонны.
Когда он закончил, он был весь в его крови, в его крови и слезах.
— Я знал, что вы вернетесь, — сказал Рено.
— Я бы тебя не оставил.
— Они думали, что можете. Какое-то время они ждали здесь, я слышал их в деревьях. Но потом сдались и ушли.
— Кто-нибудь еще выжил?
— Только я. Я потерял меч в бою, и они одолели меня. Сеньор, лучше бы эти дьяволы меня убили.
— Я отомщу за тебя, Рено, клянусь, клянусь могилой моего отца.
— Нет, просто отвезите меня домой, — сказал Рено. — Я не хочу здесь умирать.
Филипп поднял его на ноги и с помощью Годфруа посадил на Лейлу, втащив в седло. Другие отвернулись, не в силах смотреть на то, что с ним сделали. «Он, должно быть, испытывает жгучую боль, — подумал Филипп, — а не издает ни звука».
— Ну и место вы нам отыскали, — сказал Годфруа.
Филипп не ответил ему.
— Солнце скоро сядет, — сказал он. — Уйдем отсюда и найдем какое-нибудь укрытие. — Они услышали далекий вой волка. Стервятник, насытившись, лениво взмахнул крыльями и уселся на дерево.
Ни единой живой души до самого Авиньона, по крайней мере, такой, что показалась бы вооруженным людям, сколь бы жалкий вид они ни имели. Уже смеркалось, когда они нашли деревушку в тени ущелья. Ее недавно сожгли, и гнилая солома в сарае все еще дымилась. Но церковь и несколько убогих хижин избежали огня и могли дать хоть какое-то укрытие.
Годфруа втянул носом едкий запах горелого мяса.
— Может, даже найдем что-нибудь поесть, сеньор.
— Ничего, кроме углей.
— Тогда, похоже, опять будем жрать воронье дерьмо, — сказал другой из воинов.
Трава все еще горела, подлесок потрескивал в огне. Красный дым плыл по долине, подсвеченный садящимся солнцем. Филипп подумал, как поразительно, что последствия разрушения и ужаса могут выглядеть так жутко красиво.
— Посмотри на это, — сказал он Рено, прежде чем успел себя остановить.
Скудный ужин: несколько диких фиг, горсть оливок. Они смотрели, как их тени пляшут на почерневших от дыма стенах хижины, стараясь не глядеть на юношу, сгорбившегося, несчастного и дрожащего в углу. Рено не ел. Один за другим они выходили наружу, предпочитая спать под деревьями в перерывах между вахтами, чем слушать его сдавленные рыдания.
— Я обещаю тебе, — сказал Филипп, когда они остались одни, — я найду того, кто это с тобой сделал.
— Сеньор, это не ваша вина. Не вините себя.
— Это я привел тебя сюда, Рено. Ты предупреждал меня об опасностях.
— Вы пытались спасти своего сына. Я тогда говорил из страха. Хоть я и не говорил вам этого раньше, я так восхищался вашим поступком. У меня не хватило бы смелости.
— И все же ты последовал за мной сюда.
— У меня не было выбора. Вы мой сюзерен.
Филипп вскочил на ноги и всадил кулак в латной рукавице в стену. Глина и плетень рассыпались под ударом.
— Что за люди могли такое сотворить?
Рено тихо вскрикнул.
— Так больно, — сказал он.
Его возмущало видеть, как такой красивый юноша превратился в это сгорбленное, дрожащее существо.
— Я о тебе позабочусь, Рено.
— Я не хочу так жить, — сказал он.
Филипп не знал, что на это ответить. «Я бы тоже не захотел жить без глаз», — подумал он.
— Помните того солдата, которого мы нашли на дороге? Ему отрубили руки и ноги. Он умолял вас убить его, помните?
— Не так-то просто отнять жизнь, когда кровь холодна.
— Значит, вы не сделаете этого для меня, если я попрошу?
— Особенно для тебя. Не проси меня об этом.
В огне треснуло полено. Снаружи стрекот цикад нарастал до крещендо.
— Вы хороший человек, сеньор. Человек чести. Я хотел однажды стать таким, как вы. Я горд, что служил с вами. Я всегда хотел сражаться рядом с вами, и я сражался, не так ли, в тот единственный раз.
«Теперь я потерял двоих сыновей, — подумал Филипп. — Сына, который у меня был, и сына, которым я мог бы сделать этого мальчика». Снаружи было черно, черно, как сердце Божье. Внутри он чувствовал холодную боль, хуже голода.
— Прошу, мой сеньор, — сказал Рено. — Не ходите так. Лягте здесь и поспите рядом со мной.
*
Филипп не помнил, как заснул. Он очнулся на рассвете — мерзком, сером и коварном. Где Годфруа? Они уже должны были оседлать лошадей. Он встал и вышел.
Его сержант и остальные воины сгрудились вокруг чего-то, что они нашли в кустах. Все они отступили, увидев его, и по их лицам он понял, что, чем бы это ни было, они боялись, что он возложит вину на них.
Рено.
Но ведь Рено уснул прямо рядом с ним. Почему он здесь?
— Эти двое были в дозоре, — сказал Годфруа, кивнув в сторону двух своих людей. — Они говорят, что не засыпали, но я говорю, что заснули. Как еще это могло случиться?
Рено лежал на животе, его руки были зажаты под ним. Филипп перевернул его так осторожно, как только мог. Он воспользовался кинжалом самого Филиппа, взятым с его пояса, пока тот спал. Искусно, судя по всему; он приставил острие под ребра, чтобы, когда он упадет, клинок вошел прямо вверх, в сердце. Он умер бы быстро. И все же, нелегко, наверное, умереть тихо; умереть и даже не разбудить часовых.
— Ваши люди не виноваты. Рано или поздно он нашел бы способ. — Он встал. — У нас есть чем его похоронить?
Годфруа покачал головой.
— Тогда помогите мне. Мы отнесем его туда, в ущелье, к ручью. Земля там будет мягче. Мы не оставим его стервятникам. Я вырою ему могилу собственными руками, если придется.
— У нас нет времени! Крестоносцы, сеньор! На рассвете они начнут охоту. Чем скорее мы уберемся из Страны Ок, тем лучше.
— Мы уедем, когда я скажу, — ответил он.
Могила получилась неглубокой, но они завалили ее большими камнями с реки, чтобы отпугнуть волков и лис, и Филипп прочел над ней молитву.
Годфруа покачал головой.
— Молиться бесполезно, мой сеньор. Он самоубийца. Вы знаете, что там случается с самоубийцами. — И он бросил взгляд на небеса.
— Если Бог не впустит этого доброго юношу и вместо него распахнет врата тем, кто сотворил с ним такое, лишь потому, что на их туниках красный крест, то мне не нужен такой рай.
Услышав это, Годфруа перекрестился и обменялся мрачными взглядами с остальными. Филиппу было все равно, что он изрек кощунство. Его сердце не помышляло о вечном; в тот миг он хотел лишь одного — вырвать сердце у человека, который сделал это с его оруженосцем и другом.
После того как они похоронили Рено, как смогли, воины горели желанием отправиться в путь. Филипп не обращал внимания на их мольбы и вместо этого вошел в руины церкви. Что это была за церковь: жалкая квадратная коробка с голыми стенами из известняка и полом из утоптанной земли, за исключением нескольких мощеных плит у хора и алтаря. Окон не было. На стене висело почерневшее от дыма деревянное распятие. Каким-то образом оно не сгорело, когда церковь грабили.
Он рухнул на колени.
Он никогда не поймет Божьего замысла. Зачем Он позволяет палачам торжествовать, а юноше вроде Рено — претерпевать столь гнусное поругание? Где в этом смысл, где милосердие?
— Алезаис, — сказал он.
Он вспомнил, как она стояла у ворот в то утро, когда он уходил в крестовый поход. Она бы никогда не попросила его не идти, она понимала, в чем его долг. Но она уже ускользала от него. Он больше не мог вызвать в памяти запах ее кожи, не мог услышать ее смех, закрыв глаза, как когда-то. Все, что было ему дорого, уходило, даже память.
«Алезаис, будь там, на небесах, для меня. Жди меня».
«Жди меня, пока я делаю что?» — подумал он. «Для моей жены, для моего больного сына и для моего оруженосца есть рай; для меня же — унылый замок, полный призраков и долга. Долга перед кем? Перед детьми, которых Жизель еще может понести от моего имени? Уж точно не перед Жизелью. Если я не вернусь, она не сильно опечалится».
Замок и владение перейдут к ее братьям, и уж они-то будут счастливы. Она, может, и прольет несколько фальшивых слез, но о чем ей будет жалеть? Он был к ней по большей части равнодушен, и без него ей будет лучше. Она еще молода, и ее семья найдет ей мужа получше, который, возможно, будет обращаться с ней лучше.
И все же он не мог сделать то, что сделал Рено. Несмотря на то, что он сказал Годфруа, он, как и его сержант, верил, что небеса закрыты для тех, кто вступает на путь самоуничтожения. Но были и другие способы укоротить жизнь; в этот самый миг за ним охотились, и было бы достаточно просто перестать от них бежать.
А почему бы и нет? Должен ли он все еще верить в жизнь и в Бога, когда сам Бог отвернулся от него? Если Бог всемогущ, почему Он стоит в стороне и позволяет злу так творить свою волю? Этот нечестивый Бог отнял все, что он любил, и все, во что он верил.
«Хорошо. Можешь гнуть меня, но не сломаешь. Я бросаю тебе вызов, Бог. Я плюну тебе в глаза».
Он взобрался на алтарь и сорвал крест со стены. Он схватил его обеими руками и с размаху обрушил на каменные плиты. С первого раза он не сломался, но со второго треснул, чуть ниже середины, оставив крест и его жертву лежать на полу двумя кусками.
— Будь ты проклят, Бог!
Вбежал Годфруа, воины столпились за ним в дверях сожженной церкви. Они уставились на этого безумца, а затем на крест, лежавший у его ног. Их глаза расширились.
— Сеньор, вы в порядке?
— Готовьте лошадей, — сказал он.
— Мы возвращаемся в Верси?
— Нет, мы найдем того дьявола с рыжей бородой, и я с ним рассчитаюсь.
— Но, сеньор! Нас всего пятеро. А их — не меньше четырех десятков.
— Мне нужен только он. Остальных можете убить, если хотите.
Он смерил их взглядом. Они попятились.
Когда они ушли, он опустился на колени и зарыдал о том, каким должен быть мир; мир, где честь вознаграждается, а Бог милосерден; мир, где дети не умирают, не успев надеть штаны, а жены доживают до старости, становясь матерями и бабушками, и люди не выкалывают другим людям глаза и не оставляют их брошенными на мучения. Вот во что он верил, но мир был не таким.
Он вынул меч и прижал рукоять ко лбу.
— Клянусь душой моего отца, я отомщу за тебя, Рено. Я найду того, кто это с тобой сделал, и отомщу за тебя и за это преступление.
В этот миг он услышал, как с грохотом захлопнулась дверь и что-то тяжело ударило по ней — деревянный клин, надо полагать. Затем он услышал, как ускакал Годфруа, а с ним и последние из его воинов.
Филипп бросился на дверь. Она не поддалась. Он попытался выбить ее ногой, хотя и знал, что это напрасный труд. Наконец он сел на корточки, прислонившись спиной к холодной каменной стене.
Он закрыл глаза, представил, как Годфруа спешивается во дворе Верси, он и его оборванный отряд, конюхи смотрят во все глаза. Будет много разговоров об их ранах. Годфруа опустится на одно колено, когда появится госпожа Жизель. «Простите, моя госпожа. Его убили в засаде разбойники. Мы и сами едва унесли ноги».
Она завоет, для приличия, но с тех пор жизнь ее пойдет на лад. Годфруа и остальные какое-то время будут беспокойно спать на своей соломе у огня, вздрагивая каждый раз, когда услышат стражника у ворот, не зная, вернется ли еще Филипп. Но, скорее всего, они решат, что сыграли удачно.
Но они не могли быть уверены, что все обернется именно так. Годфруа должен был знать, что если станет известно, что он сделал, ему не поздоровится.
И все же этот риск, должно быть, казался оправданным. Если бы они остались с ним, их ждала бы верная гибель. Если жизнь была для них важнее чести, то он не оставил им выбора.
Он огляделся в поисках выхода из этой темной маленькой коробки, где они его бросили. В крыше была дыра, но он сомневался, что сможет до нее добраться. Однако прямо над алтарем было круглое матовое окно в свинцовой раме, и он подумал, не сможет ли он пролезть через него.
Когда крестоносцы подожгли церковь, несколько балок крыши обрушились. Почерневшие бревна все еще были теплыми на ощупь. Он подтащил одну балку к стене и с усилием водрузил ее вертикально, заклинив прямо под окном.
Ему нужно было чем-то разбить стекло. Он предположил, что железный остов распятия подойдет не хуже прочего. Если Бог желал спасти его душу, то мог бы и оказать ему некоторую практическую помощь.
Удерживать равновесие на балке было трудно. Он оседлал ее и медленно двинулся вверх и вдоль нее, пока не оказался на расстоянии удара от мутного стекла. Балка заскрипела и прогнулась под ним. Опасное падение, если она сломается, — высота в два человеческих роста до пола, — но выбора не было.
Потребовалось три удара сломанным железным крестом, прежде чем окно разбилось. Но миг его триумфа был недолгим; раздался громкий треск, балка под ним подломилась, и он упал.
Пол под окном был из утоптанной земли, иначе травма могла бы быть серьезнее. И все же, ударившись о землю, он почувствовал, как подвернулась правая лодыжка. Он лежал там, оглушенный. «Боже на небесах, только бы не перелом».
Он сел и ощупал ногу в поисках сломанной или торчащей кости. Нет, вроде бы все в порядке. Он согнул колено, осторожно проверяя его. Снова встал на ноги, опираясь на стену; было больно, но он мог стоять. Он прохромал в угол церкви, вытащил еще одно бревно из почерневшего клубка балок и притащил его обратно к алтарю. Он прислонил его к стене, а затем поднял выше, пока оно снова не оказалось под высоким окном.
Он снова взобрался, держа в правой руке железный крест, и выбил остатки стекла. Отверстие было маленьким, а он был крупным мужчиной.
Он просунул обе руки и ухватился за внешнюю стену. Когда он потянулся вперед, балка соскользнула и с грохотом рухнула на пол церкви. Он стал карабкаться по грубой стене, продвигаясь вперед, пока голова и плечи не оказались снаружи. На мгновение он застрял, зажатый шириной собственных плеч.
Он протискивался дюйм за дюймом, пока сначала одна рука, а затем и другая не освободились. Он посмотрел вниз.
Снизу, с пола, высота казалась не такой уж и значительной. Теперь же падение выглядело очень долгим. Если он едва не сломал лодыжку, упав с балки ногами вперед, насколько опаснее было падать головой вниз? Он извернулся в проеме, чтобы ухватиться за камень коленями, разрывая одежду, а затем и кожу об упрямый осколок стекла, все еще торчавший в раме.
Теперь он висел из окна вниз головой. Внизу был клочок редкой травы. «Надеюсь, без скрытых камней». Все, что он мог сделать, — это выбросить руки вперед, чтобы смягчить падение, насколько это возможно. Он глубоко вздохнул и напрягся. Расслабил колени и икры и почувствовал, как падает.
Вылетая, он ударился обеими голенями о раму, запястья пронзила боль, когда они приняли на себя удар, голова тяжело стукнулась о землю, и он потерял сознание.
*
Филипп открыл глаза. Он лежал лицом вниз в грязи. Сколько он здесь пролежал? Он пошевелил кистями, затем руками, сначала одной, потом другой; затем ступнями и ногами, ожидая боли. Ничего слишком страшного. Ободренный, он перевернулся на спину, выплевывая грязь изо рта. Языком нащупал шатающийся зуб. Если это худшее, что с ним случилось, можно считать, ему повезло.
Он поднес руки к лицу, уставился на них. Кости не торчали. Левое запястье он едва мог пошевелить, а когда делал это, возникала острая колющая боль. Он вспомнил, что при падении выставил левую руку дальше правой, защищая руку с мечом.
Теперь нужно попытаться сесть.
Голова казалась втрое больше обычного, и как только он выпрямился, волна тошноты заставила его застонать. Тело мгновенно покрылось холодным потом, и его вырвало между колен. Когда спазм прошел, он долго сидел неподвижно, восстанавливая силы.
Он услышал шум, поднял глаза и увидел Лейлу. Ее привязали к дереву. Она навострила уши и натянула веревку, пытаясь дотянуться до него.
— Привет, старушка. Так они и тебя не забрали? Значит, осталась в них еще хоть какая-то честь.
Он приложил руку к затылку. Рана от секиры Рыжебородого снова открылась. Опираясь здоровой рукой о стену церкви, он поднялся на ноги и постоял, пока головокружение не прекратилось.
Они оставили ему меч и доспехи. «Честь или самосохранение?» — подумал он. Без доспехов и оружия он мог бы забыть о мести и поскакать за ними. Вместо этого они оставили его полностью снаряженным, чтобы он отправился за Рыжебородым и обрек себя на верную смерть.
Он, пошатываясь, подошел к Лейле, прижался лбом к ее шее, почувствовал ответное давление.
— Готова к еще одному бою? — прошептал он.
Добрую часть следующего часа он провел, сидя под деревом и полируя свои доспехи, как мог, готовясь к тому, что грядет. Он не хотел идти на смерть в оборванном виде. Удовлетворившись результатом, он снова забрался в седло. Быстро оценил свою готовность: левая рука мучительно болела, а на правую лодыжку в стремени он не мог опереться. Придется положиться на Лейлу, чтобы она знала, что делать в ближнем бою, но она и раньше выручала его из передряг.
— В последний раз, — прошептал он ей.
Хуже всего была пульсирующая боль в голове. Его еще дважды вырвало, прежде чем они покинули деревушку. Зрение расплывалось, и даже удержаться в седле было непросто, но он был уверен, что голова прояснится, когда придет время. Так всегда было.
На их знаменах и щитах красовались три синих орла Суассонов. Никто из них не был по-настоящему одет для битвы; некоторые были лишь в полудоспехах. И их было меньше двух десятков, ибо Рыжебородый разделил свои силы в погоне за ним. Филипп позволил себе мрачную усмешку. «Со ста против одного до сорока против одного: шансы куда лучше».
Рыжебородый ехал впереди, с поднятым забралом, его легко было узнать.
Филипп наблюдал сверху, сквозь деревья. Люди Рыжебородого следовали по узкой тропе через лес, ехали гуськом среди испанских каштанов и сосен. Какая самонадеянность, ведь это была превосходная местность для засады. К счастью для них, эта засада состояла всего из одного человека.
Он думал, что в день своей смерти будет бояться больше. В другие разы, с менее предсказуемым исходом, он не чувствовал себя так стойко. Возможно, человека губит именно эта предательница-надежда. Теперь, когда Филипп знал, каким будет исход, он чувствовал лишь некое подобие безмятежности.
Смерть всегда побеждает, но не обязательно доставлять ей удовольствие, позволяя собой командовать. Филипп был доволен, что сам выбрал время и место для встречи с ней.
Когда колонна прошла, он спустил свою лошадь сквозь деревья, и, достигнув тропы, обнажил меч. Звук стали о сталь был безошибочно узнаваем в тишине леса, и последний всадник, вздрогнув, развернулся в седле.
— Не меня ли вы искали? — сказал Филипп.
Всадник выхватил меч и крикнул остальным, ожидая ловушки.
— Не беспокойся, солдат, перед тобой армия из одного человека, — сказал Филипп. — А теперь передай той суке с рыжей бородой, чтобы подбирал свои юбки и бежал, потому что я разделаю его, как кролика.
Всадник проскакал обратно сквозь ряды, его лошадь расталкивала других шевалье и их коней. Рыжебородый ехал в авангарде с горсткой рыцарей.
— А вот и ты, свиномордая сука, — сказал Филипп.
Рыжебородый ухмыльнулся. Он не мог поверить своей удаче. Должно быть, он думал, что Филипп уже бежал обратно в Бургундию, и, возможно, поэтому на нем была лишь кожаная куртка и никакой кольчуги. Он выхватил меч. Филипп отметил, что тот был левшой.
Рыжебородый взглянул на деревья по обеим сторонам.
— Ты устроил нам ловушку?
— Если бы это была ловушка, разве я бы тебе сказал?
— Где остальные? Не говори мне, что они разбежались, как напуганные кролики. Таких ли людей рождает Бургундия?
— Я сейчас покажу тебе, каких людей рождает Бургундия, если ты постоишь на месте достаточно долго.
— Думаешь, сможешь одолеть два десятка воинов?
— Я не собираюсь одолевать два десятка воинов. Только тебя. Я сделаю это ради Рено. Помнишь его? Это тот юноша, которому ты выколол глаза за дерзость сражаться с тобой.
— Я выколол ему глаза за то, что он был еретиком.
— Он был католиком и благочестивым.
— Он сражался против людей, гордо носящих крест Божий, значит, он еретик. Он кричал, как девчонка. Слышал бы ты его. Мертвых разбудить можно.
Филипп, взбешенный, пришпорил коня, но тут же сдержал его. Это не входило в его план. «Не позволяй ему себя спровоцировать, — подумал он. — Сражайся в гневе, — говорил ему когда-то отец, — и всегда проиграешь. Для победы в бою нужна ясная голова».
— Что ж, скоро ты узнаешь, как сладко спят мертвецы.
Рыжебородый ухмыльнулся и без дальнейших предупреждений поскакал прямо на него, заходя слева, как он и знал, чтобы получить преимущество. Филипп был готов и принял удар его меча на свой щит. Он позволил ему проехать, затем развернул Лейлу ему навстречу. Рыжебородый теперь был отрезан от своих людей, именно там, где он и хотел.
Филипп снял с седла лук. Рыжебородый был в пятидесяти шагах, меч в левой руке, щит в правой. Филипп поднял лук, надеясь, что его раненое запястье не подведет, и пустил стрелу в правое колено Рыжебородого. На лице того отразилось потрясение от такого вероломства, прежде чем боль пронзила его, и он взвыл. Чего он ожидал, честного боя? Разве шансы не были сорок против одного?
— У того юноши, которого ты ослепил, был верный глаз. Однажды он уложил вепря, что собирался меня убить, со ста шагов. Как думаешь, где он научился так стрелять?
Рыжебородый дернул стрелу в ноге, взвыв от боли. Филипп галопом бросил Лейлу вперед, и у Рыжебородого не было времени среагировать — он обезумел от боли из-за стрелы, глубоко засевшей в коленном суставе. Филипп атаковал его со слабой стороны. Рыжебородый извернулся в седле, чтобы подставить щит под удар, но в последний миг Филипп изменил направление и рубанул вниз, по ноге. Удар пришелся и по коню, и по всаднику, и пальфрей Рыжебородого взвился на дыбы, потерял равновесие на тропе, и конь вместе с седоком рухнул в заросли папоротника.
Филипп спрыгнул с седла. Он оглянулся на тропу. Люди Рыжебородого, конечно, убьют его, вопрос лишь в том, как долго они позволят продолжаться этому поединку. Он предположил, что это зависит от того, насколько популярен Рыжебородый у своих же людей.
Конь Рыжебородого пытался встать. Левая нога его всадника была придавлена. Из колена все еще торчала стрела, а ступня ниже была почти отсечена ударом меча Филиппа. Он обмочился, и в его бороде застряла слюна. Он позвал своих людей и указал на Филиппа.
— Убейте его! Убейте его!
Люди его, как заметил Филипп, реагировали медленно. «Значит, не так уж и популярен».
— Кто это сделал? Ты или один из твоих людей?
— Ради всего святого! Посмотри, что ты наделал! Ты меня искалечил!
Один из шевалье Рыжебородого наконец нарушил строй и поскакал вниз по тропе к нему. Филипп подумал, успеет ли он прикончить Рыжебородого, прежде чем всадник его зарубит.
Но времени на смертельный удар не было. Филипп развернулся навстречу несущемуся всаднику, парировал удар меча щитом, но упал под силой натиска. Лодыжка не выдержала. Теперь наступали остальные. Один из шевалье спрыгнул с коня, и Филипп, вскочив на ноги, приготовился встретить его.
Рыжебородый все еще кричал.
Первый нападавший был либо слишком уверен в себе, либо слишком высокомерен; возможно, он хотел покрасоваться перед товарищами. Он слишком быстро сбежал по склону, и Филипп позволил инерции самого противника насадить его на свой меч. Глупо было так поступать, когда на нем так мало доспехов.
Теперь его обступили остальные, но они были осторожнее, видя участь своего соратника. Один из них рубанул мечом, и Филипп парировал удар щитом, а затем одним движением нанес ответный удар, перехватив меч обратным хватом. Хауберк мужчины отразил удар, но, надо полагать, он все же пощекотал ему пару ребер, потому что тот крякнул и опустился на одно колено.
Времени добить его не было, но это заставило остальных задуматься. Теперь на него шли еще трое, расходясь веером, настороженно. Они могли бы взять его, если бы напали все сразу, но знали, что в этом случае он убьет по крайней мере одного из них, а умирать никто не хотел. Поэтому они делали ложные выпады и переглядывались, надеясь, что товарищ создаст для них брешь и примет на себя риск.
Остальные с удовольствием наблюдали с коней, свистели и улюлюкали, воспринимая это как забаву, даже под проклятия и крики Рыжебородого. Наконец один из них неуклюже замахнулся на него мечом. Филипп легко парировал удар и тут же сместился влево, чтобы его не окружили. Когда замах увлек противника вперед и вывел из равновесия, Филипп нанес низкий удар и достал его по подколенным сухожилиям, где полукольчуга не могла его защитить. Он упал с криком, кровь хлынула с задней стороны его ног.
Двое других теперь были менее уверены в себе. «Может, они пожалели, что так рвались похвастаться тем, что свалили рыцаря; не так-то это просто, как вы думали, да?» — подумал Филипп. Рыжебородый все еще визжал:
— Убейте его, убейте его!
Филипп отступал, заманивая их, выжидая, выжидая, и в тот миг, когда один из них занес меч, он сделал выпад и достал его острием прямо под мышку, где хауберк давал наименьшую защиту. Тот выронил меч и упал, извиваясь, как червь на крючке. Его товарищ потерял вкус к битве и отступил.
Людям Рыжебородого надоели подвиги Филиппа. Рыцарь в полных доспехах понесся на него со склона, намереваясь растоптать своим боевым конем. Филипп отскочил в сторону, но успел лишь поднять щит, чтобы защититься, когда сила удара сбила его с ног и опрокинула на спину. Он вскочил на ноги, чтобы встретить следующего нападавшего. Еще один шевалье, легче вооруженный, прорвался сквозь папоротник, и меч Филиппа выбило из его хватки, раздробив пальцы. Он потерял равновесие, и упавшее бревно подсекло его под ноги.
Он лежал оглушенный. Когда он поднялся, его противник уже был рядом и нанес удар, который Филипп не смог полностью избежать; кольчуга не дала клинку пронзить грудь, но он почувствовал, как с хрустом сломались ребра. Филипп снова упал, нащупал кинжал на поясе, и тут вспомнил, что Рено одолжил его прошлой ночью для своей жуткой цели.
Он был беспомощен. Теперь, когда опасность миновала, остальные шевалье и воины храбро обступили его; похоже, добивать его уже не было так срочно. В конце концов, он был безоружен.
— Убьем его сейчас или немного повеселимся? — сказал кто-то.
Ответить было некогда. Стрела вонзилась мужчине в шею, и он упал, кашляя кровью. Еще несколько болтов просвистели сквозь деревья, и некоторые нашли свою цель.
Люди Рыжебородого бросились к своим лошадям. Некоторые успели, другие — нет. Он видел, как двое воинов взгромоздили Рыжебородого на коня, а затем ускакали со своим искалеченным командиром сквозь деревья.
Филипп ожидал, что за засадой последует атака кавалерии, но вместо этого наступила жуткая тишина. Он лежал, слушая, как умирают последние из людей Рыжебородого, прежде чем наконец услышал шелест листьев, когда его спасители начали спускаться сквозь деревья пешком.
Он поднял голову и различил герб Тренкавелей на их щитах и туниках. Их была лишь горстка, от силы дюжина человек, но то, как командир использовал своих лучников, заставило его — и людей Рыжебородого — подумать, что их гораздо больше.
Солдаты прочесывали лес, добивая раненых. Один из них остановился рядом с ним с недоуменным выражением на лице.
— На этом креста нет. Что мне делать?
Подошел молодой рыцарь, юноша, едва покрытый бородой. У него был один зеленый глаз и один голубой.
— Пощади его. Это с ним они сражались. — Он опустился на колени. — Кто ты?
Филипп попытался ответить, но рот его наполнился кровью. Он закашлялся и не мог дышать. Мир почернел.
На его сюрко не было нашито креста, значит, он не крозат. И все же волосы его были зачесаны назад и умащены, на северный манер. Он в одиночку сразился с целой армией, говорили солдаты. Он уже убил или ранил пятерых из них.
Значит, убийца, как и все эти остальные. И все же у него было такое умиротворенное выражение. Он выглядел почти… прекрасным.
— Ты можешь что-нибудь для него сделать?
Вся эта кровь в волосах, на доспехах и на лице. С чего начать?
— Я не знаю, — сказала она. Солдаты помогли ей перевернуть его на бок, чтобы снять хауберк и тунику. На землю выпал женский серебряный гребень.
Его лицо и шея были задублены и обожжены солнцем, но под доспехами кожа была бледной, как слоновая кость. Он пах дымом, лошадьми и кровью. Она возложила на него руки и помолилась.
Она гадала, когда он войдет в ее жизнь, и вот теперь, когда он был здесь, она гадала — почему? Она не знала, кто он, но он не был ей чужим. Он был воином, которого она видела во сне, идущим рядом с ее лошадью.
Его глаза дрогнули и открылись.
— Алезаис, — сказал он. — Я скучал по тебе.
*
Филипп строил замки из грязи в лужах дождевой воды во дворе. Вышла его бабушка в белом чепце и велела ему идти в дом. На кухне клубы пара поднимались от котла, висевшего над открытым огнем, а в куполообразной хлебной печи жарко горел хворост. Бабушка усадила его есть гороховый суп. Было утро, каменные плиты были холодными, а новый тростник на полу царапал ему ноги.
Он очнулся: значит, это был лишь сон. Он позвал своего оруженосца, Рено. Над ним склонилась жена, и рука его потянулась к ее груди, и он улыбнулся. Она резко оттолкнула его, грубиянка, а ведь грудь жены была одним из величайших удовольствий в его жизни.
Женский голос: «Кажется, ему лучше».
Столько народу! Его бросили лежать в большом зале. Он поискал глазами Годфруа, Рено или повара. Никого из них он не знал. Может, госпожа Жизель избавилась от его челяди, пока его не было. Он увидел солдата без ступней и кистей. Стрела все еще торчала у него в груди.
— Отдыхай, — сказал он ему. — Лучшее средство.
Он крикнул:
— Нельзя ли здесь потише? — Но вырвался лишь хрип. Он хотел было крикнуть снова, но забыл. Закрыл глаза.
Святой оторвался от своей книги.
— Ну, и какие у тебя грехи, господин Филипп?
— У меня их нет, они отпущены, когда я принял знамя Христово. Мне обещан рай.
У святого была козлиная бородка и черные кудри. На голове — тюрбан.
— Не в этом раю, — рассмеялся он.
Там был Рыжебородый, он хлестал хвостом, как ящерица. В руках у него были глаза Рено, и он бросал их, как игральные кости. Филипп ахнул и попытался схватить его.
— Отдыхай, — сказал ему кто-то, и на лбу у него оказалась прохладная ткань. Кто-то другой спросил, не хочет ли он исповедаться.
— Нет, — сказал он, — это слишком долго, а я слишком устал.
К тому же, он гордился своими грехами. Он бы хотел обсудить их со своим Создателем лично, по-мужски. Вот, мол, мой список. А теперь давай посмотрим на твой.
Он открыл глаза. Над ним склонилась женщина.
— Я упал на голову, когда пытался выбраться из церкви, — сказал он ей.
— Как и все мы, — ответила она, что показалось ему странным, но, возможно, он это просто выдумал.
Он услышал женский голос:
— У него удар по голове, а может, и не один. Повреждена лодыжка и левое запястье. Но хуже всего — ребра. Что-то сломано внутри, и он дышит собственной кровью.
— Он умрет?
— Возможно. На все воля Божья.
Она дала ему выпить что-то горькое. Он выплюнул.
Он устал вести счет всем в своих снах. Тридцать семь. Нет, еще трое; теперь сорок. Они сидели на скамьях перед очагом, сушили сапоги и гетры у огня. Запах мокрой кожи и шерсти смешивался с вонью навоза, глины и гнилой соломы на полу.
— Просто отдыхай, — прошептал Годфруа, принявший облик красивой женщины с рыжими волосами.
Его оруженосец, Рено, сказал:
— Еще не ваше время, сеньор. Вы должны вернуться.
— Назад, куда? — спросил он, и тут появился его сын, играющий с его мечом.
— Положи, — сказал он, — тебе еще рано.
А рыцарь с зеленым и голубым глазом рассмеялся и сказал:
— Что ж, мне-то хватило возраста, чтобы спасти твою жалкую шкуру.
— Он горит, — сказала женщина. Он подумал о маленьком Рено, о том, как ему было холодно. Что лучше — умереть ото льда или от огня? Конец один. Он попросил воды на латыни и на арабском, и почувствовал, как она приподняла его голову, и когда она вливала воду ему в губы, ее волосы коснулись его лица, и он почувствовал запах лаванды.
— Фабриция Беренжер, — сказал он.
Она ухаживала за другим больным, когда услышала, как он произнес ее имя. Она обернулась и увидела, что он смотрит на нее. У него были огромные карие глаза и такой прямой взгляд, что это смутило ее.
— Откуда вы знаете мое имя?
— Это вы, не так ли?
Она кивнула.
— Вы — причина… по которой я пришел в Страну Ок.
— Я не понимаю вас, сеньор.
— Одна мудрая женщина сказала мне, что вы… великая целительница. Мой сын был болен. Я думал, вы сможете его спасти. Но он… но он теперь мертв. Похоже, вместо него вы спасли меня.
— Вас спас Бог. Я лишь молилась за вас.
— Тогда Бог… поражает меня. Зачем Ему было меня спасать?
— Не нам знать помыслы Господни. — Она приложила руку к его лбу. — Жар спал. Дыхание стало ровнее. — Она приподняла его голову и дала ему глоток воды.
— Где я? — спросил он.
— Это место называется Симуссен.
— Что это? Замок?
— Пещера. Пещера — и собор.
— Как… я сюда попал?
— Вас нашли солдаты виконта. Они сказали, вы в одиночку напали на все Воинство.
— Это еще один сон? — Он огляделся. В пещере были сотни людей — сидели на земле, лежали, ели, разговаривали. И все же во всем был порядок. Крики и смех детей эхом отдавались под сводчатым потолком.
Как и сказала Фабриция, пещера и собор.
— Я выбрал день своей смерти. Почему… я здесь?
— Никто не выбирает день своей смерти. Его выбирают за нас.
— А рыцарь с рыжей бородой тоже спасся?
— Вы можете спросить об этом у людей Тренкавеля, когда они вернутся. Я никогда не спрашиваю, как вы, мужчины, пытаетесь друг друга убить. Мне это неинтересно.
— Кто все эти люди?
— Некоторые из Безье, некоторые из Сен-Ибара. Они пришли, чтобы попытаться укрыться от солдат.
Он схватил ее за запястье.
— Это правда, что… вы можете исцелять? Это… вы меня исцелили?
— Я давала вам травы и свои молитвы. Иногда люди поправляются, а иногда нет. Это не от меня зависит.
— Насколько я ранен?
— Когда вас принесли сюда, мы думали, вы умираете.
— Но теперь я… жив.
— На все воля Божья. — Она попыталась высвободиться, но он держал. — Вы очень красивы, — сказал он. — Я ожидал… каргу с куриными косточками в волосах, пахнущую окопником и первоцветом.
— Я сегодня утром мылась. Вымыла все куриные косточки. Они начали чесаться.
Он улыбнулся.
— У меня есть кое-что важное… что нужно вам сказать. — Он отпустил ее, измученный этим небольшим усилием, и его рука упала.
— Говорите.
— Я нашел… ваших мать и отца.
У Фабриции перехватило дыхание.
— Где? Они живы и здоровы?
— Они живы. Благодаря доблести… людей, с которыми я ехал. На них напали крестоносцы, но они выжили. Они на пути к месту… которое они назвали Монтайе.
— Вы с ними говорили?
— Конечно. Они сказали мне, что вы в монастыре под названием Монмерси. Мы как раз… направлялись туда, когда попали в засаду.
— Это правда. Я покинула монастырь неделю назад. Собиралась вернуться в деревню, но потом узнала, что там крозатс, и пришла сюда. Я думала, мои бедные родители мертвы.
— Могу вас заверить, они очень даже… живы. Они хотели, чтобы я вам это передал.
— Спасибо вам за эту весть. Вы не представляете, что это для меня значит.
— Мне было приятно принести ее… вам. Кстати, меня зовут Филипп, барон де Верси.
— Я знаю, кто вы, — сказала она и отошла, чтобы заняться другими.
Он смотрел, как она ухаживает за больными и ранеными. Их было, должно быть, два или три десятка, лежавших на песке у входа.
Фабриция Беренжер была длинноногой, зеленоглазой и с огненными волосами; на голове у нее был платок, а одета она была в простую коричневую тунику. На руках — рукавицы, хотя стояло разгар лета, и она заметно хромала. Но это не умаляло ее красоты; это делало ее лишь еще более пленительной. В каждом ее малейшем движении была безмятежность, которую он видел лишь у одной женщины — своей жены.
— Только посмотрите! Некоторых, похоже, невозможно убить!
Филипп поднял глаза; это был свежий лицом рыцарь с одним зеленым и одним голубым глазом.
— Вы должны были умереть, друг мой. — Он присел на корточки и протянул руку. — Меня зовут Раймон Перелла, я сенешаль виконта Тренкавеля.
— Это вы… привезли меня сюда? — спросил Филипп. — Я вам обязан… благодарностью.
— Не мне, а той целительнице. Я думал, вы уже покойник. Как только человек начинает кашлять таким количеством крови, через час он уже холоден и недвижим. К счастью для вас, она была здесь. — Раймон приподнял тунику Филиппа. — Посмотрите-ка! Если бы не хауберк, он бы вас пополам разрубил.
Филипп осторожно провел пальцем по ребрам. Вся правая сторона была в синяках, лиловых и желтых.
— Вы либо самый храбрый человек, которого я когда-либо встречал, либо самый безумный. Вы думали, что одолеете их всех? Впрочем, я благодарен за то, что вы отвлекли их внимание. Сомневаюсь, что наша засада была бы столь успешной без вас.
— Что стало с рыцарем… с рыжей… бородой?
— Я не видел такого, по крайней мере, среди мертвых, которых мы там оставили. Значит, это было личное дело?
Филипп кивнул.
— Да, было.
— Значит, вы òme de paratge. Человек чести. И к тому же северянин! Не думал, что эти два понятия совместимы. Почему вы не с крозатс?
— Этот крестовый поход — война… Папы, а не Бога. Я пришел сюда по своим делам. У вас есть мой… конь? Лейла. Большая арабская кобыла.
— Конечно, у нас ваш конь, мы тоже люди чести, а не конокрады. Есть еще одна пещера, ниже по склону, где мы держим животных. Она там, в безопасности, накормлена и напоена. Когда поправитесь, можете забрать ее и ехать обратно в Бургундию, если хотите.
— А что насчет… Воинства?
— Крозатс осадили Каркассон. Те из нас, кто остался, будут сражаться с ними здесь, в Монтань-Нуар. Когда придет зима, им все надоест, и они отправятся домой. А тогда мы вернемся в Каркассон и Безье и вышвырнем оттуда остальных ублюдков. — Он хлопнул Филиппа по плечу, заставив того поморщиться. — Удачи, друг мой. До самой смерти не забуду, как один человек вышел против двух десятков. Хотел бы я, чтобы вы сражались за нас! Dieu vos benesiga! — Он вышел из пещеры.
Филипп огляделся. Запястье все еще было жестким и опухшим, лодыжка тоже. Но ему надоело лежать здесь, как калеке. Он с трудом сел, а затем медленно поднялся на ноги. Осмотрелся. Пещера и собор, так она это назвала? Меткое описание, ибо потолки были высокими и сводчатыми, и каждый тихий звук отдавался эхом, словно в церкви. Но вместо мрамора или каменных плит пол этого собора был из мягкого белого песка. Она была больше любой церкви, в которой он когда-либо бывал. Он даже не видел ее конца, мерцание факелов и костров, казалось, уходило на сотни шагов во тьму. Смолистые известняковые потолки поддерживались тяжелыми деревянными балками, глубоко вбитыми в скальные стены, местами на высоту в полдюжины человек или больше. Эта пещера, должно быть, существует очень давно.
— Вам следует отдыхать, — послышался голос.
— Фабриция, — сказал он.
Она заставила его снова сесть. В руках у нее была глиняная миска.
— Вот, выпейте, — сказала она. Это был отвар из ячменя и овощей, первая еда, которую он ел за несколько дней. Хватило одного глотка, чтобы понять, как он голоден. Он поднес миску к губам и не думал ни о чем другом, пока не выпил последнюю каплю.
— Спасибо, — сказал он, закончив, и вернул ей миску. Ему вдруг стало неловко, что она видела его животный голод.
— Давно вы не ели?
— Давно. Нет, подождите. Кажется, два дня назад у меня на завтрак был кузнечик.
Двое мужчин в черных рясах, войдя, склонили головы. Они были похожи на изголодавшихся ворон: высокие скулы, бледные и костлявые.
— Кто они?
— Это Добрые люди.
— Еретики?
— Да, еретики. Те самые, которых так боится Папа в Риме.
— Не очень-то… впечатляют.
— Ну, они всего лишь люди. А чего вы ожидали?
— А вы… вы еретичка, Фабриция Беренжер?
— Нет, я добрая католичка. Но я всю жизнь прожила бок о бок с Совершенными и их последователями и скажу вам вот что: они лучше любого священника, которого я когда-либо встречала, и уж точно попадут в рай на тысячу лет раньше любого епископа.
— Я ожидал чего-то… более грозного.
У них были темные глаза, длинные черные волосы, пояса из витой веревки. Он слышал, что все они содомиты и дьяволопоклонники, и выглядели они, конечно, соответственно.
Они опустились на колени, чтобы помолиться над кем-то на другой стороне пещеры. Он увидел, что к их черным рясам прикреплены свитки пергамента. Евангелие от Иоанна, как ему говорили. В Бургундии за хранение Евангелия можно было угодить на костер. Он задумался, что же такого в Божьей книге, чего священники не хотят, чтобы он знал.
— Сеньор, вы действительно проделали весь этот путь, чтобы найти меня?
— Да.
— И вместо этого каким-то образом ввязались в драку с пятьюдесятью крозатс.
— К тому времени я узнал, что мой сын мертв.
Ее лицо изменилось, словно в глазах погасла свеча.
— Мне очень жаль. Так что же — убийство утоляет ваше горе?
— Человек, с которым я сражался, выколол глаза моему оруженосцу и, можно сказать, убил его. Это был вопрос чести.
— Я никогда не видела чести в убийстве, только ужас и горе. Но вы рыцарь, сеньор, а я всего лишь дочь строителя церквей, так что вам, я уверена, виднее.
Он ухватился за подол ее платья.
— Если бы я добрался сюда вовремя, вы бы смогли спасти моего сына?
Она покачала головой.
— Я всего лишь обычная женщина. Я никого не могу спасти.
— Тогда почему люди думают, что вы можете?
— Я не знаю, сеньор. Может быть, потому что они этого хотят. — Она вскочила.
— Куда вы? Я вас чем-то обидел? Я не хотел.
— Вы воин, сеньор, человек насилия. Не вы меня оскорбляете, а ваше призвание. Скажите, что вы будете делать теперь, когда Бог снова исцелил вас, хотя вы должны были умереть от ран?
— Я найду этого дьявола с рыжей бородой и сведу с ним счеты.
— А потом?
— Нет никакого «а потом». Он рыцарь, и за его спиной четыре десятка воинов. Даже если я преуспею в своей мести — а я преуспею, — его люди убьют меня.
— И когда вы оба будете мертвы, вашему другу вернут глаза, и он выйдет из могилы? Нет? Тогда в чем смысл?
— Долг рыцаря — браться за оружие, чтобы защищать свою семью, свою собственность и своего короля. И превыше всего — свою честь.
— И своего Бога?
— Иногда и Его.
— Как крозатс сражались за честь Бога в Безье и в Сен-Ибаре? Как может быть мир, пока все сражаются за Бога? По моему опыту, сеньор, люди используют Бога как предлог, чтобы делать то, что им вздумается. Хотя я и католичка, я верю, как и эти Добрые люди, что убивать при любых обстоятельствах — грех.
— И все же вы исцелили меня.
— Как я уже говорила, я вас не исцеляла. Я лишь молилась за вас. Я рада, что вам лучше.
— Но если вы меня так презираете, почему вы за меня молились?
Она сделала нечто поразительное: присела на корточки и провела кончиками пальцев по его лицу, словно искала какой-то маленький, написанный на нем секрет. Ее зеленые глаза впились в его.
— Чего вы хотите, Филипп?
— Чего я хочу? Я хочу знать, что все это значит. Я ищу что-то, что объяснит мне, что случилось со мной и с моей жизнью. Я был готов умереть, даже жаждал этого. Бог забрал мою жену, моего сына и моего лучшего друга. И все же Он сохранил мне жизнь, и я не понимаю Его замысла. Ничто из этого не имеет для меня смысла. Есть ли в этом причина или просто случайная удача? Есть ли Бог в Своих черных небесах, смеющийся над нами, или в моей жизни действительно есть какой-то смысл? Вот чего я хочу — я хочу знать ответ на этот вопрос, прежде чем умру.
Она взяла его за руку.
— Пойдемте со мной, — сказала она.
Фабриция прикрыла свечу ладонью, защищая ее от сквозняков.
— Эти пещеры были высечены в горах еще во времена римских императоров, — сказала она. — Они искали золото.
Огромная пещера сужалась, переходя в один узкий туннель. Им, очевидно, часто пользовались, так как в нескольких местах он был укреплен прочными бревнами, а вдоль стен в железных подсвечниках горели факелы.
И тут:
— Кровь Господня!
Он испытал нечто подобное однажды, когда вошел в новый собор, который строили в Париже. И все же это было в дюжину раз больше. Словно сам Бог выдолбил гору своим кулаком, как ребенок вынимает мякиш из буханки, оставляя лишь корку.
Стены из известняка, почерневшие от векового дыма, уходили к потолку, затерянному в вечной ночи. Волны мраморной скалы подсвечивались тысячей свечей; горный хрусталь сверкал, как звезды. Гладкие кальцитовые столбы поднимались из теней, образуя скамьи и колонны церкви из живого мела.
На мраморной стене в дальнем конце пещеры были нарисованы солнце и серебряный диск луны. Под ними стоял стол с белой скатертью, приготовленный как алтарь. Сначала было тихо, лишь медленно капала вода, но потом он услышал шепот голосов из туннеля, когда за ними в пещеру потянулись люди; сначала горстка, потом два десятка, потом сотня, и еще сотня. Никто не говорил громче шепота, но в этом совершенном скальном соборе каждое слово отдавалось эхом дюжину раз.
Филипп остановился, схватившись за ребра, чтобы перевести дух.
— Кто… эти люди? — спросил он. — Они все… еретики?
— Они бы себя так не назвали, сеньор. Они крезены — верующие.
— И во что же они… верят?
— Их отличает то, во что они не верят, сеньор. Они не верят, что Бог сотворил мир. Они верят, что его сотворил Дьявол, которого они называют Rex Mundi, Царь Мира, и что он равен Богу, и мир — его творение. Все, что мы видим вокруг, существует для того, чтобы заставить нас забыть, что мы, на самом деле, — чистый дух и не можем погибнуть. Они говорят, что после смерти нет ада, что, на самом деле, ад — это и есть этот мир. Они также верят, что все, к чему мы прикасаемся или что видим, по своей сути зло, и путь души — это не искупление, а возвышение, и что все души должны оставаться здесь, переселяясь из тела в тело, до того дня, когда они снова научатся стремиться к звездам.
— Они думают… что этот мир — ад?
— Они говорят, что ад — это не место, куда ты попадаешь после смерти, это место, куда ты попадаешь, когда рождаешься. Вот почему Бог не может нам здесь помочь, несмотря на все наши молитвы, так как это владения Дьявола. Всякое убийство — грех, и даже есть мясо — неправильно, потому что это означает убийство другого живого существа. Но акт любви — самый страшный грех из всех, ибо он втягивает еще одну душу в этот мир боли.
— Значит, все эти люди… целомудренны? Они… живут как монахи?
Она покачала головой.
— Нет, так живут только Совершенные. Для большинства людей, даже для крезенов, эта дисциплина слишком сурова. От верующего требуется лишь совершать акт почтения перед любым Совершенным. Они должны поклониться и сказать: «Молите Бога, чтобы он сделал меня хорошим христианином и привел к достойному концу». В остальном верующий может делать, что пожелает: жениться, зарабатывать деньги, идти на войну, даже посещать мессу в католической церкви. Лишь в самом конце большинство людей принимают обеты целомудрия, бедности и прочего. Но ведь, когда ты вот-вот умрешь, я полагаю, не так уж и трудно отказаться от мяса и плотских утех.
— Очень практичная религия, значит.
— Разве практично то, что они не угрожают сжечь всякого, кто в них не верит? По-моему, это просто по-человечески. Моя собственная мать — крезенка.
— А вы?
— Я люблю Мадонну, но уважаю Добрых людей. Они, как и следует из их имени, добры. И, возможно, они правы насчет мира, я не знаю. Возможно, у них есть ответы, которые вы ищете. Не Бог наказал вас в этом мире, потому что Бог не может до вас дотянуться. Это сделал Дьявол. Это ваш ответ?
Один из Совершенных — Фабриция сказала, что его зовут Виталь — занял место за алтарем и начал проповедь. Хотя он говорил едва слышным шепотом, его голос был отчетливо слышен даже в дальнем конце пещеры, где стояли Фабриция и Филипп. Это была история о рае; вначале, сказал он, некоторые духи провалились сквозь дыру в небе на землю. Бог наступил на дыру, но было уже поздно, чтобы остановить их падение. Так что с того момента и до скончания времен все добрые души должны были пробивать себе путь обратно на небеса, становясь Совершенными или принимая таинство консоламентума. Когда на земле, наконец, не останется праведников, тогда станет возможен конец света. Небо упадет на землю, а солнце и луна будут поглощены огнем, а огонь будет поглощен морем. Земля станет озером смолы и серы.
Когда проповедь закончилась, крезены как один преклонили колени и вместе произнесли:
— Молите Бога за нас, грешных, чтобы Он сделал нас добрыми христианами и привел к доброму концу.
И Виталь поднял руку в благословении:
— Dieu vos benesiga. Да благословит вас Бог, сделает добрыми христианами и приведет к доброму концу.
Когда все закончилось, Фабриция взяла его за руку.
— Пойдемте, — сказала она.
*
Он следовал за ней при мерцающем свете свечи, все глубже в гору. Он гадал, куда она его ведет. Стены туннеля смыкались. Он ударился головой о выступ и остаток пути шел, согнувшись.
Он ощущал ее тепло и близость. «Может, она хочет уединения», — подумал он. Давно он не прикасался к женщине; бедная Жизель могла бы это подтвердить.
Он с трудом поспевал за ней, ребра болели, дыхание сбивалось. Она остановилась и подождала его.
— Я задыхаюсь… как… старик.
— Не беспокойтесь. Скоро вы снова будете собой и достаточно здоровы, чтобы снова начать убивать.
— Я не получаю удовольствия… от убийства. Турниры — да… помериться умом… и силой руки… с другим ради… чести или его… коня. Но отнимать жизнь — это не то… от чего я получаю удовольствие.
— Люди умирают, получаете вы от этого удовольствие или нет. Итог один.
— Иногда нет выбора. Чтобы защитить свою… семью, или свою веру, или свои… земли, человек должен сражаться. Таков… порядок вещей.
Он почувствовал на лице дуновение теплого воздуха и понял, что они почти у конца туннеля. Он гадал, какой новый сюрприз она ему приготовила.
— Человек может найти оправдание чему угодно. Слова можно извратить. Истину — нет.
Она шагнула в сторону. На мгновение он застыл на краю пропасти. От потрясения он ахнул, едва не сорвался, но она схватила его за руку и оттащила назад.
— Что это… за место? — спросил он, когда отдышался.
Узкая полоса света пробивалась сквозь потолок пещеры из расщелины в земле наверху — перст Божий, указующий путь в ад, подумал он. Внизу была лишь тьма, до самого дна. Свет не мог пробиться до дна.
Она указала. Он обернулся и увидел огромный кальцитовый столб, наросший на самом краю пропасти. Части его обрушились в бездну, так что теперь он принял форму молота.
— Молот Божий, — сказала она. — Лишь немногие его видели.
Он взял у нее свечу, поднял над головой, чтобы лучше рассмотреть.
— Почему его так… называют?
— Во времена вестгодов сюда приводили пленников и бросали их в эту яму. Не могу представить, что это была за смерть. Но так эта скала и получила свое имя. Молот Божий, конечно же, — это смерть. В конце концов, мы все им сломлены. Это единственная реальность, единственный миг в нашей жизни, когда мы познаем истину, что мы рождены, чтобы умереть. Остальное — сон Дьявола.
Когда он повернулся к ней, она легко коснулась его руки кончиками пальцев. Она была так близко; сквозь вырез ее платья он мельком увидел бледное, цвета слоновой кости плечо, увидел, как пульсирует жилка на ее шее. Он представил себе впадинку под ключицей и мягкую округлость ее груди.
— Вы благородного происхождения, Филипп де Верси?
— Барон, как я вам и говорил.
— Тогда простите, если я говорила с вами дерзко. В моих жилах течет лишь кровь простолюдина. Я не вашего сословия.
— Вы спасли мне жизнь. Я позволю вам говорить со мной, как пожелаете.
— Не думаю, что это возможно, — сказала она. — А жаль, мне бы хотелось.
Она была так близко, что он чувствовал ее дыхание на своей щеке. Она отвернулась от него и повела обратно по туннелю, навстречу угасающему свету.
На полпути она протянула руку и остановилась, чтобы отдохнуть. Когда она пошла дальше, он увидел, что она оставила на известняке кровавый отпечаток ладони.
— У вас кровь, — сказал он.
— Это ничего.
— Вы поранились?
Она села на камень, морщась от боли.
— Мне нужно немного отдохнуть, — сказала она. Он присел рядом с ней. На стенах были грубо нарисованы древние фигуры. Прохладная капля воды упала ему на шею.
— Что такое? Что случилось?
— Держите свечу, — сказала она. Он взял свечу, и она стянула одну из своих перчаток. Та была липкой от крови. Она протянула ему руку. — Смотрите сами.
Филипп уже видел такую рану, в Утремере, когда одному воину пронзил руку сарацинский дротик. Но эта рана была чистой и благоухала, словно свежесрезанная лаванда. Он наклонился, чтобы рассмотреть ее, но в этот миг сквозняк задул свечу.
— Кто это с вами сделал?
— Никто.
— Ее нужно как следует перевязать.
— Это ничего не изменит. — Она натянула перчатку. — Такая же рана у меня на другой руке и на обеих ногах.
— Тогда откуда они у вас?
— Я не знаю. Они начались как язвы и с каждым днем становились все больше.
— Это раны креста.
— Да.
Она встала и, хромая, пошла обратно к главной пещере.
— Жизнь загадочна, сеньор. Потому я и не крезен. Добрые люди — действительно добрые, но они говорят, что знают ответы на все, а я не понимаю, как это возможно.
— Мы все должны во что-то верить.
— Мы можем верить во что угодно, но мы не обязаны. Если простите, сеньор, мне кажется, вы хотите не во что-то верить, а властвовать над жизнью, даже над самим Богом. Вы хотите, чтобы Он исполнял ваши приказы, как хотели, чтобы Он спас вашего сына.
— Разве это было так несправедливо?
— Это ни справедливо, ни несправедливо, просто так устроен мир. Я вижу, как вы любили своего мальчика. Вы сделали все, что могли, возможно, больше, чем сделал бы любой другой, чтобы спасти его. Вы хороший человек. По крайней мере, когда в руке у вас нет меча.
Они дошли до главной пещеры. Фабриция пошла ухаживать за больными. Филипп опустился на корточки, ошеломленный всем, что увидел и услышал. Эта пещера напомнила ему о его собственной жизни. Ему казалось, что под миром света и воздуха есть другой мир, подземное царство, ждущее, когда он его исследует, место, где лежат его истинные ответы.
Не в силах уснуть, он смотрел, как звезды плывут по небу в зеве пещеры. Фабриция двигалась среди сгрудившихся больных при свете одной свечи. В лесу снаружи то нарастал, то стихал гул насекомых.
Мысли о Боге, мысли о плоти; она пробудила в нем нечто, что он считал мертвым, вновь прижгла клеймо к его телу. Он думал, что, найдя ее, получит ответы, но вместо этого она лишь задала еще больше вопросов.
Бог, бессильный вмешаться, был по крайней мере понятен, и его жизнь тогда обретала некий смысл. Был ли это тот ответ, который он искал? Мир, несомненно, казался дьявольским, что бы ни говорили священники.
Небо на западе было полно красного дыма — трудились крозатс. Но Монтань-Нуар оставались нетронутыми, и в такой безветренный вечер, в грозовом свете, прежде чем солнце скрылось за горами, воздух был таким чистым, что Филипп мог разглядеть листья на кустах на той стороне долины. С севера надвигалась буря. День был гнетуще-тихим, и когда солнце село, первый порыв ветра принес благословенное облегчение. Он услышал раскат грома.
Он пошел по тропе под почерневшими от дыма стенами, ведущей к пещере. Он думал о своем сыне. «Интересно, смогла бы она его спасти, знай я о ней раньше. Я подвел его». Он вспомнил, как маленький Рено смотрел на него в то последнее утро. «Он мне доверял. Я сказал ему, что все будет хорошо, и я его подвел».
Заросли фиговых деревьев и ежевики скрывали вход в пещеру. Там был Раймон с несколькими своими солдатами. По их лицам было видно, что они только что вернулись из набега. Бока их лошадей дымились и были покрыты пеной.
Раймон ухмыльнулся, увидев его.
— Ты все еще здесь, северянин? Наше общество тебе еще не наскучило?
— Я почти привык к вашей мягкой южной жизни.
— Твои раны зажили?
— Ребра больше не болят. Лодыжка иногда подводит, но в остальном я здоров как никогда. А ты как, Раймон? Вид у тебя, будто ты побывал в бою.
— Мы устроили засаду отряду крозатс на римской дороге. Они думали, что едут домой. Что ж, если они заслужили пропуск в рай, придя сюда, то теперь они там. Мы оказали им услугу. Говорят, в раю лучше, чем во Франции.
— Я, конечно, на это надеюсь.
— Ты слышал, что случилось в Каркассоне? Крозатс объявили Симона де Монфора новым сеньором вместо Тренкавеля. Нашему виконту предложили безопасный проход для переговоров о перемирии, а вместо этого взяли его в плен. После этого славного дельца жителей города заставили сдаться и покинуть город лишь в рубахах и штанах. Говорю тебе, француз, эта война не о ереси, а о грабеже. Что ж, это так называемое святое Воинство скоро уберется, и когда они это сделают, мы вышвырнем этого выскочку де Монфора пинком под зад.
— Когда мне будет безопасно возвращаться домой?
— Еще лет через сто. А до тех пор тебе понадобится эскорт. Дороги полны наемников, бандитов и разбойников. Одинокий человек, даже рыцарь, далеко не уедет без охраны.
— Ты можешь предоставить такой эскорт?
— Я сейчас и одного человека не могу выделить, чтобы проводить тебя до ручья. Но я подумаю. А пока нам нужно напоить этих лошадей, пока буря их не напугала. Да хранит тебя Бог, друг мой.
Внутри пещеры Филиппа ударил в нос запах навоза и животных. Глаза щипало от дыма костров. Куда бы он ни посмотрел, он видел пустые взгляды и молчаливых, не улыбающихся детей. Здесь никто не ел досыта, и никто из них не знал, что принесет им завтрашний день.
— Такой знатный сеньор, как вы, — послышался голос, — должно быть, скучает по своей мягкой постели и пуховому одеялу.
Филипп огляделся в поисках того, кто осмелился говорить с ним с таким неуважением. На земле, завернутый в грязную льняную простыню, лежал человек. У него была тонзура священника. Он елейно улыбался, и Филипп сразу же его невзлюбил.
— Ты священник, — сказал Филипп.
— Да. Желаешь исповедаться, сын мой? — Он рассмеялся.
— Эти люди все еретики. Что ты здесь делаешь?
— Крозатс прирезали бы меня с тем же энтузиазмом, с каким режут катаров, просто за то, что подвернулся под руку. Меня зовут отец Марти. Тебя — Филипп, и ты знатный господин и рыцарь из Бургундии. Видишь, я все о тебе знаю. Мы практически друзья. Прошу, подойди, посиди со мной немного. Я бы хотел поговорить. Это все, что я могу в эти дни, — говорить.
— Что с тобой, священник? Ты болен?
— Я умираю, Филипп де Верси.
— А что насчет девушки? Она не смогла тебя исцелить?
— Посмотри сам, — сказал он.
Филипп присел на корточки и приподнял простыню. На бедре священника был огромный рак, и он начал гноиться. К горлу Филиппа подступила тошнота.
— Красивая штука, не правда ли? В конце концов она меня убьет. Я чувствую, как она пожирает меня изнутри. Она возлагала на меня руки, но это не помогло. Но я сказал людям, что помогло, и на какое-то время это прибавило ей славы.
— Зачем ты говорил такое, если это неправда?
Марти пожал плечами.
— Я хотел, чтобы люди думали, что она колдунья. Может, поэтому она и не смогла меня исцелить. Вина моя, понимаешь, я недостаточно чист, чтобы быть искупленным. На мне ряса Божья, а в сердце — дьявол. — Он снова рассмеялся.
— Ты находишь забаву в таких вещах?
— У меня были свои причины.
— Откуда ты ее знаешь?
— Я из той же деревни, что и эта девчонка. Ну, она и ее семья прожили там всего несколько лет; я же — всю свою жизнь. Мой брат был байлем в замке, но я сбежал до прихода крозатс. Он остался, и они его повесили. Еще одна из маленьких шуточек жизни. У жизни их полно для человека с хорошим чувством юмора.
— Некоторые смеются, чтобы не заплакать.
— А, вот тут ты меня и подловил. Вижу, ты знаток человеческой натуры. Очень хорошо. Думаю, ты прав; это совсем не смешно. Видишь того человека? Его зовут Бернарт. Он говорит, она вернула его к жизни. Может, и так. Я вижу, как другие вокруг меня поправляются — как ты; когда тебя сюда принесли, у тебя при каждом вздохе кровь брызгала изо рта и носа. Ты тоже был покойником. А она возложила на тебя руки, и теперь посмотри! Но не на меня. Ну не шутка ли, а?
Виталь и еще один из Совершенных прошли мимо них. Люди кланялись или падали ниц. Даже отец Марти приветственно поднял им руку.
— Вон они пошли, причина всех этих бед. Похожи на изголодавшихся ворон, не правда ли? Лично я не верю ни единому их слову, но они святее, чем я когда-либо буду.
— Ты их не ненавидишь?
— Я никогда не имел ничего против них, если они не имели ничего против меня. Но девчонку они не любят. Думаю, она их пугает. Она не вписывается в их совершенную картину мира. У нее раны Христа, а они говорят, что Христос не был распят. Они не могут ее объяснить. Полагаю, они хотели бы, чтобы она просто исчезла.
— Откуда у нее эти раны на руках?
— Кто знает? Добрые люди говорят, она сама их себе нанесла.
— Ты в это веришь?
— Я бы хотел в это верить. И все же эти раны у нее уже несколько месяцев, и они не заживают, не сочатся и не источают ничего дурного. Как это объяснить? Даже если она сделала это своей рукой, как можно вынести такую боль? — Отец Марти схватил Филиппа за тунику и притянул к себе. Филипп поморщился — от него несло гнилью. — Некоторые говорят, она ведьма, знаешь? Другие называют ее святой. Ты знал? Я как-то пытался ее совратить. Представляешь! Священник, пытающийся поиметь святую. — Он гоготнул. — Я видел, как ты на нее смотришь.
— Что?
— Она красавица, не так ли? Но она не девственница. У меня верные сведения.
Филипп разжал пальцы священника.
— Ты мне отвратителен, — сказал он и вышел на свежий воздух.
Погода резко изменилась. Ветер пронесся по деревьям, и внезапно стало холодно. Он почувствовал на лице первые колючие капли дождя.
Он закрыл глаза, увидел своего маленького мальчика, лежащего в кровати, еще до болезни, вспомнил, как тот однажды с изумлением показывал на крошечные брызги от дождевых капель на каменном подоконнике.
— Видишь фей? — сказал Филипп. — Это дождевые феи, и они танцуют только для тебя.
Горе скрутило его, как судорогой, так что он едва не согнулся пополам. «Всех, кого я любил, я потерял». Пока он мог винить в этом Бога, его гнев приносил некоторое утешение, но если катары говорили правду, винить было некого, кроме Дьявола.
«Тогда у нас нет надежды, — подумал он. — Мы все беззащитны в этом мире боли». Он сунул руку за пазуху, вытащил серебряный гребень. Какой в нем толк? Он даже не мог больше вспомнить ее запаха. Он отпрянул и швырнул его со всей силы во тьму.
Дождь лил как из ведра. Казалось, вся гора задрожала от гула воды, пытающейся пробиться сквозь трещины в известняке. Он вернулся в пещеру.
— Слишком жарко здесь, слишком холодно там, — сказала Фабриция. Она обмахнулась рукой. Этот девичий жест его обезоружил. В грозовом свете она казалась такой хрупкой, вся из кремовой кожи и тонких костей. — Вижу, вы познакомились с отцом Марти.
— Он сказал мне, что вы святая.
— Святая? Тогда он сделал все, чтобы меня осквернить. Он вам об этом рассказал?
— Да.
— Думаю, беднягу тяготит совесть.
— Может, его перековывает молот Божий?
Она улыбнулась.
— Да, возможно. — Она склонила голову набок. — Каждый день я думаю, что вы уже ушли, и все же вы здесь.
— Я не могу получить эскорт, чтобы выбраться из этих гор.
— В этом ли причина?
— А еще я разрываюсь на части.
— Я вижу.
— Неужели это так заметно?
— Я никогда не видела человека, который так терзался бы.
Он пожал плечами.
— Что ж, я никогда раньше не встречал святую. Это сбило меня с толку.
— Я не святая, сеньор. — Она подошла ближе. — Но вот что я вам скажу: я видела вас во сне, очень давно. Когда вас сюда принесли, я не могла поверить. Если бы я сказала вам, что знала ваше имя еще до того, как увидела вас, вы бы сочли меня безумной. А почему бы и нет? Половина мира так считает. Я не знаю, что все это значит, и это меня ужасает.
Она развернулась на каблуках и поспешно ушла.
Монахиня, изгнанница, святая, ведьма.
Она не спала с рассвета, ухаживая за больными, возлагая руки на тех, кто просил, и готовя отвар для тех, кто не мог есть сам. «На это короткое время я на своем месте, — подумала она. — Они снова будут меня обожать и бояться, когда крозатс уйдут. А до тех пор я нашла свое место».
Она вышла из пещеры и пошла в лес на поиски трав, остановилась у ручья, чтобы постирать льняные тряпицы для перевязки ран. После этого она сняла повязки со своих рук и промыла их в воде. Она прикусила губу, чтобы не вскрикнуть от боли.
Таким же образом она промыла раны на ногах. Закончив, она снова их перевязала, надела сапоги и, хромая, пошла обратно к пещерам, где, как она знала, найдет Филиппа, который, как всегда в это время дня, кормил и поил своего коня.
Она некоторое время наблюдала за ним, прежде чем дать ему знать, что она здесь. Он растирал свою большую арабскую кобылу и что-то шептал ей, работая.
— Зачем вы это делаете? — спросила она, выходя из тени. — Зачем вы разговариваете с лошадью? Она вас не понимает.
— Она прекрасно понимает. Может, не в политике или религии, но она понимает тон моего голоса и прикосновение моей руки.
— А она может вам отвечать?
— Можете смеяться надо мной, если хотите. Но она может дать мне знать, когда устала или когда больна, и она чувствует беду раньше меня. Когда мы скачем, мы единое целое, я чувствую каждую мельчайшую дрожь и напряжение в ее мышцах, и клянусь, она чувствует то же самое от меня. Будь она мужчиной, стала бы добрым другом. Будь женщиной — стала бы женой.
Фабриция покачала головой. Он был сложным человеком: по словам Раймона, мастер военного искусства и убийства, и в то же время поглощенный поиском смысла жизни и любящий грубое животное, как отец — дитя.
— Вы думаете, у нее есть душа?
— Я знаю это. Но если бы вы спросили меня о людях, которые выкололи глаза моему оруженосцу, то я не был бы так уверен. Что привело вас сюда этим прекрасным утром?
— Мне нужна ваша помощь.
— Я к вашим услугам. — Он бросил полотенце, в последний раз потер морду кобылы и дал ей горсть сена. — Могу я спросить, чего вы желаете?
— Отец Марти умирает и желает принять консоламентум. Ему нужны добрые христиане в качестве свидетелей.
— Я бы не назвал себя добрым христианином.
— Я бы тоже. Но придется обойтись вами.
*
Когда он поднимался за ней по склону, он спросил, почему священник принимает последнее утешение от еретика.
— Потому что он умирает. Он не хочет умереть без отпущения грехов.
— Но он католический священник. Я знаю, что это лишь другое слово для лицемера, но зачем ему искать спасения своей бренной души у еретика?
— Вы называете катаров еретиками, сеньор, но они почитают Христа так же, как вы или я. То, что они не любят Папу, не значит, что они не любят Бога. Кроме того, здесь нет священника, чтобы совершить над ним соборование, так что у него нет выбора.
— И эти Добрые люди сделают это?
— Они никому не откажут в последнем утешении. Конечно, будь отец Марти на их месте, он бы сделал это, только если бы у них были деньги, чтобы заплатить. В этом и разница.
Отец Марти, казалось, за ночь усох. Плоть его усохла, и оттого глаза, казалось, стали больше в черепе. Он улыбнулся им, когда они опустились на колени слева от него, а с другой стороны — катарский священник Гильем Виталь и его спутник.
— А что остальные? — спросил Филипп. — Никто из других крезенов к нам не присоединится?
Она покачала головой.
— Они его ненавидят, — прошептала она. — Они считают, что это притворство. При жизни он бесчестил их женщин, забирал первые плоды урожая и брал с них плату за каждую исповедь, за каждые роды. У него здесь нет друзей, кроме нас, бедняга.
Виталь зажег несколько свечей вокруг тела отца Марти.
— Брат, — сказал он. — Желаешь ли ты принять нашу веру?
— Да, отец. Воля у меня есть; молю Бога дать мне сил.
Виталь поднял глаза на Фабрицию и Филиппа.
— Добрые христиане, мы молим вас во имя любви Божьей даровать ваши благословения нашему другу, здесь присутствующему.
— Отче, — пробормотал отец Марти, — моли Бога привести меня, грешника, к доброму концу.
— Да благословит тебя Бог, сделает добрым христианином и приведет к доброму концу.
— За всякий грех, что я мог совершить, мыслью, словом или делом, я прошу прощения у Бога, Церкви и всех здесь присутствующих.
— Да простят тебе Бог, и Церковь, и все здесь присутствующие эти грехи, и мы молим Бога отпустить их тебе.
— Я обещаю посвятить себя Богу и его Евангелию, никогда не лгать, никогда не клясться, никогда не иметь дела с женщиной, никогда не убивать животных, никогда не есть мяса и питаться лишь плодами. Кроме того, я обещаю никогда не предавать своей веры, какая бы смерть меня ни ждала.
Виталь протянул свиток Евангелия от Иоанна, и отец Марти прикоснулся к нему губами. Затем он и его спутник возложили свои правые руки ему на голову.
— Отче наш, сущий на небесах, да святится имя Твое. Да будет воля Твоя и на земле, как на небе. Хлеб наш духовный даждь нам днесь, и избави нас от лукавого.
Он обвязал голову отца Марти плетеной лентой и преподал своему спутнику поцелуй мира. Тот, в свою очередь, передал его Филиппу, а Филипп легко поцеловал Фабрицию в щеку. Наконец, она наклонилась и поцеловала отца Марти в лоб.
— Новообращенный должен есть лишь хлеб и воду в течение сорока дней своей эндуры[12], — сказал Виталь Фабриции.
Отец Марти гоготнул.
— Я и сорока часов не протяну.
*
— Мне кажется, — сказал Филипп Фабриции, — вполне разумно просить человека на смертном одре отречься от женщин и мяса.
— Потому-то так мало кто принимает обеты до самого конца. Люди восхищаются Совершенными, может, даже хотят быть на них похожими, но обеты слишком суровы. Лишь немногие могут прожить так свою жизнь. Их религия мягка в том, что не осуждает нашу природу.
— А этот консоламентум? Он спасет его душу и отправит в рай?
— Вернет в рай. Без обетов его душа просто переселится в другое тело здесь, на земле, и он будет страдать, потому что страдание здесь неизбежно. Если мы любим, мы теряем. Если мы живем и счастливы, мы умираем. Это ловушка Дьявола.
Он коснулся ее руки в перчатке.
— А это что? Это дело рук Бога или Дьявола?
— Я не знаю, что это. — Она поморщилась от боли и остановилась, чтобы отдохнуть, оперевшись на него. Он помедлил, а затем обнял ее за плечи.
— Его здесь нет, — сказала она, легко коснувшись его груди.
— Чего нет?
— Вы носили за пазухой дамский гребень. Я нашла его, когда вас сюда только принесли. — Она обшарила его тунику. — Его нет.
— Он принадлежал Алезаис. Она была моей первой женой.
— Где он теперь?
— Его нет, как и ее.
— Вы его выбросили? Почему?
Он пожал плечами.
— Какой в нем толк?
— Что с ней случилось, сеньор?
— Она умерла, вот уже четыре года, рожая моего мальчика. Я был далеко, в крестовом походе.
— И вы все еще скучаете по ней?
— Каждый день. Я очень ее любил.
— Я никогда не любила мужчину, — сказала Фабриция. — Я не знаю, каково это.
— Хотите, чтобы я вам описал?
— Думаете, сможете?
Он притянул ее ближе.
— В Утремере, в пустыне, есть источники, где путники могут остановиться, найти покой, тень, пищу и воду. Иначе им не выжить в долгом переходе через пустыню. Это место, о котором постоянно мечтаешь, когда мучает жажда. Когда жара и путь сломили тебя, обещание такого места заставляет идти дальше. Когда ты наконец добираешься туда, там зелено и прохладно, и ты никогда не захочешь уходить. Такое место называют оазисом. Алезаис, она была моим оазисом.
Фабриция долго думала об этом.
Наконец:
— Однажды, — сказала она, — я бы хотела остановиться в тени у воды. Но не могу представить, как это может случиться. Вам повезло, сеньор, что вы знали, каков он, оазис.
Она поцеловала свои пальцы и приложила их к его щеке.
— Если бы только вы были подмастерьем каменщика, ищущим жену.
Она встала и оставила его.
Он долго сидел, думая о том, что она сказала. Он понял, что теперь не может вернуться, даже если Раймон найдет ему эскорт. Но и умирать он не хотел; по крайней мере, не завтра. Он даст себе еще один день, а потом подумает снова, как делал каждый день с тех пор, как его сюда принесли. Когда придет время убивать и быть убитым, он это поймет.
Каркассон
Гуго де Бретон страдал. Уже почти неделю он лежал, стеная и мечась, в госпитале у ворот Святой Анны. Монахини молились у его постели и сбивали жар прохладными компрессами. Ладони его рук и ступни ног были сожжены каленым железом лекаря, и ему давали успокоительные и травяные зелья от боли. Но ничто не помогало, и каждый день он бился, кричал, потел и бредил, с красным лицом, обращаясь к призракам, приходившим его мучить.
Отец Ортис наклонился, чтобы услышать его последнюю исповедь, но не мог разобрать ничего, что походило бы на слова. Он лепетал, нес бессмыслицу. Он совершил над ним соборование и попросил у Бога милости.
Жиль смотрел, подбоченясь, его лицо было багровым.
Симон смахнул муху. Они были назойливы и многочисленны внутри монастыря, привлеченные горами окровавленных повязок и гниющими ранами рыцарей, которых сюда привезли. Жара была одуряющей. Снаружи город кипел. Смрад тел, скопившихся во время осады, пропитывал все, хотя всю неделю шли массовые сожжения. Де Монфор и другие бароны вернулись в свои лагеря на другом берегу реки, не в силах выносить вонь и жару в городе, который они с таким трудом завоевали.
— Человек, который это сделал, — барон Филипп де Верси, — прошипел Жиль. — Мы знаем это по гербу на его щите. Да сгниют его глаза и его яйца! Он нападал на моих крестоносцев не один, а два раза!
— Мы сообщим Понтифику, и он его отлучит, — заверил его отец Ортис.
— Он будет умирать медленно. Этот добрый человек — мой свояк!
Они присоединились к Воинству как раз в тот момент, когда город вел переговоры о сдаче. Жиль был раздосадован, что пропустил битву. Его настроение ничуть не улучшилось несколько дней спустя, когда его отряд рыцарей и их воинов прибыл в Каркассон, недосчитавшись двух десятков человек, а Гуго де Бретон поник на своей лошади с изуродованной ногой.
Рана от стрелы раздробила ему коленный сустав, но заражение пошло от открытой раны на голени. Костоправ с трудом вправил лодыжку, и на жаре рана загноилась, а теперь инфекция распространилась по всему телу. Он гнил у них на глазах.
Симон подумал, что это справедливое наказание, но ничего не сказал.
— Его душа полетит прямо в рай, — сказал отец Ортис Жилю.
— Надеюсь, отец, ибо за последнюю неделю он вкусил достаточно чистилища.
— Его жертва — ради Бога.
— Он исповедался?
— Его душа чиста, — дипломатично ответил он.
Жиль больше не мог на это смотреть. Он подошел к окну, уставился на крыши собора Сен-Назер и епископского дворца, на бурное слияние Од.
— Слышали новости? Граф Неверский уезжает, и герцог Бургундский не заставит себя долго ждать. Говорят, они отслужили свои сорок дней в Божьем воинстве, и пора домой.
— А что насчет вас, мой сеньор? — спросил отец Ортис. — Вы ведь не покинете наш великий поход?
— Я останусь еще ненадолго. Чтобы послужить Богу.
«Или потому, что ты еще не получил свою долю добычи?» — подумал Симон. Еще одна мысль, которую лучше было оставить при себе.
— У нас приказ от де Монфора, — сказал Жиль. — Пока он зачищает Тулузу, мы должны присоединиться к передовому отряду, который нанесет удар на север, в Монтань-Нуар. Я буду во главе этой небольшой армии. Мы возьмем требушет и двадцать рыцарей, захватим Монтайе, а затем Кабаре. Да благоволит Бог всем нашим усилиям.
— Уверен, так и будет. Бог до сих пор благословлял нас одним чудом за другим.
— Не думаю, что Гуго разделит ваше мнение, отец, — сказал Жиль и вышел.
По тому, как сновали туда-сюда солдаты Тренкавеля, Филипп понял, что что-то случилось. Наконец Раймон взобрался на скалу у входа в пещеру и призвал всех к вниманию.
— У меня для всех важные новости, — сказал он, и в пещере воцарилась тишина. — Крозатс отправили в горы экспедицию против наших замков Монтайе и Кабаре. Если мы останемся здесь, то рискуем быть обнаруженными их налетчиками. Все знают об этих пещерах. Нас могут предать.
— Куда же нам идти? — крикнул кто-то.
— Есть только одно место, куда вы можете пойти, — это крепость в Монтайе. Мне приказано немедленно ехать туда с моими солдатами. Те из вас, кто пойдет с нами, будут под нашей защитой.
— Но как нам туда добраться?
— Вам придется следовать за нами пешком через горы.
— Далеко ли это?
— Пять лье. Путь долгий, но у вас нет выбора. Если у вас есть повозки, их придется оставить. Берите только то, что сможете унести.
Когда Раймон закончил говорить, по пещере пронесся вздох. Еще один переход, еще больше драгоценных пожитков останется позади, будущее — еще туманнее. Но, как сказал Раймон, какой был выбор? К тому же, все этого и ожидали. Это был лишь вопрос времени, когда крозатс повернут на север.
*
Глаза отца Марти моргнули и открылись.
— Оставь меня здесь, — сказал он Фабриции. — Я очень скоро окажусь в раю, в том или ином. Ты мне ничего не должна. Если останешься, это будет лишь еще один грех на моей совести.
Она отошла. Тень заслонила свет у входа в пещеру. Это был Филипп.
— Что он сказал?
— Он хочет, чтобы я его оставила.
— Но ты ведь этого не сделаешь?
— Вон там старушка по имени Бруна. Она была подругой моей матери. В детстве я играла с ее маленьким сыном. Она тоже слишком больна, чтобы передвигаться. Я не могу оставить ни одного из них.
— Я так и думал, что ты скажешь. — Он сел рядом с ней. — Если крозатс найдут тебя, ты знаешь, что они с тобой сделают? Ты останешься здесь без защиты?
— У меня нет выбора.
Он покачал головой.
— Разве отец Марти когда-нибудь проявлял к тебе доброту? Или кто-нибудь другой? Разве он не пытался однажды тебя изнасиловать? И теперь ты хочешь ему помочь?
Она покачала головой.
— Дело не в его совести, а в моей.
Филипп покачал головой и ушел. Раймон увидел, как он разговаривает с ней, и, взяв его за руку, вывел из пещеры. Там был отец Виталь со своим спутником.
— Что теперь будете делать, сеньор? Вам следует пойти с нами. Ехать в одиночку по Альбигойским землям слишком опасно, пока не кончится эта война. Вы можете перезимовать в Монтайе. Кроме того, нам не помешает еще один хороший солдат, если крозатс доберутся так далеко.
Филипп покачал головой.
— Не могу.
— Что же вы тогда будете делать?
— Я намерен остаться здесь с ней.
— Вы с ума сошли?
— Сошел я с ума или нет, это не ваше дело. Не смейте меня допрашивать.
Раймон сжал его руку крепче.
— Я видел, как вы на нее смотрите.
Филипп стряхнул его руку.
— Вы забываетесь. Не смейте поднимать руку на сеньора, если не хотите получить еще один пупок.
— Она сама наносит себе эти раны, знаете ли, — сказал отец Виталь. — Кто-то видел. У нее есть нож, и она делает это тайно. Она ведьма и полубезумная. Это у нее в глазах написано.
— Вы сами видели, как она наносит эти раны?
— Я доверяю человеку, который мне это сказал.
— Значит, вы не видели. — Он повернулся к Раймону. — А вы что думаете?
Раймон покачал головой.
— Не знаю.
— Это вы привели меня к ней, это вы сказали, что она меня исцелила.
— Может, вы бы и так поправились. Отец, возможно, прав, это может быть уловка. Не знаю, сеньор, я хочу верить.
— Остерегайтесь ее, — сказал отец Виталь.
Филипп с отвращением покачал головой и ушел.
*
Словно призраки, серые и печальные, они потянулись к выходу из пещеры. Некоторые ворчали, что приходится уходить, но в основном молчали. Маленькие дети хныкали оттого, что их так рано разбудили. Она увидела одного бюргера, несшего под мышкой свои счетные книги, он с трудом справлялся с ношей, а за ним шел слуга, тащивший весы и несколько свитков пергамента. В конце концов, предположила Фабриция, ему придется отказаться от своих должников и своей старой жизни.
Но, казалось, он еще не был к этому готов.
Некоторые останавливались, опускались на колени, бормотали благодарности и оставляли ей что-нибудь: еду, несколько монет; один купец оставил ей кольцо. Другие игнорировали ее или шипели проклятия.
Они выходили один за другим, пока последний из беженцев не ушел, и пещера погрузилась в тишину. Повозки и узлы, которые они оставили, валялись на песчаном полу пещеры. Теперь их осталось только трое. Отец Марти храпел во сне. Старая Бруна была так тиха, что она подумала, будто та уже умерла.
Когда рассвело, Фабриция увидела мужской силуэт на фоне входа в пещеру.
— Вы пришли попрощаться?
— Пришел бы, если бы уходил. Но я решил остаться.
Фабриция сдавленно всхлипнула от облегчения. Она надеялась, что у него хватит ума уйти, но молилась, чтобы он этого не сделал.
— Я всю ночь желала смерти обоим моим больным. Вы все еще считаете меня святой?
— Я никогда не считал вас святой.
— Почему же вы тогда остались, сеньор? Почему человек, у которого есть замок, испытывает такую привязанность к пещере?
— Я задавал себе этот вопрос каждый день с тех пор, как пришел сюда. И до сих пор не нашел ответа.
— Но вы умрете, если останетесь здесь.
— Может, умру, а может, и нет. Сегодня утром, когда я проснулся, мне все стало ясно. В лесу, когда я скакал против людей, убивших моего юного оруженосца, — вот тогда я и умер. Мое тело выжило, но это была все та же смерть, ибо в тот миг я отрекся от всего, что у меня было в этом мире, и этим купил свою свободу. Теперь я призрак. Я могу делать, что хочу, и мир меня больше не видит. Я нахожусь между одной жизнью и другой и вполне с этим смирился. А вы?
Появился Раймон, шлем под мышкой, в полных доспехах.
— Это ваш последний шанс передумать, — сказал он Филиппу.
— Я остаюсь, — ответил Филипп.
— Что ж, хорошо. Но если крозатс найдут вас, сделайте женщине одолжение и убейте ее первой. — Он ушел.
Филипп опустился на колени рядом с ней. «О, посмотрите на него, — подумала она. — Убийца, весь — угроза длинных костей, с веселой улыбкой, скрывающей глаза наемника. Чего он хочет от тебя — и чего ты хочешь от него? Столько в нем сострадания, но посмотрите на меч, который он носит, — заплатил за него хорошие деньги одному из солдат Тренкавеля, как ей сказали, потому что не мог вынести быть безоружным даже среди беженцев в пещере. И все же он здесь, этим утром, клянется защищать меня без всякой видимой причины. Если бы он был полон насилия и корысти, он бы давно ускользнул. Я не могу понять этого человека».
— Вы бы это сделали? — спросила она. — Вы бы убили меня первой, если нас найдут крестоносцы?
— Будем молиться, чтобы до этого не дошло.
— Да, я буду молиться. Вы хороший человек, Филипп?
— Я старался им быть.
— Тогда в ближайшие несколько дней вы увидите, насколько вы хороши.
Он улыбнулся.
— Вы тоже. — Он встал. — Мне нужно заняться своей лошадью. — Он обернулся у входа в пещеру, кивнув в сторону отца Марти. — Сколько?
— День. Может, два.
— Будем надеяться, не дольше.
В аббатстве, в тишине скриптория, было легче размышлять о грехе ереси. Здесь, в горах, где жили и трудились Добрые люди, где они натворили столько бед, было не так просто ощутить присутствие святости и уверенность в Божьей защите.
География Тулузы была подобна раю: она была плоской и честной, и человек мог видеть, куда направляется, ибо не было там тенистых мест. Но когда они двинулись в Монтань-Нуар, и леса и ущелья сгустились и сузили путь, Симон ощутил холодок сомнения. Скопления сосен и дубов бросали густые тени на утро. Дорога впереди вилась вокруг поросших виноградом холмов, а над ними возвышались усыпанные камнями ущелья и хмурые вершины.
Он оглянулся на их оборванную армию: едва ли дюжина рыцарей и два громоздких требушета, горький остаток могучего Воинства, собравшегося у Каркассона несколько недель назад. Жиль ехал в авангарде, три орла впереди скопления золотых крестов и позолоченных знамен других знатных домов: синие волки и черные медведи, бордово-красные полосы на девственно-белом, желтый цвет Шампани.
За баронами, рыцарями и епископами следовало воинство душ помельче: шевалье, сержанты и оруженосцы, затем пехота и вспомогательные войска, арбалетчики и лучники, саперы и осадные инженеры.
Жалкая горстка, как показалось его нетренированному глазу. Так мало воинов, и так много обозников! Он никогда прежде не был на войне, не представлял, сколько людей требуется, чтобы содержать в поле даже небольшую армию хотя бы один день. За ними тащилась даже повозка с обитым железом деревянным сундуком, в котором хранились святые реликвии, посланные для благословения экспедиции: палец Иоанна, ушная косточка Павла. За ней — изысканно одетая длинноносая дама в уимпле с мальчиком, который едва мог ходить, не то что ехать верхом; ибо один дворянин из Пикардии решил взять с собой в крестовый поход жену и сына, словно это был рыцарский турнир.
А затем тянулась длинная вереница обоза: громыхающие повозки, груженные оружием, припасами и доспехами, клячи и мулы, с провисшими спинами и перегруженные, которых подгоняли конюшата и погонщики с длинными палками. И еще больше следом: кузнецы, шорники, мясники, нотариусы, повара, плотники, слуги, оружейники.
И в самом конце, словно утята, неосторожно свалившиеся в канаву, плелась толпа недовольных и прихлебателей, отбросы Европы: сначала — оборванный отряд гасконских наемников в ветхих доспехах, которые пугали Симона больше любого еретика; несколько жонглёров; затем — небольшая армия паломников, чья цель, казалось, состояла в том, чтобы петь гимны во время битвы, а затем обдирать тела в поисках добычи. Даже на марше они пели: «Veni Creator Spiritus, Mentes tuorum visita…» Он сомневался, что хоть один из них понимал, что означают эти слова.
И в самом арьергарде, венчающий славу их святой экспедиции, — Дом Венеры на четырех колесах, а за ним бежали проститутки.
Все во славу Божью.
Он представил, что облако пыли, поднятое их копытами, ногами и колесами, можно было увидеть в Париже.
«И чего мы до сих пор достигли? — подумал он. — Мы перерезали горстку солдат Тренкавеля и повесили еще одного; мы сожгли деревню и затравили ее жителей, как собак; мы потеряли пятерых рыцарей и два десятка воинов в каких-то мелких стычках, которые, казалось, не служили никакой видимой цели. И за все это время он сам не видел ни одного еретика, обращенного или иным образом отправленного в ад».
«Что я здесь делаю? Неужели это действительно Божий замысел для меня?»
Летним утром в Стране Ок иногда можно увидеть ветер. Глядя вниз с пещер, что высоко на хребте, на дно долины, Филипп мог различить течения и вихри в бризе по ряби в утренней дымке.
Жена стояла рядом с ним, потирая гусиную кожу на руках, словно она все еще была смертной душой.
— Что сделано, то сделано, — сказала она.
— Лучше бы я не принимал крест. Лучше бы я не оставлял тебя.
— Каждый рыцарь должен хоть раз в жизни отправиться в крестовый поход. Ты исполнял свой долг перед Богом. Я это понимала.
— Мне следовало подождать. Слишком рано было тебя оставлять.
— Я бы умерла, рожая нашего сына, был бы ты рядом или нет. Может, и лучше, что ты не слышал моих криков. Это не то наследие, которое я хотела бы тебе оставить. Обрети покой, дорогой Филипп. И радость тоже, если сможешь. Ты был мне верен при жизни, вернее многих знатных мужей. Я не жду, что ты теперь будешь жить как монах.
— Я бы отдал все, что у меня есть, чтобы все изменить.
— Некоторые вещи предначертаны судьбой, — сказал Рено. — Ты не можешь изменить судьбу другого человека, так же как не можешь изменить свою собственную. — Его прекрасные темные глаза вернулись к нему на небесах. — Посмотри на себя, сеньор. Ты отдал все, что у тебя было, но ничего не изменилось. Твои братья уже переехали в твой замок, ибо Папа отлучил тебя от церкви, и к тому же они думают, что ты мертв. Они уже ищут нового мужа для своей сестры.
— Ты улыбаешься. Почему это тебя забавляет, Рено?
— Потому что это то, чего ты хотел все это время.
— Я лишь хотел спасти своего сына.
— И ты сделал все, что мог, папа, — сказал его маленький мальчик. Он выглядел таким пухленьким, и щеки у него были розовыми; таким он был до того, как заболел.
— Мне так жаль, — сказал Филипп.
Внизу, в долине, туман начал рассеиваться.
— С кем ты разговариваешь? — спросила его Фабриция.
Он виновато обернулся; он не слышал, как она подошла сзади.
— Ты меня напугала.
— Что за рыцарь позволяет девчонке подкрасться сзади и застать его врасплох? — сказала она, улыбаясь. — Здесь есть кто-то еще?
— Только призраки, — сказал он. — Как Бруна и отец Марти?
— Бруна только что отправилась на небеса. Она отошла тихо.
— Я приготовил для нее могилу. Я отнесу ее туда.
Он хотел было вернуться в пещеру, но она положила руку ему на плечо и остановила его.
— Слышите? — Она нахмурилась и окинула взглядом горизонт. — Приближается гроза. — Но утро обещало ясный день, лишь перистые облака высоко в небе цвета воды.
— Это не гроза, — сказал Филипп. — То, что вы слышите, — это осадная машина. Должно быть, они тащат требушет из Каркассона. Несомненно, они направляются в Монтайе. — Он указал на то, что казалось пыльной бурей, далеко внизу в долине. — Вон они.
— Их там, должно быть, тысячи, — сказала она.
— Лишь немногие из них воины. Тем не менее, скоро они вышлют налетчиков и фуражиров. Нам не следует здесь оставаться.
— Мы не можем передвигать отца Марти.
— Я мог бы сделать носилки из веток и тащить его за Лейлой. Это будет медленно, но лучше, чем оставаться здесь. Им будет не слишком трудно нас найти.
— Сколько времени уйдет на то, чтобы сделать такую вещь?
— Зависит от того, что здесь осталось, что я смогу использовать. — Он кивнул в сторону пещеры и разбросанных на песчаном полу бедных пожитков. — Мне нужны одеяла и веревка или бечевка. И несколько зеленых веток. Я мог бы закончить к концу дня.
— Отец Марти может не дожить так долго.
— Но если доживет, мы будем готовы.
Он отнес Бруну в могилу, которую приготовил для нее, а затем принялся за работу. Позже, днем, он притащил носилки, которые построил, ко входу в пещеру, чтобы показать ей; он связал две крепкие ветки, чтобы получилась рама, и переплел их более мелкими ветками для прочности. Он использовал найденные куски веревки, чтобы прикрепить к ним одеяла.
— Не королевская перина, — сказал он, — но, думаю, вполне сойдет.
— Так вы не все время в замке едите язычки жаворонков и гоняетесь за служанками?
— От меня есть своя польза.
Далекая буря утихла; крозатс, должно быть, расположились на ночлег. В лесу стрекот цикад нарастал до крещендо, и небо стало цвета шелковицы.
— Вы сказали, что видели меня во сне.
— Сон может означать многое.
— Верно. Но потом вы спасли мне жизнь.
— Вы могли бы и так поправиться, сеньор. Я уж точно не рисковала своей жизнью ради вас, как вы делаете это ради меня сейчас.
— Раймон считает это безумием. Но я не мог вас оставить. — Неожиданно он наклонился, чтобы поцеловать ее, но она отвернула лицо.
— Я уверена, что в замке служанки позволяют сеньору делать, что ему вздумается, но я не служанка.
Он не планировал ее соблазнять. Он сам удивился своей неловкости. Что он делает? Он мог бы овладеть ею, если бы захотел; да, как служанкой, сильному мужчине наедине с такой женщиной не нужно было разрешения. Такой отказ оскорбил его честь, и он отпрянул.
— Прошу прощения, мадам, — сказал он. — Это больше не повторится.
Он повернулся и пошел прочь.
— Подождите. — Она побежала за ним, схватила его за руку и удержала. — Вы не поняли моего смысла.
— Ты знаешь, кто я, девчонка? А ты — всего лишь дочь простолюдина.
— Он — мастер-каменщик.
— То же самое. Я благородной крови, и чтобы я даже подумал… — Он стряхнул ее руку. — Нам следует уходить на рассвете. Если кто-нибудь расскажет крозатс об этих пещерах, завтра здесь может быть отряд налетчиков.
Он развернулся и вошел обратно в пещеру, оставив ее стоять там.
*
В ту ночь она лежала без сна, слушая, как где-то в пещере капает вода. Над головой жужжал комар, а стрекот насекомых в лесу за стенами пещеры был почти оглушительным. В груди отца Марти хрипело дыхание. Он долго умирал.
В небе дрожала полная луна. Она отыскала взглядом Филиппа, темный силуэт на другой стороне пещеры.
Почему бы ей не побыть немного в его объятиях? Церковь назвала бы ее распутницей; отец Виталь — грешницей. Но что сказал отец Марти? «Это грех, только если тебе не нравится». Он говорил, что если исповедаться перед смертью, все грехи все равно прощаются, так какая разница, что ты делаешь? Завтра они покинут укрытие этих пещер, и она с трудом верила, что они переживут опасности пути до Монтайе.
Но если они выживут, она хотела не одного его поцелуя, а множество. Если она будет томиться жаждой сегодня ночью, то окажется в пустыне без… как он это назвал? Оазиса.
Он был прав в том, что сказал; он — барон, а она — простолюдинка, ничто. Если бы он действительно захотел ее, он мог бы просто взять, она не смогла бы его остановить. То, что она отвергла его, было смертельным оскорблением.
Она подумала о женщине, которую видела в дверях ризницы великого собора в Тулузе. «Я бы хотела узнать, каково это, прежде чем умру, — подумала она. — Я бы хотела познать простые радости замужества, каково это, когда тебя касается мужчина, которому не отвратительны твои окровавленные руки, который не отшатывается от тебя, словно я околдована».
Она выскользнула из-под одеяла и бесшумно пошла по песку туда, где лежал Филипп. Он не спал. Услышав ее, он повернулся к ней.
В пещере было жарко. Ночь была душной.
Она сбросила тунику.
— Обними меня, — сказала она.
Тяжелый день пути; едва ли покрыли одну лигу сквозь густой лес, Филипп вел Лейлу под уздцы, отец Марти стонал на каждой кочке, на каждом камне, на каждом корне дерева. Они останавливались каждые сто шагов, чтобы он мог отдохнуть. После полудня они нашли небольшую пещеру, чтобы спрятаться, и оставили свои попытки.
Филипп занес отца Марти внутрь и уложил на несколько одеял. Фабриция дала ему воды. «Если бы не опухоль, от него бы почти ничего не осталось», — подумала она.
Он то приходил в себя, то терял сознание, но вода немного его оживила.
— Так я умру еретиком, — сказал он. — Какая странная жизнь. Обращен в ересь, протащен за лошадью, спасен женщиной, которую я оклеветал. — Он взглянул на Филиппа. — Нетерпение одолевает в ожидании смерти, а?
— Не торопитесь.
— О, я и не буду. Человек может испускать дух лишь с той скоростью, с какой ему позволено. Но ясно, что для некоторых я недостаточно быстро избавляюсь от плоти на костях. — Его улыбка просочилась в сумрак. — Пахнет дикими зверями. Вы уверены, что здесь нет медведей?
Филипп что-то пробормотал и вышел. Отец Марти посмотрел на Фабрицию.
— Его так легко задеть. Что с ним не так? Я умираю. Умирающему человеку должно быть позволено немного повеселиться. — Его рука сжала ее, костлявая, как лапа вороны. — Свидетельствуйте, что я прожил добрую и благословенную жизнь. Несколько проступков. Уверен, когда я прокрадусь в рай через черный ход, Бог будет слишком занят, вышвыривая кардиналов и евреев, чтобы меня заметить. — Он ахнул от приступа боли. — Трудно сосредоточиться на том свете, когда еще не покончено с этим. Интересно, так ли хорош рай, как о нем говорят? Можно мне еще воды?
Фабриция поднесла кожаную флягу к его губам.
— Знаете, крозатс повесили моего брата? Байля. Ну, вам он, вероятно, не нравился. Но он был семьей. Он показал им тайный ход в Сен-Ибар, и в благодарность за его добрую службу они его повесили. Я его предупреждал. Я говорил, у крозатс есть священник, который дает им советы; никогда не доверяй священнику. Уж я-то знаю! — Сухой смех, закончившийся приступом кашля. — Свечу, пожалуйста. Это мне кажется, или темнеет?
Фабриция зажгла лучину из небольшого запаса, который они принесли с собой.
— Но мой брат сказал: они католики, как и мы, они меня вознаградят. Что ж, они вознаградили его раем, не так ли? Только не совсем так, как он надеялся. — Он закрыл глаза. — Я буду рад избавиться от этой боли. — Он задрожал с головы до ног, и слеза скатилась из уголка его глаза. — Вот, возьмите, — сказал он. На шее у него было распятие; необычного происхождения и дизайна, позолоченная медь, инкрустированная гранатами. — Я хочу, чтобы оно было у вас, — сказал он и вложил его ей в ладонь.
— Спасибо, — сказала Фабриция, думая, что он имеет в виду плату за ее доброту.
— У меня есть еще один брат, в Барселоне. Он там бюргер, и его уважают. Если вам понадобится бежать из Страны Ок, отправляйтесь туда. Его нетрудно найти, просто назовите его имя.
— Я не понимаю.
— Отдайте ему это распятие. Он поймет, что оно от меня. Скажите ему, что вы оказали мне большую услугу. Он вас отблагодарит. Он хороший человек — это у нас семейное. — Он сухо рассмеялся, но это привело к новому приступу кашля. Он кашлял и кашлял, и лицо его стало багровым, и он не мог дышать. Она подумала, что это его конец.
Но священник не торопился на небеса. Он продержался еще несколько часов, до самого рассвета. Филипп и Фабриция спали, когда он умер.
*
— Что за дела? — прорычал Жиль. — Скоро зима, а мы еще не всех еретиков перебили. А де Монфор говорит, что даже если мы убьем каждого здесь, на той стороне Тулузы их еще больше.
Симон был потрясен его невежеством, даже после всех этих месяцев в Стране Ок.
— Половина Альбижуа — еретики, сеньор. Мы можем обращать лишь немногих за раз.
Они были в шелковом шатре нормандца. Днем они продвигались медленно, и знатный сеньор начинал терять терпение.
— Обращать? Зачем нам их обращать? Разве мы пытаемся обращать сарацинов?
— Убить каждого еретика — значит убить половину Страны Ок.
— Да будет так. Но у нас не так много времени на это.
Симон подумал было рассмеяться, но потом увидел, что великий сеньор не шутит.
— Не все эти люди обращены в ересь. Некоторые просто заблуждаются.
— Почему вы всегда спорите со мной по этому поводу, отец Жорда? Я здесь по велению вашего же Понтифика. Клянусь, я не понимаю церковников. Разве это не христианская земля? Тогда либо эти безбожные твари с Церковью, либо они против нее. Разве не так, отец Ортис?
Они оба повернулись к монаху за поддержкой.
— Прошу, отец Ортис, напомните великому сеньору, что мы здесь, чтобы вернуть юг к Богу, а не чтобы всех перерезать.
— Отец Жорда, разве мы не принадлежим к единой истинной религии? Разве эти еретики не оскверняют наши церкви и не соблазняют других от Бога? Разве сам Папа не говорит, что не грех убивать в крестовом походе?
— Вы хотите сказать, что согласны с нашим знатным сеньором в этом? Но я думал, мы пришли проповедовать, а не резать.
— Время для проповедей прошло.
Где-то в горах завыл волк. Жиль подошел к входу в шатер и вгляделся в темноту, словно мог увидеть зверя оттуда, где стоял.
— Мне здесь не нравится, — сказал он. У него были маленькие руки, и он постоянно их потирал. Говорили, у него была какая-то болезнь, из-за которой он потел больше других, даже на холоде. — Там наверху есть пещеры; говорят, еретики используют их для своих оргий и для поклонения Дьяволу. Мы пошлем людей их найти. Что мы сделаем с дьяволопоклонниками, когда выгоним их оттуда, отец Жорда? Хотите немного им попроповедовать, прежде чем я их сожгу? — Когда Симон не ответил, он повернулся к отцу Ортису. — Отец Ортис, завтра вы возглавите колонну. Думаю, я со своими шевалье отправлюсь к пещерам, вместо того чтобы тащиться с этой осадной машиной и ослами. Может, привезу еретика для обращения отцу Жорде. Будет ему чем скоротать время. Что скажете, отец?
Карканье вороны заставило ее вздрогнуть.
Они отдыхали в зарослях, укрывшись от полуденной жары. Фабриция заснула почти сразу, но всего на несколько мгновений. Когда она проснулась, Филипп лежал рядом, раскинувшись, с закрытыми глазами.
Она встала. Что-то влекло ее глубже в лес, сквозь густые рощи буков и дубов. Гудение насекомых не прекращалось — пульсирующий ритм, который ее тревожил. Она споткнулась о ветку.
Перед ней, в выжженной ложбине у подножия дерева, было крошечное черное изваяние женщины. Свежий воск стекал по ее самодельному алтарю, а цветы у святилища были свежими. Она протянула руку, чтобы коснуться его, и почувствовала знакомое покалывание кожи, холодную, липкую волну, от которой к горлу подступила тошнота. Она упала на четвереньки, перед глазами все поплыло, тело покрылось холодным потом.
*
Филипп не мог поверить, что позволил себе заснуть под открытым небом. Такого никогда раньше не случалось. Когда он проснулся, Фабриции не было, хотя вмятина, которую она оставила в траве, еще была теплой. На мгновение он запаниковал, но потом услышал ее голос, совсем рядом. С кем она разговаривала? Он вскочил на ноги, положив руку на меч.
Он нашел ее коленопреклоненной среди папоротников. Она подняла на него глаза, с мечтательным выражением на лице.
— Кто здесь? — спросил он. — С кем ты говорила?
Кто-то вырезал небольшое углубление у основания бука. Вокруг него была мешанина из свечного воска и цветов, а внутри — статуя, черная, приземистая и уродливая. Она была явно женской, с плоскими сосцами и непомерно плодородным животом.
— Я видела тебя мертвым, — сказала она.
— Что?
— Мы ехали вместе, в горах. Была зима. Тебе в грудь попала стрела. Я уже видела это во сне.
Она смотрела на него, но взгляд ее был прикован к чему-то другому, за его спиной и очень далеко. Кожа ее была серой, как у покойника. Он поднял ее на ноги и, испугавшись, унес прочь от демона в дереве.
Заброшенная пастушья хижина, убывающая луна в три четверти. Фабриция оседлала его, целуя в губы.
— Что сегодня случилось? — прошептал он.
— Я больше не хочу об этом говорить. — Она спустила тунику с плеч, и та соскользнула ей на талию. Ее глаза были как луны, ее тело — долины и тени. Она нашла шрам на его бедре, проследила пальцами его изломанный рубец.
— Это из Утремера, — сказал он. — Мы сопровождали паломников в Акко, и на нас напали из засады сарацины.
— Ты многих убил?
— До того дня в лесу — только сарацинов.
— Сарацины — тоже люди.
— Не такие, как христиане.
Ее волосы щекотали ему лицо.
— Их жены и дети сказали бы тебе другое, Филипп. Мужчины могут быть разными, но вдовы везде одинаковы. Мне кажется, я вот-вот лягу с Дьяволом.
— Ты так думаешь? Я всегда считал себя хорошим человеком.
Она взяла его руки и положила себе на грудь. Он провел большими пальцами по ее соскам, и они затвердели от его прикосновения. Она закрыла глаза, запрокинула голову и пробормотала что-то, чего он не расслышал.
— Что это? — спросил он, коснувшись распятия на ее шее.
— Мне дал его отец Марти.
— Оно ценное?
— Не знаю. Он говорит, у него есть брат за горами, который поможет мне, если я покажу ему это.
— Выглядит старым.
Она склонилась над ним и лизнула его шею.
— Заставь меня забыть обо всем этом.
Он хотел заставить ее забыть; он тоже хотел забыть. Она взяла его лицо в свои руки и снова поцеловала, затем отстранилась.
— Мои руки тебе отвратительны?
— Нет, — сказал он. Часть правды, часть лжи; сами раны его не беспокоили, он видел и похуже. Но это были раны; возможно, знаки Дьявола. Он слышал истории о демонах, принимающих женский облик, чтобы заманить мужчин своей красотой и своей плотью, и как только мужчина попадал в их сети, они снова превращались в рычащих тварей и уносили свою добычу в ад.
Разве он не видел сегодня, как она молилась дьяволу?
«Что ж, пусть превращается в дьявола и проклинает меня, ибо остановиться сейчас — все равно что повернуть море вспять». Ее пальцы были вокруг него, дразня. Все то, в чем он отказывал себе последние годы, хлынуло из него наружу.
— Так давно не было, — прошептал он в извинение, чувствуя, как пульсирует в ее руке. — Не останавливайся. Я не хочу останавливаться. Никогда не хочу останавливаться.
— Я не хочу твоего семени в себе, сеньор, — сказала она. — Я хочу лишь твоего прикосновения, твоего тепла.
— Тебе не нужно называть меня сеньором. Мое имя — Филипп.
— Не знаю, смогу ли я называть вас так. Мне будет казаться, что я слишком фамильярна.
Он рассмеялся. Он перекатил ее на спину, наслаждаясь тем, как она вздыхала и стонала от каждого его движения. Ее тело источало аромат пота и фиалок; кожа на вкус была соленой.
— Это не первый раз у меня, — прошептала она.
— Тебе не нужно мне говорить.
— Я хочу тебе сказать. Я не распутница. Это был священник. Он взял меня силой.
— И все же, я думаю, монахиня из тебя получилась бы очень плохая.
— Они говорили, у меня очень хороший голос для пения псалмов. — Затем она ахнула, когда он вошел в нее. — Нежнее, — пробормотала она.
*
Он думал о том, что она сказала: о смерти от стрелы в грудь в снегу. Значит, еще немного жизни, ведь еще не осень. Перспектива собственной смерти внезапно стала пугающей. Когда это случилось? Почему-то все было проще, когда ему было все равно, жить или нет; на короткое время все казалось таким простым. Теперь это бунтарское желание жить снова было в нем, а с ним пришли все старые тревоги и неуверенность, а также та предательница — надежда.
Он сегодня видел крозатс, или ему показалось, — блеск солнца на копье, вспышка цвета сквозь деревья. У них было не так много времени, чтобы добраться до Монтайе.
Он поцеловал ложбинку между ее грудей, провел рукой по ее бедрам, животу, бокам.
— Ты так прекрасна, — сказал он. — Почему ты не замужем?
— Мой отец хотел, чтобы мое приданое досталось другому каменщику, который мог бы продолжить его дело. Но человек, за которого он хотел меня выдать, умер, прежде чем они смогли договориться.
— Должно быть, были и другие женихи?
— Кому нужна ведьма — с дырами в руках? И которая к тому же уже не девица?
Полоска лунного света, тонкая, как ртуть, скользнула по облакам; темно, потом светло, потом снова темно. Он исследовал ее руками, и ей казалось, что он знает ее тело лучше, чем она сама. Она ахнула, мышцы ее живота затрепетали, как крылья маленькой птички. Она вскрикнула один раз, запрокинув голову. Очень долго она не могла отдышаться.
Наконец она раскатисто рассмеялась, совсем не как святая.
— О, сеньор, — сказала она. — Вы сделали бедную дочь каменщика очень счастливой.
*
Когда она проснулась, было холодно, и его не было рядом.
— Сеньор? — Затем она услышала его голос и вышла. Она нашла его на коленях, руки сложены в молитве. — Что вы делаете? — спросила она.
Он смущенно встал.
— Я молился.
— О чем вы молились?
Он помедлил.
— Я просил о стажды ста таких же рассветах. И чтобы в каждый из них я мог найти тебя спящей рядом со мной.
Она улыбнулась и поцеловала его в щеку. Внезапно она подумала: «Так вот какова на вкус радость? Интересно, смогу ли я удержать ее хоть ненадолго».
Филипп поднимался вверх сквозь перистые сосны, ведя Лейлу под уздцы. Фабриция качалась в седле. Ее ноги снова кровоточили, и она едва могла стоять. Вдали он видел Монтайе, его барбаканы, вздымающиеся со скал, вырисовывались силуэтом на фоне белого неба. Послеполуденная жара изматывала.
Он внезапно остановился и приложил палец к губам. Он указал вниз, в долину. Там было с дюжину всадников, в полных доспехах, с поднятыми забралами, на их сюрко алели красные кресты. У рыцаря во главе отряда был золотой крест на правом плече, и доспехи его выглядели дорого.
Он узнал три бледно-голубых орла на их знаменах и щитах. Это были нормандцы, с которыми он сцепился у Сен-Ибара. Филипп выругался себе под нос. Крестоносцы следовали по руслу реки. Шум потока заглушал их голоса, хотя он видел, как они перекликаются, пока их лошади пробираются по мелководью. Филипп затаил дыхание и молился, чтобы они прошли мимо и не заметили их.
Но тут один из шевалье случайно поднял глаза, остановился и, указав на них, крикнул своим товарищам, предупреждая об опасности.
— Наша удача кончилась, — сказал Филипп Фабриции. Он вскочил в седло позади нее и пришпорил Лейлу вверх по склону. Возможно, они смогут ускакать от них, ведь нормандцы были еще в ста шагах ниже по склону. Он оглянулся. Нормандские кони спотыкались и скользили на рыхлых камнях речного берега, они не были рождены для погони. Один конь в панике заржал, потеряв опору.
Двое шевалье выпустили в них стрелы, но те упали, не долетев.
Он думал, они в безопасности. Но лучшие из людей совершают ошибки; и с лошадьми было то же самое. Лейла шарахнулась в сторону, и он сразу понял, что что-то не так. Она закусила удила и заржала от боли. Он спрыгнул с седла, стаскивая за собой Фабрицию.
— Лейла! — крикнул он. — Что такое, девочка, что случилось?
Она держала правую переднюю ногу на весу. Филипп проклял Божьи очи. «Перелом!» Он видел, как из путового сустава торчит белая кость, и повсюду была кровь. Он вцепился в поводья, чтобы удержать ее, шептал ей, приложив руку к самому нежному месту на ее шее. Она немного успокоилась, но глаза ее были дикими от муки.
— О, Лейла, — простонал Филипп, — что же ты наделала? — Но он знал ответ. На полном скаку она угодила в кроличью нору.
— Что нам делать? — спросила Фабриция.
Филипп опустился на колени.
— Помоги мне снять доспехи! Я не смогу в них бежать.
Фабриция ковырялась со шнуровкой, стягивавшей хауберк на спине. Пока она это делала, он сбросил латные рукавицы и шлем. Целое состояние осталось лежать в траве; ничего не поделаешь. Но меч он оставит при себе.
Один из узлов затянулся, и она не могла его развязать. Он развернулся и перерезал его лезвием меча.
— Вы убьете меня сейчас? — спросила она. — Разве вы не это обещали?
— С какой стати?
— Капитан сказал, вы не должны позволить им взять меня живой.
— Нас еще не взяли.
— Я не могу бежать! Я едва могу идти.
— Я просил у Бога сто раз по сто утр. На этот раз он не посмеет мне отказать! — Он сбросил хауберк и встал. — Если не можешь бежать, ползи на вершину холма. Иди!
— А что с лошадью?
— Просто иди! Я следом.
Фабриция сделала то, что, как ей казалось, она не сможет; она почти до самого гребня лесистого хребта то ковыляла, то ползла, не обращая внимания на мучительную боль в ногах. «Какой в этом толк? — думала она. — У них есть лошади. Они нас догонят. Без Лейлы все безнадежно».
Она упала на колени. «Матерь Мария, благословенная среди жен, помоги мне сейчас». Она обернулась и посмотрела сквозь деревья. Она не видела его, но услышала предсмертный крик его лошади.
Она поднялась на ноги и, спотыкаясь, пошла дальше, а когда достигла гребня, снова упала, кубарем скатившись по склону с другой стороны. Наконец она осталась лежать на спине, глядя в небо.
Где Филипп?
Она поднялась на колени и ахнула. Она была всего в двух шагах от головокружительного обрыва. Она поняла, что, должно быть, находится на выступе скалы, ибо вода была прямо под ней, ревя в узком ущелье.
«Дыхание Божье. Это все равно что прыгнуть с вершины собора».
Что-то промелькнуло у нее перед лицом; она почувствовала, как оно пронеслось мимо. Она обернулась. В двухстах шагах дальше по скале стоял лучник, спокойно доставая из-за спины еще одну стрелу.
Она вскочила и вскрикнула от боли в ногах. Единственной ее надеждой спастись теперь было прыгнуть, но она не могла. Она предпочла бы умереть сотней других способов, но не этим.
Лучник тщательно прицелился. Она закрыла глаза и приготовилась умереть.
Она почувствовала, как что-то врезалось в нее, и тут же полетела вперед, не в силах остановиться, и с криком рухнула вниз, ударившись о воду далеко внизу.
Фабриция вынырнула, задыхаясь, и утонула бы, но течение быстро понесло ее к дальнему берегу. Она вытянула руку и ухватилась за нависающую ветку. Перед глазами плясали черные пятна. «Я должна держаться». Она почувствовала, что хватка ослабевает, но собрала силы, чтобы выбросить другую руку и вцепиться.
Она поняла, что это, должно быть, Филипп столкнул ее с обрыва. С первым же свободным вздохом она выкрикнула его имя. Она нигде его не видела. Она перебирала руками по ветке, подтянулась к берегу и легла там, откашливая воду изо рта и носа.
— Филипп!
Теперь она видела, что ее спасло: дерево упало у берега, наполовину погрузившись в воду. Возможно, оно рухнуло во время той же бури, что затопила пещеру.
— Сеньор! — Наконец она увидела его, цепляющегося за берег выше по течению. Хлипкая ветка, за которую он держался, не выдерживала его веса, и течение подхватило его и понесло вниз, к ней.
Фабриция поползла по стволу дерева на животе. Она обхватила одной рукой упавший ствол, вытянула другую руку и закричала его имя.
Он развернулся в воде, услышав ее, и выбросил руку. Она дотянулась до него, но он был слишком тяжел; она едва не упустила его. Каким-то образом ей удалось замедлить его настолько, что он смог ухватиться другой рукой. Он подтянулся по упавшему дереву, как и она, пока не выбрался из течения и не оказался в безопасности на мелководье.
Он упал лицом на берег, откашливая воду. В одной руке он все еще сжимал меч. «Как ему это удалось?» — подумала она.
Она опустилась на колени рядом с ним.
— Вы в порядке, сеньор?
— Почему ты не прыгнула?
— Я боюсь высоты.
Он начал смеяться, но смех перешел в новый приступ кашля. Наконец:
— А быть изнасилованной и зарезанной ты боишься меньше?
— Я не умею плавать.
— Я тоже.
— Почему вы не оставили свой меч? — спросила она.
— На случай, если придется разделаться с тобой, как я обещал капитану. Или ты забыла?
*
Он развел костер, чтобы согреться, так как был уже поздний вечер, и ущелье погрузилось в тень. Хвороста было вдоволь, ведь лето выдалось очень жарким.
— Разве крозатс не увидят дым и не узнают, где мы? — спросила она.
— Они и так знают, где мы, но достать нас смогут, только если прыгнут со скалы в реку, как мы.
Он подошел к воде, промыл льняные повязки, обмотанные вокруг ее рук и ног, и высушил их перед огнем. Он осмотрел ее раны. Они были маленькими и круглыми, но очень глубокими; он представил, что они проходят сквозь плоть. Те, что на ногах, выглядели еще хуже. Кожа вокруг них была бледной и сморщенной от воды. Как можно было сотворить с собой такое?
— Что случилось с вашей лошадью? — спросила она.
— Она сломала ногу. Должно быть, наступила в кроличью нору.
— Вы ее убили?
— Я сделал то, что должен был.
— Но вы, казалось, так любили эту лошадь.
— Я любил ее. Не думай, что я настолько ожесточился на войнах, что могу сделать то, что сделал, и спать спокойно. Но я не мог видеть ее боль, и ничем не мог ей помочь. Я попросил у нее прощения, а затем даровал ей милость. Это было чисто и быстро. Даже если Бог не знает значения слова «милость», мне хочется думать, что я знаю.
— Вам не страшно говорить такое? Вы не боитесь Бога?
Повязки высохли. Он начал перевязывать ей ноги.
— Возможно, еретики правы, и Бог этого мира — Дьявол, а истинного Бога я не знаю. Видишь, в этом для меня есть смысл. Это ересь, которую я могу понять.
— А как насчет этого, — сказала она, подняв руки. — Как это согласуется с тем, что говорят еретики?
Он покачал головой.
— Как ты говоришь, мы не можем знать всего. Некоторым вещам суждено оставаться тайной.
*
У них не было одеял. Он принес из леса столько дров, сколько смог, и они прижались друг к другу, согреваясь теплом своих тел.
«Я никогда такого не представляла, — подумала она. — Когда ты рождаешься в доме каменщика в Тулузе, стены города — это весь твой мир, и я думала, что моя жизнь будет такой же, как у моей матери, а у нее — как у ее матери до нее. И это не казалось такой уж плохой жизнью: хороший и сильный муж, который ее не бьет, добротный дом, окорока, висящие над очагом, добрые соседи и обещание теплого уголка в раю в конце пути».
Она и представить не могла, что однажды будет спать под открытым небом с французским дворянином, гонимая, как зверь, и проклятая даром, который отделял ее от всех остальных.
— Вы сказали, что видели моих мать и отца, что они направляются в Монтайе.
— В этих горах это единственное убежище от крозатс.
— Так вы думаете, они будут там, когда мы придем?
— Если переживут путешествие. Надеюсь, оно будет менее богатым на события, чем наше.
— Что они вам сказали обо мне? Как думаете, они считают меня ведьмой или безумной, как все остальные?
— Они сказали, что молятся за вас каждый день, и выглядели такими же встревоженными, как любые мать и отец. Если бы они знали, что вы сегодня ночью не в безопасности в монастыре, они бы умерли от беспокойства. Почему вы ушли?
— Потому что монахини тоже считали меня ведьмой. Они думали, что я сама нанесла себе эти раны, то ли потому, что я безумна, то ли потому, что мне нравится всеобщее внимание. Можете себе представить, что кто-то настолько жаждет людских взглядов, что каждый день втыкает себе в руки и ноги нож? Но люди так думают. Вы ведь тоже иногда так думаете, не так ли?
Он не ответил.
— Вы все еще будете хотеть меня, когда мы доберемся до Монтайе, сеньор? Я всего лишь дочь каменщика. Вы — господин. Это лишь на время? Я смогу вынести это, если вы скажете мне правду. Но у девушки вроде меня иногда могут появиться мысли не по чину.
— Вы забываете, я больше не сеньор, я безземельный, без гроша и отлучен от церкви. У меня нет будущего. На время ли это? Вся моя жизнь теперь — лишь на время.
Завыл волк, заставив ее вздрогнуть. Затем еще один.
Она вцепилась в руку Филиппа.
— Они звучат очень близко.
— Все в порядке, — сказал он. — Они не подойдут к огню. — Но он сел и вытащил меч из ножен.
Половинка луны плыла на фоне высоких белых облаков, бросая быстрые тени. Река скользила и дрожала, и свет струился, как ртуть. Он подбросил еще поленьев в огонь. Что-то шевельнулось в кустах.
— Что это было?
Он взял из огня головню и поднял ее высоко над головой. Где-то там сверкнула оранжевая пара глаз; четыре, а может, и больше.
— Пока мы у огня, они не рискнут подойти ближе, — сказал он.
— У нас хватит дров, чтобы его поддерживать?
— Не знаю. — Она услышала звон колокола к утрене в часовне Монтайе; значит, впереди еще пол-ночи.
Филипп стоял на страже, подбрасывая дрова в огонь, время от времени делая несколько шагов вперед и размахивая головней, чтобы звери отступили глубже во тьму. Она слышала их разочарованный вой, как они расхаживают взад-вперед по краю леса.
— Они голодны, — сказал он.
Луна скрылась за скалами. И тут, без предупреждения, она услышала шорох, когда один из них рискнул. Филипп рубанул по нему мечом, а затем, крутанувшись, рубанул снова. Искры от головни, которую он держал в другой руке, посыпались на траву.
Она услышала визг, когда один из зверей отлетел в сторону, а другой вскарабкался обратно по склону в лес. Он взревел и бросился на них, размахивая факелом по широкой дуге. Они зарычали и отступили, сверкая глазами.
Филипп подбросил еще дров в огонь.
— Все в порядке, — сказал он. — Теперь они не вернутся.
Фабриция вздрогнула и придвинулась ближе к пламени.
— Вы выстоите эту ночь? — спросила она.
— Мне не впервой. Кроме того, я совершил достаточно поступков, которые не дают мне спать и в самые безмятежные ночи.
— Каких поступков?
— Я убил свою лошадь. Я подвел свою жену и своего сына.
— Если называть свое горе провалом, его легче переносить?
— Почему вы так говорите?
— Вы вините себя во многом, что не в силах изменить. Может, вам стоит оплакать своего мальчика, а не бросать оскорбления Невидимому — или самому себе.
Он долго не отвечал. Но наконец пробормотал:
— Возможно, вы правы.
*
Волчья стая не отступила слишком далеко. Они оставались, пока солнце не показалось из-за скал, а затем исчезли в лесу, оставив своего мертвого товарища.
Когда солнце взошло, Филипп в изнеможении опустился на корточки, опираясь на меч, его голова покоилась на эфесе. Она положила руку ему на плечо. Как и катары, она верила, что убивать кого бы то ни было — грех. Но так легче было думать, стоя на коленях в церкви. В темноте, в окружении голодных волков, веру сохранить было труднее.
Монтайе возвышался на одиноком утесе из почерневшего известняка. Под стенами крепости в желтом солнце дремали охристые крыши города. «Живущим здесь людям скоро предстоит грубое пробуждение», — подумал он.
С северной и восточной сторон головокружительные скалы обрывались в глубокие ущелья. Южные и западные стены были защищены высокими барбаканами. К нему можно было подойти лишь по дороге, ведущей вверх из долины.
Сначала Филипп изучал его глазами воина, оценивая слабые места, где бы он разместил свои катапульты, будь он врагом, как бы он лишил гарнизон воды. Красные стены, окружавшие город, могли удержать разбойников и волков, но не выдержали бы решительного штурма армии с осадными машинами. Он полагал, что люди Тренкавеля скоро это признают. Но сама крепость выглядела грозно.
Подъем к городу был долгим и жарким, мимо заброшенных виноградников и оливковых рощ. Фабриция сегодня шла лучше; она сказала, что ноги болят меньше. И все же ей потребовалось все утро, чтобы проковылять оставшиеся пол-лиги от ущелья.
Обочины дороги буйствовали тимьяном и дикими лютиками. Наконец-то немного радости. Они миновали мельницу и сторожевую башню. Повешенный, вернее, то немногое, что от него осталось, качался на ветру.
У ворот было всего двое стражников, лениво опиравшихся на свои пики. Один из них шагнул вперед и преградил путь своим оружием.
— Куда это вы собрались?
Филипп выхватил меч и в мгновение ока приставил его к горлу мужчины. Он схватил его за волосы и поставил на колени. Затем повернулся к его товарищу.
— Если ты шевельнешь хоть мизинцем, я вырежу ему потроха и засуну тебе в задницу, вы, наглые репы!
Ни один из них не шевельнулся. Один не мог; другой был просто слишком напуган. Филипп с трудом сдержал гнев.
— Меня зовут Филипп, барон де Верси. Я потерял своего коня, свои доспехи, свою веру и почти свою жизнь в вашей проклятой стране, когда пришел сюда с миром в поисках помощи. Я не потерплю больше дурных манер ни от кого. Если вы еще раз так заговорите со мной или с этой молодой женщиной, я вырежу вашу печень и скормлю ее вам целиком. Я ясно выражаюсь?
У стражников больше не было вопросов о их делах в Монтайе.
— У вас вспыльчивый нрав, сеньор, — сказала Фабриция.
— Один из моих многих недостатков, моя госпожа. Молю вас простить его. Я еще не прерывал поста, и меня оскорбляет третьесортный задира с пикой и плохими зубами. Я был воспитан в благородных традициях, и мне оскорбительно такое обращение.
Город был переполнен овцами, свиньями, козами и людьми. Пахло как в хлеву.
— Сеньор, в защиту тех людей у ворот, вы не похожи на господина, а я не похожа на госпожу. В нашем нынешнем положении мы сливаемся с простым стадом.
— К сожалению, вы правы, — сказал он. — Вы уже видите своих родителей?
— Пока нет.
— Беженцы, возможно, все внутри крепости. Пойдемте.
Каменный мост вел через сухой ров, а затем к деревянному подъемному мосту, который можно было опускать и поднимать из надвратной башни. Двор замка был в хаосе. Монтайе готовился к войне. Рыцари спешили в кузницу для последних поправок доспехов или заточки меча. Лакированные шлемы и щиты сверкали на солнце.
Беженцы разбили лагерь внутри и снаружи церкви. Уже стояла вонь, а осада еще даже не началась. Фабриция искала в испуганных лицах свою мать и отца.
— Может, они не пережили путешествие, — сказала она. Она схватила незнакомца, спросила, не видел ли он их; гиганта, сказала она, с кулаками как окорока; его жену, с рыжими, седеющими волосами и гордой походкой. Мужчина покачал головой и ушел. Она увидела кого-то из своей деревни и спросила снова. Тот неопределенно указал на другую сторону двора. Да, кажется, он видел Ансельма; посмотрите вон там.
Оборванец, сидевший на ступенях церкви, вскочил и выкрикнул ее имя; растрепанная женщина рядом с ним упала на колени и зарыдала. Фабриция бросилась к ним. Толпа вокруг смотрела холодно. Так мало радости в этом месте, возможно, она их раздражала.
— Мой крольчонок! — крикнул мужчина, подхватил ее и подбросил в воздух, как куклу. Фабриция разрыдалась, как и ее мать. Филипп помедлил, на мгновение подумав присоединиться к празднованию, но вместо этого отвернулся. Он был здесь чужим; он найдет ее позже.
Отряд солдат Тренкавеля, на щитах которых красовались горчично-черные цвета виконта, пробежал мимо него строем, направляясь к южной стене. Кто-то выкрикнул его имя. Филипп увидел, как Раймон отделился от отряда и направился к нему.
— Так ты добрался! Никогда бы не поверил. Но, сеньор, ты больше похож на разбойника, чем на господина. Ты в порядке?
— Вполне, для человека, которого гоняли по всей стране фанатики, который чуть не утонул и на которого нападали дикие звери.
— Что ж, ты добрался сюда, это уже триумф! Пойдем со мной, я найду тебе бокал вина. — Он обнял его за плечи и повел в донжон.
«Какая перемена в судьбе», — подумал Филипп. Еще вчера он ел дикие фиги и ягоды и, лежа в речной грязи, черпал воду, чтобы напиться; а сегодня — с удобством возлежал, попивая рейнское и уплетая ржаной хлеб с овечьим сыром.
Пока он ужинал, Раймон стоял у окна, наблюдая за приготовлениями к осаде.
— Ты можешь остаться здесь, в донжоне, — говорил он, — но, боюсь, отдельной кровати с бархатными занавесками у тебя не будет. Зато ты разделишь солому с прекрасной компанией, ибо с тобой будут два барона и множество мелкого дворянства из Минервуа.
— Я знал и похуже.
— Солому или компанию? — Он покачал головой. — Что случилось с твоим прекрасным конем?
Филипп покачал головой.
— Жаль. Один из лучших арабов, которых я когда-либо видел. А твои доспехи?
— Мне пришлось переплывать реку. В железной кольчуге, даже толедской, это затруднительно. Так что не было выбора, кроме как оставить ее в качестве прощального подарка тем, кто меня преследовал.
— Как быстро может измениться удача. Мои обстоятельства тоже несколько изменились с тех пор, как мы в последний раз виделись в пещерах. Вчера я был капитаном двух десятков шевалье, досаждающих крозатс, а сегодня я — сенешаль замка, которому поручено остановить вторжение крестоносцев в Страну Ок.
— На любой войне день — это долгий срок. Как ты получил такое быстрое повышение?
— Предыдущий сенешаль сбежал, когда ему рассказали, что случилось в Безье. Его поймали и повесили на башне — ты, возможно, заметил его по пути сюда. Его красота уже не та, что была. Но скажи мне, ты опытный воин, что ты думаешь о Монтайе? Сможем ли мы выдержать штурм армии крозатс, как ты считаешь?
— У вас два слабых места, — сказал Филипп. — Вы берете воду из колодца на южной стороне. Это ваш единственный источник?
— Это военная тайна, сеньор, которую было бы глупо разглашать человеку, чья верность под сомнением.
— Можешь не отвечать. Но ты спросил мое солдатское мнение.
— Какое второе слабое место?
— Дело не в самой крепости; дело в том, что внутри нее. Вам придется сдать предместья, вероятно, в первый же день, и тогда за этими стенами окажется еще больше людей и животных. Если осада затянется, вы не сможете их всех прокормить. И они несут с собой угрозу болезней.
— Ты прав, но осада не будет долгой. Приближается осень. Эти крозатс отслужат свои сорок дней войны для Папы, получат свое отпущение грехов и отправятся домой. Они не захотят зимовать здесь. Если они не одержат быстрой победы, как в Безье и Каркассоне, они скоро устанут от нас. Кроме того, эти люди не обязательно будут обузой. Мы съедим их овец и коров, а женщин и детей научим работать на мангонелях.
Он услышал гневные голоса снизу. Он подошел к Раймону у окна. Священник с тонзурой стоял на ступенях церкви, отчитывая толпу. Похоже, людям его проповедь не нравилась.
— Кто это?
— Священник из деревни. Он умолял их всех вернуться под благую сень Божью, распахнув ворота перед крозатс, чтобы доказать, что здесь нет ереси. Но никто в это не верит; все знают, что случилось в Безье. Кроме того, дело не в религии. Эти еретики оскорбили нашу честь и захватили нашу землю. Теперь даже католики их ненавидят. Армию мог бы возглавлять сам Моисей, и мы бы все равно захлопнули перед ним двери.
— Как ты собираешься их остановить?
— Это будет не как в Безье или Каркассоне. Во-первых, здесь лишь малая часть их армии. И кроме того, штурмовать замок на равнине — одно дело, а у нас за спиной горы и скалы. Видишь тех парней? — Он указал на отряд рутьеров[13], судя по виду, испанцев, на южной стене. Для наемников они были хорошо вооружены, в добротных французских кольчугах, но ярко-красные или зеленые шарфы на шеях и золотые кольца в ушах выдавали в них профессионалов по найму. Их предводитель, красивый детина с тугими черными кудрями и в рваной кожаной куртке, смеялся, смазывая тетиву своего лука. Филипп и раньше сражался с такими. Они могли вырезать человеку язык, а той же ночью разрыдаться, говоря о своих матерях. Безумцы или безбожники, все до одного.
— Предводителя зовут Мартин Наваррский. Им хорошо платят, и они не собираются сдаваться, потому что знают, что с ними будет, если они это сделают. Остальной гарнизон — вассалы Тренкавелей или бароны, лишенные всего из-за войны, которым нечего терять. Поверь мне, Монтайе не будет вторым Безье.
Он остановился и прислушался. Даже сквозь крики проповедника и выкрики из толпы внизу они оба услышали что-то похожее на далекий гром. Крозатс приближались.
— Я бы убедил тебя остаться, если бы мог. Нам бы пригодился такой опытный воин, как ты.
— Что толку от рыцаря без доспехов?
— Я легко обеспечу тебя хауберком и шлемом.
— Хорошие доспехи дороги.
— Сенешалю его доспехи больше не понадобятся. Считай это платой за твою добрую службу нам.
— И в конце мне понадобится хороший конь, чтобы уехать.
— Ты жестко торгуешься. Хорошо, но это будет не такой прекрасный араб, как тот, что у тебя был.
— Лишь бы у него было четыре ноги.
— Прежде чем принять решение, подумай, что ты делаешь, сеньор. Ты все еще можешь выбраться из этого.
— Как?
— Это не твоя война.
— Я, может, и северянин, но я отлучен от церкви. Я не могу вернуться.
— Какой же пылкий парень время от времени не ссорился с Церковью? Ты мог бы помириться с архиепископом. Кроме того, до сих пор ты сражался сам за себя. Объясни обстоятельства своего маленького недоразумения, пообещай совершить паломничество и пожертвуй немного земли епархии, и они тебя скоро простят. Но как только они увидят тебя на этих стенах, стоящим против них, ты станешь еретиком, и они не дадут тебе пощады.
— Да будет так. Теперь это дело чести.
— А. Паратж. Что ж, это я понимаю. Но помни, нелегко быть файдитом — изгнанником. Спроси у тех, кто сегодня делит с тобой солому; у них тоже когда-то были замки.
— Я решил. Покажи мне эти доспехи; возможно, мне придется отнести их в кузницу, чтобы отшлифовать и отполировать. Не подобает мне встречать свой последний бой в потрепанном или убогом виде.
Раймон ухмыльнулся.
— Что ж, я исполнил свой долг и честно тебя предупредил, сеньор. Я и не думал, что человека, который в одиночку вышел против сорока, будет легко отговорить от боя. Я рад, что ты решил остаться. Я бы предпочел иметь тебя на своей стороне, а не на их.
*
Это была большая семья, пять или шесть маленьких детей, все сидели на корточках на земле под навесом. Оборванец, крутившийся поблизости, выхватил у одного из детей полкаравая хлеба и бросился бежать. Филипп вытянул руку и схватил его за ухо. Он отобрал у него хлеб и вернул его владельцу, пока маленький негодник извивался и сопротивлялся.
Мужчина выхватил нож.
— Я отрежу ему его гребаный нос!
— Если сделаешь, мне придется отрезать твой. А теперь обратись ко мне «сеньор», поблагодари и возвращайся к своей семье. Я сам разберусь.
Нахмурившись, мужчина коснулся своего чуба, пробормотал:
— Да, сеньор, — и ушел.
Филипп повернулся к оборванцу.
— Зачем ты это делаешь, Лу? Ты, должно быть, худший вор в мире, тебя вечно ловят.
Мальчик пнул его.
— А тебе-то что? Ты меня бросил!
— Я тебя не бросал. Я помог тебе из милости, неблагодарный. Я тебе не отец и не родственник.
— Я тебя, мать твою, ненавижу!
Филипп покачал головой. С этим мальчишкой ничего не поделаешь.
— Где женщина, Гильемета?
Мальчик кивнул в сторону церкви.
— С ней все в порядке?
— Она больна.
— Отведи меня к ней.
Он отпустил мальчишку, и тот неохотно повел его по ступеням в церковь. Гильемета лежала у стены в нефе, бледная и вспотевшая. Люди перешагивали через нее, словно ее и не было, — еще один узел тряпья без всякой надежды.
— Давно она в таком состоянии?
— Со вчерашнего дня.
— Жди здесь, я принесу тебе еды и приведу помощь. И не вздумай ничего красть. Постарайся уберечь свой нос. Это единственное, что у тебя умеет бегать.
— Добрые люди Монтайе! Крестоносцы идут, чтобы избавить нас от гнусной ереси! Мы должны распахнуть перед ними ворота, иначе сгорим, как в Безье! Это наш Судный час! Если мы не исполним свой долг перед Богом, мы познаем Его святой гнев! Оставаясь за этими стенами, мы вступаем в союз с Дьяволом. Но если мы откроем ворота и впустим Воинство Божье, нам нечего будет бояться! Они лишь хотят, чтобы мы выдали им тех, кто поклоняется Дьяволу и презирает единую и истинную Святую Церковь!
Кто-то швырнул кочан капусты. Впереди завязалась потасовка между зевакой и одним из громил священника. Солдаты вклинились в толпу. Не время для бунта, когда все готовятся к войне.
— Мой свояк — крезен, и двоюродный брат тоже! Я не позволю какому-то французу прийти сюда и перерезать их!
— Они пришли нас грабить. Они изнасилуют наших женщин и заберут наши деньги, что бы мы ни делали!
Фабриция стояла с отцом в задних рядах толпы. Он положил руку ей на плечо.
— Они правы, — сказал он. — Если мы впускаем волка в дом, дураки мы, а не волк. Я больше не хочу слушать этого идиота.
Он так изменился с тех пор, как она видела его в последний раз. Кожа на его руках обвисла там, где когда-то были одни мускулы; глаза выглядели печальными и уставшими; борода поседела, и появились брыли. Он казался изношенным временем.
— Где твой знатный господин? — спросил он ее.
— Не знаю, — ответила Фабриция.
— Не хочу быть тем, кто это скажет, девочка, но файдит он или нет, он все еще знатного рода и дважды о тебе не подумает, теперь, когда он снова среди своих.
— Он все равно спас мне жизнь, так что я не буду о нем плохо думать.
— Что ж, он и мне спас жизнь, мне и твоей матери. Он тебе рассказывал?
Она покачала головой.
— Крозатс перебили бы нас всех, если бы не он. Так что нам стоит поставить за него свечку. Но он тот, кто он есть, так что не жди, что будешь видеть его слишком часто. — Они остановились в нефе, и он положил руку ей на плечо. — Мне никогда не следовало отправлять тебя в монастырь. Это был трусливый поступок.
— У вас не было выбора.
— Прости меня. Это была ошибка. Ты моя дочь, и однажды я отвечу за это перед Богом.
Они вернулись в церковь. Там царил хаос. Сотни мужчин и женщин теснились внутри, ссорясь из-за еды и мест для ночлега. Стояла вонь пота, язв и прогорклого ладана; жара была как стена. Она невольно отступила.
Солдаты Тренкавеля снимали крест с главного алтаря; один даже уносил статую Царицы Небесной на плече, как военный трофей. Длиннокрылые ангелы, нарисованные на высоком своде, взимали на это в потрясенном недоумении.
Элионора сидела у стены с их немногочисленными пожитками, но она была не одна. Вокруг нее на каменных плитах собралась толпа.
— Кто эти люди? — спросила Фабриция.
— Они пришли за тобой, — сказал Ансельм. — Кто-то здесь тебя узнал, и теперь все знают, кто ты. У этой — больной ребенок; у этого мужчины — умирает мать. Они говорят, что хотят, чтобы ты им помогла.
— Что мне делать? — спросила она.
— Что ж, ты не можешь их прогнать. Если ты можешь облегчить страдания хоть одного человека, то ты должна это сделать.
— Я думала, вы в это не верите.
— Я уже не знаю, во что верю.
Кто-то выкрикнул имя Фабриции, и толпа хлынула к ней. По церкви пронесся шепот. «Вот она, святая из Сен-Ибара». Фабриции захотелось убежать. «Просто оставьте меня в покое, пожалуйста!»
Но как она могла? И она взяла младенца, которого ей сунули в руки, опустилась на колени и начала молиться. Вскоре подошли еще.
И когда она подумала, что наконец закончила, она услышала знакомый голос у самого уха.
— Когда закончишь здесь, — сказал Филипп, — пойдешь со мной? Тут есть женщина, ее зовут Гильемета. Она очень больна.
— Сеньор, я думала, что больше вас не увижу.
— Что ж, ты ошибалась. А теперь, пожалуйста, пойдешь со мной?
Фабриция сказала, что пойдет. Она посмотрела на свои руки в перчатках. Сегодня они не так сильно болели, и на шерсти не было запекшейся крови. Она гадала, что это значит.
*
Жители Монтайе смотрели, как они уходят: священник на своем муле, его любовница рядом, и несколько сторонников позади, те католики, что были слишком набожны или слишком напуганы, чтобы остаться. Кто-то крикнул:
— Впервые вижу, как осёл едет на осле! — и раздались насмешки и смех.
Женщина, смелее своих соседей, харкнула в горле, откинула голову и плюнула прямо в лицо священнику. Ее слюна потекла по его капюшону.
Ворота распахнулись, открывая прекрасный вид на хребет под городом и на яркие знамена и шатры лагеря крестоносцев. Они уже устанавливали свои осадные машины.
— Будьте вы все прокляты! — крикнул священник в качестве последнего благословения.
Ворота за ним захлопнулись.
Ансельм покачал головой.
— Эти священники заставляют меня стыдиться, — сказал он Фабриции.
Они вернулись в церковь. Элионора сидела между отцом Виталем и его спутником, перешептываясь. Ансельм, казалось, не удивился, увидев их там.
— Чего они хотят? — спросила его Фабриция.
— Твоя мать попросила принять консоламентум, — сказал он. — Она желает быть посвященной в Совершенную.
— Но почему?
Он покачал головой.
— Она сказала мне, что хочет умереть в той вере, в которую верит, и я сказал, что не буду ей мешать. Как же повернулся для нас мир, мой крольчонок! — Она представила, о чем он думает: три года назад он был членом гильдии в Тулузе, с прекрасным домом и дочерью на выданье.
А теперь посмотри.
— Она не хочет ждать смертного часа, чтобы стать совершенной, — продолжал он. — Она говорит, что желает очистить свою душу и жить по Правилу. Твоя мать много лет была еретичкой, Фабриция, ты это знаешь. Она всегда была честной женщиной, а теперь хочет быть еще честнее. — Он оглядел церковь. Он посвятил свою жизнь строительству домов для Бога, таких как этот. Теперь святые, которыми он жил всю свою жизнь, исчезли, крест тоже, погруженный на повозку, которая последовала за священником из ворот. Даже его жена готовилась стать еретичкой.
— Я думаю, это конец света, — сказал он.
Фабриция и Элионора сидели, прислонившись спиной к стене нефа, и смотрели на святых, нарисованных на стенах колонн, на облупившуюся киноварь и позолоту. Это все, что осталось от старых икон. На главном алтаре собралась небольшая толпа вокруг отца Виталя, они стояли на коленях и молились «Отче наш».
— Папа тебя любит, — сказала Фабриция.
Элионора протянула руку и взяла ее за руку.
— Я не хочу причинять боль ни ему, ни тебе. Мне следовало принять консоламентум давно, но я не делала этого ради семьи. Но я исполнила свой долг перед вами обоими, и теперь я должна следовать своей совести.
— Но почему сейчас?
— Я устала от этого мира, Фабриция. Когда-то я думала, что приму консоламентум лишь на смертном одре. Но что, если смерть настигнет меня внезапно, и я не успею? Я не хочу возвращаться в этот мир снова, несмотря на всю радость, что вы с отцом мне дарили.
— Значит, ты станешь священницей, как он?
— Если мы как-то переживем все это — да, я стану «совершенной» и буду проповедовать, как отец Виталь.
Фабриция опустила голову.
— Не понимаю, почему вы с отцом упорствуете в своей римской церкви, в ту смехотворную чушь, в которую они верят. Младенцы, рожденные от дев, и мертвецы, восстающие из мертвых! Разве кто-то и впрямь верит, что эти старые кости снова заскрипят и оживут, когда их зароют в землю?
— Не знаю, возможно, ты права. Но и оставлять папу одного после всех этих лет — тоже не кажется мне таким уж добрым и святым делом, мама.
Элионора сжала ее руку.
— Прошу тебя, Фабриция. Отпусти меня. Душа моя жаждет небес.
Фабриция поморщилась и отдернула руку.
— Прости, — сказала Элионора. — Я забылась. Как твои раны?
— Немного лучше. — Она сняла рукавицы. И с удивлением обнаружила, что впервые за много месяцев повязки были чистыми. Кровь перестала сочиться.
— Скажешь мне кое-что? Правду? — спросила ее Элионора.
Фабриция кивнула. Она знала, о чем та спросит.
— Эти раны… Ты… ты сама их нанесла… ты сама это сделала?
Фабриция сняла льняную повязку с правой руки. Она поднесла ее к свету, чтобы мать могла видеть.
— Смотри, мама. Рана сквозная. Думаешь, я смогла бы вынести боль даже от одной такой раны? А у меня они на обеих руках и обеих ногах. Зачем бы я это делала? Да и как?
— Распятие — это ложь, — сказала Элионора. — Всякий здравомыслящий человек это знает.
— Если ты чего-то не понимаешь, это не значит, что этого не может быть. Даже в монастыре говорили, что я лгу, а для них крест — это все. «С чего бы ранам Христа появиться на женщине?» — говорили они. Будто я знаю ответ!
Элионора коснулась щеки дочери кончиками пальцев.
— Прости меня за все. Я люблю тебя. — И она положила голову на плечо Фабриции и заплакала.
Но времени на утешения не было. Фабриция почувствовала знакомое подергивание за рукав — на коленях стояла женщина с ребенком.
— Прошу, — сказала она, протягивая младенца. — Прикоснитесь к ней. Исцелите ее…
Сначала они послали разбойников и сброд. Филипп стоял рядом с Раймоном на барбакане и смотрел, как они хлынули вверх по узкому перешейку к бургу.
— Стены недостаточно крепки, — сказал он. — Вы не сможете там удержать позицию.
— Я и не собираюсь. Я велел им лишь продержаться как можно дольше, дать лучникам поработать, а затем отступить, когда станет слишком жарко. Если мы сможем задержать их на несколько часов, у них может пропасть охота.
В лагере крестоносцев пели латинский гимн. Должно быть, они пели с большим воодушевлением, раз их было слышно на таком расстоянии. Внизу, в бурге, план Раймона пошел наперекосяк. Он уже видел бои на стенах.
— Святые яйца Господни, — пробормотал Раймон и повернулся к своему трубачу, чтобы дать сигнал к отступлению.
— Возможно, в этом нет необходимости, — сказал Филипп. — Похоже, они и сами все решили.
Жители уже неслись по улицам панической волной мужчин, женщин и детей, старики и медлительные падали в давке. Солдаты Раймона были недалеко позади.
Раймон спустился по лестнице к надвратной башне. Филипп слышал, как он орет на стражников, чтобы те открыли ворота.
Он приготовился к бою. Доспехи старого сенешаля были тесноваты, но хорошо сделаны и сослужат добрую службу: добрая толедская сталь с медными заклепками, стальные перчатки и набедренники, щит, отполированный до зеркального блеска. Он так просто не сдастся.
Лучники, которых Раймон держал в резерве, взобрались по лестницам со двора и заняли позиции вдоль зубцов надвратной башни. Филипп снял с руки свой новый шлем и надел его.
Когда окованные железом ворота со скрипом отворились, хлынула волна беженцев, их панические крики эхом отдавались от стен надвратной башни. Раймон ждал так долго, как только смел, прежде чем снова их закрыть. Это было не то упорядоченное отступление, которое он планировал, и не все оказались по нужную сторону ворот, когда подъемный мост был поднят.
Тех, кто остался позади, перебили прямо под стенами, некоторых — свои же лучники.
Раймон снова появился на барбакане, шлем все еще был у него под мышкой. Лицо его было цвета мела.
— Что с ними не так? Мои лучники косят их, как траву, а они все идут.
— Они думают, что Бог на их стороне, — сказал Филипп.
Когда те, кто так отчаянно искал рая, погибли, их товарищи наконец прекратили атаку на юго-восточную стену и отступили, поджигая бург на своем пути. Город сначала горел медленно, но к середине дня уже вовсю пылал. Удушливый черный дым, гонимый ветром, заслонил солнце. Не лучшее начало.
Зазвонили церковные колокола; к тревоге присоединились рога у юго-восточных ворот. Раймон крикнул своим лучникам следовать за ним и побежал по зубчатой стене сквозь дым. Филипп последовал за ним.
На барбакане уже шла рукопашная. Люди с алыми крестами на туниках карабкались по лестницам, приставленным к стенам.
Из дыма выплыла «Кошка» — осадная башня, — пылающая от зажигательных стрел, которые в нее пускали лучники Раймона. Филипп почувствовал невольное восхищение тем, кто командовал армией крестоносцев. Он угадал направление ветра и намеренно бросил основные силы на бург, чтобы поджечь его и использовать дым как прикрытие для атаки на другую стену.
Испанские наемники были в самой гуще. Он увидел их капитана, Наваррского, который в одиночку отбросил лестницу, отправив людей на ней с криками в ров, а затем погнал своих воинов на горстку крестоносцев, закрепившихся на одной из башен. Раймон приказал пустить в «Кошку» еще зажигательных стрел.
Трудно было дышать и даже видеть врага сквозь красный дым. Сколько их уже внутри цитадели? Не было времени помогать Раймону перестраивать оборону, оставалось лишь наносить удары, парировать и бежать, как можно скорее добраться до юго-восточного барбакана и нависшей угрозы «Кошки».
Филипп увидел воина с тремя нормандскими орлами на щите и бросился прямо на него. Тот отступил, пытаясь парировать его удары, но когда он достиг стены, Филипп вложил весь свой вес в щит и ударил его в лоб. У него было преимущество в росте, весе и лучших доспехах. Человек опрокинулся и упал.
Но в своем рвении сразить нормандца он оставил спину незащищенной. Обернувшись, он увидел, как на него несутся еще двое, один с секирой, другой с широким мечом. Удар секиры он принял на щит; меч нанес скользящий удар по шлему. Его противники не были рыцарями, но, хоть и плохо вооруженные, были достаточно храбры. Одного он сразил мечом, но человек с секирой был упорен, и второй удар на этот раз скользнул по щиту и снес бы ему голову, если бы не добрая толедская сталь шлема, которым снабдил его Раймон. Оглушенный, он рухнул на землю.
Солдат в третий раз занес секиру над головой. Филипп не мог откатиться вправо, ибо рядом с ним лежал другой павший. Слева была стена. И поднять щит, чтобы отразить удар, он тоже не успевал.
Внезапно человек ахнул и уронил секиру. Мартин Наваррский, упершись пяткой сапога в тело врага, высвободил свой меч, а затем спихнул противника за стену. Он подал Филиппу руку и поднял его на ноги.
— Ты мой должник, — сказал он.
Барбакан был очищен. «Кошка» уже вовсю пылала; с верхних ярусов, объятые пламенем, прыгали люди. Во рву, с распоротыми животами, корчились лошади. Лестницы по всей стене опрокидывались назад, рушась в хаос извивающихся и истекающих кровью тел внизу.
Сквозь дым Филипп увидел рыцаря в золотом шлеме, который пришпорил коня, подлетел к стенам и выхватил одного из своих людей из-под груды спутанных тел. Его кольчуга ощетинилась стрелами.
Словно желая развеять всякие сомнения в своей личности, рыцарь снял шлем и, привстав на стременах своего дестрие, указал на зубчатые стены. Это был несказанно безрассудный поступок, и на мгновение Филипп почти восхитился им.
— Каждый из вас сгорит! Я возьму ваш грязный замок в течение недели!
На миг их взгляды встретились. Они были достаточно близко, чтобы Филипп ясно разглядел его лицо и вспомнил тот день в лесу, когда Лейла сломала ногу. Они видели друг друга тогда, и он знал, что рыцарь видел его и сейчас. Настало мгновение удивления, затем узнавания. Филипп повернулся к лучнику рядом с собой и схватил его лук. «Вот мой шанс свести счеты», — подумал он. Но когда он обернулся, рыцаря уже не было, он скрылся в клубящемся дымном саване.
Большой зал превратили в госпиталь для раненых. Их приносили и сваливали на пол, где они лежали, стеная и истекая кровью. Монаха, что-то знавшего о травах, заставили помогать, а Добрые люди, которые имели некоторую репутацию лекарей, делали что могли. Фабриция и еще несколько женщин, засучив рукава, присоединились к ним, не в силах выносить жалобные крики, доносившиеся из донжона.
Каждый раз, когда она опускалась на колени, чтобы помочь какому-нибудь ужасно раненному юноше, она молилась, чтобы это был не Филипп.
Дым от горящих осадных башен проникал внутрь весь день, так что огромные арки и высокие окна зала казались окутанными туманом. Жара была гнетущей, воздух — гнилостным и удушливым от дыма, и повсюду роились мухи. Священник бродил между рядами раненых, останавливаясь, чтобы совершить соборование над теми, кто просил. Она гадала, почему он не ушел. Возможно, как и она, он был больше южанином, чем католиком.
Зажгли свечи. Отец Виталь бормотал консоламентум над каким-то умирающим рутьером, отправляя его прямиком в рай даже после жизни, полной насилия и убийств.
Она склонилась над лучником; он боролся за каждый вздох, стрела, пробившая его кожаную куртку, все еще торчала в нем. Она достала из-за пазухи флакон с валерианой и капнула ему на губы, чтобы облегчить боль.
Она почувствовала теплую руку на своем плече. Подняв глаза, она увидела Филиппа.
— Слава Богу, вы невредимы, — сказала она. Она едва узнала его; лицо его было черным от копоти, волосы прилипли к черепу от пота. Взгляд его был отрешенным, словно он сосредоточился на чем-то вдали. Руки его были в крови.
— Что там происходит? — спросила она.
— Они сожгли бург и атаковали юго-восточную стену. Мы их отбили, пока что.
— Что теперь будет?
— Они потеряли много людей. Сомневаюсь, что они скоро предпримут новый штурм. Если они не смогут взобраться на стены, они попытаются их разрушить.
Внезапно земля под их ногами содрогнулась. Звук был такой, словно донжон рухнул на площадь. Она ахнула и вытянула руку, чтобы опереться на одну из колонн.
— Что это было?
— Они не теряют времени. Уже началось.
— Звучало так, будто весь замок рухнул.
— Это требушет.
— Что это?
— Помните, когда мы были в пещерах, вы думали, что слышите гром? Это осадная машина, похожая на огромную пращу; они притащили ее сюда на упряжке волов. Я впервые вижу такую, хотя недавно слышал о них. Похоже, один из королевских инженеров додумался использовать противовесы и шарниры в своих осадных машинах вместо старого способа со скрученными веревками. Говорят, она так сложна, что для работы с ней нанимают особых плотников. Она метает валуны размером с Париж. Так что теперь с честью и отвагой покончено, наше выживание зависит от людей в фартуках и систем блоков.
— Какие у нас шансы, сеньор?
— Лето почти кончилось, — сказал он, вытирая пену пота с лица и размазывая сажу по щекам. — У них лишь армия добровольцев. Как только погода испортится, они захотят домой. Нам не нужно выигрывать эту битву, нам нужно лишь продержаться несколько недель.
Крестоносцы подтащили требушет так близко к крепости, как только осмелились, чуть за пределами досягаемости арбалетчиков Раймона. Их было видно с валов: сорок или пятьдесят человек копошились над адской машиной, наконец, метнув огромный валун через стены. Сначала снаряды разбивались во дворе, или попадали в конюшни, или в церковь, каждый раз убивая или калеча горстку горожан или беженцев. Им потребовалось немало времени, чтобы выверить высоту и дальность, подумал Филипп, но как только они это сделали, камни стали постоянно врезаться в верхние укрепления юго-западной стены. Бомбардировка продолжалась день и ночь.
Лучники в башнях барбакана растратили много своих стрел, пытаясь подстрелить инженеров, но в конце концов Раймон приказал им прекратить и беречь боеприпасы.
При каждом ударе о стены поднимались облака пыли. Но пока они держались.
Командир крозатс заставил остальных своих инженеров строить петрарии, небольшие деревянные катапульты на козлах. Они срубили все каменные дубы, росшие в лощинах, и заставили толпы паломников тащить их по скалам и вверх по отрогам на возвышенность. Они даже посылали своих детей бегать по зарослям, чтобы собирать мелкие известняковые и гранитные камни и швырять их вниз.
Долгое лето тянулось. Вонь в переполненной цитадели была невыносимой. Мухи сводили с ума, а уровень воды в цистерне угрожающе падал.
Ансельм снова нашел себе работу, пытаясь починить повреждения, нанесенные стене требушетом. Он почти не спал. Внезапно в нем снова загорелся огонь; он выпрямился, в нем появилась цель. Когда он не строил каменные баррикады или не укреплял стены, он таскал камни для мангонелей, больших пращей, которые были построены на башнях по приказу Раймона, чтобы дать крозатс почувствовать, каково это, когда твой ужин прерывается падающей кладкой.
— Тебе бы пойти туда и помочь, — сказал Ансельм Фабриции. — Там женщины, даже дети, таскают камни на башни. Некоторые женщины даже сами работают на пращах.
Она покачала головой.
— Я не буду убивать, папа.
— Ты умом тронулась, как твоя мать? С чего нам проявлять милосердие к этим северянам? Они перережут нас всех, если мы их не одолеем. Ты даже не будешь защищаться?
Но она была непреклонна.
— Я не приложу руки к убийству, — сказала она. — Никогда.
*
В ту ночь Элионора наконец покинула их.
Ансельм венчался с ней в год, когда Иерусалим пал под натиском сарацинов, — возможно, дурное предзнаменование, но за прошедшие годы они были вполне счастливы. Но после этой ночи, сказала она, она больше не может быть его женой; она не может спать с ним или жить под его крышей, если он когда-нибудь снова ее обретет. Она примет облачение Совершенной и будет вести святую жизнь.
Они шепотом прощались при свете свечи, сидя на полу церкви. Было бы лучше, подумала Фабриция, если бы она уходила совсем, а не просто переходила через неф церкви, чтобы спать с остальными еретическими священниками. Видеть ее каждый день лишь усложнит для него принятие ее решения.
Когда они закончили, Ансельм вышел из церкви, слезы в бороде, лицо искажено мукой. Снаружи он зарыдал в голос, чего она никогда раньше не видела, и звук, который он издавал, был больше похож на жалобный крик раненой птицы. Он не принимал утешений ни от нее, ни от кого-либо другого. Но когда он закончил, он вернулся на валы, чтобы таскать еще камни для мангонеля, работая как одержимый.
*
Фабриция наблюдала, как отец Виталь бормотал молитвы над ее матерью в компании нескольких своих собратьев-священников и дьяконов. Он возложил Евангелие от Иоанна ей на голову.
— Да приведет тебя Бог к доброму концу, — сказал он. Он прочел «Бенедиктус», затем трижды «Адоремус» и семь раз «Отче наш». Элионора произнесла свои обеты, и все было кончено.
Она попрощалась с дочерью, скованно обняв ее, и последовала за отцом Виталем и другими Совершенными из церкви.
*
Она проснулась оттого, что маленький мальчик тряс ее за плечо.
— Фабриция, — сказал он. — Она ушла. — Это был оборванец Лу.
Фабриция весь день провела в большом зале, смешивая травы и лекарства для раненых солдат. Измученная, она уснула в тихом углу. Она больше не могла спать в церкви, потому что там всегда кто-то хотел, чтобы она возложила на него руки.
— Кто ушел? — спросила она.
Лу не ответил, лишь поманил ее за собой. Она, спотыкаясь, встала и пошла за ним. Он провел ее через мощеный двор, теперь заваленный камнями и телами, к церкви. Гильемета лежала в нефе, холодная и синяя. Глаза ее были открыты. Фабриция не смогла их закрыть и накрыла ее лицо своим платком.
— Ты говорила, что сможешь ее исцелить, — сказал Лу.
— Я никогда никому такого не говорю, — ответила она ему. — Люди просят меня о разном, но я никогда ничего не обещала, никогда. А теперь иди и приведи барона де Верси. Быстро!
*
Филипп наклонился, чтобы осмотреть ее, ища верные признаки чумы. «Если у нее чума, то нам всем конец», — подумал он. Он подозвал двух солдат Раймона.
— Уберите ее отсюда, — сказал он. — Возможно, слишком мало и слишком поздно. — В таких условиях зараза могла быстро распространиться.
Лу сидел, сгорбившись у стены, его голова была зажата между колен.
Собралась толпа. Одна из женщин зашипела на Фабрицию, а старик плюнул ей под ноги.
— Что с ними не так? — спросил Филипп.
— Они говорят, что я обманщица, что я говорила, будто могу исцелить их детей, а не смогла. Я никогда не говорила, что могу исцелять. Они в это верили, а я — нет.
Еще один мужчина подошел ближе, крича на нее. Филипп оттолкнул его. Он взял Фабрицию за руку и вывел наружу, и они нашли тихий уголок в конюшнях. Фабриция сняла перчатки и размотала одну из повязок на руке.
— Смотри, — сказала она. На ранах были свежие струпья; они почти высохли.
— Что это значит? — спросил он ее.
— Что бы это ни было, оно меня покидает.
— Разве не этого ты хотела?
— Да, этого я и хотела. Но это было эгоистично с моей стороны.
— Я не понимаю.
— Это из-за тебя. С той ночи что-то изменилось. Ты вернул меня к моему телу, к этой земле. Я не жалею об этом, но… такое чувство, будто это перерезало нить, ведущую в рай.
— Но ты сама говорила, что не понимаешь, как это с тобой случилось. По твоей же логике, откуда тебе знать, почему это прекратилось?
Она пожала плечами и снова надела повязки.
— Что вы будете делать, — спросила она его, — если мы переживем это?
— Не знаю. Даже если я переживу эту осаду, мне придется встретить завтрашний день без моих земель, моего замка и моего доброго имени барона де Верси. Что я тогда смогу делать?
— И все же вы об этом думали.
Она была права, он думал об этом, и ему стало стыдно, что она так легко его прочитала.
— Полагаю, я мог бы отправиться в Арагон и предложить свои услуги тамошнему королю, хотя вряд ли он примет отлученного от церкви. Или, может, граф де Фуа наймет меня; я смогу присоединиться ко всем остальным южным файдитам при его дворе.
— Вы забыли, как просили у Бога сто раз по сто ночей со мной?
— Как я могу содержать жену, если не знаю, смогу ли содержать себя?
— Я не буду настаивать на обещаниях, которые вы давали в лесу, — сказала она. — Я и тогда знала, что вы не имели в виду то, что говорили. Вы хороший человек, сеньор, но я не глупая девчонка. Вы еще молоды. Если вы принесете покаяние Папе, то сможете вернуться в свой замок еще до весны и ничего не потеряете.
Он рассмеялся.
— Да, полагаю, это был бы мудрый шаг.
— Тогда вам следует его сделать.
Он не мог ей ответить. Когда-то он верил в чудеса; это привело его в эту проклятую страну, и что хорошего из этого вышло? И все же из самой глубины своей тьмы он встретил другое чудо, ведьму с ранами Христа на руках и ногах, которая сказала, что предвидела его во сне, а затем спасла его жизнь одними лишь своими молитвами. Или так говорили некоторые. Что ему было думать или во что верить?
Что до будущего: легче было бы умереть здесь, в Монтайе. Он не мог представить себе будущего ни со своим феодом, его мрачным замком и вспыльчивой женой, ни без него.
А что насчет этой женщины? Как ему примирить свои чувства к простолюдинке и ведьме?
Нет, легче умереть здесь, на стенах. Именно жизнь сделает из него труса.
Он увидел Раймона, идущего из донжона со своей свитой, и пошел прочь, благодарный за это вторжение, и пересек двор, чтобы встретить его.
*
— От тела нужно избавиться как можно скорее, — сказал Филипп. — Подозреваю, у этой женщины была какая-то зараза.
— Если это чума, то уже слишком поздно, — сказал Раймон. Но он повернулся к своим солдатам и все же отдал приказ. В Монтайе не было места для захоронения мертвых. Все, что они могли сделать, — это завернуть их в саваны и сбросить с северной стены в реку.
Земля содрогнулась, когда еще один массивный известняковый валун врезался в стены. Раймон покачал головой.
— Я слышал, де Монфор платит своим осадным инженерам двадцать ливров в день. Можешь себе представить? Дьяволовы ублюдки! У них нет ни отваги, ни чести, и они жиреют, просто швыряя в нас камни. — Он подошел к нефу и выглянул из портала в сторону барбакана. — Я говорил с каменщиком — как его зовут? Беренжер. Он пытается укрепить стену, но говорит, что еще два-три дня такого, и она начнет рушиться. Нам нужно что-то сделать с этой адской машиной.
Смеркалось. На улицах и валах качались факелы, пока люди трудились над баррикадой, которую они строили за ослабленной стеной. У главных ворот прозвучал рог тревоги. Вероятно, ничего серьезного; часовые нервничали, пугаясь теней.
— Есть ли тайный выход из этого замка?
— Вы хотите нас покинуть?
— Я хочу вас спасти.
Раймон колебался.
— Возможно. На юго-восточной стороне есть трещина в скале, как раз там, где она обрывается в ущелье. Когда крепость строилась, там, прямо под цистерной, был прорыт потайной ход.
— Тогда нам следует его использовать. Я заметил, что лошади беспокоятся, все это время в конюшнях, без возможности проскакать. Мы могли бы дать им немного размяться сегодня ночью.
Раймон улыбнулся, впервые за несколько дней.
— Думаешь, нам стоит попытаться уничтожить требушет?
— Либо это, либо наша стена рухнет. Какой еще есть выбор?
— Но кто рискнет на такую вылазку?
— Полагаю, такой человек, который в одиночку вышел бы против двух десятков.
— Ты так торопишься встретиться с Богом, француз?
— Больше, чем Он со мной.
— Я знал, что судьба не зря привела тебя в Монтайе. Хорошо. Поспешим и приготовимся.
С того первого дня большой зал опустел естественным образом; люди либо выздоравливали и возвращались на стены, либо умирали. Но все еще ежедневно поступали раненые, в основном от бомбардировки камнями и валунами.
Лучник упал с парапета и сломал лодыжку, но рана была открытой и загноилась. Элионора нашла запас сушеных трав, к которому ее привели Совершенные, и с его помощью она помогла Фабриции смешать отвар из корня и листьев окопника в горячем воске и приложить его к ноге бедняги в качестве компресса.
Закончив, Фабриция подняла глаза и увидела, что Филипп наблюдает за ней. При свете свечи он выглядел мрачным, словно собирался сообщить дурные вести. Но вдруг он сверкнул улыбкой, и это было подобно солнцу, выглянувшему из-за темных туч.
— Мне нужно с тобой поговорить, — сказал он. Он взял ее за руку и отвел в укромный уголок, за колонну. — Фабриция, — сказал он. — Красивое имя.
— Что случилось, сеньор?
Он поцеловал ее, без предупреждения.
— Вы могли бы получить это где угодно, — прошептала она. — Я всего лишь девушка, как и любая другая.
— Нет, это не так. — Она гадала, не возьмет ли он ее прямо здесь, у колонны. Но тут он отстранился. Он просто держал ее лицо в своих руках, его дыхание было прерывистым. — Ты — вся моя надежда, — сказал он, а затем ушел, оставив ее потрясенной и озадаченной.
*
«Так что же случится, если ты сегодня не вернешься?» — подумал он. Он пошел туда, намереваясь попрощаться, но понял, что не может. Возможно, есть другой путь. Нет такого закона, который гласил бы, что только барон с землей может быть счастлив своей долей. Он однажды нашел радость с Алезаис, может, найдет ее снова.
Но сначала им нужно было что-то сделать с гигантской осадной машиной, а если он вернется с вылазки, то сможет снова подумать, как ему быть с дочерью каменщика.
*
В замковой башне сегодня было прохладно, осень была не за горами. Лу свернулся калачиком в соломе, прижав колени к груди. У очага сидели солдаты, тихо переговариваясь и жуя хлеб с соленой свининой.
— Вот видишь, Лу, — сказал Филипп, присев рядом с ним. Он кивнул на двух стариков, лежавших неподалеку, закутавшись в плащи. — Ты счастливый парень, сегодня спишь с королевскими особами. Тот старик, что лежит на спине и храпит как боров, когда-то владел замком и землями в Минервуа. Мужчина рядом с ним — его двоюродный брат. Сегодня они спят с простолюдинами, как ты и я.
— Вы будете спать здесь сегодня, сеньор?
— Не сегодня. Мне нужно кое-что сделать.
— Можно мне с вами?
— Не в этот раз.
Лу засунул руки под куртку и поежился.
— А когда осада закончится, сеньор? Я пойду с вами тогда?
Когда-то в замке была сука, которая умерла при родах. Выжил лишь один щенок. Он привязался к коту, которого держали, чтобы ловить мышей, и преданно ходил за ним каждый день, хотя тот не проявлял к нему ни малейшего интереса. «Лу — совсем как тот щенок», — подумал он.
— Я мог бы сделать тебя частью своей челяди, если бы она у меня еще была. Найти тебе работу на кухне. Но у меня больше нет челяди.
— Разве я не слышал, как вы говорили, что у вас когда-то были слуги, сеньор? И замок? И лошадь?
— У меня была целая конюшня лошадей.
— И жена? И мясо каждый день?
— Да. И перина с подушками, и занавеска вокруг.
Лу моргнул.
— Тогда если жизнь одарила вас такой удачей, почему этого было недостаточно?
Хороший вопрос, подумал он, и чтобы ответить на него, понадобится вся оставшаяся ночь. Он взъерошил волосы мальчика и велел ему спать.
*
В ту ночь Фабриция рискнула вернуться в церковь. Ей не нравилась мысль, что отец будет спать там один. К этому времени она уже привыкла к вони от множества людей, теснившихся внутри, и даже могла спать сквозь грохот камней, бьющих в южную стену, хотя с потолка сыпалась пыль, и церковь дрожала так, будто вот-вот рухнет. В темноте ее никто не узнавал, так что сегодня не было ни проклятий, ни мольб.
Она легла на каменные плиты рядом с ним, прислушиваясь к его медленному и ровному дыханию.
— Папа, — прошептала она. — Ты не спишь?
— Не сплю. Что такое, крольчонок?
— Что мы будем делать? Когда крозатс уйдут домой?
— Для каменщиков работа всегда найдется, особенно сейчас, когда полстраны в руинах. Я вернусь к работе, а тебе, полагаю, будем искать мужа. Хотя приданого у меня теперь немного.
— Думаешь, крозатс уйдут домой?
— А что говорит твой знатный господин?
— Он думает, что как только погода испортится, они все вернутся во Францию.
— Что ж, ему виднее. Я знаю лишь, что граф Тулузский — вассал короля Арагона, так что рано или поздно этот прекрасный испанский господин должен прийти со своей армией и вышвырнуть этих французов, если они не уйдут по своей воле.
— Что мы будем делать без мамы?
Ансельм долго молчал. Уход Элионоры, по правде говоря, затронул их глубже, чем даже вторжение крозатс.
— Я выживу. Я за тебя беспокоюсь. Без приданого ты можешь стать чьей-нибудь любовницей, но никогда — женой. Если бы только Пейре в тот день смотрел, куда ступает!
Женщина в черном капюшоне и рясе опустилась на колени позади него. Она наклонилась и поцеловала его в щеку, затем сделала то же самое с Фабрицией.
— Доброй ночи, милые, — прошептала она. — Dieu vos benesiga — да благословит вас Бог!
Ансельм не пошевелился и не ответил. Фигура в темной рясе снова скрылась в тени.
— Никогда не понимал эту женщину, — сказал он и повернулся к стене.
В скале, выходящей на ущелье, прямо под восточной стеной, была естественная трещина. Она вела в известняковую пещеру под крепостью, и инженер, когда ее строили, прорубил туннель прямо к ней из камеры под барбаканом. Филиппу выделили отряд из тридцати лучших шевалье Тренкавеля для вылазки против требушета, и теперь они вели своих лошадей вниз по крутому мощеному проходу и собрались в пещере. У некоторых к седлам были привязаны корзины с соломой и фляги с маслом.
Филипп приказал обмотать копыта лошадей мешковиной, чтобы заглушить звук. Внезапность была их единственным преимуществом. Крозатс будут ожидать любую вылазку из главных ворот, а не с востока.
Раймон сказал ему, что вдоль ущелья, почти невидимая под стенами крепости, вьется узкая тропа.
— Туда даже козы не ходят, — сказал он. — Факелы использовать не сможете, но вас будет вести полная луна. Старайся не смотреть вниз. — Он высоко поднял факел над головой и повел их ко входу в туннель. — Я все еще не понимаю, почему ты так рискуешь своей шеей, — сказал Раймон. — Это не твоя война.
— Они сделали ее моей.
Раймон пожелал ему удачи. Филипп кивнул и вывел пальфрея, которого ему дали, из пещеры, ища тропу. Конь упирался, пылающий факел делал его пугливым. Он крепко держал поводья.
Ночь была ясной; луна, словно свежеотчеканенная серебряная монета, отражалась в реке далеко внизу. Лошадь поскользнулась на рыхлом камне и забилась, пытаясь устоять. Он даже не услышал, как камень ударился о дно. «Должно быть, мы на выступе», — подумал он и, несмотря на слова Раймона, рискнул бросить быстрый взгляд вниз и ничего не увидел.
Наконец он достиг более ровной земли, поднял глаза и увидел часового на высоком барбакане, его пика вырисовывалась силуэтом на фоне ночного неба.
Он дождался, пока остальная часть его отряда догонит его. Никто не сорвался в пропасть; пока все шло хорошо. Они сели на лошадей и шагом направились к лагерю крестоносцев.
При лунном свете он видел требушет; впрочем, он нашел бы его и с завязанными глазами, наблюдая за ним целыми днями, как тот обрушивал на них снаряд за снарядом, пока он стоял, сжав кулаки, на парапетах. Он знал его размер и положение так же хорошо, как собственную руку.
Но он нашел бы его и так; ублюдки, работавшие на нем, трудились и ночью, и днем, так что их пост был хорошо освещен факелами; у них даже был уютный костер, чтобы согреться в эти первые холодные осенние ночи. «Им нравится воевать с другими, — подумал он, — потому что они считают себя в безопасности от всякого возмездия. Посмотрим теперь, как им понравится война, которую принесли к ним».
Он хотел пустить коня вскачь, но земля была неровной и опасной, и он планировал перейти на галоп лишь на последних ста шагах. Сдерживаться, зная нужный момент, — это было самое трудное.
Он надеялся, что удача их не покинет.
Но она покинула.
*
Часовых не было, по крайней мере, с этой стороны лагеря. Но один из крозатс выбрался из-под своего одеяла, чтобы справить нужду, и когда они взобрались на небольшой холм, то наткнулись прямо на него, сонно покачивающегося, направляя свою струю на небольшой куст. Филипп пришпорил коня, чтобы заставить его замолчать, прежде чем он успеет поднять тревогу, но было уже поздно. Мужчина успел издать один пронзительный крик, прежде чем он его зарубил.
Ничего не оставалось, как начать атаку. Но они были слишком далеко, и к тому времени, как они добрались до требушета, инженеры уже разбежались. Нескольких они зарубили, но недостаточно; остальные скрылись в темноте.
Одни его воины рубили требушет топорами, другие, с корзинами, уже спешились и запихивали солому под машину. Третий облил солому маслом и поджег ее одним из факелов самих крозатс.
— Гори! — крикнул один из шевалье. — Гори, гори, гори!
Лагерь взорвался тревогой: затрубили трубы, загремели барабаны, раздались крики. Филипп знал: в свете пламени они станут легкой мишенью, поэтому он приказал своим людям отступить и ждать контратаки из тени. Бежать было еще рано. Нужно было помешать крестоносцам потушить пламя, прежде чем оно как следует разгорится.
Первые крестоносцы бросились к ним, на ходу натягивая доспехи, и Филипп со своими шевалье вылетел из темноты и изрубил их. Но теперь из лагеря хлынуло слишком много врагов. Они были повсюду — впереди, вокруг и позади, пытаясь стащить их с лошадей.
Филипп яростно рубил мечом. И почему, черт возьми, это сухое дерево так долго не занимается после такого долгого лета?
Кто-то схватил его коня за узду, он рубанул мечом вниз, и человек с криком исчез под копытами. Но рядом он увидел, как еще одного его шевалье стащили с седла, а затем и другого.
Сноп искр взвился над требушетом. Внезапно он весь заполыхал. «И хорошо, — подумал он, — потому что нам пора убираться отсюда». Он развернул коня и подал знак своим людям следовать за ним. На них хлынула новая волна крозатс. Оставалась лишь одна последняя карта.
Он поднял меч.
— Врата открыты! — прокричал он им. — За мной! За Бога и де Монфора!
И крестоносцы с ревом последовали за ним, когда он галопом пронесся прямо сквозь их ряды к Монтайе.
*
Он гнал своего пальфрея так быстро, как только осмеливался по пересеченной местности, и остановился лишь в тени крепостных стен. Он обернулся в седле. С ним осталась лишь жалкая горстка всадников. Ждать было нельзя. Крестоносцы неслись за ними, думая, что это атака на ворота.
Он повел уцелевшую кавалерию к скалам, теряя преследователей в темноте. Затем приказал спешиться, и остаток пути по осыпающейся тропе они вели лошадей в поводу, возвращаясь к пещере. Раймон и его люди ждали их.
— У вас получилось? — крикнул Раймон, увидев его.
— Получилось. Если повезет, он все еще горит.
— А ты? Ты в порядке?
— Не знаю, — сказал Филипп. Он передал поводья и сел на камень. В свете факела Раймона он обнаружил на ноге, между поножами и голенью, уродливую рану от меча. Он даже не почувствовал ее, но теперь она болела, да еще как.
— Скольких мы потеряли? — спросил он.
Раймон пересчитал головы.
— Тринадцать, по моим подсчетам. Возможно, оно того стоило, если требушет уничтожен.
— Он хорошо горит. Утром увидим, достаточный ли ущерб мы нанесли, чтобы оправдать жизни тринадцати добрых воинов.
*
Но они потеряли не тринадцать человек, а лишь шестерых. Семерых людей Филиппа на следующий день прислали обратно — без носов, губ и глаз. Одному ослепили лишь один глаз, чтобы он мог вести остальных.
Раймон, увидев их, порезал себе руку мечом и поклялся отомстить собственной кровью. Остаток дня он провел в безмолвной ярости. От требушета, по крайней мере, остались лишь обугленные головешки, и на рассвете он еще дымился. Стоило ли это того, что сделали с этими людьми? Филипп гадал. Они спасли крепость, так что, полагаю, это можно было считать успехом. Он надеялся, что и они так думают.
— Слава Богу, мы сражаемся с Божьим воинством, — сказал Раймон, когда наконец успокоился настолько, чтобы говорить. — Ибо я бы не хотел сражаться с воинством Дьявола!
*
Святые, нет святых. Ад, нет ада. Бог нас любит; Бог нас уничтожит. Иисус был кроток и смирен, поэтому я убью тебя, если ты не съешь его тело в этом хлебе. Иисус умер на кресте; Иисус не умирал на кресте.
Он устал от того, что люди спорят об этом; он особенно устал от того, что люди умирают из-за этого.
«Разве у тебя не было замка? Почему этого было мало?»
Что же тогда будет достаточно, если не замок, и конь, и слуги, и прекрасная жена? Вот что: узкая кровать в комнате с закрытыми ставнями, без слуг, но с хлебом и сыром на столе, и любимая женщина в постели, и пухлый, здоровый младенец в колыбели. Немного, но достаточно. О, и чтобы оставили в покое. Чтобы из-за него не резали друзей, чтобы его не преследовали призраки тех, кого он убил сам.
Достаточно: вымолить у неулыбчивых богов хоть проблеск милости, хоть какое-то снисхождение в их неумолимом возмездии.
Нежность женской груди. Гуление младенца. Восход солнца.
Достаточно.
*
Фабриция стянула края раны двумя тонкими полосками льна, затем приложила к его ноге припарку из трав и перевязала.
— Я думал, у нас закончились лекарства для раненых, — сказал он, — что ты все использовала.
— Я приберегла немного, на случай, если вас ранят.
— Это несправедливо по отношению к другим. Они истекают кровью так же, как и я.
— Почему вы не сказали мне, что собираетесь делать? Я могла бы вас больше не увидеть.
— Я предпочитаю исполнить свой долг и предоставить остальное судьбе, чем проходить через долгие прощания. Это выводит меня из равновесия. А так, вы проспали все опасные моменты, и вот все кончено, и я здесь, в безопасности.
— Скольких вы убили?
— Не знаю. Это была кровавая битва в темноте, и когда все заканчивается, я стараюсь не слишком много об этом думать.
— Они никогда не тревожат ваш сон, головы и конечности, которые вы отрубали?
— Если бы я не убил их, они убили бы меня.
— Я просто знаю, что никогда бы не смогла, сеньор. Я никогда не смогла бы убить человека. Я бы всегда видела его кровь на своих руках.
— В мирное время мы охотимся в лесу, иначе умрем с голоду. А в военное время мы защищаемся от тех, кто хочет нас убить. Таков порядок вещей. — Он встал, пробуя опереться на раненую ногу. — Добрые люди со мной бы не согласились. Они добрые и святые, я это признаю. Но они — не я. В ту ночь, когда нас окружили волки, вы бы предпочли, чтобы с вами в темноте был Пер Виталь?
Она не ответила.
— То, что я не могу быть таким, как вы, не значит, что я вас не ценю. Что бы вы ни делали, когда возлагали руки на людей, это давало им надежду. Я видел это на их лицах. Есть у вас дар или нет, это заставляет их думать, что Бог их не покинул. Возможность чуда — драгоценная вещь, для всех. Это проблеск божественного среди всех этих страданий. Вы очень важны, и не только для меня. — Он встал. — Еще раз спасибо за вашу доброту, — сказал он и, хромая, ушел.
Раймон приказал своим людям сносить конюшни и зернохранилище, чтобы добыть камни для мангонелей; Ансельм руководил ремонтом стен, поврежденных требушетом; они рыли рвы и строили баррикады за окованными железом дубовыми воротами, зная, что именно здесь крозатс сосредоточат свою следующую атаку.
Бюргеры натирали мозоли на своих нежных купеческих руках, служа подмастерьями у каменщиков или плотников; их жены и дочери готовили похлебку на полевых кухнях, чинили кольчуги или ухаживали за ранеными и больными, как Фабриция, подобрав подолы выше колен. Все были призваны на службу, даже дети, таскавшие охапки досок или сломанных балок по шатким лестницам на топливо для котлов.
К этому времени крозатс были в отчаянии. Они потеряли свое главное оружие, и хотя они все еще бомбардировали их день и ночь из своих меньших катапульт, они уже не могли метать камни, достаточно большие, чтобы ослабить стены.
Филипп не верил, что лобовая атака на стены может увенчаться успехом. Но время истекало; в Монтайе была лишь одна цистерна на всю цитадель, и она была почти пуста. Если скоро не пойдут дожди, им придется вести переговоры на любых возможных условиях. Филипп не питал больших надежд на милосердие со стороны мясников, стоявших лагерем внизу.
Другую проблему погода не могла исправить, и это было наследие, оставленное им Гильеметой.
Большой зал был забит телами. «От вони сдохла бы и лошадь», — подумал Филипп. Солдаты, дети и женщины вповалку лежали на каменных плитах, стеная, корчась от рвоты, умирая. Половина гарнизона, должно быть, уже здесь.
Фабриция двигалась среди больных, отмеряя скудные запасы лекарств. Увидев его на ступенях, она стала пробираться к нему сквозь этот хаос.
— Моли Бога, чтобы они не напали сейчас, — сказала она. — У нас даже для больных места не хватает, раненых класть будет некуда.
— Да и защищать нас скоро будет некому, — сказал он. — Их вдвое больше, чем вчера.
— Моя мать нашла на складе корень дягиля. Мы растерли его в порошок и смешали с вином, воды-то почти не осталось. Это поможет, если они смогут удержать в себе, но большинство тут же срыгивает.
— Это все та женщина, Гильемета.
— Но Лу не заболел. И я тоже, а ведь я возлагала на нее руки.
Он посмотрел на ее руки. Она все еще была в перчатках, но на них больше не было знакомых бурых пятен крови.
— Жаль, что ты больше не можешь творить свои чудеса, Фабриция.
У главных ворот проревели трубы, им вторил тревожный набат церковных колоколов.
— Они собираются штурмовать стены, — сказала она.
— Может, это ложная тревога.
— Мне кажется, они чуют болезнь. Как-то они узнали.
— Или они в таком же отчаянии, как и мы, — сказал он и побежал вверх по ступеням, чтобы присоединиться к сбору.
*
Крозатс выждали, пока заходящее солнце не ослепило гарнизон на западной стене. Солдаты Раймона едва могли их разглядеть, когда солнце било в лицо, но они хорошо их слышали — те били пиками о землю. Сброд паломников, следовавший за ними, пел Veni Sancte Spiritus.
Что-то с грохотом рухнуло во двор внизу. Это была почерневшая голова одного из воинов, убитых во время вылазки против требушета.
— Лишь половина моих солдат еще на ногах, — сказал Раймон.
— Значит, нам придется сражаться вдвое яростнее, — ответил Филипп.
Мартин Наваррский стоял рядом с ним, расставив ноги, острие его меча упиралось в камни. Он сплюнул через стену.
— Французские ублюдки.
По другую руку от Раймона стоял Лу с пращой в руке, у его ног лежала груда камней. У одного из мангонелей стояли три женщины; рядом с ними, с голым торсом под солнцем, ждал каменщик Ансельм, загружая валуны в пращи. «Вот до чего дошло, — подумал Филипп. — Теперь убивать будут женщины и дети».
Солнце стояло всего в двух пальцах над горизонтом, когда они атаковали; их деревянные «кошки» качались и бились друг о друга, пересекая плато. Повозка, покрытая прочным навесом из воловьей кожи, ударилась о стену. Филипп знал, что под ней — саперы крозатс, пытающиеся сделать подкоп. Ансельм в одиночку швырял на них тяжелые камни, а женщины бросали горящие головни. Навес вскоре ощетинился бесполезно потраченными стрелами и болтами.
Котел с пылающим маслом полетел за стену, кожа зашипела от смолы и загорелась, выпустив в воздух столб черного дыма. Люди с криками, в горящей одежде, бежали обратно к позициям крестоносцев. Лучники снимали их на бегу.
Теперь в атаку пошла остальная армия, приставляя лестницы к стенам для наемников и пехоты. «Если мы сможем отбросить их в этот последний раз, — подумал он, — думаю, мы будем в безопасности».
*
— Не сердись на меня, — сказала Элионора. Она присоединилась ко всем остальным Добрым людям, помогая ухаживать за больными в большом зале. Она больше не была похожа на маму; она остригла свои длинные волосы цвета соли с перцем, так что они стали короткими, как у мужчины. Черная ряса с капюшоном, которую ей дали, была слишком велика, и ее худая фигура терялась в ней.
— Я не сержусь, мама, — солгала Фабриция. «Я в ярости. Ты бросила меня и бросила папу, когда мы больше всего в тебе нуждались. Мы все рискуем умереть без отпущения грехов, почему ты не могла? Ради нас?»
— Я следую в этом велению своего сердца. Мы все должны следовать велению сердца.
Элионора ходила за ней по пятам, пытаясь втянуть в личный разговор, возможно, ища отпущения. Фабриция остановилась и прислушалась к шуму снаружи. Битва началась; скоро начнут поступать раненые. Куда их класть?
Хуже всего было не знать, что происходит там, наверху. В любой момент она могла увидеть, как эти твари с алыми крестами на сюрко спускаются по ступеням с обнаженными мечами.
— Прошу тебя, моя Фабриция, моя малышка. Мы не знаем, сколько времени нам осталось. Давай не будем расставаться так.
Двое мужчин, пошатываясь, спустились по ступеням в подвал, неся раненого лучника. Они поскользнулись на луже крови и упали.
— Помогите кто-нибудь, — сказал один из них. — Их слишком много, мы одни не справимся!
Фабриция бросилась вверх по лестнице за ними, но Элионора схватила ее за запястье.
— Останься здесь! Не подвергай себя опасности!
Фабриция высвободилась. Она последовала за мужчинами вверх по ступеням и побежала за ними к надвратной башне. Они взобрались по деревянной лестнице на нижний ярус и понукали ее следовать за ними. Когда она поднялась, то застыла, ошеломленная жаром и шумом. Каркас из досок и балок дрожал у нее под ногами, а затем из люка наверху упал человек со стрелой в шее. Он лежал у ее ног, несколько мгновений извиваясь, хрипя и дрыгая ногами, а затем умер.
— Помоги мне, — сказал кто-то.
Она обернулась. Мужчина — она поняла, что знает его, это был лудильщик из Сен-Ибара! — пытался втащить по деревянной лестнице салазки с камнями. Он протянул к ней руку, затем удивленно вскрикнул и потянулся за спину. Он извернулся, но не мог увидеть стрелу, застрявшую у него в спине. Он посмотрел на Фабрицию так, словно это она ее выпустила, затем отпустил лестницу и исчез из виду.
Филипп бежал к ней по парапету с дюжиной вооруженных людей позади. Он приказал им подниматься по ступеням.
— Убирайся отсюда! — крикнул он ей. — Нас одолели! Ты должна уходить!
Трое крозатс спрыгнули с деревянной лестницы с верхнего яруса. Филипп бросился на них, и они отступили. Один на один они были ему не ровня, она видела, ибо были плохо вооружены и не обладали его внушительным ростом и телосложением. Но оправившись от неожиданности его стремительной атаки, их численность взяла свое, и они заставили его отступить.
Он еще успел схватить ее и чуть ли не силой швырнуть вниз по лестнице.
Она начала спускаться. «И что потом? — подумала она. — Оставить его одного против троих?»
Она снова полезла наверх.
Пол надвратной башни был скользким от крови. Двое из них были повержены, но Филипп в суматохе потерял меч, а третий крозат стоял над ним, нанося удар за ударом. Филипп отбивался лишь щитом.
Клинок Филиппа лежал на досках прямо перед ней. Она подняла его, примериваясь к весу. Она знала, что не сможет поднять его над головой, как это делал крозат, но если бы она смогла ударить его по спине, это должно было бы его остановить. На нем была лишь толстая кожаная куртка; стальной клинок прошел бы сквозь нее насквозь и распорол бы его.
Мужчина снова занес меч. Филипп смотрел на нее умоляющим взглядом.
«Давай же. Давай!»
Но она не смогла. Она уронила меч и вместо этого прыгнула мужчине на спину, одной рукой обхватив его шею, другой вцепившись в его вооруженную руку. Это могло бы дать Филиппу время оправиться, если бы она смогла удержаться, но крестоносец был слишком силен и легко стряхнул ее, швырнув к стене.
Филипп бросился на солдата, чтобы защитить ее, в борьбе потерял щит и упал. Теперь он был беззащитен, когда крозат в третий раз пошел на него.
Что-то ударило мужчину в лицо, и он взвыл от боли и попятился. Это дало Филиппу достаточно времени, чтобы схватить свой меч и нанести смертельный удар, обеими руками, описав клинком отработанную дугу чуть ниже живота мужчины и вонзив его почти по самую рукоять ему в грудь.
Фабриция оглянулась в поисках их неожиданного спасителя. В проеме надвратной башни, словно в раме, стоял Лу с пращой в правой руке. Он ухмыльнулся Филиппу.
— Я только что спас тебе жизнь, — сказал он. — Теперь ты мой должник.
Церковные колокола разносились по всей цитадели, возвещая о победе. Крозатс отступили; даже имея в строю лишь половину гарнизона, они каким-то образом смогли их отбросить. Филипп опустился на корточки и снял шлем. Он закрыл глаза и прислонился головой к стене.
Солдаты Тренкавеля уже тащили тела мертвых крестоносцев через двор, сбрасывая их с северной стены в ущелье. «Убрать их, пока не раздулись и не завоняли. И будь они все прокляты».
В какой-то момент их лестницы стояли у надвратной башни, а таран бил в главные ворота. Он думал, что все кончено. Их спасли женщины и старики, лившие смолу и кипяток с барбакана, опрокидывавшие лестницы, восполняя числом и энтузиазмом нехватку лучников, арбалетчиков и воинов.
Он спотыкался, пробираясь обратно в донжон. Никогда он не был так утомлен.
Он увидел рутьеров Наваррского под юго-восточной стеной, с десяток их, они насмехались и пинали кого-то. Солдаты Тренкавеля наблюдали за ними, но держались поодаль, с опаской. Он догадывался, в чем дело, вытащил меч и пошел, чтобы это прекратить.
Их пленник-крестоносец был раздет, его руки были связаны за спиной пеньковой веревкой. Он извивался на булыжниках, как животное, кровь и слюна в бороде. Наемники тыкали в него своими копьями, но лишь для того, чтобы он истекал кровью и кричал.
Он растолкал их. Какая от них вонь! Они были как стая диких зверей.
— Что здесь происходит? — крикнул он.
— Не лезь, — сказал Наваррский. — Это наш пленник. Не твое дело, что мы с ним делаем.
— Где твоя честь, человек?
— Честь? Какое отношение честь имеет ко всему этому? Вы платите нам, чтобы мы за вас сражались; мы и сражаемся. Не говори мне о чести, лицемер.
— Просто убей его и покончи с этим.
— Ты видел, что они сделали с нашими пленными. Они выкололи им глаза и срезали лица. Почему эта свинья должна ожидать чего-то другого?
Филипп не ответил. Он смотрел на отчаянное, окровавленное существо у своих ног и гадал, что бы сделал этот человек, если бы все обернулось иначе.
— Кто твой господин? — спросил он его. Тот все еще плакал, поэтому Филипп наступил ему сапогом на горло, чтобы привлечь его внимание. — Кто твой господин? — повторил он.
— Жиль де Суассон из Нормандии, — прохрипел тот. — Прошу, сеньор, помогите мне. Я…
— Какой у него герб?
— У нас три синих орла…
Наваррский ударом ноги заставил его замолчать.
— Что это? Какое это имеет значение?
«Значит, он один из них, — подумал Филипп, — один из тех, кто стоял рядом и смеялся, как эти рутьеры, когда они ослепляли Рено. А теперь все переменилось. Пусть же он узнает, каково это, когда с тобой делают то же самое, пусть вкусит пронзительную муку и унижение до дна. Это своего рода справедливость».
«И тогда ты станешь таким же, как они, — услышал он голос Рено. — Ты этого хочешь? Думаешь, я этого хочу?»
Филипп одним быстрым ударом снес человеку голову и отступил.
Наступила потрясенная тишина. Затем Наваррский подошел вплотную, его глаза налились кровью, каждый мускул подергивался. Он ткнул указательным пальцем ему в грудь.
— Ублюдок дьяволов! Сукин сын, Богом проклятый кусок козлиного дерьма! Француз! Шлюха! — Он стоял, тыкая в него пальцем, словно раскаленной вилкой. Но кольчуга и грудь барона были неумолимы. Слова и угрозы отскакивали.
— Теперь можешь делать с ним, что хочешь, — сказал Филипп.
— Ты нажил себе сегодня врага!
— Придется тебе подождать своей очереди, у меня их слишком много, не сосчитать, — сказал Филипп и пошел прочь, вызывая его на удар в спину. Но при всей своей грязной ругани тот не осмелился.
*
Фабриция сидела на ступенях церкви, опустив голову на колени. Повсюду пахло смертью. Он сел рядом с ней.
— Я и раньше знала ваше ремесло, сеньор, я видела, как другие мужчины, подобные вам, сражаются и убивают друг друга. Но я впервые видела, как это делаете вы, своими глазами. То, как вы убили того человека! Ни секунды колебания. И так искусно, словно вы резали какое-то дворовое животное.
— Это то, что делает воин. Меня этому учили с детства. Я рыцарь, Фабриция, а не пекарь. Или каменщик. Я убиваю или меня убивают, это закон, по которому я живу, закон, который спас вас и всех этих женщин и детей от смерти сегодня.
— Я не обвиняю вас, сеньор, просто я никогда не ожидала, что буду так потрясена, когда наконец это увижу.
— Почему ты сама не воспользовалась тем мечом? У тебя была возможность. Он мог бы убить нас обоих.
— Я же говорила, я не могу убивать. Я не могу взять на свою совесть смерть другого человека, кем бы он ни был.
— Вы понимаете, что мы разговариваем вот так, здесь и сейчас, лишь потому, что у вас есть роскошь быть добродетельной, пока я беру на себя грех.
— Возможно, тогда мы оба увидели сегодня худшее друг в друге.
— Мы из разных миров, Фабриция. Полагаю, было неизбежно, что однажды мы это поймем.
Раймон был молодым человеком, внезапно постаревшим. На его лице появились морщины, которых раньше не было. Глаза его запали, окруженные сливово-лиловыми синяками, от напряжения командования и недостатка сна.
Он стоял на барбакане с закрытыми глазами, позволяя дождю стекать по лицу.
— Наконец-то погода что надо, — сказал он.
— Наконец-то, — ответил Филипп.
Такая буря; за одну ночь она наполовину наполнила цистерну. Погода изменилась так быстро; Филипп заснул, обгорев на солнце, а проснулся, дрожа от холода.
Теперь над деревьями за лагерем крестоносцев висел холодный туман. Внизу, на одном из тел под стенами, сидел стервятник, время от времени опуская клюв, чтобы неспешно позавтракать.
— Может, они теперь сдадутся и уйдут домой, — сказал Раймон.
*
Но они не сдались и не ушли домой. Позже в тот же день часовой на южном барбакане забил тревогу. Раймон и Филипп взбежали по ступеням на парапет и уставились вниз по хребту в сторону лагеря крестоносцев. Колонна людей поднималась по дороге из Тулузы, и по штандартам и знаменам он понял, что это, должно быть, сам Симон де Монфор прибыл из Каркассона, чтобы присоединиться к штурму Монтайе. С ним было двадцать рыцарей. Он также привез еще один свой требушет.
*
— Каждый пятый из моих воинов мертв, — сказал Раймон. — Еще каждый пятый либо пал от лихорадки, что принесла та женщина, либо слаб от нее. Воды у нас достаточно, слава Богу за вчерашнюю бурю, но у нас нет солдат, чтобы ее всю выпить. Если они снова атакуют, на этот раз они нас одолеют. — Он указал на грубую карту, нарисованную мелом на дубовом столе в центре комнаты. — Они снова установят требушет у западной стены. — Он посмотрел на Ансельма, которого пригласили принять участие в совете. — Сколько? — спросил он.
— Она уже сильно повреждена. Если они начнут новую бомбардировку… три дня, не больше, а потом часть ее может рухнуть.
— Какие у нас варианты? — спросил Филипп.
— Молиться, чтобы зима пришла быстро, ибо они могут устать от работы, как только выпадет снег. Зима здесь жестокая. Другой наш вариант — искать помощи.
— Помощи? — переспросил Филипп.
— У графа Раймунда в Тулузе.
— Думаешь, он придет на помощь армии Тренкавеля?
— Кто знает? Он позволил священникам выпороть себя в соборе в своем собственном городе, он даже какое-то время ехал с крозатс под Безье и Каркассоном. Но Церковь все равно хочет его свергнуть, и пока он пытается их умиротворить, он упускает шанс нанести ответный удар. Это может быть его шанс. Половина армии де Монфора покинула его после Каркассона, а теперь наша маленькая армия задержала его здесь почти на шесть недель. Он не непобедим. Если бы Раймунд сейчас вступил в бой, мы могли бы покончить с этим крестовым походом навсегда.
— Думаешь, он прислушается к таким доводам?
— Возможно, если кто-то изложит их достаточно убедительно. Если бы он пришел сейчас, мы могли бы заманить де Монфора в ловушку здесь, в горах, и уничтожить этот крестовый поход. Если нет, крозатс могут вернуться следующей весной с подкреплением. Они охотятся за Раймундом; он должен это понимать. Чем дольше он колеблется, тем вернее его судьба. Мой господин, виконт Тренкавель, не представлял для них угрозы, и посмотри, что они с ним сделали. Граф Раймунд думает, что может играть в политику, но он должен понять, что в Риме не играют в политику; они играют на вечность. Нельзя доверять тому, кто устремил свой взор на Бога.
— Но какого посла вы могли бы отправить, чтобы он его выслушал?
— Вас, сеньор.
— Меня?
— Я дам вам десять моих лучших рыцарей и шевалье в качестве эскорта. Люди, которые скакали с вами, когда вы сожгли требушет, пойдут за вами куда угодно после того, как вы провели их в лагерь крестоносцев и вывели оттуда.
Филипп грел руки у огня. Очаг был скудным, дров у них было мало; все нужно было Ансельму для дополнительных баррикад, которые он со своими плотниками строил за западной стеной.
— Как это можно сделать?
— Вы можете выскользнуть из замка, как и раньше, а ущелья и хребты скроют вас ночью. Снова обмотайте копыта лошадей мешковиной. — Он взял Филиппа за руку и подвел к окну. — Видите тот хребет? Они разбили лагерь прямо под ним. Если вы пойдете по ущелью с другой стороны, они вас не увидят. Оказавшись в лесу, вы сможете подняться по отрогу, а затем спуститься в долину. Вам придется избегать дороги на Кабаре, но вы можете следовать вдоль реки. Это будет медленно, но Полярная звезда приведет вас в Тулузу.
— Насколько я понимаю, вы, Тренкавели, годами воевали с Раймундом. Почему он примет меня, если мои люди будут под вашими знаменами?
— Вы правы, чаще всего мы были врагами. Он может не принять Тренкавеля, но может прислушаться к северному рыцарю, сражавшемуся против крозатс.
Филипп задумался: самоубийственная миссия, как он подозревал, очень похожая на последнюю. Раймон все так легко расписывал, стоя на своем высоком барбакане. Но что ему, в конце концов, терять? Если он останется здесь и ничего не предпримет, им придется либо сдаться, либо умереть. А так, по крайней мере, его судьба снова будет в его собственных руках.
— Хорошо, найди мне добрых воинов и добрых коней. Я сделаю это.
— Dieu vos benesiga! Да дарует вам Бог быстроты и безопасного пути. Но…
— Но?
— Но если вы не вернетесь, я не буду вас винить. Просто сделайте все возможное, чтобы его убедить. Это все, о чем я прошу.
— Я вернусь, с Раймундом или без него.
Раймон рассмеялся и покачал головой.
— Вернетесь? Если так, то я буду знать, что вы совершенно безумны, сеньор.
Лу нарисовал на стене церкви круг куском мелового камня, который нашел на земле — вероятно, осколок от камня, брошенного в них ночью крозатс. Теперь он использовал его как мишень, на выверенных тридцати шагах, и его праща каждый раз попадала в самый центр.
— Я не могу найти Фабрицию, — сказал ему Филипп.
— Она больна.
— Больна?
— У нее жар, и ее постоянно тошнит. Как Гильемету.
— Когда это случилось?
— Ночью. — Он опустил пращу. — Это правда, что вы нас покидаете?
— Что?
— Вы едете послом к графу Раймунду.
Откуда он узнал? Но конечно: Ансельм.
— Вы не собирались мне говорить?
— Мы поговорим позже, — сказал он и поспешил через площадь обратно в лазарет.
В большом зале было холодно, и его дыхание застывало в воздухе. Два дня назад они задыхались от жары. Теперь замерзали.
— Фабриция! — крикнул он.
Элионора поспешила к нему сквозь ряды больных.
— Где она? — спросил он.
— Сюда.
«Это невозможно», — подумал он. «Фабриция не из тех, кто болеет; она — целительница». Но Лу не солгал: Фабриция лежала на полу в дальнем конце зала, под большой аркой. Она выглядела ужасно и не шевельнулась, даже когда он назвал ее имя.
— Насколько все плохо? — спросил он Элионору.
Она покачала головой.
— Кто знает, когда придет наш час? Я спросила ее, не хочет ли она принять консоламентум, но она отказывается. Я беспокоюсь за ее душу.
Филипп взял руку Фабриции; она была вялой и горячей. Лицо ее было розовым и блестело от пота, она горела, пока на барбакане еще лежал иней.
— Фабриция, — повторил он.
Наконец ее веки дрогнули.
— Сеньор? — Она качнулась в сторону, и ее вырвало, одна лишь желчь.
Элионора намочила льняную тряпицу в тазу с водой и положила ей на лоб.
— Раньше, — сказала она, — больные умирали от недостатка воды. Теперь у нас ее вдоволь. — Она придержала голову дочери и влила ей в рот несколько капель дождевой воды. Фабриция закашлялась, но с благодарностью проглотила.
— Исцели ее, — сказал он.
— Это не в моей власти. Теперь меня заботит судьба ее духа. — Она ускользнула, сотни других стонали и взывали к ее вниманию.
— Фабриция, сердце мое. Ты меня слышишь?
Она сжала его руку, давая понять, что слышит.
— Мне нужно уехать. Я отправляюсь за помощью. — Каменные плиты задрожали, и с потолка посыпались пыль и крошки раствора. Какая-то женщина закричала. Крозатс собрали свой новый требушет и возобновили бомбардировку цитадели. Этот был близко. Звук был такой, будто он приземлился во дворе; инженеры все еще пристреливались со своим новым оборудованием.
— Я больше никогда тебя не увижу, — пробормотала она.
— Увидишь. Я вернусь за тобой, обещаю.
Он посмотрел на ее руки. Впервые он видел ее без перчаток или льняных повязок. Ее раны затягивались.
Она потянулась к горлу за распятием, которое дал ей отец Марти, и рванула тонкую цепочку. Та легко порвалась. Она вложила его ему в ладонь.
— Что это?
— Если доберешься… через горы… до Барселоны… у Марти есть брат… Покажи ему это… он тебе поможет.
— Мне это не нужно. Я вернусь за тобой.
— Возьми. Прощай, сеньор. У нас был один рассвет на двоих. Кажется, Бог ревниво приберег остальные для себя.
*
Туман опустился в ущелье: теперь они были над ним, в своем собственном, странном раю, глядя вниз на облака. Вечер был тихим; затем внезапный ливень, словно град мелких камней, забарабанил по скалам.
Где-то в цитадели Фабриция металась и стонала в липком поту; Ансельм кряхтел, поднимая большой камень в пращу мангонеля — он принялся метать валуны в лагерь крестоносцев днем и ночью, на каждом из них ставя свое клеймо каменщика; в донжоне Лу хныкал в соломе, терзаемый дурными снами.
Слышался слабый звук гимна, возможно, паломники, или святые христианские воины, пьяные от вина.
Он достал крест, который дала ему Фабриция, и связал цепочку там, где она ее порвала. Затем надел его на шею и заправил под рубаху.
От холода ныл старый шрам на ноге, пока он ждал, чтобы вывести своего коня под черный дождь, прямо под носом у врагов. Смерть в тысяче обличий, ее, его, терзала его.
«Вот так мы и сидим на ветру под проливным дождем, — подумал Симон, — наша кожа задубела, как от этого бесконечного лета, и мы гадаем, где же все пошло не так. Лично я рад, что больше не будет ни увечий, ни резни».
Ветер рвал тонкий шелк шатра и грозил сдуть их всех в ущелье.
Сам Симон де Монфор сидел во главе стола. Он выглядел на все свои сорок девять лет, седобородый и мрачный, с лицом, о которое можно было колоть орехи. Говорили, он не был обычным христианским рыцарем, таким человеком, что сохранит добродетель даже в бочке с блудницами. Но, по всем отзывам, силен, как бык, и с такой же волей.
Отец Ортис объяснял ему превратности их кампании, приписывая Богу каждую победу и возлагая вину за каждую неудачу на Жиля де Суассона. Как бы ни рисовалась картина, Симону было ясно, что крестовый поход превращается в хаос. Де Монфор, может, и был провозглашен новым господином земель Тренкавелей, но это не делало его их хозяином. Теперь, когда приближалась зима, а герцог Бургундский и граф Неверский ушли домой со всеми своими солдатами, у де Монфора было не более тридцати рыцарей и их свиты, чтобы сдерживать и завоевывать юг Франции.
— Я намерен осадить катарскую крепость Кабаре, — сказал де Монфор. — Я не могу этого сделать, пока не буду уверен, что не подвергнусь атаке с тыла. Это значит, что мы должны овладеть этой крепостью.
— Теперь, когда у нас есть требушет, — сказал Жиль, — я гарантирую, что мы обрушим западную стену до Дня всех усопших.
— Если бы вы не потеряли первый, крепость была бы уже нашей, — сказал отец Ортис.
Жиль смерил его ядовитым взглядом.
— Ни один полководец не мог предвидеть столь дерзкой вылазки.
— Задача хорошего полководца — как раз и предвидеть ходы противника.
— У нас нет времени на препирательства, — сказал де Монфор. — Что сделано, то сделано. Бог испытывает нас, но он непременно дарует нам победу, если мы сохраним веру.
— Аминь, — произнес отец Ортис.
— Мне нужно больше людей, чтобы штурмовать стены, — сказал Жиль.
— У меня нет больше людей, — ответил де Монфор. — Многие из тех, кто шел с нами из Лиона, поспешили домой с первым же холодным ветром. Только на прошлой неделе еще два графа и даже два епископа оставили наш святой поход из-за дождя. У меня едва хватает воинов, чтобы оставить гарнизоны в уже завоеванных замках. Побеждать придется теми силами, что есть.
Симон гадал, как Жиль отреагирует на эту новость. Он отслужил свои сорок дней крестового похода и мог бы с почетом вернуться в Нормандию, обеспечив себе место в раю, если бы пожелал. Но он не выказывал и тени усталости от осады. Симон догадывался, что для него это стало делом личной чести, а может, даже мести. Он останется здесь, пока Монтайе не превратится в руины.
— Я предлагаю начать переговоры, — сказал де Монфор.
— В этом нет нужды. Если вы только проявите терпение.
Де Монфор поднялся на ноги.
— У меня нет времени на терпение. Я здесь исполняю Божье дело! Вся Церковь молится за меня. Нам нужна их сдача, сейчас же. Добудьте ее для меня, любым способом.
Симон мало что смыслил в ратном деле, но одно он знал твердо: законы войны требовали от осаждающих щадить жизнь любого гарнизона, сдавшегося на их милость. Жилю это было не по нутру, не сейчас.
— Я пришел сюда убивать еретиков, — сказал Жиль, — а не вести с ними переговоры.
— Если вы отпустите их сейчас, — сказал де Монфор, — это не будет иметь значения, ибо мы поймаем их позже. В конце концов, правосудие восторжествует. Поверьте мне. Но сейчас мне нужен Монтайе.
— Кроме того, лишь немногие из тех, кто внутри цитадели, — еретики, — заметил Симон, выбрав момент, чтобы высказаться. — Многие — добрые католики.
— Добрый католик не защищает ересь! — крикнул Жиль. — Для меня они все — дьяволопоклонники, и они должны за это пострадать.
Де Монфор повернулся к отцу Ортису.
— Что вы скажете на это?
— Я думаю, что предложение вырезать всех в крепости — едва ли хорошая основа для переговоров.
— Согласен, — сказал де Монфор и посмотрел на Жиля. — Вы это слышите, мой сеньор?
— Так вы отпустите их всех на свободу?
— Пусть те, кто любит Церковь, принесут ей клятву верности, и да, мы их отпустим. Тех, кто этого не сделает, мы сожжем.
— Это смехотворно! — крикнул Жиль. — Человек присягнет своему ослу, если это спасет ему жизнь!
— Если вы так думаете, — сказал отец Ортис, — то вы недооцениваете этих людей. Истинные еретики скорее взойдут на костер, чем отрекутся от своей безбожной веры. Именно это и делает их столь мерзкими и опасными.
Еще один порыв ветра, и фиолетовый шатер Жиля едва не рухнул. «Давайте уже договоримся и покончим с этим, — подумал Симон. — Я не выдержу и дня в этой гнусной стране».
— Значит, решено, — сказал де Монфор. — Отправьте им гонца под белым флагом с сообщением, что мы желаем переговоров.
— Я не стану говорить ни о каком мире с этими псами, — сказал Жиль.
— Тогда пусть это сделают ваши священники. — Он повернулся к монаху. — Вы сможете найти способ передать Монтайе в мое владение, отец Ортис?
Диего улыбнулся.
— Если на то будет воля Божья, — сказал он.
— Сегодня всадник из лагеря крестоносцев приблизился к главным воротам под белым флагом. Они просят о переговорах.
— Значит, мы их дожали! — воскликнул Ансельм. — Они бы не стали торговаться, если бы не были на пределе!
Раймон пожал плечами.
— Но ведь… и мы тоже.
Он оглядел троих мужчин, которых пригласил в свои покои на совет. Они должны были выразить мнение остальных: Наваррского, командира наемников; Беренжера, гиганта-каменщика, ставшего представителем беженцев и знавшего теперь каждый камень и каждый кирпич в замке; и бюргера Жоана Бело в его шелковых штанах, который ратовал за перемирие и имел много сторонников среди горожан.
— Надо выслушать, что они скажут, — произнес Наваррский. — У нас не хватит людей, чтобы отразить еще один штурм.
— Да у них и самих не хватит людей на штурм, — сказал Ансельм. — Всякий видит, как поредели их ряды с конца лета.
— Ты каменщик, а не солдат. Откуда тебе знать, на что способна их армия? — Наваррский повернулся к Раймону. — Зачем ты его слушаешь?
— Я согласен с капитаном, — сказал Бело. — Давайте выслушаем, что они скажут. В конце концов, они говорят, что это война против ереси, а не против нас.
— Конечно, это война против нас! — крикнул Ансельм. — Посмотрите, что они сделали в Безье, в Каркассоне!
— А почему бы нам не предложить им еретиков в обмен на мир? — сказал Бело. — Посмотрим, что они на это ответят.
Ансельм бросился на него, и Наваррскому пришлось встать между ними. Раймон вскочил на ноги.
— Господа!
— Здесь нет еретиков! — кричал Ансельм. — Есть только мы, альбигойцы, и захватчики! Как ты можешь говорить такую мерзость! Катары были нашими соседями всю нашу жизнь, и какой вред они нам причинили? И ты их предашь?
— Ты так говоришь лишь потому, что твоя жена сама еретичка, — усмехнулся Бело.
— Предательства не будет, — сказал Раймон. — Либо мы все спасемся, либо никто.
Донжон содрогнулся, когда еще один камень с грохотом ударил в стену. Кто-то где-то закричал.
— Если эта стена рухнет, мы погибли, — сказал Наваррский.
— А что насчет барона де Верси? — спросил Ансельм. — Есть новости?
Раймон покачал головой.
— Он мертв, — сказал Бело. — Или, если он и прорвался через ряды крестоносцев, в чем я сильно сомневаюсь, то сейчас он уже в Бургундии, пирует за своим столом и считает себя самым удачливым человеком на свете.
— Мы должны вести переговоры, — повторил Наваррский.
— Хорошо, — сказал им Раймон. — Треть гарнизона мертва от болезней или в бою. Еще треть больна лихорадкой. Мы зарезали всех животных, и у нас заканчивается свежее мясо. Выбор у нас невелик. Послушаем, что скажут крозатс.
*
Солнце стояло так высоко, что било прямо в лицо Фабриции через высокое окно; свет, словно гвозди, впивался в глаза. Мать звала ее вставать с постели и помогать с утренним костром.
По крайней мере, голос был как у матери, но на ней был черный капюшон, так что это не могла быть она. Пейре был тут же, рядом. «Не забудь крест», — сказал кто-то. Это был отец Марти. У него был раздвоенный хвост, как у Дьявола.
«Она умирает», — сказал кто-то другой.
Ей дали воды, а потом она пошла в лес собирать травы. Там был луг с маргаритками, но люди все время мешали ей, давая чинить для них всякое: руку, печень, ногу. Она пыталась пробиться сквозь них.
Волк показал ей глубокую рану на шее от удара мечом и попросил положить туда руки. Но когда она протянула их, волк превратился в солдата и попытался ее задушить. Она открыла глаза, чтобы убежать от него. Пылинки, каждая размером с камень, плавали вокруг нее, и когда они опускались, пол дрожал.
Она так устала. Ей нужно было спать. Филипп держал ее за руку. У него в груди торчала стрела.
— Когда ты вернешься? — спросила она.
— Я никогда не вернусь, — ответил он.
— Фабриция, — сказал Ансельм. Она почувствовала, как он гладит ее по лицу. — Ты была очень больна, — сказал он.
— Ты здесь?
— Я здесь.
— Ты — сон?
— Не сон, — сказал он. Она ждала, что он превратится в дьявола, или змею, или шипы, но он не превращался. Она снова уснула.
Когда она проснулась, то увидела, как тень отделилась от одного из тел, лежащих рядом с ней. Она присоединилась к другим, собравшимся в углу. Они чесали в затылках и гадали, куда идти. Кто-то вынес их тела, и они последовали за ними. Ей хотелось пойти с ними, но плоть была слишком тяжелой и не пускала ее.
Отец ее сказал:
— Она вся горит. Будто у очага сидишь.
Когда она снова очнулась, ей показалось, будто она лежит в чем-то жирном, все было мокрым и вонючим. Она попросила воды, и человек в черной рясе дал ей чашку и сказал:
— Выглядите гораздо лучше. — Она была голодна. Она потянулась к кресту на шее и вспомнила, что его нет.
— Филипп, — сказала она.
Симон выехал из лагеря вместе с отцом Ортисом. Де Монфор стоял у своего шатра, уперев руки в бока, и смотрел им вслед. Жиль даже не потрудился встать с постели. Он плохо спал. Симон часто слышал, как тот стонет и что-то кричит по ночам. «У него беспокойные сны», — сказал ему отец Ортис. «Если бы комендант Монтайе знал, в каком состоянии наш союз!» — подумал Симон.
Среди руин бурга все еще лежали трупы после атаки в первый день осады, многие — уже обугленные скелеты. Другие, после недавнего штурма, раздулись и посинели, их внутренности были разбросаны по полуострову падальщиками. Стервятники смотрели на него с презрением.
Защитники Монтайе выстроились на стенах и барбакане, наблюдая за их приближением. Штандарты Тренкавелей развевались на ветру над почерневшим от копоти надвратным домом. Главные ворота со скрипом отворились.
Трое всадников выехали под золотисто-черным знаменем Тренкавелей. Неужели это их предводитель? Он выглядел таким молодым.
Они остановились в дюжине шагов от них. Всадник во главе — совсем еще мальчик, по сути, — поднял руку. Симон заметил, что у него один глаз голубой, а другой зеленый. Удивительно.
— Я Раймон Перелла, — сказал он. — Я сенешаль Монтайе.
— Я отец Диего Ортис. Это отец Симон Жорда.
— Почему де Монфор не здесь?
— Он послал нас вести переговоры от его имени, ибо это дело не военное, а церковное.
— Неужели? Мы здесь, чтобы говорить о религии? Тогда почему вы не швыряете в нас святые Библии из своих осадных машин вместо камней?
— Мы желаем предложить вам милость.
— Я собирался предложить вам то же самое. Вам, похоже, холодно в ваших палатках, а скоро пойдет снег. Если вы уйдете сейчас, я обещаю не гнаться за вами и не перерезать вас, как псов.
Отец Ортис улыбнулся.
— Ну, вы же знаете, что этого не случится. Через несколько дней наш требушет обрушит ваши стены, и тогда вы непременно будете молить о нашей милости. Мы здесь ради святого дела Божьего. Почему вы закрыли перед нами ворота?
— Если вы здесь по делам Божьим, почему вы привели с собой армию?
— Мы здесь, чтобы искоренить ересь.
— Ересь? В Монтайе нет еретиков. Мы все добрые христиане.
— Если так, впустите нас в свою крепость, и мы все вместе отслужим мессу, а затем оставим вас в покое.
— А если нет?
— Симон де Монфор хочет этот замок. У него на подходе из Каркассона еще осадные машины, чтобы его захватить. Не стоит недооценивать его решимость добиться своего. Но если вы договоритесь с ним, он будет милостив, ибо он здесь по делам Папы. Если вы все добрые католики, как вы говорите, чего вам бояться?
Симон увидел колебание молодого человека. «Вам нужно продержаться всего несколько дней, — подумал он. — Если бы вы только знали!»
Он поднял глаза на барбакан и увидел женщину с рыжими волосами.
— Каких условий вы ищете?
— Вам всем будет позволено уйти со всем имуществом, которое вы сможете унести с собой. Никто не пострадает. Де Монфору нужна крепость, а не ваши жизни.
— Как мы можем вам доверять?
— Я — человек Божий.
— Вот именно. В Безье тоже были люди Божьи.
— Эти люди не имеют никакого отношения к Безье.
Снова колебание.
— Куда нам идти? — сказал Раймон Перелла, словно размышляя вслух. — Приближается зима.
— Вы могли бы пойти в Нарбонну. Они присягнули на верность Церкви и живут там в мире. Такова могла бы быть и ваша счастливая участь, если бы вы не закрыли перед нами ворота.
— Вы клянетесь, что никто не пострадает?
— Даю вам слово человека Божьего.
— Хорошо. Я представлю ваше предложение добрым людям Монтайе.
— У вас есть время до завтрашнего рассвета, но если мы не получим ответа к тому времени, де Монфор поклялся, что бомбардировка возобновится.
Они поехали обратно к своим позициям. Симон подождал, пока они не окажутся вне пределов слышимости, затем откинул капюшон и крикнул:
— Вы солгали ему! Это не то соглашение, которое нам было поручено заключить!
— Не смейте меня отчитывать, брат Жорда. Вы слышали, что он сказал. Все в Монтайе — добрые христиане, и если это правда, они уйдут свободными.
— Вы не упомянули клятву, которую они должны принести сначала.
— Разве? Вы, должно быть, ошибаетесь, ибо я уверен, что упомянул.
Он поехал вперед. Симон оглянулся на Монтайе, и на мгновение голос прошептал ему: «Вернись и предупреди их». Но он был уверен, что это голос Дьявола, и потому проигнорировал его.
И все же в ту ночь он не спал. Ему казалось, что, несмотря на все его благочестие, он становится тем, кем не хотел быть.
Отцу Ортису сегодня утром, казалось, было очень больно. Он обмакнул корку хлеба в вино и поморщился от боли в ноге. У него ревматизм, сказал он. Он с трудом пытался сменить позу, но когда Симон попытался помочь ему встать, он оттолкнул его.
— У меня лишь немного затекли суставы, я не немощен!
Зима была уже близко. Туман спускался в долину, словно зловещее присутствие. С холста их шатра капал мокрый снег.
Симон вздрогнул от близкого звука трубы. Этим утром воины впервые за много недель проявили рвение; их заверили, что они провели последнюю ночь, сбившись в кучу в протекающих палатках. «Вы одержали славную победу для Христа», — сказал им де Монфор.
— Почему ты мрачен? — спросил отец Ортис. — Это день ликования. Они открывают нам ворота. Бог даровал нам еще одно чудо.
— Разве это чудо, отец Ортис, когда вы лжете?
— Что вы хотите мне сказать, брат Жорда?
— Вы сказали их командиру, Раймону Перелле, что они не пострадают.
— При условии, что они присягнут на верность Церкви и символу веры.
— Вы забыли сообщить ему об этом условии. Не все из них это сделают, не так ли? Не все они верны Церкви.
Отец Ортис с силой ударил ладонью по столу.
— Если они не могут исповедовать верность Божьей Церкви, то они не достойны ваших жалких слез! Почему вы должны беспокоиться о безбожниках? Осудит ли меня Бог, если такие люди будут обмануты? Я не понимаю вас, брат Жорда. Мы здесь творим дело Божье, а вы говорите со мной как юрист!
— Они заключили с нами мир, потому что вы их обманули.
— Если эти люди сознательно укрывают тех, кто вредит Богу, то они вредят нашей Церкви и должны быть приведены к покорности любыми средствами, какие мы можем измыслить! Они защищают тех, кто плюет на крест, они называют содомитов, богохульников и дьяволопоклонников своими соседями! Но я буду милостив к ним и дарую им жизнь, хотя, будь я справедлив, они все сгорели бы в этот день вместе с еретиками, которые являются врагами Божьими!
Симон знал, что спорить дальше бесполезно, он и так уже сказал слишком много. И кроме того, возможно, отец Ортис был прав; в битве между добром и злом священник Божий не всегда мог соблюдать тонкости. Они, как он сказал, вели войну с Сатаной и не могли позволить себе быть слишком деликатными.
Он вышел из шатра. Мир был влажным и капающим. Брызги дождя хлестнули его по лицу. Воины в полных доспехах бежали беглым шагом; рыцари звали своих коней; слышался лязг стали, когда готовили пики, мечи и копья. Горстка паломников, что еще оставалась с ними, собралась, чтобы петь Veni Sancte Spiritus. Какая жалкая кучка, все сбились под высоким деревянным крестом, мокрые и дрожащие.
Де Монфор уехал на рассвете, чтобы продолжить свой квест — быть везде в Стране Ок одновременно. Теперь, когда перемирие было заключено, у него нашлись дела в другом месте. Как только он уехал, Жиль вновь обрел энтузиазм в защите Христа. По его приказу оборванных мальчишек послали собирать хворост, чтобы начать строить костер для нечестивых, в тот самый миг, как распахнутся ворота.
*
Фабриция стояла с отцом на крепостной стене, глядя, как крестоносцы снимают лагерь и приближаются к воротам. Раймон в окружении горстки своих оборванных рыцарей и шевалье ждал верхом в цитадели. Наемники и пехотинцы стояли за ними, ряд за рядом, привратники ждали его сигнала. «Когда они увидят, как мало нас осталось, — подумала она, — то пожалеют о своей дешевой сделке».
— Неужели все кончено? — спросила она.
— Будем надеяться, — ответил Ансельм. — Но я на всякий случай исповедался священнику.
— Нам всем обещали безопасный проход.
— Когда это свершится, тогда и поверю.
Она посмотрела вниз, на ступени церкви, на жалкую кучку бюргеров и пастухов, вцепившихся в свои убогие узелки; после пережитого в этом аду богач был едва отличим от бедняка. Она увидела Добрых людей, стоявших чуть поодаль в своих черных капюшонах, среди них — ее мать.
Ансельм взял ее за руку. Раймон подал знак. Ворота со скрипом отворились.
*
Войдя в ворота, Симон упал на колени в благодарственной молитве, сжимая в пальцах деревянное распятие на шее. Он поднял глаза на барбакан. И увидел женщину с поразительными рыжими волосами и яркими зелеными глазами. Он услышал голос, свой собственный, из далекого прошлого: «Фабриция Беренжер, я думаю о вас денно и нощно. Не могу думать ни о чем другом. Я весь в огне».
«Ад, — подумал он, — не обязательно топить углем и пылающей серой. Он может быть холодным и мокрым от дождя; сожаление и ненависть к себе служат не хуже любых дьявольских вил, а истерзанный разум мучит не меньше, чем истерзанная плоть».
— Муж.
Ансельм удивленно обернулся.
— Я тебе больше не муж, — сказал он Элионоре.
— Да, конечно, я не имею права так тебя называть. — Но она все равно взяла его руку и удержала. — Dieu vos benesiga, Ансельм. Да благословит тебя Бог и да приведет к доброму концу, в их религии или в нашей.
Ансельм попытался вырвать руку, но она крепко держала.
— Ты был хорошим мужем, и я благодарю тебя за всю твою доброту. Прости, что я разочаровала тебя под конец. Но теперь мы прощаемся. Мы больше никогда не увидимся здесь. Хотя, возможно, на небесах, ибо именно туда я скоро отправлюсь. — Она повернулась к Фабриции, обняла ее. — Прощай, сердце мое.
Отец Виталь принимал поклонение десятков крезенов. Фабриция поняла, что сейчас произойдет.
— Нет, мама. Пожалуйста, не позволяй им сделать это с тобой.
— У меня нет выбора. Все в порядке, я готова. Ты ведь не думаешь, что они нас отпустят, правда?
Жиль де Суассон въехал в цитадель, его рыцари и шевалье следовали за ним, его белый дестрие вскидывал голову, противясь узде. Толпа отхлынула, чтобы не попасть под копыта. Отец Ортис ехал позади, высоко подняв медный крест.
Пехотинцы ворвались следом и стали проталкиваться сквозь толпу с пиками и копьями. Совершенные были заметной мишенью и не сопротивлялись аресту. Через мгновение солдаты заковали их в кандалы и погнали к воротам.
Наемников и рыцарей Раймона с их воинами быстро разоружили. Их оружие свалили в кучу посреди двора.
— Что вы делаете? — крикнул Раймон. Он указал на Ортиса. — Вы обещали нам всем безопасный проход!
— Ты сказал, что здесь все христиане! — Он указал на Добрых людей. — Так кто же они? Ты тоже мне солгал!
— Это предательство!
— Клятва имеет силу лишь между христианами. А эти дьяволы… — он указал на закованных в кандалы катаров, которых теперь выводили за ворота, — …эти — не христиане. — Отец Ортис развернул коня. — Я проведу тщательное расследование среди всех здесь присутствующих во благо ваших вечных душ. Всякий, кто подверг свой дух опасности ереси, должен принести мне полную и чистосердечную исповедь и взамен будет вновь принят в лоно Святой Церкви и получит снисхождение. Каждый из вас принесет клятву верности Христу, и после этого мы будем милостивы, хоть вы и подняли против нас оружие и укрывали этих безбожных тварей, которых вы называете Совершенными. На этом условии вам будет позволено уйти отсюда невредимыми!
Элионора споткнулась, когда ее толкали к воротам. Когда она упала, один из солдат с силой опустил пику ей между лопаток. Она закричала от боли. Ансельм взревел и ринулся сквозь толпу. Увидев приближение этого гиганта, солдат отступил, но Жиль опередил его и преградил ему путь конем. Он без колебаний сбил его с ног плашмя мечом. Всех остальных согнали на другую сторону площади, ожидать допроса.
*
Добрые люди вывели за ворота под охраной пехотинцев-крестоносцев. Симон вел их, сидя на сером мерине. Костер из хвороста, соломы и смолы был уже готов. Катаров быстро сковали вместе железными цепями.
Когда все было готово, еретиков согнали в центр костра. Симон увидел, что среди них была женщина. Он не ожидал, что придется сжигать женщин.
Им дали возможность отречься и вернуться ко Христу, но это была лишь формальность. Один из солдат поднес головню к соломе. Симон начал вслух читать из своего молитвенника, возвышая голос над треском смолы. Женщина закричала. Он с трудом сглотнул, во рту пересохло. Он понял, что ему придется выкрикивать молитвы, перекрывая их предсмертные муки. Несколько человек, несмотря на тяжелые цепи, попытались вырваться из пламени, и солдаты пиками швырнули их обратно в огонь.
«О Боже, прости меня».
Порыв ледяного ветра раздул пламя, и на мгновение он увидел женщину и ее спутников, корчившихся в горящей одежде. Затем ветер дунул в другую сторону, и их всех накрыло удушливым черным дымом. Даже солдаты были вынуждены отступить.
Он прикрыл лицо рукой, защищаясь от жара. Его мерин бил копытом, встревоженный пламенем. Он пропел еще несколько слов во славу Божью, а затем решимость покинула его.
Ему хотелось заткнуть уши, чтобы не слышать криков, но он знал, что солдаты смотрят на него. Он старался сохранять самообладание, но крики не прекращались. Он не мог поверить, как долго горит человек. Почему они не могли умереть, почему должны были так визжать?
Он впервые присутствовал на сожжении, никогда прежде не вдыхал запаха паленой плоти и не слышал, как человеческий жир шипит в огне. Он никогда не видел, как от жара лопается человеческая ступня, и кости вылетают в огонь.
Но наконец все было кончено, хвала Господу нашему Иисусу Христу. Он смотрел на чернеющие тела, жарившиеся в пламени, и прижимал плащ ко рту и носу, чтобы солдаты не увидели, как его рвет.
После этого воины разгребли тлеющие угли. Они вытащили из костра почерневшие трупы длинными палками и дробили кости металлическими прутьями, ибо закон гласил, что ничто от тела еретика не должно остаться и осквернять землю. Измельченный пепел и кости позже будут брошены в реку для окончательного рассеивания.
Он закрыл свой молитвенник и отвернулся. Он чувствовал себя оскверненным. «Мне уже никогда не отмыться».
Отец Ортис сидел в надвратной башне на стуле с высокой спинкой. Для него из донжона принесли большой деревянный стол, а ногу он положил на скамеечку. Казалось, он испытывает боль. Рядом сидел нотариус с пером, ножом и пергаментом, склонив голову, готовый вести протокол допроса, как того требовал устав.
Несколько углей принесли из огня в большом зале и положили в жаровню рядом со стулом отца Ортиса: тщетный жест, ибо было так холодно, что его дыхание застывало в воздухе маленькими белыми облачками. На столе поставили несколько сальных свечей, и тающий воск стекал на дерево, а горящий жир источал мерзкий запах. Но не такой мерзкий, как смрад, доносившийся из-за стен.
До этого момента он довольствовался тем, что методично принимал клятвы верности от солдат и горожан Монтайе, хотя это и причиняло ему боль. Но когда перед ним толкнули Ансельма Беренжера, его вид изменился.
— Признаешь ли ты Святую Церковь своим путем ко спасению? — спросил он его, как спрашивал в то утро уже почти сотню других.
— Признаю.
— Веруешь ли, что один лишь Бог сотворил мир?
— Верую.
— Веруешь ли, что Иисус воплотился и его жертвой ты был спасен?
— Да, верую.
— Веруешь ли, что хлеб и вино, освященные священником, суть его тело и кровь?
— Как скажете.
Он закончил список заготовленных вопросов. Ансельм ожидал, что теперь ему позволят пройти через ворота. Но отец Ортис еще не закончил с ним.
— Ты никогда не преклонял колен перед катарским священником?
— Не преклонял.
— Но жена твоя была обращена в ересь, не так ли?
— Была.
— И ты пытался спасти ее этим утром, когда она предстала перед справедливой карой?
— Я добрый католик, хожу на мессу каждое воскресенье, ем мясо и исповедуюсь священнику. Я не еретик.
Отец Ортис вздохнул и кивнул. Солдаты вытолкали Ансельма за ворота к остальным. Следующей была рыжеволосая женщина.
— Твое имя?
— Фабриция Беренжер.
— А, Фабриция Беренжер! Ты — дочь еретички?
Фабриция видела, как отец смотрит на нее с той стороны ворот, — затравленный, полный муки взгляд. «Теперь я — все, что у него осталось, — подумала она. — Он живет ради меня».
— Как скажете.
— Я наслышан о тебе. Твоя слава дошла до Тулузы, знала ли ты? Покажи мне свои руки.
Фабриция шагнула вперед и протянула руки, ладонями вверх. Отец Ортис осмотрел шрамы.
— Ты — колдунья, что, по слухам, исцеляет людей прикосновением рук?
— Я никогда не заявляла о таком даре, — сказала она. Но тут же пошатнулась и опёрлась о стол.
— Что с тобой? — спросил отец Ортис.
В глазах женщины было безумие. Его пробрал холод. «О Небеса! Она одержима».
— Диего Ортис, — произнесла она. — Бог знает тебя, и Он знает помыслы твои. Ты умрешь в окружении ангелов до праздника святого апостола Иоанна. Ты покинешь эту землю, крича от боли и страха, и ничто не спасет тебя.
Она услышала отчаянный крик отца с той стороны ворот. Отец Ортис вскочил на ноги и подозвал двух своих стражников.
— Она осуждена собственными словами. В темницу ее! Мы допросим ее позже.
Темница, куда ее бросили, была высечена в скале; вход в нее вел через люк из основной тюрьмы наверху. Ее держали в одиночестве и темноте.
Тюремщик, Ганаш, отпер засов на люке, и Симон спустился по веревочной лестнице в яму. Симон подождал у подножия, пока его глаза привыкнут к темноте.
Он поднял свечу, которую дал ему тюремщик. Три дня ее держали на затхлой воде и заплесневелом хлебе, и последствия этой суровой диеты уже были налицо. Кожа ее была прозрачной, как мокрый холст, а под глазами залегли темные синяки. Волосы спутались и были грязными.
Он пытался вспомнить, каково было грешить с ней, но воспоминание каждый раз ускользало, стоило к нему потянуться, — таяло, как дым.
— В какое же место мы попали, — пробормотал он.
Она не шелохнулась, даже не взглянула на него.
— Помнишь? Твой отец хотел, чтобы я отговорил тебя от пострига. Не мог поверить своим глазам, когда увидел тебя здесь сегодня. — Жир со свечи зашипел, когда фитиль затрепетал на сквозняке. — Я часто думал о тебе.
Когда она заговорила, ее голос, казалось, доносился издалека.
— Я видела, как вы пели гимны, пока они сжигали мою мать.
— Я к этому не причастен.
— Вы — дьявол худшего пошиба, ибо твердите себе, что вы так добры и святы. Испанских наемников, что сражались с нами, я понимала: они убивают за деньги и насилуют, когда могут, и не делают из этого тайны. Они не притворяются правой рукой Господа. Они не… сентиментальны.
Симон пошатнулся.
— Мне больно слышать от вас такое.
— Я говорю это для себя, отец. Ни на миг не верю, что это пробьет ваши доспехи святости. Я до сих пор чувствую дым погребального костра моей матери, но полагаю, вы, будучи священником, привыкли к смраду горелой плоти. Для вас он как ладан.
Он глубоко вздохнул и произнес речь, которую отрепетировал перед приходом.
— Я пришел сюда просить у вас прощения, Фабриция Беренжер, за то, что произошло в Тулузе. То, что было между нами, было похотью, а не любовью, и то, что я сделал, то, до чего вы меня довели, обесчестило нас обоих. Это запятнало мою душу пред лицем Божьим и привело вашу семью сюда. Мы извалялись в грязи и должны провести остаток жизни в очищении.
— Я знаю, вы хотели бы разделить со мной вину за случившееся, но правда в том, что я была бессильна это остановить. Полагаю, мера вашего собственного осквернения в том, что этот единственный акт похоти до сих пор тревожит вас, в то время как вы без зазрения совести до смерти пытаете других людей и считаете себя за это благочестивым. Пожалуйста, оставьте меня. Меня кормили лишь черствым хлебом и водой, и этого едва хватает. Я не хочу, чтобы меня стошнило, — это все, что поддерживает во мне жизнь до завтрашнего дня.
Сказать было больше нечего. Он поднялся по лестнице и позвал Ганаша. Уходя, он услышал, как за ним захлопнулся люк.
*
Он вышел из донжона в цитадель, благодарный за холодный, чистый воздух. Он прислонился к колонне и глубоко вздохнул. Последний, кого он хотел бы видеть, — это Жиль де Суассон. Великий сеньор схватил его за шиворот, словно какого-то прислужника.
— Мне нужно поговорить с тобой, отец. Можем мы уединиться?
— В чем дело, сеньор?
— Мне нужен твой духовный совет. Не здесь, люди смотрят. Возьми свою епитрахиль и приходи в мои покои.
*
Жиль занял под свои покои бывшие комнаты сенешаля. Он бросил свои грязные сапоги на шелковое покрывало на кровати. Симон заметил, что тот использовал изящный серебряный кувшин как ночной горшок — возможно, чтобы выказать свое презрение ко всему провансальскому.
Но как только дверь закрылась, и они остались одни, Жиль упал на колени и протянул руки к епитрахили. Он поцеловал ее, и Симон возложил ее ему на шею.
— Вы хотите исповедаться?
— Отец Жорда, правда ли, что, верно служа этому походу, я получил отпущение всех своих грехов? Я сражался больше положенных сорока дней. Это правда, да?
— Вы были доблестнейшим на поле брани, и Его Святейшество сказал, что все, кто служит крестовому походу, получат отпущение грехов.
— А как насчет будущих грехов?
— Не уверен, что о них упоминалось.
— Но вы уверены, что я тем самым освобожден от… всего?
— Есть что-то, что вы хотите мне поведать? Если вы облегчите душу, то сможете обрести покой в этом мире, как и в грядущем.
— Мой младший брат тоже священник, вы знали, отец? Как и у вас, в моей семье было слишком много братьев. На него легла ноша быть последним из нас. Я не видел его много лет, но говорят, он благочестив и набожен, как вы.
— Это то, что вы хотели мне сказать? Для такого разговора нам не нужно было уединяться.
— Я говорю это лишь для того, чтобы вы лучше меня поняли. Вы считаете меня жестоким человеком, не так ли? Но я — лишь тот, кем стали бы вы, появись вы на свет раньше своих братьев. Вы ведь это понимаете?
— Я никогда не стал бы таким, как вы.
— Значит, я был прав, вы меня осудили. Но я не такой уж плохой человек. Ваш Святой Отец в Риме так бы и подумал: я был в крестовом походе в Святой земле, и вот я снова здесь, исполняю его волю.
— В чем вы хотите исповедаться?
— У меня вопрос касательно великой службы, которую я сослужил во имя Господа. Уверите ли вы меня, что если я убью еретика, это — благое дело? Это не убийство, потому что душа еретика ничего не стоит. — Лицо Жиля было розовым, и он обильно потел. — Это ведь не грех — убить любого неверного. Верно ведь? Вне зависимости от возраста?
— Что вас тревожит, сеньор?
— Меня мучают такие сны! И сколько бы еретиков я ни сжигал или ни сражал, сон возвращается, ночь за ночью.
— Какой сон?
— Это не первый мой крестовый поход, отец. Много лет назад я служил под знаменем Христа в Святой земле. Однажды ночью мы совершили набег на деревню; там были сарацины, женщины и дети. Был один младенец, на нем еще не обсохла родовая смазка. Я…
*
— Вы убили ребенка? — спросил Симон.
— Он вырос бы и стал сарацинским воином! Рука, что тянется к груди, однажды сожмет меч. Но…
— Но?
— Но я до сих пор слышу его крик в тихие ночи. Почему так, отец? Я невиновен ни в каком проступке; мне не нужно в этом исповедоваться, ибо это не грех. Так сказал мне отец Ортис. Так почему же он мне до сих пор снится?
— Возможно, если я дарую вам отпущение и наложу епитимью, этот сон прекратится.
— Зачем мне нести епитимью за то, что я сделал из любви к Богу?
Симон не знал, что ему ответить. Он положил руку на голову Жиля.
— Я отпускаю тебе все грехи, во имя Отца, и Сына, и Святого Духа. — Он совершил крестное знамение и поспешил из покоев.
«Но я — лишь тот, кем стали бы вы, появись вы на свет раньше своих братьев. Вы ведь это понимаете?»
«Нет, я не такой, как он, — подумал он. — Этот человек — скотина, и все, что он делает, он делает для себя. Он использует благочестие как предлог, а на самом деле служит лишь своей жажде возвеличивания. Как он мог вообще провести такое сравнение?»
И все же он до сих пор чувствовал запах костра. Его вонь въелась в кожу. Она была на его одежде и в волосах — пепел и жир Элионоры Беренжер и других. Разве они не кричали в его сне последние ночи, как кричит для Жиля де Суассона тот ребенок?
«Но я не такой, как он. Все, что я делаю, я делаю для Бога. Разве я не доказал это той ужасной жертвой, которую принес, чтобы стать святее?»
Он зажал уши руками. Еретики все еще кричали в пламени. Он должен был найти способ заставить их замолчать.
За хором в церкви была ниша. Когда-то там находилась усыпальница святого. Добрые люди за то недолгое время, что владели церковью, побелили ее. Отец Ортис заново освятил ее и установил там простое деревянное распятие, создав уединенное место для созерцания божественного, пока церковь возвращали к ее былому великолепию.
Симон пошел туда и упал на колени, скрытый от взглядов паломников и головорезов, нашедших приют в нефе. Но их нечестивый гвалт вторгался в его мысли, пока он с трудом подбирал слова молитвы.
Все, о чем он мог думать, было: «Прости меня».
Он думал, что она больше не будет иметь над ним власти, воображал, что все еще сможет восхищаться ее красотой, но лишь так, как находил удовольствие в созерцании ангелов, нарисованных на своде собора Сен-Этьен. Он не думал, что все еще может желать ее, не в таком виде — грязную, подавленную и в лохмотьях. Это была поистине слишком жестокая шутка.
Он пробыл с ней всего несколько минут, и сердце его снова почернело.
Пока свет в часовне угасал, он молил божественное об искуплении.
— Посмотрите, что они сделали с нашей церковью! — произнес знакомый голос.
— Отец Ортис! — «Ради всего святого, неужели нигде нет покоя?»
— Печально видеть, с каким упорством эти заблудшие души цепляются за тьму. Если бы только они приняли нашего Спасителя, мир был бы спасен, и они обрели бы покой на небесах, а не были бы обречены на вечные муки и страдания. Это такая простая истина, что я удивляюсь, почему люди не постигают ее с большей готовностью. — Отец Ортис опустился на колени рядом с ним. — О чем вы молитесь?
— Я встревожен.
— Вас все еще беспокоят сожжения? Поймите же, я не прибегаю к насилию легкомысленно, но человек должен страдать за свои грехи, ибо такова природа вещей. А те заблудшие души, что мы сожгли, — величайшие из всех грешников, ибо они — орудия Дьявола. Если мы избраны орудиями Всемогущего Бога, то должны принимать наше бремя стоически и со смирением. Если вы уклоняетесь от своего долга, то вы ничто для Бога.
— Не могли бы мы стремиться убеждать этих еретиков, а не предавать их смерти таким образом?
— Если рана гноится, разве вы не прижигаете ее каленым железом, прежде чем зараза распространится на все тело? Вот почему еретик должен быть искоренен, брат Жорда, ибо, отказываясь отречься, он подвергает опасности всех. Он угрожает нашим институтам и нашим городам, нашему королю, нашему викарию в Риме, всему, что стоит между нами и дикостью. Помните, мы стоим на страже умов человеческих. Мы должны уничтожить все, что исходит от Дьявола и откладывает славный миг окончательного возвращения Христа.
— Но что бы вы делали на их месте, отец? Разве вы не надеялись бы на милость?
— На милость? Нет! Если бы я когда-нибудь попал в руки неверных, я бы молил, чтобы меня разорвали на части и выкололи мне глаза. Я бы утопал в собственной крови, чтобы носить венец мученика на небесах! — Он положил руку на плечо Симона. — Брат Жорда, вы не должны упорствовать в таких мыслях. Вам поручена задача спасти эту землю от Дьявола! Как священник Святой Церкви, вы однажды ответите не только за свои грехи, но и за грехи всех тех, кто ищет у вас спасения. Вы избраны быть пастырем душ. Позволите ли вы волкам резвиться в вашем стаде или будете стоять на страже?
— Я посвятил свою жизнь Христу, отец Ортис.
— Многие притворяются, что любят божественное, но у них не хватает духа на истинную преданность. Помните, как наш Господь изгнал менял из Храма? Хорошо проводить время на коленях, но чтобы любить Бога, монах должен знать, когда нужно и стоять твердо! — Отец Ортис вздохнул. — Посмотрите на ту трещину в стене. Полагаю, это дело рук наших же военных машин. Нам нужно будет найти каменщика для ремонта.
— У нас здесь был один, но вы его отпустили.
— Как его звали?
— Беренжер, Ансельм Беренжер. Он много лет работал над реставрацией церкви Сен-Антуан в Тулузе. Его жена была обращена в ересь и оказалась среди тех, кого мы сожгли.
— Я знаю это имя. Его дочь здесь, в нашей тюрьме, не так ли? Истеричка, что видит видения и калечит собственную плоть?
— Она самая.
— Бог действует таинственными путями, брат Жорда. Возьмите утром эскорт и приведите его обратно. Мы дадим ему работу. Платой будет жизнь его дочери.
Холодный, проливной дождь подтачивал дух и леденил кости. Ансельм натянул капюшон плаща на лицо, горький ливень стекал с его острого конца. Он неудержимо дрожал.
Мир был так поглощен дождем, что ему казалось, будто даже скалы сочатся водой, хотя это были лишь родники, пробивающиеся у подножия утесов. Он слышал, как на дорогу падают камни, сорванные со своих вершин движением грязи под ними.
Они миновали несколько мертвых деревьев, расколотых молнией.
Сквозь пелену дождя он едва видел на сто шагов вперед. Он снова и снова повторял в уме «Отче наш».
После сдачи солдаты Тренкавеля направились в Кабаре. Но что там было делать честному каменщику? Зима голода и снега, и еще одна осада, когда крозатс двинутся вверх по долине. Испанские рутьеры пошли своей дорогой, одному Богу известно куда, вероятно, спариваться с волчицами в горах. Он присоединился к бюргерам и горожанам, спускавшимся с горы. Этот маленький негодяй Лу вел его за руку, иначе он бы так и остался стоять у ворот Монтайе, воя, чтобы ему отпустили дочь.
*
Видимо, все они направлялись в Нарбонну, которую война пока не затронула, и где зима будет мягче. Это была длинная и оборванная вереница, несколько ручных тележек, многие женщины шатались от изнеможения, некоторые баюкали молчаливых детей на руках. «Младенцы просто смотрят сквозь тебя, — подумал он, — словно их души уже отправлены на небеса, оставив тела позади». Он чувствовал с ними сродство. Его жена мертва, дочь в тюрьме, дом в руинах. Какой теперь смысл в выживании? Жизнь — это просто привычка, в которую входишь.
Он увидел камень у тропы и сел. Смотрел, как пальцы его ног тонут в грязи. Дождь капал с носа. Он думал о хлебе своей жены, дымящемся из печи, и о ее горячем супе, с фасолью, бараниной и капустой. Он смотрел, как пар вьется над поверхностью, и грел об него руки.
— Папа Беренжер, — сказал Лу. — Что вы делаете? — Мальчишка тряс его за плечо. — Что вы делаете?
— Я просто хочу немного посидеть, — сказал он.
— Если остановитесь, больше не встанете. Ну же, идемте. — Он схватил его за руку.
Ансельм отстранился.
— Я догоню.
Лу покачал головой.
— Вы же знаете, что не догоните.
— И что с того? Надо было мне принять консоламентум с женой, когда была возможность, тогда бы мы вошли в рай бок о бок.
— Только священник может отправить вас в рай.
— Что ж, тогда мы были бы вместе в аду. Я был трусом, я позволил ей умереть одной. Я позволил им забрать ее. Я думал, что если останусь жив, смогу защитить Фабрицию, а теперь посмотри, даже она в тюрьме. Я бесполезен.
— Мы должны идти дальше.
— Зачем? Почему ты так хочешь выжить, мальчик?
— Потому что я пообещал себе, что однажды у меня будет мягкая постель и большой конь. У кровати будут красные бархатные занавески, а у коня — белое пятно над глазом. Я мечтаю об этом и не отпущу эту мечту! — Он снова потянул Ансельма за руку и заставил его встать. — Идемте. К ночи дождь прекратится, я украду для нас еды, и все снова будет хорошо. Вот увидите.
*
Симон выехал, когда над долиной из церкви Монтайе разнесся благовест. Жиль дал ему эскорт из воинов и нашел ему мерина, едва ли выше его самого, но смирного и послушного.
Он и его свита ехали под дождем вниз по долине, по дороге на Сен-Ибар. Лес был черен и по большей части безмолвен, хотя время от времени он слышал треск в подлеске — возможно, кабан, или гоблины.
В какой-то момент они остановились у зарослей в глубине леса, и капитан стражи слез с коня, чтобы изучить следы.
Симон зашел в лес, чтобы справить нужду. Он увидел святилище, вырезанное в сердце большого дерева. В святилище была маленькая черная фигурка, языческий идол, с сосцами, как у волчицы, и раздутым животом. У ее ног лежали растоптанные цветы.
Он поднял идола и хотел было разбить его о землю, но тот был вырезан из твердого черного дерева. Чтобы уничтожить его, понадобился бы огонь, как и для всего злого.
Он швырнул его как можно дальше, вглубь леса. И не услышал, как он упал.
*
Он нашел каменщика среди небольшой группы оборванных мужчин и женщин, пробиравшихся через лес. Все они со страхом посмотрели на них.
Симон натянул поводья.
— Ансельм Беренжер. Вы меня помните? — Он откинул капюшон с лица.
Ансельм посмотрел на него, затем на его эскорт крестоносцев.
— Зачем вы пришли за нами? Вы сказали, что отпустите нас, если мы принесем клятву.
— Нам нужен каменщик.
Ансельм упал на колени в грязь. Маленький мальчик рядом с ним пытался поднять его на ноги.
— Что с ним? — спросил Симон оборванца.
— Он просто голоден, отец.
— Почему вы не можете оставить меня в покое? — сказал Ансельм.
— Мне поручено вернуть вас в Монтайе. У нас есть для вас лошадь. Сегодня ночью вы будете уютно устроившись у теплого огня, и будет горячий бульон и вино, чтобы вас подкрепить.
— Идемте, папа, — сказал мальчик. — Вставайте!
— Я заключил для вас сделку с отцом Ортисом. Отремонтируйте для него церковь, и ваша дочь выйдет на свободу.
Мальчик поднял Ансельма на ноги. Один из солдат подвел запасную лошадь.
— Садитесь на коня, — сказал Симон.
— Вы серьезно? Вы не причините ей вреда, если я сделаю это для вас?
— Даю вам свое слово.
— А что насчет него? — сказал Ансельм, указывая на мальчика.
— Кто он?
— Он мой… племянник. Он должен пойти со мной.
Симон пожал плечами.
— Хорошо, посадите его на коня с собой.
Ансельм взобрался в седло и подтянул за собой Лу. Они повернули обратно к Монтайе. Остальные беженцы смотрели ему вслед. Он видел выражение их лиц. Как они ненавидели его в тот момент: теплый огонь и горячий бульон!
Они продолжили свой долгий, холодный путь вниз с горы, в Нарбонну.
*
Фабриция боялась спать: стоило ей задремать, как крысы отгрызали кусочки плоти с ее пальцев ног. К тому же соломы было мало, а каменный пол камеры был холодным. Не было даже дыры или ведра для естественных надобностей. Ее оставили в постоянной темноте, прикованной к стене, не в силах отличить день от ночи.
Это было все равно что быть похороненной заживо. Она хотела лишь умереть.
Стоило ей закрыть глаза, хотя бы на мгновение, как ее одолевали яркие, беспокойные сны, от которых ее конечности дергались в испуге, сны, что смешивались с ее нынешними муками так, что она уже не могла отличить реальность от видений.
Она молила Мадонну о милости.
Но лицо, которое она видела, когда молилась, было не лицом Мадонны; это было лицо Филиппа. Ей даже казалось, что она чувствует его теплое дыхание на своем лице.
— Я вернусь за тобой, — сказал он. — Не сдавайся.
Но это был лишь сон.
Тулуза
«Я вернусь за тобой, — думал он. — Не сдавайся».
Был холодный, ясный день, флаг Тулузы развевался на северном ветру. Город приобрел определенную известность. Филипп слышал, как путешественники говорили о нем в Бургундии; прекраснее Парижа, говорили они, и уж точно прекраснее Труа. Они считали, что на его горизонте более трехсот башенок и башен, хотя он не знал, кому бы пришло в голову их всех считать.
И церквей тоже: вот круглая базилика Сен-Сернен, вот квадратная башня Сен-Этьен, а вон там Нотр-Дам-де-ла-Дорад, рядом с белыми стенами церкви Дальбад и Сен-Ромен, все сгрудились, как большие корабли в портовой гавани.
Розовый гароннский кирпич светился на солнце.
Зрелище, достойное восхищения; но стоило войти в ворота, как нависающие дома и шесты с рваным бельем заслоняли небо, и Тулуза становилась чем-то менее прекрасным.
На улицах их задержали ослы с качающимися грузами и крестьяне со стадами сероспинных овец. Телеги проделали в грязи глубокие колеи, которые заполнились всевозможным мусором; вонь сбивала с ног.
Он услышал крики; увидел толпу молодых людей, все в черном и с черными знаменами, вооруженных мечами и дубинами, столкнувшихся с другой ревущей толпой с красными крестами, нашитыми на белые одежды. Люди бежали, высыпая из переулка на главную улицу. Еще больше крови на камнях. Даже во владениях самого графа война все еще бушевала.
*
Его провели через дворец, как прокаженного, и, продержав в ожидании большую часть утра, наконец направили в отделанную панелями комнату; слуга скривил губу при виде его грязных сапог и рваной куртки. В этом и была проблема со слугами: через некоторое время они начинали считать дом своего хозяина своим собственным.
Его представили главному секретарю графа, Бернару де Синьи, плотному человеку, чья непримечательная внешность не вязалась с одеждой, которую он носил, — все из богатого шелка и реймсского полотна. Его пальцы были унизаны кольцами из янтаря и серебра. Раймон предупреждал его ожидать обтягивающую одежду и щегольские манеры; он говорил, что придворные на юге никогда в жизни не обгладывали мясо с кости.
Филипп и раньше знал таких людей, как де Синьи, и все они пели одну и ту же песню: «Будем осторожны, нам следует это обсудить, не торопитесь, подумайте о последствиях, давайте отправим делегацию». Эти люди не понимали тягот, никогда не видели, как крыса грызет труп или как кусок серы размером с конюшню летит на них через стену замка; никогда не были свидетелями того, как людей, ошпаренных кипятком, с полосами свисающей с спины кожи, приказывают вернуться на место у тарана.
У него были мягкие руки и рот, который улыбался независимо от глаз.
— Итак, сеньор, — сказал он, после того как их представили, и Филипп изложил свое дело. — Это… необычно. Если позволите, барон де Верси, какой интерес у такого знатного господина, как вы, в делах маленького городка в Стране Ок?
— Это, если угодно, мой личный крестовый поход. Во имя правого дела.
— Трубадуры сложили бы о вас балладу. Чего вы от нас хотите?
— Я здесь по поручению Раймона Переллы, двоюродного брата виконта Роже-Раймона Тренкавеля. Я прибыл как посол к графу Раймунду.
— Боюсь, графа Раймунда сейчас нет в Тулузе.
Плечи Филиппа поникли.
— Вы не слышали об этом?
— Я скакал день и ночь под эскортом из Монтайе.
— Который, как мне известно, находится в осаде.
— Мы прорвались через их ряды под покровом тьмы.
— Это было очень… смело.
— Положение отчаянное. Нам пришлось быть… смелыми.
— Тогда, чтобы лучше направить вашу смелость: Церковь наложила на нашего любимого графа интердикт. У них нет для этого оснований, но мы полагаем, что они хотят конфисковать его земли и используют для этого священные предписания. Граф на пути в Париж, чтобы посетить короля, а затем намеревается отправиться в Рим, чтобы лично изложить свое дело Папе.
— Я здесь, чтобы подсказать ему, что разумнее было бы изложить свое дело в Монтань-Нуар.
— Говорите свободно, сеньор.
— Монтайе находится в осаде последние два месяца, и за это время мы сдерживали эту якобы непобедимую армию де Монфора. Могу вам сказать, их силы на исходе. Герцог Бургундский и граф Неверский ушли домой, забрав с собой большую часть армии. У де Монфора осталось всего тридцать рыцарей и, возможно, пятьсот воинов, да еще несколько безбожных священников, епископов и оборванная толпа прихлебателей. Пока мы говорим, некоторые замки, сдавшиеся ему летом, уже бунтуют. Если бы Раймунд присоединился к дому Тренкавелей в этой борьбе, мы могли бы покончить с этой военной экспедицией прямо сейчас, чтобы эти крозатс полностью потеряли аппетит к войне здесь.
Толстый и тяжеловесный палец был прижат к губам. Наконец:
— Мы понимаем вашу точку зрения, но, хотя я и сочувствую бедственному положению горожан и солдат Монтайе, мы считаем, что для графа Раймунда было бы неразумно ввязываться в этот конфликт. Это лишь еще больше обострит ситуацию. Де Монфор недавно встречался с королем Арагона в Монпелье, и тот отказался признать его новым виконтом. Так зачем же Раймунду браться за оружие? Это именно то, чего от него хотят епископы. Ему нужно лишь подождать, и все разрешится без его вмешательства.
Квадратное окно за спиной придворного было защищено решеткой. На подоконнике расхаживал и ворковал голубь. «Он перенял свои повадки, наблюдая за де Синьи», — подумал Филипп.
— Но вы могли бы сокрушить их, если бы напали сейчас. Вы могли бы спасти Монтайе и решить все с большей уверенностью, чем бездействием.
— Мы едва ли бездействуем. Дипломатия может быть не менее эффективна, чем владение мечом, сеньор. Мне жаль жителей Монтайе, но в общей картине они ничего не значат. Здесь нужна политика.
— Монтайе ничего не значит? Ах ты, напыщенный хлыщ. — Слова сорвались с его губ прежде, чем он успел их остановить.
Щеки де Синьи вспыхнули.
— Сеньор, я не потерплю таких оскорблений от человека вашего сорта. Весь мир знает, что вы отлучены от церкви, что вы предали своих.
Филипп вскочил на ноги и схватил секретаря за волосы.
— Они вырезали глаза моему оруженосцу, будь ты проклят! Моя честь требовала отомстить за него!
Де Синьи взвизгнул от страха, и через мгновение в дверь ворвались стражники, но, увидев, что он вооружен, отступили. «Вот тебе и дипломатия», — подумал Филипп. Он сам вышел вон.
На хорах горело бесчисленное множество свечей; кающийся, одетый в лохмотья и с язвами на ногах, стоял на коленях перед алтарем. Его черно-фиолетовое покрывало было расшито жемчугом и серебром. Он поцеловал его, его пальцы дрожали, касаясь ткани.
С приближением зимы огромные толпы паломников поредели. Трактирщики, торговцы и карманники всегда сожалели об их уходе не меньше, чем монахи и священники. Но их все еще было достаточно, подумал Филипп, все плакали и дрожали, проходя по галерее, глазея на реликвии Истинного Креста, окровавленный шип из венца Иисуса, священный ноготь святого Петра и все остальное, что выставили священники. Только в этой церкви хранились частицы не менее чем двадцати шести таких святых.
В Сансе у них был обломок жезла Моисея; в Сен-Жюльене в Анжу — одна из туфель Христа. Ему еще не доводилось видеть ни одно из этих чудес, хотя говорили, что один лишь взгляд на любую из этих реликвий мог принести отпущение грехов, равное тысяче лет в чистилище. «Будь у меня побольше веры, — подумал Филипп, — я бы, глядишь, сэкономил себе немало времени в кипящей сере».
«Именно здесь, в этой церкви, она сказала, что видела, как движется Дева, — подумал он, — вон там, в ее маленьком святилище». Он зажег свечу и на коленях приблизился, игнорируя боль от холодного камня, чтобы сосредоточить свой ум на божественном. Он обратил свою мольбу не к Богу, а к Владычице. Насколько же ее образ был притягательнее образа истерзанного Христа; она выглядела такой доброй. Он праздно задумался, каким был бы мир, если бы больше мужчин вот так преклоняли здесь колени, вместо того чтобы выкрикивать миру свои яростные требования. Стали бы они так же легко смотреть, как кто-то кричит и горит ради нее?
Он был слишком опустошен, чтобы молиться. Вместо этого он просто опустил голову и прошептал два слова:
— Помоги мне.
— Что ты здесь делаешь?
Он вздрогнул и поднял глаза.
— Этьен?
— Я думал, ты мертв!
— Лишь наполовину. — Он вскочил на ноги, устыдившись, что кто-то из знакомых застал его на коленях. Рядом с двоюродным братом он чувствовал себя нищим. В последний раз он видел его, когда они вместе ужинали в Верси. «Посмотри на него, — подумал он, — в его богатом бархатном плаще, отороченном куньим мехом, в дублете из зеленого шелка и перчатках из мягкой телячьей кожи. А я здесь, в той же одежде, в которой скакал, сражался и спал последние два месяца».
— Ты выглядишь полумертвым от голода. Ты — Филипп, а не его призрак?
— Будь я призраком Филиппа, я бы являлся где-нибудь потеплее. — Они обнялись, но Этьен, казалось, был настороже, возможно, не уверенный, не принесет ли ему Филипп в его стесненных обстоятельствах несчастье или, по крайней мере, дурную славу.
— Что ты делаешь здесь, в Тулузе? — спросил его Филипп.
— Я совершал паломничество в Сантьяго-де-Компостела. Я же говорил, что подумываю об этом.
Филипп улыбнулся. Судя по виду, паломничество джентльмена: слуги наготове, чтобы держать его плащ, пока он молится, и двое воинов, чтобы его особу не толкали менее именитые кающиеся. «Хороший конь и хорошие шлюхи», — говорил Этьен.
— Позволь мне купить тебе чашу вина и ужин. Кажется, тебе это не помешает.
*
Этьен покачал головой.
— Посмотри на себя! Я видел людей в лучшем положении, прикованных к столбу в ожидании палача. Что с тобой случилось?
В таверне пахло древесным дымом и пролитым пивом. Мальчик принес на их стол кувшин кислого вина, баранью рульку и полкаравая ржаного хлеба.
— Я только сегодня утром прибыл из Монтань-Нуар. Попал там в бои.
— Ты прискакал сюда один?
— У меня был эскорт, солдаты, верные виконту Тренкавелю. Как только мы достигли города, они вернулись на юг, на войну.
— Но как это случилось? Почему ты воюешь здесь один? Твои собственные воины вернулись в Верси без тебя. Они сказали, что ты мертв.
— Они бросили меня умирать. Тонкое различие, но существенное, не находишь?
— Нахожу. — Этьен осушил свой кубок с вином и скривился, словно только что проглотил воду из канавы. Громилы Этьена вышвырнули двух оборванцев, которые подошли слишком близко к их столу. «Вот как надо совершать паломничество», — подумал Филипп. «Никаких тебе босоногих шествий по галереям и ночевок в полях для Этьена». — Но я должен тебе сказать, кузен, что жизнь для меня — бо́льшая проблема, чем смерть. Боюсь, что я отлучен от церкви.
— Да, вся Бургундия гудит от слухов. Говорят, ты убил крестоносца.
— Возможно, и не одного.
— Что ж, полумерами тут не обойдешься. — И затем, шепотом: — Прошу, не говори, что ты сражался на стороне еретиков.
— Такого умысла у меня не было, хотя кому-то могло так показаться.
Этьен устало потер лицо руками.
— Ты в своем уме?
— Одно повлекло за собой другое. Кровь горяча, кузен.
Филипп видел, как на лице родича отразилась игра мыслей; тот гадал, что это может значить для будущего Филиппа, а затем, конечно, и для его собственного. Еретик в семье — помеха для продвижения в обществе и приумножения богатства.
— Теперь и мне нужно кое в чем признаться. Я солгал о причине своего приезда. Это было не паломничество. Я приехал сюда в поисках тебя.
— Меня?
— Мы — родня. А твой сержант и в могиле бы не перестал врать. Я приехал сюда, чтобы самому разузнать, что стоит за его рассказом, и я рад, что сделал это. А теперь расскажи мне все.
Филипп рассказал ему о стычке с крестоносцами, о том, как они сами попали в засаду, и как солдаты Суассона изувечили Рено. Этьен покачал головой и выругался себе под нос.
— Годфруа и его люди за это ответят, обещаю тебе.
— А что Жизель?
— Она жалуется, что стала вдовой, но особого горя я с ее стороны не заметил. Ее братья не замедлили оспорить у короны права на твои земли, и, полагаю, у нее уже есть несколько женихов. Ты должен немедленно вернуться туда, чтобы спасти положение.
В этом, конечно, и была истинная причина присутствия Этьена в Тулузе: его семья оспорила бы права на владение Верси у королевских законников, не вернись он.
Этьен наклонился ближе.
— Это правда, что ты приехал сюда в поисках ведуньи, чтобы исцелить своего сына?
— Да, правда.
Двоюродный брат нахмурился.
— Что ж, никто не осудит тебя за попытку спасти своего мальчика любыми средствами. — Но что-то еще было у него на уме. — Ты никогда не думал… ходили слухи, знаешь ли. О твоем мальчике.
— Какие слухи?
— Что Жизель ревновала, что у тебя уже есть сын от другой женщины, и что она его отравила.
Филиппу это и в голову не приходило, но он отмахнулся от этой мысли.
— Люди болтают. Не могу поверить, что она на такое способна.
— Ты уверен?
Нет, теперь, когда Этьен посеял подозрение, он не был уверен. Но какое это имело значение теперь? Что сделано, то сделано.
— Теперь уже слишком поздно, в любом случае, — сказал он.
Этьен сжал горлышко своего кубка, словно душил маленькую птичку, его костяшки побелели. Он сделал еще один глоток и сплюнул на пол.
— Собачья моча! — Он схватил Филиппа за руку. — Слушай, ты должен действовать, и действовать быстро.
— Что ты предлагаешь?
— Сделай, как граф Тулузский, когда ему угрожала Церковь. Устрой целый спектакль, будто переходишь на их сторону.
— И что это даст?
— Снова надень крест, Филипп.
— Если я один поеду в Монтань-Нуар с красным крестом на сюрко, я не доживу до заката. Там полно разбойников и катаров. Я слышал, пятьдесят воинов де Монфора попали в засаду у Кабаре.
— Тогда возвращайся во главе армии.
Филипп обдумал это странное предложение, ковыряя дырку на рукаве.
— Знаешь, где такую нанять?
— Ты видел сегодня битву в бурге? Те, с белыми крестами на туниках, — это частная католическая армия, которую содержит епископ. Он поговаривает об отправке их на юг для усиления де Монфора. Что, если ты их возглавишь?
Филипп рассмеялся дерзости предложения своего кузена.
— Ты это придумал, пока мы здесь сидели?
— Епископ и граф годами грызутся. Теперь, когда Раймунд уехал в Париж, епископ стал еще громче. Все, что тебе нужно сделать, — это убедить его, что ты осознал свою ошибку и желаешь искупления. Когда вернешься на войну, не обязательно сражаться слишком усердно, просто устрой большое представление, чтобы предотвратить любое отлучение, а потом сможешь вернуться домой, упрятать свою суку-жену в монастырь, сбросить ее братьев в ров и вернуться к своей жизни. Как и было задумано Богом!
— Думаешь, это сработает?
— С графом сработало. Говорят, Папа откармливает павлинов и заказал у своего ювелира золотые кольца в подарок к приезду Раймунда в Италию. Никто не любит блудного сына больше, чем католик.
Филипп снова рассмеялся и хлопнул его по плечу. Они швырнули вино обратно мальчишке и заказали эль. Они осушили несколько кувшинов, и Филипп съел баранью рульку, хотя и подозревал, что это, возможно, та самая баранина, что некогда лаяла и виляла хвостом. Затем они вывалились на улицу.
Этьен отвел его к портному и купил ему новую тунику, штаны и свежую льняную рубаху, а также одолжил свой любимый плащ на лисьем меху, чтобы он мог произвести благоприятное впечатление на епископа. Ночь они провели в гостях у знакомого Этьена, богатого торговца шерстью в бурге.
На следующее утро они попрощались; Филипп пообещал увидеться с ним в Бургундии весной. Затем он направился во дворец епископа, чтобы примириться с Матерью-Церковью.
«Я вернусь за тобой. Не сдавайся».
Говорили, что епископ Тулузский не был таким распутником, как большинство; он не держал хорошеньких мальчиков или женщин, не слушал утреню в постели, не играл в кости и не пытался скрыть свою тонзуру, зачесывая волосы с затылка вперед. По крайней мере, так говорили.
Фульк Марсельский родился сыном богатого генуэзского купца, который имел любезность умереть рано и оставить состояние сыну, а тот принялся его растрачивать. Он стал бродячим трубадуром и искусным соблазнителем, прежде чем наконец оставить разгульную жизнь, жену и двух сыновей ради сурового бытия монаха в аббатстве Ле-Тороне. Но Фульк не был скроен из скромного сукна. Десять лет спустя он был назначен новым епископом Тулузы после того, как Рим выгнал ставленника самого графа Раймунда. По всем отзывам, Фульк с величайшим рвением принялся за дело, став занозой в боку Раймунда.
Епископ принял его в большом резном кресле, рядом за письменным столом сидел брат-мирянин в качестве нотариуса. За его спиной была белая стена с черным деревянным крестом. На нем был соболий мех, а аура духов и жженого янтаря, окружавшая его, одурманила Филиппа.
— Вы желали аудиенции у нас? — спросил епископ. Филипп оглядел комнату. Сесть было негде. Он догадался, что оскорбление было намеренным, и ему ничего не оставалось, как терпеть.
— По духовному вопросу, — сказал Филипп.
— У меня есть донесения о неком бароне из Верси в Бургундии, который воевал против наших святых крестоносцев в Монтань-Нуар. Я слышал, что его земли вскоре могут быть подвергнуты интердикту из-за этого. Это и есть тот духовный вопрос, в котором вы ищете наставления?
— Полагаю, произошло недоразумение, Ваше Высокопреосвященство. У меня никогда не было намерения сражаться на стороне ереси. Это было личное дело чести между мной и другим человеком знатной крови.
— И это дело чести простиралось до того, что вы приняли участие в защите крепости Монтайе от святого Воинства Божьего?
— Я потерял воинов, сопровождавших меня из Бургундии; затем едва не потерял жизнь. Я не принимал участия в защите Монтайе; скорее, я оказался там в ловушке.
Епископ пренебрежительно махнул рукой.
— Это дела для церковных судов.
— Разумеется, Ваше Высокопреосвященство. Я не хотел утруждать вас этим. Я пришел к вам, надеясь искупить свои ошибки и в то же время помочь вашему святейшему делу.
— Неужели? И как же вы могли бы это сделать?
— Святой поход Симона де Монфора, как всем известно, столкнулся с серьезными трудностями.
— Вздор! И это не поход де Монфора. Он лишь избранник Святого Отца, чтобы занять место Тренкавелей в Минервуа.
— И все же, если граф Раймунд вернется из Рима оправданным, положение Святого Отца в этом вопросе будет не столь ясным, а положение де Монфора станет шатким.
— Это правда, что граф Тулузский думает, будто может вести свою игру с Римом. Но Его Святейшество скоро раскусит его. Этот крестовый поход с самого начала следовало направить против Раймунда, ибо здесь гнездо ереси, а не в Безье и не в Каркассоне!
«Хорошо. Я его как следует завел», — подумал Филипп, заметив пену на нижней губе епископа.
Но епископ еще не закончил свою тираду:
— Раймунд присоединился к походу и притворился верным Церкви, чтобы спасти собственную шкуру. Он ведет двойную игру. Тренкавель был его врагом, но никогда не мог его одолеть, поэтому он позволил нам сделать за него работу! Теперь он думает, что захватит земли Тренкавелей, когда наши крестоносцы вернутся домой! Но этому не бывать. Церковь знает, где ее настоящий враг!
— И все же были неудачи, Ваше Высокопреосвященство. Де Монфор остро нуждается в подкреплении.
— Все это часть великого замысла Божьего, дабы позволить еще большему числу северных рыцарей спасти свои души, приняв крест.
— Но Бог не всегда может творить такие чудеса в одиночку, не так ли?
— Переходите к сути. Вы здесь, чтобы дразнить меня или богохульствовать? — Он повернулся к нотариусу. — Надеюсь, вы все это записываете.
— Простите, Ваше Высокопреосвященство. Я не хотел проявить неуважение. Позвольте мне объяснить, почему я здесь. Въезжая в город, я видел нескольких человек с белыми крестами на одеждах; они сошлись в кровавой схватке с другой толпой, одетой в черное.
— Белое братство защищает законы Божьи в этом городе. Те, с кем они сражались, — сброд, которому платит граф Раймунд.
— Эти «белые», что так храбро сражались на улице, принесли бы больше пользы на службе у Симона де Монфора, не так ли?
— Это уже предлагали. Но осуществить такой план непросто.
— Разумеется. Вам понадобится рыцарь, чтобы организовать и повести их, — опытный воин, и, что еще лучше, знающий, каково воевать на юге.
Епископ нахмурился и наклонился вперед.
— Вы?
— Я хочу вернуться домой, Ваше Высокопреосвященство, и вернуть себе свою жизнь. Надо мной висит отлучение от Церкви, хотя я отдал год своей жизни на службе Божьей в Святой земле. Если я предложу эту услугу, надеюсь, это снова докажет мою верность Церкви и снимет запрет. И послужит святому делу Божьему, конечно.
— Это интересное предложение. Я мог бы выделить сотню воинов. Но как вы выведете их из города? Войскам Раймунда приказано держать их здесь.
— Мы уйдем ночью, через незащищенный пригород на западе. Там нет стражи.
— У меня также есть повозки с провиантом и осадная машина, готовые для де Монфора.
— Их придется оставить. Мне нужно двигаться быстро, чтобы избежать патрулей графа.
Епископ пожал плечами.
— Жаль. И все же де Монфор был бы рад сотне добрых воинов прямо сейчас.
— И за это я прошу лишь, чтобы вы написали Его Святейшеству в Рим и попросили снять с меня отлучение. Я был глупцом; теперь я это понимаю. Если вы сделаете это для меня, я поведу ваших людей в Монтань-Нуар как их гордый полководец в войне против еретиков.
Епископ приложил палец к нижней губе. Это придало ему похотливый вид.
— Хорошо, молодой человек, я милостиво принимаю ваше предложение. Докажите мне свою преданность, и вы снова будете жить как свободный человек, под благодатной сенью Церкви. Но еще одно.
— Ваше Высокопреосвященство?
— Вам придется подвергнуться бичеванию, для блага вашей души, вы понимаете. Я сам проведу церемонию в Сен-Жиле.
Пальцы Филиппа потянулись к горлу, нащупали медное с гранатом распятие, которое дала ему Фабриция. Оно выбилось из-под его батистовой рубахи. Он снова спрятал его, с глаз долой.
Он опустился на одно колено и поцеловал толстый янтарный перстень на пальце епископа.
— Как сочтете лучшим, Ваше Высокопреосвященство, — сказал он.
Ансельм обнаружил, что иногда зима в горы приходит медленно; она просачивается в трещины, безмолвная, как иней. Но в ту ночь, когда он вернулся в Монтайе, она нагрянула разом — ледяные ветры, вывшие в соснах, а за ними шквал мокрого снега.
На следующее утро, когда он проснулся, вся долина была укрыта белым одеялом, а воздух был так холоден, что царапал горло, словно бритва. Затвердевшие сугробы намело даже в южный трансепт церкви, где стена была повреждена во время осады.
Он уставился на крышу. В своде от удара камня осталась длинная трещина.
— Зимой я мало что смогу починить, — сказал он Симону. — Но вы же не хотите, чтобы стало хуже. Я могу сделать временный ремонт с помощью подпорок, чтобы она не обрушилась, но мне понадобятся рабочие.
— Думаешь, может? Обрушиться, я имею в виду.
— Не узнаю, пока не поднимусь туда и не посмотрю поближе.
Симон оглядел церковь.
— Посмотрите, что наделали эти еретики! Они даже святых с корбелей сняли. Вот все, что осталось. — Он указал на двух каменных ангелов, стоявших по обе стороны от апсиды.
— Не беспокойтесь, отец. Я вам отстрою новую церковь. — Он перевел взгляд на священника. — Как моя дочь?
— Ей не причинили вреда.
— Я могу ее увидеть?
— Я спрошу отца Ортиса.
— Она долго не протянет в той крысиной норе, куда вы ее бросили, не в такую погоду.
— Закончите свою работу, и ее освободят.
— Моя работа займет месяцы. Я даже к крыше не смогу приступить до весны. Вы позволите моей бедной дочери гнить там до тех пор?
— Это решать отцу Ортису, — сказал ему Симон.
— Она ни в чем не виновна.
— Она приписывает себе чудеса.
— Она говорит, что видела Деву, и иногда молится за людей. Какой в этом вред?
— Не укладывается в голове, что Дева явила себя дочери каменщика, а не мужу ученому, постигшему духовные тайны, который мог бы использовать такое видение на благо всех. Павел пережил свое откровение на пути в Дамаск, и из этого родилось прозрение великого человека и основа нашей Святой Церкви; если бы Господь вместо этого явил себя пастушке, что хорошего вышло бы из этого?
— Отпустите ее, ради всего святого.
— Обещаю, я поговорю с отцом Ортисом ради вас, Ансельм. Это все, что я могу сделать. А теперь принимайтесь за работу. Я предоставлю вам рабочих из числа паломников.
Ансельм смотрел ему вслед. Когда-то он считал отца Жорду хорошим человеком. Но теперь ему казалось, что сердце монаха гнило изнутри, как яблоко, что портится с сердцевины.
*
Симон поднялся по истертым каменным ступеням на барбакан. С приземистого неба срывались редкие снежинки, тая ледяной влагой на его медвежьей накидке. Ветер стонал над стенами, а мороз жег уши.
Далеко внизу он мог различить замысловатые узоры на снегу, оставленные каким-то зверьком. Длинные ледяные пальцы свисали с буковых деревьев.
Еретики говорили, что вся красота мира — иллюзия, что Дьявол создал ее с той же целью, с какой создал телесную красоту: чтобы соблазнить душу и заставить ее цепляться за все преходящее.
Они уговорили Жиля остаться и держать гарнизон в крепости на зиму, но вести из других частей Страны Ок были мрачными. Многие замки, захваченные де Монфором летом, взбунтовались. Пятьдесят его людей попали в засаду на дороге в Кабаре, и их прислали обратно без носов, губ и глаз. Теперь они были островком христианства, окруженным катарами и гоблинами, что обитали в этих оскверненных лесах. Он подумал о Фабриции, дрожащей в своей темнице. Ансельм был прав: она долго не протянет там в такую погоду. Отец Ортис обещал освободить ее и нарушил свое слово.
От горьких раздумий его оторвал звук трубы, прозвучавшей тревогой у главных ворот. По мерзлой дороге зацокали копыта, послышался бряк сбруи. Симон побежал к барбакану, думая, что на них напали, но на плечах приближавшихся воинов были белые кресты, а вели они в поводу вьючных лошадей, груженных припасами. Наконец-то хорошие новости.
Хотя и не совсем. Едва всадники оказались в цитадели и спешились, как начались неприятности. Жиль зашагал по замерзшим лужам с обнаженным мечом.
— Что этот пес делает в моем замке? — крикнул он.
Отец Ортис бросился между бароном и высоким рыцарем, командовавшим подкреплением.
— Что ты делаешь? — спросил отец Ортис. — Он один из нас!
— Он предатель!
— Тебе бы молиться о побольше таких предателей, — сказал Филипп. — Я привел тебе сотню воинов для усиления гарнизона. Или ты предпочитаешь сражаться с солдатами Тренкавеля в одиночку?
Жиль повернулся к отцу Ортису.
— Я видел этого рыцаря на этом самом барбакане, когда мы осаждали крепость! Он тогда сражался на стороне еретиков!
— Я северянин, как и ты. Я оказался здесь в ловушке во время осады, но никогда не сражался против вас. Я сбежал благодаря собственной дерзости и добрался до Тулузы. Думаешь, епископ доверил бы своих людей еретику?
Отец Ортис набросился на Жиля.
— Убери свой меч!
— Я ему не верю!
— Он носит святой крест. Убьешь его — ответишь за это. Приди в себя. Мы окружены врагом, и нам нужен каждый человек, которого мы можем найти. Разве он не рисковал своей жизнью, скача через эти горы, чтобы привести нам подкрепление, в котором мы так нуждаемся? А теперь убери свой меч.
Лицо Жиля вспыхнуло розовым. Он вложил меч в ножны с неохотой человека, отрывающего себе руку. Он не сводил глаз с Филиппа.
— Мы с тобой еще сведем счеты, — сказал он. — Я этого так не оставлю.
Отец Ортис был удивлен, как быстро Ансельм возвел свои леса. Каким-то образом он уже организовал свою толпу воинственных паломников в работоспособную бригаду.
Он стоял в нефе с отцом Жордой и наблюдал за его работой.
— Он проворен для человека своего возраста, — сказал он.
— Как я вам и говорил, отец, он один из лучших. В Тулузе у него была прекрасная репутация. Теперь, когда вы увидели, что он серьезно взялся за дело, я полагаю, вы освободите его дочь, как и обещали.
— Я обещал это рассмотреть.
— Но, отец…
— Тебе еще предстоит научиться добродетели послушания, брат Жорда. Почему ты всегда должен со мной спорить?
— Но я говорил со многими людьми, которые ее знают. Она никогда не утверждала, что творит чудеса. Она не представляет угрозы для веры. Мы должны ее отпустить.
— Разве ты не слышал, как она говорила со мной у ворот? Я не намерен обсуждать это с тобой дальше, брат Жорда. — Он снова обратил свое внимание на каменщика. — Что он там делает, как думаешь? — Он крикнул ему, чтобы тот спускался. Ансельм слез с лесов с легкостью человека вдвое моложе.
«На нем лишь перчатки без пальцев и туника, — заметил отец Ортис. — Кажется, он нечувствителен к холоду».
— Есть проблема, — сказал Ансельм, проворно спрыгнув на пол.
— Какого рода проблема?
— Я осматривал трещины в своде и при этом нашел надпись. Она на латыни, я думаю. Я не могу ее прочесть. Возможно, она священна и ее следует сохранить, но я беспокоюсь, что ее оставили катары.
— Зачем бы им это делать?
Ансельм пожал плечами.
— Я бы хотел, чтобы вы ее увидели. Я никогда раньше не видел надписи в таком неподходящем месте.
К лесам была приставлена деревянная лестница, ведущая на площадку на полпути вверх, а дальше вела веревочная лестница. Отец Ортис поколебался, затем подткнул свою сутану за пояс на талии, как женщина подтыкает юбки. Он последовал за Ансельмом вверх по лестнице. Каркас площадки качнулся под их весом.
Ансельм легко добрался до деревянных досок, перекинутых через свод. Отец Ортис, наконец, с трудом взобрался по веревочной лестнице и присоединился к нему.
Ансельм указал на что-то, вырезанное в камне, на полпути через мостки. Отец Ортис медленно двинулся вперед. Он никогда раньше не был на лесах; он начал потеть, несмотря на холод.
— Смотрите сюда, — сказал Ансельм.
Отец Ортис увидел то, на что указывал Ансельм: крест, вырезанный в камне, а рядом с ним слова: Rex Mundi. Rex Mundi, Царь Мира! Так катары называли Дьявола.
— Это святотатство, — сказал отец Ортис. — Как оно здесь оказалось?
— Я его здесь вырезал, отец.
— Ты? Что ты имеешь в виду?
— Я хотел, чтобы вы это увидели перед смертью. Я хотел, чтобы вы знали, что я думаю о вас и всех таких священниках, как вы.
Отец Ортис уставился на него, сбитый с толку.
— О чем ты говоришь?
— Вы ее никогда не отпустите. Я знаю, что не отпустите. Вы дадите ей сгнить в темнице.
— Конечно, я ее освобожу. Даю вам свое слово. А теперь спустите меня отсюда!
— Высоко, не так ли? Мы так высоко, что почти на небесах. Можем отправиться туда вместе, если хотите.
Отец Ортис оглянулся через плечо. Веревочная лестница казалась такой далекой. Он начал пятиться по доскам назад, тем же путем, каким пришел.
— Подумай о своей душе, Ансельм. Если ты причинишь вред священнику, ты будешь проклят навеки.
— Возможно, оно того стоит.
— Если я умру, она тоже умрет! У нас была сделка, помнишь? — Он увидел Симона далеко внизу. — Помогите! — крикнул он.
— Тоже мне, сделка. Я больше не доверяю ни одному из вас, ублюдков.
Отец Ортис повернулся и бросился к лестнице, но Ансельм был быстрее. Он обхватил его руками и легко удержал.
— Ты будешь гореть за это в аду, целую вечность!
— Вечность того стоит, дьяволов ублюдок. — Леса качнулись и заходили ходуном. — Интересно, кто прав, вы или катары? Кто-то из вас должен быть неправ. Очень скоро мы это выясним наверняка. Больше никаких сомнений, а?
Отец Ортис обмочился. Ансельм брезгливо нахмурился.
— Ну же, чего вы боитесь? Я оказываю вам услугу. Я переношу вас в рай!
— Не надо, — прохныкал отец Ортис.
— Мы отправимся на небеса вместе. Нам ничего не будет больно, разве что когда мы достигнем земли. Это будет быстро, мы ничего не почувствуем. Не совсем та милость, что вы оказали моей бедной Элионоре, не так ли? Попрощайтесь с миром, отец Ортис. Если это и впрямь творение Дьявола, то нам обоим лучше убраться отсюда.
*
Отец Ортис закричал, но недолго. Падая, он задел одного из каменных ангелов, отломив ему крыло и голову. Симону показалось, что, приземлившись, они подпрыгнули на палец от земляного пола.
Мертвые, они образовали на полу ужасную, кровавую картину; отец Ортис лежал внизу, Ансельм — сверху. Одно из сломанных крыльев статуи лежало у черепа отца Ортиса. Голова ангела — у его ног.
Симон вспомнил слова Фабриции: «Ты умрешь в окружении ангелов». Он пошатнулся, а затем побежал за помощью.
Тело омыли, облачили в литургические одежды и положили на катафалк в нефе. Его запястья были связаны так, что руки лежали на груди в молитвенной позе, сжимая золотое распятие. Вокруг него зажгли сотни свечей.
Жиль упал на колени, чтобы помолиться за душу отца Ортиса, а когда закончил, встал и подошел к отцу Жорде, стоявшему на страже в тени часовни.
— Ты следующий, — сказал он и вышел.
Филипп вошел, чтобы отдать дань уважения. Осматривая труп, он поднял бровь.
— Он был когда-то очень красив?
— Он был благочестив и не заботился о плоти.
— Тем лучше, видя, что с ней стало. Даже не скажешь, была ли у него борода. Была?
— Небольшая.
— Это может быть и каменщик. Возможно, вы сожгли не то тело. — Филипп взглянул на дверь крипты. Они были совершенно одни. Он достал из-за пояса кинжал и небрежно приставил его к горлу Симона.
— Что ты делаешь? — спросил Симон.
— Где она? — сказал он.
— Это твой план? Перерезать мне горло в крипте?
— За неимением лучшего. Угроза перерезать человеку яремную вену уже срабатывала для меня раньше.
— Она в тюрьме под донжоном, и мое убийство не поможет тебе ее оттуда вытащить.
— Ты очень спокоен для человека с ножом у горла.
— Если бы ты хотел меня убить, ты бы уже это сделал. Полагаю, тебе что-то от меня нужно. И поскольку мы оба хотим одного и того же, я не думаю, что мне стоит тебя бояться.
— Мы оба хотим одного и того же? Ты так думаешь?
— Мы оба хотим, чтобы девушка благополучно выбралась из этой темницы и покинула это место. Не так ли, Филипп?
— Откуда ты знаешь мое имя?
— Я провел несколько часов в компании ее отца, когда мне было приказано вернуть его сюда, в Монтайе. Он был замерзший, скорбящий и несчастный, и чувствовал потребность излить душу. Он рассказал мне все о тебе, о том, как Фабриция возлагала большие надежды на некоего дворянина из Бургундии. Он думал, что ты мертв или бросил ее. Вижу, он ошибался в обоих случаях.
Филипп убрал кинжал за пояс.
— Ты знал, кто я, когда я прибыл в замок?
— Конечно.
— Ты мог бы предать меня отцу Ортису и тому другому альбиносу-ублюдку.
— У меня не было никакого интереса тебя предавать.
— Почему ты хочешь помочь девушке?
— Не все священники подобны отцу Ортису.
— Нет, все.
— Что ж, тогда, возможно, я не очень хороший священник. Она несправедливо обвинена.
— Когда это справедливость волновала клирика? Тут что-то большее.
Симон опустил глаза.
— Возможно, она сама тебе расскажет, когда вы будете далеко отсюда.
Филипп поднял бровь.
— Да неужели, не похож ты на такого. Скорее любитель мальчиков, чем любовник, если не возражаешь.
— Как ты планируешь ее вытащить?
Филипп пожал плечами.
— У тебя есть деньги?
— Немного.
Симон протянул руку.
— Дай их мне. Я подкуплю ее тюремщика.
— Почему ты просто сам не прикажешь ее освободить? Разве ты не можешь теперь, когда тот мертв?
— Тюремщик — человек барона. Он падок на золото, а не на приказы, особенно от священника. Ты знаешь какой-нибудь выход из этого места, кроме как через главные ворота?
— Один. Сомневаюсь, что новые хозяева уже его обнаружили.
— Где?
— Под конюшнями. На торцевой стене есть железная решетка; если на нее нажать, она ведет в помещение, которое можно принять за кладовую. Но оттуда ведет другой туннель, и он спускается под замком в пещеру.
— Хорошо, оставь это мне. Проведи время в молитвах, подальше от сеньора. Я найду тебя сегодня вечером после повечерия. Будь готов к отъезду.
Филипп решил ему довериться, потому что у него не было выбора. По привычке он осенил крестным знамением тело отца Ортиса и покинул крипту.
Мертвая женщина была лагерной потаскухой, и по ней никто не будет скучать.
Она лежала в углу церкви, как груда тряпья. Одному Богу известно, какая гниль или болезнь ее сгубила, хотя когда-то она, должно быть, была достаточно миловидной. Она пробормотала последнюю исповедь, хотя была так слаба, что он едва мог ее расслышать. Он все равно отпустил ей грехи; скоро она станет проблемой судьи куда более глубокого, чем он.
Когда ее последний хриплый вздох замер, он совершил крестное знамение и поднялся на ноги.
— Что нам с ней делать? — спросил один из солдат.
— Отнесите ее в крипту.
Два солдата переглянулись. Один ухмыльнулся, другой покачал головой; печально было видеть, как низко, должно быть, пала репутация церковнослужителей, если они подумали, что он намеревается осквернить труп. Впрочем, его больше не волновало, что о нем думают такие люди.
*
Неподалеку от него Филипп стоял на коленях перед святилищем Мадонны в трансепте, глядя на пятна крови на земле. Часть ее брызнула на колонны. Фабриция всегда описывала своего отца как доброго великана; но такая доброта непостоянна, подумал он. Они довели беднягу до безумия. «Бойся человека, которому нечего терять».
Он думал о Фабриции, о том, что она, должно быть, страдает. «Еще несколько часов, — подумал он, — потерпи». Сегодня вечером он вытащит ее из той могилы, в которую ее похоронили. Он не допускал мысли о неудаче. Он подвел слишком многих людей в своей жизни. Не в этот раз.
— Так ты вернулся? — Он поднял глаза. Это был Лу. — Каменщик убил священника. Я был здесь. Я все видел.
— Он был храбрым человеком.
— Он был сумасшедшим. Ты вернулся за мной?
— За женщиной.
— Ты собираешься вытащить ее отсюда?
— Сегодня вечером. Хочешь пойти с нами?
— Ты это говоришь только потому, что если не возьмешь меня, я могу рассказать Жилю все, что о тебе знаю.
— Это правда. Но я также обязан тебе жизнью. Я этого не забыл.
Лу опустился на колени рядом с ним. Он уставился на изображение Мадонны на стене.
— Значит, ты не уйдешь без меня?
— Жди у конюшен сегодня вечером после повечерия. Даю тебе свое слово.
— И ты должен его сдержать, сеньор. Пожалеешь, если не сдержишь.
Филипп смотрел, как он ускользает. Неужели мальчишка ему угрожал? Возможно, ему следовало послушать Рено в ту ночь у дороги. «Сеньор, это плохая затея».
*
Симон отвел тюремщика, Ганаша, в сторону. Человек этот не был, как он предполагал, полным скотом. От его дыхания несло чесноком, а зубы были гнилыми, но он знал цену монете-другой.
Симон также видел, что Ганаш его боится, поэтому он вперил в него взгляд, давая понять, что может быть ничуть не менее безжалостным, чем его предшественник, отец Ортис.
— Не пророни об этом ни слова, иначе тебе придется плохо. Я об этом позабочусь.
— Отец, я честный человек, — сказал Ганаш, не в силах оценить иронию этого заявления. — Вы можете на меня положиться.
«Мне нужно полагаться на тебя всего несколько часов, — подумал Симон. — После этого это уже не будет иметь значения».
*
Несколько часов спустя Ганаш отодвинул засов люка, и Симон спустился в яму.
Он поднял факел и в свете свечи изучал бледный скелет перед собой. Она была покрыта грязью и язвами.
Он почувствовал, как его дух рвется, словно пергамент.
— Снимай одежду, — сказал он.
Она подняла руки, чтобы закрыть глаза, факел ослеплял ее.
— Отец Жорда?
— Снимай одежду, — повторил он. Он дал ей шерстяную тунику, плащ и сапоги. — Надень это. Одевайся, быстро.
Она возилась с гнилыми тряпками, в которые была одета, но отупляющий холод делал ее пальцы неуклюжими.
— Отвернись, — сказала она. Она надела новое одеяние и плащ, которые он принес. Плащ был из медвежьего меха и с капюшоном. Он был таким теплым; она не чувствовала тепла с тех пор, как ее сюда бросили.
— Нам нужно спешить, — сказал он.
— Что происходит? Куда вы меня ведете?
— Прочь отсюда.
— Отец Ортис меня освободил?
Как он мог ответить на ее вопрос, не рассказав ей всего? Вместо этого он опустился на колени перед ней.
— Ты часто думаешь о том, что мы сделали в тот день?
— Иногда, — сказала она.
Он поднял свою сутану.
— Смотри, — сказал он. — Сюда. Что ты видишь?
Он поднес факел, чтобы она могла видеть. Ее стошнило, и она отвернулась.
— Я хотел жить целомудренной жизнью, как Христос, но мысли о тебе преследовали меня днем и ночью, даже после того, как я исповедался настоятелю. Я пытался очиститься через боль. Я хлестал себя по спине до крови, но все равно думал о тебе, во время молитвы, во время пения псалма. Даже после того, что я сделал, я знал, что это неправильно, но вскоре я захотел сделать это снова. И тогда я сделал это. Я думал, что, удалив свой самый мерзкий член, я освобожусь, чтобы исполнять почетные обязанности своего сана. Я сделал это для Бога, и я сделал это, чтобы освободиться от тебя.
Он покачал головой.
— Я чуть не умер. Я провел месяцы в лазарете. Даже сейчас рана причиняет мне боль каждый день, и я не могу нормально мочиться. Так что теперь ты видишь, как никто другой, я понимаю, что такое истинное покаяние. — Он опустил свою рясу. — Я думал, после этого я освобожусь от мыслей о женщинах. И все же с того момента, как я снова тебя увидел, старые желания вернулись, хотя у меня больше нет плоти, чтобы их удовлетворить. Так скажи мне, Фабриция, это та любовь, о которой поют трубадуры? Ибо хотя я никогда больше не смогу обладать тобой, я не могу видеть, как ты страдаешь, и я поставлю на кон свою жизнь, чтобы сохранить твою.
Он встал.
— В церкви существует великая мерзость евнухов, и мне приходилось хранить эту тайну. Только настоятель и эскулап-целитель в Сен-Сернене знали об этом. Но они молчали ради меня, а теперь они оба мертвы.
— Неужели это такой грех — желать женщину, Симон?
— Это уводит нас от Бога. Даже ваши Добрые люди с нами в этом согласны.
По лестнице в темницу спустился еще один монах, перекинув через плечо тело в льняном саване. Он сбросил труп на пол и откинул капюшон.
— Филипп!
Он обнял ее.
— Видишь? Я не мертв. Никто не стрелял в меня из лука. Твои сны — это просто сны. — Он подхватил ее на руки. — Вытащим ее отсюда, — сказал он Симону.
Симон подошел к телу лагерной потаскухи и снял с него саван. Теперь, если Жиль и вспомнит, что бросил в темницу молодую женщину, его будет ждать ее труп; Ганаш за одну ночь заработал жалованье за два месяца, а мертвая девица — отпущение грехов. Интересы всех были соблюдены.
*
Лютый холод пробирал до костей; пахло древесным дымом, нечистотами и резкой вонью лошадей из конюшни. Филипп держался в тени, подальше от глаз ночной стражи. Конюшонок подскочил, когда услышал их, но Симон бросил ему несколько монет и велел спать дальше.
Лу уже ждал, возникнув из темноты и увязавшись за ними.
— Куда мы идем? — спросил он.
— Увидишь.
— Что он здесь делает? — спросил Симон. — У меня нет для него лошади.
— Она ему и не нужна. Поедет со мной. — Филипп толкнул решетку.
Симон поднял факел, нашел вход в туннель и начал спускаться. Им нужно было торопиться, на случай если конюшонок решит поднять тревогу.
— Мы возвращаемся в твой замок в Бургундии? — спросил Лу.
— Нет, парень, туда нам дороги нет.
— Почему?
— После такого Церковь меня не простит, уверяю тебя.
— Тогда что ты будешь делать?
— Стану файдитом, полагаю. Отправлюсь в Каталонию. Работу солдата я всегда где-нибудь найду.
— Ты и вправду откажешься от своего замка и земель? Ради этой женщины? И это то, что ты мне предлагаешь? Жизнь, как у меня была прежде?
— Я тебя не брошу, Лу, я дал тебе слово. Я обязан тебе жизнью. Но я не обещал тебе жизнь в замке, я обещал лишь, что не оставлю тебя.
Лу замолчал. В одно мгновение он был здесь, семенил рядом с ними в темноте, а в следующее — его уже не было.
*
В пещере их ждали две лошади. Они беспокойно переступали с ноги на ногу, их дыхание поднималось густыми облаками.
Филипп помог Фабриции сесть на одну из лошадей.
— Всего две лошади? — спросил он Симона. — Ты не едешь с нами?
— Я священник, я посвятил свою жизнь божественному. Куда мне идти?
— Мальчишка проболтается. Он тебя предаст.
— Если мне суждено быть проклятым, то на этот раз я буду проклят как мужчина, а не как его половина.
— О чем ты говоришь?
— Она тебе расскажет, — сказал Симон. — А теперь ступайте, пока кто-нибудь не поднял тревогу.
Фабриция протянула ему руку; Симон взял ее и поцеловал ей пальцы.
— Ступай с Богом, — сказал он.
Филипп вскочил на другую лошадь и понукнул ее вперед. Ветер стонал в устье пещеры, принося с собой вихри льдинок.
— Прощай, священник, — сказал Филипп.
— Dieu vos benesiga, — повторил Симон и скрылся в темноте.
Жиль проснулся в поту. Опять дурной сон. Один из его управляющих стоял над ним, тряся его за плечо. Он шлепком отбил руку мужчины и сел.
— Что ты здесь делаешь?
Мужчина попятился.
— Сеньор, простите, что разбудил вас. Но к вам пришли.
— Сейчас же час ведьм, кишки Господни!
— Он говорит, что ему жизненно необходимо увидеть вас сейчас.
Один из стражников вшвырнул нарушителя в комнату. Управляющий подал Жилю халат, тот встал с кровати и уставился на выскочку, осмелившегося явиться в его покои в такой час. Всего лишь заморыш.
— Что это?
Мальчишка, будь он проклят, казалось, ничуть не боялся.
— Я Лу, сир.
— Избить его и выбросить вон, — сказал он стражникам.
— Нет, сеньор! Прошу вас, сеньор, вы захотите услышать, что я скажу. Вы не пожалеете.
— Что ты можешь знать такого, что могло бы меня заинтересовать?
— Сведения, сеньор. То, что вы хотели бы услышать.
Жилю хотелось хорошенько его пнуть, но он сдержался.
— Какого рода сведения?
— О французе, том, которого вы не любите. Том, что пришел от епископа с новыми солдатами.
— И что с ним?
— Он солгал отцу Ортису о своем имени. Его настоящее имя — Филипп де Верси. Это он устроил засаду на ваших людей.
— Откуда ты это знаешь?
— Я был с ним. Я все видел.
Жиль скрестил руки на груди.
— Кто ты, мальчик? Как ты попал в Монтайе? Ты с паломниками?
— Я тень, сеньор. Я проскальзываю здесь, проскальзываю там, никто меня не замечает. Я видел о Филиппе де Верси такое, что вы хотели бы знать. Если бы я мог сказать вам, где он сейчас, разве вы не хотели бы это услышать?
— Он здесь, в крепости.
— Был, сеньор, но больше нет.
— Что ты имеешь в виду? Он ушел? Как?
— Вы ведь хотите видеть его холодным и мертвым, не так ли? Так что сначала мы торгуемся, сеньор. Так будет правильно.
— Торговаться? — «Да он и вправду так думает, — подумал Жиль. — Этот кусок грязи, этот уличный мусор хочет со мной торговаться?» — Сделка такова. Ты расскажешь мне, что знаешь, а я не прикажу забить тебя до смерти во дворе. — Он навис над ним. Мальчишка Лу не дрогнул. Что ж, яйца у него были, без сомнения, хоть сам он был не больше кочерги. Жиль протянул руку, и управляющий подал ему кошель. Он дал мальчику серебряный денье. — Говори, где он.
Мальчишка Лу вернул монету.
— Мне не нужны деньги, сеньор.
— Чего же ты хочешь?
— Я хочу коня с белым пятном над глазом. И хочу спать на перине. Я хочу, чтобы вы взяли меня в Нормандию, в свой замок, и сделали оруженосцем.
Жиль схватил его за горло и прижал к стене. Кровь Господня, да он бы выжал его, как тряпку, и выбросил в окно. Но тут он откинул голову и рассмеялся.
— Клянусь Дьяволом, ты наглый маленький негодяй. Хорошо, будет по-твоему. — Он отпустил его. — Говори, что знаешь, и побыстрее.
— Под конюшнями есть туннель; он ведет из замка тайным ходом. Он забрал женщину из тюрьмы и намеревается скакать с ней в Каталонию.
— Как он вытащил ее из тюрьмы?
— Священник ему помог.
— Священник? Клянусь волосатыми нечестивыми яйцами Дьявола, зачем бы ему это делать?
— Не знаю, сеньор. Но я знаю, что он это сделал. Своими глазами видел.
Жиль поднял его за плечи и бросил на кровать.
— Вот, мальчик, вот твоя перина. Устрой его поудобнее, управляющий, он это заслужил. Принесите мне доспехи и разбудите моего сержанта. Скажите ему, что есть работа.
— А как же моя лошадь? — спросил Лу.
Жиль уставился на него.
— Я возьму тебя в Нормандию, будешь там моей маленькой тенью. Если сослужишь мне такую же службу, как здесь, то однажды у тебя будет конь. — Он покачал головой. — Когда у тебя, парень, яйца отрастут, их лязг услышат в Константинополе. — Он повернулся к управляющему. — Быстрее! У меня есть работа!
Ночью налетела метель и набросила на долину белое покрывало. Но рассвет выдался холодным и синим, и от яркого солнца блеск снега резал глаза.
Они были на высоких перевалах, и путь был коварным. Филипп вел обеих лошадей за недоуздки. Фабриция, все еще слабая после заточения, вынуждена была цепляться за холку своей лошади, чтобы не потерять сознание. Тело ее онемело от холода, даже под медвежьим плащом, который дал ей Симон.
Снег скрыл тропу, ведущую вверх по горе. Здесь, наверху, мир был безмолвен, лишь изредка раздавался резкий треск ветки, где-то в лесу не выдержавшей под тяжестью снега.
— Монастырь Монмерси как раз за хребтом, — сказала она.
Словно по сигналу, по снегу пробежала лиса со своей добычей — курицей, безвольно висевшей в ее пасти.
— Кур здесь красть больше негде, — сказал он. Кровь птицы окрасила снег — бордовое на девственной белизне.
— Я и не думала снова вас увидеть, сеньор.
— Было бы так легко вернуться. Я был искушаем. Но не смог.
— Что случилось в Тулузе?
— Я убедил епископа, что я его человек. После того как он принял мое покаяние, он дал мне сотню воинов для Симона де Монфора. Мы расстались в самых добрых чувствах, хотя после этого он, возможно, будет отзываться обо мне не так лестно.
— Твоя епитимья?
— На коленях, с голой спиной, с веревкой кающегося на шее, а затем сотня ударов розгой, довольно кротко нанесенных, как мне показалось. После чего меня вновь приняли в любящие объятия Церкви.
— Ты позволил ему себя избить?
— Оно того стоило. Боль была не слишком сильной. — Что ж, небольшое преувеличение: этот папистский ублюдок бил меня как собаку. Чего только не пришлось вытерпеть, пресмыкаясь перед этим святошей!
Он остановился, глядя через долину. Вдали виднелись дальние стражи Пиренеев, врата в Каталонию и в безопасность. Его конь дрожал, переступая копытом. Из ноздрей поднимался пар. Ему нужно было когда-нибудь рассказать ей об отце. Она должна была знать. Он гадал, как найдет слова, чтобы это сказать.
— Фабриция, — начал он, и больше говорить не пришлось. Его лицо сказало ей все.
Она приложила пальцы к его губам.
— Пожалуйста. Не говори.
Но он должен был ей рассказать, чем пожертвовал ради нее Ансельм.
— Он вернулся за тобой. Отец Ортис заставил его…
Он не закончил. Слева, в лесу, он услышал звук — звяканье конской уздечки. Он прищурился от слепящего блеска снега и увидел отряд всадников, наблюдавших за ними, неподвижных, у кромки деревьев. Чего он не увидел, так это лучника, чья стрела угодила ему прямо в грудь и сбросила его с края утеса в ущелье.
— Филипп!
Фабриция скатилась с лошади. Но едва ее ноги коснулись земли, она поскользнулась на льду и тоже чуть не сорвалась с обрыва.
Она лежала на спине, оглушенная. Она услышала цокот лошадиных копыт и мужской смех. Затем они выехали из-за деревьев, дюжина человек, все в капюшонах и плащах. На их щитах были три синих орла дома Суассонов.
Один из мужчин держал арбалет. Он ухмыльнулся ей. У него был сломан зуб.
Жиль слез с коня, передав поводья своему сержанту. Он снял кожаные перчатки и засунул их за пояс.
Он присел на корточки.
— Я тебя знаю, — сказал он. — Ты дочь каменщика, не так ли? Будь моя воля, я бы сжег тебя с твоей проклятой матерью. Это, возможно, спасло бы жизнь тому монаху, но он меня никогда не слушал.
— О чем вы говорите?
— Ты хочешь сказать, что не знаешь? Конечно, ты же была заперта в тюрьме. Неужели он тебе не рассказал, твой благородный любовник? Тот испанский монах приказал твоему отцу починить церковь, и каким-то образом старый ублюдок уговорил его подняться с ним на леса. Как только Ортис оказался наверху, твой отец схватил его и сбросил их обоих вниз. Пол был земляной, так что они оставили приличную вмятину. Мы сожгли тело твоего отца и растолкли его кости в пыль, как поступаем с любым еретиком.
Фабриция плюнула ему в лицо. Во рту у нее пересохло, так что вышло не очень, но ей было приятно видеть, как он вздрогнул. Он сильно ударил ее, прежде чем вытереть лицо.
— Покажи мне свои руки, — сказал он.
Фабриция не двинулась с места. Он схватил ее за запястья, стащил перчатки и уставился на одну руку, затем на другую, а потом перевернул их.
— Где эти раны, о которых все говорят?
— Они исчезли.
— Значит, это была всего лишь очередная байка. Я так и думал. А как насчет твоих магических целительных сил? Или это были просто очередные шлюхины уловки? — Он снова ударил ее и встал. Он кивнул в сторону утеса. — Он умер быстрее, чем я надеялся. Я хотел сделать это сам, не торопясь. И все же, честь соблюдена.
Все было так, как ей снилось. Филипп исчез, и теперь этот монстр с розовыми глазами собирался убить и ее. Ей было все равно, все, кого она любила и кто любил ее, теперь были мертвы. Она предпочла бы присоединиться к ним.
— Это правда, что вы, еретики, считаете любое убийство злом?
— Что бы вы еще обо мне ни говорили, я вам скажу, я не еретичка.
— Тогда докажи мне это. — Он достал из-за пояса кинжал, поднес лезвие к ее носу, поворачивая его в слабом солнечном свете, затем легко провел им по ее большому пальцу, чтобы она увидела, как легко он режет кожу. — Возьми, — сказал он.
Она покачала головой, но он схватил ее за запястье и вложил его ей в руку.
— Возьми! А теперь — убей меня. Докажи мне, что ты не еретичка. Катар бы этого не сделал, я прав? Это было бы пятном на их душе. Но ты только что сказала мне, что ты не еретичка. И у тебя есть веская причина: я приказал людям разжечь костер, на котором сожгли твою мать, и я только что убил твоего любовника. Ты должна ненавидеть меня больше любого человека на свете. Это правда, я вижу это в твоих глазах. Так убей меня и покажи, что ты добрая христианка. — Он приложил палец к своей шее. — Бей сюда. Это лучшее место.
Сержант заерзал на своей лошади.
— Сеньор…
Жиль поднял руку, призывая его к молчанию.
— Если ты перережешь вену, — сказал он Фабриции, — никто ничего не сможет сделать. Это будет идеальная месть. Ты ведь этого хочешь, не так ли?
Его глаза не отрывались от ее. Он улыбнулся и снова указал на свою шею, подзадоривая ее.
Часть ее действительно задавалась вопросом, сможет ли она это сделать. «Возможно, он тоже задается этим вопросом; вот чего он ждет, малейшего движения моих глаз, когда я приготовлюсь нанести удар, и это будет для него предупреждением. Как только я двинусь, он схватит мое запястье и сломает его».
— Ты думаешь, мои люди убьют тебя, если ты причинишь мне вред, — сказал он, — и ты права, они убьют. Но с ними это будет быстро. Моим способом, если ты оставишь меня в живых, это будет медленно. Вот твой выбор.
«Филипп бы не колебался, — подумала она. — Сделай это, сделай». Была ли она слабой или сильной? Убийство ничего бы не дало, ничего бы не изменило.
«Сделай это сейчас», — услышала она шепот Филиппа.
Она уронила нож в снег.
— Я разочарован, — сказал он. — Я думал, ты хотя бы попытаешься, хотя бы ради своего любовника. Он ведь был твоим любовником, не так ли? Поэтому он и вернулся за тобой. Ты, обычная маленькая шлюха, которую он мог бы купить за два гроша где угодно. Каким же дураком он оказался.
Он поднял нож и убрал его за пояс.
— Тебе следовало сделать это, пока у тебя был шанс. Теперь для тебя все будет очень плохо. Очень плохо.
Филипп открыл глаза и увидел небо цвета серого кварца. Он попытался пошевелить головой и застонал от боли в черепе. Снег падал ему на лицо. Он высунул язык, чтобы поймать одну-две снежинки, почувствовал ледяные кристаллы в бороде.
— Фабриция? — сказал он. Он вспомнил, как вел ее лошадь под уздцы. Что случилось потом?
Он попытался сесть и увидел стрелу, торчащую из его груди. Он ахнул и схватился за древко, застрявшее в кольчуге, которую он носил под плащом. Он отломил конец оперенного древка и отбросил его в сторону.
— Фабриция?
Он почувствовал, как к горлу подступает тошнота, повернулся на бок, и его вырвало. Он обнаружил, что смотрит в пропасть. Он вытянул руку, чтобы подтянуться назад.
Он лежал, борясь с желчью. Он не смел пошевелиться. Он лежал на небольшом уступе отвесной скалы. Ветер шевелил лед, бросая ему в лицо крошечные осколки.
«Как долго я здесь? Как низко я упал?» Он согнул обе ноги в коленях, проверяя их. Затем глубоко вздохнул и почувствовал острую боль в спине. Он предположил, что его тело слишком замерзло, чтобы сильно болеть. Настоящая боль придет, когда он снова согреется.
«Если я доживу до того, чтобы снова согреться».
Что ж, он не мог долго здесь лежать, он замерзнет насмерть. Он должен был попытаться встать на ноги, вскарабкаться обратно на утес. Он не мог сделать это в кольчуге. Она спасла ему жизнь в последний раз.
Сначала он снял тяжелые кожаные перчатки, затем потянулся к поясу и нащупал свой кинжал. Его пальцы сомкнулись на рукояти; они почти замерзли, он едва их чувствовал. Он согнул их; они были онемевшими, и он подул на них, пытаясь согреть. Они должны были быть проворными; если он уронит нож, выхода не будет.
Он двигался медленно и обдуманно, сначала разрезая свой сюрко, чтобы добраться до завязок хауберка. Его и так было трудно надевать и снимать, стоя в спальне своего замка с управляющим и еще одним слугой, помогающими ему; делать это здесь, лежа на спине, казалось невыполнимой задачей.
Он медленно сел, голова кружилась, и нащупал трещину в скале. Он зацепился за нее пальцами левой руки и держался, пока головокружение не прошло.
Он дотянулся ножом до спины, нащупал левой рукой нижний ремень и стал пилить его лезвием.
Еще одна завязка была на затылке, и он перерезал ее. Теперь оставалась последняя, посередине спины, и он знал, что ее будет перерезать труднее всего. Но когда он потянулся назад, его замерзшие пальцы зацепились за рваный край сюрко, и он уронил нож. «Кровь Господня!»
Он подумал, что ему конец. Он услышал, как кинжал звякнул о камень. Он слепо зашарил в его поисках, уверенный, что тот соскользнул с края.
Нет, он все еще был здесь.
Его пальцы с благодарностью сомкнулись на рукояти.
— Уронишь его на этот раз — ты покойник, — сказал он себе.
Он нашел завязку посередине спины и с преувеличенной осторожностью перепилил ее.
Теперь нужно было попытаться снять хауберк.
Подул порыв ветра, и он подождал, пока тот утихнет. Он подышал на пальцы, прежде чем снова ухватиться за выступ на утесе, зажмурившись от приступа головокружения. «Смотри на уступ. Не смотри по сторонам».
Он положил кинжал между колен, рядом с мечом.
Он попытался вывернуться из хауберка, но тот был слишком тесным и тяжелым. Чтобы это сделать, ему пришлось бы встать. Он нашел еще один выступ на скале и подтянулся вперед, чтобы повернуться к камню и опереться на левое колено. Затем он поднялся на ноги, так что его лицо оказалось прижатым к скале.
Отсюда он обнаружил, что может дотянуться и коснуться самого края утеса. Должно быть, он упал всего лишь на высоту своего роста, опрокинувшись назад на излом скалы; этот известняковый уступ и заросли, должно быть, не дали ему скатиться дальше.
Он уперся лбом в ледяной камень и поднял правую руку к левому плечу, дергая за доспех. Он не мог тянуть слишком сильно, боясь потерять равновесие. Он боролся с рукавом, освобождая его дюйм за дюймом. Если бы он смог вытащить одну руку, с другой было бы легче.
Ветер впивался в него.
Как только кольчуга будет снята, ему придется действовать быстро; какой бы тяжелой и громоздкой она ни была, она хотя бы давала ему некоторую защиту от холода.
Он вытащил левую руку, затем принялся за правое плечо. Его пальцы соскользнули с ледяной скалы, и он чуть не упал. Он вцепился в другой выступ.
«Терпение, Филипп».
Наконец он высвободил и другую руку, и кольчуга упала к его ногам. Он сразу почувствовал себя намного легче и намного холоднее. Теперь ему нужно было двигаться быстро, иначе он скоро замерзнет насмерть.
Опираясь на скалу, он зацепил носком за ремень меча, поднял его сапогом до колена, а затем схватил одной рукой. Он перекинул меч и ремень через плечо.
Лезть было невысоко, но ледяная скала и дрожь в конечностях делали это труднее. Он потянулся вверх, нашел выступ и подтянулся. Мир начал вращаться. «Не годится». Он снова опустился на уступ.
— Фабриция!
Ответа не было. Неужели она мертва?
Он пополз вдоль уступа в поисках другого выступа. Он просунул пальцы в трещину в скале, выгреб снег и приготовился к еще одному усилию. Он уперся сапогом в скалу и потянул. Пальцы его левой руки нащупали еще одну трещину.
Он подтянулся вверх, увидел верхушки деревьев и струйку дыма выше по долине. Но тут он почувствовал, как его пальцы соскальзывают, и закричал, когда голень треснула о камень. «Кости Господни!»
Он сейчас упадет.
«Что мне делать?» — молился Симон, стоя на коленях. «Я больше не могу полагаться на то, во что когда-то верил. Все, что было твердым, растаяло».
Он услышал крики сверху, цокот копыт по булыжникам, когда отряд всадников въехал в цитадель. Он предположил, что это наконец вернулся Жиль. Он собрался с духом.
Он услышал, как тот сбегает по каменным ступеням, и обернулся как раз вовремя, чтобы увидеть, как барон врывается в крипту, стряхивая талый снег на каменные плиты, его розовые глаза пылали. У него был вид человека после секса или после убийства.
— Снова на коленях, священник? Осторожнее, протрешь их до дыр.
— Вы уехали очень внезапно ночью, сеньор. Мы все гадали, что случилось.
— У меня были важные дела.
— Ваш отъезд вызвал большое беспокойство.
— Полагаю, у вас он вызвал больше беспокойства, чем у других. — Жиль потянул носом воздух. — Здесь все еще воняет тем монахом. Впрочем, вы, церковники, и при жизни воняете не меньше. Поэтому вы жжете столько ладана? — Он опустился на одно колено. — Отец, прими мою исповедь.
— Вы оскорбляете меня, а затем просите об отпущении грехов?
— Это твоя работа. Просто делай ее.
— У меня нет епитрахили. — «Выиграй время, — подумал Симон. — Узнай, что случилось ночью». — Мне придется за ней сходить.
Но Жиль снова вскочил, положив руку на грудь Симона, чтобы не дать ему уйти.
— Тебе не понадобится твоя епитрахиль, отец, это не та исповедь. Мне не нужно твое отпущение, ибо я уверен, что совершил нечто, что Бог от всей души одобрил бы. Сам Папа говорит, что убийство еретиков — не грех, так в чем же мне исповедоваться? Но я все равно расскажу тебе, что я сделал. Ты священник, и тебе понравится это услышать.
— Я слушаю, сеньор.
— Я обвиняю себя в убийстве Филиппа де Верси. Не своей рукой, пойми, но я отдал приказ. Я был во всех отношениях милостив, ибо конец был быстрее, чем он заслуживал.
— Убийство другого христианина — грех, и на небесах, и на земле.
— Он не был христианином, хотя и притворялся им.
— Он был командиром крестоносцев, посланных нам епископом Тулузским!
— Он был предателем епископа и Бога. Я застал его, когда он помогал еретичке бежать. Разве так поступает христианский рыцарь?
— У вас есть доказательства его ереси? Потому что если нет, вы будете прокляты перед Богом и перед королем Франции. Филипп де Верси еще не был отлучен от церкви, так что вы не имели права на такое!
— Ваш монах не зацикливался на таких юридических тонкостях в Сен-Ибаре. Он сказал мне убить там всех и позволить Богу решать, кто еретик, а кто верен. Помнишь? Но я полагаю, ты слишком поспешил с суждениями. Позволь мне рассказать, что еще я сделал, тогда, возможно, ты будешь более убежден.
Он толкнул Симона к алтарю.
— Женщина Беренжер. Ты видел шрамы на ее руках? Говорят, что время от времени у нее там были дыры, как у Христа после распятия. Ты веришь в эти истории, отец?
— Я не знаю, во что я верю.
— Говорят даже, что она творила чудеса, что могла исцелять больных. Ты и в это веришь?
— Некоторые говорили, что она может творить чудеса. Она всегда это отрицала.
Взгляд Жиля упал на свечи, чадящие черным дымом на алтаре, воск шипел, догорая.
— О чем ты молился?
— Молитвы человека — дело его совести.
— Дай угадаю. Не молился ли ты за свою собственную душу? Я знаю, что ты сделал, священник! Я знаю, что ты пошел в тюрьму и подкупил моего стражника, я знаю, что ты освободил пленницу отца Ортиса и что ты сговорился с Филиппом де Верси, чтобы это сделать. Я знаю, что ты приготовил для него двух лошадей для побега. Я не знаю только, почему.
Симон молчал. Значит, он убил Филиппа; но что он сделал с Фабрицией?
— Что ты за священник? Я с самого начала о тебе думал. Что-то в тебе меня беспокоит, но я не могу понять, что именно. Расскажешь мне?
— Что вы сделали с девушкой Беренжер?
— А, она! Ты видел, что ее отец сделал с монахом? Это было дело Дьявола, если я когда-либо его видел. Человека могут отправить в ад за самоповреждение, но представь, что будет с человеком, который при этом убивает другого. Да еще и священника! Каково наказание за это, как думаешь? Есть ли место хуже ада, с еще более суровыми пытками, для такого человека?
— Что вы с ней сделали?
— А что христианский рыцарь должен делать с колдуньей, порождением такого человека? Она должна заплатить за грехи отца, вы не находите?
Увидев выражение лица Симона, он наклонился и прошептал священнику на ухо, что именно он сделал, в мельчайших подробностях.
*
Филипп искал опору для ног, напрягая руки. Пальцы онемели и почти не слушались. Он не мог больше держаться, чувствовал, как силы покидают его.
Он посмотрел вниз, нашел трещину в скале, засунул туда сапог. Колено было согнуто; это давало ему ровно столько опоры, чтобы снова подтянуться.
Он подтянулся, нащупал другую опору для ног, почувствовал что-то твердое под другим сапогом и приготовился к последнему усилию. Он протянул правую руку и слепо нащупал что-то, за что можно было ухватиться, что-то, что не было скользким ото льда. Он даже подбородком помогал себе.
Он почувствовал, как соскальзывает обратно к краю.
Его голень проскребла по скале, затем кончики пальцев, ногти; он вцепился во что-то твердое и снова оттолкнулся, перекинул одно колено через край утеса, вполз на животе наверх и лежал, хрипя от изнеможения, в снегу.
Наконец, он открыл глаза и посмотрел на свои руки. Он сорвал почти все ногти на правой руке, но был так холоден, что почти ничего не чувствовал. Он смотрел на них, завороженный. Как можно было нанести себе такой вред и не заметить? Медленно сочилась черная кровь.
Он поднялся на колени.
— Фабриция?
Зрение не прояснялось, и то, что он видел, не имело смысла. Он попытался встать на ноги и споткнулся. Упал, снова встал.
— Фабриция?
И тут он увидел ее. Он отшатнулся и застонал.
— Нет, — сказал он.
— Нет! — сказал Симон.
Жиль улыбнулся.
— Вы не находите, что это идеальное возмездие?
Симон потянулся назад, и его пальцы сомкнулись на тяжелом медном кресте на алтаре. Он размахнулся и ударил им Жиля по голове.
Такое неожиданное насилие застало их обоих врасплох. Острие трансепта ударило его в висок, и сила удара вогнала кончик в его череп.
Он упал, не издав ни звука. Лежал на спине, кровь ритмично била на каменные плиты. Затем его ноги дернулись, и он затих. Глаза его оставались открытыми.
Симон уронил крест на пол.
Он долго смотрел на труп.
— Что ж, — сказал он вслух, почти чтобы успокоить себя. — Вот и все. — Ноги его ослабли. Он тяжело опустился на ступени. — Я убил его. — Осознать всю чудовищность этого было невозможно. Он произнес это вслух снова, чтобы убедить себя: — Я убил его.
Он встал, а затем снова сел. Поднял распятие, не спеша протер его, прежде чем положить на алтарь, идеально по центру. Колени его подогнулись. Он снова сел на пол.
Нужно было что-то делать, но в голове была пустота. На стене мелкой россыпью была кровь. Еще больше крови было на его руках.
— Ты не можешь здесь оставаться, — сказал он себе и побежал вверх по лестнице из крипты.
*
Жиль распял ее на сосне.
«Должно быть, они принесли перекладину с собой, — понял Филипп. — Значит, не случайность, Жиль, должно быть, спланировал это еще до того, как отправился в путь». Филипп, спотыкаясь, прошел по снегу и упал на колени перед крестом, глядя на два ярких пятна крови на снегу, что капали с ее рук.
Она дышала, но едва. Слабое облачко пара поднималось от ее губ, когда грудь вздымалась в мучительном усилии вдохнуть. Она не осознавала его присутствия и не открыла глаз, когда он назвал ее имя.
— Не умирай, — сказал он.
Они вбили гвозди в ее руки и обвязали веревками запястья и подмышки, чтобы удержать ее на кресте. Смерть по-римски занимала до трех дней, но здесь, зимой, она умерла бы от холода гораздо раньше.
«Как мне ее снять?» — подумал он. Перекладина была прибита к стволу дерева. Он встал позади нее и ударил по ней ладонью правой руки. Она застонала, когда дерево врезалось ей в спину. Затем он встал перед ней, уперся правой ногой в дерево и потянул изо всех сил. Наконец перекладина оторвалась, и она обмякла, хныча, на веревках. Он почувствовал, как ее вес оседает на него. Он осторожно опустил ее на колени, затем на спину. Она вскрикнула от боли.
Он перерезал веревки, которыми она была привязана к перекладине.
Ее глаза моргнули и открылись.
— Филипп?
— Не говори. Я сниму тебя с этой штуки.
Когда он наклонился над ней, медное с гранатом распятие, которое она ему дала, выскользнуло из-под его рубахи и повисло между ними, насмехаясь над ним. Он сорвал его, разорвав цепочку, и швырнул как можно дальше в деревья. Он выкрикнул клятву убийства и мести, слушая, как она эхом разносится по горам. Затем он снова упал на колени рядом с ней, борясь за самообладание.
Легкого пути не было. Он никогда не смог бы вытащить железные гвозди, он мог только протащить их насквозь. Но ее руки были так замерзли, что он предположил, что боль может быть не такой сильной, как если бы она была в тепле. Он сделал это быстро, освободив ее правую руку, затем левую. Она вскрикивала каждый раз, оставляя еще больше яркой крови на девственном снегу.
Он подхватил ее на руки. Над деревьями вилась струйка дыма. Он вспомнил, что она говорила ему, что они близко к Монмерси. Ему нужно было торопиться, пока холод не убил их или не пришли волки.
Он нес ее по снегу, с каждым шагом обещая ей месть и жизнь.
*
Бернадетта услышала, как часовенный колокол ударил к терции. Смолистое дерево, которое они использовали для огня в зале капитула, сочилось мерзким, маслянистым дымом, который давал мало тепла и заставлял ее кашлять.
Сильный снег так рано предвещал долгую зиму, жестокую перемену после безжалостного лета. Теперь, когда она стала аббатисой, она беспокоилась за своих подопечных. Судьба монастыря и его маленькой общины теперь полностью лежала на ее ответственности; предыдущая аббатиса скончалась от своих недугов в последний жаркий день лета.
Она смотрела из окна на шиферную крышу монастыря, наблюдая, как снег падает с неба. Она постоянно беспокоилась о разбойниках. Война опустошила окрестности, и теперь повсюду бродили беженцы и арагонские изгнанники.
«Смотри-ка! Что-то движется вверх по долине к нам». Она пробормотала молитву и стала наблюдать. Это был не волк, слишком большой для него, но слишком маленький для медведя или лошади. Значит, это человек. Но кто бы это ни был, он был один и двигался странно. Она сбежала по каменной лестнице в клуатр, зовя привратницу.
Она поспешила к воротам, отодвинула затвор и выглянула наружу.
— Что там? — спросила привратница, на бегу хватаясь рукой за подол своего облачения.
— Там что-то есть. Открывай!
Привратница — сестра Мария — прильнула глазом к решетке.
— Но мы не знаем, кто это или что это. Это может быть опасно.
— Открывай ворота! — повторила Бернадетта.
Снег намело в сугроб, по колено. Бернадетте пришлось перелезать через него. Теперь она видела, что незнакомец — мужчина, и что он что-то несет; и судя по тому, как он шатался под своей ношей, он не доберется до ворот.
На всякий случай сестра Мария вернулась за своей палкой. Она высоко ценила молитву и розгу.
*
Когда мужчина увидел бегущую к нему Бернадетту, он упал на колени.
Он нес кого-то, увидела она, молодую женщину. В его бороде был лед, и ни на одном из них не было плащей; они были одеты лишь в свои туники. Руки женщины были в крови, а лицо синим. Она была явно мертва.
— Помогите ей, — сказал мужчина.
Привратница поспешила присоединиться к своей аббатисе. Она с тревогой увидела, что у мужчины за спиной висит меч, и приняла его за разбойника. Она ударила его палкой по затылку, и он рухнул в снег.
— Сестра Мария, что вы делаете?
Мертвая женщина пошевелилась. Она открыла глаза, протянула окровавленную руку и коснулась лица мужчины.
— Спасибо, сеньор, — прошептала она.
— Зови остальных! — велела Бернадетта привратнице. — Быстро! Готовьте горячие ванны и разжигайте огонь. И выбрось эту палку! — Она наклонилась, чтобы обнять женщину. И с ужасом поняла, что знает ее.
— Фабриция, — сказала она.
Они нагрели камни у огня и положили ей в постель; и хотя сами монахини даже в самую лютую зиму спали лишь под тонкими шерстяными одеялами, они укрыли ее единственной медвежьей шкурой, что у них была, и всеми запасными коврами, какие нашлись, пытаясь ее согреть. Лазаретчица сделала припарку для ее рук.
А затем они молились за нее.
Что до мужчины, он сказал лишь, что его зовут Филипп и что свои раны он считает пустяковыми. И все же два дня он не мог встать с постели, не падая. Его тошнило при каждом движении.
— У вас серьезный удар по голове, — сказала ему лазаретчица. — Шишка размером с куриное яйцо. — Руки его были сильно изранены, и она осторожно удалила обломки ногтей. Он терпел это без жалоб.
Она также обнаружила багровый синяк в центре его груди. Он сказал, что в него попала стрела и что кольчуга, теперь выброшенная, спасла ему жизнь. Узнав, что девушка жива и о ней заботятся, он впал в глубокое оцепенение.
На стене кельи, куда его поместили, висело распятие. На следующее утро лазаретчица доложила, что ночью он сорвал его.
Когда он снова обрел равновесие, то направился к постели Фабриции. Она походила на труп, разве что была подперта подушками. Увидев его, она протянула к нему свою израненную руку, поцеловала его в лоб и снова закрыла глаза.
*
Аббатиса дежурила у постели вместе с Филиппом. Дрова в огне были сырыми, и в комнате было так холодно, что у него ломило зубы. Комнату освещали свечи. Порыв снега хлестнул по ставням.
— Кто вы, сеньор? — спросила его Бернадетта. — Вы рыцарь, это очевидно по вашей осанке, и говор у вас северный. Но вы не крозат?
— Вы правы, у меня есть замок и земли на севере, но теперь они под интердиктом Церкви. Так что я уеду, как только смогу. Если кто-то найдет меня здесь, это доставит вам много хлопот.
— Зимой у нас не бывает посетителей, так что не беспокойтесь на этот счет. О нас забывают до весны. Но почему вы отлучены от церкви, сеньор?
— За то же, что совершаете и вы; за помощь еретичке.
— Эта девушка не еретичка.
— Ее мать приняла катарский обряд, а отец убил священника.
Аббатиса на мгновение замерла, чтобы прийти в себя после этой новости. Она перекрестилась.
— Она поправится, как вы думаете? — спросил он ее.
— Лазаретчица говорит, что раны на ее руках воспалились. Это очень странно.
— Странно?
— Когда она была у нас, у нее все время были язвы на руках и ногах, но раны тогда не гноились. Она также очень сильно пострадала от переохлаждения. И она — кожа да кости, бедняжка.
— Но она будет жить?
— Если на то будет воля Божья.
«А я знаю, каким непостоянным Он может быть», — подумал Филипп.
— Хуже всего то насилие, что было совершено над ее духом. Я боюсь, что даже если ее руки заживут, шрам останется, глубоко внутри. Думаю, ей понадобится время, долгое время после того, как раны затянутся, чтобы оправиться от пыток, которым ее подвергли. Ей понадобятся доброта, терпение и Божья благодать. Где она найдет такие дары там, в миру?
— Я о ней позабочусь.
— Не думаю, что это было бы мудро. При всем уважении, сеньор, вы — человек войны. Какой покой она когда-либо найдет с вами?
— Что вы хотите сказать?
— Я думаю, ей следует остаться здесь, с нами. Мир — не место для такой нежной души, как ее. Здесь она может найти истинное убежище. Конечно, это лишь мнение бедной монахини, проведшей всю свою жизнь в монастыре.
Филипп протянул руку и легко коснулся лба Фабриции, пригладив выбившийся локон.
— Я люблю эту женщину.
— Вам не нужно меня в этом убеждать. Вы спасли ей жизнь. Но мы можем проявить свою преданность не только обладанием, но и жертвой. В конце концов, можно сорвать цветок и засушить его между страницами книги, но тогда он перестанет быть цветком. И если вы отлучены от Церкви, куда вы пойдете, чтобы быть в безопасности, не говоря уже о Фабриции? Отпустите ее, сеньор. Ваша жизнь — не та, что ей нужна.
«Она права, — подумал Филипп. — Мир, в котором я живу, — не место для нее. Я вернулся за ней, как и обещал, но удерживать ее ради своих эгоистичных желаний было бы неправильно».
Он опустил голову.
— Я так хотел, чтобы она стала моей женой.
— Она дочь каменщика, склонная к таинственным ранам и видениям. Вы — человек войны. Как такое могло бы случиться?
Филипп кивнул.
— Я не могу уехать, пока не буду знать, что она снова здорова.
— Вы можете оставаться, пока погода не наладится. Мы дадим вам осла и немного еды. Куда вы отправитесь?
— У меня есть дела, которыми я должен заняться. Как вы и сказали, сестра, я — человек войны. Мне нужно свести еще один счет, прежде чем я смогу покинуть Альбижуа.
*
«Отними у человека семью, — думал Симон, — и что останется? Отними у него мать, отца и братьев; отними право жениться и создать свою собственную семью; что останется?»
«Остается надежда на Бога и на рай; остается монастырь и остается знание, что Церковь — единственное место, которому ты можешь по-настоящему принадлежать».
«Но отними уверенность в вере — что останется тогда? Должна быть уверенность. Человек должен знать; не может быть места сомнению. Он не может посвятить всю свою жизнь вере, которая в конечном итоге не принесет ему искупления».
«Потому что если отнять Бога — что у тебя останется? Лишь две вещи: стук твоего собственного сердца и безымянный, черный ужас».
*
Мир был укутан в белое. Словно на землю набросили одеяло, чтобы заставить ее замолчать.
Он различил черную тень пещеры у подножия утеса. Признаков жилья не было, но это не значило, что их там нет. Он чувствовал их взгляды. Они, должно быть, давно видели, как он поднимается по долине.
Он привязал свою лошадь к дереву.
Он представил, что к этому времени они уже, должно быть, нашли Жиля. Он слышал, как в Монтайе звонят колокола, звук отчетливо разносился по морозному воздуху. Конюшонок, должно быть, лепечет солдатам о поспешном отъезде священника. Они поймут, кто убил великого сеньора.
— Эй! — крикнул он. Он вошел в пещеру, нашел остатки костра. Он растер пепел между пальцами. Тот был еще теплым.
Он опустился на колени. «Осторожнее, протрешь их до дыр», — услышал он насмешку Жиля.
«Что ж, мы видели, кто протерся первым». Пол пещеры был покрыт крупным песком. Он слышал, как где-то капает вода.
Он произнес слова «Отче наш». Он увидел движение в тени.
Их было по меньшей мере шестеро: мужчины или женщины, невозможно было разобрать, так как все они были в капюшонах. Они подождали, пока он закончит свою молитву.
— Что тебе здесь нужно? — прорычал мужской голос.
— Я хочу присоединиться к вам.
— Ловушка! — прошипел другой.
— Это не ловушка, — сказал он. Он снял свой крест и плюнул на него. Затем бросил его на пепел костра. — Если бы это была ловушка, со мной были бы солдаты. Но, как видите, я совершенно один.
Один из Совершенных вышел из тени.
— Кто ты?
— Меня зовут отец Симон Жорда. Я монах цистерцианского ордена в Тулузе. Или был им. Я больше не христианский монах.
— Что тебе от нас нужно?
— Я убил человека сегодня ночью.
— Священники постоянно убивают, — сказал другой голос из тени. — Они называют это святым делом.
— Этот был христианским рыцарем, и я сделал это, потому что он убил крезена. Так к кому же мне теперь идти за отпущением грехов?
— То, что ты больше не хочешь быть священником, не значит, что ты готов к консоламентуму.
— Я знаю, во что вы верите. И думаю, что, возможно, я тоже готов в это поверить.
Один из Добрых людей присел на корточки по другую сторону остывшего костра.
— Ты знаешь, что ваши люди делают с нами, когда ловят? Без сомнения, ты был тому свидетелем. Готов ли ты умереть так? А для тебя все будет гораздо хуже, если ты обратишься в нашу веру. Они будут ненавидеть тебя еще сильнее, чем нас.
— Я ищу Бога. Помогите мне.
Подошел еще один из Совершенных.
— Мы можем ему доверять?
— Конечно, можем. Он прав, если бы он хотел нашей смерти, то привел бы с собой солдат. — Тот снова повернулся к Симону. — Ты понимаешь, что собираешься сделать? Готов ли ты войти в пламя?
— Брат мой, — сказал Симон, — мне кажется, я не вхожу в пламя, а выхожу из него.
Комнату освещали лишь несколько сальных свечей, и в воздухе тяжело висел черный дым. Фабриция, чьи руки были обмотаны льняными повязками, хотела дотронуться до него, но он стоял в двух шагах от ее постели, словно уже ушел.
Часовенный колокол зазвонил к вечерне. Филипп услышал, как послушницы поспешили через клуатр внизу в зал капитула.
— Как они узнали? — спросила она. — Это отец Жорда им сказал?
Он покачал головой.
— Не священник. Это был мальчишка, Лу.
Ее веки медленно моргнули.
— Так что же нам теперь делать?
— Они думают, что мы мертвы, так что пока мы в безопасности.
— Я не хочу здесь оставаться. Я хочу в Каталонию. Я хочу забыть это место и все, что случилось. У тебя еще есть крест?
Крест! Теперь ему его ни за что не найти.
— Тебе следует остаться здесь, набраться сил.
Наступила тишина. Он слышал, как шипит воск в свечах. Фабриция закрыла глаза.
— Тебе следует остаться здесь, — повторил он.
— А как же ты?
— У меня есть дела. Есть кое-что, что я должен сделать, прежде чем покину Страну Ок.
— Нет, прошу вас, сеньор. Оставьте это.
— Я не могу.
— У тебя нет ни коня, ни доспехов, ни людей. Он в крепости, окруженный солдатами и снегом.
— Я найду способ. Я не успокоюсь, пока не отомщу за то, что он сделал с тобой и с моим оруженосцем.
На ее лице были слезы. Под повязками ее руки были покрыты припарками, которые лазаретчица наложила, чтобы вытянуть заразу, но она смогла утереть слезы большим пальцем.
— У нас могла бы быть новая жизнь, у нас обоих.
Он подумал о том, что сказала ему Бернадетта. «Да, но какой была бы эта жизнь для тебя?» — подумал он.
— Если вы уедете отсюда, сеньор, я вас больше никогда не увижу. Мы оба это знаем. Они вас убьют. Помните молитву, что вы произнесли, чтобы мы были вместе? Что ж, Бог явил вам чудо. Он ответил вам. Но Он назначил цену за свой дар, и цена эта — ваш отказ от мести.
— И я должен просто забыть, что он сделал с Рено? Как я смогу обрести счастье, зная, что этот человек еще жив?
— Ты будешь счастлив, потому что ты счастлив. Ты будешь счастлив, потому что просто забудешь о нем, зная, что он больше не сможет причинить тебе вреда. Если память делает тебя несчастным, то счастье — это забвение. Вот о чем я тебя прошу. Забудь, ради нас.
— Я могу отказаться от своего титула и земель, но не могу отказаться от кодекса, по которому живу. Я не могу отказаться от своей чести. Ты знаешь, кто я. Но если ты останешься со мной, то возненавидишь меня за то, кто я есть.
Она долго молчала. Он слышал, как жир со свечи шипит на холодном камне подоконника.
— Вы однажды сказали мне, что когда я возлагала руки на людей, это давало им надежду. Вы сказали, дело не только в исцелении, что это показывало им, что Бог их не покинул. Вы сказали, что то, что я делала, очень важно.
— Да, и я до сих пор в это верю.
— Но я отказалась от этого дара; я сделала это ради вас, потому что так сильно вас хотела. Но какой ценой, сеньор, не только для меня, но и для всех тех, кто приходил ко мне в поисках надежды. Выбрав вас, я выбрала против них. Я отвернулась от Бернарта, от отца Марти и всех, подобных им.
— Выбор был не в этом.
— Разве? С нашей первой ночи вместе мои руки и ноги перестали кровоточить. Что это значит?
— Я не знаю, что это значит. Никто не знает.
— А что, если я скажу, что это и есть Божья сделка? Что я могу помогать другим, но взамен должна страдать. Я отказалась от дара не из-за боли в руках, а потому что не хотела отказываться от вас. Что вы на это скажете?
— Так будет лучше, — сказал он, давясь словами. Она закрыла глаза.
— Вы в это по-настоящему не верите, и я тоже. — Филипп поцеловал ее в щеку.
— Мой отец отомстил, — сказала она. — Но знаете, если бы священник, убивший мою мать, в этот самый миг ел жареного фазана у теплого огня, и все сокровища мира лежали бы у его ног, я бы сказала: да, пусть пьет лучшие вина и носит тончайшие шелка. Все, что ему угодно, лишь бы ко мне вернулся мой отец. Какой толк в мести, если ты теряешь все, что любишь?
— Я отказался от всего, что делало меня рыцарем. Если я откажусь еще и от своей чести, боюсь, ничего не останется.
— Если ничего не останется, тогда начни сначала, стань тем, кем никогда не был.
— Я рыцарь. Я не умею быть кем-то другим. Это единственный путь. Ты никогда не найдешь покоя в мире, в котором я живу.
— Тогда я должна проститься с вами и пожелать удачи, сеньор. Знайте, что я буду любить вас до последнего вздоха и надеяться, что вы никогда не пожалеете о том, что собираетесь сделать.
Она отвернулась к стене. Филипп помедлил, затем повернулся и вышел, тихо прикрыв за собой дверь кельи.
*
На булыжниках лежал ледяной налет, и холод был таким глубоким, что было больно дышать. Он навьючил мула. Бернадетта смотрела, как он затягивает ремни.
— Что вы планируете делать? — спросила она.
— Я направлюсь в Кабаре. Солдаты Тренкавеля все еще держатся там, и они мне помогут.
— Так вы планируете отомстить?
— Как мне указала Фабриция, в одиночку я этого сделать не смогу.
— Откуда вы знаете, что они не зарежут вас на месте?
Филипп полез в свою тунику и достал знамя Тренкавелей.
— Я покажу им это. Кроме того, там будут солдаты из Монтайе, которые меня помнят.
— Она говорит, что не хочет, чтобы вы уходили.
— Но как вы и сказали мне, сестра, если я возьму ее с собой, она никогда не найдет покоя. Я — человек войны. Она попросила бы меня отказаться от мести человеку, который пытал моего оруженосца, а зная это, и я бы никогда не нашел покоя. Вы правы, ничего не поделаешь.
— Да, я считаю, что ей лучше остаться здесь. Мир — не место для такой души, как ее.
Он взял поводья осла. Аббатиса преградила ему путь.
— Не возвращайтесь в Монтайе, ради вашей же души. Насилие никогда не принесет вам покоя.
— Вы прячетесь здесь от мира. Легче быть милосердной, когда мир не с тобой.
— Неужели вы не сложите меч и не предадитесь молитвам?
— Молитвы не защитят ни вас, ни меня от тех, кто хочет нас уничтожить. Когда мы склоняем головы, их просто легче отрубить.
— И если вы будете жить так, как живет ваш враг, однажды вы не сможете отличить его от себя.
— Спасибо за вашу доброту. Это правда, я не согласен со многим, что вы говорите, но хотел бы быть больше похожим на вас. Позаботьтесь о ней ради меня. — Он прошел мимо нее, но задержался у двери конюшни. — Как вы думаете… эти раны, что были у нее на руках и ногах… вы их видели?
— Конечно. Они были постоянным испытанием для нее, когда она была послушницей, и несколько раз я видела их без повязок.
— И что вы думали? Они были настоящими — или она одержима каким-то безумием?
Бернадетта вздохнула.
— Я искренне верю, что Фабриция — добрая душа, настолько чистая от греха, насколько это возможно для смертной женщины. Но я не могу в это поверить, Филипп, как бы мне ни хотелось. Она не такая, как вы или я, но это не делает ее святой.
Филипп кивнул и повел мула через клуатр к открытым воротам.
«Посмотри на этот сброд», — подумал Мартин Наваррский. Когда-то они были добрыми воинами. Теперь похожи на бродяг. Крозатс отобрали у них доспехи и оружие в Монтайе, и на следующий день половина людей разбежалась, направившись в низины или обратно в Каталонию.
Незадолго до того они напали в лесу на патруль крестоносцев — шестерых хорошо вооруженных воинов, — сами имея из оружия лишь дубины да голые руки. То был акт отчаяния, и в тот день полегло большинство из его оставшихся людей. Но они победили. Забрали оружие крестоносцев и съели их лошадей.
Однако зима оставила их голодными и бездомными, и теперь у него осталось всего семеро бойцов. Придется ждать до весны, чтобы снова наняться на службу — к крозатс или к катарам. А до тех пор нужно было как-то выживать.
Они притаились на опушке, наблюдая за дымом, что поднимался от зала капитула в монастыре.
— Там и переждем, пока снег не сойдет, — сказал Мартин.
— Бабы и жратва, — протянул один из них. — Давненько я ни того, ни другого не видел.
— Они нас заметят, — возразил другой.
— Могли бы мы им еще в День всех усопших отправить длинное послание на пергаменте, изложив наши планы, — сказал Мартин. — Ничего бы это не изменило. Они ничего не смогут сделать, чтобы нас остановить. Всего лишь кучка баб.
— Там стена.
— Достаточно высокая, чтобы удержать волков и злых гномов, — сказал Мартин, и остальные рассмеялись. — Хуан здесь самый высокий. Он перемахнет через нее и откроет нам ворота.
Они двинулись через снег. Все воины были католиками, и некоторые нервничали из-за грабежа монастыря. Но Мартин все еще был их командиром, и он завел их так далеко. К тому же они были повязаны. Пути назад не было.
*
Дыхание застывало в воздухе. Он шел медленно, склонив голову под ветром, снова и снова прокручивая в голове разговор с Фабрицией.
«Если вы уедете отсюда, сеньор, я вас больше никогда не увижу. Мы оба это знаем. Они вас убьют. Помните молитву, что вы произнесли, чтобы мы были вместе? Что ж, Бог явил вам чудо, Он ответил вам. Но Он назначил цену за свой дар, и цена эта — ваш отказ от мести».
Что-то привлекло его внимание, сверкнув на обледеневшей ветке пихты. Это был крест, который он сорвал с ее шеи, когда снимал с дерева. То самое место, где Жиль ее распял.
Он должен был затеряться, быть погребенным под сугробом. Но каким-то образом он запутался здесь, в ветвях. Он протянул руку и сорвал его. «Чего ты от меня хочешь? — подумал он. — Я и впрямь не могу постичь твоего замысла».
«Вы однажды сказали мне, что когда я возлагала руки на людей, это давало им надежду. Вы сказали, дело не только в исцелении, что это показывало им, что Бог их не покинул».
Она пожертвовала всем, во что верила, ради него. Почему он не мог сделать то же самое для нее? Сестра Бернадетта, может, и считала, что ему следует от нее отказаться, но она всю жизнь прожила в монастыре. Что она на самом деле знала о мужчинах и женщинах? Он взвесил крест в кулаке. Каков бы ни был замысел этой жизни, теперь он был уверен, что никто по-настоящему его не понимает; ни священники, ни даже еретики. Он надел цепочку на шею и принял новое решение. Развернул мула и направился обратно, тем же путем, каким пришел. Значит, надежда есть. Просто путь к ней будет иным.
*
Хуан перемахнул через стену, но, спускаясь с другой стороны, наткнулся на привратницу, шедшую ему навстречу. Старая монахиня закричала и бросилась к залу капитула, но Хуан схватил ее сзади и зажал ей рот рукой, чтобы заставить замолчать. Он колебался, не зная, что делать дальше. Старуха продолжала вырываться, поэтому он достал нож и перерезал ей горло.
Затем он открыл ворота.
Когда Мартин увидел, что он наделал, то влепил парню затрещину.
— Теперь нам придется убить их всех, идиот, — сказал он. Он знал, какое наказание ждет за убийство монахинь; теперь они не могли позволить себе оставить кого-либо в живых.
Они бросились в погреб в поисках еды. Их ждало разочарование: лишь несколько черствых хлебов, немного меда и почти никакого мяса. Тут Мартин услышал крики. Кто-то нашел тело привратницы. Он послал двоих разобраться.
Остальных он повел в часовню. И это все их золото? Одна из монахинь звонила в часовенный колокол, поднимая тревогу. Мартин послал еще двоих, чтобы заставить ее замолчать, и вышел, остальные последовали за ним. Еды почти нет, золота — кот наплакал. Готов поспорить, бабы там тоже все уродины.
— Хоть одна-то годная для потрахаться найдется, — сказал Хуан.
— Не ставь на это, — ответил Мартин. — Как по-твоему, почему они в монахинях?
Филипп наблюдал, как двое выходят из часовни. «Должно быть, в убийстве монахинь есть что-то такое, отчего нервничает даже профессионал», — подумал он. Один из них оглянулся, словно что-то забыл.
— Я слыхал, они и не монахини вовсе, — сказал он своему товарищу. — Большинство из них — еретички. А убить еретичку — не грех.
В Париже за убийство монахини тебя бы повесили, выпотрошили и четвертовали; на небесах наказание было бы бесконечно хуже. Эти два болвана выполнили приказ, и теперь их мучила совесть.
Что ж, им недолго придется страдать от ее угрызений. Он шагнул из-за колонны и убил первого одним ударом, взмахнув мечом вверх и распоров ему шею. Другой уставился на него, настолько ошеломленный, что не успел среагировать, — зритель на собственной казни. Когда с ним было покончено, Филипп обернулся и прислушался. Из погреба и конюшен доносились крики. Сколько их там?
Под командованием Наваррского в Монтайе было пятьдесят человек. Половину они потеряли во время осады. Сколько выжило за стенами крепости или дезертировало?
Он оттащил два тела внутрь церкви. Увидел убитую ими монахиню, все еще потрясенный тем, с какой легкостью некоторые мужчины убивают беззащитных женщин.
— Никто не будет по тебе скорбеть, — сказал он мертвому испанцу, прежде чем бросить его на каменные плиты.
Он пересек двор и бросился к погребу.
— Свежего мяса, мать твою, нет, — услышал он голос одного из рутьеров. — Только солонина.
— И это все, что у них есть на зиму?
— Есть немного меда и козьего сыра. И чеснок. На чесноке-то разжиреешь!
Человек, рывшийся в мешках, его не услышал. Он оглянулся лишь в последний момент, возможно, думая, что это подошел один из его товарищей. Филипп снова ударил по шее — один быстрый удар сверху вниз, кровавый и скорый.
Но его сообщник был на другой стороне погреба, и с ним так легко было не справиться. Филиппу пришлось перепрыгивать через разбросанные по полу овощи, и к тому времени, как он до него добрался, тот уже обнажил меч и криком поднял тревогу.
Рутьер рубанул по нему. Филипп легко уклонился от удара и поднял свой меч в низкой дуге, вспарывая ему живот. Тот схватился за живот, и Филипп ударил снова, и мгновение спустя человек лежал мертвый на полу.
Он взбежал по ступеням. Из конюшен доносились крики.
До сих пор внезапность давала ему преимущество. Но если за стенами еще много наемников Мартина, его одолеют. Он не мог этого допустить. Где Фабриция и остальные? Он предположил, что они прячутся в зале капитула. Он должен был остановить этих ублюдков, прежде чем они доберутся туда. Почти в каждой битве, в которой он участвовал, у него было какое-то преимущество — в доспехах или в выучке. Но эти люди были наемниками, профессионалами; чтобы победить, ему нужно было быть быстрым и безжалостным.
*
Они повалили Бернадетту на пол конюшни, сорвав с нее монашеское облачение и апостольник, сдвинув рубаху до бедер. Стражи они не выставили; Мартин брал свое, а трое остальных смотрели на него и подбадривали криками. Филипп наблюдал из дверного проема. Значит, их всего четверо. При скорости и удаче он мог преуспеть.
Он снял плащ, чтобы тот не мешал движениям. Затем скользнул внутрь конюшни.
Первый рутьер его не увидел. Филипп обрушил меч ему на голову широкой дугой. На голове у него не было шлема, и он был мертв еще до того, как рухнул на землю. Второй рутьер среагировал быстрее остальных, выхватил меч и даже сумел парировать первый удар Филиппа.
Второй удар Филиппа пришелся ниже, он не убил рутьера, но вспорол ему живот и повалил на землю.
Мартин все еще возился с оружием. Его спутник бросился на Филиппа. Тот парировал первый удар, но его отбросило к одному из стойл. Солдат развивал преимущество; он не узнал в нем рыцаря, возможно, подумал, что это будет легкая добыча. Нанося второй удар, он остался беззащитным для контрудара и упал.
— Ты, — изумленно произнес Мартин. — Ты был в Монтайе. — Он бросился на него, нанося удар за ударом. Филипп попятился, споткнулся об одного из павших солдат и рухнул навзничь. Мартин опустил меч, целясь ему в голову; Филипп снова парировал, но потерял хватку, и меч отскочил по булыжникам.
Мартин рубанул снова, и Филипп откатился в сторону; лезвие прошло в нескольких дюймах, высекая искры из камня. Но он не мог встать на ноги, а без меча был беспомощен. Мартин нацелил острие меча ему в грудь и готовился к последнему удару.
И тут Филипп увидел ее, позади него. Он знал, что она сделает, и это показалось ему чем-то худшим, чем его собственная смерть. Мартин мог отнять у него жизнь, но это отняло бы душу Фабриции.
— Не надо! — закричал он ей.
На мгновение испанец замешкался, бросив быстрый взгляд через плечо. Увидел ли он Фабрицию, стоявшую позади него с занесенным ножом? Она собиралась это сделать, это было очевидно.
Филипп ударил правой ногой и опрокинул Мартина на булыжники. Он вскочил, выхватил нож из руки Фабриции и приготовился драться дальше, но в этом не было нужды. Мартин Наваррский умер с выражением удивления на лице. Его глаза, еще мгновение назад полные огня, потеряли фокус. Меч выскользнул из его пальцев, а под головой расплылась и растеклась лужа крови.
Он разбил себе череп о камни.
Внезапная тишина. Бернадетта рыдала в углу; один из солдат Мартина умирал, но долго, дергаясь и плача. Но убийство закончилось, по крайней мере, на сегодня. Фабриция стояла совершенно неподвижно, ее лицо было белым. Она не шевельнулась, даже когда он обнял ее.
— Ты спасла мне жизнь, — сказал он.
— Я бы убила его, — сказала она. Это была правда. Он видел это по ее лицу. Силы покинули ее, и она обмякла в его руках.
— Мне не следовало тебя оставлять, — сказал он. — Прости меня. — Он поднял ее и вынес из конюшни.
«В идеальном мире Дьявола, — подумал он, — рутьеры убили бы меня и изнасиловали Фабрицию, а затем, не торопясь, убили бы и ее; в мире катаров их души присоединились бы к Богу в его далеком раю, а Наваррский и его бандиты вернулись бы на прогорклую землю Дьявола в других телах, чтобы повторить все снова».
Но на этот раз Дьявол не добился своего, потому что его святая выбрала насилие вместо святости. Убийство было грехом; но было ли грехом любить кого-то так сильно, что готов убить, чтобы спасти? Священники и философы могли бы спорить о ее поступке, пока солнце не остынет на небе. Он был рад, что в итоге до этого не дошло, ибо, спасая его, она бы уничтожила себя.
Был ли он также осужден за то, что сделал в Монмерси? Если так, то он не хотел бы быть Богом в Судный день, ибо взвешивание душ никогда не найдет истинного равновесия. Сам он уже не мог постичь, что правильно, а что нет. С него было довольно религии. Если бы только люди забыли о Боге и просто попытались быть добрыми.
— По ту сторону этих гор тебя не ждет никакой замок, — сказала она.
— Теперь ты — мой замок. Я буду искать убежища в тебе и защищать тебя до последнего вздоха.
Он дюйм за дюймом вел мула вниз по ущелью. «Симон Жорда хотел бы это увидеть, — подумал он. — Идеальная картина для христианского священника: смиренный человек, бредущий по снегу, без места для ночлега, а позади женщина, качающаяся на муле».
— А что насчет тебя? — продолжил он. — Тебе было бы лучше без меня. Там, куда мы идем, тебе некого исцелять.
— Кроме тебя.
— Да, кроме меня. — Он оглянулся на нее через плечо. — Я не могу обещать, что будет завтра.
— Тогда я буду наслаждаться этим моментом. — Его рука была на недоуздке, и она протянула свою и положила поверх его. Он остановился, чтобы изучить путь впереди, ища тропу, но ее занесло свежевыпавшим снегом. «Она права, — подумал он, — впервые меня не ждет крепость. У меня ничего нет».
«У нас ничего нет».
Кроме надежды. Человек не может жить без надежды.